серия RETRO EKTOF / ЧОКНУТЫЕ РУССКИЕ
пазл 2
трилогии «Чокнутые русские»
ЖИВЫЕ УКРАШЕНИЯ ИНТЕРЬЕРА
жанр: графоманские мемуары
Встречаются Всемирная История и Художественная Литература.
— У меня такой ужасный характер!
Хочу отдохнуть от самой себя! Я три тысячи лет не была в отпуске… — сказала первая.
— А я хочу быть такой, такой, такой любимой…
— Как это?
— Затраханной до дыр, вот какой!
2.1 ГРАФОМАНИЯ
Не приписывайте художнику нездоровых тенденций:
Ему дозволено изображать все.
2.1.1. Пролох не Молох
В начале серьезных книг принято извиняться стандартной фразой о случайных совпадениях имён и фамилий, названий фирм и намеренных — в пользу высокой литературы — искажений фактов. Пробуем сформулировать.
— Серьезная книга, высокая литература, пролог, потом, не дай бог, захочется завязки, развязки, апогея, перигея, эпилога — монолога… Эва загнул! Самому не смешно?
Тогда проще, например, так: данная рукопись, …э-э…
И опять «э» и ещё стоп. Стоп — в виде оцинкованного крана, маскированного красной краской, имеется в каждом тамбуре. Причём тут кран? Восклицание вовсе не похоже на кран, зато ассоциация самая прямая. Часто ли бежим туда при необходимости? Успеваем ли? Часто ли рвем рукоятку согласно инструкции — резко вниз до упора? Умеет ли кто-нибудь пользоваться стоп-краном кроме хулиганов?
Если стоп-кран есть, значит, он кому-нибудь, когда-нибудь нужен.
А до того: показываем билеты проводнику, застреваем в тамбуре. Протискивая чемоданы, авоськи, жену, детей, бабушку, тремся спиной о стенку, цепляемся за что-то и рвем слабый от ветхости рукав: черт, что это там мешает в проходе?
Ага, движению мешает этот самый стоп-кран: «Куда смотрит пожарная инспекция?»
А крану мешает двигаться пломба. Задаем себе вопрос: а при необходимости сможем ли быстро сорвать пломбу, а вдруг проволока окажется слишком толстой? А пломба зачем? А, а, а! Для страха от случайно совершенного, по залихватству сделанного. Но тут сильно запахло Карениной. Нет, запахло пультом, в который мы, не глядя, ткнули бычком. Чем закончить? …Ага, тогда так: «…если вдруг остановка станет такой необходимой». Все равно пробуем. Поезд остановился, едва только отъехав от платформы; а вот и милиция, вот начальник поезда. Кричат: «Каренину задавили!» Опять! Давно дело было. Что за черт! Что за ерунда? Причем тут Каренина? Что за столетней давности крик? Беня Крик и Каренина Анна давно и приятно отдыхают рядышком в парадном литературного мавзолея.
Нет, так дальше двигаться невозможно. Сильно отвлеченные ассоциации. Будто злой миксер с наточенными лезвиями исполняет встречу с непримиримыми врагами. Апельсины, мясо, шоколад, котячья шерсть.
Перетерто, отцежено. Мудрено. Красиво.
В итоге — смердящий коктейль. Так далеко от смысла и вкуса, что уводит в противоположность.
Неужто у каждого графомана так устроено: мозг, как дурной компьютер сравнивает слова, выискивает совпадения, а ты только должен дать ответ: стоит ли применить или уклониться, правильная это ассоциация, или крысячье дерьмо в микроволновке?
Одни вопросы в начале каждого романа: почему рукопись? Нынче буквы шлепают на «клаве».
Что за «клава» такая фамильярная? Хочется как-то ближе к жизни.
Но не до такого же срама! Даже «по боте ботают…». Откуда взялась эта бота? В тюрьме не был и даже рядом не хотел…
Ага: встряхнув мозг стопкой дешевой водки, сделанной на воде кристального озера, запоганенного стадом коров, пропущенным охранником, увлекшимся чтением гарантийных надпечатков на внутренней стороне емкости работы бехеровского пиво-стекольного заводика, становится понятно: Бота не имеет отношения ни к водке, ни к озеру, ни к Бене Крику: это просто-напросто имя тела забытой одноклассницы, всплывшего со дна памяти грудью вверх.
Красивая стервь она была с виду. Оп! Нет, вовсе не стервь: была она высокой и благородной. Была она девственницей ровно до выпускного вечера десятого класса лучшей средней школы города Угадая. Не обращала она на худого Кирьяшу в изломанных брюках-дудочках ровно никакого внимания. Предпочитала троечников с мышцами советского абриса, поэтов-декламаторов и отпрысков известных городских личностей, старшеклассников с заплечными гитарами.
(Наличия у парней денег тогда не требовалось. Тугой кошелек аутентично заменяла гитара!)
И да пусть простят Одноклассники, если автор тут не прав.
Однако. Кто бы мог подумать! Надо бы уточнить у Рыжего Селика. Он же Зильбер. Селик-Зильбер-Рыжий. Звучит серьезно и многообещающе.
Еще был Рыжий. Его звали Эрик. Но тот древний скандинав был рыжим втрое рыжее нашего, более волосатым в груди, шевелюре, бороде. Он мылся раз в месяц. Свободного времени было много, и потому он первым в мире доплыл со своей бандитской командой до Гренландии. А сынище егойный Лейв переплюнул отца: он добрался до Ньюфаундленда.
Одноклассник доплывал только до правого берега Вони и назад.
У другого одноклассника — того, что теперь писатель, к матери его идти — не было ни плавательных навыков, ни оленьей шкуры, не было тогда ни жены, ни чума, не было палатки, замка, кругового частокола, рва для врагов, не было пироги, лодки, ладьи, фукиен-джонки, бальзового плота, янгады, и даже минимального такелажа у него было, чтобы съездить, поглядеть и потрогать мир.
А так хотелось. Но не было парусов, попутного ветра и ума.
Вместо перечисленного у него сначала была толстая книжка со всем этим непознанным и не примененным в практике богатством, а на первом курсе двенадцать рублей стипендии.
На втором курсе не стало и двенадцати, зато появились двадцать от родителей, отправивших в люди сына — законченного на пятерку пуританина, плоть которого, правда, вопреки отцовско-материнской науке стремилась далеко не к скучноватой целомудренности.
Гораздо позднее живое познавательство заменил Интернет и Гугл-планета-земля.
Но в Гугле не видно купающихся топлес: снимки в Гугле старые. И не в онлайн-режиме. И не настолько, чтобы углядеть на пляже красавицу-девственницу Боту.
В Гугле не прописана ни естественная, ни обыкновенная история. Все истории попутали такие же писатели, журналисты, служащие Гугла — одноклассники других одноклассников.
Один одноклассник плюнул в Гугл. И стал писать книжки, потрогав мир ровно настолько, сколько удалось потрогать в своей жизни. И, не имея лицензии и совести, стал проецировать свою жизнь на жизнь других, выдергивать факты и трактовать по-своему, врать и приукрашивать, заменять белые пятна на пестрый вымысел.
Появились кипящие изнутри, но скромные в высказываниях, обязательные, как носовой платок осенью, недруги.
***
Трижды тот заявленный стародревний Рыжий грабил означенный остров, а сынище — полуостров, жгли оба деревни, если это правда, и если обретались бессмысленные деревни в той холоднющей части света. Если тогда было кого там грабить. Легко грохать бедных гладкошерстных котиков и добрейших, лоснящихся от беззаботной жизни тюленей. Новые знания несут несчастья младшим братьям и опыт в обманывании себе подобных.
— Закаты нынче холодные и Гольфстрим сходит с ума. А не могли бы по этому поводу (прогноз погоды) стопочкой одарить, ваше нидерляндское высокоблагородие? — Это так было раньше.
Чуть позже некий старик провел на Гольфстриме восемьдесят четыре дня, не поймав ни одной рыбы, и тем прогремел в веках сам, подарив часть своей славы отметившего это дело писателя. Слава Хэму!
Не каждому так везет. Другие наши мэны — обычной творческой профессии — помогают в обустройстве городов, чертят и думают ночами, зарабатывая себе на крышку от гроба. Славой тут не пахнет совсем.
На Руси издревле принято втыкать шампуры в глаза наиболее талантливых архитекторов и художников, а позже продвинутых и высунувшихся из общего потока писателей прятали от населения в лагерях, повелевая в назидание другим таскать камни и валить лес. Но те суровые времена прошли.
На смену пришел веселый капитализм.
Сейчас нашему творческому человеку говорят просто: «Зарабатывать надо. Крутиться. Деньги появляются только от умелого верчения. Не чурайся удачи. В ней основное дело».
А еще: «Хорош жаловаться: морда-то вона какая лощеная. А оделся в дырявую майку. Крутись, дядя. Крутись».
— Купи пиджак, в конце концов, — говорят одинаково и друзья и недруги, — стань белым воротничком при твоей-то профессии. Прысни тианом-ди, сунь в мышки олд спэйс. Плюнь, короче, в свои бумаги.
— Это майка Робинзона, — парирует изо всех сил архитектор-графоман, — я в ней чувствую себя как на острове. В кепке с лентами — в Петербурге. Без трусов — с дамой в шоколаде. Курю в шапке? Так это добавляет в квартире северного привкуса. Краски в ящике и вечно закрытый этюдник с тремя ногами, весь на виду — это спальня для кошки. Окно ночью закрываю спинкой от дивана, чтоб не стрельнули хулиганы и не присматривали для своих тепловых каналов — считай ночлежек — ценную мебель.
…А этот, то есть тот, грабил? Тот? Тот или не тот, но Тот или Этот знает Боту. Божественную Боту до лишения девственности должны были знать все.
Девственность тогда была в моде. Недевственность порицалась моральным кодексом строителей коммунизма.
Соучастие в лишении девственности приравнивалось к позору и отниманию комсомольских и партийных билетов с крайне осуждающими образами Ильича на корке.
— По вере вашей да будет вам. — Утверждал и внедрял вождь и Бог.
Нет, он был главнее Бога. Бога любили или сочувствовали ему, а вождя боялись. К вождю и к написанной с его слов морали следовало весьма прислушиваться.
Любовное завывание допускалось только после свадьбы. Нарушение кодекса девичьей чести незаметно для глаз, но эффективно по существу, лишало неудачливых конспиративщиков любви сыворотки от карьерного иммунодефицита. Жены, обожая профсоюзы и трахаясь с их председателями — да любите ж вы друг друга — сдавая супругов обществу, собственными чернилами подписывали приговор семье.
Детали нарушения, начиная от количества кружавчиков на бюстгальтере до цвета измятой травы и числа спортивных подходов к эроснарядам, смаковались на комсомольских собраниях как бестселлеры зла, постпохмельного растления, буржуазного тлетвора.
Ленинские комнаты и залы собраний в таких случаях становились театром. А в нем аншлаг, авантаж, аплодисменты, провал для одних, беспроигрышный процесс для вторых. Полный успех возвышенных прокурорских речей и полный крах артистов в ролях грешников и смутьянов.
На человеческие драмы ходили с пузырем водки. Для большего смака слушанья зрители заранее, в антрактах и в процессе отмечались щелканьем пробок. Это на задних рядах.
Для первых рядов — особо рьяных и угрюмых — для трезвых и завидующих порция водки и лавинообразный треск цельных пленок также особо не замедляли себя ждать. Дурной тон, сладость заглядывания в чужие трусы и следственный приговор так заразительны, что падения с утроенной силой, лавинообразно совершались совсем неподалеку от театральной кассы.
Скромные общественные прокуроры терлись передком о трибуны, неудовлетворенные начальством замужние секретарши начинали мастурбировать уже при входе в родной подъезд, украшенный на высоту художестнической руки самодельными камасутрами, гипертрофированными по размеру и изящными по простоте исполнения.
Почему лишение девственности носило и до сих пор носит негативный характер? Непонятки! Каждый в свое время помогал кому-нибудь в лишении лакмуса невинности. Так распорядилась природа. В создании ритуала поучаствовал Бог. Ничего плохого в этом нет. Это такой неминучий этап для девочки, и учебный полигон для парня. Только надо потрудиться, как следует, не завязывать в узлы руки, не давить кулаком прыщи на лице, не рвать пенисами чужое белье, и все в порядке. Позже та самая она — любовь — придет сама и разоблачится, не дожидаясь приглашения. Потом хитростью позовет в мужья.
Христос пришел к Магдалине на готовенькое, а то, глядишь, и отменил бы опознавательные символы растления.
Сколько можно ждать порядочного мужа?
Природный долг тоже вменил Бог.
Настоящие растлительницы — это другое. Ругая, хватая, сжигая, отрубая, возя в клетках, обмазывая смолой чернь, паству, мусор, народ, не чурались растлительниц великие ханжи и лицемеры мира сего. Список тот велик. Начиная от Марты Скавроньской, а то и раньше, список тот растет не по дням, а по часам. Но, для назиданья прочим, обмазанных и почем зря сожженых уже не вернуть и никто не додумается судить Великих мужей, придумавших для человеческих падших божьих коровок казнь, поругание, отчуждение от подобных себе.
И бог тоже есть такой по имени Тот. В Египте, кажется. Священный камень, как бы он не выглядел, предполагал образ фаллоса и спиртом не мылся. Кровь направлялась как попало, не соревнуясь с отрубально-головным местом, снабженным спецжелобком, а для избранных клоунов с коронами — мешочком. На всех девственниц не хватало жрецов. Уставали бедные. Потому и придумали дефлорационный камень. — Процесс на поток! — кричали.
Денежки с кровью текли в священную копилку равно одинаково.
Молельни любой нации украшают символы порока.
Водились в изобилии императоры — чемпионы первой ночи.
А вот богини Боты, как ни крути, не было.
Но наша Бота равна Клаве, а «по боте ботают» — гораздо живее… нет, тюрягой пахнет. Нехорошая вообще ассоциация от Клавы, которая вовсе клава, а не Бота. Не щупал и не встречал в жизни ни одной Клавы. Неужто все тоже думают, что это имя — самое мерзкое в мире? Михейша так не думал. Слава богу, что Любовь зовут не Клавой. А как зовут любовницу? Как остальных? Две Светы, три Оли, всего лишь одна Катя, Зоя, Маша, Лена… и так целая страничка разных имен. Клавы в списке нет. И не подошел бы даже к Клаве, разве что сделал бы исключение Клавдии с приставкой какой-нибудь заграничной фамилиии или к Клаве, но с орденом Звезды между грудей первой степени.
Самое интересное имя? М-м-м, не помню — надо подумать. А последнюю? Кто же был последней?
Задумались тоже? Это горько: запахло неуважением к партнершам. Вы что, имен не запоминаете? Стары стали умом? А сначала всех записывали. Был такой грех. Даже одну хлебопекшу в список внес.
Как-то подала сердобольная девушка горячий хлеб прямо с печки в форточку цокольного этажа припортового хлебозавода. Студент Кирюша был тогда голоден и ходил по снежной улице Заводской, что бежит в городе Энске вдоль огромной реки.
И ходил он голодный, как пес, как тетя Песя по Молдованке, как крестоносец — с ног до головы в металлоизделиях — заблудившийся в снежных песках Шпицбергена.
Вот и возникла вкусная платоническая любовь к хлебопекше. То есть без всякого траха. Любой кот полюбит за еду — не только человек.
Кирьяша рвал хлеб напополам и грел в его нутре озябшие руки. Как в муфте. Потом все равно съедал без остатка. Секс этого дня, увлеченный мощным течением поедания, отправлялся в желудок и растворялся поедальной кислотой.
А вот еще одна дурь: номера купюр записывали, пытаясь определить вероятность попадания одной и той же купюры в одни и те же руки. Вроде студенческого сумасбродства. Ни разу не срослось, но клятва давалась такая: довершить начатое статистическое дело до конца. То есть хотя бы до первого попадания. Но надоело покупать записные книжки и выглядеть идиотом перед своими. А если бы милиционер нашел эти записульки, чтобы он подумал?
А подумал бы он так: это готовый фальшивомонетчик или его стажер.
Вывод другой: тайно начинающий гений создал для будущей карьеры воровское статбюро. Запоминает номера фальшивок, чтобы знать географию купюрных передвижений, с тем, чтобы не совершать чужих ошибок, чтобы не повториться и не пойматься.
Вот выстроилась очередь любовниц и партнерш. Сортируем по городам и по периодам. Все равно много и кого-то явно пропустим. Значит, где-то громко икнут. Чешем затылок. Ну, и как, как? Как, едрена корень, их различить? Как отличить любовницу от кратковременной, но памятной связи, которая до сих пор всплывает в верхнем слое как легкая перхотная примесь в мартене?
Причем тут сталеварение и любовь? Перхоть приплел. Знаток большой, да? Что видим, то и поем? Чукча, да?
А в любви участвует кто, любовница или горячая телка, или жена? Или жена всегда по обязанности трахается? Причем тихо и не визжа, не кувыркаясь — в соседней комнате дети-малолетки — трахаясь порою на балконе, предусмотрительно не бегая голой по дому, но — вспомним былое — в вечной уверенности на огромную очередь в бесплатных подмывальнях. Кто из девушек хоть один раз в жизни, покачиваясь с бодуна или подвалившего счастья, не пробегал курьерским поездом по истоптанным рельсам общажных коридоров, размазывая обалдевших однохвостых динозавров — хвост у них волнистоцементной трубой — по оболочкам любви?
А сколько мы их не распознали этих любовей в любовницах? Ого-го!
Но, подсказывают критики:
— Ближе к делу! Хорош с предисловием!
Верим. Пока думаем и мерим что-то, окурок неуважительно обрастает пепельным столбиком. Встряхиваем, ждем, но все равно не вспоминаем. Бог с ней. Тот с ней!
…И кто же применил этакое неуважительное рвотное имя «Клава» к рабочему инструменту одной трети человечества? Это все равно, что лопату назвать «копалом», молот окрестить «стукалом», важный рычаг галактического вертолета с фотонными парусами — «дергалом» и так далее.
А если так: я пододвинул к себе клаву…
О, Клавдия! О, Клавдий! Попали в Древний Рим.
Это романтично, жарко, крепко. Девки в туниках, воины в повязках вокруг чресел. Чтобы совершить сливное дело или, попросту говоря, поссать — куча проблем: клапаны, подвязки, веревочки. И сдул… Или сдунул? Тяжела писательская доля: окрас разный у «сдул» и «сдунул».
— Когда путаешься со знаками препинания и блудишь с прямой речью, — говорила учительница Кирьяше, — то не выделывайся, не уродуй язык, не издевайся над знаками препинания — схлопочешь трояк — а упрощай предложения.
Вспомнил и послушался. Теперь так: «что-то сделал с Клавдией и пыль с нее слетела».
Отлично сработано. Спасибо учительнице. Урок запомнился навсегда после тройки с двумя минусами. Тройка за усердие. Двояк был равносилен смертельному приговору всей будущей Кирьяшиной литературе. Клавдия оказалась всего лишь скульптурой. Но! Но! Тут же возникают непонятки. И запятых меньше не стало.
И черт с ним. Курнем. Думаем еще. Думаем первое.
Первое: что-то пыль слишком быстро слетела. Так бывает? Нет. Неправдоподобно. Скульптура — она большая. Если только не настольная, и не торшер на столе или в парке с отбитыми руками. И кудрявая. Гречанки черноволосые и в голове и там, а скульптуры беломраморные везде. Еще и руками прикрываются. Стесняются, понимашь! Вот как много мы знаем о Греции!
Второе. Клавдия — живая.
Что ты этакое сделал с Клавдией? Это три.
А четыре: хрена-овоща, батя: само собой пыль не слетает, а где у живой Клавдии может содержаться пыль? В прическе? Между ног? Сдуешь с нее пыль, ага, жди, если это про живую Клавдию!
И только хорошая чистка поможет, со спиртом и ваткой, если про клавиатуру. Пусть тогда оно, оне, она стоит… нет, пусть лежит на столе. Стоит клавиатура или лежит? Плоская вещь разве может стоять? Значит так: …лежит Клаудия… Оп-па, а по-иностранному — то красившее звучит. Итак, на столе лежит Клавдия… Где у нее в таком положении ноги? Лежит себе… и лежит. Ног нет, но есть куча клавиш и кнопок. Одна, когда-то чинимая чайником, заедает и вместо передвижки на одно деление прет себе куда-то влево, пока не высунется в исходное положение и не прекратит дурить. Тогда жмем кнопку, которая движет событиями в обратном направлении. Эта кнопка порядочная — ее можно похвалить за послушание. Эта кнопка — санитарка. Исправляет ошибки дурочки сестры.
Перекур. Взгляд в телевизор. Там молчание: Шевелится кто-то и молчит. …Так-с. Так-то лучше. Лучше пусть Клавдия возлежит. Так долго возлежит, что хочется закрыть Word и трахнуть ее уже. Хотя нет: монитор еще можно трахнуть, когда в ней веселые картинки, а Клавдию что-то не охота. Вернее, Клавдию охота, а клавиатуру не можно. Закрываем Word и грохаем монитор.
АХ! УФ!
2.1.2. Модернистские книжки
Вот так что ли сочиняются модернистские книжки?
Или постмодернистские? Весь мусор, что в голове — хрясь в страницу! А тема с Клавдией, ахнутой на столе хороша! Где детали? В другой главе? Вообще не дописано? Напрасно. Ох, как, ах как хороша тема! — Это встрял Порфирий. — В записную книжку ее, пока не забыли!
Записная книжка у Порфирия это квартирный пень, на который ввиду ограниченной площади поверхности наносится информация только мирового уровня.
Для «этого» даже такое неблагозвучное
имя сгодится.
Оно даже украсит. Трахнул безобразную. Это классный изврат. Интересно, какое у нее лицо, у этой Клавдии. Как у рекламы, что в телике мелькает или как у той девушки — наверное, это была девушка, ну женщина — что прошла за окном? Хотя за окном мелькают только прически. Чтобы разглядеть подробности, надо выскочить из-за стола и высунуться, перевесившись через подоконник. А там решетка мешает. Бум в решетку! Повернешь голову, засунешь в прореху нос, но в итоге увидишь или удаляющийся затылок, или фигуру под девяносто градусов к горизонту.
На такое не успеешь даже разбить скорлупы.
Чтобы не пропустить зрелища, надо срываться мгновенно и стучать яйцами, начиная со старта. Да так, чтобы тапочки слетали.
Короче говоря, большинство современных писателей — тож и предпенсионного и постшпионского возраста — пишут не книги, а тексты, причем в меру своей банальной… ональной… бананной… гетеросексуальной, словом, обыкновенной испорченности.
Совет любому поздно начинающему графоману:
— Не надо так задирать планку, когда из под трусов прыгающего за литературным рекордом что-то станет оченно видно. Пиши ощущения, стирай острые грани, не гонись за гиперреальностью, пиши непонятную, но такую завлекающую мутную хвилю, хлус:
«…хиба ж хусткая хрень хвенькает по хлиздым хвилинам хлеще и хрупче». «Х», «ха» — классная
буква! Редкой красоты прорисовки:
КРЕСТ ЛИТЕРАТУРЫ.
Это как в далеком детстве: ползет первоклассник по жерди куда-то ввысь, а плавок тогда еще не придумали… и смеются одноклассницы, и учительница рычит и девчонок куда-то вдаль оттаскивает. А придумайте плавки и не издевайтесь над мальчиками. Сложно, что ли понять? Когда лезешь вверх некогда подумать — что у тебя из-под трусов торчит. В мозгу только страх и думки животные — как бы залезть на самый верх — ты же герой — и яички при этом надо постараться не прищемить в дырках гладкой только на тридцать процентов жердине.
— Спасибо столяру за это,
— спасибо, что настало лето,
— спасибо, что сваял жердину,
— спасибо, что не встроил мину,
— за то, что рифму спутал с ритмом,
— а в деревяшку встроил бритву.
Школьные дела. Взрослая рифма.
А по осени, начиная с первого сентября:
— Ох, и толстая же она!
Для десятиклассников сделана этакая шестина, чтобы не курили в школьном сквере, чтобы не скатывались по перилам, чтобы не резали ладони, чтобы не падали с девятиэтажек, изображая паркур — тогда его не было, но желание-то было — пытаясь выполнить стойку на руках под ветром на углу… а хотя бы вспоминали безопасный спорт.
А кто на спортконе, кстати, прищемлял мошонки? Есть такие?
— Большинство.
— Помните? Ха-ха-ха. А то!
Смеемся вместе. И я, и ты помним эту тупую боль. Какая боль, какая боль…
И цвет бордо к вечеру & инвалидная походка.
А кто через козла летал, промазывая вовремя поставить руки, и приземлялся за матом? А кто, пронизывая стекло, летел поверженным ангелом со второго этажа? Все те же неугомоны, первые хулиганы школы и начинающие пидорасы класса и тюрьмы, романтики, поэты, несчастные влюбленные, оттолкнутые молодой учительницей. Тоже испытали?
Нельзя в школах делать незащищенные витражи от пола. Хотя бы стоило установить ограждение из железной трубы.
Прыжки сквозь школьные стекла стали учащаться, начиная с восьмидесятых. Это говорило о начале юношеского психоза в стране. Отсюда следовало, что выжившие юноши через лет пятнадцать вполне могли бы возглавить движение недовольных. Так оно и случилось.
Жердь в небо сделана на школьном дворе от отсутствия рационального ума. Может, от директора школы — физрука по совместительству. А радикальных взглядов училка: мальчишек на нее, на жердь эту — понимаете меня — в каждый сентябрь подобострастно громоздит. Отмечает день учителя? Воспитывает смелость что ли?
