Посвящается Леониду Игнатьевичу Беде
Что же это было за небо? Оно и днем напоминало образ той ночи, которую мы видим в молодости и в походе. Оно и днем бросалось в глаза, и, безмерно заметное, оно и днем насыщалось опустошенной землей, валило с ног сонливых и подымало на ноги мечтателей.
Борис Пастернак
1
Мерно, монотонно поскрипывало плохо смазанное колесо самодельного рыдвана. Мерно месило оно прокисшее чернозёмное тесто, прихваченное утренней подморозью и подёрнутое тусклым инеем. Мерно мотылялся воловий хвост, весь покрытый, словно коростой, подсохшей грязью. Отец, сидя на передке, напевал какую-то тоскливую чумацкую думу, слышанную им ещё в детстве на батьковщине. Как многие хохлы, он обладал хорошим музыкальным слухом и приятным голосом, но спивал редко, разве что в степи, коротая песней долгую дорогу.
У Лёньки же на этот случай был свой испытанный способ (или «метода», как выражался закадычный друг Алёшка Черныш). Суть её состояла в том, чтобы решать в уме заковыристые арифметические задачки, и чем позаковыристее, тем лучше. Цифры никогда не казались ему скучными, пустыми, чем-то отстранённым, посторонним. Напротив, они вели себя как одушевлённые существа: иногда покладистые, весёлые, порой — строптивые, даже угрюмые. Тонким ученическим пером, обмакнутым в разведенную водой сажу, Лёнька изображал на рыхлой обёрточной бумаге расплывчатые фигурки: то едкую, саркастическую единицу, то добродушную двойку, то вечно озабоченную, чудаковатую десятку с рюкзаком-нулём за спиной.
Вот и сейчас, высчитывая время прибытия в Кустанай, Лёнька невольно ощущал километры хмурыми, молчаливыми верзилами, а часы — порывистыми, шумными, немного бестолковыми пострелятами. Скорость же чем-то средним — сосредоточенной стремительной девчонкой на скрипучих качелях: скрып-кра, срып-кра, туда-сюда, туда-сюда… Скорость Лёнька замерял по отцовским карманным часам — единственному предмету роскоши в их семье и объекту дикой зависти всех новопокровских мальчишек: позолота практически вся стёрлась, цепочка была оборвана почти у самого основания, но часы шли исправно, исправно вызванивая время, когда откидывалась от лёгкого нажатия узорчатая крышка.
От одного километрового столбика до другого рыдван двигался минут десять, но эти минуты тянулись так долго, словно домотканое полотно степи с отметинами сурчиных нор и узорочьем перелесков по обе стороны от раскисшей дороги растягивали и растягивали до ломоты в суставах.
— Батько, — подался вперёд Лёнька, неуклюже разгребая солому и плетёные мешки с письмами, — сколько ще до Кустанаю?
Отец оборвал песню, ответил сдержано:
— Восемьдесят пять километров.
Лёнька тут же прикинул про себя, что восемьдесят пять размеренных воловьих километров это примерно четырнадцать томительных часов скрипучей укачивающей скуки… Следовательно, на месте они окажутся в десятом сумеречном часу.
Чтобы загасить скуку в зародыше, Лёнька придумал себе задание посложнее: сколько времени потребовалось бы им с отцом, чтобы добраться до Луны?
На волах? А почему бы и нет? Благо само ночное светило ещё не выцвело на утреннем небе: висело над перелесками золотисто-охристое, пятнистое, словно залапанное стекло — отчётливо виднелись на выпуклом, как у лупы, глянце отпечатки грязных пальцев. Казалось, можно было протянуть руку и сорвать его, как перезревший плод с ветки. Если бы Лёнька хоть раз в жизни видел персик, то сравнил бы луну с этим бессмертным фруктом, особенно — лежалым, покрытым тёмными пятнами «морей». Вот только на юге Сибири не росли персики, да и яблоки были редки. Только луна одна и росла беспрепятственно в этом суровом климате, вызревала каждый месяц заново, как диковинный, но — увы! — не съедобный фрукт.
В школе им не преподавали астрономию, но любознательный Лёнька уже протоптал дорожку в избу-читальню, уже сыскал на заскорузлом деревянном стеллаже роман Жюля Верна «Из пушки на Луну» и уже знал, что расстояние до нашего естественного спутника колеблется от 363104 км до 406696 км. Если округлить до 400000 км, то выходило 66666,6 часов или 2777,7 суток, или 7,6 лет… Через семь лет ему исполнится девятнадцать. Где он тогда будет?! Кем он тогда будет?!
