ВЫСОКОЕ СЕРДЦЕ
Cегодня солнышко взошло
над тёмною страной:
я Божий,
я Внеземной.
Полетит Высоко моё сердце.
Но хочется в небе
«мёртвой петли».
Чтобы было красиво
для нашей Земли.
Высокое Сердце.
У Бога оно.
Но
выполняется сложная «фигура».
Жизнь — это натура.
Пугачёв здесь ни причём.
Просто летаешь, и всё тебе нипочём.
Был бы крылат.
(Бог и это простит!)
Сашка-какашка
над миром парит!
Жизнь — это Высокое Сердце.
Сегодня Христу выходить
в открытое сердце:
Я — Мир.
Буксующий и буксир.
Всё во мне. Всё извне.
Я в недрах, я в жарком любовном огне,
мне мамонты снятся, галеоны на дне,
сегодня так чисто на радиоволне,
я в нересте, нежности, в рыжей копне,
я в нелюдях, смертниках, в их поганой слюне,
я в армии не был, но мужчина вполне,
Памела в бикини у меня на стене,
прорабы кричат — там, в вышине:
давай поднимай свои не-
боскрёбы, шагай по луне,
я к бочке пивной спешу по весне,
зимою я часто виден в окне,
я в каше, я в масле, в десятом блине,
душа не потёмки: стих равен длине
клинической смерти c концом — к Новизне,
но всю мою жизнь — невидимка во мне!
Не я — Ломоносов.
Не я — Шампольон.
Один Саня Григорьев.
У Лермонтова есть Пушкин.
Но нет у «Роллингов» Джонса.
Но в чём-то упрекает мужик.
Но день ещё не померк.
Но там, в поле тела, — страда!
Сердце — у рта —
микрофоном на Верх:
— Боже!
Я Человек.
Счастье моё навек!
Богу большое спасибо!
Кушаем плов,
кушаем рыбу.
Деток растим. Живём понемногу.
Молимся Богу.
А ещё посещаем библиотеку.
Всего не прочесть человеку.
И всего не найти.
Потому
и открылась в груди
интереснейшая читальня.
Нет, я не Бальмонт*,
я другой, —
я умер бы везде,
но на Земле — Реальней,
здесь Бог воскрес,
здесь Сердца бой…
Здесь сердцу — Даль.
Здесь — Ожиданье:
Святая Церковь ждёт
Христа назад.
Я в Даль смотрю:
честны мои признанья
живому сердцу,
чем сегодня я богат.
Я тоже Жду,
мой Брат, моя Сестричка!
Я каждый день летаю
на вокзал:
а дома — видео с «клубничкой»,
и получается, что я не ждал.
А по-библейски мы не можем,
мы сложные,
тяжёлые,
на солнышке лежим.
Давайте Господу поможем,
давайте Господу поможем,
войдём в режим —
дорог, больниц,
автобусов, котельных,
поймаем такт
Высокий наконец.
…Бог бился над Землёй,
но вдруг устал смертельно:
«Не знайте Ничего.
Вот вам Начало и Конец».
Ты слышишь, милая букашка,
как крылышки твои, бычок?
Нет, не похожи
строчки на подтяжки…
На стенке «зайчик» —
зеркальцем пускает Бог!
Сердцем, как мечом Звеня,
я на святых не ропщу…
Люди, простите меня,
если удар пропущу.
* «Я жалею, что жил на Земле» (К. Бальмонт). —
Прим. автора.
О, БОЛЬ МОЯ!
Сердце,
почувствовав вдохновение,
требует строчек, сердцебиения.
О, сердца авралы!
Своего — мало.
Беру
у Христа,
у Нашего Бога,
беру у Лазо
премного,
беру
у Пиаф,
беру
у Тукая,
Есенин
был прав,
но хочется рая.
Доколе ходить
по берегу моря?!
Нудить и нудить:
«Отдайте мне Борю!»
Никто
не вернётся.
Никого
не вернут.
Добавочных порций
земных
не дают.
А я доедаю
с тарелок людей.
И вес
набираю,
и сердце
острей.
Беру
у Жигулина,
беру
у Барто,
полно
у Никулина,
хоть нам
и смешно.
Не скиснет Тушновой
берёзовый сок!
У Любы Орловой
в духовке пирог.
О, моря авралы!
Борьба на борту.