Будущего десантника готовит? Не по программе это. Немедленно бить директора-новатора! Но, не били. Боялись. Директор — это как премьер, президент, дума, общественное мнение в одном лице.
Там еще, в жерди этой, щели есть, и заусеницы тоже есть, или как их там по-плотницки зовут? Так эти без имени тоже есть. Девочек любимых и наблюдательных в те физкультминуты — их всех в сторону. А у них трусики с тремя резинками, хоть и смешные, как пуфики с разглаженными гофриками — плесс… плясс… херуевинками, короче. И на жердину они в том возрасте не лазают. Не их это развлечение. И на мальчиках не висят. И в кольцах, как тонкие такие, вкусные сосисочки, колеблются и пищат. Как селедки на стене. Это уже из анекдота. Училка не велит ни того, ни этого. Особенно не велит самого этого. Да и рановато пока. А старому графоману уже можно все. Он все пережил и теперь просто вспоминает. Не задумываясь о грамматике. Вот где счастье свободы! Лететь, хочу лететь!
***
Такие они — главные истоки взрослого графоманства, радеющего об истории комм-эротики и, как следствие, о легкой славе. Раздеться перед публикой, яишню развесить, будто бы случайно выпало, или по всему книжному побережью их насыпать мелко, как своих скорлупатых младенцев сеют квадратно-гнездовым способом черепахи. И от этого кайфануть, причем самому: количество читающих тут не критично. Главное, что на берегу. Море, солнце, пальмы, голые люди. Каждый сам в себе. Оставленная на песке книжонка. Споткнулся, поднял, знакомая обложка. Ба!
ТА САМАЯ КНИЖОНКА!
Моя книжонка. Я уж забыл. А она еще ходит. Значит читают. Хоть один, да прочел. А это ли ни слава? А сюжет при таком раскладе вроде бы вообще не обязателен.
А раз у писателя в голове постоянно вертятся тэги о нетронутых яйцах пятидесятых годов и о сексе и блядстве нынешнего времени, а член его еще не свис бесповоротно и хочется наверстать, то и книжки его такие же. И листают их по двадцать, а то и по пятьдесят горе-читателей в сутки.
Пусть так, пусть через блядство, но поезд тронулся. Главное: найти рычаг, включить начальную скорость, разогнаться; а потом отъезд от станции можно вычистить так, что и не поймешь, откуда что взялось.
— Нет, тварь, так и не вычистил. Да я это… любя так. — Усердствует, клеймит и прощает Порфирий, как правило, одновременно.
Читает страна, удивляется заграница, начиная от свистков умерших давно паровозов до последней точки. Смеется и бушует весь народ.
Молодежь засоряет таблицу нулевыми баллами: «не читать вообще» — вот их приговор. От такого пиара рейтинг растет неимоверно.
— До крайней точки, а не последней, — поправляет Порфирий, — а цену своим нулям позже поймут. Но, прощения не попросят. Не жди. Вот так-то вот!
***
Короче говоря, данный текст — по-иному не назовешь — по большому счету не покушается на звание серьезной литературы и не претендует на прочтение широкой публикой. Разве что ему как-нибудь, ненароком, удастся поваляться на пыльных полках книжного магазинчика в тухлом подвале бомжеватого значения.
Остатки истлевших книжонок лет через пятнадцать-двадцать перекочуют в книжную лавчонку, усердная жена продавца уверенно сложит всю кучку на металлический, самый-самый дальний и ржавый стеллаж с убийственной подписью: «по цене макулатуры».
Совершенно естественно, что одна из них, случайно, ввиду совершенной дряхлости — а ветхость, как известно, придает любому предмету уникальный, пряный вид старины — одна из них попадет в столичный «Букинистъ» и, как в доброй киносказке со счастливым концом… О, и тогда-то, едреня феня (лена, саша, клава), только тогда-то, черт побери — есть в этом деле такая странная и чудесная закономерность — только тогда-то у книжонки начнется совсем другая, совсем новая, самозаводная, стремительная, звездная — как после побега из незаслуженной островной темницы — жизнь.
***
— Как так? — завоет молодой кандидат литературных наук, заглянувший в пыльный макулатурный отдел. — Предшественники, мои уважаемые учителя пропустили такого мастера, кафкозаменителя, монстра-искусника! Боже мой, стыдоба-то какая!
— Не заметили своего земляка! — зарычит второй, услышав о находке. — Это главредактор. — Ёпэрэсэтэ! Вставить его вне очереди! Немедленно, давайте, давайте. Пока мода на блядство и распутство не кончилась. Поторапливайтесь там!
— Как?
— Так. Сразу в набор, в верстку, в гранки! Что? Без всяких редактур! Рекламу? — и уже успокоившись: — разумеется, дайте статью. Одну в «Настоящую Правду», другую в «Разные Угадайские новости» и обозначьтесь как-нибудь половчей и без излишних подробностей в «Ихних Телемостах». Пусть выглядит сначала серьезно, а там как бог Тот даст.
А третий — тот суть большой профессор — спокойный и рассудительный, бывший городской староста, многократный депутат, почетный гражданин, грозный степной волк и первый верблюд писательского каравана, заочно награжденный звонкими побрякушками с оправдательными бумагами. Тот — не Бог заплачет от умиления фиалковыми выводами и пригрозит кому надо розгами.
— Этой книжке место в библиотеке Ватикана, рядом с Кестеном, а лучше с Гриммельсгаузеном и Казановой. Только вымарать всех блядей, пёзды вытереть, заменив на благозвучное пЪзды, исключить яйца и мошонки. Пердеж заменить пуками. И чаще применяйте волшебный пик-пик.
Звонок. Из трубки поправляют:
— Ладно, мошонки с яйцами убирайте. А с чего на блядей-то ополчились?
Трындит справочник:
— «Слово за последнее время фактически легализовалось и в прессе, и в литературе».
Пример: «Преудобренная невесто Христово, не лучше ли со Христом помиритца и взыскать старая вера, еже дед и отец твои держали, а новую блядь Никона в гной спрятать»
***
— Лучше с Германом! — хотел крикнуть автор, но вовремя вспомнил, что Кестен и Герман — это одно и то же, как фамилия и имя.
Слава богу, его никто не услышал, а то причислил бы к Ку-кукс-клану невежд.
— И, пожалуйста, — продолжил суть большой профессор, — не перебивать, кто это там визжит за окном?
За окном полудохлый старик.
— Переведите на десять языков. Запрос произведите. Французишкам типа там. Они демократичнее, откликаются скоро. В Германию не надо — обидятся за Баварию. Так над целой землей надругаться, ну надо же! В Уэльс обязательно, пусть уэльчане над баварчанами посмеются. Ага, в Голландию непременно тоже. Пусть про себя тоже почитают. Им пофигу. Они юморные. Они в дом через окна заходят от лени. Отошлите. Ага! Что, что? Верно. Сделайте иллюстрации. Обновите старье. Уменьшите фотографизм. Рожа Порфирия мне совсем не нравится. Дашку замените симпотной проституткой из Плэйбоя годков восемнадцати. Нет, состарьте Дашку. На сколько? Чтобы педофилией не пахло совсем. Поняли меня, нет? И поменьше грязи. Не рисуйте фаллосов — их и так в книге полно. Акцент на характерах, на русской душе, на симбиозе старости и молодости, контрастом, плутовством припудрите. Кого пригласите? Хорошо, годится. Но, непременно проверить. Принесите мне в набросках: посмотрим технику и меткость попадания. Вот так-то. Исполняйте, пожалуйста. Сроку художнику — две недели. Художнице? Что Вы мне все время голову морочите! Какая разница, что у художника… у художницы говорите? Короче, не имеет значения, что у нее творится ниже пояса! Действуйте Мигом.
Миг, украденный Миг, проданный Миг. Миги на самолетной свалке не заводят реактивных двигателей.
А художница, действительно, — маленького ростика, не достает даже до своего адреса на вертикально повешанной карте города Угадая. И, более того, на лице у нее рябушки. И знакома она так, будто сутками ходит взад, вбок и вперед по самой главной улице.
Вбок тоже ходит — это не описка и не опечатка верстальщика: сбоку от оси главной улицы располагаются спонтанные туалеты, где порой лесбиянки встречаются с нормальными парнями и присаживаются на корточки на виду у них, словно игнорируя этот презренный пол и их способ общения с девочками. А первые — те, что парни — те при закустовой встрече не застегивают ширинок и даже не норовят знакомиться. В лучшем случае конфигурируют из пальцев «виву», а в худшем демонстрируют «фак». И не ссорятся и не обижаются друг на друга, считая себя выше этого.
— Не успеет? Я Вам дам, не успеет! — продолжает расширяться редактор, — пусть меньше обедает и завтракает. И не ужинает. Ужин это враг человечества. Или завтрак? У китайцев завтрак священнее, чем у нас обед. Пофигу!
Пардон летит следом.
— Я, когда партия приказывала, за ночь все делал! Со стаканом водки и с одним огурцом. В войну не только огурцов мало было: за три колоска садили, поняли меня? А водка в войну — это не позор, это метод выживания. Моя мать по колено в студеной воде стояла, когда работала лесосплавщицей. Без водки концы бы отдала. Курила по этой же причине. Что не докуривала — складывала в копилку. К окончанию войны два картонных ящика Казбека и Беломора скопилось. Храню и на черный день, и как память, вот так-то. Ничего не испортилось. Немного только табак хрустит. Но курить можно. Не война давно? Я вам дам — не война, будет вам и война и понижение в зарплате. Сколько ей заплатить? Сколько попросит, столько и будет. Хотя нет: возьмите расценки, посчитайте площадь в знаках с пробелами, помножьте на триста, а лучше на двести. Это коэффициент инфляции. Все понятно?
Степной волк грозно сжал кулаки и, думая в мобильник, вспомнил про те счастливые времена, когда он был обречен совсем другой властью, нежели нынешней, похожей на жалкое, придавленное существование под устной грудой телефонных циркуляров.
— Алло! Не написали еще? В чем дело? Ах, вон оно как. Бросьте Вы. Включите фантазию. А помните случай с погостом? Вот так-то. Я и факты нашел, и переговорил с кем надо, копнули в трех местах, косточки припрятали, и написал… — понимаете между строк? Четко, звонко, пафосно и без редактур. Оппонентов всех в задницу засунули. И что? За кем правда, а? Вот он, стоит район белокаменный.
— Бетонный. Полумонолитный. Каркас куб два с половиной на два с половиной, — поправляет служащий-умник.
— Ну, бетонный — какая разница — людишки там живут и радуются. Про два с половиной и не вспоминайте — это никому не интересно. Тем более, что и не два с половиной, а как-то по другому. Не тратьте время на уточнения.
Профессор-верблюд-волк бросил телефон, отыскал зубочистку и задумчиво уставился в окно. — Ну, а если прознают, что на костях… то… — профессор языком нашел в зубе расщелину, волк ткнул в дырку с ненавистью, верблюд сплюнул то, что в зубе нашел караванный профессор, — …то переживут. А куда им деваться? Кто на такой район с мертвыми призраками поменяет таунхаус?
— Что это? Бож ты мой! Мы в Японии?
— Власть первая — это уверенная слуга, высокопарная перед налогоплательщиком и боязливая перед властью самой высокостоящей. Совместно с нанятой четвертой властью готовят ловушки для простых — да что там простых! — и для богатых тоже… Короче, ловушки они создают надежные.
Так не без оснований подумал профессор.
***
Редактор другой — продажной и давно купленной газеты:
— А все-таки молодцы мои служащие. Курят трубки, стекла в очках толстущие, то ли черные, то ли желтые, ничего не видят и ничего знать не хотят, а с любым заданием справятся. Правду так в словах замажут, что без межстрочного лингвиста не просс… не поймешь.
***
Грубость прет с самого начала. Начинается с издательства, заканчивается автором. Или наоборот. Не важно. Герои — те тоже не лучше. Отсюда, кажется, уже следует: пролог закончился, соавторы убежали, извинений от автора по поводу упоминания в тексте имен собственных не будет. К чему это, если все имена к тому времени постарели, фирмы померли, или разрослись, поменяв названия на более авторитетные, да и сам автор, кажется, уже не здравствует.
По стольку лет земляне не живут!
2.1.3. Классическая голубоглазая блондинка
— Автор пишет как бы для себя… — начинает выводить классическая голубоглазая блондинка, оставивши велосипед в тамбуре входа. — Может, не скоммуниздят: дверь под кодом, а консьержка… нехай… пусть дремлет, если устала.
Блондинка — нанятая редактором мастерица по конвейерному написательству предисловий.
Фразой «как бы для себя» она повышает статус писателя. А это потому, что в нынешнем мире принято писать за деньги. Свое большое Эго — короткое предисловие — блондинка важно и по науке ставит поперед предисловия авторского. Идет ставить чай. Малогабаритное пространство — нечто среднее между прихожкой хрущёвской и прихожей времен оттепели — находится на полпути между кабинетом — она же спальня — и общей — она же кухня.
Звонок в дверь. Голубоглазая открывать не торопится. Она меняет направление и идет так долго и лениво, будто тело и особенно ноги были смазаны четверть часа назад толстым слоем поливинилхлорида. Она никого не ждет и ни с кем не договаривалась. Поэтому имеет на медлительность полное право.
Консьержка явно лоханулась, пропустив в подъезд незнакомца. Консьержке слышны были глухие прыжки по лестнице, задним числом ей вспомнился скрип двери. Кто-то, по-видимому просто мил-человек, достаточно юный, судя по прыти, летит вверх и, похоже, что через две, если не через три ступеньки.
— Значит так надо, — думает она, — любовь летит навстречу другой любви. Воры так шумно не бегают.
И засыпает вновь. Снится ей первая любовь, ночной — по-комсомольски задорный — шорох под крылечком райкома партии, быстро так: партия-комсомол-партия-молодежь. И еще раз. И еще раз, пока нет милиции. А как следствие — беременность, безотцовщина, одиночество и вечная бельевая хлюпаница на веревках по всей кухне, в длину, ширину и высоту лоджии. Хлебещет все это мокротное дело на ветру. Так что свет божий в окна не проникает, а от пеленочной покапельницы и хлестков простыней пищит очередной младенец. Раскорячен он на раскладушке. На полу, не обнаружив спального места, очередной в опохмелье муж: на этот раз он — вечный студент, бюджетник по любовничьему блату, а все доходы — от его великомножистых тятей и мати. И та путается в показаниях. От кого, когда, почему залетела? Ее ли ребенок, или подкинули в почтовый ящик? Не помнит она этого: проснулась, а он вот уж рядом лежит, в пуповине запутан. Ховря — она ховря и есть, хуже всякой сучки. «Любви без залетного риска дамочка хотела бы, да у лени хотей посильнее был».
Почему студентище — неразумное дитя поженилось на зрелой женщине? А просто принципы у нее есть: у хмельного в рот не брать, а пустой рот — что звонница перед плясками на ветренную пасху: велит ногам самим собой раздвигаться. Так трижды, как единыжды, в ошибках плоти и раздались в стороны. В последний раз забыла гостя из себя выдворить. Как говорится в утомленном метро-народе, вскочить всхотел и успел, а на выскоч сил не скопил. Проснулся, а в иллюминаторах уже депо — а ехал в аэропорт — и приспели — вот так штука — милиционеры.
Где первый ребенок? Первый штукатурит Москву, а второй — вон он, тот, что с полиэтиленовым мешком балует. В кадеты его не взяли, представляете! Проблема белья: на улице белье сушить не позволяют. Новая золотая молодежь — это та, что с машинами, не терпит дворового неаккуратства: не за выставку, мол, белья деньги платим, а за эстетику дворового ландшафта, за водопады, за бетонных лебедей, ну и еще за вывоз контейнеров. Изверги. Все норовят наказать за незакрытые крышки и за вонь в контейнере для стекла. А это, извините, — не моя обязанность. За этим Юрок следит. А мой — он только дома мастер. За его улицу я не отвечаю. Но, сегодня у него выходной. Отсыпается после вчерашнего. Бедный юноша.
— Юрочка-а-а?
— Отвали, — рычит Юрок.
— Эх, молодость, эх, бубенчики; да развеселые — то, да!
Через полчаса целований кричат милицию. Тренированный удар в глаз точен как обычно. Новое украшение лица. Прежнее замазано пудрой и просвечивает розовостью только в момент полового пробуждения.
***
Цепочка натянулась, голубоглазая просовывает нос в щелочку, так как через дверной глазок ничего не видно. Он красиво запузырен воздушно-пластмассовыми капельками — подпален озорниками еще два года назад.
— Добрый вечер.
— Здравствуйте, Вы к кому?
— Ого! Вот это глазища!
— Вы к кому вообще-то? — Блин, какая фамильярность!
Называют правильную фамилию и имя ее отца.
— Можно войти?
Голубоглазая нехотя пропускает.
Ого, молодой! Совсем наоборот.
Он снимает черное щегольское кашне с красными рукописными китайскими иероглифами на двух метрах длины.
— Летом носим только настоящий шелк, — говорит незнакомец.
Он древен как последний император. Одет не то чтобы слишком вычурно, или абсолютно безвкусно, но с какой-то странно извращенной манерой. Молодежные штаны с множеством карманов, потрепанная красная маечка с белым швейцарским крестом, поверх накинута болотного цвета охотничья куртка-коротышка из штата Коламбия (хорошо, что не из Пикчерса) с еще большим количеством карманов.
— Угадайте с одной попытки: сколько карманов? — словно почуяв немой вопрос, спрашивает незнакомец.
— Странное начало беседы, — говорит голубоглазая, — мне без разницы. Ну, допустим десять. Что с этого?
— Семнадцать не хотите? Вот внутри еще, вот дополнительные. Самый большой на спине.
Незнакомец поворачивается и голубоглазая видит: действительно, странный и огромный карман с молнией вшит в курточку в уровне плеч. Верх спины весь в дырках от когтей.
— Леопард разодрал?
— Кошак, точно. А карман для дичи, — спокойно пояснил пришедший, — хоть заяц, хоть дрофа, все войдет.
— И кенгуренок?
— И кенгуренок.
— Значит, Вы — охотник и только-что приехали из Швейцарии.
Причем тут кенгуру и Швейцария? Ага, все дело в майке. Значит, не напрасно одел. Тут же определился размах и отсутствие лохова.
— За душами охотник. Да. Ни одной божьей твари в жизни не убил. Кроме тысячи — другой комаров. Они сами виноваты, — добродушно поясняет незнакомец, — и насекомых душегуб, вот, теперь по Вашу душу пришел.
— На сатану и на ангела Вы вроде не похожи.
— Не похож. Даже шельму бог метит. Есть печать на лбу? Ну и вот. И рогов тоже нет. Я по-простому, по литературному выразился.
Голубоглазая рассматривает человека дальше. На замшевой кепке вкруговую десятка два значков, обозначающих гербы еще каких-то стран. За спину закинута холщовая сумка, вроде тоже не с одним и даже не с двумя отделениями. Сумка, куртка, борода, значки вместе взятые породили в памяти голубоглазой сомнение. Вроде не встречались, а почти знаком. Может в рекламе пива, где мужик, отставив огромные бутыли «Охоты» ловит сомов-дурашек, на Амазонке расщепляет крокодилам губы и вставляет в их пасти временную распорку?
Опять же, бросаются в глаза и напоминают что-то роскошная серебристая борода, усы, шевелюра не пышная, больше гладкая, но длинная до плеч, — все однородно белого цвета с редкими рыжинками. Чудной субъект!
Нет, Голубоглазая в городе таких не встречала. Если бы у него за спиной висело старинное ружье типа пищали — она даже не удивилась бы. Мужик походил бы тогда на охотника или на дровосека из «Красной шапочки». Если бы бороду покрасить синим, то был бы добрым Синей Бородой. Но не то. Ружья теперь как будто бы уже не хватало для полноты картины. Взгляд ясный, умный. Серо-зеленая радужка без всякого возрастного замутнения блестит как у младенца. Глубокий, без злобы пронизывающий насквозь зрачок, ничуть не стесняясь своего сверлящего свойства, выдает бывшего, а то и действующего, бабского угодника и прохиндея из интеллигентского сословия.
Ни одной морщинки на лице. Абсолютно гладкий лоб, как у матрешки Горби. Нет, не абсолютно. Три стопроцентно ровные горизонтальные складки. Нарисованы, нет, вроде настоящие, но брови поднял и тут же все разгладилось. Чудеса, да и только. Несуразный старичок, волшебный какой-то, разнаряженный русский гном. Вроде старик, а вроде бы и нет. Вроде бы, исходя из пестрости, — факир, а где лампа, где ковер-самолет? Вся его жигаловщина согласно возраста должна бы по-хорошему находиться в безразмерном, почти-что в предкончинно-санаторном отпуске, в который посылают обычно врачи, жизнь и любимые родственники.
Но апатии к женскому полу у субъекта что-то не заметно. Скорее, наоборот.
— Ну, я Вас слушаю, — сказала голубоглазая, вдоволь наглядевшись на бывшего красавчика, — только у меня немного времени.
У НИХ ВСЕХ (девушек-золушек) ВСЕГДА ТАК. Даже у хилой пешки (она тоже дешевая молодая дама, хотя и воюющая) … словом, даже у пешки больше времени и энергии, чтобы добежать до края доски и стать королевой.
— Предисловием заняты?
— Откуда Вы знаете?
Зашедший гость уже сбросил кроссовки и бесцеремонно уселся в хозяйкино соломенное креслице. Не спрося разрешения, он вперил взор в светящийся экран монитора. Быстро проглотил только что написанные верхние строчки.
— Почему «как бы»? — спрашивает у нее старичок-бодрячок.
Голубые глаза остались без инструмента сидения. И осоловели от нахальства пришельца. — Что-что?
Ах, вон оно что. Теперь стало понятнее.
Это случайно еще живой, и только что весьма недрябло отстучащий ножками по дворовому асфальту писателишко, недавно отошедший от местных издательских окон, уже забывший об авторстве и о причитающейся с него разбухшей пеней с гонорара, о фальшивом роялти, якобы заплаченного ему одним вороватым, ближне зарубежным печатным двором.
Каким-то случайным образом старичок услышал о чуде открытия, случившемся уже в родном почти что издательстве «Мозговитянин». Старикашку интересует форма подачи, а даже не мощь гонорара: к чему теперь это все, даже дети разъехались; внуки вспоминают о дедушке только в день рождения. Дедушка в этот день возит им подарки.
— Мне скоро в ящик, — вымолвил дедушка, ничуть не смущаясь того, что сказал. Как-то принято, что у дедушек есть такое свойство: помирать.
— Бросьте Вы. По Вам не скажешь.
— «Как бы» дает право читателю подумать на некую игривую двысмысленность, — говорит он, прочитав первую фразу предисловия и не отвлекаясь на сомнительной верности комплимент.
— Вы кто вообще-то? — спрашивает голубоглазая, потрясенная точностью высказывания. Догадки ее усилились.
Старичок вместо ответа затеял речь.
…Нет. Не было этого. Нет, он вообще не надеялся на похвалы. Нет, мысли об известности лишь скрашивали ему вечера как самое тонкое развлечение, и давали импульс к продолжению однажды опрометчиво начатого. Они предназначены были прозрачными крылышками жалости всего лишь коснуться его последнего, наспех сколоченного, деревянного пристанища, водруженного на плечи работников некоего весьма нужного народонаселению МУП «Спец. уч. реж».
Какое грустное и неромантичное слово «спецучреждение»! Могли бы, к примеру, красиво назваться «Жизнью в небытии».
Работники стандартного МУП, согласно внутреннему регламенту и мечтам недипломированного, адаптированного к смерти старичка — архитектора, инженера и немножко писателя. Они должны были быть одетыми, как минимум, в незаметные, но обязательно аккуратные серо-синие спецовки. Все в резиновых сапогах: сапогами легче топтать и глину, и хрустеть песком.
Дружно и незвано пришли в тот последний день то ли пьяная весна с грустной, обалделой осенью под ручку, то ли осень потеряла хронометр и запуталась в датах.
Товарищи и коллеги старичка в знаменательный день должны были бы скучающе перекуривать на улице у дальнего больничного, сараеобразного с виду цеха, названного в силу необходимости излишне торжественно Залом Прощания.
В отдаленных аллейках колоссального города мертвых товарищи непременно выпили бы по стопке горькой и стыдливо ухватили бы за хвостик одну-единственную и даже не шоколадную конфетку: — не в ресторане, типа, а в грустном антиприродном заведении.
Присовокупили бы они к траурным подачкам нитчатые, без неуместных кружавчиков, платки, предназначенные для утирания слез.
Потом прутиком, с презрительной гримасой на лице, счистили бы с ботинок налипшую глину. И с досадой, незаметно, поглядывали бы на циферки, обозначающие текущее время, встроенное в мобильники.
Встроены и фотоглаза, но ни к чему загромождать их память и портить себе настроение при случайном просмотре. Будут ли настоящие поминки, где можно будет совместить обед и ужин? Или, как чаще всего бывает, ограничат стопариком на ветру?
Но герой дня предусмотрительно велел не плакать, много не пить, а скромно веселиться, как принято у разумных приверженцев Будды.
У каждого на этот день как всегда намечены неотложные планы. А тут этот случай некстати приспичил. Что делать — нужно отдавать дань.
Непьяных, но веселящих таблеток еще не придумали.
Трава — изъян двадцатого века.
Двадцать первый век на дворе, а что еще будет впереди?
