В год 75-летия Победы советского народа
в Великой Отечественной войне
всем воинам огненных лет посвящаю!
От автора
Эта книга о юношах и девушках, взросление которых выпало на огненные годы Великой Отечественной войны. Не всем им судьба дала встретить победную весну сорок пятого года, увидеть салют и парад Победы, но все они знали, что победят коварного и сильного врага, знали, что будет Победа и проливали свою юношескую горячую кровь с верой в неё. Они в это верили, и в мыслях видели жизнь без войн, в радости и счастливую.
Повести и рассказы вымышлены, но то, что в них показано, могло быть, и частью было, так как в них кроме авторской фантазии представлены воспоминания ветеранов Великой Отечественной войны. Фамилии героев книги вымышлены, возможное их совпадение с реальными людьми не должно приниматься за достоверность.
Часть 1. Повести
Огненные годы
Глава 1. Таёжная деревня
Филимон Берзин
Утренние летние лучи солнца, осветив небосвод, выбелили хмурые ночные облака и упали на крыши домов маленькой, в пятнадцать дворов деревеньки. Филимон Берзин — физически крепкий, плотно сбитый семнадцатилетний юноша второй день гостил дома после окончания технического училища в городе Бийске. Открыв глаза, юноша потянулся в постели, беззаботно улыбнулся, осознав себя дома после долгой разлуки с матерью и двумя сёстрами, выпростал из-под тонкого домотканого покрывала ноги и, бодро шлёпая босыми ногами по половицам пола, пошёл к рукомойнику, висевшему на гвозде у входной двери слева. Освежив лицо и пробудив глаза холодной колодезной водой, загодя принесённой матерью для любимого сына, Филимон отворил дверь в сени и, миновав их, вышел на широкое крытое крыльцо.
Суббота, месяц — июнь, день — двадцать первый, год — одна тысяча девятьсот сорок первый.
— Эх, красота, и денёк будет чудесный, вон, как солнышко-то разыгралось, — посмотрев на редкие белые кучевые облака, плывущие по сини неба, — проговорил юноша и улыбнулся матери, выходящей из коровника с полным ведром парного молока.
— Сыночек проснулся. Вот и славно, молочком сейчас напою тебя. Соскучился, небось, по парному молочку-то, — увидев сына, радостно блеснула глазами Феодосия Макаровна.
— Соскучился, маменька! В городе его не особо… не попьёшь, деньги нужны… немалые — улыбаясь, ответил Филимон. Подошёл к матери, взял из её рук ведро с молоком и поставил его на площадку крыльца.
— Вот, Зорька, летом-то как славно молоком нас одаривает, сынок. Сейчас тебе кринку налью, дочкам молочка, а остальное в ледник. Спасибо батьке твоему, мужу моему Васеньке, поставил до смерти своей дом славный и ледник добрый смастерил. Где ж ты теперь, родненький мой? Где ж косточки твои? Где ж сгинул ты, сердешный мой? — запричитала Феодосия и, резко оставив прошлое позади, вновь перешла к заботам дня. — За зиму-то с Марьей и Настёной, — сёстрами твоими лёд в него натаскаем и, слава богу, хватает до холодов-то. А иначе-то как? Там тебе и сметанка, и маслице, и молоко морозим. Да ты сам знаешь, — махнув рукой. — Что это я тебе о своём-то всё, да о своём! — А ты бы, сынок, на озерко-то сходил. Авось рыбка, какая-никакая, в сетёшки уже насбиралась. А я бы из неё к обеду уху сварила, а к вечеру сковородочку сжарила. А ежели, какой улов хороший, так можно и завялить, зимой-то она хороша… уха-то. Рыбку навялим, порошку из неё натрём, вот и уха славная… зимой-то, — и снова к прошлому. — Эх, Васечка, Васечка, ушёл ты в тайгу в запрошлом годе, и сгинул, родненький, невесть где. И нет могилки твоей, негде мне слезу уронить по тебе, сердешный мой. — Курей-то, сам знаешь, сынок, которые хорошо несутся, не бьём, вот и приходится у соседей выменивать масло, али творог, али ещё чего из молочного, дай бог тебе здоровья, Зорька наша ясная, на мяско-то. Дочки растут, им в теле себя держать надо, кто ж на них… худорбу-то посмотрит, а девке куковать одной несподручно, это как… ну, да ты знаешь, сынок. Народ-то он, какой… ему лишь бы язык почесать. Наговорят, чёрт те знает что, прости меня господи, потом докажи, что не убогие, сёстры-то твои — Марья с Настёной. Эхе-хе! Горемычная я, и не вдова и не баба мужняя. Одна ныне надёжа на тебя, сынок. Ты уж побереги себя… в городу-то. Народу-то там небось тьма тьмущая, кабы чего… Людей плохих сторонись, клонись к обстоятельным, к которым… Ну, да ты сам знаешь. Серафима-то, дочка Панкрата Семёновича Хоробрых заходит. Да… Часто заходит! — серьёзным тоном. — Заходит. Дай бог ей здоровья! Про тебя всё спрашивает. Как, да что пишешь? Ты бы, сынок, проведал её, девка-то она справная, видная, коса-то у ней загляденье, толстая, лучше всех в деревне-то… нашей. Ленточки б ей подарил, вот девке-то и радость бы была. Уж больно хороша она, невесткой справной была бы.
Разговаривая, Феодосия Макаровна налила в кринку молоко. Затем зашла в дом и принесла на тарелке ломоть ржаного хлеба.
— Откушай, сынок! И за рыбкой-то сходи.
— Схожу, мама, обязательно. Сети ещё с вечера поставил. Авось битком уже.
— Дай-то бог!
Выпив полную кринку молока, съев крупный ломоть ржаного хлеба, утерев губы кулаком, Филимон пошёл в сарай и вскоре вышел оттуда с лодочным кормовым веслом.
— Так я пойду, мама. Сёстрам накажи, пусть через час к реке с вёдрами придут. На уху рыбу-то возьмут, а сам-то я ещё сызнова сети поставлю, глядишь, до вечеру ещё рыбы наловлю. После ужина, значит, проверю их и на ночь, так, глядишь, и заготовим вам на зиму… рыбы-то. Сам-то я к вам зимой из города вряд ли доберусь, хотя… как бог даст, — проговорил Филимон и направился к калитке в воротах, подумав, — Серафима она, конечно, девушка справная, первая красавица на деревне. А ленты… ленты-то давно припасены уже. Вот и пойду, — полно утвердившись в намерении навестить любимую ещё с детских пор девушку, подумал Филимон, — а что не пойти-то… Чай, не прогонят, соседи небось. Батьки-то наши завсегда в добрых отношениях были. Скажу, что рыбу поймал, куда её… улов дюже добрый нынче. Оно, конечно, Панкрат Семёнович и сам добрый рыбак, а всё ж таки и моей рыбой-то авось не побрезгуют. Пойду! — утвердительно.
Озеро встретило покоем. Рыбы в сети набилось, как никогда ранее.
— Ты смотри-ка, прям стеной какой, да крупная вся! Чудеса, прям! Никогда такого не видывал. Тут тебе и таймешки и окушки, и хариусы, и караси добрые! Ах, как славно! Славно! Славно! — вынимая из последней третьей сети улов, восклицал Филимон. — Будет у мамы и сестёр добрая еда на зиму. Где-то и на мясо можно сменять. То, что словил, уже на зиму хватит, а дней-то ещё много… отпускных. Заготовлю, можно спокойно и в город. А что… Серафиме, — Филимон стал считать, загибая пальцы, — нынче в мае исполнилось пятнадцать, на следующий год, значит, уже шестнадцать, а ещё через два года аккурат восемнадцать… Это мне, значит, сколько уже будет-то? Нонче семнадцать, а потом… — задумался, подсчитывая, — потом как раз и двадцать. К тому году-то разряд получу высокий. Заработок добрый будет, можно будет и сватов засылать, — и резко вздрогнул. — А как бы оно того… Серёжка Трусов сказывал, что хороша больно, — Серафима-то. К чему бы это? Он-то здесь остаётся, а я в городе Бийске. Это что же получается? Я, значит, ленты ей, а она за Серёжку замуж пойдёт. Не бывать этому, — вынув последнюю рыбу из сети и в сердцах бросив её на дно лодки, возмущённо воскликнул Филимон. — Вот пойду щас и скажу маменьке, пущай сговаривать идёт. Так-то оно лучше будет! — снимая с лица грозное выражение лица, улыбнулся Филимон и с успокоившейся душой направил лодку к берегу.
На следующий день, — в воскресенье двадцать второго июня Филимон в праздничной рубашке и начищенных до блеска хромовых сапогах с матерью, наряженной в сарафан, даренный мужем Василием за год до своего ухода в тайгу и исчезновения в ней, вошёл в дом Панкрата Семёновича Хоробрых.
Поклонившись и поздоровавшись, нежданно-негаданные гости подняли со скамьи хозяина дома, мастерившего берёзовый туесок, переполошили его жену, — моложавую стройную женщину Клавдию Петровну, и залили пылающим румянцем красивое лицо с маленьким курносым носиком их единственной дочери Серафиме, что-то вышивавшей цветными нитями у открытого окна просторной горницы. Даже старый кот, постоянно спавший на тряпках в углу рядом с печью, открыл выбеленные временем глаза и заинтересованно, широко и беззвучно зевая, посмотрел на гостей, затем вновь опустил голову на лапы и замер, поняв, что ничего интересного лично для себя от гостей не ожидается.
— Ой, господи! Ой, господи! Гости дорогие, проходите к столу, — загомозила хозяйка и, как квочка крыльями, захлопала руками по своим покатым бёдрам, не зная за что ухватиться и куда лучше усадить дорогих гостей.
— Ты, Клавдия, не мельтеши, соседи верно по делу пришли, собери на стол, а ты, Серафима, — повернувшись лицом к дочери, — надеть что-нить праздничное. Вынь платье из сундука, что к году новому тебе дарил, нонешнему, зайди за полог и надень его, нечего ему зазря там пылиться.
— Да, какая ж там пыль-то папенька?! — рдея лицом, ответила Серафима. — Сундук-то новый, в позапрошлом годе сам смастерил.
— Так-то оно так, а всё ж таки нечего ему там зазря лежать. Вот!
— Я быстро, папенька, — ответила Серафима и, оставив пяльцы на подоконнике, стесняясь посмотреть в глаза Филимона, мелкими шашками пробежала мимо него в половину дома за шторой. Вскоре оттуда послышался шорох ткани.
