Лишь четыре ключа я нашёл
Из пяти Бешпагирского рая.
Ты ушла… За тобой я ушёл,
Найти ключ и тебя собираясь.
Океаном снега по весне
Поплывут, а тебя нет со мною.
Так зачем же ковчег строить мне,
Подражая библейскому Ною?
И к тому ж — по пророчеству сна —
Я ещё в лабиринтах блуждаю,
Без ключа, без тебя не узнав
Любви первой заветную тайну…
Бешпагир — пять ключей — пять родников
21 октября 1963 года
Смогу ли передать этими строками всё то, что однажды в один миг влилось в меня и непрерывно заставляет стремиться к ней, к ней, дорогой моему сердцу девочке? Смогу ли я (пусть не сейчас), а когда-нибудь придать своим словам то чувство, то звучание сердца, тот трепет души, которыми наполнила меня моя любовь к ней, к Юлии Бойко?
Я писал и пишу стихи и, как мне кажется, обладаю даром поэтичности, хотя ещё не верю, что именно он есть во мне. Моя беда или экзальтированность с первого взгляда влюбиться в появившуюся в нашей школе новую девочку, вызвала бурю стихов, даже поэм — драматических текстов с красотами рифм — это факт. Моя учёба в школе шла без особых приключений почти десять лет. И вот год назад я увидел будто бы ниоткуда взявшуюся симпатичную девушку.
Тёк беззаботно и игриво
Мой год шестнадцатый, когда
Девчонка пышной русой гривой
Мне стёрла детские года.
Тот миг чудесный сердцем помню,
Когда взорвался я любовью
И он горит в крови огнём,
И ночью тёмною и днём.
Акаций школьную аллею
В осенней блеклой желтизне
Для встреч готовила жизнь мне:
Огнём красивых губ алея,
Пробив мне сердце глаз свинцом,
Возникло здесь её лицо!
И кто она? Откуда? Почему я раньше не видел или не замечал её? Мои поиски её в коридорах школы позволили мне подслушать, узнать её ласковое имя — Юля. С тех пор она, её имя и то место, где она стояла, когда я впервые увидел её, неразделимы во мне как и мысли о ней.
И удивительно то, что, где бы я ни был, они неотвязно во мне, они о ней и только о ней, и заставляют меня искать её повсюду беспрестанно.
С самого начала прошлого учебного года, когда я увидел её впервые, я горел желанием видеть её каждый миг. В перерывах между уроками я бежал к её классу, чтобы встретиться глазами с её глазами, или хотя бы только с мимолётным взглядом. Как только я входил в школу, я искал её повсюду, чуть ли ни в каждом уголке огромного здания (школьницы как и школьники носились по коридорам как метеоры, и она ничуть не уступала в этом им всем). Так проходили дни, недели, месяцы. Я ловил её глазами, подходящую ко входу в школу, подбегал к её классу, искал её в его глубине, следовал за ней в сторонке от группки её подружек и подолгу провожал глазами уходящую из школы, следуя чуть ли не до самого её дома. Она училась в 6-м классе. Её семья приехала в моё село в прошлом году, и для меня она появилась ниоткуда. Я учился уже в 10-м, и разница в возрасте представлялась мне значимой. Эта мысль грызла сердце, терзала душу. Ведь сколько я читал о большой любви, полной опьянения, разница в возрасте была не существенной. Но мне казалось, что это не мой случай. Я не мог вторгнуться со своей любовью в её ещё юный детский мир, как казалось мне, хрупкий, как хрустальный бокал. Я ждал, что всё пройдёт, как уже бывало иногда у меня и раньше с какими-то девчонками. Да, и раньше увлечения возникали и проходили. Теперь же, тщетно. Какое-то мучительное чувство одиночества охватывало меня, как только я терял её из виду. Надо было что-то делать. Но что? Познакомиться и сказать: «Девочка, я тебя люблю!» — это, наверняка, получить в ответ: «Ты что, дурак?!» А что ещё? Я в своём классе, она в своём, и мест пересечения, хотя бы для минутных встреч, не было. Надо было искать и найти какой-то естественный способ знакомства. И, как мне кажется, я нашёл. Я решил стать в её классе пионервожатым, как говорил я в (Совете) Штабе пионерской организации школы:
— «Дайте мне поручение поработать пионервожатым в одном из младших классов, — а друзьям:
— «Хочу возвратиться в детство».
И вот… И вот… О, ужас! Ужас! В первый же день, когда я пришёл в её класс и сказал о своём намерении стать их вожатым, составил с ними контуры плана работы, я вдруг был выбит из школьной жизни. Попал в больницу!
На тренировке на футбольном поле я повредил мышцы голеностопа и не мог ходить из-за страшной боли в суставах. Ревматизм! Это слово я раньше никогда не слышал, и мне в первые дни, после диагноза, оно не казалось страшным и ничего не говорило мне. Раньше тоже бывали растяжения мышц, но в этот раз боли не проходили. Наоборот. Воспалившийся правый голеностоп воспалил параллельно левый. Через двое суток, когда, казалось боль в них затухала, неожиданно появилась боль в связках запястий обеих рук. Итак, по двое суток меня стали мучить ужасающие боли в параллельных суставах ног и снова рук, и даже суставов в тазу. Целыми сутками я не мог вставать с постели, тем более, ходить. Целый месяц я провалялся в больнице.
Мои пионеры приходили ко мне однажды. Мучительно было не показывать им боль и бессилие. Юлины глаза ещё с непониманием смотрели на меня. Кто же я? Почему преследовал её своими взглядами в школе? А теперь вот в больнице ничтожный и жалкий! Было унизительно осознавать, что я так быстро и бессильно выпал из понравившегося всем её подругам моего предложения стать вожатым в их классе. Теперь же я смотрел в её глаза из окна больницы и мысленно говорил с ней о моей любви. Чувствовала ли она что-то? Не знаю. И хотя моя любовь придала мне силы терпеть эти боли, но и она же с ещё большим огнём жгла моё сердце. Да, и не только она. Врач (муж моей учительницы по математике) нарисовал мне чудовищную судьбу инвалида-не инвалида, но человека, который должен беречься от всяких физических нагрузок. Риск скоротечно умереть был очевиден:
— «Ревматизм — только лижет суставы, а кусает сердце. О спорте и солнце забудь! И доживёшь до тридцати-тридцати пяти лет!» — поставил он мне не диагноз, приговор.
Только через месяц я победил первую атаку ревматизма.
И вот уже неделя, как я снова хожу в школу и с ещё большим желанием ищу Юлю. При встречах, может быть, я просто обнадёживаю себя тем, что замечаю ответный огонёк, блеск её глаз и некоторое стремление ими ко мне. Я не выношу её долгого взгляда, и всё же её взгляд уносит меня, как будто бы, уже в нашу любовь. Я обоготворяю этот разговор, как говорил Лермонтов, «краткий, но сильный». О, сколько бы я отдал (чего? Не знаю!), чтобы ежесекундно сливаться глазами с её глазами, испытывать наивысшее счастье жизни: проникать через магниты её глаз в её душу, в её сердце! Я не могу, уже не могу находить силы продолжать такую любовь, рвущую сердце, не дающую покоя ни днём ни ночью, заставляющую страдать только для страдания. Неразделённая (неразделённая ли?) любовь, как ни прекрасна она, но будет ещё прекраснее, если её разделить.
30 октября 1963 года
Прошло десять дней после моего выхода из больницы — десять дней полных невообразимых неожиданных встреч, украшенных магнетизмом наших, как мне казалось, наших стремлений друг к другу, к нашей любви и надеждам. По крайней мере, так казалось мне. Казалось ли? Мечты, мечты… О, сколько их рождалось во мне и умирало, так и не успев воплотиться. Прикоснуться к ней при встрече, сказать слово о своей любви… Первое было легко осуществить, а вот, второе! Это было практически невозможно.
В один прекрасный прохладный вечер я пришёл на тренировку в физзал играть в волейбол на секции волейбола. Неожиданно для меня в дверях появилась Юля, и мы встретились глазами. Я прошептал ей:
— Здравствуй! — мне показалось, её глаза вспыхнули и заблестели ярче обычного.
— Здравствуй! — ответила она мне с азартом, — Ты уже можешь играть?
— Да! Ой, извини, пожалуйста, — выпалил я, когда мы, одновременно бросившись за скачущим по полу мячом, столкнулись лбами, — ты тоже играешь в волейбол?
— Даже люблю играть, — ответила она мне, — и особенно тушить мяч о чей-нибудь слишком горячий лоб.
— Только не о мой, — поднял я просительно руки.
— А это мы посмотрим… — заразительно засмеялась Юля. — Попадёшься под руку, точнее, под мяч, — не пожалею. Точно и точка.
— Точка или запятая?
— Я сказала «Точно и точка!» Точно в лоб, а точка уж, по желанию: продолжать или нет, — и она ловким ударом запустила мяч в меня. Я едва смог среагировать и увернуться от летящего прямо в мой лоб мяча.
— Здорово, — отбив её мяч, продолжил я, вспомнив вдруг фразу с игрой с запятой, — Так сразу и казнить? Вначале надо бы правильно решить мою судьбу в той фразе с запятой.
— В какой?
— Где нужно поставить запятую в предложении «Казнить нельзя помиловать»? Перед словом «нельзя» или после него?
— А для меня нет никаких сомнений.
— Ну и где?
— А сразу после первого слова: «казнить!» Я бы даже поставила восклицательный знак, если это для тебя, — засмеялась она и запустила мячом в меня и опять прицельно и точно. — Ха!
Я был на седьмом небе. Неужели я уже познакомился с ней? Неужели она приняла меня, пусть даже с желанием врезать мячом по лбу? Чего мне ещё желать?
После игры в волейбол я был уже не в силах находиться рядом с ней: такой энергичной, сильной, такой кипящей магическим огнём. Я выбежал на улицу и побежал оглушённый и одарённый прикосновеньями к ней во время игры. Вдруг поняв бессмысленность бегства от неё, я вернулся в физзал. Она была ещё здесь. Я заговорил с ней о наших пионерских делах, и привлечении наших пионеров к волейбольной секции, будто бы это было самым главным в наших отношениях. Внутри же кипело и дрожало всё от желания побыть с ней ещё хотя бы несколько минут, смотреть в её глаза и слушать её переливающийся певучими нотками камертонного колокольчика голос.
— Неплохо было бы, — ответила она и с игривостью добавила, — Только я, я вступаю в комсомол!
Я попытался скрыть своё разочарование и будто радостно ответил:
— «Поздравляю!»
Но почувствовал, что, в реальности, было и то, и другое: опечалился тем, что она не будет уже заниматься пионерскими делами. И я уже как пионервожатый ей не нужен. А то, что она стала взрослее — обрадовало меня, так как это приближало её ко мне уже не девочку, а девушку, способную ответить мне на моё чувство. Но чувство, которое я не понимаю, врождённое или рождаемое по ситуации, как всегда, овладело мной и охладило кровь и возбуждение: я увидел сразу худшее. Едва поздравив её, я начал плести в голове печальные строки:
Ушла ещё одна мечта,
Утеряна ещё одна надежда,
Казалось, всё я рассчитал,
А оказалось — нет. И всё как прежде.
Мечты прекрасной не достичь:
С моей любимой каждый день встречаться, —
И знать: из тысячи жар-птиц
Уж не поймать свою мне птицу-счастья.
Лишь только спустя какое-то время, я укорял себя в других строках, выводя анализ моему отрицательному отношению к тому, что Юля станет комсомолкой. Моё же желание быть вожатым в её пионерском классе будет совершенно ни к чему. Я отказывался приходить в её класс и заниматься их внеклассными делами. Непростительное предательство! Я чувствовал в себе что-то близкое к ещё неотридцатицилкованному состоянию библейского Иуды, когда её глаза устремлялись ко мне с читаемым мной в них вопросом:
— «Что случилось? Почему измена?»
Они сжигали меня, и я чувствовал, что в них теплится ожидание продолжения того, что мы делали раньше. Я погибал в собственном презренье к себе. Не знаю, за что? Но презирал себя ужасно, ненавидел, что ещё не смог ни одним словом высказать ей свою любовь к ней. Только встретившись, я уже готов был бежать от неё! Хотя хотел смотреть и смотреть в её дивные глаза! Её глаза — это восхитительный огонь, отражающий такой костёр любви, который может быть только в мечтах. Нет, не найду я тех слов, чтобы ими нарисовать великолепие её глаз, глаз моей мечты, моей любви. Ответный блеск — это бы и было мне наградой, а не тридцать серебряников.
Есть глаза, которые будут смотреть в упор на тебя, но ты даже смотреть в них не будешь, не будешь видеть их. Даже если они говорят, что любят тебя. Они теряют, рассеивают силу чувства ещё до соприкосновения взглядов. Сила, которая таится в глубинах их, в зарождающихся чувствах к тебе, не обретает крыльев любви и, едва выплеснувшись из глаз, исчезает.
Но её глаза, глаза моей Юлии, — притягивали как магнит мои глаза и молнией зажигали во мне чувства, возбуждая потоки обворожительных картин уже не волейбольных столкновений и объятий. Где бы я ни был, как далеко бы от неё не находился б телесно, я видел только её из всех окружающих нас. Протяни лишь руку. Её взор притягивает меня к ней и заставляет меня чувствовать и видеть себя рядом с ней. Безумие! Но факт! Факт, от которого мне не уйти. Как и от самих её глаз! Ни одни глаза не давали мне увидеть себя со стороны. Но её глаза… Вот даже сейчас я вижу их перед собой и себя перед ними. Они жгут меня, моё больное сердце. Они жгут, беспощадно жгут и ждут ответа, как и я жду его. Какого? И я, как загипнотизированный мастером сеансов гипноза зритель, шёл на сцену, шёл в её класс и готовил программу на праздничные дни, не надеясь, что Юля будет участвовать в ней.
Я столько напридумывал, столько наплёл своим пионерам всего реального и нереального для этого, что… Что… Что может сказать поражённый гипнозом? А вот этого-то и не могу придумать. Плыву, плыву загипнотизированным в гипнотическом сне.
8 ноября 1963 года
Ветер…, пыль…, вечер… И я продолжил встречаться с Юлиным классом как пионервожатый каждый вечер, занимался планами нашей внеклассной работы. И на уроках, и на переменах я мечтал, чтобы они кончились скорей…
Эти дни, наполненные любовью дни, с тревожно и радостно бьющимся сердцем тянулись бесконечно долго…
Третьего ноября последний день первой четверти. Я в классе своих пионеров на собрании. Я думаю, надеюсь, что никому не ведомо, почему я стал вожатым. Бедные мои пионерушки, — всем ребятам примерушки. Это и их я уже так полюбил. За то, что они есть, за то, что они приходили ко мне в больницу, хотя я провёл с ними только одну ознакомительную встречу в начале учебного года. Сколько было энтузиазма! Быть вожатым — невесть какое явление. Но только не парню. А ведь случилось. И теперь мы решали вместе многие вопросы, строили планы работы и отдыха класса. На четвёртое ноября запланировали провести волейбольную секцию. В четыре часа начало.
Я же пришёл раньше, взял ключ в гардеробной у старого видавшего виды казачка.
— Вожатый? — удивился старикашка. — Гм… Надо ж, парень, а вожатый.
Меня тоже коробило моё положение, но я знал, для чего я делал это, так как иначе я бы никогда не смог видится с Юлей.
В зале я натянул волейбольную сетку на стойки, которые вставил один в пазы пола, натянул троса растяжек, подгоняя высоту сетки для пионеров, подкачал мячи, постучал о стенку, мягко попасовал сам себе. В сборной школы несколько лет я играл в паре с высоким старшеклассником Коробовым Валерой, сыном прошлого колхозного председателя. Ни один год мы выигрывали районные соревнования, благодаря нашему тандему. Мой (первый пас!) мяч едва взлетал над сеткой, как тут же гасился Валерой. Это было чудо. И вот теперь я мечтал пасовать Юле свои конфетки. Прошло больше часа. Никого. И я отправился к Юле, едва надеясь на успех своей работы пионервожатым. Метров за тридцать от её дома я увидел её в окно, прибирающейся вместе с матерью в доме. Юля, заметив меня, вышла ко мне из дома, и мы встретились около калитки. Сердце моё укатило в пятки. Неужели меня ждал отказ.
— Коля! Сейчас, я спрошу у мамы…
— Иди, иди, — успокоили меня слова её мамы.
Юля бросилась переодеться, а её мама внимательно всматривалась в меня, протирая стёкла окна. Отец Юли, секретарь колхозной ячейки компартии, высокий черноволосый красавец, занимался чем-то во дворе, и, как я понял, даже не посмотрел в мою сторону. От того мне показалось, что мать хорошая, а отец… А отец… Не решил я какой… Юля стрелой вылетела из дома. Несколько таких новеньких спаренных домом были построены колхозом по одной стороне вдоль въездной улицы в село для важных работников колхоза. Семья Юли приехала недавно в Бешпагир, и была поселена в южное крыло одного из этих домов. Видимо, колхозу нужен был дельный руководитель партийной братии.
Мне припомнилась маленькая «трагедийная» история из моего детства, и я рассказал её Юле, пока мы крутились по кривым улочкам центра Бешпагира. В тот день мой отец привёз пшеницу на помол на мельницу, стоявшую у самого начала подъёма на гору Кукушка. Мне было делать нечего и я пошёл побродить по центру станицы. Недалеко от школы мне повстречалась ватага местных ребят. Так как я жил на, так называемой, Горе, я вторгся на территорию хохлоцентровской братии, уже с детства почему-то ненавидевшей нас — «горцев». (Бои) драки между горцами и хохлами были не редкость. И я попал как петушок в ощупь. Один из хлопцев ватаги, как потом мне пришлось узнать, был сынок главного инженера МТС, недавно приехавшего в наш колхоз из какой-то Макеевки с Украины. Он должен был зарабатывать авторитет у своих одноуличников и поэтому, выступив вперёд из группы, мигом подскочил ко мне, и, схватив козырёк моей полугрузинской отцовской фуражки, натянул мне её на глаза и резко ударил в лоб:
— Это что за грузинский аэродром? Некуда даже кулаку приземлиться, — насмешливо бросил он мне. Подходившие за ним весело захохотали. Мне было больно и противно, но я привык бороться и драться со своими двумя младшими братьями: Вовочкиным и Васечкиным — так я звал их, коверкая их имена. Поэтому я, вырвавшись из фуражки и глядя в смеющиеся глаза сынка инженера (конечно, я не знал в тот момент, кто он), замолотил кулаками по его ухмылявшемуся лицу.
— «Зато на твоей морде можно приземлить целую эскадрилью», — смышлёно подначил я его.
Хватило нескольких ударов, чтобы он свалился в песок и заверещал по-поросячьи визгливо и громко. Ватага не стала меня атаковывать.