Чего ждать в ближайшем будущем?
Микрочипы в голове, лакмус в паху, добрый, бесклешневый рак-диетолог в желудке, серебряное ситечко в носу и встроенный рентгеновский аппарат, фильтрующий содержимое ложки еще на подходе ко рту?
Некий, бодрый еще, начинающий старичок по имени Митрич, — моложавый коллега при той еще жизни — должен был непременно втереться в круг несущих служителей и имитировать переноску телесного писательского бремени, примерно так же, как втирающийся в доверие масс вождь мирового пролетариата на субботнике своего имени. Но, хорош на этом.
— Ух, отлично поработали. У Вас есть коньяк? — спрашивал тогда Ильич, стряхивая с себя жуков-короедов.
— Откуда у сормовских коньяк? — отвечали ему, — а, правда, что в Саратове проститутки просят вновь открыть притоны?
— Правда, но это было в марте тысяча девятьсот семнадцатого. Мы еще не решили. Дело за вами, товарищи рабочие.
— Мы не против возврата к хорошо проверенному старому, — заговорщически переглядывались сормовские. — Если, конечно, они все будут со справками. А то жены обидятся. А еще говорят, что саратовцы церкву на баян променяли. Но, Сормово и Саратов — большая разница. Слышали?
— О-о-о, — говорят через призматрон времени, — такого мы не знаем.
***
— А у Вас есть коньяк? — это уже в наше время.
— Голубоглазая, Арлена, Алена, Анна, Аннушка, дорогая, какое счастье, благодарю, салют, сварливость Вам не к лицу, — это несется то ли из телевизора, то ли из радио, — но все равно она уже на половине монолога все поняла. Ее нежданно посетило счастье или бедствие: воочию увидеть не сильно известного в большом миру, но, пожалуй, слегка нравящегося ей писателя — обалдуя и бабника, оригинала, тряханувшего своими колкими текстами в свое время писательский мирок. Критическая травля давно уже закончилась: а после того — что попусту колыхать воздух? К похороненному заживо писателю медленно, но уверенно, как в штиль с легчайшим ветерком, или как в черноморский прибой, подплывал лавровый венок с вплетенными в него для опознания национальности русскими полевыми ромашками и клумбочными бархотками.
— Ой, — восклицает умелица массовых преамбул, — пусть будет без «как бы», действительно, — это штамп. А можно, мы тогда только ваше предисловие оставим? Коньячок вроде есть. Вас устроит азербайджанский трехзвездочный? Пробовали с молоком? А джин, а виски с содовой?
— Это надо обдумать, сразу так не скажешь, милая девушка, — говорит воскресший белобородый старикашка с яичноматрешечным лицом. — Пиво со сметаной видел, но, каюсь, мне такой напиток не по душе. Воротит даже на взгляд. Для виски с водой… — эх, я совсем не американец. А вот, приходите, сегодня вечерком в «Баранье стадце» или в «Дырку от штиблет», там посидим, мой ангел, по-простому, по-русски, и все обсудим подробнее. И молочка попробуем. За рюмашечкой чая посидим. Кхе. Кха. Кху. Если Вы внимательно изучали мое псевдотворчество, то знаете, что я не кусаюсь.
Хлобысь рюмку без всякого молока. Появился лимон. С кухни запахло горячими хлебцами, и это правильно.
— Ага, не кусаетесь! — подумала девушка.
Она оттоптала все листы до задней корки, правда, авральным будённо-кавалерийским набегом, и все знала наперед. Кажется… или только пригрезилось… узнала даже и про себя.
Для чего-то… — почему для чего-то? — ясно для чего: — такой у писателя тоже был… — она надела передник с двумя нарисованными французскими сись… грудями… — известный прием, — на фоне чужого флага. Нарисованное телесное богатство совместилось один в один с настоящим и рядовым. Для обыкновенного подогретого хлеба французские сись… то есть груди — извини… — вспомнилась спасательная добавка «ТЕ», — пребывали в излишне выспренной контрпозиции. Сошли бы наши родные, русские и небогатые титечки с натянутой на них тонкой домашней майкой.
— Читала я Вас, — и вслух: «А это что ли автобиографический роман? Ой, как здорово! А можно я диплом на эту тему напишу?»
Писатель только ухмыльнулся откровенному передничку.
Хотел он досказать следующее: надо, чтобы девушка дослушала его до конца, а потом посмотрела бы: так ли все будет в скором времени.
— Претендует на Нострадамуса, но не замечает прямых намеков, — отметила про себя голубоглазая, пока рассказчик без умолку нашептывал что-то, похожее на церковно-проповедную сказку.
Это уже был старческий кобздец, маразм, понос памяти без предохранительного клапана: «Доброе утро, госпожа с косой. Как спалось? Супер. Почто так спозаранку? Я не готов, подождите, надо кальсоны хоть поменять… и боковины унитаза вымыть. Неудобно как-то будет перед пришедшими за телесом».
***
— …А батюшка Аввакум, — продолжил свое долгое вещание писатель, — видно родственник того древнего отступника, — поставил бы мерсик вдалеке, не чураясь стеснительности, и явился бы с кадилом, одетый в невидимые подрясовые джинсы и простейшей ризой поверх черного платья. Потом подлил бы масла кой — куда. Куда-то плесканул мутного, прошлогоднего винца цвета красной фасоли, — неужто кагор? И незаметно от общих глаз, тихонько спросил бы имя усопшего. И с какой-то мгновенно возникшей радости подмигнул бы административному служивому в глубине публики: покойник был им знаком по статьям в подкупной муниципальной газетенке.
Там автор, будучи еще здравствующим, наряду с ярыми активистами протестовал против строительства высоток на старом, заброшенном и забытом кладбище в центральной части. А сие строительство, кстати, аж было освящено когда-то давным-давно заезже-командировочным архиепископом.
— Так руки не держут, (почему не держат?) — сначала сказал бы нравоучительно батюшка некоторым неопытным в этих делах собравшимся, — я в нашу веру вас не зову, …хотя, …с Вашим… И, не досказав фразы, он возложил бы бумажку со старозаветными символами на лоб Вредного Бледного Упокойника. Поправил бы в ногах свесившуюся через борт вялую розу, вспомнил бы древнего протопопа — богохульника, мученика и скандалиста; и пошел бы он кругами вкруг знатного, бренного места, бормоча скороговоркой нравоучение и предупреждение впрок, испуская из кадильной подвесы задурманивающий умы кориандровый, сладковато-горький дым.
Цельный, похожий на пластилинового человека с некоторым излишком рук, и измельченый тот корешок — верхний стручок ли, находился в домашней кухне сочинителя, был испытан в кушаньях, чаях, при лечении горла и зубов, для ошарашивания гостей женского полоисповедания, для проведения между ними конкурса по ботанической эрудиции, для парфюмерных экспериментов; он был и в уксусной закрутке, а также в живом и слегка подвяленом виде, поэтому писатель знал, что говорил.
— …Мы же речем: потеряли новолюбцы существо божие испадением от истинаго господа, святаго и животворящего духа, пишем книжки всякая, истиной не уразумев Христа, веруем мирским нравам мерзко и прелестям пуще Символов господних. Прости их, писак неразумных, делом ничто не проидох и ничто ж обретох, а чтецам тим, понеже любви истиныя не испытамши, окроле любопытства, токо тщету приобретут от неправды. И испиют они фиал гнева ярости своея на русскую землю, росписуют послед писаку лукаваго, распевающе зло и радости по римской бляди четыржи, прости меня господи, …но поздно станет: луна подтечет с запада и померче солнце сначала сниза, а може навсегда. Не три бози, а всегдажды один отвернет очи отступников чистоты, и воздвигнут на них погану скругли медь, аще кто целы и непорочны и всякаго недоумения воизбежит за благость, и излиет щедрот своих.
Батюшка приостановился, вспомянул Марию-богородицу, Христа-наместника божьего на земле, не забыл Отца небесного, глянул в потолок и набрал оттуда порцию затхлого воздуха.
— Знаю, судари: именно этой местной читающей публики за щедротами божьми гоняющих, а самих, не будучи агнцами с дискоса, жрущих просфоры изнутри лежаще, яки щтцы хлебщут, готовых распять тя за свой же грех, опасаться надо. Заплюют тебя, потащут пешева в церкву на чепи, защиплют бороду и залают они для тебя погано: аллилуйя, аллилуйя, аллилу…
Музыка понятной и игривой поначалу речи превратилась в скучную и однообразную тоном скороговорку. Пришедшие переминались с ноги на ногу. Душно. Приторно. Страшновато. Дерзко. Кто-то озеленевший быстро вышел, согнувшись и прикрыв рот. Успел добежать до угла. Прошло еще полчаса. Свеча в руках усопшего скрючилась, накренилась утяжеленным оголовком к западу и готова стала заплакать горячими каплями.
А, ведь, просил писатель перед тем, как…: свечу в руки не совать. Упадет окаянный стеарин, наприметит пятно, вызовет тайный смешок, или, не дай бог, оборвет чье-то сердце надуманным предзнаменованием.
***
Уволокли тело надоевшие ждать черти в фиолетовых каких-то, учебно-цирковых робах — с золотыми пуговицами в два ряда, с позументами через плечи и засунутыми подмышки, вынырнувши из-под пола. Публика виду не подала. Видно, так было задумано авторами сценария. Тот, что в простынях, при жизни обретался в изрядных выдумщиках, и как-то раз вместе с цеховыми друзьями, выбравшись незаметно через откидывающуюся боковину каюка, выбросил нахрен самодельный театральный реквизит, сделанный только для одного сценарного раза. То был сколоченный из реальных досок якобыгроб от царя-батюшки Николая, — из актового зала, — с четвертого этажа институтского здания… На сцене пили настоящую водку и закусывали далеко не картонной, не условной колбасой. В первом ряду сидели профсоюзы, директора, центральные генсекретари местной партячейки. Да, это было эффектно! Говорили об этом вкруги пяти тысяч километров года четыре, столичные театры приняли прием на вооружение, слыхал и N и сам NNN, хотеть захотели, но постеснялись реализовать. У них имелась цензура, минусы за предыдущие фокусы, непослушание, иностранноподанные друзья, случки за границей, сбегание туда же, но — главное: за целостностью реквизита следили строго!
Слава же провинциального первоспектакля с падающим с небес гробом однажды состарилась и превратилась в смутной достоверности байку, вспоминаемую только на очередных похоронах следующего по старшинству артиста.
…Опустевший гроб, так же как институтский, скромно и неторопливо провалился сквозь землю, из него не выпали ни пулемет, ни бриллианты. Скелеты обесчещенных растворились испариной, слава истязателя молодых душ исчезла в тартарарах. Кому нужна такая, не проявившая себя, слава? Писатель тешил себя зря?
Но тут, — как кому повезет. А в случае с нашим ягненком по-иному и не могло быть.
Разошлись друзья. Занялись своими делами. Кучку земли затоптал век вновь воскресшего постмодернизма и дикого разгула хоррора. Проросли сорняки и скособочилась на прогнившем гвозде караульная табличка, тщетно ожидая на смену более долговечного, гранитного часового с пробитой буквами грудью.
***
— Ой, и это вы знаете? — спросила голубоглазая.
Теперь она сидела на хромированном барном стульчаке, принесенным из кухни. Одна ее ступня уже выписывала колебания, обозначающие раскрепощение и непритворный интерес.
— Про что это вы?
— Ну, хоррор, постмодернизм. Я думала… Хотя ладно. …А можно я к вашему предисловию сделаю дополнения?
— К преамбуле?
— Ну да, к прологу, который вы вместе с условным читателем сначала писали, потом всех читателей вымарали и заменили Порфирием. Извините за неточность. Я тут что-то недопоняла. Это вы придумали, или на самом деле совместно с Порфирием Сергеевичем сочиняли? Он же ваш главный читатель и критик. С ваших же слов. Подсказывал, небось, умное?
— Здорово! Порфирьича Вы хорошо уловили! Это, милая барышня, кто как хочет, тот так и думает. А какие Вы дополнения предлагаете?
— Ну вот, например, первое. О жанре. Вы же не знаете, в каком жанре написали?
— Вроде нет. Мне наплевать на жанр.
— Ну, вот я и говорю. Вы пишите, к примеру, так: «Жанр определится в процессе!» Ловко, да? Это очень удобная формула, после которой к предисловию уже можно как бы не возвращаться.
— Неплохо…
— Второе. «Псевдокнижка», извините, — я в вашем же стиле, — выстроена таким образом, что каждую главу можно при желании читать отдельно.
— Вполне разумно. Почему бы нет. Хотя «псевдокнижка» смущает.
— Зато это черный пиар. Должно сработать.
— М-ну-э… Знакомые термины.
Блондинка не останавливается и добивает псевдописателя и графомана Полутуземского.
— …Каждая глава, по замыслу автора, выглядит как небольшая полузаконченная новеллка. Что обнадеживает в плане невероятно быстрой подготовки и участия в любом литературном конкурсе на малоформатное произведение — следует только поменять название и эффектно скруглить конец.
— Так, так… Отлично! Я так примерно и думал… и, кажется, так поступал.
— …А в целом, в большинстве сохранена хронология событий. Там, где в настоящее вклинивается ностальгическое воспоминание, цитата от, извините, Полутуземского, а почему, кстати, не просто Туземский, без всяких «полу»?
— Фамилия такая половинчатая смущает? Это от родителя, от папы. Я не выбирал. А ваша разве лучше фамилия? Я вашего отца знавал, приходилось вместе… Но это не для ваших славных ушек. Почему вы еще не замужем? Вам творчество важнее, чем семья?
— Фамилии не выбирают, как вы верно заметили. Я не замужем пока. Там бы можно было подумать. Остальное я умолчу… Я продолжу, если позволите. Вот смотрите, можно написать так: «…если, например, автору захочется отвлечься, и, так сказать, э-э… пофилософствовать, так он… так он, чтобы никого напрасно не путать, старается делать нужную ссылку». Ну, это для облегчения навигации, понимаете? — книжка-то Ваша толстоватой вышла. Как трилогия в одном томе.
— Правильно. Только не «как трилогия», а просто трилогия. У меня она «солянкой» идет. Без претензий на серьезность. Больше хотелось походить толщиной книжки на кирпич. Текст вторичен. На глиняный по ГОСТу. Размер: двадцать пять на двенадцать, а уже позже по печатному: сто шестьдесят на сто шестьдесят. Я ж архитектор… а писатель — по скудоумию, от скуки… Так, развлекся немного. И я тут не первый. Маркс тоже развлекался на Капитале. Кафка писал без плана. Просто шел все время куда-то и шел, нагоняя страхи. Однако, это тоже штамп. Биографический штамп. Трудно придумать совсем новое… И не все от тебя зависит. Ладно, тогда стоп на этом.
— Нет, нет, вот последнее. Чтобы сразу было понятно. Третье. Вот вы пишете: «Автор расшифровывает часто встречающееся сокращение „ЖУИ“ как Живые Украшения Интерьера». Это всего-навсего, извиняюсь за всего-навсего, — совокупность из двух девчонок, проживающих на жизненном пространстве вашего героя — графомана. Правильно? Понимаете о чем речь?
— Еще бы! Чтобы загадки приуменьшить с самого начала, чтобы читатель знал, на что и куда идет, и следует ли после этого читать дальше.
— Понимаю. Жаление чужого кошелька. Как это справедливо: заранее предупредить шофера значками о кочках, которые встретятся впереди. Хотя лучше было бы кочки убрать. Поворот не убирать, потому что за ним новые перспективы, а кочки… Фу, а не стыдно ли все это? Как девочка мягкую соломку под себя подстеливает, зная, что без соломки будет круче… спина заболит — мазохизмом пахнет, синяки на память останутся и соответственно надолго запомнится. Извините за откровенность.
Далее псевдописатель высказался совершенно незлобно, то ли отвлекшись на промчавшуюся за открытым балконом с грохотом иномарку, то ли совершенно не заботясь о величине гонорара и продвижении книги.
— М-да, импорт, а гремит как наша жигулевская телега. …Не извиняйтесь. Да, грустно может стать без тайны впереди. Читать, думаете, не станут? А, впрочем, какая мне разница. Я же не продавать книжку собирался, а опубликовать — для самых заинтересованных в раздевании меня догола. Зачем на Гоа деньги? Хватит и пенсии.
— Вы собрались писательствовать на Гоа?
— Почему бы не окунуть под занавес косточки в Аравийское море? Там рядом океан, новые сюжеты, память о битлах, креветки, рыба, которую я, впрочем, не люблю, картонные дома, индианки, шортики, трусики, топлесы, солнышко — днем, комарики — вечером. А нам, стибрякам, ихние комарики — как уколы здоровья. Прививка от малярии.
— Заманчиво.
— Ага, и вот еще как можно добавить: …по мере разрастания романчика и вспоминаний давних подружек, — красоток и не очень, понятие «ЖУИ» существенно расширилось. …Это даст мне возможность вклинивать метки и главы без ущерба целого.
— Вы еще будете продолжать? На Гоа, или раньше? Вы считаете, что еще рано останавливаться? Так на «Войну и мир» потянет.
— Потянет.
— У Вас еще были другие девушки, кроме описаных в книжке, …ну с кем вы, …понимаете, …ну, как бы герой спал, то есть герой солянки вашей?
— Насчет продолжения — вряд ли. Грамоту, разве что, еще могу подправить. А насчет девушек… — о-го-го! — и не только девушек! Всех не сосчитать. Но речь вовсе не про постель. Кошки — тоже украшения, заметьте! А цветочки-кактусики не имею в виду совсем. Подправлю что надо. Прямо сегодня.
— Как это?
***
В правдивых черных очках писателя, которые и нацеплены-то были только что и вроде совсем без надобности, сверкнул молодой пламень. Похотливая искра, то ли из трубки, то ли из глаз, упала и прожгла дырку сначала в передничке, потом в блузке собеседницы. Заметили вовремя.
— Ой, я, кажется, горю! — вскрикнула девушка.
Писатель вскочил и принялся помогать в тушении пожара.
— Как в тот раз.
Вспомнил он аналогичный случай с шевелюрой своей начальницы в молодости, когда с третьего этажа свалился отстреленный и незатушенный бычок и запутался в ее только что завитых в парикмахерской кудрях: «Хорошо, что не на волосы… Волосы могут вспыхнуть, особенно если они спрыснуты лаком. Таким как у Вас. Вкусным то есть».
Писатель склонился к голове голубоглазой наподобие старика Зюскинда в костюме Жана-Батиста Гренуя и понюхал.
— Обалдеть! — Но не убил голубоглазую. — Картинка! — И накренил стул, вывалив содержимое. — Красота!
Картина случилась даже не Репина. Не придумали еще такой картины. Разве что древние китайские репины смогли бы изобразить подобное. Но у них — китайчанки — со спутанными ногами для уменьшения стопы, жирноволосые нижние губки для контраста к общей нежной гамме. А здесь был французский передник, — как одноразовая фата на лице такой же одноразовой невесты, тонко согнутый стан и, — о, нелепость! — русские напедикюренные ногти под потолком, книги, диски, флэшки, зарядки, ножницы, очки, флакончик духов, забытая кем-то мотоциклетная перчатка, хвост лисы для развеселения сноуборда, разбавитель «Сонет» 120 ml, клейкая лента высшего качества «Альянс», наушники, смартфон и роверпод «Aspire» в качестве предметов обстановки, любовного фончика, исторической подкладки.
Весь этот причинно-следственный мусор, подсказка для педантичного библиографа и сумасшедшего литературоведа сброшен на пол, намекая на художественный детектив для лупы и фотоаппарата с оркестром, эффектную синематографическую борьбу в мусорном баке с трюками, отсутствием боковой стенки и прочими тонкостями приемов, прописанных для ограниченного пространства любви.
***
— По рисунку губ женщины можно определить, как устроено внизу, — игриво утверждала одна потенциальная любовница писателя, намекая на красивое и жаждущее обследования собственное тонкое, классическое, фотогеничное губополовое устройство.
— Интересно, интересно, — отвечал тогда еще даже не писатель. Но на освидетельствование предложенной конструкции времени как всегда не было: то рулетка в руке, то картинка, сделанная вручную, то почесывание затылка, когда все придуманное ноу-хау на солнце вдруг начинало скрючиваться, а плиты пола производить из этого волшебно дешевого материала невыносимый запах фенола.
— Дела, дела… — скалил зубы новый Капитализм, едва народившись. Пора воровать, убивать, копить, отнимать.
А он тогда занимался интерьерами. Это было поэзией и почти безопасным приключением. Путешествием в неизведанное, обычно неоплачиваемое, нерискованное, поэтическое, пропорциональное, многоцветное. И ко всему он был женат. И по этим причинам принципиально не изменял.
***
— Значит, согласовываете мое предисловие? — спросила блондинка.
— Как же тебя зовут? — в то же самое время вспоминал писатель, глядя в каменную мостовую. Нет, то был линолеум с рисунком булыжника, когда все быстренько запузырило, подняло крышку, и так же шустро иссяк и выпростался в чужое пространство внутренний пар.
— То есть наше предисловие? Ну, дополнения? — доставала блондинка.
— Годится! Супер. — Разгоряченный старичок Туземский жаждал теперь расслабиться и, как не единожды бывало в одиночестве, подпустить для смака извращенности слабого ветерка, но он постеснялся присутствия молодой дамы. — А вы не подскажете, радость моя, в каком стиле у меня тут было все написано?
— А вы не обидитесь?
— Надеюсь, нет.
— Это по-пелевенски стёбно, круто, альтернативно, по-сорокински фигурально, клёво, конгениально, глобально, скабрезно, остроумно, по паланиковски реалистично и грязно, по анфисочеховски сексуально, по-прочерусски туалетно, по-американски фантастично, по-кафкиански подтекстно. И ближе всего к обыкновенному постмодернизму. Видели «Обыкновенный фашизм»?
— Я-то видел, а как тебе удалось?
— Я не видела, потому и спросила. Короче, если все объединить и синтезировать смысл, то получится «клизмореализм»! Тут отдает и болезнью и лекарством от нее. Два в одном.
— Ого! Первый раз слышу. Но здорово! Стёб плюс постмодернизм равно клизмореализму? Это и есть суть моего направления?
— Это и есть!
— И я тут первый?
— Вполне возможно. Я этот термин только что озвучила в народе. То есть перед вами. А приснилось этой ночью. Думаю, что термин приживется.
— Вы гениальная девочка, особенно в обращении с нашими измами-клизмами. Извините. Как вас после всего этого перевеличать?
(Это хитрость, чтобы вспомнить имя.)
— Хи-хи-хи. После всего этого зовите меня Аннушкой или Анютой на выбор. Только клизмы тут не причем. Вы мне просто по-человечески любопытны. И познавательски тоже. Чертовски клево! Книжка Ваша не врет.
Вспомнил, еклмн! Да, до того она была просто Аней.
— Выспренно как-то. И повторами пахнет: Толстой, Пелевин… Уличная тут одна полуангличанка есть… — задумчиво высказался Кирьян Егорович. И ходит, и ходит кругами. Лицо принцессы с Темзы, а изъясняется как настоящая старосветская помещица. Присвоила иноземный акцент, поит молокососов шампанским, водит их за собой как тексучка, однако с мужиками не спит, а виршит короткие и загадочные четверостишья об однополой любви. Обидно за державу.
Анна явно обиделась и на полуангличанку, и на текучую сучку — принцессу, и на повторы, и подумала даже не приходить на объявленное техническое свидание. Все вопросы, пожалуй, были уже успешно решены, юбка одернута, штаны…
— У Вас ширинка не застегнута.
Вздрогнули. — Опа. Пардон!
И, кстати, у голубоглазой между пудрами в ящике туалетного стола лежали билет и виза в Англию. Оттого стало обидней вдвойне. Вплоть до отлупа.
— У Чена Джу тоже была Анна, правда мельком, и ничего, — невпопад добавил 1/2Туземский. Зрачки псевдописателя расширились как в «Этом миндальном запахе». Еще там было про атропин и ужас.
— Интересно, а не пробовал ли кто-нибудь написать, используя только одни штампы и плагиат? Это бы было верхом эквилибристики на манер… Название плагиатской маневры Туземский от старости напрочь забыл: «Верлибр? Нет, однако, это из стихоплетства. Тролль-Выхухоль — откуда этот мусор? Кобеляж — выкобеляж? Пен-тос, Пет-рос, Фин-дус, Нурд-квист, Свин-тус? Таун-Хаос! Во! Хаос в доме!»
— Верлибр я знаю. Это точно не к Вам. У Вас есть слог и неплохая текучесть. Отдает классической музыкой, но диссонансы мешают.
— Это про ненорматив?
— Ну да, и это тоже, если позволите так сказать. И длинноты присутствуют. Можно было бы вырезать без ущерба. Берешь ножницы, липкую ленту, или делитом чаще пользуйтесь.
— Делитом? Это что? Кнопка, которая удаляет?
— Конечно. Вот, к примеру, зачем читателю знать какого цвета у Вас трусы? Как Вы умываетесь, извините, и писаете в снег в подробностях…
— О-о! Нет, нет и нет! Это святое. Концепция. На трусах и майках отметина времени. Гербы и флаги СССР — это же говорит о чем-то? Сугроб с замерзшими каплями — это о погоде и наплевательских замашках. Цвет струи это характер и предпочтения. У тебя же, извини, трусики тоже со смыслом подобраны… Сервировка тоже имеет значение и цена колбасы тоже. По цене и сорту колбасы можно определить правителя и одним махом-убивахом дух эпохи. Это сокращает… Вот, например…
— Про трусики не будем, — Аннушка смеется, — сейчас на мне их нет.