Но даже Харламов
присутствует тут.
Но даже Покрышкин
расстрелян как лох:
вдруг к «фоккерам» вышел…
подставил свой бок…
Так что же, так что же,
планета Земля?!
Ты Небу пригожа.
Ты всех нас положишь…
Наверно, не зря!
Наверх всех свистая,
ты всё же иная —
какая, не знаю…
Но всё же моя!
…
О, Боль моя!
Ты жизнь иная!
И верю, верю я,
что есть они…
объятья рая.
И вертится Земля.
УТРО В ГОРАХ
Земля мой клубок распутала.
«Советским Шампанским» вынесла.
Сама же ходит в распутницах,
в домыслах да в вымыслах.
Потягивается Дюймовочка,
купается в росе.
Горит на дне икорочка,
и поцелуй от солнышка
горит на карасе!
Земной коры пригорочки
приманивают След.
Я на Земле не ради «корочки».
Я на Земле, как в ремесле.
Я делаю на Земле свой дух.
Ещё одну марку — в коллекцию.
И мой белок не протух,
и свет мой не знает электриков.
Я на Земле,
как джигит в седле.
Я на Земле,
я на Земле
с утра уже навеселе.
СПОКОЙНАЯ ВОЛНА
Я выйду к земным просторам,
как к нежной мечте своей, —
и рядом не щёлкнут затвором,
не взмоют птицы с ветвей.
Не будут мочить в сортире
ни в Грозном и ни в Кремле.
Пушинками станут гири,
покатятся по земле.
Уйдут все тёмные власти.
Но с ночи останется след:
повадятся к нам напасти —
из прошлых прожитых лет.
Я вспомню… моргну стакану.
(Оставит записку жена.)
Жена тараканья прильнёт к таракану:
— Любимый, нам квартирка нужна!
Берите,
пока я добрый,
берите, пока чумной…
А бабы… не все они кобры,
вернутся они домой.
А я заночую у бога
(богат раскладушками бог).
Лежит и не спит Серёга,
уставился в потолок.
Джордано ответа ищет,
опять на костёр восходя.
И бог на него не свищет,
но гонит под струи дождя.
Допытываю Валентина:
— Куда ты?
— На новый срок.
Просить ещё десятину…
Да услышит меня бог!
Володе вернули гитару —
он был на себя не похож.
И Кедрин не ждёт удара,
но прошлая жизнь, как нож…
И, вновь открывая рану
в божественном доме без сна, —
толкаю звёздную раму —
выпрыгиваю из окна —
на землю, где плавать учился,
но бросил и уже не пойду,
но в плаванье смело пустился,
включая свою частоту.
Я выйду к земным просторам.
Я выйду к спокойной волне:
и зверь, проходя вдоль забора —
пути не отыщет ко мне.
ABOARD THE SHUTTLE
Китайским тайконавтам
Земля моя разбита.
Бегут её полки
на свежую палитру
тоски, тоски, тоски.
Земля моя раскрыта.
Разжаты лепестки.
Как зубы у Давида
в Дахау под смешки.
Стоит семья джигита.
На дом глядит она:
стена расстреляна, убита,
и вытекает глаз окна.
Шероховатость не изжита.
И чёрт с ней!
Только б не провал.
Не трещина — как у корыта:
чтобы народ не лютовал.
Пустой карман — всё та же яма.
А в яме — серенький волчок:
глаза умны.
Язык как пламя:
«Тебя не съем.
Ты сам едок.
Ты мой щенок.
Ты много значишь.
Уж я то знаю: будет толк!»
Кусни меня, зубок кусачий!
Чтоб я взлетел под потолок!
Чтоб трещину увидел,
сито. —
«О, тайконята! без вранья!»
Но только вам видна с орбиты,
всецелостность Земли видна.
Земля не будет дождиком забыта.
Сама она для всех щедра.
Кругла, подстрижена, омыта,
но наши битые корыта
торчат, как стёкла из ведра!
В который раз бедна,
хотя и плодовита.
Сижу у тёмного окна:
гуляет битая страна,
но нет ни имени, ни вида!
Страна моя разбита.
Уставились зрачки,
как в трещины корыта
уходят горны и значки.
Беда прошла навылет
и вылетели мы
в Америку без пыли,
без бабкиной бурды.
Мне все пути открыты.
Я в «Шаттле» знаменитом.