Учитель советовал поступать в институт на инженера. Оно и логично. Тянуло Лёньку к технике: к чумазым, как черти, пропотевшим и прогоркшим от керосина трактористам из МТС, к «кудахтающим» четырёхцилиндровым двигателям, к хлипким трансмиссиям и вечно «терявшим искру» свечам зажигания… Домой приходил перепачканный маслом и керосином, но довольный, как слон: всё хотелось ему пощупать, разобрать-собрать, ощущая упрямое сопротивление металла пытливой человеческой мысли и умелым рабочим рукам — пытающимся переделать, переиначить косный механизм сподручнее, надёжнее, проще…
Насмотревшись как-то на колхозников, натужно выкорчёвывающих картофельные клубни из клёклой, что твой клейстер, предзимней земли, натрудив спину, пособляя взрослым, задумался он, засел затемно в хате с листом обёрточной бумаги, что-то высчитывал, вычерчивал, вымерял, невзирая на ворчание матери: «На шо гас палишь без толку?» Зато на следующее утро представил Алёшке Чернышу на школьной перемене чертёж картофелеуборочного комбайна.
Любил Лёнька учиться. Знания расширяли его, как нагревание расширяет металл с высокой теплопроводностью. И как металл стремительно отдаёт приобретённую кинетическую энергию вовне, так и Лёнька стремился передать полученные знания дальше (словно непрерывно получал и тут же перекидывал «горячую картошку» в игре), неосознанно включаясь в переток информации, в незримую цепь кровообращения, питающую и согревающую огромное тело человечества. Знания не лежали в его голове мёртвым грузом: они были добыты людьми и для людей, в них было больше деятельной любви к людям, чем во всех религиях вместе взятых. Поэтому Лёнька, освоив чтение и письмо, принялся за обучение собственной неграмотной матери. Приходя из школы (так именовалась большая хата, реквизированная у одного из кулаков), он усаживал усталую Марию Антоновну на табурет, сам присаживался напротив, раскрывал на коленях учебник и старательно пересказывал усвоенное на уроках, давал задания, диктовал вслух. Мать, не снимая неизменного ситцевого платка, с трудом водила пером всё по той же обёрточной бумаге, которую охапками приносил отец с почты. Лёнька разлиновывал её под прописи… И ведь добился своего! Простая крестьянка могла теперь самостоятельно, мешая русские слова с украинскими, написать письмо или заполнить квитанцию, могла, мешая духовную пищу с телесной, читать во время еды очередной роман (она именовала их «едовыми книгами»).
Но сейчас мать была далеко. Они с отцом пообедали прямо в поле тем, что уложили в плетёную корзину её заботливые руки. Запах домашней еды мешался с припахом прибитой первым морозцем травы, и эта осенняя приправа растравляла сердце молчаливой горечью, а желудок томительной желчью.
Огромные, важные, как вельможи, грачи ходили враскачку по целине, расковыривали крепкими клювами степной войлок, выклёвывая личинок и червей, поглядывая искоса на обедающих людей, подбираясь поближе в надежде разжиться чем-нибудь пожирнее.
Лёнька запамятовал, как называется точка в пространстве, где силы притяжения Земли и Луны взаимно уравновешены, но сейчас он ощущал себя именно в такой точке, где тоска по дому уравновешивалась тягой к городу.
— Батько! — окликнул он отца, старательно чистившего яйцо. — А шо там — дальше звёзд?
Отец не спешил с ответом. Сначала дочистил яйцо, положил его перед собой, стряхнул с мозолистых, потемневших до оттенка маренного дуба пальцев белые, тонкие скорлупки, похожие на битый фарфор. Расстегнул стёганую фуфайку, чтобы сидеть было свободнее.
— Та шо там? Другие звёзды.
— А дальше самых дальних звёзд? — допытывался Лёнька.
— Всё то же — бесконечность.
Лёнька попытался представить бесконечность… и не смог. Она не умещалась в голове. Воображение натыкалось на барьер, на ослепительно-белую стену, непреодолимую, не взирая на свою математическую условность.
— Це як?
— А так, шо никто никогда не доберётся до конца Вселенной. Ось, к примеру, был у нас ще на Полтавщине в селе хлопец, — отец помолчал, посыпая яйцо сероватой, крупного помола солью, — не то шоб зовсим сумасшедший, а так — с придурью… Была у него думка неотвязная, или идея-фикс по-научному — побачить край Земли, место, де земля с небом сходится. Ось он и приловчился залазить на вершины тополей, шо росли за селом в леваде. Думал, с высоты виднее… Там его и нашли: мабуть, сорвался и разбился вусмерть.