Намек понят.
— Ну, так вот, я и говорю, что нижняя одежда или ее отсутствие говорит о многом. Трусов нет — примета нашего долбаного времени, равняющего его с известными сексопато… Секс, белье и романтика… Собственно и ладно на этом. И спасибо за мягкость формулировок. Если не врете, извиняюсь. Но я — гиперреалист. Во время писания, извини, тоже какие-то мысли приходят. Возвышенные и всякие. Когда Ленин в лесу у кустика стоял и случайно наделся яйцами на колючки шиповника, то… он, может, тогда-то массовый террор и придумал. А глупые историки говорят, что террор появился от политической нужды.
— А Вы стояли за кустом и догадались, да?
Ерничают там что ли?
— Может и стоял. Я это живо себе представляю. Глаза прикрываю, а там готовое кино! А если кто-то ругается матом, и этого не выкинешь без искажения духа, то я и не выкидываю…
— Писатель может выкинуть, если даже герой так говорит. Это же художественная литература, а не…
— Я не настоящий писатель, а, тем более, — не приукрашатель. Я пишу как есть и не приноравливаюсь к читателю. Меня гонорар не интересует. Я же говорил. Как чукча пою. Сочинительство, кстати, это как составные фигуры в 3D-MAXе, — озвучил свою древнюю идею Туземский, — объединяешь случайные сплайны, сверху кладешь обволакивающую форму, а она должна быть обязательно больше… Автоматически закрываются бреши и сглаживается результат. Результат непредсказуем. Недостатки технологии. Это эскиз, вообще-то, а не фотосъемка. И не фотошоп. Я не дизайнер, не рабочая лошадка, не станок, который строгает чертежи, а архитектор идеи. Такая, может быть, есть специальность. Идея может быть грубо поданной, но понятной. Слез и соплей не выношу. А там время рассудит. Возьмите Миллера хотя бы. Помните же, как у него складывалось: сексус, лексус, плексус.
— Длинно. — Анна перебила псевдописателя. Ей надо к утру закончить предисловие. — Это любопытно, но я не знакома с Вашим Миллером. Только понаслышке. И c 3D-MAXом не знакома. Знакома только с Wordом. А что, с помощью Вашего Макса можно изобретать складный текст?
— Сочинять можно по нескольким принципам. И с Максом можно и с Корелом и с Вордичком тоже. Но я не впрямую говорю, а то Макс еще приметесь изучать. У каждого автора свой метод, у каждого есть свой любимый писательский таракан. Можно сочинять, глядя в любой словарь: тыкаешь, не глядя в текст — выпадают несколько слов. Потом связываешь их между собой. Обычная интеллектуальная студенческая игра. Иной студент литфака на пять случайных слов мгновенно накатает стих, причем в устную. И причем с большим смыслом, и с размером на заказ. Я такое в жизни наблюдал.
— Расскажите.
— Дело было в сквере под часовней, с пивком и гитарками. Может не у каждого школяра такое умение, но я был удивлен чрезвычайно. Можно сказать, поражен и «обзавидован» на месте. Может мальчик был гениальным, может, их там этому всех учат. Не в курсе? Вы же с литфака? Или философию изучали?
— Это как бисер перебирать, — уклончиво сказала Анна, — или как четки. А сюжет, а план, разве не нужны? А талант куда девать? Если он есть?
— У меня с планом совсем другие ассосиации. По классическим принципам нужны, по вашим современным меркам — необязательны. Главное, — тут вы правы, Аннушка, — должен быть талант, да только где его взять — накатом разве что, тренировками… — и никаких обязательств ни перед кем. А еще главнее — итог. По нему судят, а не по черновикам, и не по процессу. Есть искры, огонь, а есть тугодумы; а результат и там, и там, может быть хорошим. Еще можно писать с начала, а можно из середины, и углублять вовнутрь, расширять вбок, не вписывающиеся мысли превращать в отдельные рассказики, эссе. И прессовать при необходимости. Искусство, едрен корешок, лепка и совершенствование формы словами. «Едреный», надеюсь, не есть мат? Ядреные орешки ведь Вам не претят? А «корень»? А «член», а «часть» — это же не только намек на элемент тела? Значений одного слова — множество. А у русских подтекст особенно ценится. Иностранцам этого не постичь никогда. У них язык механистический. Китай не имею в виду, там вообще ни хрена не понять. Мою книжку …то есть текст, если точнее, никогда не перевести. Тут дух и такой подтекст, который поймет только русский человек. Земфиру, надеюсь…
— Фу, как неромантично. Я про ваш процесс. А Земфиру опустим. А орешки и корень — это еще терпимо.
— Ну, извините!
— И надолго затянется…
— Так и есть, я не тороплюсь.
— Никогда не закончите. И не заканчивайте. В этом тайна.
— Всяко может случиться, — обезопасил себя скромный графоман, — зато есть стимул улучшать. А доведется, — то и закруглить, и придать больший смысл.
— А пока импрессионизмом обходитесь?
— Замечательный термин! Ты просто умничка. На посошок?
— Вы про что?
— Догадайся с одного раза.
— Вы про… надеюсь не про…
— Ну, да. Не про минет.
— Я стесняюсь за то, что было. Непроизвольно как-то вышло.
— Вполне естественно. Мне понравилось. Так и как-бы… приключение, однако, извините. Ты же… Вы все забудете, Аннушка, а я и не настаиваю на держание в памяти.
— Вы меня уж простите. У меня дела.
Анна намекает на расставание. У нее скривилась верхняя губа.
— Предисловие подождет. Кстати, мы договаривались «на ты».
— У меня задание редактора… — Это последняя отговорка. Колотится сердце и гонит кровь в обратную сторону от работы.
Силы восстановлены. Мышцы опять готовы к формотворчеству тел.
— Я помогу.
***
Писатель помог. Под утро подмогнул еще раз. Курнул. И пособил сварить кофе Анне, носящейся по комнате в неглиже и ежеминутно поглядывающей на часы в мобильнике.
Ехали на такси. Колени Кирьяна были отжаты вбок сильно выдвинутым шоферским сиденьем.
Кепка Анны надвинута на самый нос: «Не смотри… те на меня. У меня лицо помятое».
— Расправится. Но я тебе не завидую. Отрабатывай свою службу. А я вечером позвоню. Спрошу что-нибудь.
Не позвонил. Не спросил. Не до того было. Потому как встретилась ему розовощеко-натянутая, симпатичная в основании перечница и заняла его несколько вечеров, запланированных на искоренение запятых.
***
На стол редактора легла рукопись предисловия. Красные глаза опущены книзу, но редактору это пофигу. Он привык к ночным корпениям сам.
— Молодец. Умничка.
«Умничку» Анна за минувшую ночь слышала неоднократно. — Что это у них мужиков — главная похвала, что-ли?
— У меня, пожалуй, даже замечаний нет. Вам писать надо, девушка. Серьезные вещи писать. Не пробовали? У Вас тут неплохо получилось. Очень неплохо. Вы будто вжились в роман. От корки прочитали?
Анна пожала плечами.
— Ну. Да. До корки. У меня двойственное впечатление об этом.
— У меня тоже. Но Вы молодец. Не затронули никого. Не гапонили. Будто по краю пропасти прошлись. Интересно, право дело.
— Спасибо. — Анне очень стыдно. Она только поправила пару запятых. — А когда я могу получить гонорар?
2.1.4. Тысяча и один графоман
Богородицу согнали со престола никонияня-еретики, воры, блядины дети…
«Протопоп Аввакум. Толкование XLIV-го псалма»
«Ленивый графоман» — этого термина нет в «Классификации графоманов» от Гоблина Михи. Мать его… А ленивые графоманы наперекор Михе существуют реально.
Видимо, это очень редкий подвид графоманства, когда непреодолимая тяга к писательству существует, но графоману приятно думать, что он всегда сможет, если захочет, и при этом постоянно оттягивает сладкий миг начала проявления своего писательского мастерства.
Тем паче, ему очень стыдно за такие проявления слабоволия, когда в начале своего очередного опуса он пишет заветное слово «роман» или «повесть», а после набросанных первых двух-четырех страниц ему вдруг становится невыносимо скучно. И вот он идет в ближайший пивбар, где есть пиво, и пристраивается в остроконечном углу длинной стойки. Потом, чуть заправившись в одиночестве, он кивает своей неразумной головой, — а какого хрена именно в эту забегаловку поперся — тут самая алкашня.
Он кивает своему недавнему новому знакомому Суворину — вечно пьяному и злому хирургу, давно пропившему свою профессию, и больше известному в миру не как хирург, — тут одно только выпячивание, — а известен он как самый непутевый сын своих знаменитых родителей, совершающих подвиги совершенно в другой плоскости. Интересно, сколько он вырезал нужной плоти из тел пациентов? А не он ли уменьшил Заборову желудок ровно на три четверти для заполнения своего диплома опытной частью? Не он?
Для уточнения пришлось позвонить Заборову.
Заборов с первых же слов вопроса взвился, рассвирипел. Это его любимая отдушина для выпуска злого пара. Нет, не тот… Желудок Заборову отрезал сволочь-одноклассник. А можно было обойтись лечением травками.
Кроме того, Суворин — зубоскал, грубиян и матершинник, вечно недовольный чем-то. Может женой, может нехваткой средств на выпивон. Он классически думает только об одном: кто он и зачем он. Быть или не быть –для него слишком выспренно и непонятно. Посылает обычно недалеко: к псу под хвост. Другие эпитеты ему не интересны. Коньяк ему не всегда по плечу. А белый квас его не достоен. Просто капусты пожевать перед работой даже мысли нет. Словом, — нетворческий человек. Выел себя насквозь, а нового заполнения не придумал. Причин для недовольства у него всегда больше, чем надо. Дипломированная свинья находит себе лучшую грязь.
Наш графоман, наученный сомнительным счастьем общения с хирургом, быстренько прикончил бокал и только принялся рубить канаты, чтобы слинять на более предсказуемую территорию, как на горизонте появился другой шапошный человек.
Это преподаватель ВТУЗа, приятный во всех отношениях: умен, мил, любезен, доброжелателен, порядочен. У него две или даже три собачонки на веревочке, разбегающиеся веером, гавкающие на сто восемьдесят градусов. Их щенята непродаваемы по причине отсутствия доказательных родословных бумаг и непредусмотренного в генеалогии траханья с тапочками и мимолетными кобелями. (В то время, как хозяин пьет, они — привязанные к крыльцу пивнушки — время зря не теряют).
До недавней поры у него на воспитании числилось две дочери. Мать их ушла, не согласовав уход с мужем, в иной мир.
Хорош он во всем, кроме одного: он большой любитель поболтать. И не просто поболтать, а поболтать долго, до тройного пересола с сахаром, нехудожественно, невкусно, и, пожалуй, ни о чем. Так себе: о житье — бытье, о трудном одиночестве, о немудреном хозяйстве, в котором дочери ему уже не помогают. Позже подросли и разлетелись по чужим гнездам. Не пишут и не звонят. Все сильнее достают собачки, количество их с каждым годом растет, а потопить их в туалете, или сдать в приют вроде бы и как бы нехорошо.
Графоман, пожалуй, выпил бы с положительным преподавателем, но он принес его в жертву: боязнь хирурга превыше всех остальных болячек. Он здоровается, отводя нечестные глаза, которые его всегда выдают, и тут же прощается, сославшись на неотложное. Он трусливо перекочевывает от большого греха в другое — едва грешное место.
У большого греха есть удивительное свойство. Этот грех сначала затягивает, потом матюгается хуже сапожника, потом рычит и норовит дать в морду. Потом посылает на разбой. Потом вместе с ним отсиживаешься за решеткой. Раз только клюнув, и раз только дружески чокнувшись, от него уже не отвяжешься.
Маленький грех — другое дело: он зудит как комар, зато его можно запросто прихлопнуть.
***
Прибрежная.
Эта улочка, кроме уюта и освежающего ветра с реки, известна плотностью досужих зевак с зеленоватыми, белыми и синими жестяными банками: троечками, семерочками, девяточками в руках. Пиво той же марки в другом месте — это уже совсем другое пиво. И Прибрежная набережная, — автор тут ругнулся за мелькнувший тавт, — в Угадайгороде это отдельная песня, специфичная как Невский проспект в щегольском городе Питере, но гораздо тоньше и глубже; или как Тверская-Горькая в другой столице. Но эта уже громче и, пожалуй, похабней некоторого воровского шансона. Может, зря так про Тверскую, но сейчас не об этом.
Тверская смолчит: и не такие заслуженные прозвища ей давали.
По Прибрежной толпами бродят сомнамбулы женского пола. У этих лиц нет ни определенного занятия, ни денег. Это — не то, чтобы знающие «что почем» женщины легкого поведения, а весьма просвещенный сорт больных, горячих разновозрастных девиц, готовых просто развлечься, при этом особенно не ломаясь. Потому они наудачу гуляя, уже ждут кого-то, может вон того молодого человека, что со свертком в руках, а может и вот этого пожилого дядю, бегущего по асфальту и размахивающего руками, неровно, словно донкихотская мельница в бурю. Девицам не важно, что он бежит, — на бегу клеиться неудобно, — он может остановиться, если захочет. Старый он, молодой, — переживем. Главное, чтобы с $олларами: кто первый подойдет и прилюдно, но ненавязчиво, звонко, но не привлекая внимания других, тряхнет мошной и иными своими доблестями — того и добыча.
А его задача заранее известная и заочно согласованная всеми девицами. Надо только правильно подойти, не перемудрить, как в затянутой товарищем Зенитом, г-жой Динамой и г-ном Спартаком футбольной атаке, не испугать, затеять шутливый разговор — тем и зацепить, потом увести, уложить, разбудить утром и распрощаться навсегда, не оставляя номера телефона, забыв имя и возраст, словом, забыв навсегда как страшное виденье, как гений мерзкой красоты. Подходит кто-то.
— Здравствуйте, а я граф Пушкин! Это вообще-то моя фраза, — говорит он во времени «удаленным» способом.
— Не доказано. Это, кстати, перефразировка. По нашим законам права книгоиздания сохраняются только на пятьдесят лет.
***
И все бы было хорошо, кабы не годы графомана, повисшие на его шее как порожденный генной инженерией, временно замороженный и только недавно вылупившийся горб.
Вот Другой. Но он совсем не из другого мира, как какому-то современному кинолюбу, может быть, захотелось. Он даже не инакомыслящий, он наш, он в потертом и застиранном до дыр трико, он отштампован как другие молчаливые кильки, он прекрасно помещается в такой же стандартной жестянке, он — типовой персонаж нашего времени.
Он скользит, как и ему подобные, старческой трусцой, даже не поворачивая головы в сторону парка развлечений. Он геройски добегает почти-что до береговой опоры моста, притормаживая дыхание при встречном и обгоняемом молодняке. На финише он делает лирическую передышку, там с интересом поглядывает вдаль. Взгляд скользит поверх холодной реки.
«Вдалеке вековые сосны режут своими зазубренными ножами закоченевшую небесную брынзу». «Белка и Стрелка составили с космическим скафандром Гагарина небывалый натюрморт». Так может сказать или подумать только писатель. И мы угадали.
Угаданный Писатель мчит назад. Что ему там надо было — у этого парка и у этого моста? Бежал бы себе в третью сторону, там тоже есть мост, правда меньших размеров, там нет такого пышного парка; там меньше гуляющего и вкушающего глянцевой праздности народу.
Он думает и бежит. Это одна из великолепных возможностей писателей: всегда совершать минимум по два дела.
Народ увидит его напрягшиеся силой грудь и ноги, и обязательно скажет вслед типа: «Смотри, Дашка, Машка, Масенькая Щелочка, Жулька, Олька, Гунька, Мунька. Смотри: такой седобородый, а такой крепкий дедок. Глянь, какие у него икрища жилистые! Будто всю жизнь на шахте оттрубил. А если подумать какой у него член. …Подумали? Жилы, вены, кочевряжистость несусветная, вместо розовости конца — черный вековой загар».
— Ой, мне уже страшно! — воскликнула Маленькая Щелочка, но подумала совсем противоположное.
Остальным девицам устная модель члена открыто понравилась. Даже повлажнело на улице. И перестало пахнуть чабрецом.
Кроме жилистых ног описатель заречных сосен, думающий и бегущий вдоль великой реки Вонь, имеет соответствующие образу жизни последних холостых лет дряблые и рябые мужские сиськи, обросшие седыми волосьями, которые мерзко завившимися клочками торчат из белой когда-то майки. Спортом он решил заняться только сегодня, увидев из окна другого бегуна. Тому — под восемьдесят — помирать пора. Но он — в отличие от первого — не просто графоман, а еще в дополнение — обычный уличный и зашторный эксгибиционист на то время, пока не будет сооружен мосток на пляжный остров.
На плывущем по реке острове расположен ивовый рай для эксгибиционистов. И для немощных писателей-графоманов тоже. Есть уединенный и длинный мыс, уходящий при обмелении далеко на восток, на котором можно постоять без стеснения, оборотясь к острову целомудренно незагоревшим задом и, подставив взору рыб, далекому берегу и свежему ветру совсем другой, забавный, древний и косматый натюрлайф, свесившийся через скрутку алых трусов с декоративно-политическим ретроспективным узором в виде серпов, молотов и комбинацией букв «С» и «Р». Натюрлайф способен взволновать брызгами вяло текущую речную водичку. В утекающей пене, при умелой гиперболизации ее, легко угадать новые сюжеты Балтийского моря. Легко прочесть и освежить венецианские впечатления. Себя запросто представить мальчиком Писом, взрослым пис-писом, Казановой, Стариком и Морем, русалкой, датским принцом, Посейдоном и Буревестником, вместе и порознь. И думает он: как бы все это многообразие прообразов уложить в постель и совершить с ними развратное действие романописания.
Словом, все, что бы не совершал писатель, укладывается в памятную плюшкинскую копилку. Ни одного движения, ни одной капли с тела у писателей не пропадает зря. Потому у писателей богатый внутренний мир, чего не скажешь о их внешнем виде и состоянии интерьера.
Рыгнув с утра перегаром, потерев куцей щеткой фасадную сторону зубов, нервно отбросив полсигареты в сторону, и, навсегда решив начать новую жизнь, полную азарта и праведности в новом, придуманном им для себя самого мире, бежит живой мертвец с закрытым пока, — слава господу, — ящиком Пандоры в мозгах, бежит вдоль и по границе парка, как лучший друг Фернанделя.
Словно только что выбрался он из скучной могилы, решив удивить и обрадовать своим кудесным появлением весь активный, шпарящий куда-то подальше от работы честной люд.
***
— Черт, черт, черт! Да это просто другая конфигурация коварств, — думает Первый ленивый графоман, раскусивший Второго, как один пьяный с легкостью вычисляет другого. Одна волна, одна частота. Эффект называется резонансом. Форма одежды другая, походка чуть изменена, а помыслы все те же.
Старые и молодые графоманы — все одной паршивости; в жизни они не отличаются своеобычностью и мечтают о славе, не прилагая к этому усилий и не имея усидчивости наседки, делая нужное, не отвлекаясь по мелочам, не выискивая корпускул гениальности и ничего не шлифуя. Пустоту шлифовать трудно. Это настоящий, классически ленивый графоман. Трудно сочетаются эти определения! Но такое существует, и нередко.
Они напрочь лишены таланта. Они это подозревают, почти угадывая, почти наверняка знают это. Так же уверенно, как про регулярную смену дня и ночи. Но, насилуя себя колючей правдой, они продолжают надеяться на что-то, будто когда-то при приближении Утра неожиданно перехватывает эстафетную палочку и продолжает свой неустанный марафон заблудившаяся на этапе Ночь.
Они уповают на уникальный личный случай, на удачу, и на прозрение глупого и недальнозоркого читающего человечества.
***
Первые графоманы не любят Вторых, Вторые — Первых.
Третий… О, еще есть и третий! Сколько же их по счету в городе Угадае? А сколько их в стране? Пятьдесят тысяч начинающих, двадцать твердолобых и тринадцать сумасшедших? Пусть будет так. Сделайте поправку на столицу и поделите цифру пропорционально численности вашего городка.
…Этому повезло меньше: он озабоченный бывший москвич, не съевший ни одной армейской собаки, скатившийся ровно наоборот: из центра в периферию. И он тоже не вышел по возрасту, — он предпожилых лет, но на него еще поглядывает женская публика: потому что он есть крупный человечий самец. Прическа — кудряво затейливой рощицей, очаровательная редколесная опушка на затылке и всего две-три поникших белых березки. Великолепен нижний огород: там опять огромная картофельная грядка, посреди грядки памятником возвышается неуместная для данного салата палка сервелата. На твердый сервелат клюют молодые самочки, они вьются вокруг него, как язычницы вокруг вкусного жертвенного барана на вертеле. Эти варварки и есть его паства. Порядочные, напудренные и даже весьма милые мамаши, с прекрасной выкладкой на витрине своего фасада, но приукрашенные облипшими детьми, его не интересуют. Его любовь давно изведана, последняя захирела, самое понятие забыто и вспоминается некстати, и лишь изредка. Абстрактная святость женщины, кроме ее непорочно красивых ягодиц, находится теперь в дворовой урне.
Статистика подтверждает ужасную догадку: наши любимые изменяют нам чаще. Только предают они нас в полной уверенности, что любят нас даже в минуты измены. Им для измены даже не надо прилагать усилий. Надо только сказать «да» и понеслось. Остальное доделает партнер.
Утешает нас то, что они хитрее маскируют следы, что не спят с другими в наших общих постелях и что они не принесут с собой в дом ни чужого волоса, ни триппера. И правильно прикроют унитаз. Это нас не радует окончательно, но не пойман — не вор.
Очередной и последний, — надейтесь, — графоман — мерзкое получеловечье — полуобезьянье создание, растаявшая кучка мороженого, слипшаяся с бумагой, с буковками на ней, и превратившаяся в несъедобную кашу; и он высматривает такое место: где есть пиво и слегка выпившие девки — такие же тронутые умом молодые горилльши, сбежавшие из-за решетки зоопарка. В Москве человечий зоопарк и, соответственно, выбор больше. В Угадае, соответственно, — меньше. Девушки, девчонки, даже девицы — эти термины, по его мнению, для этого растленного сословия не годятся. Одни предназначены быть положительными малолетками; другие, те, что девчонки, способны только на пустопорожние разговоры без естественного продолжения; третьи отдают квасными русскими патриотками, красавицами, и с первым встречным не знакомятся. На скрытое в сумке «Деласи» с тремя пластиковыми стаканчиками про запас они не клюют. Закидывают ноги еще глубже в скамейку. Сдвигают колени, будто в ветре променада бушует проказа сифилиса.
— Мы же уже сказали: «Отойдите. Вы про нас не так подумали».
— А вы про меня не так подумали. Я про вас в книге не напишу.
Пригрозил. Написал. Но сначала сходил, переоделся в импозантное. Пока то, да сё: коленки с ногами исчезли.
А вот еще бредут прожженные девахи… понурые девушки, опытные женщины? Уж не про писательниц ли пойдет речь?
Ой, ли! Это полупадшие и всеми заброшенные существа — залежалые, фальшивого производства баночные икринки в несметных рядах себе подобных. Это надкусанные и пожеванные бананы, облизанные и выкинутые кусочки соли, ошибочно принятые за сахар. Это тухлые кабачки, элементарные баклажаны, засохший сыр с советскими дырками в массе, через которые уже давно слиняла душа. Но для писателей-графоманов это самое то. Кроме грязи и букета слегка подлеченных зараз таких брать и описывать проще: — они не хотят знать, что такое прелюдия, — писатель тоже не хочет этого знать; они не знают, что такое прекрасные обороты речи и запутаются в фабулах, их не кормили сантиментами: «Это что, маленькие французские конфеты такие?»
Но, брать девок этого подкласса, — это, господа-товарищи, умники-писатели, выборщики темы, — это тоже надо уметь. Надо набраться откуда-то смелости, надергать из народного лексикона дерзких, цепляющих слов на грани презрения и брызжущей страсти. И все тут же получится. Девки любят нахальных, сильных, в меру остроумных, употребляющих жаргон и исповедующих законы их как будто бы совсем непритязательного мира.
Запомнив грязный вкус подъюбок, их надо выгнать утром, иначе присосутся надолго, уверовав в очередную, может последнюю чистую любовь, — видно, графоман в порывах страсти излишне насочинял правдоподобных комплиментов и много поющих струн завернул на ржавые колки ее сердца. Сослаться надо на свой недописанный роман, в котором не хватает всего-то трех глав, на срочный ремонт квартиры и на отключку к вечеру горячей воды. Отсутствие вечерней воды делает свое дело. На недописанный роман девкам наплевать. Их бабье дело важнее. Надо бы перед уходом наверстать еще по разу. Наверстывание начинается в прихожей, заканчивается в неубранной постели, потом возобновляется снова, переходит на кухню, придвигается к подоконнику. Гонки жеребей! Неутомимый лошадиный гон! Скачки на мокрой кобылице по дикой степи! Это сюжет?
Блин, это тоже сюжет, и девки — тоже яркосюжетные с первого вида. Только немного надоело. Попахивает Ямой. А Яма — не лучший роман для продажи, хоть и познавателен. Современные Ямы — круче той.