С широкой скамьи, выглядывавшей одним концом из-за печи, высунулась лохматая старушечья голова, открыла беззубый рот с узкими сморщенными губами и хрипло прошамкала: «Хто там, Панкратушка? Чай, гости какие, али на вулке, кто громко бает?»
— Гости, маменька, гости, ты спи, до обеду ещё далеко.
— А что гостям-то надоть, Панкратушка?
— Не ведаю, маменька. Не тревожься, как скажут, да разузнаю всё, обскажу тебе. Не сумлевайся.
— Вот и ладно. Ты внучке-то скажи, сынок, пущай водички мне принесёт, пить ужасть, как сильно хочется.
— Я тебе, маменька, сейчас сам принесу, погоди чуток.
Усадив Феодосию Макаровну и её сына Филимона за стол — спиной к входной двери, Панкрат напоил мать и, возвратившись к гостям, сел на скамью у окна — напротив.
Вскоре к столу, быстро накрытому хозяйкой дома, вышла принаряженная Серафима. Платье, действительно праздничное, с красивыми русскими мотивами по ткани, слегка приталенное и свободное под грудью, придавало осанке девушки грацию, а лицу, освежая его своими лёгкими фоновыми красками, изящество и без того безупречное.
Летнее солнце, выглянув яркой короной из остроконечных пик кедров, осыпало маленькую таёжную деревеньку своими золотыми лучами и медленно двинулось ими в её затенённые уголки. Следом со стороны околицы донеслось жалобное тявканье собаки, правее что-то скрипнуло, левее протяжно взвизгнуло, солнце вздрогнуло, оторвалось от вершин деревьев и покатило яркой светлой полосой по улицам и домам.
Поиграв лучами на янтаре кедровой смолы, застывшей на карнизах, подоконниках и ставнях, солнце подобралось к стеклу окна и заглянуло сквозь него в дом, где за празднично накрытым столом шёл разговор между хозяевами и гостями.
Филимон нахмурился, поднёс кулак к носу и почесал его. Это действо гостя привлекло хозяев дома.
— Угощенье не нравится, — подумала Клавдия Петровна.
— Это, что же такое? На сговор пришёл, а нос воротит, — мысленно возмущался Панкрат Семёнович.
Неожиданно для всех Филимон громко чихнул и сконфузился.
— Солнце, понимаете ли… глаза щекочет, — опустив на колени взгляд, тихо проговорил гость и тотчас услышал смех хозяина и его весёлый голос.
— А я-то думаю, что это наш гость хмурной сидит. Дочь мою сговаривать за себя пришёл, а лицом хмур. А оно вот оказывается что. Ну, насмешил, Филимон Васильевич! Ну, учудил, так учудил!
— А, что, Панкрат, думали о нём, Филимоне-то, как о муже дочки нашей, вот Чихнила и подтвердила, — проговорила хозяйка.
— Мама, ну, чего ты прям, — ещё сильнее залившись румянцем, проговорила Серафима.
— А я, чего, доченька, я правду говорю. Думали мы о нём, Филимоне-то, как раз перед его приходом.
— Ну, мама! — вновь возмутилась девушка.
— Да, ты, дочка, не смущайся. Али не хочешь за Филимона? — проговорил Панкрат Семёнович.
— Ну, папенька, вы совсем, прям, уже! — стыдливо уткнув лицо в ладони, укорила дочь отца. — Люб мне Филимон, только о нём всё время и думаю.
— Вот и ладно, вот и сговорились, а сейчас, соседушки, поднимем бокалы и закрепим наш сговор вином сладким, чтобы, когда время придёт, любовь наших детей ещё крепче стала.
— Добрая из них семья получится, крепкая, гости дорогие! Я не супротив свадьбы их, как сказал муж мой Панкрат, как годы детей наших поспеют, конечно, — подтвердила сговор Клавдия Петровна.
А солнце, заглядывая в лица людей, щекотало их глаза, которые вскоре будут в слезах. По стране шла война, но о ней, в далёкой алтайской таёжной деревне пока ещё никто не знал.
Поблагодарив за стол, Феодосия Макаровна посмотрела на Серафиму, глубоко вздохнула, вероятно, вспомнила свою молодость и поклонилась хозяевам дома.
— Спасибо, Панкрат Семёнович! Спасибо и тебе, Клавдия Петровна, за стол добрый и слова хорошие. К осени сорок четвёртого свадьбу и справим. Сынок к тому году в городе Бийске хозяйством обзаведётся, будет, куда молодую хозяйку привести.
— Да и мы, чай, не бедные, есть, что за дочерью дать, — ответил Панкрат Семёнович.
Вот и славно! Дай бог здоровья вам и деткам нашим, соседи дорогие! — ещё раз поклонившись, проговорила Феодосия Макаровна и вышла с Филимоном из светлого, чистого душой дома Хоробрых.
— Вот ведь как оно бывает. Только проговорили и вот они. Славно, славно всё вышло! — подумала Клавдия Петровна.
А Серафима, не слыша ни мать, ни отца кружила по горнице, и лицо её светилось огромным, весь мир закрывающим счастьем. В руках её была алая лента, — подарок милого Филимона.
К вечерним посиделкам вокруг костра у озера Серафима пришла с лентой в косе. Девушки, увидев ленту вплетённой от самого основания косы, знак того, что у подруги появился жених, тотчас обступили её и стали наперебой спрашивать, за кого сговорена, хотя и без этих вопросов прекрасно знали, что за Филимона.
— Неспроста же хаживала в дом Берзиных и подолгу играла с Марьей и Настёной, и вела разговоры с Феодосией Макаровной о сыне её Филимоне, — подмигивая друг другу, мысленно говорили её подруги.
*****
О газетах и письмах изредка завозимых в таёжное село из района жителями деревни и дедом Пантелеймоном Кузьмичом Кузьминым, — моментально узнавала вся деревня.
Шестидесятивосьмилетний дед Пантелеймон Кузьмич Кузьмин в последнюю субботу каждого месяца наведывался в районный центр к дочери Натальи, жившей в добротном, по его меркам, доме мужа Савла Лазаревича Ивлева. Дом тот достался Савлу от отца, а тому от его отца, а отцу от отца неведомо когда от своего отца — прадеда Савла, почившего уже полвека назад или того более, — никто не считал годов тех.
Серафима, узнав, что от Филимона есть письмо, торопливо шла к его матери якобы за какой-либо нужной ей вещицей и между делом спрашивала: «Нет ли писем от Филимона, — хотя прекрасно знала, что есть. — Что пишет? Как там ему в городе? Поди девушку какую завёл? В городе Бийске их много… всяких и красивых! Когда наведается домой?» Интересовалась, как учится, спрашивала о нём, но стеснялась произнести всего несколько необычайно важных для неё слов: «Спрашивает ли Филимон в своих письмах обо мне?» Феодосия Макаровна, понимая, что ждёт от неё девушка, улыбалась и отвечала: «Пишет, голубушка, о тебе постоянно, спрашивает, как ты и что делаешь? И нет у него никакой там зазнобы. Одна ты у него на уме и в письмах его. О тебе больше справляется, нежели о сёстрах», — и это была правда. Говорила, но писем читать не давала, ревновала к девушке, как любая мать, болезненно относящаяся к выбору сына, хотя давно признала Серафиму за его будущую жену.
Утро понедельника, дня двадцать третьего, месяца июня выдалось хмурым. Ещё с вечера до этого дня по небу поплыли тёмные облака, а в полночь по тайге ударил сухой гром с ветвистой во всё небо молнией.
— Господи, не к беде ли?! Ишь, как разыгралась сухая гроза, — перекрестившись, проговорила Феодосия Макаровна. — Как и в ту ночь перед уходом Васеньки в тайгу. Сказывал на недельку и вот, подишь, как всё обернулось. Год как уже сгинул невесть где.
Сон пропал. Встала, зажгла керосиновую лампу, умылась, поставила на стол бадейку с подошедшим за ночь тестом, посыпала столешницу мукой и, оперевшись правой щекой на ладонь, задумалась.
Перед глазами пролетели детство, девичество, замужество, счастливые и тревожные дни, — всякое бывало, и с мужем ссорилась и с детьми, порой непослушными…
— А всё-таки счастливы были, и жизнь худо-бедно сложилась. Сына-помощника вырастила и дочерей на ноги поставила.
Раскатистый гром пронёсся по-над тайгой, ярко блеснула молния и тишина, даже собаки, предчувствуя что-то неладное, не издали ни звука.
На исходе ночи тёмное небо стало медленно рассыпаться на серые перья. На западе они были насыщены чугуном, на восток светлели, на горизонте приобретали серебристый оттенок с отливом розового цвета, — вставало солнце. Где-то раскатисто ухнуло, ночь последний раз излила на землю небесную боль, и вот уже ярким алым цветом вспыхнул горизонт на востоке. Утро нового дня разбудило таёжное село, запели петухи, в тайге проснулись дневные птицы, собаки устроили перекличку и тягуче замычали коровы, призывая себе своих хозяек. Пришёл новый летний день.
Кузьмич
Во второй половине дня — ближе к вечеру в деревню со скрипом въехала рассохшаяся за долгие годы эксплуатации кособокая телега с усохшим от долгой жизни дедом Пантелеймоном Кузьмичом Кузьминым на передке. Тянула телегу такая же древняя, как и дед, понурая лошадёнка, по виду которой можно было сказать, что думает она о том, что лучше сдохнуть, чем жить такой чёрной жизнью, в которой светлыми днями были лишь дни жеребячьей вольности.
Въехав в свой одинокий двор, бабка умерла лет десять назад, дед распряг лошадь, дал ей воды, бросил перед ней охапку сена и торопливо, насколько позволяли худые ноги, постоянно выкручиваемые в ненастные дни, направился к дому соседа Савелия Макаровича Самойлова.
— Сидишь, — сунув в открытое окно соседского дома голову с нахлобученным на неё треухом, прокричал Пантелеймон, — игрушечки всё стругаешь, и в ус не дуешь, а надо бы…
— Ты чего это, Кузьмич? — вздрогнув от неожиданного крика над головой, проговорил Самойлов, — что это тебе не по нраву сиденье моё в моём же дому?
— А того… вот! Сбирайся на площадь, щас народ сбиру и обскажу всё. Неколды мне с одним тобой тут талдычить, — деловито ответил Кузьмин и, вынув голову из окна, поспешил к соседу Савелия — Спиридону Аполлинарьевичу Судоплавскому.