Я вышел на орбиту
тоски, тоски, тоски…
Ловлю Советские куски.
ГЛИССАНДО
Колючий ветер снегом запряжён.
В Америку красивую влюблён.
Америке достанется сокровищ
от поразительных чудовищ.
Нет, я не он, не Рабинович.
Я просто очень удивлён.
Колючий ветер снегом запряжён.
Но всё же чуточку смущён
и даже капельку растерян.
Мне хочется варить бульон.
Чтоб запахи ушли за двери.
Я в три часа варю бульон.
(Вот будет праздник домовому!)
Дом спит.
Он в море погружён.
Весь, с головой —
ушёл под воду.
Ночь заливала берега
и прогоняла души,
а если встретится пурга —
они мне радио приглушат.
Когда сниму с бульона накипь,
заправлю сладеньким лучком,
я тихо подниму глубокий якорь
и все мы тихо поплывём.
Албанец, слесарь золотой,
младая полька с дымчатым волчарой,
индуска с электрической плитой,
испанец с акустической гитарой.
Мы все окажемся
в пути,
того не зная.
Лишь я,
всем домом управляя,
смотрю вперёд
и вижу маяки.
Мы все упрёмся через час
в живот Молдовы:
албанец выйдет нюхать газ —
но вдруг почувствует медовость.
Овечью брынзу,
винный хмель,
томаты, баклажаны, яблоки.
Соси, албанец,
карамель
конфетной кишинёвской фабрики!
О пани, прошу,
не рычи, —
кругом вода, но потолки в порядке.
(Индуска — кла-асс! она торчит,
скача на мужниной лошадке.)
Мы видим,
что заплыли далеко.
Как будто смерч
нагрянул в Бруклин
и выбросил
на берег
(как в кино!)
такие овощи и фрукты.
Явилась грусть.
Пришёл кошмар.
Такого сроду
не видали!
Испанец, чёрный как кальмар,
звонит мне в дверь,
стучит, скандалит!
Я объясняю:
мол, люблю
свой берег очень зримо —
варю бульон и не просплю
всей накипи непереваримой.
Не собирайтесь у двери.
Бери свой дом —
бери, рули!
Какие страшные жильцы.
Галдят и требуют обратно.
…
Но вот испанца грустные глиссандо
несут наш дом все концы…
Я НЕ ВЕРЮ, ЧТО БЫЛ ЕСЕНИН
Я не верю, что был Есенин.
Так красив он лицом весенним.
Так легка у него походка,
что совсем не нужна ему лодка,
чтобы выйти к травам волнистым
и поплыть — к берегам голосистым.
Так звенят его сумки стихами —
происходит похожее с нами.
Мне не верится, мне забавно!
Так всегда, если что-то явно.
Но… когда проскользнули тени,
я поверил, что был Есенин.
Так близка его жизнь земная,
и за мной ходит тень… чья, не знаю!
Не печалься, Серёжа Есенин.
Пожелай мне стихотворений.
Знаю, встретимся в поднебесье.
Улыбнёмся, как наши песни.
ЕСТЕСТВЕННОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Боль моя,
Боль моя,
ты ещё в детстве за мной приходила:
на край света звала,
всё звала… (Отпустила.)
Потянула с душеньки детство,
как с берёзоньки кору:
я подумал о смерти,
я представил: умру.
Но не смог
я представить,
что вот нету меня,
что лежу я под городом,
а подошвы звенят…
Стало больно
и грустно,
ах, боже ты мой!
Я ведь беленький, шустрый,
не жадный, не злой.
Я заплакал. (Мальчишка!)
Но вздрогнул мой Мир:
мама двери открыла,
положила зефир.
Тот, обычный,
вкусный такой,
белый, сладкий,
лёгкий, двойной.
Во дворе мальчишки с мячом
ослепили меня лучом.
А старик, что на лавке сидел,
знал про песню, но песню не спел.
Песня сердца вернётся с годами.
Побросают в нас годы камнями.
Лишь теперь я могу понять,
что на сердце
и чем это взять.
И зовёт на примерку стиля
Та, что в детстве меня посетила.
И не так уже больно,
и не так уже грустно.
Походил я по камешкам,
выровнял Чувство.
По-другому теперь плачу я.
Только хочется зефира детских лет.
Запевай же песню, Земля!
На край света уходит поэт.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.