Но неплохо бы разобраться в причинах скатывания в Наши Ямы. В этом все дело. Телодвижения в сексообмене со времен Адама и Евы одинаковы. В постелях писателю надо улавливать дух причины и последствий, надо говорить каждым тычком вглубь, а не гонять впустую злобного господина туда-сюда, по молчаливым, скользким, пахнущим бесконечностью, рождением нового и прекрасного, и одновременно Концом Чистого Света, пещерам.
***
На самом деле роман только-только начат, и желание закончить его, во что бы то ни стало, умерло тотчас же в момент рождения. Девушка тоже имеет шанс быть вставленной в роман, но для этого чем-то надо удивить графомана. Эта не удивила ничем, кроме необузданной сексуальности, отсутствия в сумочке презервативов и простоты нрава; и потому она не прославилась в веках. Таких много. Писатель, сделав скидку, так и быть, мог бы уделить ей четверть главы. Но говорить с ней не о чем. А хороший писатель любит поговорить во время секса, по банному покрыться пузырями и обменяться влагой с другим телом, хлебнуть пивка, еще поболтать о жизни, а потом переложить сокращенный результат диалога и секса, приврав с благородной целью, на бумагу. Творчество — оно для настоящего художника, орудующего в любой области, пусть даже и в борозде, талантливо, — как бы всегда и во всем.
Кто первый это сказал?
2.1.5. Писатели-рыбаки
Изнова продолжаем начатое как-то прежде по-земному наипростецкое следствие о писателях — рыбаках и их женах.
…Вам и мне после всех раскрытых женками ваших грехов также нечем крыть, так как вы и я оказались совершеннейшими простаками и не удосужились даже сохранять начальственных справок и письменных приказов. А обстоятельства успешно проведенных совещательных рыбалок с именами участников, которые могли бы подтвердить Вашу давнюю невиновность и святость, гневно стуча по алтарю с лежачей рядом пыльною библейской книгою, вы и я не запомнили.
Молитва древнего литератора, страдальца и антиугодника:
«…Потом научил ее дальше дьявол: пришед во церковь, била он меня и тебя одинаково больно с детьми моими и всеми родственниками, и все блЪдье римское немецких кравей тож вращалося там, и волочили оне меня за ноги по земле, а ты остался мертвым, потому что слабже был. Все они в черных рязах, другие с гадными свастиками, пукающе многакрат пищалками и с трезубцами. Одни молча меж себя, другие грызли руки мои яки текливые суки, те, кто с свастикой и горшками на башках тыкали вилкой в нос как в пелимень, а я молитву говорил в то время, и спрашивают они мя: деньги где спрятал, а я молча терплю, и говорят они тогда зело, просыпайся пес преблудолюбный, пора тебе на работу шлепать. Готова яишница яз твоих отвислох шаров. Откушайте, будьте так добры. Ты глянул под одиялы, и, о, хвала господу нашему, а мудохница-то на месте, только покрылась она предатливым потом а выросла на ней с того волшебного пота шерсть обезьяны горилы, бо отыскать в ней лиющий корень будет трудно, когда на двор пойти надобно встатни.
Чюдеса! Давеча был блядин сын, а топерва внова батюшко кормилец! Во как! Стало быть, востра еще моя шелепуга, раз жив пока, пригодица, чай, когда надо расшиперить рычагами святаю блудью прорубь нижняго тела. Тут паки горе от радостей, блуда от любови рядом не отличить. Зело надобно крепко молитися богу, да спасет и помилует нас, яко благ он и человеколюбец. Ну, дай, тада, господи, серебрен ключь мне, пусть чясто отворяюца тем ключом редкие дверцы передней лебеди — бабы моей. Пусть кряхчит часто и просит так: ещо ещо, греби глыбже…»
«Пр. Аввакум, Чен, 1/2Туземский»
***
Литератору иному с набором хороших украшений в речи, доброму клерку с талантом, архитектору — всем холостым последышам Гомера, зоофилиста Платона и мудрого Пифагора — служить искусству гораздо проще: им не требуется отчет, им не надо поминутной стенографии происходящего в бане, из которой следовало бы, что на интимное объединение с блудливыми работницами подсобного производства таксопарка, у них не было ни одной свободной секундочки.
Им не перед кем метать бисер, им не перед кем иллюстрировать свои чистоплотные замыслы и заботу о физическом здоровье окружающих.
Ему — писателю незачем перекрашиваться из нагого, но честнейшего гражданина с неопасным березовым веником, в рыбака с удилищем и полным ведром глупых, губастеньких пескаришек, полосато-зеленых, блестящих ершей размером с мизинец, да крохотных ельчиков для тучных жениных гавкающих и мерзко мявкающих домашних скотинок ростиком со скамейку. У него нет благоверной половины от твоего ребра, поэтому для отечественной литературы это большой плюс и много попутной пользы.
Считающий себя литератором в любой ситуации чувствует себя как на работе. Ему, холостому, порядочному, самому уникальному среди других личностей, интересно заметить и в бане, и на рыбалке нечто этакое, что другому и не привидится: ему важно зацепить кого-то, чтобы вызвать на раздраженный разговор, в котором проявится сущность, глупость или забавный расклад умишка; вычитать затаенный смысл из пьяных, болтающих ерунду рож, запомнить и изобразить все это в таком нелепом виде и в такой идиотической ситуации, чтобы это могло заинтересовать будущего читателя, ищущего бревна-соринища в чужом глазу, как повода для выгодного сравнения с собой любимым.
Вранье это — твое маркое щернилами ремесло, или добротно пересказанная быль, — это мало кого интересует, лишь бы было занятно.
Но это справедливо только до той поры, пока бревно из чужого глаза исподволь или откровенно не перекочует в персональный глаз прилежного читателя.
Количество местных писак в городах–деревнях и, соответственно, в крошечном Угадайгороде, несмотря на некое посмешное обилие точек культуры, и объектов промышленности (пять театров на сто пять заводов), а, главное, учитывая диковинное влечение части образованного населения к субтечению классического псевдографоманЪства, достаточно велико.
Недозревшие, перезревшие и изначально червивые плоды подлинного графоманства, побывав в творческих лабораториях этих вонючих домописцев диванной вечности, применяющих исключительно тонкие парфюмные ощущения, и сказительниц любовных историй про свою романтическую, пахнущую дурман-травой, проломленную случайно проходившим мимо школы арапом — жеребячьим погонялой нежную издревле пздощель, превращаются в похмельную жижу, стихийно прогоняемую сквозь кишечники самогонных писательских аппаратов в бесплатные и безразмерные приемные емкости самиздатовского интернета.
Взрываются передутые резиновые перчатки, с легкостью обходятся стороной цеха контролеров от синтаксиса, матцензоров и грубоватых наемных надсмотрщиков — замадминов и помощников-сексотов литературных сайтов.
Реже, но достаточно часто, этот самогонный урожай попадает на книжные лотки. Как же это так получается?
Очень просто. Народное движение графомантства поощряют не читающие данных рукописей разбогатевшие на пустом месте спонсоры — одноклассники, реже — друзья-олигархи местного значения, еще реже — владельцы рыночных киосков всяческих национальностей, чтящих великую русскую культуру, и выкладывающие денежки по принципу:
Владелец киоска (в сторону): «Ну, ты, осетрина, достал!»
В лицо: «Сколько тебе надо? Всего-то? Ну, держи, братан, бабки!»
В сторону закрывающейся двери: «Слава богу, легко еще отделался».
Чуть позже: «Овощ из четырех букв? Плющ? Нет. Репа? Хрен! Ага! А вдруг это типа Неопушкин?»
Чаще всего денюжками помогает графоману-скорописцу поздно спохватившаяся и сдавшая в итоге взад-пятки экзотическая любительница сладкой постельной лести.
— Так-с, — запоздало думает она, — а, какого черта я за свои же деньги ноги раздвигала? Вот, оказывается, — деньги, бабло — это и было главным, что от меня требовалось.
Армия вольноопределившихся и свободомыслящих писателей вполне сопоставима с количеством населения Угадайгорода, что и дает основание быть узнанными всей населяющей его читающей общественностью. Ну, разве что, кроме обкуренных и интеллигентных прежде наркоманов, а также кроме вечно занятых своим поточным ремеслом продавщиц частей своего тела на самых дальних выселках.
Буквально через неделю после публикации произведенья и появления его в местных лотках Русьпечати, начинает раскаляться сарафанно-телефонное радио. Тут уж, как говорится, или пан тебе, или звездец. Но, брат, ты сам хотел бури! Получи теперь популярности по полной. Такую ждал?
Если представители местной общественности узнают в тексте себя, но не понравится окрас, — не миновать беды:
— А вот здесь, дорогой Чен Джу, или Туземский, — как там тебя теперь называть, мать перемать, — ты не прав, я этого вовсе не говорила, а с этим не спала, а с тобой и не собиралась вовсе. И музей твой «Выхухоля» — полное дерьмо, не соответствует он мировой культурной цивилизации, а в распластанности твоей похож больше на обрубленную по краям коровью лепешку… Засохший навозный бифштекс. Понятно?
Долгий пык-мык.
— Дык… ить… Художественная интерпретация… Оно еще требует кой-какой авторской правки… Не койка-кой… Не окончательная модификация… Не претендую на достоверность… Загодя оговорился. Вы разве не заметили в предисловии?
— Нет.
— Это и не про тебя, прости… Те. Это про всю Россию. Обобщенно-собирательный художественный образ. Ход, так сказать, индивидуального сложнейшего размышления… Недоразвившийся плод ананаса, ну, помидора, если по-простонародному, по-русски.
— Ну и что. Плевать на твои ананасы — мне вот муж только что позвонил и назвал сукой блудливой.
— И мне, и мне! — брызжут слюнью другие. Их мужья наковыряли в недрах интернета книжку Чена Джу, нарушателя, губителя не только угадайской нравственности, но и успокоя всей страны. А в героинях многие нашли сходство со своими женками.
— Надо же, — размышляет Чен Джу, — какой расхожий женский типаж нарыл! Не ожидал. Прокололся. Теперь придется за всех отвечать.
— Козлиного ты происхождения тварь, — рычат и блеют зверьми разные третьи лица, ответных дел мастера.
Графоману только и остается, что, как всем пойманным на месте преступленья, разводить руками в сторону, приседать со страхом, выпячивая коленки наружу, и молвить эпизодически главное слово тихой надкосмически русской киндзадзы.
— Ку! — вот это волшебное слово.
«Ку» в этой ситуации означает: «ну что ж я мог, мало времени было, исправлюсь». И сдается он на милость ловца.
Весомого аргументария для защиты своего демократического права голоса, или собственных волшебных средств типа спичек от «Ку», чтобы откупиться, и за которые можно купить и напечатать что угодно, в любом приличном издательстве, у писателей-графоманов не бывает. И не будет.
— А я в клозет ходил не в одних трусах, а только в носках, — вспоминает спонсор мужского пола апшеронского вида, — и не по траве, и не по тротуарной плитке, а по снегу. И долгов у меня не полмиллиарда, как вы изволили обнародовать, а только четыреста пятьдесят семь миллионов. В рублях. А все-то подумали — в долларах. Говорят: долги верни. Десять рублей. Обещал, мол, в понедельник, потом в четверг. А где взять? Мне, кстати, поставщики больше должны. И вообще, это было сказано по секрету, а ты сор из избы… Нехорошо это.
— Прости дорогой (синонимы: дорогостоящий, бесценный, родной, ненаглядный) спонсор, я просто литературно округлил. И вовсе не тебя имел в виду, а средний бизнес вообще. Кризис, он же как бы у всех!
— Друган, что-то я тебя не понял! Обещал написать другое. Расхорохорился слишком. Страх потерял. Верни-ка, — по дружбе-верь, говорю пока с волшебным пожалуйстом — отдай деньги за твой золотоговенный понос.
— Неправильно выражаешься.
— Что, что?
— Масло масляное, говорю.
— А я говорю говно и понос. Гов-ни-ще! С большой буквой «Г». Понятно выражаюсь? Понимаешь, где ударение стоит? Не понимаешь? На твоем лбу сейчас встанет след ударения, вот где.
Про ударение забыто и отвергнуто. Вперед, в бой! «Это моя-то книжка типа говно с поносом? Не ожидал, честно, знаешь, я тут подумал и… Пошел-ка ты сам… На пик-пик-пик. Твои зловонные бабки, деньжонки поганые, пик-пик-пик, завтра отдам. Может быть. Вот только домой съезжу. На автобусе-на. Пик-пик-на».
И едет уличенный в гиперболе графоман на автобусе до своей хаты. До сих пор едет. Будто его панельный дом с сейфом стоит на краю Антарктиды.
— Кстати, что это за Антарктида? Это материк или континент, пик-пик, или просто много льда, где даже глупые пингвины не живут, а только мерзлолюбивые каракатицы?
Констатируя последствия преданного на народное обозрение графоманского труда, автор отмечает следующее достигнутые результаты:
А морда почем зря побита;
БлядЪ! Чувство родины потоптано;
Вау! Настроение ниже полшестого.
Г.Д.Е.Ё.Ж.З пропускаем И, икраткое, к,л,м, Ннаконец, самое досадное: работающая на АБВГДЕЁЖЗаводе и подрабатывающая на профсоюзно-картофельных полях супруга, три года безуспешно ждущая от пока еще нехолостого мужа обещанного вознаграждения, преждевременно (могла бы еще подождать) набирает полные щеки воды и не выпускает ее сутками.
Голос: «Милая, а ты не знаешь где мыло? Адажио-персик, говорю, где?»
А в ответ опять пресловутый «пик-пик» и расхожая фраза про козла с молоком и про веревку, которая давно желает породниться с твоим жидким мылом, которая она давно не видела и за которым ты должен следить сам, и вообще голову жидким мылом не моют потому, что она его пользует для посуды.
— На кухне возьми! Или мне самой тебе принести, козлу ленивому?
— Я уже голый.
— То-то я твоего голого брюха не видела. Ниже ничего нет. Трусы надень. Ну что, пик-пик, за мужики такие пошли!
И так далее. Понятная каждому семейному русскому народная балаганщина.
***
Каждый из нежандармского Угадайгорода, шутя и смеясь, сможет обвинить начинающего писателя в намеренном искажении всем давно известных угадайских фактов.
— Я полностью согласен с тем, что сказали сейчас два депутата: на позорный столб его!
Крики из зала: «Голосовать, голосовать!»
— Вашим наколотым женщинам в романе только одна профессия — дама выходного дня!
— Проститутка.
Председательствующий шипит в микрофон: «Тираж в печку».
— Голосовать, голосовать!
Заехавший в гости Жириновский: «А мне нравится. Я бы с ним водчонки-то попил… Я бы с ним сапожки-то…»
Зал: «У-у-у!» — рукоплещет Жириновскому. Редкий случай.
Гоголь: «Джинсики на нем гадкие, в трусах дырка, на затылке еще дырка — это от плеши, страхолюдина такая, что хочется плюнуть, а посмотрика-сь ты, в каких отелях проживает, дешевые приюты ему уже дегенеративны! Литература — ноль без палки. С него с самого карикатуру сочинять».
— Сходить на него по-маленькому!
В очереди на критику подогретые доброжелатели, любовно просверливая в глазах писателя дырку справедливости:
— А какого хрена тебе бытовуху живописать? Что, других, менее тривиальных тем не было? Написал бы про работу. Это же интересно. Все коллеги зачитаются.
— Это потом. Мной эта тема пока не изучена. Мало биографических сведений. Это надо отдельно изучать, встречаться, записывать. Кому это сейчас интересно? Заняты все. И не поверят в нужность.
— Ты, вот, вспомни. Вот шестидесятники. Ты же помнишь. Сам, поди, шестидесятник.
— Я тогда и слова такого не знал. Просто слушал Окуджаву. Радио. Высоцкого сначала бранил, потом только вслушался и, может, стал что-то понимать в наркотиках и в томной вашей, тюряжно-политической лирике.
— А БАМ, а чистая любовь, а Дашка, а Жулька?
— Не бывает любовь чистой. Половина любви скрывается в трусах. А БАМ — это подогретая искусственно вспышка энтузиазизма.
***
Сидят вкруговую другие — малотрезвые — люди. Прикуривают друг у дружки. У одного сломался огонь. У другого треснула пеньковая трубка.
— А что, если моему ребенку попадет твоя книжка, пых-пых? Дым идет из щели и едко пахнет пластмассой. В глазах у всех слезы. Следовательно, табачных дел мастера подсунули фальшивку. Не говоря уж про пересушенную смесь кентукки, виржинии, ориентала, произведенную где-нибудь на Дону.
— А ты не давай ее ребенку, спрячь в сервант за наволочками. Есть в доме наволочки?
— Мда. Огрызаемся. Я добром советую. Ну, сам смотри. Я только предупредил. А сколько будет стоить твоя книжка?
— Триста. С картинками триста пятьдесят.
— А страниц?
— Триста сорок.
— Ого! Никто не купит. Рупь — страница? Книжка — десять пачек сигарет?
— Так точно-с, одиннадцать. Считать научитесь.
— А кто рисовать будет? Без иллюстраций и смотреть не захотят.
— Есть одна студентка на примете. На лисапеде пока катает. Другая в интернете выискалась. Накрайняк сам нарисую.
— Опять про секс? Трахать «до» будешь или «после»?
— Вы только об одном думаете. Я про искусство толкую. Когда одно помогает другому.
— Мда. Проверься сначала в «Огнях Угадая». Это — тот еще фильтр.
— Ссу пока. Я уже про шляпу редактора сдурковал. Теперь в Угадае не запустят. Лучше начать с Москвы — там пофигу. Только не в ОбстрелЪ. Там проверенную классику печатают и всеядные чтива для балбесов. Только бабки слюнявь. А еще лучше сразу с Америки — им антирусские аргументы опять ой как нужны.
— Да бросьте уж, господин графоман!
— Старое там уже заплесневело, понимаешь. Эмигрантов всех наших политических давно в помойки засунули. Полякова стрельнули. Голос Америки стал пуком, отрыжкой. Им новая тема нужна. У них руль отбирают.
— Ты не патриот!
— Извини, как раз ровно наоборот. Я — патриот, патриотом и умру. Пусть безызвестным и очередным.
***
Нормальной сочувственной критики в Угадайгороде не найти. А злобствующие неврастеники тут же опарафинят в с-натягом-светской хронике, в повисшем на околице культуры замаранном журнальчике с сыплющими по-осеннему страницами, нашпигованными бодрыми фотками намазанных моделей из татушных забегаловок.
Запросто может обгадить заезжий журналист, мимоходом, с зубочисткою и в шлепах на босу ногу, проживающий в угадайском хостеле, что напротив рынка, поместивши в ядовито-желтую олигархическую газетенку разгромную статью и получив за нее немыслимый гонорар в триста тридцать три рубля и возместивший этим с избытком покупку дрянной книжонки Чена Джу.
Да, есть, разумеется, совсем другого рода меценаты-спонсоры и прототипы детективных романов — некие шапочно знакомые парни и дяденьки с веселым и романтичным прошлым, многие, из которых, по старинной красногвардейской манере правят депутатский бал с «Береттой» за пазухой.
Их лучше не задевать вовсе: кто знает, как близко захоронен его другой батько Наган, часто ли его смазывают маслом и как часто любуется на него владелец, уставший стрелять по пустым бутылкам и пивным банкам у тихого болотца, да по дурным зайцам, вышедшим полюбоваться закатом на границу заснеженной тайги.
Современный журналист, писатель, тем более графоман, тем более рыболюбивый писатель — все отважные на бумаге, ныне являют собой модную и не кусающуюся особо мишень.
По-прежнему в моде у авторитетных стрелков приходить на похороны внезапно почивших писателей и говорить под вспышками фотокамер душещипательные речи.
Чен Джу дает интервью:
— Да, в тексте есть угадайгородская специфика, да, кое-что списано с друзей и знакомых — так делается всегда и везде, от Свифта до Акунина и Полутуземский нового тут не выдумал. Но поверьте, даже прототипы персонажей, выглядящих ниже отрицательно или, как минимум, далеко не героически, ЛЮБИМЫ автором по-настоящему и НАДОЛГО, ибо автор сам таков, ибо его авторское рыльце в таком же провинциальном и наивном пушку, требующем брадобрейской правки. 1/2Туземский ваш многоуважаемый — не исключение.
Тут взыгрывает зависть.
— Он — моя худшая копия! — Брызжут слюни.
— Я его… я его…
— Я его достану!!!
Рукоплещет Америка: «А продолжение будет? Мы на фоне героев г-на 1/2Туземского выглядим просто святыми!»
2010 г.
2.2 СЛОВА О ДВУХ ЗОЛОТКАХ
2.2.1. Конец одиночеству!
Ленивый графоман — это здоровый графоман, в отличие от академически правильных графоманов с сизыми мешками под глазами, вечно неудовлетворенными женами, спящими на тюках с макулатурой и горько мастурбирующими под мужниными подшивками писем, присылаемых ему отказывающими редакциями.
Графоман-ленивец никогда по-настоящему не заболеет графоманством. Это плюс.
Ленивый графоман всегда в поиске повода, дающего надежду отсрочить процесс написания романа века. Талантливый как пресловутый г-н Пелевин в начале своей карьеры и гораздо ленивее, чем выдуманный мастером г-н Обломов, наш графоман на вшивый двухстраничный рассказик, пусть даже на маленький и красивющий как шестидесятичетырехгранный алмаз в фальшивом магазине Сваровскаго, никогда не клюнет. Определение «вошь» в последней фразе принята как мера величины, а не зловредности.
Ленивому графоману гораздо интересней заниматься подготовительной частью, чем уничтожением груды бумаги, тем паче нудным щелканьем по клавишам днем и ночью.
Ленивому графоману за его отверженный труд никогда не платят денег. Это минус.
Да деньги ему и не нужны. Это плюс. Настоящему графоману достаточно пшенки с кетчупом под вяло льющийся текст. А ленивый счастлив от свободного рабочего графика. Еще плюс.
Ленивый графоман бывает рад, когда под рукой нет карандаша, когда западает клавиша Shift, когда он по ошибке покупает нерастворимый кофе, забыв, что дома с десяток лет не работает кофеварка, а зерна кофе, полученные им как бартерный обмен за проект шикарного коттеджа, давно засунуты в пятилитровую рюмку с сухими цветами от бывшей любовницы. Кофе для цветов — это декоративный грунт. Зерна давно обволоклись плесенью. Миллиметровая пыль наверху горки предоставляет плесени прекрасный шанс размножаться спокойно. Ленивый графоман это заплесневевшее кофе. Лень — его пыль и защита. Рюмка когда-нибудь превратится в хрустальную вазу, или в студенческий «Плафон», которым позавидует «Гранатовый браслет».
Зерна кофе, окончательно прозрев в пыли, — этой благодатной ниве писателя — толстыми рублями и обнищавшими долларами посыплются в красно-китайского поросенка-копилку. Много-много.
Какое качество приятнее лени? Способность к оргазму? Ха, увольте, не смешите мир! Для оргазма надо предварительно поработать. А за ленью даже ходить не надо.
***
Графоман бывает рад, когда по пьяни на даче начальника он теряет подаренную давеча женой последнего курительную трубку с трогательной надписью типа «люблю твой член и тебя, Чен». А без трубки роман никак не пишется.
Графоман чрезвычайно не рад, когда на кафель падает и разлетается вдребезги вечная гарантия от французских очков от концерна «Прозревший ягуар» за пятьсот шестьдесят шесть $олларов при курсе один к тридцати четырем. Это дает двухдневную отмазку, но это слишком дорогостоящая отмазка. Два дня ничего не писать можно было бы даром.
Женатый лентяй-графоман, не в пример любому другом мужу, доволен, когда на кухне гремит посудой коварная супруга и не дает графоманскому уму сосредоточиться над порхающей веером — мах влево, мах вправо — мыслью. Тогда он совершенно законно ложится на диван и, лузгая семечки, набирается сказочной шелухой из телевизионного 3D-ящика.
Ленивый графоман никогда не составит плана своего произведения, игнорируя школьные советы старенькой и заслуженной учительницы РСФСР по литературе и русскому языку.
Он специально не станет читать Белинского, которого ему рекомендовали в клубе «Родничок-старичок», созданного специально для не смолоду начинающих писателей.
На стене нового постреволюционного клуба лозунг:
«БЕЗ ЗНАНИЯ БЕЛИНСКОГО ТВОРИТЬ БЕЗУМНО ЛЕГКО, ВПЕРЕД ТОВАРИЩИ!».
Хороший лозунг.
Многообещающий и благожелательный.
Надо будет в Интернет вставить
!!!
Вот и пример. Немного, правда, выпадает из типичного списка.
У пожилого и ленивого графомана под редкой фамилией Полутуземский… Ага, следует, кстати, между делом отметить, что дружбаны в шутку окрестили его 1/2Туземским, да так оно и прилипло по жизни; и даже в штампах чертежей Кирьян Егорович Полутуземский иной раз автоматически начинал выводить пресловутую 1/2-ю, потом спохватывался и вовремя исправлял, не доводя до зоркого ока эксперта, не склонного к антипрофессиональным шуткам. Наш графоман по совместительству работает знаменитым на весь Угадайгород архитектором. Тут он не ленив, а весьма деятелен и скор на фантастические идеи.
Так, у графомана 1/2Туземского, не лишенного, кстати, цивилизованных человеческих, отцовых и мужских чувств,
вместо супружницы
— какой ужас!
— в доме
всегда суетятся
одна
или
две!
девицы!
Цель нахождения этих девиц в берлоге 1/2Туземского никому не понятна до конца, даже проницательному коллежскому асессору Калине Володимировне Цветлановой — коллеге Кирьяна Егоровича, изредка даже активно сочувствующей его затянувшемуся половому одиночеству.