— Что за напасть такая? — хмыкнул Самойлов, почесал затылок, раздумывая идти на площадь или махнуть рукой на дедовскую прихоть. — А, пойду, — решил, — с народом потолкую! Не заметишь как зима, надо решать что делать с мостком через реку, того и гляди совсем развалится… мосток-то. Одному-то мне не справиться. Брёвна надо кой-где заменить и настил опять-таки новый устлать. По весне Кондрат прям с телегой и лошадью с моста-то свалился, и ведь не пьяный был, а всё он… тфу на него, — Савелий Макарович сплюнул, выругавшись, — мост этот растреклятый. Сгнил совсем уже… и никому никакого дела… а ведь все по нему ходят и ездят. Благо Кондрат не ушибся насмерть, это просто чудеса, прям, какие-то, а лошадь-то его сразу издохла, хребет переломала.
Отложив в сторону березовое поленце, Савелий обернулся к жене: «Пойду, послушаю, какую такую новость привёз Кузьмич из районного центра. С народом насчёт мостка через реку потолкую», — сказал и пошёл неспешной походкой к деревенской площади, что вросла кривой плоскостью в сердце узкой улицы поросшей у заборов крапивой, вьюнком, паслёном, ромашкой, подорожником и ещё невесть какими травами серыми от пыли в сухую погоду и маслянистыми после дождя.
Получив выговор от жены Судоплавского: «Что народ баламутишь, али померещилось что?» — и плевок в свою сторону от вечно недовольной ворчливой бабки Акулины Зиминой, Пантелеймон Кузьмич Кузьмин, сам плюнул в её и все другие стороны её двора и пошёл в центр села — к столбу, на котором был укреплён обрезок швелера и толстый металлический пруток длиной сантиметров тридцать.
Тяжёлый звук встревоженного металла упал на деревеньку и каскадом понёсся по тайге, всполошив лесных птиц и зверей.
За двое суток до поднятой тревоги, — в субботу 21 июня Пантелеймон Кузьмич Кузьмин выехал из своего двора в сторону райцентра с первыми петухами.
— Гостинцев привезу, — рыбки вяленой, ягодок лесных, ореха кедрового, медку. Дочери и внукам радость и мне улыбка на моём лице и покой на душе… моей. Что они там видят-то в своих районах, хлеба-то поди в волю неедают! А мне, зачем оно всё… сладости всякие? А вот внукам в самый раз… им расти надо! — укутавшись в латанный перелатанный вековой полушубок, трясся в телеге дед и мысленно хвалил себя, за то, что сподобился, любимое его слово, в дорогу — к дочери и внукам, и к зятю, естественно, которого уважал за обходительность и уважительное отношение к себе. — Пантелеймон Кузьмич и только на Вы, только так обращается Савл Лазаревич Ивлев ко мне. Уважает! А почему меня не уважать? Я человек обходительный, злого умысла к людям у меня нет. Лето какое-то нынче промозглое, особливо по утрам. Без полушубка зябко было бы. Испокон веку оно так, с тайги и гор холодом тянет. А пошто? Поди разбери! Мы что, мы люди не учёные. Нам это знать не требуется, да и ни к чему это, баловство всё. Это когда ж мы так с бабкой-то, — загибая пальцы и беззвучно ворочая губами, дед подсчитывал, сколько лет прошло с той поры, когда последний раз вёз свою жену Наталью этой дорогой в гости к дочери и внукам. — Годов пять, поди уж, али семь? Нет восемь уже!
Отправляясь в дорогу к дочери, Пантелеймон Кузьмич выезжал со двора спозаранку, и входил в дом зятя уже к вечеру. От деревни райцентр находился верстах в семидесяти с гаком, вроде бы недалеко, но это если по прямой и по наезженной дороге, а если у подножья гор, поросших густым кустарником и через горные реки, то эти семьдесят вёрст превращались в добрых, а порой и не добрых триста вёрст. И это в летнюю ясную погоду, а в другое время, — когда снег и дожди, гак был равен самим верстам, ибо добраться до колхоза в такую пору можно было только по окружной дороге, которая была построена заключёнными и вела к Катунской ГЭС, запущенной в эксплуатацию в 1935 году.
Дом зятя Савла Лазаревича Ивлева стоял на берегу небольшой речки — на возвышении, разливаясь в весеннее половодье, она метров пять не доходила до ворот его двора, по крайней мере, на своём веку, а годов Ивлеву было уже за пятьдесят, он не видел, чтобы вода входила в его подворье. Другие дома, стоящие у реки, были много дальше от неё, нежели дом Савла, но каждое половодье умывались вешней водой. Особой беды та вода домам не несли, так как стояли они на сваях, а вот огороды заливались мутной жижей почти по колено. С одной стороны это была беда, овощи в огородах высаживались поздно, но с другой благо, — вода приносила питательный ил, на котором овощи созревали много быстрее, нежели в огородах соседей, не знавших паводковых вод.
Переполошив деревню набатом, Кузьмич спокойно уселся на бревно, что рядом с забором двора Феофана Марковича Маркелова и спокойным взглядом стал наблюдать за стекающимся к площади народом.
Селяне, первоначально решив, что где-то, что-то горит, выбежали из своих домов кто в портках, а кто почти и нагишом — парились в бане после работы в огороде, — прихватив с собой вёдра и ушаты, бабка Спиридониха с перепугу побежала на деревенскую площадь с багром, а её сосед Макарыч с вилами и рогатиной. Когда всё немного поутихло, их спросили: «Пошто с багром-то, с рогатиной и вилами?»
— Так звонили же! — отвечали они, потупив взгляд соловевших глаз на свои босые ноги, — в переполохе забыли надеть на ноги даже чуни.
Кузьмич, решивший, что деревня собралась, чтобы наказать его за переполох, устроенный в деревне, тихо приподнялся с бревна и залез под старые сани, неведомо, когда и кем брошенные здесь же у бревна и замер, поглядывая из-под них на разрастающуюся толпу односельчан.
Народ прибывал на площадь, шумел, все друг друга о чём-то спрашивали, но толком никто, ничего не мог сказать. Потом вспомнили виновника поднятой суматохи, обнаружили его под санями, выволокли из-под них и поставили, трясущегося, посреди площади.
— Пошто народ взбаламутил? Ты, что это, старый, белены объелся? Совсем ополоумел что ли? Народ после работы отдохнуть решил, а ты, как чумной по дворам шнырял, а сейчас ещё и в набат ударил. Али тебе делать неча? Так иди… вон это самое, сам знаешь куда, — возмущались мужики.
— Батогами его, злыдня окаянного, — подступали к деду бабы.
А бабка Спиридониха до того распалилась, что багор свой подняла и угрожающе двинулась на Кузьмича.
— Народ, вы того! Вы чего это? — закрываясь тощими руками, запричитал дед. — Я вам того, весть важную принёс, а вы меня того, батогами, значит. Так-то вы гонца верного встречаете!
— Это кто ж тут такой верный гонец? — отбросив в сторону вилы и рогатину, засучивая рукава рубахи, — отодвинув Спиридониху в сторону, грозно проговорил Макарыч, наступая на деда.
— Я! Вот кто! — вдруг осмелев, гордо приподняв голову с нахлобученным на неё треухом, воскликнул Кузьмич. — Вы покуда тут развлекались, по баням парились, да по огородам своим шастали, да с бабами миловались, народ по всей стране в войско собирается, — басурмана бить идёт.
— Это кто ж тебе такое наговорил, пень ты старый? — донеслось из толпы.
— Радиво! Вот хто! Германец на нас напал. Не сёдня, завтра всех мужиков под гребёнку сгребут и на войну отправют. Вот!
Глухая тишина. Слышны лишь лёгкий ветер в сосне у дороги и кукушка в лесу отсчитывающая кому-то года жизни.
Первый от потрясения оправился Филимон Берзин.
— Кузьма Кузьмич, а ты чаем чего-либо не перепутал?
— А чего мне пере… перепа… перепапутывать-то? Чай, ещё не ополоумел! Своими у́хами слышал, как по радиве говорили о войне. Германец, он басурман этакий, Антантой на нас опять пошёл, эт значит, всё по там, как его там… — сдвинув треух, дед почесал затылок, пытаясь вспомнить, с какой стороны света напал враг. — Вспомнил! Прям, взад на нас с запада! Вот!
— Это в какой же такой в зад, в жопу что ли, немец нас поцеловал?! — выплеснул со смешком Парфён Павлович Пимокатов, — председатель лесозаготовительной артели колхоза «Таёжные зори», центральная усадьба которого находилась на удалении двадцати километров от села.
Площадь зашлась смехом.
— Вы чего это? — громко прокричал Филимон. — Народ, охолонитесь! Война! А вам бы всё смешки!
И вновь на площади тишина. Поняли люди, что не до смеха со дня сегодняшнего, пора платки для слёз из сундуков доставать. Война пришла в их дома.
Со всех сторон площади к деду Кузьмичу полетели вопросы. Отвечая на них, он гордо держал голову, насколько позволяла ему его слабо гнувшаяся хрустящая в позвонках шея.
— Ерапланы таковали нас в за… с запада, вот. Сам слышал, народ сказывал, что с огнём они — ерапланы, всё едино как драконы, и в лапах у них бочки с карасином. Бочки те бросают на землю и всё синим пламенем горит. А ещё строчат, прям, зараз кучами пуль, не одной пулькой, а сразу по сто штук с дула. И ружьев таких мильён у басурманов германских. Ещё, сказывали, всякие там у германца машины с бронёй, как у лыцарей, только большие они и на гусеницах, как тракторы наши и называются они танки.
— Ты, дед, пошто народ-то пужаешь? — строго проговорил Пимокатов.
— А ты на меня не кричи! Ишь ты, какой начальник тут выискался! Хто тут тебя такого выбирал? Я, к примеру, за тебя руку не поднимал. Вот и помалкивай, мал ещё старших учить и перебивать. Слухай, когда тебе умные люди правду истинную талдычат!
— Ты, что ли тут умный-то выискался? Сморчок старый!
— Не сметь оскорблять! Ты ишо под стол пешком ходил, когда я с германцем воевал. Во, смотри! — распахнув на груди брезентовую накидку, дед показал всему народу Георгиевский крест.
По площади пролетел шелест слов.
— А что? Может быть взаправду война?
— Радива-то у нас нет!
— Верьте больше ему, — с усмешкой, — брешет, как сивый мерин, что с него возьмёшь?
— Герой выискался! — со злобой.