Но проходивший мимо мужчина схватил меня за ухо и вместе с моим обиженным притащил к дому, где жил макеевец. Как раз мы проходили с Юлей мимо этого дома в самом центре станицы, и я показал на дверь, за которой мне были сделаны серьёзные внушения его папаши. Папаша, действительно, был богатой шишкой в селе. В доме я заметил телевизор и много разной аппаратуры, привезённой ими с собой. Возле дома стояла новенькая машина «Москвич». И это в то время как мой отец ещё ездил на работу и с работы на колхозных быках, впрягаемых в скрипучую телегу. На такой телеге, нагружённой сеном, однажды я опрокинулся вместе с перевернувшейся телегой. Тогда отец подавал мне вилами лохматые пласты сена, вырванные из стогов, что были собраны после сенокоса в Солёном (одна из огромных балок вокруг Бешпагира). Я укладывал их вилами на телегу и поднимался вместе со стогом вверх. А оставшись лежать на возу скрипевшей телеги, которую с трудом тащили в гору колхозные быки, я глядел в вечернее небо и приходил в себя до самого опрокидывания воза с телегой на подъёме к молочно-товарной (коровьей) ферме. Оказавшись засыпанным сеном, я снова вдыхал тяжёлый удушливый запах, похожий на выхлопные газы «Москвича», почему-то пришедший ко мне из того момента, когда папаша моего обидчика выезжал на своём драндулете со двора. И этот смрад, не аромат обычно пахучего свежего сена, душил меня теперь под опрокинутым возом и телегой. Но это в прошлом…
Теперь в этом доме находилась библиотека, и запах книг немного перебил запах авто инженера. Но всё равно я больше никогда не любил ароматы машин и скрипучих как телеги механизмов МТС. Я часто брал в библиотеке интересные книги и с болезненным самолюбием вспоминал моё фиаско с сынком второго человека в колхозе. Мести от этого героя хохловской гвардии я не получил, так как его семья через пару лет уехала из Бешпагира. Но я до сих пор помню отчаянно-весёлые наглые глаза моего крестника, получившего хорошую приписку от меня в Бешпагире.
Приближаясь к школе, я рассказал Юле о моей травме левого локтя, сломанного мне в одном из футбольных матчей защитником-верзилой из Спицевки, когда я, будучи пацаном, играл за взрослую команду колхоза на районных соревнованиях. Спасибо моему футбольному везению: в той ситуации, перед тем как меня накрыл верзила, ломая руку, я успел забить победный гол, поэтому не переживал за сломанную руку. Мне казалось, что этими страничками моей жизни я смогу расположить ко мне Юлю. Она даже потрогала мой локоть и удивилась уже в игре, как же я, несмотря на сломанный локоть, ловко справлюсь с мячом. Ребята уже ждали в физзале, и мы хорошо провели время, закончив этот день в кино. Я первый раз проводил Юлю домой. Бежал же к себе домой в гору счастливый и немного сумасшедший от этой, по-настоящему, тёплой знаковой встречи с Юлей. Не чувствуя никакой усталости, я ни разу не остановился передохнуть.
Шестого ноября мы ходили вместе с другим классом на песчаную гору, Кукушку, в сосны. Эти деревья (говорили, что это саженцы реликтовых сосен из Крыма) были высажены станичниками после войны для сдерживания песка во время Астраханца. Так в селе назывался ветер с востока, дувший по осени неделями и засыпавший станицу песком древнего Сарматского моря, бушевавшего миллионы лет назад над подковным дном Бешпагира. Этот песок был поднят во времена оные и красовался белизной или золотом то тут, то там на изгибах плато, окружавшего гигантской подковой Бешпагирскую станицу, основанную казаками в 1777 году. На западе от села был разработан даже карьер, где Ставропольские стройпредприятия вывозили его уже много лет на свои стройки и в город, и в другие селенья края. Этот же белопесочный бархан (прозванный почему-то Кукушкой), много лет горой возвышавшийся над Бешпагиром с востока, и, будучи без деревьев, засыпал станицу, неизвестно откуда беря тонны песка. Трудно представить, что некогда, давным давно здесь было море.
В соснах две команды пионеров должны были отыскать реликтовый сине-бурый камень, временами засыпаемый песком и становящийся невидимым. Откуда он здесь, в песке? Может быть, Эльбрус забросил его сюда? Кто знает? Мы проиграли. У наших соперников был знаток места расположения этого камня. Он-то и раскопал его первым.
Мы не расстроились, так как у нас был запасной план: отыскать сегодня все пять ключей нашего села.
Юля присела на этот огромный камень и стала отыскивать в захваченной мной книге Ставропольского краеведа, Гниловского Владимира Георгиевича, где же могут находиться ключи, давшие такое романтическое название этому месту.
С Кукушки мы отправились в Сафонов ключ. В окна-щели огромного цилиндра, сложенного из песчаных камней, можно было рассмотреть широкую струю чистейшей воды, сверкавшую над зеркалом бассейна. Вода скользкой вылинявшей анакондой вырывалась из-под песчаных плит по бело-золотому песку и, вызывая жажду у не пивших давно, с шумом исчезала в рычащей и бурлящей воде. В жару трудно было удержаться только от созерцания этой битвы змеи и поглотительниц её — кругов холодного голодного омута. Мальчишки нередко, выломав пару камней в одном из окошек, боролись с заключённой в бассейне живою и мёртвою водой, подставляя загорелые спины под плети водопада и погружаясь в омут. Вокруг довольно примитивного строения был белый и жёлтый песок, подчёркивавший чистоту этого ключа. И проникавшие внутрь бассейна практически не засоряли его. Из Сафоновского бассейна вода уходила по трубопроводам в низлежащие дворы и дома станицы. Ключ был самым сильным (давал много воды) из всех ключей Бешпагира. Повторять опыт мальчишек мы не могли: было уже не летнее время. Следующий ключ, точнее, родник, тоже закрытый, но теперь уже в квадратном бассейне, мы, миновав заросли шелега (оригинальный кустарник с коричнево-розовыми стеблями, гибкими и крепкими, а потому и хорошо служившими для многих родителей в качестве розг для поучения своих провинившихся детей-оболтусов), нашли недалеко от Солёного озера. Его вода была изумительно вкусная. Говорили, что в глубине из-под Кукушки мимо Солёного озера в сторону Горькой балки течёт подземная река. Возможно, да. Весной широкая полоса зелёной травы доказывала это. А ключи в подкове Бешпагирского плато (их сотни!) — это беглецы подземной тюрьмы воды, текущей с самих Кавказских гор. Посетив родник под названием «Криница» у Солёного озера, мы вернулись на гору, где я живу, и посмотрели ещё два ключа. Меньший, с прохладной водой, Горячев ключ, обеспечивал питьевой водой живущих на горе. Моя бабушка часто лечила маленьких детей от сглаза или ещё от какой-то неведомой болезни с помощью этой воды. К своим молитвам-заговорам она просила принести из этого родника непитой воды, но при этом ни с кем не говорить, не перекидываться ни одним словом. Иногда она выливала принесённую кем-то воду и требовала принести новую. Но опять строго-настрого приказывала выдержать её наказ. Как она узнавала, что приносивший обмолвился с кем-то словом или поздоровался — неведомо.
Большой, почти такой же как и Сафонов, — Бородинский, из своего каменного песчаного бассейна насосами отправлял воду во ВНИИОК, научно-опытное хозяйство при Ставропольском сельхозинституте, приютившееся на отрогах горы Толстая, в самом начале Горькой балки. Гора Толстая как огромный стол возвышалась над котловиной под названием Солёное. Удивительно, но по склонам над низиной Солёной, кроме горько-солёных родников с белыми высолами на земле и траве, не было ни капли живой питьевой воды такой вкусной, как в Бешпагире. Осмотрев четвёртый ключ — квадратное строение, внутри которого вырывался из под камней и падал в бассейн поток водопада, похожий и мощью и красотой на Сафонов, мы, хотя и устали, решили найти и пятый.
А где же пятый? В книге у краеведа не было никакой информации и пяти ключах Бешпагира. Раньше я и сам не задавался таким вопросом, а сейчас решил, что пятый, считавшийся стариками ключом с живой и мёртвой водой, находится в таинственных Корытельных балках. Чтобы найти его, мы и отправились в эти балки, на западную сторону Бешпагира. Там мы мечтали обнаружить не один, а два, — эти загадочные таинственные родника. Один с холодной, почти ледяной водой нарзанного типа и второй, который мало кто видел, с горячей, бьющей из термитных гейзерных труб. Ставропольская возвышенность удивительное место. За сотни километров от Эльбруса в разрывах оползней, отрывавшихся ежегодно от краёв плато, стали появляться настоящие вулканические трубки — древние выходы кипящих газов, магмы или воды. В классе я уже рассказывал своим ребятам о геологическом устройстве Предкавказья. У меня же была книга Гниловского, рассказывающая о строении Кавказских гор и Калаусских высот или, как говорилось в книге, Калаусского плато. И теперь мы могли увидеть реально эту изумительную изогнутую излучину гео (Земли).
Многие ребята, устав, отправились вниз по домам. Я, Юля, две девочки и один мальчик всё-таки пошли со мной в балки. Перед тем как спуститься к балкам, мы поднялись на валы местечка, которое называлось Городок. Это примитивный заброшенный земляной редут времён Кавказских войн, — одно из многочисленных укреплений Азово-Моздокской оборонительной линии времён Екатерины Великой. На нём мог дислоцироваться и обороняться от горцев сторожевой гарнизон казаков. Вдалеке на юге виднелось ещё одно остроконечное возвышение, меньшее по размерам, чем гора Острая, находящаяся ближе к Ставрополю, но не менее ценное в период Кавказских войн. Её называли в селе Бикет, изменённое слово Пикет, где хоронился наблюдательный пост бешпагирского гарнизона казаков. Поросшие по склонам Пикета кустарники и даже какие-то колючие деревца по оврагам тоже хранили свои секреты и тайны. Но мы практически не ходили туда никогда. Ходили слухи, что там есть неизвестные могилы.
Когда мы поднялись на валы Городка, нам открылась изумительная картина Кавказских гор, увенчанных двуглавым белоснежным Эльбрусом, освещённым предзакатным солнцем, ещё прорывавшимся из-под наползавших с запада тёмно-синих холодных туч. Эти тревожные, но восхитительные картины не захватили моих пионеров. Они набросились на боярышник, рваными группками росший невдалеке. Год был неурожайный, ягод было мало, и все проголодались ещё больше. Никто не взял с собой ни крошки, и нам пришлось прекратить наше приключение. К тому же над плато разразился такой ураганный ливень с разъярёнными молниями и громами, что о продолжении похода не могло быть и речи. Природа охраняла свою вечную тайну живой и мёртвой воды. Торнадой пронёсшийся ураган мы пересидели под плитой, нависшей над разрывом оползня. В таких местах разрабатывались примитивные карьеры жителями села. В одном из таких карьеров обнаружили как-то древнюю могилу. Мне вспомнился случай раскопки захоронения скифского или сарматского воина, и я рассказал моим притихшим пионервоинам двадцатого века эту историю.
— А почему это воин? Ну, мо…, могила воина, — спросила меня Юля.
— Ржавый меч и доспехи, лежавшие рядом и под скелетом, говорили об этом, — пояснил я, — Я сам нёс меч в нашу школу. Мы думали, это будет интересно Ставропольскому музею. Ведь это открывает дверь в историю этого места. Но никто из музея не приехал за этим артефактом, и скелет забросили на чердак старого здания физзала.
— А где же эта могила? — спросил Саша Душин.
— Где-то здесь, рядом с этими выемками песка и глины. Этот песок и глину бешпагирцы берут для своих строек, — ответил я.
— А что скелет? Так и лежит на чердаке физзала, где мы играем в волейбол? И меч там? — снова спросила
— Скелет там, на чердаке. А где меч? Не знаю, — нагонял я страхи, думая, что добавляю романтики для своих уже попритихших пионеров.
— Мне страшно, — сказала одна из девочек, поднимаясь выше под нависшую плиту.
— Танюша, нет, не лезь под плиту, — с тревогой попросил я её.
— Почему? — бросила мне Таня, втискиваясь под самую глубь песчаника, — хрупкого камня, образовавшегося из того же песка, на котором он едва держался.
— Однажды, в том Городке, который мы видели там на окраине села, под такой плитой погиб мальчишка с нижней от моей улицы. Он подрывал себе местечко для схрона во время игры в казаки-разбойники. Думал, видимо, что там его никто не увидит. А плита обломилась, и… Так что я видел как отсюда уносили и скелет сарматского воина, и тело погибшего мальчика, — пытался я успокоить страхи моих пионеров.
— Мы хотим домой, — заскулили мне в ответ девчонки.
— А дождь? — силился показать своё бесстрашие Саша. — Нам нужно развести костёр. Будет тепло.
— Дождь закончился, — убеждали его девочки, считая, что дождь был так себе — не холодный и не тёплый. — И нам не надо никакого огня. Домой, домой.
Пришлось, несмотря на (пусть и не холодный) дождь, вылезать из-под спасительной огромной плиты, цепляясь за выступавшие свинцово-сизые гофрированные вулканические трубки — маленькие кривобокие выходы вулканчиков, оголившихся в срезах оползней в пластах глины, песка и камней, и шагать под дождём.
Мне почему-то не хочется описывать все мои чувства, которые преследовали меня на каждом шагу возвращения. Я не могу их разобрать и соединить в одну цепочку, в единое целое до сих пор. Только что прочитанная мной книга «Борьба за огонь», о которой я рассказал по дороге своим бесстрашным искателям приключений, поддерживала во мне дух борьбы. Я казался себе одним из героев этой повести. Ни холодный, ни горячий родники, ни алмазные трубки (говорят, что в перекалённых трубках могут рождаться не только газы, но и алмазы) никого больше не интересовали. Усталость, дождь и голод нас победили. Надвигался вечер. Огромная махина уродливой тучи уже раздавила закатное солнце. Юля даже не захотела, чтобы я её проводил. Мы расстались в центре станицы, недалеко от школы.
Людмила Турченко стала свидетельницей моего возвращения с моими пионерами. Её кривая улыбочка сказала, что всё, что она сделала со мной, было правильно и бесповоротно. Она пригласила весь наш класс провести праздник 7-е ноября у неё дома. Меня же — нет! Она была ко мне неравнодушна и, видя, что я запал на Юлю Бойко, как-то попыталась о чём-то поговорить со мной. Но… Я не хочу приводить этот колючий разговор, потому что для меня её претензии ко мне, как я думал, не имели никаких оснований. Хотя этот неоконченный диалог влияет на развитие дальнейших отношений с Юлей. Людмила тоже приехала в Бешпагир недавно. Сразу, после появления её в школе, наш класс украсился мощной дородной и удивительно умной девушкой. Её с тонким прищуром глаза были полны такой силы, что мало кто выдерживал их пытливых взглядов. Семья Людмилы приехала с Урала. Школа Людмилы там, а, может быть, и она сама были на голову выше нашей сельской. Людмила даже помогла мне сдать экзамен по русскому языку в седьмом классе. Экзамен проходил в старом здании того же физзала, и я выбросил ей в окно листок с предложением для грамматического разбора, которого я не знал и не смог бы сделать. Она сумела быстро сделать разбор и ловко подбросила листок назад мне в окно, завернув его в лист дерева белолистки. Пётр Иванович, наш учитель по русскому языку, маленький, уродливый почти двойник героя Шарикова из «Собачьего сердца», по прозвищу Шкет, бросился ко мне с криком:
— «Шпора?!»
Но листок огромного дерева белолистки, влетевший одновременно с листком-шпаргалкой спас меня от двойки и позора. Я успел вытащить из него бумажный листок с разбором. Шкет же, выхватив ещё пахнущий деревом лист у меня из рук, повертел, повертел, всматриваясь в иероглифы самого растения, и разочарованно выбросил его в окно. Потом боком протискиваясь между парт и, неустанно исподлобья смотря на меня, вернулся к учительскому столу, что-то бормоча себе под нос перекошенными от природы губами.
Я же, желая выкрутится и перенести акцент со шпорой в шуточный вариант, спросил его:
— Пётр Иванович, а в слове листок мы пишем «и» или «е»?
— Какое «И»? Какое «Е»? Какой дурак тебя учил русскому языку?
— Вы, Пётр Иванович, — пояснил я под хохот экзаменующихся. Этот неожиданный бой учителя с учеником стал сюжетом рассказов моих одноклассников на все времена.
Пётр Иванович, конечно, слышал мои слова, но он изобразил, что инцидент закончен, но ещё не разрешён в мою пользу. Я от всего сердца благодарил судьбу и, конечно, Людмилу, да и листок белолистки, не только огромного, но и умного дерева, не случайно росшего у ручья, рядом со зданием физзала. Благодарил за ангельское охранение меня от двойки на экзамене, как благодарил запятую заключённый, приговорённый к смерти, но правильно поставивший её в предложении: «Казнить нельзя помиловать».
Людмила была магнитом для всего нашего класса. В школе было мало парней достойных её. Я очень хорошо относился к ней, и она, может быть, думала, что это больше, чем уважение к ней. Но она ошиблась! Возможно, было бы и большее, чем уважение. Но появление Юлии Бойко в нашей школе перевернуло во мне очарованность Людмилой, переведя её в медленное охлаждение наших отношений.
18 ноября 1963 года
Вторая четверть началась холодным ветром с дождём. С 13 ноября по сегодняшний день Юли не было в школе. Я не знал, что случилось с ней. Я был зол на себя, когда узнал, что она болеет. Чувство вины: возможно, перегрузил девчонок в походе. А здесь ещё и Людмила, да и другие девочки класса превращали меня в изгоя, отщепенца. Я уже много дней после предпраздничного разговора с Людмилой не обращаюсь к ней ни по какому вопросу, хотя некоторые старания завязать разговор со мной с её стороны имеют место. Но тщетно! Моё наигранное равнодушие к ней, как и ко всем девчонкам моего класса, ещё не перешедшее в полное неприятие их меня, а моё их, открыто ещё не проявлялось. Но я считал, что они сами навязали его мне, и готов был к войне с ними. По закулисным разговорам мне сообщали такую чушь обо мне, о которой я никогда бы и не подумал. Я — и неудачный организатор, и неумелый вожатый с карьерной влюбленностью в Бойко, дочь партийного босса колхоза, и прочее, прочее. Фактически эффектная, но скорее эффективная бессмыслица: направленная каким-то образом отомстить мне за моё падение — влюбиться (влюбиться ли?) в малолетку. Хмурый и злой я отстранялся от классных девчонок, наделяя их в своих мыслях презрением за неотёсанность и вечную деревенскую грубоватость с отсутствием всяких стремлений к высшему.