Асессорша по своему опыту дозамужней жизни наивно полагает, что эти девушки нужны для сексуальных утех седоволосого от шеи до паха хозяина.
— Но зачем две? Шведский вариант? Групповичок? Поочередничок? — думает она, готовя самолепные сырники; и, задумавшись над этой проблемой, по ошибке иной раз приготавливает излишков.
— Эть, пропадут ведь, желтенькие мои! Кому же их теперь нести?
Ответ асессору прост. Конечно же, нести надо голодающему архитектору и начинающему самородному графоману Кирьяну Егоровичу 1/2Туземскому.
Вот такие наивные и добрые нынче асессоры.
Вот такими голодными иной раз бывают современные зодчие тире графоманы.
***
Многочисленные друзья и коллеги Кирьяна Егоровича делятся на два лагеря. Первый лагерь представляет собой пожилых и средних лет женатиков и вольноопределяющихся волокитчиков по жизни — ъбаришек на один раз и молодых, нежелающих окольцовываться людей. Это лагерь завистников.
Завистники в душе мечтают нахаляву отщипнуть от Кирьянова пирога, но прилагают к этому слишком мало усилий. К пирогу надо иметь или приглашение, или хотя бы собственную, хотя бы махонькую фарфоровую чашечку с даже не золотой, а просто помытой чайной ложечкой. Но когда нет, ни того, ни другого, — уж извините и подвиньтесь отсюда подальше.
А когда случается непредусмотренный планами облом, наперебой объясняют Туземскому растленную аномальность его поведения и советуют выбросить из хаты хотя бы одну деваху, — зачем же кормить вторую? А еще лучше обеих. Последняя мера — это уже чисто от зависти.
— Какой-то старикан! — орут они, восхищенные молодыми кралями, — живет с этими, блинный клуб! В то время, когда в городе на всех телок не хватает. Пятнадцать щелбанов! Бутылка рому на стакан мертвеца! Некушки — нетушки!
Другой лагерь — лагерь доверчивых благожелателей. Эти верят затверженной наизусть и отточенной защитной речи Туземского о его полной непричастности к интимной жизни обеих квартиранток и, сердобольно оберегая кошелек Туземского, в грубой форме требуют вышвырнуть из хаты этих никчемушечных погремушек и беззастенчивых, по-домашнему блеющих козочек, жующих общечужие посевы.
— А курят они у тебя где? На лестничной площадке или дома?
— Дома. В форточку. Когда я сам не курю.
— Даже мы себе такого не позволяем, когда у Вас в гостях. Позор Вам, Кирьян Егорович.
Словом, нет в Угадайгороде знакомого человека, который бы в той или иной форме не участвовал бы в полной открытости половой жизни Туземского и никто из них не может проникнуть окончательно и верно в его душу и понять добропорядочных помыслов.
Возникает вопрос, а были ли, собственно говоря, сами помыслы? «Малчик» — то, собственно, где?
Пожилого 1/2Туземского на сей счет посещают собственные, малооформленные в категорическую концепцию, мысли.
Как у каждого творческого человека у Туземского Кирьяна Егоровича своя особая, откатная интерпретация этого случившегося однажды и непрекращающегося на протяжении более трех с гаком лет факта проживания на его площадях двух по-уличному случайных, прописанных в шахтерских Тмутараканях и подозрительно неработающих молодых гражданок.
Следует отметить (не для протокола), что факт молодости указанных особей женского пола вовсе не означал наличия у них так называемой и немодной нынче девственности.
Но это так, к слову.
Интересно также отношение их матерей к факту проживания в хате у 1/2Туземского данных деточек, давно оторвавшихся от материнских грудей и лилейно взращивающих свои собственные.
Факт проживания дочечек со странно-добрым дядькой Кирьяном ни для одной из матерей не является тайной. Обстоятельства добровольно-совместного проживания удовлетворяют обеих мам, несмотря на явную нехватку приспособленных спальных мест и на достаточно сжатые размеры квартиры.
Габариты стиснуты до такой степени, что иной раз невозможно увернуться от случайно-вороватого угляда какой — либо по-девичьи укромной тайны, которых у любой девушки такого возраста, несмотря на современное наплевательство и анархизм, всегда бывает больше, чем у зрелой и умудренной женщины, способной любой прокол превратить в преимущество.
Сила и — главное — сексуальная безопасность Туземского состоит в том, что он является «условно чрезвычайно стойким» в делах нравственных, особенно там, где он сам себе дает какое-либо слово, или объявляет табу.
Дополнительная сила убежденности мам в целостности и неприкосновенности их любимых чад состоит в экономии их собственных финансовых вливаний в жизнь дочерей.
— Кирьян Егорович не настолько идиот, чтобы без средств протежировать дочку с подружкой. Значит, это ему зачем-то нужно. Вообще, странные эти люди — люди искусства: господа архитекторы, мазилки разные. Столько лишнего беспокойства… И зачем все это?
Думают обе мамы одинаково стандартно с легким разбегом мысли.
— Этот Кирьян Егорович, — думает мама — литераторша, начитавшись добрых книжек про частные дома благотворительности, — настоящий травоядный динозавр времен Достоевского.
— Ему бы памятник нерукотворный
— сваять на зависть
— и тэ дэ.
— Моя дочка не так глупа, чтобы жить с затаившимся насильником, — думает другая, по профессии, кажется, бухгалтер стройфирмы, или универсально аккуратный счетовод, или смотритель мужских секций шахтовых раздевалок — не важно. — Пусть будет пока так, как есть. Время покажет. Вдвоем девки всяко отобьются.
В философские дебри и закидоны Туземского, равно как и в оригинальную вседоверчивость девушек, мамы не вдаются. В сектантское гнездо никто не верит. Обвинять Кирьяна Егоровича в растлении малолеток мамы не собираются, но инспектирующие поездки для порядка иногда устраивают.
Складывается совершенно любопытная социальная ситуация, которая при ее относительно широкой распространенности в мире почему-то вообще не нашла себе отзвука в литературе. Может тут есть что-нибудь постыдное? Но Кирьян Егорович так не считает, потому что верен себе. А сожительницам — пофиг! Покудова поживается спокойно — значит, можно пользоваться и не задавать себе лишних вопросов.
— Мы ответственны за тех, кого приручили?
— Бросьте, это про домашних кошечек и собачек, а вовсе не про девиц, которым предложена бесплатная аренда территории!
Следует учесть распространенное в провинциальных шахтерских городках обстоятельство: обе мамы многодетны. Старшие детки этих мам уж давно разлетелись по своим новым, но шатким пока гнездам, необремененным сейфами с рублями и баксами.
Естественно, старшие уже обзавелись или спланировали своих собственных птенцов и баловать своих младших сестренок какой-либо финансовой помощью вовсе не собираются. Непедагогично это — считают они! Достаточно моральной поддержки на семейном совете, собираемом раз в год по случаю дня рождения главной мамаши и больше похожем на суд присяжных, в котором виновата всегда немеряно нарожавшая сторона.
Крайними на таком семейном совете объявляются младшие сестренки: они выпали из гнезда по своему желанию — теперь терпите, долбите, добивайтесь, ставьте себя в жизни самостоятельно, не стройте из себя невинно пострадавших и не просите у родственников денег на разгуляйства. Сами топчите себе дорогу к вашим же шоколадным перспективам.
Были еще некоторые чрезвычайно живые обстоятельства общения Туземского с одной из мам, зачастившей устраивать неожиданные ревизии своей дочери после первой, прекрасно проведенной в ресторане и украшенной последующей расквартировкой у Туземского. Радушные условия ревизии и следующей за ней бесплатной и взаимно приятной ночлежки были сами по себе достаточным поводом для участившихся выездов данной мамы из пункта «А» в пункт «Б».
В отношении одной из этих мам 1/2Туземский табу себе не назначал.
А в компании с другой, вполне приличной и скромной мамой — тихоней, он, напротив, чувствовал себя менее ловко, если не сказать, что полностью бескомфортно. Порядочность плохо уживается с эпизодическим Беспутством. Не смотря на ожидающие Туземского в такие инспекторские приезды ужины, сладости, пирожки и овощи, привозимые из дальних дровянниковских огородов, стесняясь общения и избегая излишних разговоров, он старался максимально поздно приходить домой и, по возможности, тут же укладываться спать.
***
Как-то, для сквашивания вечера и полунасильно, чтобы не очутиться один на один с мамашей, Туземский вызвался показать город и взял для разбавления коллективной ипохондрии ее дочку Дашу. С сим странным, не полюбовно скомпонованным обществом, он, разок — другой скатил с ледяной горки на площади Свободы. Повелась на провокацию мама. Она по-девичьи повизгивала, усаживаясь на полы шубы, а в конце пути каждый раз странным образом разворачивалась на сто восемьдесят градусов, хотя если бы старалась, то могла бы только на девяносто.
— Это, может быть, для того, чтобы ее было заметнее? — думает графоман.
Сам Кирьян Егорович, напротив, скатывался сурово, по-мужски, стоя на ногах как мачо в челноке, наполненном пойманными барракудами, как широченный, озеленевший медно-бронзовый монолит, которого враги не смогли повалить, даже не свинтили, и даже птицы не смогли пометить его головы, ввиду высоты венценосца, и от бессилия враги просто низвергли памятник по наклонной плоскости «таким гордым, каким он был всегда».
В тот вечер компания достаточно продолжительно бродила по городу, говорила о чем-то абстрактно-умном и для всех безопасном, и пригубляла красное винишко в трактире на площади имени древнего поэта и прозаика Шуткина.
Придя домой, гостевая мама приглушила свет, села на пол и, притулившись спиной к стенке, с молчаливой целеустремленностью принялась за вязание носочков для дочери.
Туземский хорошо отработанным методом изобразил сон на свернутом повдоль продольной оси комнаты матрасе, прижавши себя к письменному столу. Под столом уместиться не удавалось ввиду близко расположенных ножек.
По прошествии часа тишины мама спросила полушепотом:
— Даша, а у Кирьяна Егоровича есть метр или линейка.
— Щас, — сказала по-расторопному Даша, — был какой-то электрический, лазерный ли прибор, — и, пошарившись в ящиках стола, нашла обыкновенную стальную рулетку о пяти метрах длины в распахнутом состоянии.
Мама приблизилась к спящему Кирьяну Егоровичу.
— Сейчас член смерит, — подумал Егорович в полную меру своей испорченности. Закряхтев, будто бы во сне, он повернулся на живот, а прищуренный глаз направил в сторону подошедших тапочек.
Вместо члена метр щелкнул по пяткам.
— Ой, — просто и без выпендрежа сказала Мама, потому как она воспитаная и хорошая литераторша, — представь, даже не проснулся. Сильно устают наши теперешние русские архитекторы! Будто с шахты пришел. Я вот помню твоего отца, так он…
По дрогнувшей реснице Кирьяна Егоровича Даша догадалась, что спящий попросту прикидывается дохлой гусеницей.
— Он всегда так крепко спит. Но, пожалуйста, говори тише.
Не в пример испуганной и нечуткой маме, она произнесла это заговорщицким шепотом и совершенно напрасно подмигнула Кирьяну Егоровичу.
Смех дикой лошадью в Охотном манеже забрыкался в горле. Кирьян стал тонуть в лично сфабрикованной слюнной жидкости. Нос нестерпимо зачесался. Лошадь поддала прыти, понесла. Кирьян изо всех сил натянул поводья. Было больно, но лошадь, тем не менее, от всего этого причудливого хворанья утихла.
— Интересно, — думает мама, — мы втроем еле-еле разошлись на полах. А где моя обычно спит? Неужто, втроем?
Наводящие вопросы и отдаляющие ответы.
— Даша, а у вас сколько одеял? — А матрасов? — Простыни есть?
— Есть, в избытке.
— А постираные?
Этого не было никогда в помине.
— Холодильник отчего…
— А не от чего. Пустой и все.
— Завтра наполним.
— Хорошо. Я не против.
— Ближайший магазин?
— Рядом, на площади.
— Кирьян Егорович обычно где спит?
— Всяко.
— Вы же его зажимаете неудобством.
— Он даже рад такому неудобству, — звучит такой же внутренний Дашин голос.
Кирьян Егорович молча поддержал.
— Наволочки?
— Всего по два. — Ответ Даши прозвучал правдиво и коротко.
— Шампунь?
— Есть.
— Отдельная чашка?
У Даши персонально оцинкованная, солдатская кружка.
— Посуду…
— Моем.
— Кто?
— По очереди.
— И Кирьян Егорович?
— По очереди. Я же сказала.
— Кирьяна Егоровича нужно от этого освободить. Он же…
Последовало разъяснение, почему и от каких хлопот Кирьяна Егоровича следует избавить.
— Сделаем. Ну мама!!!
От всех прочих дурацких вопросов она отмазалась: потому как ЕЙ ТУТ ХОРОШО и ПОЛЕЗНО для будущего.
— У нас еще шмоток полно. — сказала Даша, предваряя дальнейшие расспросы. — Можно куртками прикрываться. Для гостей вон он — полный шкаф тряпья.
Открывается дверца. С полок сыплются пустые бутылки. В глубине спрятана бутылка хорошего коньяка. — Ого! — Кирьян Егорович зря не предупредил о надвигающейся пьянке. И Даша нечаянно его сдала. Но он хотел сделать девочкам сюрприз.
Кирьяну Егоровичу понравилась фраза про «у нас». А накрывательных шмоток, простыней, общих полотенец, и всего прочего богатства, действительно, было полно и примащивалось это все равномерно по интерьеру и по шкафам. Сушка белья осуществлялась открыто. Мужские трусы могли запросто располагаться среди бюстгальтеров. Бюстгальтерам и женским трусикам Кирьян Егорович все-таки чаще предоставлял право сушиться на лучших и самых видных местах. А своё он вешал под столом, на спинках и в щелях стульев, на гвоздях в прихожей, на руле велосипеда, на двухрожковом прожекторе, на гире и кожаном, безногом, гостевом кресле. Мелочь он сушил на столах, экономя места. Подсушенное перекладывал на обрезы книг.
Звуки беседы мамы с дочкой — как в тумане, когда даже говорящего не видно, но нужно говорить даже бессмыслицу, чтобы не заблудиться и не растеряться.
Мама на высыпавшее стекло: «Вот те на! А Жуля сегодня придет?»
Даша. «Нет, она сегодня у друзей»
— Молодец Даша. Не предала, — думает Кирьян Егорович. — Черт, придется завтра коньяк раскупоривать.
Спали в этой чудаковато скомпонованной семье по-разному, но чаще всего как три близкие подружки-лесбиянки: нос к носу, попа к попе, перед к переду и коленками иной раз упирались в неположенные места. Это карается законом, или нет? Можно ли его при нужде подставить?
Цветлана Володимировна считала, что можно и, причем, — самым наибессовестнейшим и элементарным образом.
Митрич был с ней заодно и подсказывал другу технологию подставы.
Кирьян Егорович такой расклад отвергал, считая себя и девочек честнейшими друзьями. Ночные дела троицы походили на туристическую ситуацию, когда разным полам не зазорно было возлежать в одном спальном мешке. Оценка поведения, вопрос целомудрия и распределения ответственности были только лишь за мамами. Троица была всемерно счастлива и довольствовалась тем, что ей предоставляла судьба.
Финал.
Наутро мама Даши уезжала домой. Неожиданно вкусным оказался шикарный и горячий не по-туземски завтрак.
С Кирьяном Егоровичем мама прощалась, находясь в повышенно благодушном настроении, довольная глубоко моральным поведением всех участников встречи и слегка влюбленная (вполне может быть — почему бы так приятно для себя не подумать?) в своего пожилого ровесника.
Кирьян Егорович проводил маму до ближайшей остановки, а Даша проводила маму до межгорода. Как только автобус с мамой скрылся с глаз, Кирьян Егорович, как ни в чем ни бывало, наплюя на работу, на начальника, на коллег, на план, какой к черту план, — на марихуану, на мухоморы, подтопольники, рыжики, лисички, какие к черту лисички-рыжики, — грузди маринованые — они к водке лучше, на последнем издыхании завернул домой, какое к черту вновь, — вмиг, — на хрен в МИГ, — он не летчик: «Спать, немедля спать!» Расстелил матрас теперь уж на полную ширину, упал, в чем был, а был в лыжной куртке, — скрестил по привычке ноги и, пропаривая под тремя одежками, тряпками, сермягами одеяльными в серых пятнах свой любимый, мягкий, мохнатый бильярдный набор, задавал храпака до самого обеда.
***
Приуроченно к следующему, ближайшему празднику, Туземскому с оказийным автобусом была прислана пара мягких, вязаных вручную изделий.
Хорошие носочки, теплые да пушистые, не входили ни в одни ботинки, зато исправно служили при ходьбе по горячему полу, каковой в лютые уличные стужи не дозволялось отрубать. В антагонистичном случае подъездными активистами инициировалось роптание. После первого случая ослушания начинали вопить коченеющие соседи сверху. По навету активизировались и навещали гости иного рода: грубоватые жэковские слесари запрещали кручение вентилей отопительного стояка; служивые лица упрашивали, путая казенную кару со всеми святыми, не покушаться на здоровье и соседские жизни.
Каждый слесарь любит свою работу.
Каждый слесарь по-своему жалеет людей.
Каждый слесарь любит халяву.
Каждый слесарь-теплотехник Желает Знать Где соизволит Жить тот Фантазер (Фазан Лицемерный, Павлин Надутый, Воробей-Паршивец), который готов для своей пользы отлучить от горячих радостей всех выше живущих.
Нашему фантазеру по праву его инженерно-интеллектуальной должности присылали счета из ЖЭКа, противоестественно увеличенные по сравнению со сходственными бумагами, присылаемыми соседям. Ремонт подъезда отчего-то должен был оплатить самый богатый из всех, или ему так выпадало на жэковских пальцах.
На его дверях, как на позорном столбе, обнародовалась сумма долгов и последний срок оплаты, после невыполнения которых несчастного Кирьяна Егоровича должны были прилюдно вышвыривать из собственной квартиры. Но он, слава Богу, был в середине постыдного списка и в глаза особенно не бросался.
— Интереснейшие законы в России! — случалось, подумывал честнейший наш налогоплательщик.
На сумму, выставляемую ему за общий подъездный замок, можно было приобрести, по крайней мере, три замка и пару связок ключей с золотым покрытием. Его долю ключей отчего-то можно было сразу не отдавать: спи Кирьян Егорович на улице! Знай наш рабочий класс-гегемон, мол. Мы еще живы. Мы еще вам покажем!
Хорошо жить с мирным соседом из раскулаченных бывших!
2.2.2. Без порно бесспорно
Если говорить об «непонятках» с девочками-квартирантками, то причинно-следственными вариантами данного состояния у 1/2Туземского были следующими:
Пункт 1.
— Только наполовину Туземский жаждал полного (!) общения и реального, живого, антропологического объекта для заботы, психологического обследования и взаимной приятности. Ну не получился один объект, нехай будет два;
Пункт 2.
— Девчонки всяко лучше ссущих в тапки собачек, линяющих кошек, молчаливых рыбок и вечно мрущих попугаев;
Пункт 3.
— Девушки являются Живыми Украшениями Интерьера, сокращенно ЖУИ.
Пункт три — самый главный:
У ЖУИ — помесячно набухающие сиськи, которые в свою очередь являются живыми, «живее всех живых», украшениями тел самих девушек. Даже лучше всяких бриллиантов.
Сиськи, как известно, очень хорошо украшают также интерьеры. Представьте стены, состоящие из объемно-выпуклых бронзовых, золотых, серебряных, на худой конец, из гипсовых сисек. Тут Памелы, Джениферьки, Машки разные, всяческие Катьки-Пересы — всего добра не перечесть, и на каждой сиське эксклюзивные росписи: «Я тут была, я тут спала, я чай пила, а я не просто, а с блюдечка, а я, а я…!» Прекрасен интерьер, наполненный сиськами. Даже знаменитый диван Дали выполнен в виде алых губ. Отсюда пошло целое направление. Народ и не предполагал, что так можно и нужно. И это прекрасно. Как готический собор напичкан воздухом и восторгом, так и кухня, и общая комната, и даже совмещенный туалет Кирьяна Егоровича заполнены женским запахом, волнением, присутствием семейного счастья и несбыточным сексом. Называется это больное мазохистическое дело повышенным эротизмом.
Туземский любил помечтать перед сном, глядя в пустой потолок и на такие же легкомысленно белые стены, повидавшие всякого. И даже, если присмотреться, то на стене над самым плинтусом (раньше там не было дивана) остались многочисленные следы от потных, розовых, немытых, босых ступней и разнообразнейшие запахи упирающихся поп, прижатых спин, сплетенных рук. Так что любая нормальная собака с удовольствием жила бы у этого плинтуса, внимала бы ноздрями запах и рассуждала бы о непостоянстве человеческой натуры. — Они все такие странные! Не то, чтобы у нас, собак. Они после случки, во время нее, и в ожидании ее, еще и разговаривают!
Тугодум г-н 1/2 Туземский о малой состоятельности пункта №1, который остался где-то там наверху, сразу не подумал, а потом было поздно.
Второе и третье после упущенного первого в принципе стало не таким уж важным: лишь бы квартирантки человечками были хорошенькими!!!
***
И взаправду: одна девочка, звать Дашкою, Дарьей, Дарьюшкой, изредка подрабатывала моделью на заплесневелых подиумах Угадайгорода.
Дашка обаятельна и была умненькой не по возрасту. Вернее, бывала, если старалась. А Дашка иной раз старалась. Но не часто и не надолго.
Модели в провинциях, — так уж в провинциях заведено, — не занимаются провинциальным домашним хозяйством. Вот уж повезло-то как!
Умы провинциальных моделей витают на парижских, лондонских, нью-йорских кастингах, загорают на Канарах и летают они исключительно на трехпалубных Боингах, в трюмах которых полно бесплатного коньяку и шампанского. Летают провинциалки по всему миру, на первом месте которого, несомненно, Париж, на втором Милан, на третьем романтическая Венеция, и на самом последнем патриотичный остров Лидо.
Какое уж тут может быть домашнее хозяйствование: для этого у моделей попросту нет времени. А маникюр, а прическа, а… и так далее. Ни одна провинциальная модель в мире не может позволить себе пахнуть жареной рыбой, рисковать собой, копаясь в носу и ушах ненакрашенными ногтями, губить кожу лица провинциальным, деревенским паром из кастрюль, набитыми дешевыми, магазинными, грязной ручной, деревенской выделки пельменями из ужасной, придорожной, соломенной фирмы «Поварешкинн и К».
Наша модель, — так уж совпало, — особенно не озабочена величиной своих нагрудных, словно по треугольному лекалу скругленных бриллиантов.
Модель Угадайгорода держит форму вовсе не с помощью картошки с сайрой и килькой, а как бы вопреки этим популярным продуктам.
Наши бриллианты еще молоды и упруги на ощупь.
Вообще ощупь в шахтерских городках начинается с четырнадцати. В Германии — с двенадцати, в Швейцарии с шестнадцати.
В момент знакомства будущей модели с Кирьяном в Угадайгороде ее сиськам было шестнадцать, как люцернским первотрогам.
Но, в следующий этап знакомства, когда сиськам стукнуло семнадцать, простодушный старикос Кирьян, укладываясь на пол с моделью (интерьер тогда не был оснащен кроватью) и, дождавшись легкого посапывания, совершенно машинально и буквально на несколько секунд запустил свои загребалистые десницы туда, куда обычно при первом близком знакомстве суют свои по-сказочному шаловливые ручонки добры молодцы. Но, ощутив тепло, найдя границу между твердыми бугорками и мягким телом, достаточно быстро Кирьян Егорович все-таки сообразил и вычислил нижеследующее.
Во-первых, что он далеко не собственник модельной фирмы, что он — не продюсер завтрашнего кастинга, имеющий на тела некоторые права. А во-вторых, он — не юный текущий абрикос, а, тем более, — не уголовная тварь с педофильскими планами, приютившая для этого самого двух бедных живых существ.
По последним двум великим признакам он, как ему показалось в момент эксперимента, в принципе, был далеко не прав и, следуя такой логике, перенаправил свои руки в обратную, юридически почти-что ненаказуемую сторону. Следствие подумает и покажет.
Проснувшись утром и даже не позавтракав (как всегда нечем было), Кирьян Егорович ушел на работу. А уже вечером, собрав силу воли в пожилой кулачок, он решил разъяснить двусмысленную ситуацию, объяснить отсутствие агрессивных планов, и вообще покаяться перед Дашкой на будущее, далеко не всуе упомянув бога. Необходимость покаяния и озвучения ситуации стимулировалась от существования твердого мнения одного его друга, который при всякой встрече с Кирьяном Егоровичем, толково и в красках объяснял, что его неестественно тихушное поведение, бросающее тень на все мужское человечество — не есть правильно. Растлевать и трахать, по его мнению, надо было обеих девушек, а точнее говоря, — обыкновенных телок, вместе и по очереди, и, что если бы он был на месте Кирьяна Егоровича, то получал бы не просто свое положенное, а и.., ну, и так далее. Каждый мужчина судит в меру своего полового свободомыслия и степени растленности. Которая, кстати сказать, и не является для них растленностью в полном смысле, а приходится в зависимости от обстоятельств либо сказочным подарком судьбы, либо суровым испытанием на стойкость.