— Вы того… Помалкивали бы. Сами небось и пороху не нюхали, а туда же, упрекать героя, охальники… Постоянно глотку дерёте, всё-то вам не то и не это! — строго проговорил Пимокатов. — Это я тебе, Спиридониха, и тебе, Макарыч, говорю. А перед тобой, Пантелеймон Кузьмич, винюсь. Извини, не по злобе, по недомыслию, будь я неладен. Только ежели взаправду война, власти приедут и всё растолкуют, а покуда расходитесь, люди, по домам. Завтра, ежели что, сам в район поеду, — проговорил и первый направился с площади в сторону своего двора.
Но ехать не пришлось.
Районные уполномоченные
С первым ещё серым ночным покрывалом, упавшим на таёжную деревеньку, в окно дома Пимокатова кто-то громко постучал и по голосу: «Открывай, Парфён Павлович!» — председатель артели узнал служащего районного военкомата Александра Мефодьевича Карпухина.
— Видно и взаправду беда пришла в наш дом, — подумал Парфён Павлович, снимая с двери брус, запирающий дом от непрошеных гостей. — За так просто по ночам высокие начальники не разъезжают.
Лет двадцать назад зима пришла на Алтай в сентябре, и октябрь вдарил крепкими морозами — за тридцать градусов при малоснежье. Снег лёг на землю только в середине декабря, а до того земля в тайге сияла серыми проплешинами, отвердевшими к началу зимы до крепости гранита. Птицы на лету замерзали, медведи не успели нагулять жир и не ушли в спячку, худо зверю пришлось в тайге, не сладко и людям в деревнях и городах алтайских. В деревни повадились медведи, — заходили в подворья селян, в сараях крушили всё подряд, проникали даже в сени, запоры-то никто не ставил, с тех пор все стали закрывать свои дома на крепкие засовы.
— Так-то оно спокойше будет, — говорили люди. — А ежели кому из человеков приспичит, то постучит… в дверь али в окно, чай, руки не отвалятся!
В дом вошли Карпухин и незнакомый Пимокатову человек, представившийся заместителем начальника районного отдела партии, какого именно Парфён Павлович не разобрал. Тот сходу, не дав хозяину дома раскрыть даже рот, строго проговорил: «Собери людей, нужно срочно довести до них постановление нашего советского правительства и лично товарища Сталина! И никаких отговорок, — увидев недоумённый взгляд хозяина дома. — Время не терпит. Завтра нам нужно быть ещё в двух сёлах».
— Погоди, Иван Иванович. В селе, поди, ещё никто ничего не знает, а мы на председателя сразу наскоком. Объяснить надо всё человеку, чтобы спокойно и без шуму поднял людей. — И повернувшись лицом к Пимокатову, сказал. — Речь держать будем, Парфён Павлович.
— Поднять это не сложно, — обстоятельно расставляя каждое слово, ответил Парфён Павлович. — Только, где я всех размещу? На площади темень, хоть глаз выколи, а избы большой, чтобы всех уместить, в селе нету.
— А ты меньше разговаривай и выполняй, что тебе сказано! — грубо ответил уполномоченный от районной партии.
Через полчаса всё село стояло на сельской площади.
Поднимая селян, Парфён Павлович говорил, что прибыли важные начальники из района и хотят держать перед ними речь.
— Другого времени не нашли, — ворчали одни, — как по ночам шастать, как волки.
— С лампой карасиновой выходить, али как? — спрашивали другие. — Темень, ноги можно переломать.
— А это как хочешь, — отвечал председатель артели и шёл к следующему дому.
Вскоре безмолвная толпа людей стояла на сельской площади, в центре её. Рядом с грозными посланцами района, невиданными селянами никогда в их отдалённом от района месте, одиноко мерцал бледный огонек. В полной тишине и в кромешной темноте, — в хмуром небе не было луны, и не светили даже звёзды, — люди слушали надрывную речь уполномоченного районного комитета партии.
— …война, товарищи! 22 июня фашистская Германия напала на нашу страну — Союз Советских Социалистических республик! Товарищи, я не вижу ваших лиц, мне видны лишь ваши силуэты, и вы не видите моего лица, но я не безмолвен, как не безмолвен сегодня весь наш советский народ… Сегодня мы говорим всему миру и фашистам, напавшим на нашу страну, нас не победить! Мы уничтожим фашистскую гидру в её же логове!..
После партийного руководителя перед селянами выступил представитель районного военкомата. Он призывал людей к спокойствию и порядку, который никто не нарушал, но так было принято в выступлениях начальников всех рангов, — призывать и требовать. В конце своей речи он приказал всем мужчинам в возрасте от семнадцати до шестидесяти лет прибыть в районный военкомат.
— Времени вам даю, как бы, ровно двое суток. Послезавтра, как бы, быть на месте, в призывном пункте, как бы. С собой иметь, как бы, недельный запас продуктов, — в заключение сказал он и сглотнул твёрдый комок, застрявший в горле от «сухой» речи.
После речей приезжего начальства в центр площади вышел Парфён Павлович.
— Может быть, кто-нибудь хочет высказаться, казать, значит, чего-нибудь, товарищи односельчане? — обратился он в темноту.
— А что тут говорить?! Итак всё ясно! О войне нам обсказал всё доходчиво Кузьмич.
— И стоило ради этого народ тревожить.
— Понаехали, продыху от вас нет, начальничков!
Неслось со всех сторон площади. Темно, поди узнай, кто говорит, не страшно. Можно и кулаком погрозить ненавистным начальникам.
Народ смелый, кричит из темноты или из-за угла, когда не видно его, а на свету молчит, знает, чем грозный кулак власти пахнет, нюхал его и нюхает до сих пор.
В тишине пронёсся всем знаковый голос.
— Ну, напал немец, ну и что? Мы народ русский, пужаный, быстро сломаем ему хребет. Дурак, немец! Вот чё я вам скажу! Получит в жопу пинка… крепкого!
— Верно говоришь, Макарыч, — напыжившись, проговорил Пимен Фролов, — молчаливый мужичок, из которого и в доброе время невозможно было выдавить слово. А тут темно, вот и разговорился, — три слова сказал.
— С карасинчиком, пинка-то! — бойко проговорила Спиридониха
— Не-е-е, со скипидарчиком! — поправил её разговорившийся Пимен.
По площади пролетел задорный смех.
— Драпать будет до своей неметчины, аж пятки сверкать будут! — Разнёсся победный выкрик. Это кто-то из молодёжи решил поднять боевой дух сельчан своим бойким, звонким голосом.
Его поддержали другие звонкие голоса.
— Война, ну и что? Напужали! Белую контру задавили и коричневую задавим!
— Мы им покажем, где раки зимуют!
— Дадим хрен без масла понюхать!
— Да, мы их шапками закидаем! Вон нас сколько мильонов!
В слабом свете лампы селяне увидели поднятую руку уполномоченного из районного комитета партии.
В наступившей тишине разнёсся его уверенный, спокойный голос.
— Это хорошо, дорогие товарищи, что у всех у вас боевой дух. Сломаем хребет гидре фашистской, это точно, будьте уверены, только вот настрой на спокойный лад отменяю. Собранность нынче нужна и настрой на войну с сильным врагом. От вас, дорогие товарищи, требуется напряжение всех сил. Колхоз ваш лесозаготовительный, а лес сейчас стране особо нужен. Меньше вас будет в артели, мужчины уйдут на фронт, страну защищать, а план по лесозаготовке останется прежним. На ваши плечи, женщины, ляжет вся нагрузка по вырубке леса. Доставкой, конечно, займётся, как это и было, район. Вот для того я здесь, чтобы довести до вас распоряжение краевого комитета партии, товарищи колхозники… и план новый по лесозаготовке.
До рассвета то волновалась, то шумела, то молчала жидкая толпа людей села в пятнадцать дворов, то просто люди слушали уполномоченных из района, которые с рассветом выехали в соседнее таёжное село, стоящее верстах в пятидесяти от их села, поставленного братьями Макаровыми ещё в 1775 году и названного в их честь Макаровским.
Так люди маленькой таёжной деревеньки колхоза «Таёжные зори», утвердились в словах Кузьмича о начале войны 22 июня.
Глава 2. Враг
Лейтенант Берзин
— Согнись, разогнись! Годен! Следующий! — проверяли призывников две докторши.
Филимон Берзин вместе с Сергеем Трусовым и Иваном Кудряшовым были признаны годными для воинской службы, но так как им было всего семнадцать лет, то их направили в Омское военно-пехотное училище имени Михаила Васильевича Фрунзе.
В январе 1942 года, после шестимесячного курса обучения, Филимон Берзин, два его товарища односельчанина и ещё около полутора тысяч младших лейтенантов и лейтенантов направились в действующую армию на должности командиров стрелковых, пулемётных и миномётных взводов.
— Пацаны, а ведь нам здо́рово повезло, только мы изо всего выпуска попали в полк, штаб которого находится здесь же в деревне, разве что в другом её конце, а другим нашим пацанам добираться до своих полков попутками, а где и пешком, — выйдя из штаба дивизии после распределения по воинским частям, проговорил младший лейтенант Берзин и, бодрой походкой вместе с друзьями односельчанами — Сергеем Трусовым, Иваном Кудряшовым и ещё пятью выпускниками Омского военно-пехотного училища — земляками из Алтайского края направился в штаб полка 338 стрелковой дивизии 33-й армии Западного фронта.
Представившись командиру полка, младшие лейтенанты Берзин, Трусов, Самсонов и Пермяков были зачислены в первый стрелковый батальон, Уфимцев Василий и Кудряшов Иван во второй стрелковый батальон, Алексейцев Валерий и Горбунов Владимир в третий стрелковый батальон.
Новые сапоги, тонко поскрипывая яловой кожей, взбивали плёнку свежевыпавшего снега и вносили в душу Филимона радостное настроение, а твёрдый шаг его крепких ног нёс в воспоминания, — недавний торжественный марш по плацу училища в честь получения первого офицерского звания — младший лейтенант. Маленькие кубики в петлицах шинели грели душу Берзина и растворяли его в радужных мечтах. Филимон шёл на КП роты, в которую был направлен на должность командира стрелкового взвода после распределения в штабе полка.