Но сегодня я увидел Юлю. Я искал её в коридорах, чуть ли ни сталкивался с ней, но ни единого взгляда как и слова не устремилось ко мне с её стороны. Недовольство! Мной? Собой? Но ведь я тоже, когда вышел из больницы, был не лучше. Погрузившись в жизнь, которую оставил на целый месяц из-за болезни, я был весь рана. Вот и теперь, как и тогда. В каждом поступке какой-то трепет, тем более, к ней. Я боялся даже смотреть в её глаза. Ещё больше, чем тогда, я говорил себе: «Я боюсь, боюсь». Она была в больнице в Ставрополе. Я хотел съездить в город к ней, но не знал в какой она больнице. Спросить у её мамы — но кто я такой! Вожатый? Убедительно? Возможно — да! Но теперь надеяться мне не на что. Облом Обломович и здесь! У-у-у… Хоть волком вой!
Вчера написал кое-что ей. Почему-то после больницы я мало пишу, почти совсем не пишу. Уроки, уроки, уроки. Одни они заполняют всё моё время. А сколько ещё недоделанных, несделанных дел, требующих большого, очень большого труда.
24 ноября 1963 года
Кратковременные, иногда через большие промежутки времени записи в дневник всё же позволяют мне посмотреть на себя со стороны и разобраться в себе самом. Во мне творится что-то непонятное и даже противное мне самому. Я очень расстроен. Как-то всё получается не так как я хочу. Всё идёт само собой. Становлюсь злым и каким-то неестественным и, быть может, из-за этого противным самому себе и даже ненавижу себя всё больше и больше.
Юля! Любовь! Без неё мир казался бы мне безжизненным храмом, превращённым в мусорный полигон для того, чтобы его могли ненавидеть, и для того, чтобы жизнь человека стала ненужным, ничтожным существованием. А любовь?! О, как боюсь я, очень боюсь получить разочарование, если моё чувство будет обманом или будет обмануто. Но ведь прошёл солидный срок с того дня, когда сердце среди переполненной пустотой мира нашло и избрало её. Как тяжелы дни и даже минуты без Юли. Мир мне без неё, действительно, пуст и безразличен. Я не мог бы поверить в это, если бы не чувствовал это сам. Единственным источником вдохновения, горящего слабым пламенем, является ожидание. Я жду. Жду, жду и живу только часом, когда вижу её, её глаза. Но и здесь я чувствую себя утопающим в тину какого-то болота нерешимости, и любовь уже не в силах меня поднимать, вытаскивать из него. Думаю переходить к крайним мерам к собственной персоне, чтобы найти нужный выход к цели. Какой? Стать лучше! Но как? Да, действительно, как? Не могу даже представить, что делать? Как поступить? Обстоятельства не поддерживают. И нужен большой срок, чтобы сделать в себе душу кристально чистой. Ну, что же (пусть эти слова звучат не как слова утопающего, а как решившего победить!), приступим к действиям. Будем работать над собой. Победа будет за мной! Я стану лучше. Это необходимо.
4 декабря 1963 года
Сколько проходит однообразных дней. В круговороте их совсем редко запоминаются некоторые особенные из них. Из всех прошедших 28 ноября останется, хотя и бледным числом, но всё же останется в памяти. В этот вечер я провёл собрание в моём пионерском классе, где мы обсуждали наши географические открытия проведённого похода: «Бешпагир — столица пяти ключей». К нему мы готовили стенд с описаниями и рисунками многих ребят своих впечатлений. Я подключил информацию из книги Гниловского «Ставропольская возвышенность». Потом как-то само собой получилось, что я проводил Юлю. По правде, сказать, я, выходя из зала, думал её провожать. Я медленно шёл по аллее. Юля, догнав меня, спросила, что думаю я ещё сделать с её классом по подготовке новогоднего устного журнала. Я шёл с ней метров сто, наэлектризовано касаясь её плеча. Она, став уже комсомолкой (пионеров принимали в комсомол ко Дню рождения комсомола, 29 октября), могла и не участвовать в моих пионерских озабоченностях. Тем более, что к ней уже имелись виды другого характера и не только у комсомольской организации.
Сбоку шли ребята, среди которых был один, рьяно мечтавший познакомиться с Юлей и, может быть, оттеснить меня от неё.
Следует заметить, что таких мечтателей было очень много. Её поклонников я, примерно, всех знаю. Но что они мне?! Всё будет решено Юлей! А их я, конечно, не так, как она, не буду водить за нос. А, скорее, дам в нос. Юлю я до конца ещё не изучил и не знаю, какая же она. Вот и сейчас, идя с ней, я чувствовал с её стороны какое-то раздражение. Можно было подумать: в её сердце росла плохо скрытая злость. Злость? На меня? На что? Или за что? Её взгляды продолжают гореть ответным огнём. Но я? Разве я один такой? Кто ещё с обожанием смотрит на неё?! Или происходит что-то необъяснимое в ней? В её жизни?
Буду переходить к посланиям в стихах от главного героя «Чёрной маски». Подготовка к Новому году уже в разгаре. Роли героев распределены. А в сюжет придуманного мной детектива «Чёрная маска» я включил превращение Чёрной маски в Деда Мороза, а его любимой во внучку Снегурочку. Феи с костром сжигания Снегурочки и ряженые злодеи подкрепляли затею со сложным сюжетом и завораживали многих. Устный журнал уже в действии: я пишу сценарий в стихах. Из «Чёрной маски» мы уже несколько сцен проиграли. Это моя креатура. Конечно, я, чтобы привязать Юлю к себе, предложил ей роль Снегурочки и стал передавать стихи ей, чтобы она давала им оценку. Многое я выписывал от её имени. Несколько фантастично, но занятно. Чёрная маска — это, конечно, буду я, это герой с перевоплощением в Деда Мороза. Для Юли — принцессы, он скрытый поклонник, становящийся Дедом Морозом с невозможностью любовных отношений, так как принцесса, чтобы избавиться от противника Чёрной маски — злодея — Бородея должна была стать Снегурочкой. В процессе же, Дед Мороз оттаивает, превращая Снегурочку вновь в принцессу, а сам превращается в принца, побеждающего Бородея, тоже носившего чёрную маску. Я не хочу описывать в дневнике всё, что буду делать, что буду думать, что писать. Дело времени.
10 декабря 1963 года
Сегодня неожиданно для меня прояснилось что-то. В моём сознании встаёт рассвет. Но его можно объяснить и как рассвет любви, и как разрушительное окончание её, как закат. В школе я Юлю видел только в глубине её класса два раза, и мы с ней не приветствовали друг друга ни кивком, ни взглядом. Были далеко друг от друга. В моём же классе Людмила Турченко взяла мою тетрадь со стихами и, читая её, наткнулась вот на эти строчки, отправленные Чёрной маской своей любимой:
Она подумала и не сказала,
А что подумала, она забыла,
Но чувствовала, что это было мало,
А ты решил, наверно, много было.
Любовь трудна, как всякая дорога, —
Но если поспешить себе позволишь,
На этот раз она решит, что много,
А ты-то сам подумаешь: «Всего лишь».
Ей стали непонятны строки второго куплета, и она, не обратив внимания на первый, спросила меня о смысле слов второго. На перемене во дворе я начал объяснять ей. Юля с подружками шла уже домой и, проходя мимо нас, сказала:
— «Здравствуйте!»
И как-то так получилось, что я ответил:
— «До свидания!», — в то время как Турченко ответила:
— «Здравствуйте!»
Теперь я вместе с Чёрной маской корю себя — как это было подло! Как я мог допустить такое?! Ежедневно смотря ей в глаза влюблёнными глазами, не ответить на приветствие любимой. Получалось я будто отвергал её, находясь рядом с её эфемерной конкуренткой — Людмилой.
На 5 часов в сельском клубе-кинотеатре шёл фильм «Смерть Тарзана». Войдя в зал, я заметил Юлю, сидящую по левую сторону зала, если смотреть от экрана, примерно в восьмом ряду. Моё место было во втором, и я прошёл к нему. Вероятно, Юля, увидев меня, вспомнила мою выходку в школе. И вот, когда я проходил мимо неё, она отвернулась. Прошёл сеанс, и я направился к выходу, стремясь быть рядом с нею. У выхода Юля, Света Боровлева И Люба Похилько (её подружки) были уже рядом со мной, я спросил:
— «Вы поняли картину?»
И вдруг Юля, не смотря даже на меня, зло проронила:
— «Думаешь, ты только один всё понимаешь!»
Это заслуженная мной пощёчина стала доказательством моей вины перед ней, откровенно высказанная Юлей на моё невнимательное:
— «До свидания!»
Видя, что я не обратил внимания на её фразу, она произнесла её и во второй, и в третий раз. Вот здесь я вспомнил злосчастный случай в школе с моим «До свидания!» и её, отвернувшуюся от меня в зале. Сказав в третий раз одну и ту же фразу с презрительной злостью и, вероятно, на ходу услышав мой ответ:
— «Я не говорю, что ты не понимаешь», — она быстро ушла вперёд. Её подруги попросили меня разъяснить им понимание этого фильма. Я сделал это, хотя всё время думал только о Юле, и почти о моей смерти для неё как смерти Тарзана.
Мне теперь стало ясно (только бы не ошибиться!), что Юля любит меня или, по крайней мере, неравнодушна ко мне. И моё «До свидания!» во время её «Здравствуйте!» было жестоким ударом по её маленькому чистому сердцу, в глубине которого, возможно, расцветает первый цветок её первой любви. К тому же она, видимо, посчитала мою одноклассницу Людмилу моей подругой, в то время как я преследую её своими глазами при каждой встрече. И вот она решила отвернуться от меня. Мне было больно, но в душе я был благодарен ей за это. Теперь я знал, что она любит меня. И несмотря на разницу в возрасте: целых три года, и то, что она слишком юная, — мы можем быть хотя бы дружеской парой. Я допускаю мысль, что Юля, видя часто меня с Турченко, решила, что мы близки и находимся даже в каких-то любовных отношениях. А переглядки с ней — только игра. О, великая Ревность! Узнаю, узнаю.
— «Юленька, дорогая моя, любимая девочка (не нахожу нужных ласковых слов, чтобы передать тебе всё то, что в сердце у меня, чем живу, всё надеясь!), — разве я когда-либо променяю тебя на другую?! Нет! Я готов отдать тебе всё, что смогу сделать для тебя, даже жизнь. Каждый день я смотрю на твой дом, приходя к нему, жду, когда вспыхнет огонёк в твоём окне. Быть ближе к тебе, даже не видя тебя, — для меня что-то да значит. Я не могу жить без тебя. И потеряю всё, даже жизнь, если потеряю тебя!»
18 декабря 1963 года
Юля уходит, становится равнодушной, не замечающей меня. Я не понимаю причин. Она уже далеко от меня и продолжает уходить всё дальше и дальше. И даже когда я вижу её, ищу её взгляд, а она демонстративно отворачивается от меня, я чувствую, как она уже далека, как далека. О, да! По-видимому, она думает, что делает хорошо, что держит своё слово: не замечать меня больше. А когда она, вдруг увидя меня, демонстративно отворачивается, и её взгляд исчезает, не достигая моего, меня самого охватывает холодность и желание отплатить ей как-нибудь тем же. Как это тяжело. Вот три ночи как она снится мне. Я даже не могу учить уроки. Мысли о ней не дают мне покоя. И только через большую силу я заставляю себя хотя бы раз прочитать задание к какому-нибудь уроку. Несколько раз порывался положить к ней в пальто «души прискорбной излиянье» (Стихи к сценарию «Чёрная маска» перестал писать). Чувствую — близится час, когда я не в силах буду противиться сердцу и попрошу её вернуть мне хотя бы взгляд. Девчонка, можно сказать, вскружила мне голову. Но я ещё больше люблю её за это. Она смогла покорить моё сердце в течение нескольких взглядов и так же прекрасно губит его, издеваясь своим презрением ко мне. В этих строках я не узнаю себя. Ведь к другой бы я был беспощаден за это, но её всё сильнее и сильнее люблю.
23 декабря 1963 года
Вчера был мой день рождения. Едва я вошёл в школу, как увидел Юлю. Я ожидал, что меня ждёт та же её холодность и отчуждение, как было целую неделю. Но было это или не было, так было или не так, как у меня записано в дневнике? Не знаю. Ровно через неделю (от вторника и до вторника длилось её игнорирование меня) Юля сделалась прежнею, близкой и понятной сердцу. Она бросилась ко мне навстречу со словами:
— «Поздравляю, поздравляю, поздравляю!» — И ещё трижды, — «С Днём Рожденья!» После уроков я пригласил её прогуляться со мной. Мы отправились с ней в сосны на Кукушку и бродили, вспоминая 6 — е ноября. Лёгкий снег припорошил ветви сосен, даже не коснувшись песка. Погода была замечательная, тёплая, и мы бродили по песчаным холмам, рассказывая друг другу о своих пристрастиях и привычках. Это было чудесно. Только ум холодил восторг изменений, произошедших с Юлей, взвешивая «За» и «Против», равные — верить или не верить? Сон или явь? Юля, остановившись на самой вершине у пахнувшей хвойно-можжевеловым запахом огромной сосны, на самой вершине песчаного холма, словно для того, чтобы побудить меня вернуться к земной-неземной яви, спросила:
— А что у тебя с твоей одноклассницей?
— Какой?
— Так у тебя их много?
— Конечно, много, — подыгрывая ей, продолжил я, вспомнив после какой ситуации Юля вдруг стала игнорировать меня.
— Ну хотя бы с той, с черноволосой копной на голове.
— Ты — о Людмиле Турченко? — прояснил я, наконец, её поведение после того случая во дворе школы.
— Да, той, узкоглазой бестии. Как я ненавижу её!
— Прости меня, Юля, я тогда не успел врубиться в ситуацию. Я думал, что ты уже уходишь домой, и я, думая, что я говорил уже тебе «Здравствуй!», сказал тебе «До свидания!» А разговор с Людмилой касался нашего сценария «Чёрная маска». Это она попросила меня разъяснить одни стихи, которые она не поняла.
— Какие?
— Ты хочешь знать?
— Ещё бы?!
— Дай вспомнить, — напрягся я.
— Даю, даю, — лукавила моя ревнивица.
— А вот они:
Она подумала, но не сказала,
А что подумала, она забыла,
Но чувствовала: это было мало,
А ты решил, что это много было.
Любовь трудна, как всякая дорога.
Но если поспешить себе позволишь,
На этот раз она решит, что много,
А ты-то сам подумаешь: «Всего лишь…»
— Я тоже не понимаю, — отрезюмировала Юля.
— А что ж, здесь не понимать?! — взмолился я, — Но если ты позволишь…
Я протянул руки, чтобы обнять лукавую девчонку. Она же ловко выскользнула из-под моих рук и, захохотав, бросилась бежать вниз, взрыхляя так и не замёрзший песок. Я же как слепой истукан обнял ствол сосны и чуть не прилип к его смолистой коре.
Оправившись от конфуза, я заметил, что Юля увидела моё смущение и, ещё больше вникая в ситуацию, восхищённо пошутила:
— Ага, ты и к соснам пристаёшь…
Догнав её, я не стал оправдываться, наоборот, подыгрывал, объясняясь, что не очень люблю обниматься с соснами, которые пристают ко мне как смола, и что, может быть, поэтому мне нравиться уходить в степи.
— В какие степи? — спросила меня хитрая лисичка больше для продолжения ситуации без объятий, чем для выяснения моих чувств к каким-то там степям.
Но я с упоением начал говорить:
— В степи во мне рождается удивительное чувство (то ли грусти, то ли тоски), уносящее меня в далёкие времена жизни на Земле, в тот грубый фантастический, но животрепещущий мир далёких людей прошлого. Ковыль, песчаные барханы, сбежавшие далеко, далеко от дремучих лесов, чистое небо, бескрайняя даль сказочного первобытного мира окружают меня в эти минуты одним разом со всех сторон. Ирреальное чувство неопределённости бытия и небытия вливается в душу, как те, оставшиеся где-то в тумане, родники, которые мы не нашли в Корытельных балках, а, влившись, холодит, и жжёт моё сердце, сжимающееся в маленький комочек. Оно, как птица бьющаяся в клетке, из последних сил пытающаяся вырваться на свободу в степь, в даль, вонзает под лопатку острый клюв и царапает когтями грудь…
Наступает бессилие слов в выражении чувств. В этот миг весь мир кажется таким близким, родным и таким далёким, давно, давно покинутым тобой навсегда. Грусть, закрадываясь в сердце, разрывает его и, наконец, превратив его в ту самую птицу, бросает его в мир, одномоментно вмещая в него и сам мир, и всю его бескрайность».
— Тебя не называли «Златоустым?»
— Нет ещё.
— Назовут, златоустый ты мой, — герой под чёрной маской.
— От златоустой, точнее, сладкоустой, хотя и Снегурочки, слышу… — потянулся я к ней, рискнул обнять и, наконец, поцеловать её.
— Ты, правда, хочешь, чтобы я стала Снегурочкой? — спросила Юля, ловко отстраняясь.
— А что?
— А если я буду Снегурочкой, то я ведь исчезну.
— Я тебе не дам исчезнуть, — протянул я к ней руки, чтобы всё-таки обнять. — Ты превратишься в принцессу. Да ты уже давно для меня принцесса.
Но она бросилась снова бежать, мгновенно оставив меня позади, ещё в соснах. Когда я её догнал, нас уже окружали какие-то люди, машины.
Как стало больно мне принять, что уже закончилась наша изумительная встреча, можно сказать, свидание. Я ждал, что должно было бы ещё что-то случиться, но что-то так и не случилось. И становилось всё больней и больней оттого, что это, щемяще-сладкое это что-то, это что-то прекрасное, почти сказочное, так и не было высказано Юле. В те мгновенья, когда я представлял себя без неё, для меня окружавший мир становился всё недоступней и непреодолимей. Единственное, что возрождало меня — это было ощущение, что, если раньше он без Юли был для меня пустотой обыденщины, обыкновения, то с ней он становился заполненным нашей любовью, нашим миром. Пусть даже на миг! Я видел в том уже прошедшем недалёком для нас прошлом себя и Юлю, пришедшими в него из настоящего, безумно любящими друг друга и украсившими его своей любовью. И, казалось, прошлое, воплощённое настоящим, унесло нас в будущее, навеки украсив всё нашей любовью.
Начинал падать снег и задувать холодный ветер. Мы поспешили спуститься вниз. Несработавший вулкан, Кукушка, подняв острую, ершащуюся соснами голову высоко над подковой Бешпагира, оживал, раздуваемый Астраханским ветром, и, будто жалея село, засыпал нижние дворы и огороды только песчано-снежной позёмкой. Сосны колючими ветвями подхватывали взвихряющиеся меж стволов струи песка и снега и, убаюкивая его колыбельным шумом опахал-ветвей, помогали дремать песчаному великану, доказывая, что у него мирный, хотя и колючий, норов. Секущие наши щёки плети песка и снега погнали нас вниз домой к теплу и уюту. Но тот сказочный день моего свидания с Юлей стал для меня памятным днём, в котором не замёл Астраханец снегом ни сосны, ни белоснежно-песчаную вершину Кукушки, так таинственно, но зримо открывшую нам нашу любовь.