***
Кирьян Егорович посадил Дарью на деревянный складной стул (полагающегося для данной ситуации мягкого дивана в квартире тоже не было) и налил для разгона храбрости винца. Минут через десять он уже был готов к сложно-интимному разговору. Поискав в своем словаре нужные слова, не обидные для себя и понятные для Дашки, он произнес длинный монолог, в котором между строк колоритно и тайно прозвучала тема извинения и некоего долгоиграющего зарока неприкасания к чужому добру.
Дашка — неумелая притворщица. Прикинулась спящей по вечерам божьей коровкой и глазами дала понять, что она в ту ночь никого не видела, ничего не слышала и ни хрена, ни морковки не почувствовала. Ага, так и поверили!
Но по всему было заметно, что такого вида зарок ее целиком и (да, целиком, хотя какой там, нахрен, целик!) и полностью устраивает.
Клятва Кирьяна Егоровича давала Дашке некие гарантии личной свободы и защищенности от посягательств, а свалившийся на нее приятным подарком титул «неприкасаемой», вызванный едва ли объяснимой с точки зрения взрослого, опытного, избалованного сексом человеком, вспышкой кирьяновской доброты и честности, ей чрезвычайно понравился.
***
Где-то на Дашкиной родине прозвучали выстрелы.
С той поры, как Дашкиного любовника-бандита и ее первого мужчину, грохнули на далекой родине, и ревновать стало уже не к кому, жить стало честнее и веселее. Даша платила Кирьяну Егоровичу улыбками, добротой, внешней беспорочностью, эпизодическим и сердечным мытьем посуды. Словом, не отношения, а настоящий, звонкий колорит. Голубое и розовое! Купите деточке пластмассового утенка!
Кирьяну Егоровичу в плане удержания внутренней страсти, хоть в определенной мере стало сложнее, но, тем не менее, было вполне терпимо. Кирьян Егорович наконец-то освободил из плена дремлющую до той поры беспорочность, порядочность и стойкость, чем впоследствии, — правда иногда и с внутренним сожалением, — публично, и особенно по-пьяни, гордился.
Это отступление говорит про изначальное существование у Кирьяна Егоровича вполне естественных позывов тела, страшных неприглядных карамазовских соблазнов с истекающими отсюда, согласно закона философии, иже с ним физическими и сексуальными правилами, об единстве и борьбой противоположностей.
Ввиду непоповской сущности, а также благодаря недурственным знаниям шедевров мировой литературы, рубить шалостные пальчики Кирьян Егорович себе не стал. Да и нельзя было: 1/2 Туземский пальцами не в носу ковырял, а зарабатывал ими себе на жизнь.
Стойкость Кирьяна Егоровича прослыла в Угадае редчайшим случаем. Администрация подумывала — было начать собирать деньги на памятник человечности.
***
ЖУИ номер два по имени Джулия, в быту просто Джулька, Жулька, Жуль, Джулия Батьковна, — та попроще: она прямее стеблевой сосны и мягче лапчатого медведя, прошедшего курс педикюра.
— Оп, взял и все сразу про Жульку рассказал! А где же затравка, тайна, медленное познание характера, ожидание совращения? Отвернется читатель, — хотел подумать Полутуземский. Но не подумал. Потому и тяжело ему в редакциях.
— Да бог с ним, с читателем! Пиши, пока горячо, — проворковал какой-то излишне нежный внутренний Чен Джу.
— Ну ладно. Покамест послушаю этого Джу. Кто это вообще? Эй! Ты кто?
Тишина. Так на горизонте Кирьяна Егоровича впервые прописался весьма вредный человек. Совесть что ли это его?
***
По необходимости и со стартового пенделя Джуля занимается ведением квартирного хозяйства и даже, даже сложно себе представить — Жуля, — о немецкий майн гот! о русская храбрость, когда хочется пить в жару, — под обстрелом пьяных вражеских окон и прицелами языкастых снайперш за каждой занавеской Жуля геройским и непрестижным для молодых красоток обучается выносу бытового мусора и художественного срача, созданным всеми тремя жильцами, не считая прокладок и ушных палочек от многочисленных гостей.
Но, это, как говорится, осуществляется только с месяцок, и, надо сказать, без особого огонька и инициативы, а потом требуется следующий, запрограммированный Жулькиной ленью немузыкальный пендельсон, уже менее товарищеский, а больше назидательный, деревенски тяжелый и отвратительно отчимский, со свинцовым оттенком голоса, с каждым днем переходящий в прилагательный элемент, более тяжелый по периодической таблице.
Джулия, будто доказывая свое неитальянское происхождение, весьма крупна телом; покатые плечи, постоянно сжимаемые от стеснительного желания казаться меньше, выдают в ней бывшую, зато успешную волейболистку школьной команды. Но Кирьян Егорович в этом не виноват.
Талии, как некоего обязательного переходного элемента от туловища к тяжелым бедрам, у Джулии почти не видно. И тут Кирьян Егорович совсем не причем: у Жули где-то прячется родной по крови и огромный по признаку папа. Он — классический алиментонеплательщик.
Поведение Джулии меняется от ситуации и, вопреки сглаживающему воздействию Кирьяна Егоровича, в этом она достигла большого мастерства.
Джулия может быть медлительной, как доброе домашнее животное. Но как другая любая необузданная, не стесненная оградами копытная тварь, она может мгновенно сменить доброту на гнев, гнев на печаль, печаль на милость.
Нога Джулии в необходимый момент может пройтись по передним и задним шарам нехороших, излишне задирающихся и самоуверенных парней.
В порядке скрытой борьбы за первенство и без оного, Жуля запросто и без видимых причин может обругать свою лучшую подругу Дарью и ввергнуть ее в тупой и бессмысленный спор, сопровождаемый взаимными попреками и скверным покраснением обеих лиц.
Жулькины юные бриллианты — сиськи, — как будто химик забыл выключить процесс искусственной кристаллизации, не по возрасту сравнимы по каратам, даже с известными в мире бриллиантами «Памела». Растут они как кораллы: не по годам, а по неделям. А что тогда станется с взрослой Джулией Батьковной? Коралловые острова?
А что если это дело застраховать? Чем Джулька хуже Джениферьки?
Но это как раз, то, что надо всем иногородним и местным хлопцам:
— Пацаны, у вас где-нибудь продаются тюнингованые буфера?
— Так цеж у Жульки, у нас в Угадайгороде!
***
В голове Кирьяна свинцовым несмываемым карандашом записано:
— Девушки тоже живые люди и, коли уж живут, то и нехай живут: зимой выгонять жалко — замерзнут, да как бы и не по человечьему закону, инстинктивно призванному защищать все живое.
Ранней осенью у Дашки начинается учеба.
Даша-Лиса Патрикеевна: «Пустите, Кирьян Егорович, в свой лубяной домик на постой, совсем на чуть-чуть».
К поздней осени и поздней весне на нее неожиданно валится сессия, отсюда происходит заметная линька характера и прибавляются неотвратимые обязательства перед ее мамой, горбом зарабатывающей деньги для ее учебы. По необходимости применяется и всегда срабатывает формула «можно еще у Вас пожить», или просто автоматически поживается далее без всяких объяснительных формул.
В промежутках между сессиями модель Дашку эпизодически и безжалостно, как потертый временем и отпользованный на всю катушку манекен, или как поломанную, ставшую нелюбимой целлулоидную куклу, вычеркивают из своих планов и выкидывают из своих, взятых напрокат у дедушек и бабушек жилищ, любимые ею до поры парни. Тогда Даше, поночевавшей на теплых и любвеобильных летних скамейках и нажевавшейся вдоволь общественной тусовочной пищи, истосковавшейся по-обычному супешнику, приготовляемому из стандартных пакетиков с добавлением кусочков мяса или хотя бы докторской колбаски, снова приходится любить Туземского.
Любовь фиксируется броском на шею и неловкими чмоками в побритые элементы лица Туземского, шокируя сими выражениями любви и преданности весь набитый малолетками и пенсионерами двор, и добивая зрителей легко угадываемой, невероятно запущенной разницей возрастов.
Даша скороговоркой отвоевывает кусочек территории:
«Соскучиласькирьянегоровичаможнояувасещепоживу…»
Кирьян Егорович охотно сдается. А куда ему деваться: человеческая, земляная любовь-морковь это не сказочные золотые орешки:
«М о ж н о д а ш а м о ж н о о ч е м р а з г о в о р…»
Кирьян Егорович — вовсе не прототип героя романа Набокова по фамилии Гумберт, а Даша далеко не Лолита, скорей Набоков, заглянув в будущее, списал с Кирьяна Егоровича и Даши столь яркие образы и только добавил тудысь-сюдысь, Ъ, сексуально-трагического красного перцу с хмелями-охуелями и засунелями.
Но Кирьян Егорович по-своему любит и, то безболезненно, как ненадолго прилепившийся насморк, то устало и мрачно, как отходняк после гриппа, ревнует эту девушку, эдакую современную и непутевую, начитанную и прокуренную, то умничку и домоседку деву Дарию, любительницу поспать в свежих простынях (насчет свежих простыней, кажется, переборщено… — литература, блин, стандарт, епрст, само вторглось), … то последнюю общежитскую лошару и дуреху в норковых джинсах. Под норками подразумеваются дырки, и чем их больше, тем моднее джинсы, тем виднее стройные, абсолютно модельные ножки.
Кстати, этот абсолют отдельно от тела был куплен неким угадайгородским обувным супермаркетом, сфотан местным фоторазбойником и помещен в одном из гламурных, не по угадайски толстеньких журнальчиков. Журнальчик этот хранится где-то между дашкиных рефератов и серьезными книжками по архитектуре 1/2Туземского.
Кто-кто, а Кирьян Егорович наизусть знает каждый изгиб, каждую красивую и каждую требующую еще возрастной поправки линию Дашкиной ноги.
Из ста тысяч фотографий девичьих ног Кирьян Егорович вынюхает только две и тут же ткнет пальцем. — Это Дашкины, — сурово и по-мужски скажет он, — могу поспорить на что угодно.
***
1/2Туземскому не жалко поделить тридцать семь квадратных метров на троих. В тридцать семь квадратных квадратиков входят кухня и совмещенный туалет с душем. Получается двенадцать вполне оптимистичных с хвостиком квадратов (все квадраты салатно-зеленого цвета и сделаны из керамики) на нос.
Если по секретной теме, то по телефону можно поговорить и в санузле. Там же, чтобы никого не разбудить, можно поиграть на пятиструнной гитарке (первая струна лопнула год назад). Про пятиструнную гитару — отдельная тема на уровне «может… расскажу… потом…». Да не расскажет никогда! Кому это интересно, кроме самого Егорыча и Щипка?
— Бедный, бедный Щипок, Скребок ли, можешь ли ты толком объяснить свой порыв? Расслабился, не учуял подвоха? Позволил Жуле унести гитару вроде бы как ненадолго. И где теперь эта гитара? Вот-вот. Нету теперь гитары. Плачь. Плачь.
Потеряв струну, покинутая Жулькой гитара скучала в чехле у Егорыча еще с два года, а как-то раз под утро вдруг жалобно вскрикнула и умерла.
Голова ее, словно отрубленная ржавой гильотиной, повисла на струнах.
Нелегко в санузле Егорычу! Не так-то просто слить отработанную пузырем воду, не произведя соответствующего звука. Приходилось стараться ходить, во-первых, маленькими порциямиями, а во-вторых, сами порции аккуратно размазывать по стенкам унитаза.
У девочек по природе это выходит хуже. Но девочки Егорыча усердно тренировались и на второй год уже стало что-то получаться.
Того не скажешь про некоторых приводимых с улиц и вынутых из самой андеграундной гущи подружек и кратковременных знакомых ЖУИ, шумно опровергающих все заведенные правила поведения и интеллигентную рефлексию Туземского, опорожняющихся, будто у себя в общагах и, непонятно из каких-таких сексуально-извращенческих соображений, специально не закрывающих за собой туалетную дверь.
Там же после принятия вовнутрь гороховой похлебки можно вежливо побурчать образующейся в мужских и женских недрах бионической музыкой с элегантным сопровождением льющейся, включенной специально для таких случаев, воды из крана.
Дверь в туалете не имеет надежных запоров, сквозная ручка шевелится и снаружи частенько спадает с оси, а ось, в свою очередь, заваливается наружу, да так, что изнутри нет возможности открыться; и приходится иной раз по полусуток в отсутствие волшебного телефона №09, сидеть на обломанной крышке унитаза и ждать первого зашедшего в квартиру спасателя.
Обломанная крышка унитаза? А то! Разве может простая, белая русская пластмасса выдержать вес мраморной понтийской Венеры, если ее водрузить на крышку указанного интимприбора, имитирующего луврский постамент, и немного побрыкать по ней обломками ног? Тем более наша Джулия — ЖУИ №2 — обладательница такенных увесистых буферов, про что уже говорилось, и с такой величиной необломанных ручищ и ножищ, что Сашке Антиохийскому, — оживи, если его не приведи господи, — стало бы нестерпимо больно за бесцельно проведенные с художественным кайлом в обнимку годы.
Если б была на то воля греческих богов, и они позволили бы Милосскому эталону выразить свое мнение в паре слов, то никто не удивился бы, если услышал: «Ну, не пик-пик себе! Пик-пик меня не пере-пик-пик!» — роняя килограммы каменных слез от обиды и позора, теряя лавры идеала настоящей женской красоты и молодежного греческого здоровья!
Конечно, фотосессия на унитазе не успела состояться толком. Кирьян Егорович, услышав грохот, мигом пробудился, снарядом проник в санузел и прекратил съемку.
Зато как было здорово и весело участницам! Доставать застрявшую ногу из дырки горшка было гораздо смешнее, чем Маршаку (или папе Михалкова, кто бы подсказал точнее?) тащить из болота гиппопо.
В настоящей дружной семье непреодолимое, туалетное обстоятельство поневоле интимной близости с каждым «хотящим» членом этого коллектива, засунувшегося по надобности в клозет, не имеет ни сексуального подтекста, ни иного, ни познавательного, ни научно-психологического интереса.
А когда одного подопрет, а другая в это время моется в душе (а это уже отдельная долгая опера), то и это не беда: «Тук-тук-тук!» — Это в дверку. И проблема решается: просто кому-то лучше видно, а тому, кто по просьбе отвернется и закутается в полотенце (целлофановая задергушка с эмалевых дужек давно снята и выброшена в утиль) — чуть-чуть хуже.
Вот вам и невинная эротика. Это ли не плюс, ради которого стоит держать в доме Живых!!! Украшений!!!
Порнухи в доме Кирьяна Егоровича ВНАЧАЛЕ не было. Это всеугадайский факт. Фактус! Фактусище! Другое дело: а на какую временную долготу распространяется термин «вначале».
Ну так вот.
Если говорить об общем бюджете, о добытчиках (всё в дом) и пользователях (всё из дому), о способах выживания, то можно и не говорить — и так все ясно: Расея, блин. Все в похожих лодках. Одни лодки только больше, другие меньше, третьи недавно утонули. Из средних лодок пересаживаются и в большие и в маленькие лодки, но чаще — в самые маленькие лодчонки, легко втягиваемые водоворотом всемирного кризиса.
Полутуземский давно уже рулит небольшой, но не так-то просто потопляемой житейской лодчонкой. Но, когда в нее забрались обе ЖУИ, вода поднялась вровень с краями суденышка, и стала проникать на палубу.
Ясно также, что если коллективу «1 / 2 Туземский +2» приходилось голодать, то голодали дружно и вместе, и если уж кто-то зашел с куском в подъезд, то шел по-прямой до двери хаты: никто куском в подъезде ни разу не защемился и не подавился. Но если было что пропивать, то, будьте любезны, делалось это весьма быстро и умело.
Все в этой не по «львотолстому» счастливой семье происходило синхронно и нескучно.
Иной раз Кирьян Егорович вместе с членами ЖУИ едал по-революционному обобществленную улично-тусовочную пищу. С одним, правда, маленьким добавлением: чаще всего он ее сам и приносил.
Пища махом сметалась прожорливыми студенческими ртами и безработными великовозрастными тинэйджерами, педиками, музыкантами и стрирайдерами на ржавых велосипедах.
Кирьяна Егоровича это несколько озадачивало, но ненадолго: Кирьян сам был когда-то студентом и знал все халявные способы набивания утробы. Он тонко входил в положение современного голодного студиозуса.
Кормить наркоманов было менее приятным занятием. Кирьян был противником наркотиков. Но в городской, клюющей милостыню разнопородной стае, вместе с милыми птичками всегда присутствуют наглые твари типа голубей. Голубей, как правило, бывало куда больше, чем воробьев, тем не менее, присутствие голодных и славных воробушков утешает, поверьте.
В летних тусняках всегда находилось несколько стреляющих по сторонам девочек и молодых женщин в вызывающе самочкиных нарядах, на них и застревал наметанный глаз Кирьяна Егоровича — интеллигентного сибирского Казановы. Застревал не только глаз…, но, блин, и другое, но вовсе не так часто, как ему этого бы хотелось. Про «моглось», покамест, умолчим. Торчалось? Торчалось, — что тут скрывать! Дело-то человеческое.
Центровая тусовка Угадайгорода вообще правильно и адекватно воспринимала приходы в свет Кирьяна Егоровича 1/2Туземского, увешанного авоськами, и слеталась без предварительного сговора как воробьи на пшенку. Как на семечную шелуху на подоконниках Кирьяна.
Мал у Кирьяна Егоровича золотник, да дорог. Если ко времени!
2.2.3. Тело
1/2Туземскому от всего этого перечисленного и происходящего в его хате, не холодно и не жарко. Умеренно приятно, умеренно надоевши, без всяких горьких луковых или приторных персиковых ощущений.
Но один раз было с точностью наоборот.
Была зима, ближе к Новому году.
За окном, освещаемый матовыми презервативами уличных фонарей, сыпал волшебный снежок. Падая в подраненную обстоятельствами жизни душу Кирьяна Егоровича, чудный белый пух превращался в нежную, одомашненную сахарную вату.
В подсахаренном ватой чайке от принцесс Нури и Гиты, или от магазина на площади Шуткина за девять рублей упаковка, как в волшебном зеркале отражались все прелести завтрашней поездки на лыжный фестиваль, который традиционно проводился в комплексе Жеребенок. Это в пяти часах езды от Угадайгорода.
Но чаще Туземский бывал в Серебряных Горках, что суть поближе.
Хоть на тех, хоть на других, достаточно непологих горках и трассах, Туземский, никогда ранее не считавший себя крутым лыжником, испытывал приятные и странные одновременно, раздвоенные чувства.
Там он не на жизнь, а на смерть боролся с бугелями и кривыми дорожками подъемов, с насупленной и крутой вражиной-горой с неправлеными бритвой, торчащими бровями и острыми как у Сальватора усами кустарников, окаймляющими трассу спуска, с нережущими наст затупленными кантами, с одной лишней лыжиной, взятой притом в недешевом прокате, с падающими со лба понтовыми горнолыжными очками. Шею Кирьяна Егоровича обнимает и неуместно высовывается мешающий обозрению шарфик, разграфленный как помноженная многократно шахматная доска горящими оранжевыми и черными шерстяными клетками. И, самое главное, Кирьян Егорович борется с собственным, идущим из мозга по кишкам в пятки, получеловеческим — полуживотным страхом, круто перемешанным с получаемым от всего этого извращенным удовольствием.
Используя весь свой небогатый физический потенциал, Туземский честно и упорно, по-злому, как в атаке на треклятого фашиста, до наступления темноты, — когда и трассы-то почти не видно, — выпивал до дна весь этот сумасшедший коктейль страха и удовольствия, практически уже подружившись с ужасными горками, поворотами и предательски мешающими предметами одежды.
Так пленники иногда по необходимости входят в странные дружеские отношения со своими палачами и охранниками, будто являясь коллегами по одной и той же работе, только с разным аппетитом и желанием откушать от тортика смерти.
Спустившись в кафе (коли речь о Серебряных горках), Кирьян Егорович выпивал махом от ста до пятисот миллилитров дешевой водки, закусывал пельменями, иногда вяло подтанцовывал, иногда просто молча и задумчиво сидел, съежившись как высокохудожественный карлик в кабаре Мулен-Руж.
Виновато уткнувшись в тарелку, он передавал для знакомого или незнакомого соседа пластмассовые стаканчики, вилки, салатики, водочку, и не глядел никому в глаза, будто был перед всеми в чем-то повинен.
Когда Туземский бывал в ударе, то, начиная телепаться и приплясывать уже вставая со стула, смело выходил в междурядье между столами, и ловко, как ему казалось, жонглировал апельсинами и сотрудницами фирмы, в которой он работал, а под занавес — ой-лихо, — ой-дико, исступленно плясал.
На обратном пути в автобусе снова выпивалось немереное количество водки.
Собственное непослушное тело до дому Кирьян Егорович, тем не менее, спотыкаясь и бранясь, доставлял всегда сам, разговаривая с ним как со своим лучшим другом, которого начальством поручено было сопроводить. Да так оно было и в действительности. По трезвянке Тело не разговаривало, а в таких случаях трепалось всегда и охотно.
На вынужденных остановках, чтобы окропить снежок, или оставить на нем вразумительную и понятную утренним прохожим надпись, Тело и сам Кирьян Егорович пускали строго отдельные струи в противоположные от тропинки стороны и писали разные по половому признаку надписи. Кирьян обычно писал распространенное слово из трех букв, а Тело писало «пошли в пи». На восклицательный знак и на «зду» в баках ни у того, ни у другого уже не хватало чернил.
По дороге добрый и внимательный Кирьян Егорович рассказывал Телу, куда надо идти, когда вовремя поднять ногу, чтобы переступить через сугроб. Тексты бесед всегда были примерно одинаковые.
— Ну и куда, пик-пик, тебя занесло, — говорил Кирьян Егорович Телу, — вставай сука, дом уже близко — там отоспишься.
И куда только правительство смотрит, нет, чтобы дорогу почистить.
— Щас надо налево, чтоб тебя, пик-пиканый ежик, там темно.
— Я говорило: через арку надо.
— Как же, через арку, там Подорожник с пивом. На пик-пик пиво после водки.
— Небось, сам-то бы попил?
— Сколько этой гребаной водки можно пить!
И так далее.
Придя домой, Тело тут же начинало примащиваться рядом с ЖУИ, а Кирьян Егорович отговаривать.
— У нас с Дашкой договор о ненападении, не пик-пик его нарушать. Сам не нарушаю и тебе не позволю.
— А с Джулькой у нас есть договор?
— Нету.
— Ну и пошел сам на пик-пик. А я с Джулькой лягу.
Тело ложилось рядом, то ли с Жулькой, то ли с Дашкой по обстоятельствам, наплюя на воздушную демаркационную линию, прочертанную еще в самом начале дружбы и несколько стершуюся временем.
А Кирьян Егорович лежал неподалеку от Тела, смотрел в потолок и на качающиеся силуэты берез в окошке, подсвеченные вечными и надежными кондомами фирмы Contex и тупо завидовал.
Потом в мозг проникали цветные и пьяные звезды женского пола и уносили они несчастного и необласканного Кирьяна-Казанову-Наоборот в пустынное ночное небо без облаков и любви.
Член Кирьяна Егоровича жил обособленной жизнью, ночью не спал, думал раздельно, и, похоже, никто из упомянутых лиц, включая омудненного хозяина-носильщика, его не жалел.
2.2.4. Клопы и тараканы
После нежарких и нехолодных, как в сказке, прежних отношений с ЖУИ произошло нечто невообразимое, что было совсем нехарактерным для 1/2Туземского, обладающего чугунной выдержкой, способностью к всепрощению и использованию принципа «семь раз отмерь, один раз отрежь», вбитого в младенческий мозг Кирюши воспитательным молотком его родной матери.
Выплески настоящей полновесной злости у Туземского происходят в пять лет только один раз. А то и еще реже.
Кирьян Егорович, будучи в легчайшей степени подпития и потому довольный собой (была возможность напиться в сиську и не попасть в ожидаемую поездку на Жеребенка, упомянутого в главе два) по приходу домой сбросил башмаки ЕССО… так, почему ЭККО? На подошве совершенно четко пропечатано VIBROM. Ну, что за хрень? Кирьян Егорович не знал такой марки. Покупал как ЭККО. На букву V Кирьян знал понаслышке только VENROS и VALES. Может ЭККО изготовлено в Старых Безрадычах? Хохлы это могут. Слава богу, обувка крепенькая. Выдержала пару лет активного пешеходного ралли по Угадайгороду, Королевству Нидерланды и немецкому городу Мюнхену, включая выпуклые наждачные мостовые площади Мариенплатц, половые плитки известного пивного кабака «Хофбройхаус», истерзанные башмаками многих поколений местных жителей в штанах с лямками и в широких юбках, откровенно пукающих пивом и отрыгивающих запахом кислой капусты с картошкой и свинно-телячьими сардельками.
Поначалу спокойный, а после ЭККО немного взбудораженный на пик-пик… миль пардон… легким обманом от известного бренда, дядя Кирьян пришвартовался на отметке «ноль» в единственно свободном углу единственной комнаты.
Обе ЖУИ дружненько лежали на другом секторе того же пола, вперивши взгляды в экран телевизора, и посматривали Дом-2, а может и 1. Это уже неважно, потому что, если бы это было МузTV, результат был бы аналогичным.