— Приду в роту, получу взвод, буду строгим, но справедливым командиром, а иначе нельзя, — вышагивая по узкой тропе редкого берёзового колка к командному пункту роты, мыслил Филимон. — Солдаты они все люди разные, и по возрасту и по натуре, а коли я для них командир, то спуску давать не должен. Вот, ежели, к примеру, взвод побежит в атаку… — хмыкнул, — бегут с передовой, а в атаку идут. Так вот, ежели взвод пойдёт в атаку, все же по-разному бегают. Я могу быстро бежать и поведу взвод в атаку с криком «Ура», а который солдат старый, ежели ему лет так за тридцать… Как ему? Он быстро бежать не сможет, старый уже. Вот, как тут быть, спрашивается? Наказывать? Но он же не виноват, что уже старый и не может быстро бегать. И что… объявить ему выговор? Нет, тут как-то надо по-другому! А ежели я всех быстрее бегаю во взводе, это что ж… весь взвод наказывать надо? Какая-то неувязочка. Вот приду в роту, обязательно спрошу, как быть в таком случае… у ротного командира или комиссара. Лучше у комиссара. А, может быть, не спрашивать? Подумают, что я, прям, какой-то недотёпа. Нет, не буду спрашивать.
Неожиданно впереди справа послышался чёткий ритмичный скрип снега, как будто несколько человек шли след в след и под одну команду: «Раз, два, три! Раз, два, три!»
Отпрянув в сторону, метров на пять-шесть от тропы, Берзин залёг за берёзку, напряг зрение и слух.
Вскоре на тропу вышла группа в маскхалатах и с оружием в руках, у двух солдат, из молчаливо шествующей семёрки людей, были немецкие автоматы.
— Фашисты! — промелькнула мысль у младшего лейтенанта. — Диверсанты, идут в нападение на штаб дивизии. Срочно, срочно, надо срочно что-то предпринять! — лихорадочно думал он, не мог принять ни одного действенного решения. — Бежать, но снег… он выдаст меня, меня застрелят. Ждать! — принял решение, — а когда уйдут на значительное расстояние, бежать и сообщить!
Когда последний диверсант скрылся в ложбине, а то, что это диверсанты Берзин утвердился с первого взгляда, — в руках у них кроме ППШ было немецкое оружие, и шли молча, прислушиваясь к каждому звуку, младший лейтенант быстро покинул укрытие и, что было сил, побежал к расположению роты.
Забежав в землянку и увидев в ней старшего лейтенанта, торопливо выкрикнул:
— Там, там! — указывая в предполагаемую сторону берёзового колка, — диверсанты, немцы, фашисты!
— Ты, кто такой, младший лейтенант? — воззрившись на заполошного офицера, спокойно проговорил старший лейтенант.
— Я… это… Берзин, — часто моргая глазами, ответил Филимон.
— Хорошо… Берзин. Откуда ты такой заполошный?
— Я, товарищ старший лейтенант направлен в первую роту первого батальона командиром взвода.
— Вот оно что! Это хорошо, что направлен. Только, младший лейтенант, прежде чем кричать, надо представиться, а потом уже докладывать, что и когда видел. Понял? — строго и одновременно с лёгкой улыбкой проговорил старший лейтенант.
— Простите, — склонив голову, повинился Берзин, затем собрался, встал по стойке «смирно» и чётко произнёс: «Товарищ старший лейтенант, младший лейтенант Берзин представляюсь по случаю назначения на должность командира взвода в первую роту первого батальона».
— Ну, вот, это уже по военному, а теперь докладывай, что видел и когда.
Доложив о группе в маскхалатах, Берзин услышал следующее:
— Это, младший лейтенант, как тебя по имени?
— Филимон, — тихо проговорил Берзин.
— Это, Филимон, полковая разведка. Ты что ж думаешь, они не видели тебя.
— Я спрятался за берёзой!
— За берёзой, говоришь, — хмыкнул и мотнул головой старший лейтенант Потёмкин. — Они тебя, взводный, раньше приметили, нежели ты их. Ты ещё по берёзовому колочку шёл и птичьи песенки слушал, они мне уже доложили, что в направлении расположения моей роты движется неизвестная личность, а ещё раньше о тебе мне сообщили по телефону из штаба батальона. Вот так-то, Филимон Берзин. Да, ты не смущайся, — увидев склонившуюся голову взводного и расплывающийся румянец на его щеках, — всякое случается, а за бдительность объявляю тебе благодарность.
— Служу Советскому Союзу! — приложив правую руку к голове с нахлобученной на неё шапкой, бойко ответил младший лейтенант.
Полк, в который получили распределение молодые офицеры — выпускники Омского военно-пехотного училища, в составе 338 стрелковой дивизии 33-й армии Западного фронта готовился к наступлению в направлении Вязьмы. Наступление было запланировано на 17 января 1941 года.
В ночь с 15 на 16 января во втором взводе третьей роты 1 стрелкового батальона поднялась тревога, и он в панике, оставив свой участок обороны, побежал в полном составе в тыл своих войск, но был остановлен прибывшим за день до этого командиром взвода младшим лейтенантом Пермяковым.
Как бы ни хотелось командиру роты капитану Кузнецову скрыть столь прискорбный факт от командования полка, он не пошёл на это, понимал, что подведёт под трибунал не только себя, но и командование батальона.
На вопрос комбата: «Что за шум был ночью в твоей роте, капитан?» — командир роты ответил кратко: «Паника. Кому-то померещился фашистский десант».
— Вот оно что, — задумчиво проговорил комбат, затем, помяв подбородок, спросил. — Кто?
— Выясняю, — ответил капитан.
— Выясняй и постарайся как можно быстрее. Мне уже звонили из штаба полка и требуют доклад. Скрывать не буду, так и доложу, что паника в твоей роте. Как можно постараюсь сгладить твою вину, но на себя брать её не собираюсь. Быть расстрелянным за трусость не по мне, — ответил майор Семилетов и приказал связисту соединить его со штабом полка.
Представитель особого отдела недолго искал виновника поднятия паники. Настоящие паникёры, сговорившись, указали на рядового Прозорова — щуплого восемнадцатилетнего паренька, их поддержали ещё несколько человек, решивших свалить свою вину на слабого беззащитного человека. Бежали все, а судили одного. Выяснилось, что молодой солдат, не сумевший постоять за себя, собственно, его никто и не слушал, — нужен был козёл отпущения, — был комсомольцем, но… Приговор зачитали всему личному составу полка и передали его дальше по инстанции, для зачтения в других полках дивизии. Когда Прозорова поставили перед расстрельной командой, он крикнул: «Да здравствует Сталин, да здравствует Родина!» Не помогло, расстреляли, труп бросили в яму, разровняв её и не поставив на месте захоронения даже берёзовый колышек.
17 января после продолжительной артиллерийской подготовки Берзин куда-то бежал, куда-то стрелял, рядом падали солдаты, свистели пули, глухо взрывалась земля, выбрасывая в морозный воздух мёрзлые комья земли и снег, превращавшийся за долю секунды из белоснежного в грязно-серый. Но ничего этого он не видел и не ощущал.
Ему не было страшно, эмоций не было, он был как бы обезглавленным без мыслей и чувств, с одним лишь желанием — скорее бы кончилось это безумие, где, как казалось ему, нет ни верха, ни низа, где нет никого, а есть только он в какой-то бесцветной, звенящей, взрывающейся пустоте.
Бег, стрельба, короткая передышка, снова наступление, дым, разрывы снарядов, смерть и всё как в тумане, — такими были первые дни настоящей войны, а не учебной на полигоне «Карьер» Омского военно-пехотного училища.
В эти дни Берзин понял главное, надо выжить, но не любой ценой, а ценой смерти врага, которого он должен, нет, обязан, уничтожить. С каждый новым наступлением он понимал, что идёт на смерть, но уже шёл в атаку не бездумно, а с полным осознанием своих действий, он учился воевать.
За одним днём приходил другой, смерть чередовалась жизнью, а жизнь ранениями и смертью. В первом бою погиб младший лейтенант Пермяков, через два дня младшие лейтенанты Самсонов и Уфимцев.
26 января в 8 часов 338-я стрелковая дивизия овладела Воскресенском, Мамушами и, не встречая особого сопротивления со стороны немецкой обороны, продолжала наступление в направлении на Замыцкое. В этом бою погиб односельчанин Филимона — младший лейтенант Кудряшов Иван и боевой офицер кавалер ордена Красного Знамени участник финской войны командир батальона майор Семилетов. Командование батальоном взял на себя командир 3 роты капитан Кузнецов, роту принял командовавший 1 взводом этого подразделения младший лейтенант Трусов — единственный офицер роты, оставшийся живым к этому дню.
Январские морозы, не ослабевая, заставляли командиров и комиссаров всех степеней в перерывах между боями вести разъяснительную работу среди личного состава о недопущении обморожений тела, т.к. среди солдат всё чаще стали появляться обмороженные и даже умершие от переохлаждения, особенно из числа жителей южных республик страны.
— Кто же умирать хочет? — между собой говорили бойцы после таких инструктажей, — тем более так бесславно, — от холода.
— Рады бы в тепле-то, только валенки и тёплые рукавицы командиры меж собой расхватали, а нам на рыбьем меху, — отвечали другие.
— А Худойбергенов так тот вообще пальцы на ногах и руках обморозил. Солдаты, которые лежали с ним в санбате, сказывали, ампутировали их ему, — говорили третьи.
— Колотите, — говорят командиры, — ногами и руками, — а толку что… Я вот колочу-колочу ногами, всё равно мёрзнут, а руки только и согреваю, что в штаны между ног сую, так от этого яйца мёрзнут и ещё больше колотун берёт.
— Это точно! Если руки-то как-никак согреешь, то ноги в яйца не засунешь, — тяжело вздохнув и грубо понося фашистов, говорили солдаты отделений, взводов и рот, и к утру нередко находили одного, а то и двух из тех бойцов с остановившимся сердцем — замороженным январской стужей.
Война, никто из солдат, офицеров и генералов не знал, что ждёт его завтра, через месяц или через секунду. И не только от мороза умирали солдаты и офицеры, они гибли в бою, падали на промёрзшую землю и в чёрный взъерошенный снег сражённые пулями и осколками снарядов. За первые девять дней наступательных боёв в 1138-ом стрелковом полку 338-й дивизии погибло 50% офицерского состава. Урон в потерях офицерского состава был ощутимый, приказами по полку командирами рот назначались младшие лейтенанты и старшины, командирами взводов — сержанты.
(27 января 338-я дивизия овладела районами Скотинино, Дорофеево, Кобелево. К 28 января, не встречая сопротивления противника, переместилась в район Федотково, Буслава, Абрамово.
31 января передовой 1138-й полк занял Горбы.
В ночь на 2 февраля 33-я армия заняла позиции для атаки на Вязьму. 338-я дивизия остановилась в Воробьёвке. В этот же день — утром противник атаковал 1138-й полк в районе Захарово, и немцы окружили передовую Юхновскую группировку 33-й армии, в которой находился командующий армией генерал-лейтенант Ефремов.