8 января 1964 года
Хотел начать запись вчера, но передумал. Ваня с Валей (его подругой) вчера вечером приходили ко мне и принесли мой дневник. Уезжая на операцию (мне вырезали гланды) в Ставрополь, я забыл его дома. Теперь могу дать волю перу. Пусть оно оставит, как можно больше от меня, от моих мыслей о тех удивительных, сладких и одновременно горестных минутах, днях любви и потери Юли. У меня есть небольшие записи в книге. Думаю переписать их сюда и после уж начну вспоминать о…
3 января 1964 года. Записи на чистых страницах книги
Горбольница номер 4 в Ставрополе. Операция завтра. Сердце волнуется и болит. Но больше не из-за страха операции. В нём змеиными укусами покалывают пережитые мной чувства с 23 по 31 декабря. Но на всё это, чтобы записать, требуется много времени. Да и запишу я это в дневник, как только Ваня Мищенко принесёт его мне. Сердце щемит от того, что теперь не могу видеть (да и увижу ли когда-нибудь?) Юлю. В дневнике я постараюсь всё, всё вспомнить, вспомнить не только факты, но и мысли, и чувства. А сейчас срываюсь в поэзию…
***
Дни счастья — миг! И вот разлука
(Быть может, вечная, без встречи)
Грызёт мне сердце (боль и мука!).
Его мне встреча лишь излечит.
И счастья миг опять настанет,
Нам вновь любовь и радость давши!
Или мы с ней навек расстались,
Лишь для страдания страдавши?
4 января.
***
Сегодня, Юля, где-то ты
По улицам заснеженным пройдёшь,
Свои тревожные мечты
Здесь чувством нового вспугнёшь.
Да, в тот прощальный день,
Быть может, навсегда
Ты из села исчезла. Даже тень
Не промелькнёт там никогда.
Сегодня, Юля, ты вошла
В чужой холодный дом,
А я сегодня пожелал
Тепла и счастья тебе в нём.
6 января.
***
Бешпагирский дом пуст,
Тебя нет уже в нём.
Лишь деревья да куст,
Там и ночью и днём
Трепеща на ветру,
Зябко прячут от глаз
Наших теней игру,
Что оставила мгла
В Новогоднюю ночь
В тот прощания час…
И уносится прочь:
«Не нашли мы ключа
Из пяти тех ключей,
Что с живою водой.
И теперь стал ничей,
Бешпагирский твой дом».
9 января 1964 года
…и после уж вспоминать о… О тех удивительных мгновеньях, в которых я трепетал, в которых ум был заодно с сердцем, в которых мои самые чистые, лучшие прекраснейшие чувства любви сохранятся на всю жизнь. В них останется Юля — самая прекрасная девочка в моей жизни, которая, словно солнце, принесла мне в сердце те невыразимые чувства, ту томительную грусть, ту чистую, светлую, как лазурь хрустального неба, любовь.
Шла предновогодняя ночь… Ночь какую я когда-либо встречал в своей жизни. Нет. Такой сказочной ночи я не смогу забыть никогда! Все готовились к встрече Нового года. Я тоже готовился. Делал балмаскарадный костюм. У моего двоюродного деда, Егора Лукьянченко, всегда солидно выглядевшего старого казака, возившего председателя на линейке (так называлась представительское транспортное средство большого начальства в селе), взял казацкий костюм: черкеску с настоящими серебряными газырями на груди и на поясе, папаху, и даже кожаную портупею для сабли. За неимением её, я сделал её подобие из деревянной палки, для полного антуража смастерил настоящий самопал. Даже пристрелялся. И вот я в этом костюме шёл по пустынным улицам села, направляясь к Юлиному дому. Если бы я делал отметины каждую ночь, когда я приходил к её дому, то их было бы столько, сколько дней я знаю Юлю. Но этого я не делал. Я приходил к её дому, смотрел как заворожённый на него, на окна, в которых, как будто для меня загорался свет, и я мечтал, что наступит момент, когда Юля позовёт меня войти к ней. Мысленно я говорил с нею (а иногда даже вслух) о своей, о нашей любви, о том, что я чувствую себя без неё одиноким и ненужным даже себе в этом мире. Так проходили дни, недели, месяцы…
И вот эта неделя, наконец, изменила всё. Юля стала ближе, и мне казалось, она откликнулась на мою любовь своим ответным откровением, может быть, уже рождающейся любви. Я шёл к ней с трепетом и надеждой на продолжение наших ещё не любовных, но близких отношений. Я шёл вниз. Была чудесная ночь. В казацкой экипировке: в чёрной черкеске со сверкающими серебром газырями и папахе набекрень я казался себе героем и победителем, готовым к новому бою, несмотря на то, что только что вышел из него. Эта ночь собрала в себя всё: и прошлые ночи, и прошлые думы, и чувства, удивительно сплетённые в одно драгоценное, зрелое чувство, щемящее сердце рождающейся радостью счастья. Я был полн упоением ощущения разделённой любви, вставшей во весь рост над побеждённой грустью.
Я шёл по улицам станицы пяти ключей, и шестым чувством смотрел из своего маскарадного уединенья в бесконечность вселенной, где не было счёта всему, безраздельно отдаваясь любви, всецело охватившей меня. Я не помнил, чтобы такое бывало со мной раньше. Состояние, когда я сам становился чувством чувств, заключающим в себя и мир грусти, и мир счастья.
Безмолвное слегка голубоватое небо уносилось в бескрайность к далёким мигающим в бесконечности вселенной звёздам. Слегка притуманенное по горизонтам небо сфокусировало свет солнца, отражённый великолепной полной луной, висящей почти в зените. Полный золотисто-серебристый диск затмил далёкие звёзды, мутноватыми искрами переливающиеся в небе как-то спокойно и неприметно. Немного отдалённые от луны более светлые звёзды, пробиваясь сквозь ореол искрящегося света её, доносили своё мигание Земле. Одна же, на западе, величаво, но грустно, хотя и ярко светила в эту ночь без мигания. Её свет лился спокойно, ровно и, я бы сказал, тихо. Тучи вдали над самым чёрным горизонтом были тоже чёрными тяжёлыми и неприятными. Редкие же тучки, оторвавшиеся от загоризонтных, рваными хлопьями проплывали по небу, превращаясь в лёгкий тихий туман. Под луной они ещё больше рвались и мелкие исчезали. Лишь немногие, покрупнее, образуя нечто похожее на клинья фантастических улетающих птиц, проплывали так спокойно, что в их бесшумном движении чувствовалась гнетущая тяжесть разлуки и величавость посетившего меня счастья. Поиграв под лучами огромной луны, они, словно обретя волшебную силу, уплывали во тьму восточного горизонта, очертания которого подпирались то чернотою деревьев, то бесноватым блеском снегов. И то, и другое заполняло всё послелунное пространство и чередуясь, сливалось в одно страшное тёмное войско, которое словно готовилось к бою. Эта удивительная тревожная картина природы несла какую-то неизъяснимую грусть потерь, потерь в небесах и потерь на земле — в любви и к родному краю, и почему-то к любимой.
Я смотрел на всё это заворожёнными глазами, и до боли знакомое чувство охватило меня: с невероятной силой оно поднимало и уносило меня в неведомый мир ещё неиспытанных чувств, уносило к Юле, к которой я шёл не для того чтобы видеть её (это было «слишком много», хотя я думал «слишком мало» после наших каждодневных встреч для подготовки Новогодней программы класса и прогулок после), а для того, чтобы просто чувствовать её где-то рядом с собою. Я ходил около её дома, смотря как загоризонтное солнце, играя лунным светом, борющимся с её тенью в небесах, зажигало Юлино — моё любимое окно ярким призывным светом. Уходя к себе домой, даже в шаге от двери я видел это окно, светящее (как я думал) только мне, моей, нашей любви. В эту ночь я долго, очень долго ходил возле её дома, пока совсем не замёрз. Возвращаясь домой, я беспрестанно чувствовал сердцем стук её сердца, её шаги, которые словно замирали, когда я останавливался и смотрел назад. Юля шла за мной. Это казалось… Всего лишь казалось… Это шла, это так проходила эта незабываемая ночь. Всё словно говорило мне этой ночью о моей полной, совершенно созревшей любви к Юле. Не успел я вернуться домой, как появились друзья и пригласили меня тут же поехать на бал маскарад в школу.
Началась Новогодняя ночь.
С 31 декабря 1963 года на 1 января 1964 года…
Осмотрев себя в зеркале в своём воинственном костюме, я удостоверился в его казацком духе и с ребятами на автобусе приехал в центр Бешпагира, к клубу. Шум и праздничный кутёж уже заполнял площадку перед входом в здание. Многие пацаны, прикупив глушители: полуторалитровые бутыли с бормотухой, так называемым вином, — глушили его неподалёку. Я не пил. Надев чёрную маску, наподобие героя фильма «Чёрная маска», я пошёл в школу. Ничего не найдя в ней интересного, я отправился во второй раз к дому Юли. Как я думал, она должна была быть дома одна. Так и было. Я увидел её в окно. Но не решился постучать и ушёл, выстрелив из самопала в воздух. Я ждал, что она придёт в школу. Напрасно. Я снова пришёл к её дому. Свет горел в окнах, но никто не выходил во двор. На северо-западе в стороне от улицы за рядом домов, не частных — колхозных, для нужных суперспецов, когда-то находилось кладбище. Там остались надгробные заброшенные плиты. Я, покружив некоторое время возле её дома, пошёл на кладбище, по плитам перешёл его и с огорода вошёл во двор Юлиного дома. Было жутко и стало ещё жёстче, когда вдруг залаяли собаки и в её дворе, и в соседних. Они будто ждали, чтобы дополнить моё безумное решение испытать спинным мозгом какое-то чувство небытия или подготовки к нему. Я словно готовился к чему-то страшному и непостижимому. Я прошёл двор, никто не вышел из дома на лай собак. Чуть не выстрелив в одну из досаждавших мне дворняг, я вышел из Юлиного двора, открыв щеколду калитки, на улицу и снова пошёл в школу. Юли там не было. Я не находил себе места и вновь ушёл из школы. Шестое чувство — ожидание чего-то ужасного — гнало меня к дому Юли. Калитка была открыта. Света в доме уже не было. Я вошёл во двор, подошёл к двери, постучал. Собаки разрывались от лая. Никакого ответа изнутри. Я постучал в окно. Загорелась лампочка в коридоре, я отступил от двери, скользя по ступеням порога. Я готов был броситься вон со двора, если бы… Но… Юлин голос, обнимающий сердце любимый голос:
— Кто здесь?
Молчание. Я онемел. Внутри моей груди всё затрепетало от страха и необычности. Я не ожидал, что так будет, и что такое может быть: Юля откроет мне дверь. Снова прозвучало:
— «Кто здесь?».
И тогда… (мы должны были играть с ней роли Деда Мороза и Снегурочки, сражающихся с Чёрной маской на новогодних представлениях в школе) … И тогда я нашёлся:
— Открывай, Дед Мороз пришёл за Снегурочкой!
Юля открыла дверь.
— Какой же это Дед Мороз? Скорее, разбойник!
— Не узнаёшь?
— Конечно, нет.
— Тогда С Новым годом, Юля! Вот такой я: ни Дед Мороз, ни черкес. Ни морозить, ни похищать тебя не буду.
— Спасибо. И тебя тоже С Новым годом! Но можешь не беспокоиться. Меня уже похитили!
— Как?
— А вот так! Входи! Входи! Коля!
Входя в коридор, я сказал:
— «Здравствуй!».
— Входи! Входи! Здравствуй! И — До свиданья!
— Почему «До свиданья»?
— Входи! Узнаешь! — говорила Юля отступая в комнату. Я вошёл в её дом впервые. В комнате Юля сорвала с меня маску и, сев на диван, пригласила и меня.
— Всё! — с какой-то горечью и сухостью в горле сказала Юля. — Маски сброшены! Садись!
Я сел рядом с ней, весь трепеща от недосказанной двусмысленности. С одной стороны она ещё так юна, с другой — я так её люблю, и она сейчас рядом со мной на диване. Но мы ни разу не целовались. И стать близкими — не отчаянье ли это? Я потянулся к ней с поцелуем. Но… Она отстранилась.
— Нет, Коля! Я хочу тебе сказать…
— Что?
— А то, что мы уезжаем…
— Как?! Куда?
— Четвёртого января меня уже не будет в Бешпагире!
— Но как? Почему? — ошарашенный я чуть не слетел с дивана, опускаясь перед ней на колени.
— Отец сегодня сказал, что к Новому году приготовил нам подарок. И теперь одаривает нас этим подарком. Он так и сказал:
— «Мы уезжаем из Бешпагира! Меня переводят на другую работу». Да. Отца переводят на новую работу. Возможно, в Ставрополь.
— Но, Юля! А как же наши выступления? — взмолился я, на самом деле, думая: «А как же я? Как наша любовь?»
— Да! Коля, да! Меня уже четвёртого января здесь не будет. Возьмёшь, возьмёшь Светку в Снегурочки.
— Какую Светку?! — только что я был так счастлив, что проник к Юле в её дом. Смотря в её тревожные глаза, я искал розыгрыш в них. Я не думал, что так быстро рухнет всё, к чему я шёл так долго. Я вспомнил всё: и нашу прогулку шестого ноября в поисках пяти ключей — от Кукушки и до Корытельных балок — оползней с застывшими вулканическими трубками, и последнем только нашем подъёме на песчаную гору, Кукушку, с засыпавшей нас снегом и песком, где мы почти обнимались и целовались под пахучими соснами, до мелочей вспомнил наши разговоры, нас, почти готовых броситься в объятья друг другу.
— Но, Юленька?! — взмолился я, впервые назвав её этим тысячи раз повторённым самому себе именем, — Юленька…
— Ну вот, Коленька, — в тон мне ответила Юля.
— Это правда? Ты не разыгрываешь меня?
— Правда, правда, — выдохнула каким-то грудным не своим голосом, как показалось мне, Юля.
— Хочешь, и я скажу тебе правду, Юля?
— Говори! — ответила она, напрягаясь.
— Ты не обидишься? — почему-то задал я этот глупый вопрос.
— Нет! Мне папа часто читает нотации.
— Это будет не нотация.
Молчание… И её, и моё.
— Ну, говори! — наконец, проронила она, продолжая смотреть в пол.
— Я люблю тебя, Юля! — выпалил я такую трудную, заготовленную, тысячу раз повторённую мной самому себе фразу.
Быстрый взгляд и ухмылка… Задумчиво опустив глаза и голову, она судорожно перебирала пальцами платок или салфетку.
— Ты можешь поверить мне? — снова я обратился к ней.
Молчание, молчание…
И тогда меня понесло. Я, как приговорённый к смерти, пытался высказать всё, что было на душе, в своё оправдание последним словом, точнее, последними словами. В смысле не плохими, а словами, которые в первый раз и, может быть, в последний могла услышать от меня Юля.
— Я полюбил тебя сразу, как только ты появилась у нас в школе. Каждый день я бежал в школу, чтобы увидеть только тебя. Каждый вечер я приходил к твоему дому как заворожённый, тайком подсматривая за тобой в окне. Стал вожатым в твоём классе из-за тебя! Дедом Морозом. Чёрной маской… И вот теперь… — я говорил, говорил. Она молчала, молчала… Тщетно я пытался втянуть её в разговор. Я мало думал, что думает Юля. И это было, видимо, ошибкой. Её молчание я принимал за неприятие меня, моего признания. А что думала, что чувствовала Юля? Я не мог узнать и оценить. А теперь и не узнаю никогда. Может быть, для неё моё признание в любви было ожидаемым. В ситуации, когда через три дня она уже не будет здесь, узнать (хотя она и знала, что я её люблю), что я откроюсь и обреку на страдание и её сердце, сердце девочки, ещё девочки. Быть может, и для неё это было первым признанием в любви. И как реагировать, как отвечать на первое и последнее «Я тебя люблю!» в тот момент, когда она уезжает из Бешпагира навсегда? Я всё ещё что-то говорил, говорил, говорил…
Юля молчала, склонив голову. Я не знал, что предпринять. А что? Что можно было предпринять в этой ситуации? Я встал с колен и решил, что мне всё равно надо будет оставить её, уйти. Шагнув к дверям, я сказал:
— Юленька, любимая моя, девочка, Снегурочка, ты моя, желаю тебе счастья на всю жизнь! — сказал и в ужасе представил короткую жизнь Снегурочки. И мой ляп, раня меня, разорвал и её сердце. Как бы понимая, что Юля не может принять мою любовь в такой трагической ситуации, я боялся уйти. Потому что мой шаг уходить — это шаг, последний шаг от неё.
— «Уйти навсегда из её жизни. Что и где могло связывать нас в будущем?» — Юля, видимо, тоже представила, что она исчезнет из моей жизни уже сегодня, как в волшебной сказке Снегурочка.
— Прощай! — добавил я.
Юля, уже приподнявшись с неловким движением всего тела ко мне, вдруг закрыла руками лицо и упала им, уткнувшись в подушку, зарыдала. Я бросился к ней и стал просить её перестать плакать. Её рыдание говорило мне, что она тоже любит меня.
— Юленька, не плачь. Ну, что ты плачешь? Перестань!
Она повиновалась и оторвавшись от подушки, смотрела на меня глазами, полными таких искромётных слёз, что я и теперь их вижу ежеминутно, как только вспоминаю её. Любимые глаза заполнились ниспадающими с ресниц огромными сверкающими каплями слёз. Они сияли как алмазы, дрожа, подсвечиваясь сверканием расширившихся зрачков на краешках век. Сердцу было невозможно выдержать такое.
— Юля, ты хочешь, чтобы я оставил тебя?
Отрицательное качание головой. Шли минуты. Я не мог себе позволить поцеловать Юлю и высушить губами её слёзы. Я говорил что-то, возможно, всякую чушь, уже не помню что, не осознавая, что Юли больше никогда, никогда не будет в селе. Я не знал, что делать сейчас, что буду делать потом без неё. А то, что всего через минуту я буду должен оставить её в муках моего признания, убивало меня. Если бы она не уезжала, я бы не открылся ей в своей любви, хотя и мне, и ей было ясно, что мы любим друг друга. Услышав же, что она уезжает, я едва подавил крик, разрывавший мою грудь, и в ужасе от того, что больше не буду видеть её, выпалил:
— «Я тебя люблю!»
Мы сидели придавленные предстоящим расставанием. Шли минуты, или часы. Не знаю.
— Мои должны скоро вернуться, — проронила Юля.
— Да. Сейчас, сейчас. Я оставлю тебя, Юля? — повторял я несколько раз, как бы спрашивая у неё разрешения уйти. Наконец, она сказала «Да», так тихо, что я, считая, что не расслышал её «Да!», не двигался с места.