Почему все на полу? Да потому, что пару месяцев назад, вконец измученная семья, все-таки уговорила Кирьяна расстаться с дешевым диваном, купленным по совету активно действующей тогда любовницы Кирьяна Егоровича — Зоеньки Николаевны Строк для целей совокупления не на полу, а в нормальной постельной обстановке. Не той Строк с заголенным и намыленным задом, засунутым в умывальник девяносто первого года, в котором мыл руки также первый президент СССР, а местной, переломного возраста, вполне экзальтированной и сексуально воспитанной деятельницы культуры, страстно внутренне и незаметно внешне желавшей замужества с Кирьяном Егоровичем 1/2Туземским. В деле замужества ЖУИ представляли для Зоеньки некоторую реальную опасность.
Опасность состояла не в том, что Кирьян Егорович вдруг полюбит одну из ЖУИ, или одна из ЖУИ (а вдруг!) переспит с Кирьяном Егоровичем (на измены, легкий флирт, разовые пересыпы на стороне у Зоеньки Николаевны Строк были достаточно демократические взгляды; сама Зоенька, особенно не скрываясь, а даже манкируя этим, изредка лесбиянничала со своей подружкой, и при этом даже ради эксперимента не догадывалась прощупать наличие странных, розово-голубых подрастающих рожек на седой голове Кирьяна Егоровича), а в том, что проживающие на общей территории девушки
— во-первых, отнимут у Кирьяна Егоровича n-ное количество времени, которое ранее принадлежало только ей;
— а во-вторых, при девушках у нее реально уменьшится возможность использования интернета, установленного в квартире Кирьяна Егоровича, который Зоенька Строк в отсутствие хозяина-лаптя использовала для поиска партнера-любовника за рубежом, который при правильно расставленных ею обстоятельствах мог бы плавно перейти в мужа.
Есть подозрение, что наша Зоенька и принесла с собой первого беременного насекомого из своей квартиры гостиничного типа, где кроме клопов, ее мужа, пиликающего на скрипке и знающего что такое тромбон, и кроме малолетнего сына жили также всезнающие, сказочной жизнерадостности тараканы.
Рыжих тараканов молодая деятельница культуры подарила позже.
Может это наговор, но Туземскому так думать было выгодней: при тихом, обоюдном и даже неоговариваемом разводе (разошлись молча, замолчали враз и надолго): негоже любовнице носить клопов в дома любовника. Обычно бывает наоборот. Или не бывает никогда.
Туземский что-то не припоминал ни одного случая в художественной литературе, где мужчина бросил бы женщину из-за культивируемых ею в постелях клопов. Но то в высокой литературе. А тут кипела настоящая постперестроечная русская жизнь! И море выдумки. И, кажется даже, по первости была любовь.
В общем, преамбула не важна, а диван, без видимых на то оснований, изнутри, снаружи, в складках обивки, в щелях фанеры, под шляпками мебельных гвоздиков был битком набит размножающимся с космической скоростью табором нелюбимых всем человечеством домашних насекомых с уважительным именем «КЛОПЫ», неуважительным «мериканьска вонючка», истошными SOS и Хэлп!!!
P/S: Клоп по латыни звучит как Cimex lectularius. Вполне элегантно и благозвучно. Клопы, радуясь благозвучию их иностранного имени, напротив, полюбили все человечество и не понимают, отчего к ним не испытывают взаимности.
Ответ мистеру Клопу прост:
— А потому, что все русское человечество не читывало латинских книжек про клопов, потому что большинство русского человечества не читало феерическую комедию В. В. Маяковского про клопа-бюрократа, что вовсе не одно и тоже, потому что не ходило в клуб молодых посткапиталистических юннатов, ставящих красивые, научные и модные опыты на лесных и своих в доску насекомых, а со школы воспитано на Островском, на Куприне, на Гиляровском, с которыми ассоциируются Дно, Ямы, Пьянчужки, Проститутки и Постоялые дворы.
Этот длинный ряд русского негатива от Островского и иже с ним продолжается Q-лихорадкой, сыпным и возвратным тифом, сифом, туберкулезом, оспой, чумой (что-то может в списке оказаться наговором для насекомых, не умеющих парировать, но так делало наше родное и безмерно уважаемое ЧК для каждого вредного для человечества и мировой революции персонажа, значит и нам в данном случае можно) и заканчивается, естественно, переносчиками всех этих радостей — господами Клопами.
Дашка по утрянке: «Мамочки!!! Кирьян Егорович, меня опять искусали!»
— Че-то меня не кусают. Ну-ка, покажи, где?
Даша показывает внутренние стороны рук и то нежное пограничное место между ног, где читатель уже имеет полное право отвернуться. Но, совсем другое дело Кирьян Егорович.
Простой как валенок и хитрый как любвеобильный Квазимодо, не допущаемый до причинных мест своих неотвечающих взаимностью женщин, Кирьян Егорович опытным окулистом-гинекологом сконцентрировал глаза в одну точку и приложил палец в расчесанное за ночь красное пятнышко.
И, — как пишется в сатирах, — «раздался девичий крик, плавно переходящий в женский»:
— А-а-а! Кирьян Егорович, Вы что!!! Мне щекотно. Я стесняюсь.
Невозмутимый врач и целитель женских душ стеснительно:
— Блин, пик-пик в лоб, точно. Клопы это.
И громоотводом:
— Даша, блин-пик, ты в следующий раз ложись с краю, а я у стенки лягу. Они со стенки сползут и на мне застрянут. Меня не кусают. Они хозяев вообще не кусают.
— Конечно, У Вас кожа толстая.
Кирьян, конечно, обижен:
— Дашка, ты просто неженка конченая.
Даша расчесывает укусы.
— Дашка, хватит чесаться как гамадрил! Вытерпи и все пройдет.
— Я не могу. Чешется. У меня аллергия.
— Тогда по башке стучи: все негритянки так делают при чесотке. Это мне Сенкевич по секрету рассказал, когда мы на Ра…
— Я белая и рыжая, сами знаете.
Даша ни слова о Сенкевиче слушать не хочет.
У Кирьяна Егоровича нет аллергии не только на клопов, а также на муравьев, пчел и ос. Проверено жизнью. И откровениями Сенкевича. Поэтому Дашины переживания ему малопонятны, хотя некоторое сострадание к раненой у него имелось.
— Я щас тебя подушкой прихлопну, если будешь чесаться. Выпей таблетку какую-нибудь.
У 1/2Туземского вся аптечка вмещается в треть квадратного дециметра на полочке холодильника, плюс три-четыре точки, разбросанных по всей квартире, как баллистические ракеты по необъятной Сибири. В списке лекарств — пузырьки и пакетики, включая главный стратегический градусник, торчащий в щели между ножницами, карандашами и расческой подобно соснам в горах. Тайная ракетная дислокация замаскирована под стеклянную банку от маринованных томатов.
Дашка знала наперечет все лекарственные средства и в искренность Кирьяна Егоровича не поверила.
Дашка была уверена, что клопы не кусали Кирьяна Егоровича по трем причинам:
1. Кровь Кирьяна Егоровича в неизвестной никому, кроме его самого, пропорции состояла из алкоголя. Формула выделяемого секрета из пасти клопа такова, что при соединении с алкоголем образовывалась непитьевая для клопов кровь.
2. Кожа у дяди Кирьяна всяко толще ее собственной, а молодая телятинка всяко вкуснее говядинки.
3. Наивный архитектор, а не лекарь и не работник санэпидстанции, Кирьян Егорович разбаловал клопов дихлофосом, к которому русский Клоп совершенно индифферентен, и даже как бы приобретает на нем иммунитет, и даже использует его себе в пищу, когда голоден, и даже благодарен за это Кирьяну Егоровичу. А надо бы потчевать карбофосом.
***
1/2Туземский, всерьез обеспокоенный целостностью Дашкиного модельного тела, которое хоть и не особо, но приносило ей какой-то доход, и как-то раз пришедши абсолютно трезвым, а потому слегка злым, в пустую от ЖУИ хату, побросал для разминки гантельки, включил на полную громкость страстно любимую им блондинку и сучку в одном лице Гвен Стефани. Терзать конец, правда, на Стефани не довелось. Потому как не было соответствующей картинки.
Короче, звуки панк-рока и запах музыкальной суки призывал к незамедлительной борьбе с врагами.
Уродливым приемом Туземский опрокинул диван навзничь.
Дзенькнула и порвалась струна придавленной гитары.
Мощным аккордом взвыл раненый мизинец левой ноги.
Через минуту уже не Кирьян Егорович ходил вокруг дивана. В хате выписывал круги жаждущий крови и грубого насилия Цепной пес Дэнни. Дэнни выкурил сигаретку и неторопливо сосчитал живущих в диване насекомых. Счет был не в пользу дивана.
— Да уж! — сама себе сказала кирьяново-псиная глотка, — не пик-пик себе диванчик!
Медленно подошел соболезнующий пик-пик-дец и стал рядом с Дэнни. Теперь и клопы, и диван слились единым, чрезвычайно злым и заразным сиамообразным организмом, не поддающимся даже хирургическому лечению.
— Смерть тебе! — сказали единогласно все члены самосуда.
Дальше лучше не рассказывать. Бедный сиамодиван был разорван на куски и клочки, как самая последняя текущая и подраненная сучка, ненароком оказавшаяся среди белого дня внутри своры бродячих кобелей.
Расправа закончилась. Из небытия появился Кирьян Егорович и за несколько приемов, заворачивая остатки жертвы в куски ее же шкуры, стал носить память о диване к мусорному контейнеру.
— Ну, и что это за пик-пик-ня? — горестно намекнул Кирьяну местный Человек Без Определенного Места Жительства, Кажисьвасилий, высунувшись из соседнего контейнера.
— Мог бы и целиком вынести, — сказал он после второго рейса Кирьяна Егоровича.
— Мне и моей бабе… — начал Кажисьвася после третьего рейса.
— А по-шел ты в жо-пу! — по нематершинным слогам сказал ему Кирьян Егорович.
Василий обиженно засунул туловище обратно в контейнер.
С ногами Кажисьвасилия продолжать беседу не интересно.
2.2.5. Ящикам пипец!
Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя.
«Господь наш Иисус Христос»
Полтора или два года спрессованного существования славненько уместились в маленькой сигаретной корообочке. Открыта вторая пачка. И тут…
Не в раз, а в глаз накалились отношения в семье.
Как сковородка, прикрытая треснутой крышкой из жаропрочного стекла на дешевой электропечи типа «Тайга».
Как глазунья из трех яиц, где хорошо только двум яйцам, притулившимся с краю, а среднему яичку так хорошо, что белок прикипел уже к донышку и пустил дымок.
Желток покрылся корочкой и вот-вот взорвется.
Содружество из двух полустуденток и пожилого, хоть и полного сил хозяина, для стороннего человека подозрительно и непривычно. Что такой симбиоз взрывоопасен — всем понятно. Причины возможных конфликтов — тоже. Последствия непредсказуемы. Тут возможны варианты от милицейского до свадебного, и зависит все от темпераментов и от случая. Но только не для Кирьяна Егоровича — большого оригинала, и ленивого для изыскания правды в стоге сена, набитого только соломой с враньем. Самое время поговорить о семантике сена и соломы в понимании деревенских. Но как-нибудь потом.
Когда живешь в банке с вареньем — сладко, когда долго, то приторно и щиплет, когда нырнешь с головой, начинаешь понимать, что в варенье тоже можно утонуть. Тонуть в варенье так же приятно, как и в бочке с говном.
Правописание последнего упомянутого слова до сих пор является предметом дискуссий литераторов, графоманов и составителей толковых словарей. По поводу употребления живого человечьего навоза в литературе, в телевидении и СМИ давно воцарилось купленное за деньги и соответственно русской правительственной поговорке положительное согласие: чем бы дитя не тешилось, лишь бы молчало.
Если в бочку варенья добавить ложку дерьма, будет бочка дерьма. Если в бочку дерьма добавить ложку варенья, качество не изменится.
Так и в сладкую жизнь Кирьяна Егоровича неожиданно попала ложка дeрьма, которая попортила все ранее отлаженные отношения.
Девочки лежали на полу и глядели в «смотрило» — духовного убийцу, блудилище, что еще?
Кирьян Егорович, уставший от работы, быстренько собрал шмотки, нужные ему для поездки на очередной горнолыжный фестиваль среди архитекторов сибирского региона, хлобыстнул чуток водочки и улегся на пол. Была ночь. Комнату освещал только светящийся экран духовного убийцы. В экране каждым двадцать пятым кадром обратным образом, — из газообразного состояния в твердое, — сублимировал синдром девичьего кретинизма. Бес Блуда, подмигивая Кирьяну с экрана, снимал с кого-то трусы.
Выпившему Кирьяну всегда приятно потрепать языком, но на все попытки завязать интересный разговор с ЖУИ получал односложные «ага» и не более сложные «нека», что означало одинаковое «отвали».
Девчушки, конформистски настроенные к телевидению пассивно — соглашательски смотрели в экран, переговаривались о чем-то меж собой, изредка запускали в кого-то безобидно глупые и стандартные SMS-ки, тексты которых давно бы уже надо бы загнать в память телефонов, чтобы не тратить мозговые клетки абонентов на изобретение и многочисленное тиражирование уже давно придуманного. Кирьяна игнорировали не то чтобы совсем уж как класс, но как использованный и поэтому неперспективный, отшершавленный трением презерватив.
Кирьяну Егоровичу вспомнилось про рыбалку. Бедная дуреха-рыба, заглатывая крючок, не может от него избавиться. Точно так же Дашка с Жулькой давно уже сидели на крючке ужасного телевидения, примитивно убивая время, столь необходимое для сдачи хвостов по учебе, для поиска еще более халявной хаты и ненапряжной работы, жуя и пережевывая Дом-Два или Три и похожие на него малосъедобные телеотбросы.
Жестокий праведник Кирьян Егорович подумал, что перед воротами Страшного суда Дашке с Джулькой на вопрос о количестве выполненных евангельских дел нечего будет сказать кроме как типа:
— Извини, чувак, нам было некогда изучать Закон Божий — мы же смотрели телевизор.
Или этак: «Пустите за просто так, за наши красивые глазки, да за стройные ножки; а, кстати, наши симпотные треугольнички в стриженых паричках вы видели?»
Запретный плод всегда сладок на вид, и притягателен по факту. Более сильного магнита не бывает. Кирьяна несколько несвоевременно посетила слегка шаловливая и безобидная, по сути, мысль: а вот как бы было хорошо, если лечь между девками посередке и засунуть свои шаловливые ручонки под их глупенькие головки. Как приятно и миленько было бы вместе полежать и поворковать про жизнь.
В такой позе можно было бы простить и второй, и пятый, и даже шестой каналы.
Подумано — сделано.
Кирьян Егорович, сошмыгнул со своего места, по дороге поддернул трусы, что-то пригладил в них, доведя до цивильного состояния, и быстренько нырнул под чужое одеяло. У ЖУИ оно было общим на двоих.
Последствия этого дружеского шага чрезвычайно удивили Кирьяна Егоровича.
Дашка даже усом не повела. А Джулия Батьковна мгновенно, как неожиданный фейерверк из кустов, вдруг взмыла вверх, прикрывши радостно высвободившиеся от стрингов свои пухленькие и незагоревшие булки онемевшим от неожиданности меховым мишкой, до это мирно возлежавшим вместо Кирьяна Егоровича посередь подушек. Мишек в доме два, лягушонок один — это и память о рано ушедшем детстве, и талисманы, и заменители подушек, и вместилища слез. Жулька вогнала личное тело вместе с некусаными, гладкими своими батонами под опустевшее одеяло 1/2Туземского.
— А-а-а!!! Кирьян Егорович, Вы что? — завизжало ночное жулькино сверло и разбудило соседского младенчика за стеной.
Мамка с младенчиком у сиськи поднесла к стенке пустую банку от огурцов и приложила к ней ухо. Но слышно было неважно: древний архитектор предусмотрительно запроектировал стенку толщиной в два с половиной кирпича, потом заткнул щели цементно-песчаным раствором, накидал штукатурки и уклеил обе стороны обоями.
Кирьян Егорович с перепугу не нашелся что сказать. Он с минуту повыжидал чего-то под одеялом и поворотился с какого-то ляда на живот, оценивая получившуюся бессмыслицу своего нахождения в опустевшем наполовину спальном месте, и провал своей неподготовленной, как оказалось, чисто благотворительной миссии. Потом он резко и обиженно поднялся, выгнал Джулию со своего законного места, — типа: «вот дура — то» — и предался грустным размышлениям.
Темные мысли даже не складывались, а мелькали в пораженном сознании Кирьяна одна за другой, обращаясь в реалистичный и беспощадный черный квадрат полновесной и поздно осознанной правды.
Кирьян Егорович ранее и по случаю пребывал в неких сомнениях, надеясь, все-таки, на то, что ЖУИ проживают в его квартире не только по причине придавленности барышень житейской гирей, не только из-за отсутствия каких-либо денег и жилья, но также и являются в какой-то степени преданными товарищами и, а теоретически — и даже это его устроило бы, — будь он помоложе лет на сорок, — могли бы быть стартовыми объектами для нежной дружбы.
В данном возрасте Кирьян Егорович полагал, что обе ЖУИ:
Во-первых, хотя бы благодарны ему за бескорыстно предоставленную помощь (старших надо на всякий случай уважать — могут пригодиться, …а тут даже не всякий случай, а конкретно сложившаяся зависимая реальность).
А во-вторых, они любят его без сексуальных намеков: за нормальное человеческое отношение, да и за определенные положительные качества. Человек Кирьян был далеко не конченым и по-своему талантливым, хоть и нереализовавшим возможностей сыном своего в доску государства.
Получалось же, судя по взбрыку Джулии Батьковны, что Кирьян Егорович способен на грубые домогательства и насилие над чудными и неприкосновенными личностями, свободными гражданами собственной страны.
Кирьян частенько поглядывал в свое психологическое и нравственное зеркало и довольно четко знал свои плюсы и минусы, мог изредка делать не совсем подобающие для взрослого человека глупости, но абсолютно четко знал те границы нравственности, которые он бы не мог переступить даже по самой великой пьянке. Разве что, если бы ему в вену насильно ввели хитрый наркотик, когда действуешь как в уё-пик-пик-щном сне, а не в регулируемой самим собой реальности.
— Когда я был ребенком, — не к данной ситуации вертелось под носом Кирьяна, — я уважал старших. И мама с папой меня уважали, а это что, пик-пик, за такое! Ёпрст, ну просто в полную ночную вазу засунули сраком!
Кирюша за неуважение к взрослым ни разу не был бит ремнем, хотя через много лет спустя он понимал, что может и зря, что пару раз он ремня железно заслужил; но опять же не за неуважение, а за собственные необдуманные делишки, не вписавшиеся в метрически правильный ритм советского детского поведения.
— Могли бы прикинуться, что им приятно. Тяжело, что ли?
По всему следовало, что Даша либо оказалась хитрее, либо не сообразила, что ей нужно делать. Жуля, напротив, с головой выдала себя, выставив наружу неспособность даже по-юморному, пусть для куража, или хотя бы из любопытства полюбить Кирьяна.
Жуля, по всей-видимости, просто тупо пользовалась всеми предоставленными ей льготами и при этом не хотела Кирьяна даже уважать. И может даже, считала Кирьяна Егоровича тупым, альтруистки настроенным недотепой, которого можно пользовать сколько угодно в любые места, тож в кошелек, а в случае наступлении дня расплаты просто послать дядю далеко-предалеко.
Что-то нужно было предпринимать.
Вердикт Кирьяна Егоровича созрел не сразу.
Для начала обиженный Кирьян взвалил всю вину на телевизионный прибор, мешающий правильному общению. Он встал, под насупленное и удивленное молчание обеих ЖУИ быстро оделся, подошел к TV-ящику и дернул вилку из розетки.
Розетка, как-то раз коротнув, была намертво прикреплена к вилке, поэтому в гипсокартоне от рывка образовалась зияющая пустота. В пустоте были только провода. Денег, обычно захораниваемых в пустотах прежними жильцами, спрятано не было.
— Кирьян Егорович, зачем? Включите, пожалуйста!
В экране первая проститутка страны Беркова, сисястая сибирячка Алена, алкаш Степа, красотка Боня и прочие герои, — да и какая к хренам разница кто, — аппетитно разрушали любовь: срали, жрали, дрались, ломали двери, тратили денюжки, онанировали по двое в ванной и донашивали ксюшкины шмотки.
Интересно сколько и чем отвалит Кирьяну за это обнародование, уважаемая народом за находчивость и умение срать золотыми какашками, волшебная Антилопа Первой Леди страны?
— Хрена вам. Я щас этот ящик выброшу.
— Не надо, зачем!?
— Потому что вы — жопы. И мне этот ящик сегодня не нужен. И …пик-пик! Вообще не нужен. Книжки нужно читать.
Сообразительные ЖУИ тут же:
— Не выбрасывайте, лучше отдайте нам в общагу.
Джулия иногда ночевала и баловалась пивком и травками с кем-то там в общаге, и у них не было, конечно, бесплатного телевизора.
Кирьяна Егоровича это разозлило еще больше:
— Ага, у меня беда (подразумевался психологический надлом), а вам значит по-пик-пик-ю! На чужой беде надо еще ручки погреть, да!?
После насупленной паузы Кирьяна Егоровича посетила неожиданная по экстравагантности мысль:
— Кто со мной ящик выбрасывать?
Подразумевалось, что все встанут, оденутся, выйдут на улицу и весело пошвыряют в экран какими-нибудь твердыми штучками на попадание, как камушками в другие камушки на берегу реки.
— Да ну, одеваться надо… Не пойдем… Даш, может пойдем? Нека, не пойдем… Кирьян Егорович, ну, пожалуйста! Не выкидывайте телевизор.
Всем известно, что в морозы телевизоры и утюги взрываются чаще обычного. Но Кирьян давно уже не взрывал этого своими руками. И ни разу зимой. Сейчас ему это стало познавательно интересным.
Нашлось орудие возмездия. Агрессивно настроенный и наадреналиненый непослушанием и женским упрямством Кирьян Егорович выволок телевизор на улицу и хрястнул по нему маленьким, но вполне настоящим молоточком из детского набора начинающего строителя.
Взорвалось не сразу. С третьей попытки телевизор вяло и неинтересно хрюкнул. Осколки даже не разлетелись, как полагается в таких случаях, а жалкой кучкой стряхнулись на снег и внутрь корпуса. За этот незрелищный трюк телевизор еще несколько раз получил молотком по круткам и клавишам передней панели, серию хуков по пластмассовым ребрам, потом каблуками от фирмы НЕ ЭККО. Завершилось всё это смертоубийственным и точным броском телевизора способом «мельница» на и об край контейнера.
Кирюша в детстве похаживал с друганом в спортивный кружок вольной борьбы — модных и разрешенных сейчас боевых восточных искусств тогда в стране не было — и кое-какие приемы помнил до сих пор.
Контейнер глухо охнул, выпустив из своего обмороженного и доверху наполненного нутра пару десятков помойных листков и бутылку X.O Superieur Cortel граненной восьмиугольной формы, лежащую с края и заначенную бомжем К’Василием по причине ее неуточненной пригодности.
Действие впрыснутого спиртопроводящим шлангом адреналина заканчивалось.
Продляя удовольствие, Кирьян Егорович послал на три буквы проснувшуюся от шума соседскую псину и затрезвонившую на всю округу гадким лаем. Вредная псина проживала за забором мастерской известного угадайского скульптора по художественному железу и по могильным оградкам местных авторитетов г-на Колядина. Сам г-н Колядин наимоднейшим постперестроечным образом несколько лет назад удалился от цивилизации. Ушел в тайгу. За свои честно заработанные миллионы от продажи чужих, уворованных картин, и прочей хитростью прихватизированной городской недвижимости Колядин построил в том дальнем раздолье бревенчатую хибару. Городскую мастерскую о двух этажах с мансардой, обстроенную многочисленными сараями, гаражами, собачьими будками, все непущенное в ход деловое железо, гору березово-банного раскола и прочую хозяйственную мелочь он сдал в долгосрочную аренду. И оттого беды-горя не знал.
Заливисто и злобно, как заправский ворюга при встрече с красноярскими волками погаными, клоунски качая бедрами и вращая руками, выпуская из души всю накопившуюся там ядовитую слюну, ненависть, загубленную любовь и кровяные слезы, Кирьян Егорович прорычал человеком — залаял зверем:
— У-у!! Гав-гав!!! Пошла вон, пик-пик. Пик-пик, домой, пшшла, пик-пик-ная сука вон!!!
***
— Пик-пик… дец тебе сегодня будет, Жуля, мать твою переимать! — вертелась в мозгу Кирьяна Егоровича только что придуманная кара.
На столбе упомянутого забора, принадлежащего угадайскому мастеру по железу, улыбалась, не имея возможности спрятаться от Кирьяна, намертво приваренная к железу, бесполая и беззащитная, составленная из металлических лоскутков, проволок и зубчатых колесиков, продырявленная общей идеей автора, временем и дождями, скульптура «Ангел-трубач».
За несвоевременно проявленное ехидство, выраженное в несоответствующей больной ситуации кривой и не по-ангельски хитрой улыбке, Кирьян немедленно подверг скульптуру заслуженной и жесткой обструкции, запустив в нее Superieurом Cortelом. Хотя ранее ангел-трубач Кирьяну вроде бы даже как бы и нравился. Как минимум, Кирьян Егорович относился к этому произведению искусства смежного специалиста со снисходительной добротой и пониманием.
Фигура качнулась, крылья ангела ржаво всхлипнули, но сварка была надежной и критику достойно выдержала. Суперский Кортель скользом улетел во двор к художнику Колядину.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.