После нескольких дней ожесточенных боёв, испытывая недостаток в личном составе, вооружении и боеприпасах, группировка пошла на прорыв по кратчайшему пути — на соединение с частями 43 и 49 армий. Этот прорыв закончился гибелью командующего армией генерал-лейтенанта Михаила Григорьевича Ефремова и командиров его штаба, пленением большого числа бойцов и командиров.
14 апреля изрядно поредевшие полки 338-й дивизии прорвались через дорогу Беляево — Буслава и вышли из окружения, но это была малая часть Юхновской группировки 33 армии, которая пробудет в окружении до середины апреля — начала мая 1942 года.
Трагедия 33-й армии генерала М. Г. Ефремова хорошо описана военным историком и писателем Сергеем Егоровичем Михеенковым в научно-исторической книге: «Армия, которую предали»).
— Я тебя, трус, предатель, враг народа, сейчас тут же расстреляю, — кричал лейтенант НКВД на капитана Кузнецова, временно принявшего штаб полка, взамен погибшего начальника штаба, а затем и полк от полковника Кучинева, выбывшего по руководству частью по ранению. — Полк, скотина, в окружение заманил. Да, я тебе… — лейтенант замахнулся для удара и в это время услышал резкое: «Отставить!» — это член военного совета 33-й армии генерал-майор Бабийчук, войдя в дом, в котором боевого офицера с истязанием допрашивал лейтенант НКВД Погребняк, остановил допрос.
— Ты, лейтенант, офицеров, вышедших из окружения, сначала дай осмотреть медикам, многим, уверен, требуется госпитальное лечение, а потом уже и допрашивай.
— Так бежать могут! Им верить нельзя. Каждый по-разному говорит.
Генерал пронзительно посмотрел в глаза следователя НКВД, протяжно и громко вздохнул и твёрдо проговорил:
— А это от того, лейтенант, что каждый и них выполнял свою задачу и не смотрел по сторонам, он смотрел только вперёд, на врага и уничтожал его, грыз зубами, а не сидел… Всё, прекращай допрос!
А в это время своей участи ожидали ещё несколько офицеров 1138 стрелкового полка.
Младшие лейтенанты Алексейцев и Горбунов погибли в начале февраля — в первые дни окружения немцами Юхновской группировки. Из всех выпускников Омского пехотного училища прибывших в полк для прохождения дальнейшей воинской службы в живых остались только младшие лейтенанты Берзин и Трусов. Берзину срочно требовалось госпитальное лечение, — был ранен в голову, Трусов имел легкое ранение в плечо, но и ему требовалась медицинская помощь. Раны у каждого нестерпимо болели и кровоточили, но офицеры были вынуждены ждать допроса, иначе, как предупредил Погребняк, их ждёт расстрел. Лишь после вмешательства члена военного совета армии все офицеры были освобождены от допроса и направлены в медсанбат, кто на лечение, а кто на осмотр и перевязки, — в большей или меньшей степени ранены были все офицеры.
Но объяснения давали не только офицеры. Допросам подверглись старшины, сержанты, солдаты, медики и даже повара. Некоторые из них за трусость были осуждены военным трибуналом и отправлены в штрафные роты.
(05.06.1942 года после формирования и укомплектования 338 стрелковая дивизия была переподчинена 43-й армии и уже 22 июня 1942 года была выдвинута на передовые позиции. 1138 стрелковый полк, понёсший большие потери, был выдвинут во второй эшелон дивизии в район высоты 233,9 — между населёнными пунктами Мусино-Ефаново-Износки. Здесь полк доукомплектовывался и 4 августа был введен в первый эшелон, заняв район Коркодиново-Науменки).
После излечения в прифронтовом госпитале младший лейтенант Берзин возвращался в свой полк. Дорога от госпиталя до штаба полка шла по цветущему разнотравьем полю и пролегала через круглую дубраву, густо поросшую кустарником.
Ни взрыва снарядов, ни свиста пуль, ни оглушительного ора вперемежку с ёмким крепким словом из десятка глоток солдат бегущих в атаку под льющийся на них град пуль — полный покой и тишина.
— Как дома! Так же пряно пахнет трава под тёплыми лучами солнца, тот же пересвист птиц, только нет рядом мамы, сестёр и моей Серафимочки. Где вы сейчас, родные моя, что делаете? — мысленно говорил Филимон и уносился мечтами в родное таёжное село к матери, сёстрам и милой Серафиме.
Упав на вековые дубы с небесной дали, лучи солнца разбились о ветви их и рассыпались тонкими серебристыми нитями по кустарникам и тропе, на которую ступил Филимон. Лёгкое прохладное дуновение ветра принесло из зарослей кустарников, ползущих по правому краю тропы, шёпот листвы и следом резкое:
— Стоять! Руки вверх!
Вздрогнув от неожиданного окрика, Берзин тотчас выбросил из головы приятные воспоминания и, подняв руки, замер с занесённой для нового шага ногой.
Справа затрещали кусты.
Осторожно опустив ногу на землю, Берзин медленно обернулся на шелестящий звук. Из кустов с винтовкой наперевес выходил юноша лет пятнадцати в светло-серой залатанной во многих местах гимнастёрке и землистого цвета штанах. На голове юноши, наполовину скрывая уши, была нахлобучена изрядно потрёпанная пилотка старого образца с неопределённого цвета кантами по верху бортиков и швам колпака, с такого же цвета подкладкой для металлической звезды, но без неё. Ноги юноши были всунуты в рваные калоши, подвязанные верёвками за щиколотки, большие пальцы, покрытые серой пылью, торчали из дыр.
Осторожно перебирая ногами, странный юноша надвигался в сторону Берзина с низко опущенной головой, при этом рывками запускал винтовку в его грудь и издавал гортанные звуки, подобные тем, какими обычно пугают дети, того, кого боятся сами.
— Э-э! Осторожно с винтовкой! Не видишь что ли, свой я! Из госпиталя! — находясь в напряжении, как можно спокойно проговорил Берзин.
Слова не возымели на юношу никакого воздействия. Приближаясь к Филимону, он не только не прекращал пугать его винтовкой и своими гортанными звуками, но и низко опущенной головой как бы давал понять ему, что будет ещё и бодать лбом.
Винтовка упёрлась в грудь Филимона. Юноша остановился, ещё дважды изверг из горла свои пугающие прерывистые звуки: «У-фу-ху-у! У-фу-ху-у!» — и застыл немигающим взглядом на его сапогах.
Прошла минута, юноша молчал, вероятно, что-то прокручивал в своей голове. На второй минуте, не поднимая глаз, заикаясь, произнёс:
— Я т-т-тебя сразу у-у-узнал!
— Больной? — догадался Филимон, — а выстрелить может. Что с него возьмёшь!
Всё ещё держа руки над головой, Берзин проговорил:
— Хочешь, я тебе сапоги свои подарю?
— Х-х-хочу! — загоревшись глазами, проговорил юноша. — И п-п-портянки!
— Как же я всё сниму, если у меня руки подняты?
— Оп-п-пусти. И на тр-р-раву сядь. Так я тебя б-б-бояться не буду.
— А ты боишься?
— Б-б-боюсь! У тебя с-с-сапоги.
Опустившись на траву, Берзин снял правый сапог, размотал с ноги портянку и, аккуратно обмотав её вокруг сапога, поставил справа от себя. Проделав подобное со вторым сапогом, приподнял голову и посмотрел на юношу. Бесцветные глаза юноши были направлены на Берзина, но Филимону они казалось пустыми, мертвыми и смотрели не на него и даже не через него, а за спину, в какую-то таинственную бездну, ведомую только ему.
Холодная дрожь прокатила по телу Филимона. Такого пустого отрешённого взгляда он не видел даже у дурачка Прони, бесцельно вышагивающего в любую погоду по улицам районного центра, где Берзин овладевал рабочей профессией.
— Бери и надевай. Что стоишь? Я теперь не страшный? — справившись с некоторым оцепенением своего тела и разума, проговорил Берзин.
— Угу-у! — с кривой улыбкой гукнул юноша. — Теперь ты б-б-без сапог и не с-с-страшный! Теперь я тебя не б-б-боюсь. Теперь я буду с-с-страшный.
Отбросив винтовку в сторону, юноша склонился над сапогами, взял их в руки и в этот момент Берзин резко встал на ноги и в несколько стремительных шагов подбежал к оружию. Подняв винтовку с земли, наставил её на юношу и громко проговорил: «Руки вверх!»
Юноша, выронив из рук сапоги, упал на колени и слёзно взмолил:
— Не уб-б-бивайте! Не с-с-стреляйте! — а потом, ткнув пальцем в винтовку, проговорил, — а там п-п-пулек нету!
Филимон передёрнул затвор и убедился в том, что в винтовке действительно нет патронов.
— Что ж ты тогда трясёшься и руки поднял? — удивился он.
— Ага, а вдруг вы с-с-стрельнёте. Тогда пулек не б-б-было, а сейчас м-м-может есть!
Окончательно убедившись, что юноша болен на голову, Берзин приказал ему встать и следовать рядом, предварительно, конечно, возвратив свои сапоги на свои ноги.
Прибыв в расположение штаба дивизии — в деревню, где он остановился для переформирования и пополнения частей и подразделений, Филимон передал юношу потерявшей его матери.
— Вы прости его, товарищ офицер, больной он. Таким стал после того как согнали всех нас фашисты на площадь. Девушку партизанку повесили там… молодую и очень красивую. Фашист, который вешал её, всё время перебирал ногами и стучал нога об ногу. С того дня Стёпушка стал бояться всех, кто в сапогах.
— Понятно! Только вы посматривайте за ним, мамаша Мало ли что… Винтовку где-то нашёл ваш сын, в меня целил, благо, что в ней патронов не было, а ежели были бы… До беды не далеко.
С сочувствием посмотрев на разбитую горем женщину, Берзин тяжело вздохнул и, увидев мимо проходящего солдата, спросил, где располагается штаб дивизии. Получив от него ответ, пошёл в указанном направлении.
В штабе, лишь только вошёл в дом, в котором он располагался, услышал крик. Кто-то, кого-то «распекал» с применением крепких выражений.
— Трусы, паникеры, в штаны наложили! Дураки, негодяи! Не исполнили приказ! Прикажу расстрелять как собак! Разжалую! В штрафбат отправлю! Предатели, расстреляю! — и тому подобное и даже круче.