— Мы когда-нибудь встретимся, так ведь Юля? — отмаливал я себе надежду.
— Да! Я думаю, да, — не отпугивала робкую, нереальную птицу нашего несбывшегося счастья, ответила Юля.
— Но, на всякий случай… Прощай! — безнадёжно, без всякой веры на встречу в будущем, произнёс я и пошёл к выходу. Мои шаги громыхали в доме ударами грома в горах. Открыв дверь, я позвал:
— Юля, иди запри дверь!
Молчание…
— Юля, иди замкни дверь! — как приговор самому себе повторил я и во второй, и в третий раз. Она появилась в дверях своей комнаты, всхлипывая и тяжело вздыхая. Закрыв дверь в свою комнату и опершись о притолку, она словно ждала чего-то ещё. Спасительных слов, объятий, поцелуев? Но их и ничего уже больше не было. Я сошёл на порог веранды. Юля всхлипывала, смотря на меня как на предателя. Я, повернувшись к ней, безнадёжно опускаясь в тину разлуки, с потерявшим всякую силу сердцем, прощался с ней, моей любимой девочкой, и сам осознавал себя предателем. Ужас, страх, и невыносимое страдание от мысли, что никогда, никогда нам больше не удастся видеться друг с другом, сплетали нас призрачным жгутом несбывшейся любви. Полумрак ночи скрывал Юлю, затушёвывая её черты. Мне стало так больно и тяжело представить себя без неё, что я вновь рванулся к ней:
— «Юля!» — в этом вскрике было всё: и любовь, которая не давала покоя, и страдание, убивающее всякую надежду на близость, не говоря уж, о счастье. Раны, разорвавшие до — и после разом пронзили сердце такой нестерпимой болью, что я готов был рухнуть перед Юлей и умереть. Я готов был броситься к её ногам и умолять её, сам не зная о чём. Мой порыв был остановлен обретшим силу голосом Юли:
— Коля, я же сказала!
Я застыл в полупоклоне и какою-то неведомой силой распрямился и, отпрянув назад, не отвернувшись от неё, стал медленно сходить со ступеньки на ступеньку вниз. Остановившись на третьей или четвёртой, с устремлённым на неё умоляющим взглядом, я чувствовал как холод безжизненности одевает меня и уносит от неё в пропасть, в безвозвратность, в бездну ждущего меня там одиночества. Юля плакала, с усилием сдерживая крик и от своей потери того, что уже было между нами, и от того, что происходило сейчас. Чувство страдания от разлуки как промозглая мгла одевало и меня, и её. Я чувствовал, что и я, и она бессильны изменить то, что свалилось на нас с переездом её семьи. Я чувствовал, что силы покидают меня, и я зареву как мальчишка от бессилья терпеть эту боль и почти подавив вскрик «О-о-о…», опустив голову и снова подняв глаза к ней, я почти слетел с порога и, чеканя шаг, почти побежал от её дома, от неё, от любимой… Всё кипело, бурлило во мне. Самопал был заряжен, я выстрелил в землю. Пуля, врезавшись в булыжник, жалобно завизжала и унеслась в темноту…
11 января 1964 года
Пуля унеслась в темноту, в неизвестность, и её уже невозможно найти. Так и Юля где-то здесь в городе, но я не знаю где она, где её новый дом.
И хотя после, в ту Новогоднюю ночь, пройдя всего несколько десятков шагов от её дома, я вернулся к порогу, калитка и двери уже были заперты. Так они закрылись, можно сказать, по моему велению навсегда (и уж, откроются ли когда другие?) Я вернулся в школу. Новогодний бал был в разгаре. Но мне было не до бала, и я вновь вернулся к её дому, но свет в окнах уже не горел. Я вернулся в школу в скверном настроении, которое ещё не покинуло меня и по сей день. Ваня Мищенко был в школе, и мы вместе доскучали новогодний вечер. Я рассказал ему, что произошло у меня с Юлей, и мы долго, долго говорили об этом. О, как хорошо иметь такого хорошего друга! В двенадцатом часу я ушёл к себе домой и встретил Новый год у себя дома. В четыре часа нового 1964 года я вновь пришёл к дому Юли. Надвигалось холодное безрадостное утро Нового года. Оно было светлым с запорошённой землёй лёгким снегом. Постояв у её дома, я вернулся домой и, несмотря на разбитость и тревожную подавленность, уснул.
Здесь два листа стихов, написанных в больнице…
17 февраля 1964 года
О, как быстро летит время. Уже подходит к концу зима с её метелями, морозами, снегами. Прошёл месяц с того дня, как я покинул город. С 3 по 7 февраля я был в Ставрополе и снова искал её. Записанное мной 15 января — это, конечно, глупо — ждать не следует. Сколько за этот месяц сгорело во мне тиранящих сердце чувств и раздумий!!! Я, конечно, всё равно, несмотря ни на что, люблю её и хочу встретить её. А ненавидеть её никогда не смогу.
15 января 1964 года
Ещё тринадцатого января я выписался из больницы. Операция сделана, и я здоров. Вечером с Ваней Мищенко (я нашёл его в общежитии сельхозинститута, где он учился уже четвёртый год) мы пошли в кино. В «Гиганте» мы смотрели картину «Катя-Катюша». Артистка, игравшая роль Кати, была удивительно похожа на Юлю. Я не нахожу покоя. Я исходил почти весь город в надежде встретить её, но безрезультатно и бездумно. До изнеможения я бродил и бродил по улицам города, думая только о ней, всё сильнее и сильнее ненавидя своё сердце, которое выбирает себе любимую, чтобы страдать, теряя её. Юля — сейчас это имя, заставлявшее меня столько страдать (с ним я просыпался и засыпал), несёт чистую неизъяснимую грусть. Оно захватывает меня, я теряю власть над собой и с ужасом чувствую в душе подобие злобе. Если по приезду домой, я через два месяца не получу от неё письма, я возненавижу её. Свой адрес я сказал её сестрёнке Жене, крепышке и хохотушке. Его она может взять и в переписке с девочками из класса. Буду ждать.
16 января я уезжал из Ставрополя и сделал эту запись в книге уже в автобусе:
— «Прощай, Юля. Я так и не увидел тебя. Уезжаю домой. Но как не хочется ехать туда, где тебя нет, если б ты знала. Прощай… Прощай…»
25 мая 1964 года
Прошло два месяца с последнего дня моих записей. Я не хочу возвращаться вглубь их, а хочу описать последние два дня. Позавчера шёл последний день (23 мая) наших уроков в школе. Утро было ветреное и пыльное, но это никому не помешало прийти в школу хорошо одетыми, выглаженными. На первых уроках всё было почти как всегда, хотя некоторые ученики отвечали, стараясь исправить свои оценки. Но никто не чувствовал, что это последний день занятий в школе. И т. д. И т. п.
Словом, описал я последний звонок…
Потом было в новом спортзале застолье.
А потом…
Всем классом мы поднялись на белопесчаную гору Кукушку, где осенью и зимой мы бродили с Юлей. Тогда, помниться, я выстрелил из самопала в небо. Теперь выстрелил уже пробкой шампанского. На самом восходе солнца. Получилось экзотично, и я решил, что это станет моей традицией на всю жизнь: при каждой победе, при каждом подъёме на вершину выше других вершин: «Бах-ба-бах! И Ш-ш-ш…»
На выпускном вечере мои родители договорились с председателем колхоза Рындиным, чтобы я принял отару валухов в две тысячи голов на Чёрных землях, чтобы мы всей семьёй пасли их там. По другому заработать деньги для семьи на строительство нового дома было невозможно. Мне деваться было некуда. Денег у родителей не было. Даже костюм на выпускной мать купила на занятые деньги у одной старухи, продававшей коровьи кизяки для топки зимой печей и грубок и потому имевшей их.
Чёрные земли
14 июля 1964 года
Вторник. Чёрные земли. Да, есть такие земли на географических просторах нашей земли. О, если бы кто меня увидел десять часов назад?! Он, вероятно, сказал бы, не сказал бы, — подумал бы, что при таком состоянии (своим видом, можно сказать, чернее тучи, я походил не на Прометея, а на негра, приговорённого на вечное одиночество скитаться в этой пустынной степи). Я уверенно думал, глядя на эту гладь, окружённую далёкими безжизненными горизонтами, эту жуткую пустыню, с ревущими полубаранами-валухами, что не смогу прожить здесь и дня — умру от тоски. Обрёк я себя ещё на большие муки, чем муки от потери любимой, так и не приславшей мне ни одного письма. В отличие от многих моих одноклассников, решивших поступать в вузы, я принял отару валухов — две тысячи голов на дальних чёрноземельных кошарах колхоза и уехал вместе с отцом, матерью и средним из четырёх моих братьев, братом Василием, на Чёрные земли заработать побольше денег.
Всё было решено моей мамой во время вечера выпускников. Я видел, как она говорила с Рындиным во дворе школы. Будучи матерью-героиней, она имела некоторые права и уговорила Андрея Андреевича Рындина, председателя колхоза, выделить нашей семье отару валухов (кастрированных баранчиков) на Чёрных землях, чтобы можно было хоть как-то улучшить жизнь многодетной семье. И уже через две недели грузовичок ГАЗ-54 оттарахтарил нас за двести километров в иное измерение географии и жизни. На дне высохшего Сарматского моря уже тысячи лет, если не миллионы, паслись стада тысяч сайгаков, а в последние времена и миллионов овец.
Конечно, я никогда не мечтал пасти овец! Но жизнь зла! Полюбишь и козла! А козёл, как таковой, уже был главарём моей двухтысячеголовый гидры-отары и откликался на прекрасное имя Боря или Боб. Он-то немного скрасил мои первые сумрачные дни, с любопытством пытаясь разобраться в моём настроении и помогая мне вести на пастбища чудовищных монстров-мериносов по сотне килограмм веса каждый. Их-то я должен был не только водить на пастбища, но и ловить ярлыгой (такой, можно сказать, «охотниче» -пастуший инструмент: палка с загнутым козлиным же рогом в виде знака вопроса, прикреплённого железным кольцом к этой палке). Ловить, подсекая ярлыгой заднюю ногу страдальца, опрокидывать на землю зачервивевшего валуха и вычищать пинцетом из раны грызущих его живьём опарышей. Потом обработанную таким образом рану я заливал креолином из специальной бутылочки, которую нужно было носить на ремне сбоку, как «саблю». Жуть! Да, вот таким казаком я теперь должен был быть во всеоружии. Ещё раз жуть! жуть!
К счастью, моя упадническая «романтика» через несколько дней начала проходить и почти прошла, когда я стал выходить рано, рано, даже до зари, с огромным стадом, не ставших баранами баранов, в Черноземельскую степь. Махина отары заполняла огромным полукругом (настоящим ревущим, блеющим войском) квадратный километр земли и, ведомая тем самым козлом Бобом, рубила направо и налево ещё пахнущую ночной росой траву и уходила в степь.
Эх, степи, степи! Я любил вас там в Бешпагире, где вы ютились в предгорьях Кавказа то в котловине, то в высохших руслах речушек, рек. А здесь! Я сейчас ненавижу вас! От горизонта и до горизонта по всему кругу лиманная коричнево-жёлтая гладь, перемежающаяся скудными пастбищами со скудной, едва высунувшейся из-под земли жёсткой травой. Что поделать? В глубине вас можно стать таким же диким как и вы. Диким и безжалостным. Как я расписывал Юле вас, тогда, в школе! А теперь? А теперь я начал свой трудовой путь с вас. С самого убогого простого пастушьего (чабанского, хотя и в качестве старшего чабана) дела. С того, чем занимались десятки тысяч лет первобытные люди. Начал жить в том, в чём жили эти древнейшие обитатели Земли, в землянке, по самую крышу врытую в землю — не пещеру, — а нору. Отец и мать, понимая меня, уже через две недели дали мне отпуск, — и я уехал в Бешпагир..
16 августа 1964 года
Воскресенье. Вот уже завтра будет ровно неделя, как я вновь здесь, на кошаре. 31 июля я уехал домой, в Бешпагир, и приехал сюда 11 августа. Что же произошло за эти 10 дней отпуска? Они прошли в суете и встречах с друзьями, я даже играл в футбол в Кугульте за команду колхоза. А вот вечером Лёша Тутиков сказал мне:
— «Знаешь, я сегодня видел эту, — я сразу же понял, о ком идёт речь, — Бойко Юлю!»
Это было сверхжестоко. Завтра я уже уезжал на Чёрные земли. И вдруг! О, как мне хотелось увидеть её! Мы пошли с ним к дому её подруги, Светки Боровлевой, к которой она приехала. Это было безумно, но это было так. Лёшка постучал.… Девочки были одни… Калитка открылась… И… Она… Юля:
— Коля?!
Лишь мгновенье, лишь одно только это слово говорило мне о той далёкой девочке Юле, что всегда смотрела восхищённо мне в глаза. Когда она увидела не только меня, но и Лёшу Тутикова, то моментально изменилась
— Чего вам надо? Чего вам надо?
Эта фраза была сказана дважды. От такого поворота её тона Лёшка даже отшатнулся, прячась за ворота. Я не знаю, какая собака пробежала между Лёшкой и Юлей, но, но, по-видимому, злая-презлая! Я молчал, смотря на неё заполнившимися слезами глазами.
— «Юля, Юля!» — проносилось в голове. В горле застыли слова, и я не мог сразу сориентироваться. Прошло больше полугода после моего новогоднего признания. Никаких серьёзных действий по розыску Юли я не предпринимал. И вот теперь…
— Вы пьяны? — опустилась Юля в уничижительном вопросе. Это было для меня оскорбительно. И я почти заикаясь произнёс:
— Нет! Что ты, Юленька. Я узнал, что ты здесь.
— Ну, и что?
— И хотел тебя увидеть.
— Слишком не вовремя.
— Не вовремя?
— Не вовремя!
— Ты права, — сказал я, сознавая, что, действительно, слова «Не вовремя» — это были те слова, которые могли быть сказанными любимой мной девочкой не только Лёшке, а и мне, видимо, узнавшей, что я стал чабаном и от того, потерявшим цену и значенье для неё — дочери районного, если не краевого босса. Так бездарно окончилась, даже и не начавшись, эта случайно возникшая возможность желанной мной встречи с Юлей.
5 мая 1965 года
Но жизнь есть жизнь, даже если она такая чёрная, да ещё и проходит на Чёрных землях. У меня складывается всё так, что мне кажется, что я могу сказать: я никогда не буду счастлив. 29 и 30 апреля я встречался с Катей, практиканткой — сакманщицей какого-то Астраханского сельскохозяйственного училища. Уже целый месяц она и её подруги изучали работу с овцами астраханских пастухов. Я случайно узнал о них и познакомился два, три дня назад с Екатериной и её подругами. Приближался первомайский праздник. У меня это, конечно, был не праздник! Один на кошаре! В тот день я не знал, да и не мог знать, что случилось вселенское чудо! Юля приехала с колхозной делегацией и остановилась на Домике. Что за наваждение? Что за прихоть? Что за решение? Председатель колхоза и её отец инспектировали хозяйственную готовность к стрижке и идеологическую работу партийных колхозных ячеек. Юля… Не знаю, что произошло с ней после нашей жуткой встречи у Боровлевой, но она, видимо, ударилась в романтику и уговорила отца взять её и её подругу Светку Боровлеву с собой посмотреть на Чёрные земли. Не знаю, любил ли я её так же сильно как и раньше или уже стал забывать? Прошёл уже почти год, как я видел её в Бешпагире. Если бы я не уезжал на Чёрные, может быть, я имел бы возможность найти её и поговорить с ней. Сейчас же, она заставила моё сердце почувствовать тупую, жгучую боль, которая могла быть любовью, а, может быть, и ненавистью.
Я ещё не знал, что она появилась здесь, на Домике. Но даже если бы я и знал, что она здесь, я бы, наверное, с трудом согласился бы поздороваться с ней. Я не могу совладеть с охватившим меня унизительным чувством своего ничтожества. Мне было стыдно: я — поэт — и чабан. Сказать: «Стыдно и унизительно», — этого мало, — греческие мифы отдыхают. Не знаю: смущало ли её это или нет, но, я думаю, мы не могли бы оставаться надолго вместе: кто она? И кто я?
Николай и Зинаида (новые мои работники на кошаре) ругались и дрались, забросив все дела. Отца не было. Я должен был быть на кошаре с отарой неотлучно. За весь год я даже не попросил никого узнать приезжает ли она в Бешпагир, не пытался найти её в Шпаковке, отыскать, где живёт теперь её семья. Уже почти год меня не было ни в Бешпагире, ни в Шпаковке, ни в Ставрополе. И наши дороги почти разошлись.
И если бы я узнал, что Юля здесь, что бы я сделал? Бросил отару и отправился на Домик встретиться с ней? В качестве кого? Влюблённого чабана? Ох, эти сложные, трудные чувства любви и унижения. Даже, если я увижусь с ней, то только как друг детства. Вожатый класса. Но уж, никак как влюблённый пастух, так и не смирившийся с этой ролью. Сердце моё разрывается, ноет и болит, как в цыганской песне:
«По дороге ровной
Конь мой быстро скачет.
Жизнь горит огнём.
Сердце моё плачет…»
Надо ли мне увидеть её? Обязательно ли? Увидеть. Хочу ли я этого? Да! Очень хочу! Хочу её любить, обнимать её и быть любимым, и, несмотря ни на что, быть в её объятьях. Но, долой сумбур. Расскажу по порядку.
День Первого мая стал ужасным днём в моей жизни. Праздник, каких я ещё не видывал никогда.
Перед первым мая я лёг спать в десять часов вечера и проснулся в полночь. Вышел проверить состояние хозяйства — всё было в порядке. Я даже не подумал, что уже начался праздник Первомай. В пятом часу я собрался, встав с постели и думал, что Николай, мой третьяк (семейный подряд наш прекратили), ещё спит, я не стану его будить, уйду с отарой сам. Но вдруг я увидел его в окно у изгородей база. Оказывается, он уже встал и сводил собак с охранных мест. Их было две: Черкес и Терек. Черкес старый и умный лохматый кавказец невзлюбил Николая с первых минут. Приезжавшие иногда на мою кошару чабаны говорили, что он плохой охранник, и его надо убить. Я же, заметил, что Черкес иногда, как могло показаться, беспричинно рыкнув, спокойно наблюдал за приходящими на точку машинами или бидаркой («колесницей» -одноколкой для одной лошади) Плиса, не спуская глаз с пришлых, как будто готовый броситься в бой при первой же необходимости. Сейчас же он странно зарычал и почти бросился на Николая, будто видя или предчувствуя в нём какую-то опасность. Терек же, с обрубленными ушами и хвостом, тоже кавказкой породы молодой и глупый пёс, прыгал вокруг Николая и Черкеса, заливаясь счастливым лаем. Жена Николая спала. Я вышел из землянки и, взяв цепь Черкеса, отвёл его на место их дневного прикола. Солнце ещё не встало. Был удивительный рассвет. Тихий, спокойный, ещё даже не заигравший цветами радуги. Я очень люблю рассветы, но до сегодняшнего времени не любил вставать так рано. А теперь… Не то. Просыпаюсь без всякого желания поспать ещё. Я открыл ворота база и выгнал овец к корытам. К цистернам подошёл пьяный Николай и сказал что-то, из чего я только расслышал: «…без пятнадцати пять, и мне надо выпить опять, чтоб оно скорее взошло…» Я прошёл чуть вперёд и увидел, что солнце ещё не появилось над далёким горизонтом — место, где оно должно было взойти, было скрыто от меня цистернами. Я понял, что он говорил о нём, называя время восхода. Думал ли он, что это его последнее восходящее солнце на свободе. Я ушёл с отарой. В степи я рвал тюльпаны разной окраски. В Бешпагире их называли лазорики. В десять часов утра я пришёл на кошару. В это же время приехала автомашина с Центрального, с «Домика». Там собирались свободные чабаны на встречу с приехавшими председателем колхоза «Заветы Ильича» — Рындиным Андрей Андреевичем и, как потом я узнал, с Первым секретарём Шпаковского района — Бойко Иваном (не знаю его отчества) — отцом Юли. Предстоящая стрижка мериносов требовала действенных мероприятий (верхушки) руководителей и колхоза, и района: провести собрание, ну и, конечно, для поднятия патриотического духа — отпраздновать Первое мая. Я отпустил Николая с женой, два месяца назад демобилизовавшегося и женившегося на некрасивой, но фигуристой девице Бешпагира. Николай был счастлив своим выбором и откровенно хвастал крутым задом Зинаиды:
— «Перед свадьбой я поставил ей вазу с цветами на ягодицы и, стоя сзади её африканского зада, предложил ей стать моей женой!»
И вот уже два месяца они продолжали свой медовый месяц на моей кошаре: по полночи барахтаясь во второй комнате, что была через коридор. Это, конечно, раздражало меня и без того зверевшего от желаний. И отпустил я их ещё и потому что…
Но это потом…
Они уехали отмечать первомай на Домике. Я почитал кое-что в «Юности», пообедал (Зинка готовила отменный борщ, несмотря на то, что из баранины это было трудно сделать).
В два часа отара тронулась. Загнав хромых овец в глубь огромной кошары, где потемнее (жара была уже — настоящее пекло!) и насыпав им овса, я пошёл вслед за ней. По грейдеру (так называют здесь грунтовую дорогу), рассёкши отару, промчался мотоциклист. Вероятно, уже в праздничном состоянии — хорошо выпивши. Руль он держал плохо и вилял как слаломист. Я даже подумал:
— «Уж не стащил ли он валуха?» — и разозлился на них, что они такие дурные: никого не боятся. Время тянулось вечностью. Солнце застыло на небе, поднимая с далёких горизонтов едва видимые волны раскаленного им воздуха. Я думал и думал, и думал. Многое можно передумать за такой бесконечный день.
И что же произошло?
На соседней астраханской кошаре этой весной, как я уже говорил, впервые появились девчонки — сакманщицы, — практикантки из Астраханского сельскохозяйственного училища. А проще, — они пасли молоденьких ягнят, появившихся на свет в марте, апреле. И, казалось бы, всё. Но то, что произошло перед самым их отъездом я не забуду никогда. Где теперь стройная с невероятно голубыми глазами девушка Катя? Только два вечера я был с нею. И, как всегда, чист, невинен. Я ещё не могу обманывать их, да и никогда не научусь. Не хочу. Она понравилась мне. Я никак не справлюсь с невыразимым чувством ещё не умершей любви к Юле и какою-то тягой к новой девчонке (хотя она себя называла женщиной?) Ужасное чувство: любовь и одиночество, — это возможно только в этой дикой, глухой будто умершей навеки чёрноземельной степи. Как только взгляну на ту кошару, так вспоминается она, чуть ли не отдавшаяся мне почти незнакомка. Нестерпимое тоскливое и больное удушье охватывает моё сердце, и неведомое животное вонзает в него когти и, вырвав его, перебрасывает из цепких лап чистой любви в ещё более цепкие лапы пахотных желаний. С каким же жестоким усердием всё это зверьё давит и рвёт моё сердце! Перед моими глазами стоит она, сидящая в седле на моей Косам, и Юля — Черноземельская всадница, наезжающая на огромное закатное солнце.
Оставив отару на базу, я приехал вечером на астраханскую кошару. Катя снова промыла и перевязала рану Косам на ноге. И я в благодарность учил её верховой езде. Ещё раньше в один из апрельских дней мы условились встретиться вечером, когда станет совсем темно. Я приехал на Косам, и мы ушли в степь. Шли по направлению уже опустевшей кошары, не дойдя до неё, повернули обратно. Ночь была очень тёмная, и я чудом угадывал направление. За год научился ориентироваться безошибочно в ночной бесконечной степи. Катя попросила повод Косам и, и, когда я обнял её, выпустила его. Не знаю умышленно или нет?
Я не стал ловить лошадь, и она, почувствовав свободу, помчалась домой. Долго в ту ночь я говорил Кате о себе, говорил так вдохновенно, как уже давно не говорил. Будто набиваясь ей в женихи, обнимал её, говорил и хотел целовать, одновременно вспоминая моё свидание на Кукушке с Юлей. В какие-то моменты я порывался убежать. Будто я предавал Юлю. Но Катя обнимала меня, и я поддавался ей. О, как прекрасны её объятья! Но поцелуи… Она не хотела целоваться. Вероятно, что-то в прошлом выработало ей отвращение к этому. В час ночи мы вернулись к ней на точку. Было ужасно холодно. И всё равно было тяжело расставаться.
Возвращался я домой бегом. Семь или восемь километров я бежал, бежал и бежал, переполняясь то ли любовью и восторгом, то ли не по заслугам полученным мной неожиданным приключением.
Вечером же тридцатого апреля (она так просила меня приехать! Я и сам желал этого) мы встретились снова, но уже по другому. Она прижалась щекой к моей ноге (я сидел в седле), говоря:
— «Как хорошо, что ты приехал. Мы завтра уезжаем».
Я это, конечно, уже ждал. Не впервые это мне. Вспомнил тут же Новогоднюю ночь прощания с Юлей.
Следом за мной шли машины. Я их намного опередил, хотя Косам хромала. Косам замечательная лошадь! Они приближались. Катя сказала, что это везут вино и закуску, и что они делают прощальный вечер. Она очень просила меня принять в нём участие, что означало: «Пить!» Я отказался. Екатерина, увидев скакавшую впереди машин едва различимую наездницу, попросила меня дать ей ещё раз погалопировать на Косам. Я помог ей вскочить в седло, и она помчалась навстречу призрачно плавающей в горизонтных изломах воздуха кавалькаде машин и всаднице. На душе было тревожно и муторно. Я будто предчувствовал какую-то беду. Я всматривался в пылившую дорогу и видел перед жёлтой змеёй пыли, поднятой машинами, встретившихся всадницу и Катю. Едва различимые обе: Катя и ещё какая-то девушка отделились от группы и помчались в степь. Я с ужасом наблюдал нереальную скачку всадниц. Как? Как это возможно? Они то равнялись стремя к стремени, то ускользали одна от другой. Было что-то фантастичное в этой скачке. Мне хотелось, чтобы Катя и Косам были всегда впереди, но тут же какое-то необъяснимое чувство требовало, чтобы было наоборот. И это двойное желание превращалось в бесконечное восхищение стремительных изменений в этой чудесной скачке. Захватывало дух это зрелище. Моё сердце тревожно обмирало от неожиданных столкновений соперниц. Я уже пожалел, что дал волю Екатерине. Но то ли, что я хотел, ждало меня уже через несколько минут. Меня попросили помочь разгрузить продукты и напитки с подъехавшей машины, и я не увидел, как прискакали Екатерина и неизвестная. Их лошади возбуждённо заржали снаружи, и я поспешно выскочить из землянки. Всадницы ещё не спешились и лихо гарцевали перед восхищёнными чабанами. Что это было? Неведомый дух далёкого, дикого и сюрреального, не отражённого даже в картине Брюллова «Всадница», излучался от двух, сразу двух юных всадниц. В закатном уже скатившемся к горизонту солнце они превращались в наездниц-богинь, соскакавших с полыхавших огненных небес на эту чёрную (ведь это были Чёрные земли!), чёрную землю! Хотя земля-то по цвету была коричневая.
Екатерина спешилась с Косам первой и чуть ли не бросилась мне на шею возбуждённая, горячая. И пока я брал вожжи в руки и говорил Кате:
— «Ты с ума сошла!» —
вторая, подскакав к нам, вдруг подзабытым мной Юлиным голосом вонзила мне в самое сердце:
— «Коля?!»
Не зря говорят:
— «Сердце упало в пятки!»
Поднимая голову навстречу пронзившему кинжалом моё сердце голосу, я ослеп в лучах солнца.
— Юля?! Юлька?! Откуда?
— Оттуда! — громыхнул становившийся сталистым в неординарные минуты ещё в школе голос Юли. Мои глаза, прояснявшие всё живее и живее всё ещё гарцевавшую на коне Юлю, прожглись теперь уже жёстким прищуром её глазищ. Что это было? Как я не пытался разобраться в возникшей ситуации, что я не передумал потом, ничего не говорило мне о реалистичности той происшедшего. Юля, искавшая меня в этих жутких степях? Думаю, искавшая. Потому что иное зачем? Значит ли это, что она любила меня или хотя бы в память о моём признании ей в моей любви, пыталась понять, разобраться, что же реально происходит и в её жизни. Могло быть и такое: она ещё не нашла никого, кто бы осмелился открыться ей в своих чувствах как я. И невозможность испытать такое вновь уже мучило её — её — девушку уже, а не девочку.
Я заворожённо смотрел на неё, окружённую сверканием ослепляющего мои глаза солнца и едва видел, как она, сказочной феей срывая с солнечных лучей поводья своей лошади (несравнимая для меня в тот момент ни с какой Всадницей ни Брюллова, ни какого-то ещё супер гения живописуемой кисти), вздёрнула их и, ударив стременами в бока ладной лошади, помчалась прочь!
Екатерина, обнимая меня, вырывавшегося из её обхвативших мою шею рук, вскрикнула тоже:
— «Коля?!»
Но я уже был в седле. И ещё горячая от скачки с Екатериной Косам понесла меня за пылившей уже золотистыми клубами пыли призрачной для меня Юлией Бойко.
Что было со мной? Мне трудно объяснить. Я ощутил, что любовь к Юле не умерла во мне. Она палила моё сердце не стихающим огнём неразделённости. Вспыхнувшее буквально вчера чувство к астраханской красавице тоже уже жгло под сердцем ожидаемым расставанием и с ней. Я, даже придержав Косам, чуть не решился повернуть назад к Екатерине, но вонзившийся под сердце кинжал Юлиного «Коля?!» повернулся под ним, да так, что я чуть не выпал из седла. Пришпорив Косам, я тщетно пытался догнать всё удалявшуюся и удалявшуюся Юлю. Косам, хотя и прихрамывала, но старалась скакать. Вдруг она, провалившись в колдобину на дороге, едва не свалилась вместе со мной на полном скаку. Я повторил много раз лихое казацкое соскакивание с лошади на полном галопе, и, удерживая прядущую ушами и ноздрями Косам, пробежал несколько шагов по пыльной дороге.
— «Всё!» — рвануло в моей голове, когда я, взяв поводья, понял, что Косам, моя красавица, любимица Косам не может скакать как только что.
— «Юлия, Юлия, что же ты? Неужели ревность? Но мы так и не объяснились, не нашли друг друга там, в Бешпагире, в Ставрополе! А здесь? Как ты оказалась здесь на астраханской кошаре? Здесь, где я-то и сам оказался случайно?!» — уже не пытаясь взлететь в седло, чтобы не травмировать захромавшую Косам, убивался я, направляясь к своей кошаре. В кромешной темноте я привёл свою лошадь в стойло и снял набрякшую кровью повязку над копытом. Рана была воспалена, и ездить на такой лошади была моя ошибка. Покрывшаяся сухой белой взмыленной пеной бедняга Косам дрожала, и я боялся, что с ней произошло что-то серьёзное.
В это время злобно рыкнул-гавкнул Черкес. Я вышел из кошары. Осмотрелся — никого, хотя знал, что рык Черкеса — это только предупреждение о появившемся движении на горизонте. Никого не было. Иногда это были сайгаки, редко кто-то или что-то ещё. Я спустился в землянку, взял бутылочку с креолином и обработал рану Косам.
Ехать найти Юлю на Домике на Лебеде, белом «парадном» коне тут же, мне не удалось. Пока я заканчивал зачистку и перевязку раны Косам, Терек бросался с неудержимым лаем в темноту. Вскоре на кошару пришли пятеро замучено выглядевших мужчин. Они сидели на решётке базового ограждения на самых высоких перекладинах, думая, что они спасутся от собаки, если она сорвётся с цепи. На мой вопрос:
— «Куда вы идёте?» — объяснили, что они бывшие заключённые и идут в Астрахань. Путники зловеще маячили в полусвете керосинового фонаря, зажжённого мной на при базовом столбе. Они хриплыми сухими голосами попросили воды и хлеба. Мне припомнились рассказы о случаях, происходивших до меня (так как кошара находилась в полукилометре от грейдера-дороги из Яшкуля на Утту) случаях с воровством овец и даже убийством чабанов. А тут ещё и зэки, хотя и бывшие. Но страха я почему то не испытал, но подумал, что всё может быть. То, что они могли быть освобождёнными, говорила старинная, точнее, очень старая одежда: на одном я разглядел ржавую молнию на чёрной вельветовой куртке.
— Нас вывезли в степь из подземной тюрьмы ночью. Долго петляли по бездорожью в слепом воронке, чтобы дезориентировать нас. В подземной тюрьме за все годы заключения мы видели только кусочек ночного неба при переводе нас из спальных подземных бараков в шахты, которые мы прорубали горизонтально в разных направлениях.
— Зачем? — осторожно спросил я.
— А ты не слышал, иногда громыхали взрывы? — встречным вопросом ответил мне один из зэков.
— Да. Бывало. Я думал — это сухая степная гроза.
— Да, да. Сухая. Даже очень сухая. Это наши, заложив в шахтах заряды будущих атомных бомб и забетонировав шахты, взрывали их, — ответил мужчина в вельветовой куртке. — Нас же держали в полном неведении. И даже освободили, вывезя нас в поле ночью, указали по звёздам направление на дорогу, и… Полночи и весь день мы шкандылим без жратвы, без воды, — продолжил пояснять с папироснобумажным измождённым лицом ржавомолничник.
На всём пространстве черноземельной пустыни не было ни одного колодца с питьевой водой. Горько-солёная вода, доставаемая с глубины тридцати метров, сжигала язык и горло пытавшихся её пить. На кошару нам привозили питьевую воду из Яшкуля или из Утты. Я дал им воды, хлеба у меня не было. Дал юбилейного печенья, припомнив французскую королеву. Нашёл и кинул им какие-то тряпки и пару овчин, сказав, что в трёх километрах есть пустая шайтан-будка, где они могут переночевать. Они ушли.
Я не находил себе места. Наконец, загромыхала машина. В землянку вошли Зинаида и шофёр. Николая не было. Зина села на табурет, тупо уставившись в клоповую стену, а шофёр, Алексей Фоменко, калмык, как-то странно себя вёл, мялся. Я подумал, что он выпивши, если не пьян, и не придал этому никакого значения. Молчание длилось долго. Но вот он сказал, что-то вроде этого:
— «Я поехал. Там на Домике Николай зарезал чабанским ножом Бойко!
— Кого? Кого? — оторопело спросил я калмыка.
— Бойко Юлу!
Моя голова покатилась в звенящую пустоту.
— «Как Бойко?! Как Юлю?!» — не понимаемо закружились вопросы без ответов.
— Как зарезал?! — взорвавшись страхом и ужасом, вскочил я из-за стола.
— А так! В пах! — отрезюмировал Алексей Фоменко, движением руки показав как.
— Подлец! — с упавшим сердцем выдавил я из себя, не соотнося фамилию «Бойко» ещё с кем-то другим, кроме Юли. Не отца же! Это было ожидаемым ударом, так как Николай ревновал много раз меня к своей жене, обещая отомстить мне по полной. Чудовищный конец первого мая.
Ещё позавчера Николай Рябцев получил деньги и купил в Утте водки и вина. Вчера целый день порывался бить свою жену, ревнуя её ко мне, хотя я ему рассказал, что у меня есть девушка — Юля Бойко. Мне надоело это, и я сказал, чтобы они шли на Домик и больше не возвращались. К моему удивлению они тогда ушли. На дороге (сколько было видно) он бил Зинаиду и руками, и ногами. «Милые дерутся, только тешатся», — вспоминал я народную мудрость и отодвигал от себя развязку.
Вчера, когда я вернулся с пастбища, Николай уже был дома и бесился в землянке, продолжая пить и сквернословить. Зинаида ушла сама на Центральную точку (Домик). Вскоре приехал Плис, бригадир пяти бригад Бешпагирского колхоза «Заветы Ильича», разбросанных по необозримым Чёрным землям. Переговорив со мной:
— «Кто виноват?» — он ни словом не коснулся истерично оравшего Николая. Я просил бригадира убрать от меня этих горе-работяг. Николай слышал это и с матом обещал и мне устроить «красный май!» Я уже пожалел, что рассказал ему о моей любви к Юлии Бойко! Плис обещал мне выполнить мою просьбу, как только подберётся замена. И вот теперь… Теперь…
Я в ужасе проваливался в бездну боли и не поддающихся никакому объяснению бессмысленных перепитий, происшедших со мной и не только со мной только что.
Всё, всё было против меня! И это тогда, когда в корне изменялись отношения ко мне колхозных и районных глав. Рындин, председатель, уже видел во мне некоего чуть ли не будущего своего зама председателя колхоза. Не случайно приехал и первый секретарь райкома Бойко, отец Юли. Я, конечно, не знал, что с ним приехала и Юля. И вот теперь…
Я больше не мог сидеть в землянке и рванул на Домик. Ох, и досталось Лебедю, белому парадному коню. Но парад не состоялся. Напрасно. Домик был тёмен и пуст. Никого. Хорошо, что я захватил с собой фонарик. Когда я вошёл внутрь, сердце разрывалось на части. Здесь погибло всё. Разбросанные вещи, неубранные столы с остатками дикого пиршества чабанов с горчившими уже ароматами жареной баранины, опрокинутые стулья мешали продвигаться внутрь большой комнаты. Какой-то калмык, охранник, или пастух, пьяный в стельку, валялся на полу, мычал и на мой вопрос:
— «Что здесь произошло?» — прошаманил что-то похожее на:
— «Убили Юлку Бойко, Юлу Бойко… И все слазу уехали».