— Товарищ генерал, так никого не осталось, погибли все разведчики. «Языка» добыли, а пока переправляли его через линию фронта шальная пуля его…
— Тебя расстреляю! Пуля… видите ли… Сейчас везде пули летают, даже у меня тут вчера десант фашистский объявился. Твари, суки, гады… — и так далее. — Через два дня, где хочешь, добудь «языка», хоть высери мне его. Везде ясность, на одном твоё участке не понятно, что творится.
Когда крики в трубке исчезли, полковник с тяжёлым вздохом отдал её связисту и сказал, обернувшись к Берзину: «Слышал!»
— Так точно! — ответил младший лейтенант и склонил голову, как будто лично бы повинен в том, что командира дивизии крепко обругал, посылая к ядрёной Фене, какой-то вышестоящий командир.
— И, что я сделаю? Вот скажи, что мне делать? А! — махнул рукой, затем, как бы отрешившись от безысходной реальности, проговорил. — Ты из армии, с пакетом?
— Никак нет, я из госпиталя, за назначением.
— Из госпиталя, говоришь, а я, было, подумал из штаба армии… чистенький.
— Из окружения выходил, обмундирование в негодность пришло, новое выдали.
— А с винтовкой почему?
— Так встретил тут одного дурачка местного. Я по дубраве шёл, а он из кустов и с винтовкой. Разоружил, потом на околице мать его повстречал. Сказала, что головой повёлся после казни какой-то молодой партизанки.
— Врёт! — с ненавистью воскликнул комдив. — Деда его на днях расстреляли, вот и свихнулся.
— Деда? — удивился Берзин. — За что, разрешите спросить, товарищ полковник.
— Спросил уже. За дело подлое. По мне бы я их всех тут расстрелял, сволочей! И без сожаления! — вновь с ненавистью проговорил полковник и поведал Берзину трагическую историю последнего дня жизни молодой партизанки. — Сдали, сволочи, молоденькую девушку партизанку фашистам! Те пытали, а потом повесили. Вот такие дела, лейтенант.
— Да, я бы их сам за такие дела, — крепко сжав кулаки, — как клопов раздавил, — налился гневом Филимон.
— Раздавили уже, и подело́м им! Слушай, лейтенант! — резко, как бы спохватившись, что не довёл какое-то важное дело до логичного завершения, воскликнул полковник. — Ты часом не разведчик?
— До ранения я служил в первом батальоне 1138 стрелкового полка, товарищ полковник.
— Служил… это хорошо. Из окружения выходил… прекрасно! — задумчиво говорил полковник, седовласый лет за пятьдесят офицер с орденом Красного Знамени на кителе. — Жив остался. Значит, боевой офицер! — возвышенно. — Вот тебе и новое назначение, принимай взвод пешей разведки в своём полку. Ты, я вижу, парень крепкий, плечи косая сажень. Взвод, — протяжно и глубоко втянув в себя воздух, — на бумаге есть, а по сути его нет. Два бойца в нём… вот и весь взвод. Эх, какие ребята погибли, — с горечью. — Вот что, лейтенант, — уже твёрдо. — Набирай людей. Слышал, что командарм требует. Добудь, приказывает, «языка» и хоть кровь и́з но́су. И что я могу сделать?! У меня от дивизии батальон не наберётся, а разведчиков и того… да… сам увидишь, — вновь с горечью проговорил полковник затем резко собрался и, по-отцовски посмотрев на лейтенанта, сказал, что представит его к ордену, если через два дня тот приведёт «языка». — На тебя одна надежда, нет у меня людей, а офицеров и того меньше. Старши́ны ротами командуют.
Повернувшись лицом к ординарцу, полковник приказал показать лейтенанту Берзину место расположения разведывательного взвода.
— На смерть посылаю тебя, сынок, но другого выхода у меня нет, — подумал полковник, провожая взглядом нового командира взвода пешей разведки.
Сержант Чигилейчик и рядовой Цыцыков — бойцы разведвзвода встретили нового командира насторожено.
В рейде по тылам врага, завершённом день назад, погибли двенадцать разведчиков вместе с командиром взвода и вот сейчас перед ними — сержантом, опытным разведчиком-следопытом и рядовым, лучшим снайпером полка, стоял молодой безусый лейтенант в новой гимнастёрке, который, по их мнению, порох не нюхал.
— Чему он нас может научить? — думали они, глядя на его новое обмундирование. — Видно, только что прибыл в полк после военного училища.
Унылый вид разведчиков сказал Берзину о возможных трудностях в налаживании доверительных отношений с подчинёнными.
— Познакомимся? — спокойно выдержав взгляд настороженных и одновременно испытующих глаз, проговорил Филимон и поочерёдно пожал руку сержанту и рядовому. — Лейтенант Берзин, на фронте с января, с этого же времени и в нашем полку, родился и вырос на Алтае в таёжной деревне. Не могу сказать, — посмотрев на рядового, явно из северной народности, — что хорошо разбираюсь в следах зверей, но в тайгу до войны много раз ходил… с ружьём. Утку и гуся на лету сбиваю. Чего не знаю, с вашей помощью выучу. Постараюсь быть вам не только хорошим командиром, но и добрым товарищем.
— Сержант Чигилейчик Игорь Петрович, из Перми, в полку с августа сорок первого, товарищ лейтенант, — как-то сразу собравшись, ответил разведчик. — Извините за откровенность, подумал, было, что вы к нам прямо с училища.
— Это по новой форме?
— Так точно, товарищ лейтенант, по ней.
— С госпиталя я, ранен был в голову во время выхода из окружения. Моя форма пришла в негодность, выдали новую. Ошиблись вы, сержант.
— Бывает! — дружелюбно ответил Чигилейчик.
— Товарищ лейтенант, а я Цыцыков Цынга Цынгович, охотник, — увидев направленный взгляд лейтенанта на себе, бойко представился рядовой. А больше и не знаю, что сказать. Да! — вспомнив, что не сказал с какого времени в полку, добавил, — я тоже, как и сержант Чигилейчик с августа в нашем полку.
— А я помню, вас Цынга Цынгович, — как давнишнему знакомому радостно улыбнулся Берзин. — Видел вас рядом с высоким лейтенантом… ещё там, — кивнув в сторону, — когда выходили из окружения.
— Это наш командир взвода, лейтенант Акимов… был. Умер от ран два дня назад… в нашей последней разведке. Он «языка» взял, а мы… — махнув рукой, — не смогли доставить его. Пуля «языка» зацепила, его же, немецкая, — грустно проговорил Цыцыков.
Эвенк по национальности Цыцыков Цынга Цынгович с рождения был обучен охоте в тайге, и уже с двенадцати лет самостоятельно ходил в тайгу на добычу пушного зверя. Куницу из винтовки бил, а соболя добывал обметом, кулемой, капканом. И на медведя ходил, но не ради спортивного интереса и даже не по нужде, а по необходимости, когда тот зимой шатался и досаждал людям. Тогда собирались мужчины всего посёлка и шли в тайгу с рогатинами и гарпунами. Это и многое другое о своих бойцах узнал Филимон, а пока…
— Вдвоём только и остались, — вздохнул сержант. — Полёг весь наш взвод, а с начала войны был полный штат — пятьдесят три человека, командир взвода, пять сержантов и сорок семь рядовых.
После краткого знакомства Берзин сказал, что командир дивизии требует «языка».
— Наша вина, что уж тут говорить, не уберегли командира и «языка» мёртвым притащили, — потупив взгляд в землю, с тяжестью в голосе проговорил сержант. — Только вот, — слегка замялся, — лейтенант Акимов, думается, поторопился.
— О чём вы, сержант? — удивился Берзин.
Поджав плечи, сержант замялся, вероятно, думал, раскрывать свои мысли или промолчать, потом коротко взмахнул рукой и проговорил:
— Мы вот тут до вас с рядовым Цыцыковым, Цынгой, значит, товарищ лейтенант, всё думали о нашей последней разведке, правильный ли участок перехода линии фронта выбрал лейтенант Акимов.
— Давайте-ка подробнее, Игорь Петрович, — заинтересовался Филимон.
— Лейтенант Акимов, товарищ лейтенант, повёл группу напрямки, по полю, значит, говорил, что так ближе до немецких окопов, а можно было иначе. Вчера с Цынгой, извините, с рядовым Цыцыковым передний край нашего полка непосредственно на местности обсмотрели и думаем, извините, товарищ лейтенант, не наше это дело, только кто же знал, что нам нового командира дадут.
— Сожалеете, Игорь Петрович? — улыбнулся Берзин. — Сами, небось, хотели командовать взводом.
— Вы извините, товарищ лейтенант, сожалел я не об этом, а о том, что «языка» не доставили, потому и на передовую пошёл, чтобы ещё раз внимательно осмотреть все подступы к немецким окопам, — уныло ответил сержант и решил прекратить разговор на эту тему.
Поняв, что обидел хорошего человека, душой болеющего за порученное дело, но к несчастью не выполненное, Берзин сковался в своих действиях, направленных на создание товарищеской обстановки во взводе и умолк, от смущения вспыхнув ярким румянцем.
Увидев замешательство командира, и поняв, что в словах его обидело сержанта, Цыцыков перевёл разговор на второстепенную тему.
— Товарищ лейтенант, вы сказали, что с Алтая. Значит, вы тоже охотник, — обратился он к Берзину.
— Не так, чтобы очень, но на лося ходил, — ответил Филимон.
— А белка, соболь и какой другой пушной зверь у вас водятся? — допытывался Цыцыков.
— Всё есть, Цынга Цынгович, только вот… — Берзин повернулся лицом к сержанту. — Вы уж прости меня, Игорь Петрович, за несдержанность, не хотел обидеть, по недомыслию.
— Да, я что, товарищ лейтенант, я и не думал… чего там… что мне обижаться.
— Вот и хорошо. Вы сказали, что были на передовой. Может быть, что-то новое разведали?
— Дело тут такое, товарищ лейтенант. Высмотрели мы с рядовым Цыцыковым участок, где у немцев разрыв в их обороне. Он как раз на участке третьей роты первого батальона. Там справа болотце есть и рощица, скрывающая его от немцев. Нам-то это хорошо видно, а они туда ни шагу, в болотце-то. Мы вчера весь день там вели разведку. У местных я сегодня уже поспрашивал про болотце, сказали, что можно его пройти незаметно и прямо в тыл к немцам через заимку Спиридоновскую, старовер там сейчас в ней проживает, толи внук, толи ещё дальше как, того первого Спиридона, что заимку ту поставил. Вот и думаю, там надо идти и выходить там же надо, это как снова за «языком» пойдём.
— Третья рота первого батальона, — радостно проговорил Берзин. — Друг там у меня, младший лейтенант Трусов.
— Лейтенант уже, командир роты он, — ответил сержант.
— Надо бы к нему в роту. Самому всё осмотреть. Пойдём все вместе, — сказал Берзин.
— Вот сейчас отобедаем и пойдём. Вы пока подождите здесь, товарищ лейтенант. Мы с Цынгой на кухню сходим, обед принесём, потом и пойдём.
Встреча Филимона с товарищем детства, юности и учёбы в военном училище была радостной, по крайней мере, для Берзина. Трусов хоть и проявил радость, но был сдержан в чувствах. Почему? Берзин не придал этому значение, собственно, он и не увидел холодное отношение к себе со стороны друга, каким он считал его всегда, так как сам был переполнен положительными эмоциями.
Второй день на новой должности лейтенант Берзин провёл в поисках солдат, достойных быть разведчиками, но из всех солдат, прибывших на пополнение, выбрал всего лишь одного человека, — рядового Сапрунова, преподавателя немецкого языка в одной из школ города Омска.
На вопрос, обращённый к строю солдат из нового пополнения: «Кто хочет быть разведчиком?» — вышли трое. Юношу лет девятнадцати и мужчину за пятьдесят Берзин сразу забраковал, а на широкоплечего, на голову выше самого Филимона мужчину лет двадцати семи — тридцати обратил внимание.
— Силач! Боксёр или борец! — мысленно воскликнул Берзин, посмотрев на него, но каково же было его удивление, когда узнал, что крепыш оказался учителем немецкого языка.
Всех учителей иностранного языка Филимон представлял тощими коротышками с постоянно задумчивыми глазами на бледном лице, именно такой преподаватель был у него в районной школе. Сапрунов Виктор Фёдорович — уроженец города Омска был если не гигант, то близок к этому, чем вызвал восторг у Филимона.
— Учитель! — удивился Берзин. — Никогда бы не подумал, что могут быть такие учителя. Вы, верно, подковы гнуть можете?
— Мне больше гвозди нравятся, — густым басом ответил Сапрунов.
— Гвозди!? — улыбнулся лейтенант. — Что ж, и гвозди подойдут. Ежели патроны в бою закончатся, будете гвозди в лоб фашистам загонять. Договорились?
— Это я с удовольствием! — ответил Сапрунов, чем вызвал лёгкий смех среди прибывшего пополнения.
Большая физическая сила, а главное — знание немецкого языка подкупили лейтенанта, и он зачислил рядового Сапрунова в свой взвод.
Полной противоположностью учителю был щуплый на вид рядовой Кравец, увидев которого, лейтенант перевёл недоумённый взгляд на сержанта Цигилейчик, доставившего его во взвод.
— Вы, товарищ лейтенант, не смотрите, что он невысокий. Я его обсмотрел. У него мышцы, как канаты. Он мастер спорта по боксу, чемпион края, и, между прочим, ваш земляк, со Славгорода… говорит.
В этом составе командир взвода решил выйти за «языком». Доложил о своём решении майору — командиру полка и получил от него разрешение на пересечение линии фронта.
В сумерках, под накрапывающий мелкий дождь разведчики вышли из расположения третьей роты и ползком, преодолев нейтральную полосу, приблизились к болоту без единого выстрела с немецкой стороны.
Болото оказалось не так и мало, на ощупь прошли по нему километра полтора, затем какой-то звериной тропой ещё с километр и как-то сразу и неожиданно уткнулись в добротный дом с перекрытым подворьем. Поняли, это и есть жильё старовера — Спиридоновская заимка.
Приказав рядовому Кравец осмотреть дом, лейтенант с оставшимися разведчиками затаился в кустах.
Вскоре рядовой Кравец подал сигнал, что всё чисто — в доме кроме хозяина и его семьи чужих людей нет.
Феофан Савватеевич встретил разведчиков добро, выставил на стол хлеб, яйца, варёную картошку, оставшуюся с ужина и соления. Предложил самогон, но Берзин, поблагодарив, отказался.
На вопросы Берзина, есть ли поблизости немцы и сколько их, хозяин заимки ответил, что верстах в пяти проходит дорога и часто с той стороны слышатся звуки моторов машин и другой военной техники.
— Сам-то я не ходок, ноги не слушаются, будь они неладны, а внук… Сёмка, где ты?
— Здесь, деда! Где мне ещё быть? — послышался с печи бойкий мальчишеский голос.
— Слезь с печи-то, да обскажи всё, что видел.
С печи по приставной лестнице спустился мальчик лет двенадцати, подошёл к деду и с интересом — без робости перед незнакомыми людьми, осмотрел каждого гостя, затем вопросительно посмотрел на Берзина, определив каким-то ему известным чутьём, что он самый главный командир, и что на его вопросы следует отвечать.
В беседе с мальчиком, Берзин понял, что где-то невдалеке находится штаб какой-то немецкой части, так как по дороге часто передвигаются легковые автомобили и мотоциклы, а на тропе близ дороги иногда появляются одиночные солдаты.
— «Языка» будем брать на тропе, — решил лейтенант и, поблагодарив хозяина, двинулся в путь.
Проводником вызвался идти внук Феофана Савватеевича — Семён.
Шли густым лиственным лесом. Дождь хоть и прошёл, промокли изрядно.
Застрявшие в листьях деревьев, кустарников и траве крупные капли ушедшего ночного дождя прощальным холодным салютом, бриллиантово играющим под ударами лучей утреннего солнца, орошали ноги, плечи и голову разведчиков, отчего всем им было зябко, неуютно и в какой-то мере даже страшно, — своя, родная, русская земля, но порабощённая врагом таила опасность.
Прибыв к тропе, Берзин отправил мальчика домой, а сам с разведчиками выбрал надёжный участок для наблюдения и замер в ожидании одиночного солдата. Немецкий солдат не заставил себя долго ждать. Он шёл по тропе и насвистывая какую-то песенку.
Немца взяли быстро, он даже пикнуть не успел. Связали руки, усадила на траву. Сапрунов начал его допрашивать, но фашист с испугу заикался, говорил что-то нечленораздельно, было видно, как у него тряслась голова и слышно, как стучали зубы. И всё же через некоторое время удалось выяснить, что немецкий солдат работает истопником в госпитале в километре отсюда, ему пятьдесят два года и как язык он абсолютно бесполезен. Перед Берзиным встал вопрос: «Что делать? И как быть с пленным?» Без «языка» возвращаться нельзя, значит, надо ждать, а его сержант Чигилейчик, ненавидящий всех немцем поголовно, предложил зарезать, «как бешенную собаку», сказал он, но лейтенант решил иначе.
— Всякое может быть. Не добудем «языка», этого приведём. Что-то же он знает, хотя бы наименование воинских частей, откуда поступают раненные.
Фашист, поняв, что разговор идёт о нём, попросил листок бумаги. Лейтенант дал ему листок из блокнота и карандаш. Немецкий солдат что-то написал на нём и, отдавая его Берзину, сказал:
— Ich lebe in Bremen. Ich habe eine alte Frau und drei Kinder. Bitte, senden Sie diese Notiz an die аdresse, die ich geschrieben habe.
— Что он бормочет? — спросил лейтенант рядового Сапрунова.
— Говорит, что живёт в Бремене. У него старая жена и трое детей. Просит передать записку по адресу, который написал на ней.
— Вот чудило! Письмецо… жене… Может быть прямо Гитлеру передать!?
— Разорвать, товарищ лейтенант? — держа в руке листок, обратился к командиру Сапрунов.
— Ни в коем случае! Может быть, пригодится, — ответил Берзин, спросив, что ещё написано в ней.
— В записке он написал, что тяжело ранен и, наверное, домой уже никогда не вернется
Взяв листок из рук переводчика, Берзин бережно положил его в командирскую сумку. Тишина. Разведчики ждут, что прикажет командир, — казнить или миловать? Окончательно утвердившись, что решается его судьба, немец обречённо вздохнул и тихо проговорил:
— In zweihundert metern verläuft die rokadnaja straße. Wir sind ein oberst oder general.
— Что он опять говорит? — спросил Сапрунова командир.
— Он, товарищ лейтенант, сказал, что в двухстах метрах проходит рокадная дорога. Там можно взять полковника или генерала.
— Опасно, — подумал Берзин, — но выхода нет. «Язык» нужен.
Оставив с пленным рядового Цыцыкова, Берзин сказал ему:
— Услышишь стрельбу, немца прикончи!
Потом посмотрел на рядового Сапрунова, приказал ему раздеть немца и переодеться в его форму, благо немец был с брюшком и ростом не менее Виктора Фёдоровича.
Через десять минут группа подошли к дороге и, разделившись, залегла по обе её стороны. Рядового Сапрунова, переодетого в немецкую форму, лейтенант оставил при себе, а рядового Кравец вместе с сержантом отправил по другую сторону дороги, сказав им, чтобы ничего не предпринимали без его сигнала.
Примерно через час по дороге прошёл крытый грузовик. Лейтенант не рискнул его останавливать, в кузове могли быть немецкие солдаты. Ещё через полчаса мимо проехали два мотоциклиста. Их лейтенант тоже решил не останавливать, — шуму много, а результат может быть нулевым или более того, плачевным. Ещё через полчаса послышался гул мотора легкового автомобиля.
Дорога просматривалась хорошо. Вскоре на ней показался «Виллис» без мотоциклетного сопровождения.
— Выходи! — приказал лейтенант рядовому Сапрунову. — И любым способом постарайся его остановить. Сделай вид, что чем-то встревожен, показывай рукой в сторону движения машины.
— Понял, товарищ лейтенант. Исполню в лучшем виде, — ответил Виктор Фёдорович и вышел на дорогу.
Машина остановилась резко и рядом с разведчиком. Тотчас вся группа выбежала из своих укрытий и, стремительно приблизившись к машине, распахнула её дверки с двух сторон. Опешившие фашисты не успели даже рот открыть. На заднем сиденье «Виллиса» сидели два офицера, — майор и капитан. У майора в руках был толстый портфель. Поняв безысходность своего положения, он крепко прижал портфель к груди, капитан в это время вскинул руку к кобуре, но был застрелен сержантом Чигилейчик. Водителя устранил рядовой Кравец. Майора из машины попытался вытащить лейтенант Берзин, но тот упёрся ногами в спинку водительского сиденья, и вытащить его из машины было проблематично. На помощь пришёл рядовой Кравец, со стороны водительского сиденья, через склонённую голову убитого водителя, он левой рукой нанёс майору удар в голову. Полковник обмяк и в таком бессознательном положении Берзин выволок его из машины.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.