Чьи-то стоптанные, похоже женские, босоножки попались мне под руку, и я, подняв их, сжимал, раздираемый беспощадной болью потери любимой и вновь нахлынувшего на меня теперь уже окончательного одиночества.
— «Юлька, Юлька, где ты? Нет! Ты не убита! Я не верю, что ты убита! Да как?! Чабанским ножом. Уж его-то Рябцев точил чуть ли не каждый день! Резать он был мастак. Валух не успевал даже пикнуть. Но это валух. А здесь бедная моя девочка, Юлька-а-а. Этого не может быть!»
Я вернулся на свою кошару. На ней тоже уже никого не было. Как и шофёр, арбичка Зинаида исчезла без объяснений. Жуть наползала на меня со всех сторон. Ничто не может теперь изменить то, что произошло. Неужели я никогда больше не увижу Юлю живой, не почувствую, что вот, вот встречу и обниму её, и она ответит мне объятьями? Впереди целая вечность без неё. Неужели её уже нет в живых? Она умерла из-за меня. Не отправься я к Екатерине, или хотя бы не отдай я ей Косам… Да и Косам! С больной ногой. Какие-то мгновения жизни, победившая её ревность, исключающая прощенье, да и ведь не обмана вовсе, не обмана, перевернули в ней неведомый мне мир её неопытного сердца, в котором, может быть, по-своему, рождалось чувство ко мне, и даже, может быть, и уже настоящая любовь. Любовь моя к Юле обратилась в боль такой силы, что мне казалось, что сердцу не вынести всей этой горечи. Жар обжигающих сердце мыслей испепелял во мне желание жить. Да и как жить в оставленной мне вечности и пустоте без неё, без неё? Любимой. Убитой! Не находя себе места, я бросался к овцам, к собакам, к лошадям, к Косам, Лебедю, даже к вредной и всегда злой серой кобыле по кличке Элеонора. Один на точке. Один в целом мире без всякой надежды на возможную встречу (пусть без ответной любви) с ней, с Юлей Бойко. Девочкой, захватившей моё сердце так цепко и надолго, что жизнь без неё — это не жизнь! Я пытался писать… Но за часы только восемь строчек, и — всё. Пустота, пустота.
Где же ты, моя мудрость?
Потерял я любовь!
Мудрей вечера утро,
Это знает любой…
Но, а мне без любимой
До утра не прожить,
Сердце жжёт нестерпимо
Мне разлучница жизнь.
Я хоронил свою любовь, которая (я знал) всё равно ещё долго будет жить, болеть в моём сердце. Впереди целая вечность без Юли, без её любви, на которую я как-то стал рассчитывать. Были же прекрасные мгновенья, когда она была жива, и мне казалось, что зарождались в её сердце какие-то чувства ко мне. И она, наверное, думала, что ничто не могло серьёзно её оскорбить. Бедный влюблённый «Коля!» в голой бесконечной степи… А тут?! Екатерина! Косам! Рябцев — злодей и убийца! Всё кончено! Все надежды рухнули, и ничто не может изменить того, что произошло! Никогда, никогда я больше не буду смотреть в её глаза, ждать, что наступит момент и я буду целовать её, обнимать и чувствовать, пьянея, на своём теле её руки. Боже! Как это страшно! Зачем мне жить? Впервые в жизни я повис над смертельной пропастью и смотрел в неё, удерживаемый обрывками нитей — чёрных мыслей то рвущихся, то хаотично собирающихся в скользкий клубок, который ни уцепить, ни распутать я не мог. И только стихи, — моя стихия, — становились спасеньем! И я пытался писать, но получалось только плакать…
От последней разлуки
До неведомой встречи
Мне холодные руки
Тянет хмурая вечность.
Стоит только погрязнуть
В злом безжалостном мире —
Ни любви, ни проклятий,
Ни врагов и ни милых.
Одно слово: «Разлука!» —
Но какое словечко!
И теперь, моя Юлька,
Мы расстались навечно.
Не спал я всю ночь. И неделю я был один с злосчастной отарой. Никто не приезжал больше ко мне, и я оставался в неведении и отупении, пока не приехал из Бешпагира отец. Он не знал кого убил Николай, знал, что его посадили и будут судить. Зинаида не вернулась, и мы остались одни. Я стал требовать у Плиса отпустить меня, освободить от функции Старшего чабана, да и, вообще, уволить с работы. Он говорил, что это возможно будет только после окончания стрижки.
И вот 23 июня закончилась стрижка моей отары, и кончилось моё «трудолюбивое» пребывание на Чёрных землях. Моя работа, спасавшая меня от безумия два месяца, вырастила уважение чабанов других бригад, и это уважение было подкреплено появившимся уважением руководителей колхоза. И это после стольких месяцев надоедавшей скандальной борьбы со мной и чабанов, и руководства. Даже школа организовывала учеников на походы к правлению колхоза с требованием вернуть в школу моего брата Василия. Ему было всего четырнадцать лет. Учиться он не хотел, убегал и из школы, и из дома, и я думал, что, работая со мной, он изменится и, вернувшись в школу через год, возьмётся за голову. Увы! Мать и Василий вернулись в Бешпагир. А мне прислали медовомесячную парочку. Закончилась эта история «романтической» были убийственно непонятно. Но вот стрижка. И она закончилась.
Стрижка двух тысяч валухов моей отары была почти успешной. После её окончания непривычно оголённых, изрезанных овчарными ножницами не совсем мастеровитых стригалей, я прогнал всех овец по бетонному жёлобу, заполненному креолином. Валухи погружались по самую шею в креолин (для дезинфекции и послестрижной обработки), отчаянно сопротивляясь. Приходилось моего Борю (козла) упрашивать организовывать прошествие лечебницы несколько раз. Потом он мужественно увёл отару на свою кошару. Мои герои-мериносы (некоторые дали по 8—10 килограмм, пусть не золотым, но настоящим руном) принесли 98 процентов плана по шерсти, несмотря на большие потери. 28 дорезанных из-за недогляда (тех, что объелись зимой дерти) и 7 голов, зарезанных мной для кормления стригалей (их я резал, свежевал, подвесив за задние ноги на турнике с болью и ощущением беспощадности жизни), — это потеря почти сорока голов из двух тысяч! И вот всё же… Всё!
И вот всё. Я уже снова дома, в Бешпагире. С железной необходимостью возьмусь за подготовку к экзаменам, обуреваемый мечтой: поступить в Литинститут. Я отправил тут же написанные от руки свои стихи и поэму, наивно полагая, что смогу пройти творческий конкурс для поступления в знаменитый вуз…
По-деревенски глупо, необдуманно, наивно. И, как следствие, — облом… Творческий конкурс не прошёл.
С мечтой поступить в литинститут не получилось, и я остался дома. В колхоз возвращаться не хотелось. Я решил устроиться в городе и почти полмесяца ездил туда-сюда. И тут ничего не сложилось.
Пятигорье. Кавминводы
28 августа 1965 года
В июле мне удалось получить путёвку в колхозный санаторий в город Кисловодск. С 22 июля по 24 августа я блаженствовал там и как будто лечился.
Исходил все терренкуры городские и знаменитые места Кисловодска. Как будто, приходил в себя. Даже однажды побывал чуть ли не на Олимпе. Хозяин дома, еврей, сдавший свой дом колхозу под санаторий (избегая преследования за нетрудовые доходы), попросил меня отнести с десяток стручков жгучего красного перца со своего огородика партийным бонзам, отдыхавшим в суперэлитном санатории ЦК партии. Я отдал перец из рук в руки двум холёным — расхолёным старикашкам прямо в столовой, где они от всего сердца с барского плеча приказали обслуживавшей их женщине налить мне стакан ежевичного сока. Было замечательное утро. Старикашки попросили меня сопроводить симпатичную девушку, внучку одного из них на Малое седло.
Рита, так звали молоденькую брюнеточку, украшенную роскошной копной густых вьющихся чёрных волос, из под которых вспыхивали притушённые угольки красивых острых, даже колючих, глаз, готовых подпалить эту копну, старалась не отставать от меня, поднимаясь в гору к Малому седлу. Приходилось отдыхать с ней то сидя на каком-нибудь камне, то даже лёжа в недавно скошенном сене. Оно пахло горным разнотравьем, хотя и душное, но не такое как то, что когда-то завалило и душило меня вместе с телегой в Солёном котле. Боясь всё-таки, что её горячие угольки могут зажечь не только собственную копёшку, но и сено вместе со мной, я увлекал её продолжать подниматься в гору. Она уставала и по-детски капризничала:
— Ой, не могу больше. Ты меня убьёшь. Никакого седла я больше не хочу. Я же не лошадка и не хочу ни Малого, ни Большого седла…
— А ведь ты права, Риточка, у нас в запасе есть ещё и Большое седло… — подначивал я неженку из госсанатория.
К обеду я отвёл её к дедушкам, но те попросили меня показать ей и город. После обеда встретились у Каскадной лестницы, затем пошли в парк. Восемнадцатого встретились снова в десять часов и пошли к Красному солнышку. Пошёл дождь, и мы спрятались под скалой, так и не дойдя до цели. Девятнадцатого уже в 7 часов я был у санатория, где жила Рита, и мы отправились к Красному солнышку. Взобрались на скалы. Припекало, и я разнагишался, демонстрируя этакого Аполлона в плавках. Долго любовались Эльбрусом и его меньшими братьями. Потом встретились после обеда в половине четвёртого и пробыли до шести часов в какой-то роще, возлежа на сене уже у закопнённого стога. Лежание на сене у стога особенно нравилось Рите. И двадцатого мы из санатория в десять часов снова ушли в тополиную рощу. Сено в это утро было мокрым от ночного дождя, и я надрал из другой копны сухого. После обеда, побродив по городу, мы ушли в горы, взбираясь вверх от русла реки Ольховки. Я рассказал ей, что недалеко от города есть гора, на которой стрелялись на дуэли Печорин с Грушницким.
— А можем ли мы пойти туда? — спросила меня уже поднакопившая сил и азарта Рита.
— Конечно, — ответил я ей, — если ты вызовешь меня на дуэль.
— Ишь, чего захотел. Нет уж, лучше ты меня, — лукавила моя спутница.
— Я-то боюсь. Твой дедушка сбросит меня живьём в пропасть пострашней той, в которую сбросил Печорин Грушницкого.
— Окей! Трус не играет в хоккей, — играя мягкими ладошками рук отшлёпала меня Рита, смеясь и убегая к очередной скамейке. Я ещё не осмеливался, даже сидя рядом, хотя бы приобнять еврейскую пышечку. Мне было просто забавно играть вожатого с синичкой, ибо угощавшие меня соком ещё и черники её дедушки в белых дорогих летних льняных костюмах и рисовых шляпах так и стояли передо мной. Это были не боги, не ангелы, но всё равно служители какого-то того верхнего мира, к которому, как казалось мне, я не имею права даже прикоснуться. Тем более, к их заоблачной журавушке — Рите. Это была странная ситуация. Мне позволялось что-то из кладовых Юпитеров. И нарушить, конечно, хоккейную заповедь, чтобы со мной жизнь не сыграла как с провинившимся игроком — быть удалённым до конца какой-то игры, — я не мог. В моих глазах ещё ежедневно и еженощно вставала ускакавшая навсегда под закатное солнце всадница моего любовного апокалипсиса, — Юлия Бойко. Я боялся остаться один в последние дни моего «лечения» в Кисловодске.
В семь часов, договорившись встретиться завтра в десять у театра, я оставил Риту у санатория и пошёл бродить по городу. Неожиданно встретил знакомого Жорика Сосницкого. Он ждал своего друга, с которым собирался завтра пойти на шашлыки в горы. Хотя мы и не были хорошо знакомы, но он предложил мне пойти с ними. Я подумал, что мог бы захватить и Риту. Но на следующий день Рита возле театра не появилась. У санатория её тоже не оказалось, и я ушёл с Жориком и его другом Юрой к Большому седлу. Они пригласили каких-то девушек, прогуливавшихся по терренкуру. Какое-то время они шли с нами, фотографировались, потом исчезли. Юрий в это время уже разводил костёр у огромных камней. Но шашлыка не было — жарили картошку, пили какое-то вино. Продолжать оставаться с ними я уже не мог и убежал искать Риту. В роскошных цветниках и кустарниках санаторной зоны я приметил святую троицу и говорившего с ними мужчину с чёрной взлохмаченной шевелюрой и настолько жгучими глазами, что мне стало даже немного жутко, когда он метнул свой взгляд в мою сторону. Через некоторое время знаками позвал Ритку. Она подошла, и мы договорились встретиться в шесть у Нарзанной галереи. Встретились как договорились.
Маргарита, искоса посмотрев на меня, спросила:
— А ты знаешь, кто это был с нами в санатории?
— Да, знаю, — ответил я нахально и уверенно.
— Ну, и кто ж?
Меня вдруг осенило: афиши в городе пестрили фотографиями огромного размера этого мужчины.
— А вот он — Вольфганг Мессинг — великий гипнотизёр, — показал я на одну из афиш.
— Точно. Он приглашает нас сегодня на его сеанс. Хочешь?
— Ты считаешь это удобно?
— Ещё бы… — бросила лихо и щедро Рита. — Поэтому гуляем до семи. А потом… Идём на его представление. Я приглашаю.
— А куда ж, идти сейчас?
— Конечно, в тополиную рощу.
И мы снова валялись с Ритой на сене. Рите это нравилось. Я попытался всё-таки её обнять и чуть ли не овладеть ею. Но она сказала, что у неё есть парень — морской офицер. Он сейчас в дальнем походе.
Живёт она в Москве, в сером доме номер два на Набережной, прямо напротив Кремля у кинотеатра «Ударник». Осенью её любимый вернётся, и они поженятся.
— Ты любишь его? — спросил я её.
— А какое твоё дело? — отрезала она.
— Но…
— Ни какого «Но». Я тебе дам мой адрес, ты можешь приехать в Москву, я тебе тоже покажу что-нибудь интересное…
— Но…
— Ни какого «Но»…
Я наслаждался, валяясь на сене, уже пахнувшим больше сладкими жасминно-бергамотными ароматами Ритиных волос, чем самим, не менее, головокружительным сенным духом. И хотя мне так и припоминался удушающий крутой замес запаха сена и испражнения быков во время лежания меня под опрокинувшимся с телегой стогом, почему-то смешавшимися в моей нюхательной памяти с вонью «Москвича», выезжавшего из двора того Бешпагирского дома, где жил инженер-отец моего неудавшегося спарринг-партнёра, и обдавшего меня выхлопными газами и навозным дыханием дорожно-коровьих помётов ферм и полей, я был счастлив. Тем более, что я изнемогал от близости — неблизости с Ритой.
На сеансе Мессинга во время одного из номеров, в котором великий гипнотизёр просил зрителей сцепить руки за затылком и, если, после его слов, они не разорвутся, идти на сцену.
Рита не могла разорвать свои руки и встала идти к Мессингу. Я подтолкнул её сзади, как бы помогая идти. Но после моего толчка руки Риты разжались. Как же мы хохотали над теми, кто пришёл к Мессингу на сцену и то крутил безумно воображаемые педали велосипедов, то, открывая глаза (по приказу Вольфганга), смотрел на им подобных подопытных кроликов и хохотал над теми, кто, сидя как и они на стульях, устраивали спортивную гонку на воображаемом велотреке. Но, следуя за очередным приказом Мессинга, они сами впадали в спячку и с азартом догоняли кавалькаду велосипедистов.
— Рита, ты бы выиграла эту гонку, — смеялся я, избиваемый моей очаровательной соседкой.
В мой последний день в Кисловодске, я снова встретился с ней. И опять тополиная роща, валяние на сене и облако парфюма — не парфюма сена и аромата наших тел. Ей так нравилась эта любовь — не любовь, этот секс — не секс — эта жаркая, можно сказать, молчаливая игра и в то, и в другое до боли гениталий. Здесь я понял смысл выражения «собака на сене», а тут «две собаки» на сене, но изменить ничего не мог.
— Приезжай в Москву. Вдруг мой друг станет мне «и не друг, и не враг, а так»…
— А так? Что значит «так»?
— А это спроси у поэта… — отрезала Рита, целуя меня у входа в санаторий.
Это был первый и последний наш поцелуй.
«Возможно ли, чтобы я мог когда-либо встретиться с Ритой в Москве? — задавал я себе вопрос, уезжая из Кисловодска и держа в руках платок с адресом Риты, — Да и зачем? Лишним трусом — запасным игроком в хоккей — не хоккей, в который я никогда не играл, да и играть не буду».
Ставрополь
В конце июля школьный физрук Марченко Владимир Сергеевич, встретив меня в клубе на танцах, предложил принять участие в краевых соревнованиях ученических бригад. Моя физическая форма была в порядке, и я занял два вторых места: в метании диска и в толкании ядра! Для края с двумя миллионами жителей — это было достойно. Только один, почти двухметровый атлет, русоволосый красавец — казачок, даже, скорее, казак из станицы Кочубеевское (и боюсь, уже далеко не девятнадцатилетний «ученик») был удачливей меня, заняв первые места. Кроме односельчан за меня страстно болела замечательная девчонка из села Александровское. Мы с ней легко познакомились. Она тоже метала диск и толкала ядро за свою команду и взяла первые места в крае. У неё звучное имя Александра и восхитительная фамилия: Деркунская. А лицо и фигура — греческим богиням на зависть! После окончания наших выступлений, мы бродили с ней по городу и говорили, говорили о себе, спортсменах края, восхищались не показательно друг другом. Из-за неё я не уехал на двухчасовой автобус в Бешпагир и, глупый, уехал на шестичасовой. Она на завтра должна была выступать ещё в метании копья (настоящая Диана — охотница!). Только в дороге я вдруг понял, что я смалодушничал, не оставшись болеть за неё! Тоже мне герой — одиночка! Я вдруг понял, что юная красавица — это мне самой Афродитой подаренное чудо — спутница жизни. На следующий день я бросился на автобус уехать из Бешпагира в Ставрополь, но ни утреннего, ни дневного не было. А, приехав вечерним, я обнаружил пустым стадион и, конечно, пустоту на дорожках и секторах, и ещё большую пустоту в моей глупой голове. Как-то вдруг защемило сердце. Александра, милая Александра! Как это мило: всё время проходить мимо чудесных красавиц, юных принцесс и олимпийских охотниц. Жестокая шутка жизни. Только на стенде я обнаружил фото замечательной копьеметательницы, пронзающей небо и моё сердце, Александры, теперь уже не Дианы — охотницы, а Афины — воительницы.
— «А, может быть, и прекрасно, что я избежал участи возлюбленного Дианы, пронзённого, пусть не стрелой, а копьём, но с лихостью превращённого бы в оленя!» — успокаивал я себя с буравящей сердце болью какой уж потери красавицы-полубогини.
Жестокая мифологическая глупость! Сколько их будет ещё на моём пути?! Из-за расстройства или из-за перенапряжения при подготовке к спартакиаде и выступлениях на её секторах, меня опять свалил ревматизм. Я не мог снова двигаться, и правление колхоза выделило второй раз для меня путёвку в Кисловодск на лечение в Дом-гостиницу нашего колхоза. Надо вылечиться! Но… Опять это «Но». Я приехал слишком рано после ревмоатаки, да и никаких анализов у меня не было. Возможно, даже необходимое не будет сделано. Я купил копьё в память о копьеметательнице Александре и с не проходящей злостью метал его на местном стадионе и на полянах загородных терренкуров. В один из солнечных дней (а таких дней в Кисловодске двести восемьдесят восемь в году) я побывал на месте дуэли Лермонтова на Машуке. Что-то из прошлого вошло в мою душу в момент рассказа экскурсовода, и я воочию увидел бессмысленную гибель поэта, словно присутствовал в тот трагический час на этом месте. И не пуля, пронзившая сердце поэта, а уже стрелы и копья пронзили и меня! Трагическая мифология жизни и смерти юного гения вошли в моё больное сердце (Что там стрелы Амура?) — всеми стрелами Дианы и копьями Афины-Паллады.
— «Неужели и мне уготована судьба юного, конечно, юного гения Михаила? И никто не помог, ни секунданты, ни даже великий защитник — ангел-хранитель Михаил, отвести от чудо-человека злосчастную мартышку на положенные барьером метры. Уж с отмеренного барьера ты точно, промахнулась бы, мартышка с „кинжалом!“ Гранат тогда не было, да и никто бы тебе не дал таковую», — утешал я себя, не принимая бессмысленную смерть великого поэта.
В подкрепление моих не любовных историй было повторное вечерние посещение места дуэли Печорина и Грушницкого. Дуэли, дуэли… Замкнутое кольцо… И, как в подтверждение моих болезненных и не лечимых туристическим пониманием состояний души и печали на путях узнавания (познания) мира Кавказа, замыкалось это познание кольцом — Горою Кольцо и последним туробъектом Кисловодска — Замком коварства и любви. Посещение его (хорошо, что только посещение, а не повторение судьбы героя легенды, прыгнувшего с вершины в пропасть, в то время как его любимая испугалась смерти и, в отличие от Джульетты, не решилась на смерть и осталась на вершине замка). Так вот, посещение его, — как заряд на вдохновение на жизнь, как защита от коварства и, может быть, даже прививка от коварной любви. Не буду пересказывать эту легенду. Достаточно того, что теперь я знаю, что есть такие места на Кавказе, запечатлевшие чью-то далёкую жизнь, будто мою, в каменных громадах на века.
Вернувшись домой, я обнаружил себя этаким промежуточным человеком, застрявшим между городом и деревней. Достраивавшийся дом нашей семьи уже не притягивал меня продолжать его строить. Отсутствие работы в Ставрополе (я её не нашёл) заставило меня найти работу в колхозе. Я, устроившись молотобойцем в колхозную кузницу, тешил себя тем, что совершенствую мои мышцы «Геракла», да и только. Постоянное угрызение моего самолюбия потерей достойных дел превращало меня в неполноценного человека не только в моих глазах, а и в глазах односельчан. Мои одноклассники поступили в институты, и учатся практически все. Козлитин даже пробился в Ростовский университет! Там же, как я слышал, училась и Людмила Турченко. Я же, уже второй год отдаю семье: Чёрные земли — «великий успех!» — Старший чабан! Теперь вот строитель дома и плюс — Молотобоец! Молодец! А в душе безнадёжный поэт! Я думал, что вот-вот переверну свою жизнь: поступлю в Литературный институт, а в итоге вновь за бортом. Заочный конкурс провален, провалился и я. Жгучая мысль о неотвратимости моего поражения в дуэлях с любовью и даже с жизнью не оставляет меня ни на минуту. Каждый новый день я не перестаю чувствовать тысячи глаз с издёвкой и насмешкой преследующих меня. И я не могу просто так отбросить это унижение и возгордиться, и довольствоваться успехом моей работы на Чёрных землях, постройкой дома, победами на районных и краевых соревнованиях, и даже интересами ко мне красивых девчонок. Я не могу собраться и взяться за перо. Кошмарная действительность (Болезнь! И прочее!) обрушилась на меня как лавина горного вулканического пепла уже на бесчувственное тело, упавшее с высокого утёса, на который забрался наивный человек, думая, что он с крыльями.
Мой лучший друг Иван Мищенко женился, кузнец заболел, и я, оставшись один, без друзей, без кузницы, снова рванул на Чёрные земли!
На другой же день (и даже в дороге) я ужасно раскаивался в этом и решил уехать оттуда во что бы то ни стало. Вечером созывалось собрание на Домике. Зловонный запах и змеиный клубок воспоминаний о гибели здесь любимой Юлии Бойко встретили меня там удушающим кошмаром. Куда я вернулся? Зачем? Я даже не мог представить, как год назад я уживался с этим. Несколько раз я выходил, нет, выбегал на такой же горячий и зловонный «свежий» воздух (стойла для овец окружали все кошары со всех сторон и издавали такой миазм, что даже зимой его невозможно было не унюхать). Использовав одно обстоятельство, когда меня уже почти устроили в бригаду Сороки, моего бывшего конкурента, я сумел осуществить свой побег.
После собрания, машина, уходящая в ночь назад, в Бешпагир, попутно развозила чабанов по точкам. Кошара Сороки была в стороне от бывшей моей. Я попросил водителя завернуть к моей старой кошаре, объяснив, что я хочу увидеть свою лошадь Косам, и тот подъехал к землянке. Я побежал в стойло лошадей и коров на торце гигантской кошары, крытой соломой. Мне, действительно, было интересно узнать, узнает ли меня Косам. Жаль только, что была ночь. Я прихватил фонарик и вошёл в сарай — кошару. В темноте, в стойле, как и год назад, стояла моя красавица черноземельной пустыни — Косам. Когда я обратился к ней, она удивлённо (как тогда, когда я приезжал с выходных отпускных, и она смотрела на меня, как бы говоря: «О, откуда ты взялся, и ты ли это?») обернулась и нервно начала двигаться, стучать ногами, готовая к бегу, к скачке. Я гладил её могучую красивую шею и трепал её за холку. Да, она по голосу узнала меня. А когда я засвистел так как тогда, когда её звал к себе, угощая овсом, она ткнулась губами в мою руку. Я повернул луч света на себя, хотя она и без того (я понимал) узнала меня. Я много раз повторял её имя. Она по-старому, как будто мы и не виделись так долго, довольно и беспокойно пофыркивала.
Когда я стал уходить, она низко, сколько давала привязь, наклонила голову и, изворачиваясь, готовая порвать ремни, смотрела на меня:
— «Куда, мол, куда?»
— «Ах, Косам, Косам?! Сколько с тобой связано! — Сердце обмирало от воспоминаний и боли. — Когда-то с тобой я не смог уберечь Юлю! Ты же видела её в тот последний раз. И теперь, и теперь в последний раз ты видишь и меня. А я тебя. Прощай! Сюда я больше не вернусь никогда! Эта чёрная неблагодарная жизнь не для меня. Вонь повсюду! Вон отсюда!»
Видавший виды грузовичок вырвался на ночной грейдер. Я сидел в нём и обалдевал от прилива счастья: я повидал Косам и убежал из чабанского рабства. В полной темноте в свете фар появлялись и исчезали перебегавшие грейдер сайгаки, ещё не ослеплённые каруселями мощных прожекторов безжалостных чёрных «охотников» Чёрных земель. В кузове Газика я погружался в сонную пустоту и невидящим дорогу сайгаком-подранком убегал от прошлого как тот от убийц-охотников. По дороге отпускные чабаны прикупили в Яшкуле пятидесятишестиградусную водку и угощали меня — почти героя, бросившего вызов карьере колхозника. После двух двести граммовых гранёных стакана, ставших на всю мою жизнь самыми любимыми и дорожными, и домашними сосудами к чаю, я с расширенными зрачками глаз, — как в увеличительное стекло, — наблюдал морщинистые лица моих спутников, пока не уснул.
Дома снова занялся строительством дома, время от времени наезжая в Ставрополь за покупками стройматериалов, встречался с другом, учившимся в сельхозинституте, Мищенко Иваном, красивым с волнистой шевелюрой не злобливым казачком. Он устроился в служки к нашему сельскому греку по имени Адам. Тот ворочал какими-то хитрыми делами: от кино до публичных тайных салонов. Напиваясь с Иваном при редких теперь уже встречах, тешил и себя надеждами на какой-нибудь удовлетворительный поворот и моей судьбы, да писал стихи подобно этим:
Стукнули в рельсы колёса,
В ночь прослезился гудок,
Дым тьмы ночной раскололся
Фарой — падучей звездой.
Небо прощальные слёзы
Льёт за земной горизонт.
Жмутся друг к дружке берёзы,
Брызжа дождливой слезой.
Злой и отрывистый шопот
Ветра в колючих кустах,
И: «До свидания!» — шоком
Цедится в сжатых устах.
Только что с другом я спорил,
Спорил до судорог скул!
Только что целое море
Выпил я с ним коньяку.
Там, полукругом упругим
В гору врубилось кафе,
Юных казачек мы с другом
В танцах сжимали как фей.
Верные словно чему-то,
Грызли мы корку житья,
Чувствуя горько и смутно:
Прав и не он, и не я.
Зная, что спорим напрасно —
Нет в жизни истины той,
Что превращает жизнь в праздник,
Смерть же в сон, — в «сон золотой»!
Друг мой талдычил мне тонко,
Словно учитель какой:
«Ты не старайся жить только
Как деревенский наш скот.
Слов не бросай ты на ветер,
Или пожнёшь столько бурь,
Что вместо истины светлой
В голову вселится дурь, —
И, разогревшийся спором,
Пьяно твердил он. — Поверь.
Жизнь за словесным забором
Ждёт неприступная твердь.
Там есть чертовские вещи,
Как их мусоль, — не мусоль,
Будь ты мудрее мудрейших,
Так и не сыщешь в них соль.
Знаю: за первым бокалом
Следует выпить второй.
Жизнь не с таким уж оскалом
Смотрит нам с дальних дорог.
Сельскую жизнь золотую
Кинь же и ты навсегда!
Спорим? Сейчас заколдую:
Ты не вернёшься туда!
Нет там ни рая, ни Евы.
В город уполз даже змей.
Ну, и Адам наш — не евнух.
Здесь вот гарем заимел…
Деньги несут ему боги.
Сколько? Не знает никто…
Фей наших стройные ноги —
Вот его ключ золотой!
Что ему дерево рая?
Змей и его научил:
Ева и Света, и Рая —
Рай для него и мужчин.
Бросим же мир наш убогий,
В райские кущи рванём…
Что обжигают не боги?
Что наполняет ворьё?
Хочешь селом увлекаться,
Друг мой, до старческих лет?
Жили дед с бабкою — сказка,
Правда — Кощея скелет.
Взять хоть великий Египет…
Жук фараонов не спас!
Всем уготована гибель!
Как там по-русски: «n`est-ce pas? (не правда ли?)
Горбиться до смерти с сошкой?
Поле пахать и потеть?
Тьфу ты! Не ворон, ты — сокол!
И не мудри в простоте!»
Слушал я друга, я слушал,
Мудрость мешал с коньяком,
И чтоб всё помнилось лучше,
Бил по столу кулаком.
Другу ж сказал я: «Удачи!
Я не Адам, и без фей
Дам кому надо я сдачи,
И змей — не мой корифей.
Так что прощай, и прости мне:
Не для меня эта жизнь.
Нет жизни в мире противней
Жизни, погрязшей во лжи.
Не для того я родился,
Чтоб забираться в горшок…»
Как же мой друг рассердился!
С дружеских рельсов сошёл…
Горькой отравой повисло:
«Флаг тебе в руки. Привет!»
Поезд спасительно свистнул,
Мой заглушая ответ.
Сталью колёса и рельсы
В сердце бесстрастно стучат.
Новые жмутся к ним рейсы
Новых друзей разлучать.
Тьму рубят друг мой и поезд
Где-то в ночи далеко.
Я же, с дорогою споря,
Вновь её глажу пешком.
Друг мой умчался, и снова
Нам никогда не сойтись!
Мне же разлука не нова —
Только б не сбиться с пути.
Слышал я друг мой женился и уехал, или его уехали навсегда куда-то на Урал или за Урал. Не знаю. Но я, действительно, больше никогда не встретился с ним и не знаю, где он, что с ним, и какие горшки обжигает…
Новая моя поездка на лечение в Кисловодск оторвала меня от деревенских забот на целый месяц.
2 ноября 1965 года
Думаю о ней. Это моя старая история. Старая первая моя любовь. Давно, давно, ещё до встречи с Юлей я приметил девчонку из параллельного седьмого класса. Я даже не знал как её зовут. И вот эта неожиданно вернувшаяся любовь или игра в неё уже с девушкой, которую я поцеловал всего один раз и то силой, нахально, чуть ли не привели меня теперь к женитьбе.
11 ноября 1965 года
Душное тоскливое (хоть вой!) состояние. Настроение, — и того хуже, — в омут, в омут. Но где он в Бешпагирской степи предгорных ломаных высот Кавказа, — омут?
— Неужели люблю? — уж сколько раз задаю я себе этот вопрос:
— Люблю ли я её, Зину, Зинонь?
Неизвестно по какой причине я отметил эту красивую девчонку. Первый раз я увидел её седьмого ноября. Она стояла возле дерева акации у клуба. Вижу её как сейчас: в чёрной шапочке и в коричневом пальто. Я приставал к ней с какими-то разговорами.
Потом, кажется, несколько раз провожал её, предлагая дружбу. Она же с уверенной гордостью мне отказала. И я поцеловал её насильно. Этот момент тоже чисто вижу: Зина хотела меня ударить. Я перехватил её руку. Она злилась очень сильно. До самого утра я чувствовал её губы на своих. Потом стало всё потихоньку стихать. Как ни странно, но в весь остальной период, пока я ходил в школу, ничего о ней не знаю. Да, ещё тогда один мальчишка увивался за ней. Он мне объяснялся в любви к ней. Молил меня не мешать ему. И я перестал к ней приставать. Чёрт возьми, я не помню её в последующие годы. Когда я работал на Чёрных землях, она была где-то в Элисте. Однажды я ехал из Бешпагира с её братом (шофёром Газика) к своей отаре и думал, что он заедет к ней, но он не заехал. Да, и мне не очень хотелось с ней встречи. Уж слишком я стеснялся своего чабанства. Потом видел её раза два в Бешпагире. Но не обращал на неё никакого внимания. Общим, ни о каких связях с ней я уже и не мечтал.
В этом же году, точно не помню когда, но, кажется, в начале лета мы снова встретились. У неё были сильно накрашенные волосы. Чёрные, чёрные. Она была прекрасна. Я ей сказал комплимент и что-то вроде того, что она могла бы быть моей первой любовью. В это время я чувствовал к ней какое-то тёплое чувство, как будто к любимому товарищу. О, нет. Что-то ещё сильнее. Виделись мы с ней изредка на танцах в Бешпагирском Дворце культуры. Были случаи, когда я просто только здоровался с ней. Она мне говорила, что перебирается поближе к дому, будет работать в Ставрополе.
В то время я был увлечён одной мечтой: поступить в Литинститут.
Была у меня и девчонка, но я её не любил так уж сильно, чтобы, ух! А просто. Провожал её после танцев в Бешпагирском Дворце культуры до самого её дома. На самый конец села. Зина иногда шла большую часть дороги с нами, нередко за компанию вместе до конца села. Обратно уже я доводил и её к её дому. По видимому, это-то и свело меня с ней. Прошло больше месяца. С мечтой не получилось, и я остался достраивать родительский дом. Деньги, заработанные мной на Чёрных землях, я никогда не получал (их получала мама), ушли на покупку стройматериалов. И я оказался опять перед дилеммой, что делать? Где заработать на жизнь? Решив, как-то сумбурно, устроиться в городе, я почти полмесяца ездил туда-сюда.
Однажды (это было в начале сентября), я возвращался домой на автобусе. Этим автобусом ехала и Зина с подругой Верой, моей одноклассницей. Вот здесь-то у меня разыгралось непреодолимое желание, чтобы она села со мной рядом. Но она сидела у противоположного окна с Верой. И мы, трое, говорили о чём-то незначительном. Потом я улёгся, насколько позволяло сиденье, якобы поспать, а сам думал о Зине, следя за ней из-под полузакрытых век. Она посматривала на меня с прищуром своих больших красивых глаз, будто оценивая меня на какой-то свой, ей одной ведомый предмет. Мне кажется, если бы она села тогда рядом со мной, у нас началось бы всё это ещё тогда.
Но такого не случилось.
Наступали проводы моих друзей в армию — осенняя мобилизация. Каждый год это было и праздник, и трагедия. За пышно накрытыми столами во многих дворах шло великое пиршество. Я только что приехал с работы, и меня затаскивали в каждый двор выпить за новоявленного солдатика. В одном из таких дворов была и Зина. Она смотрела на меня так жарко и влюблённо, что мне стало даже неловко. Я хотел уйти. Но меня усадили за стол рядом с ней. От неожиданности и такого поворота я загорелся лихостью и сыпал налево и направо колкие и острые словечки и фразы. Мои шутки и остроты нравились Зине. Она тоже была в ударе. Но в другом ключе. Она ужасно много пила и заставляла выпить и меня, доказывая какая она влюбчивая натура. Я видел, что она уже изнемогает как хочет целоваться. И именно со мной. Где та девочка, которую я поцеловал насильно много лет назад? В конце вечера проводов она вышла со мной на улицу и впилась в меня губами и даже языком. Я ошалел от такого неожиданного оборота. Вера утащила её домой или куда-то ещё, я не знаю.
Через несколько дней на мой адрес в Бешпагире пришло письмо от Зины. Я не ответил. Во втором письме Зина просила извинить её и порвать первое письмо.
Прошло ещё две недели. И вот в субботу, первого октября, после фильма, я зашёл в клуб на танцы. Зина была здесь. Несколько раз я станцевал с ней. Под конец вечера я предложил ей проводить её домой. Она с готовностью сказала:
— Если это не затруднит тебя.
Она всё больше нравилась мне. В этот вечер была замечательная поздняя луна. Зина была в белой кофте и сияла в лунном свете ангелом, спустившимся побродить по Земле. Уже у самого её двора она предложила:
— Я сейчас посмотрю, открыта ли летняя кухня, и, если — да, мы пойдём туда. Стало ведь холодно.
Я и сам был холодным. Разыгрывая Зину, я говорил, что я аскет и презираю половину человечества, т. е. женщин.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.