Отец разом откусил половину яйца, заев его долькой чеснока и запив кислым домашним квасом. Не спеша отёр губы.
— Так-то… А нема того края, зовсим. Земля-то круглая, як куля. Может и Вселенная такая же куля, тилькы изнутри. Хто знает…
Лёнька легко представил те тополя, поскольку возле Новопокровки тоже тянулись ввысь сребролистые великаны со стволами в три обхвата. Когда летом из степи налетал сухой ветер, плотные кожистые листья (тёмно-зелёные глянцевые с лица и серебристо-матовые с изнанки) шумели тягучим, тяжёлым накатом морского прибоя, переливались мелкими водяными бликами, вздувались парусами на скрипучих корабельных мачтах, порождая иллюзию, что солёные брызги мгновенными оспинами тают на лице. Тополя посадили первые поселенцы, которые везли заветные саженцы чуть ли не с той самой Полтавщины.
Вместе с деревенскими пацанами лазил Лёнька на деревья. Как можно выше. Каждый старался превзойти товарища в ловкости. Что ими двигало? Соперничество? Геройство? Азарт? Трудно сказать. Но родители об этих «подвигах», естественно, не подозревали. Иначе ремня им было не миновать.
Однажды Лёнька взобрался чуть ли не на самую верхушку тополя. Как-то само собой получилось: лез, лез и вдруг обнаружил себя вцепившимся в две тонкие ветки (скорее даже прутья, готовые подломиться в любой момент) и воткнувшим правую ногу в развилку между ними (левая благополучно болталась в воздухе). По ветке вверх-вниз деловито ползали муравьи, слегка щекоча кожу, когда перебирались через Лёнькины пальцы. Короткая волна страха ошпарила его с головы до пяток, когда внезапный порыв ветра покачнул тополь. Но тут же страх перехлестнул восторг от открывшегося вида: не смотря на столь экстремальные условия, Лёньку захлестнуло огромное пространство пшеничных полей, непаханой целины, перелесков и озёр — безграничное пространство, так похожее в своей открытости на океанский простор. «Во всяком случае морской болезнью я не страдаю, это твёрдо установленный факт, — подумал он с некоторой гордостью. — Да и руки у меня крепкие. Ведь удержался при такой качке, как бы ни швыряло из стороны в сторону! Да и глаз цепкий, это тоже стоит признать. И ещё… Только поднявшись на высоту можно увидеть, как раздвигается горизонт».
Но отцу об этом Лёнька ничего не сказал.
Он доел свой нехитрый обед и встал, чтобы сложить посуду и брезент, служивший им с отцом импровизированным столом, в рыдван. В это время какой-то особенно оголодавший или обнаглевший грач исхитрился ухватить кусок хлеба, но Лёнька ловко запустил в него мёрзлым комом земли. Грач, возмущённо гаркнув, отлетел на несколько шагов (человеческих, конечно).
— Ось, взять, наприклад, грача, — заметил отец. — Умная птица, башковитая… Возможно, даже обиду помнит: будет помнить, як ты швырнул в неё комом. Но шо она знает про будущее? Будущее есть тилькы у человека.
Едва двинулись дальше, как Лёнькины мысли упорядочились, обрели одно направление — к Кустанаю… Больше всего его занимал вопрос: какой он, Кустанай? Конечно, Лёнька представлял как должен выглядеть город, но представление это не намного отличалось от представления об обратной стороне Луны. Виделось нечто светлое, прямое, чистое. И люди казались там светлее, чище, прямее…
А степь всё не кончалась, качалась в такт неспешному воловьему шагу, отмякала от мороза под осенним, в пол накала теплящимся солнцем.
2
До Кустаная их рыдван дотащился уже затемно. Луны не было. Воздух загустел, съел всё окрест, кроме редких звёзд и таких же редких огней в окнах домов. Дорога шла со стороны Затоболовки — большого посёлка на правом берегу реки, которая угадывалась по прохладному прикосновению влаги к обезвоженному лицу, по запаху тины, по завесе из шороха тростника.
Волы занервничали.
— Там мост? — спросил Лёнька.
— Мост, — кивнул отец.
— Стальной?
— Ни, деревянный. Каждый год паводок зносыть его, и каждый год приходится наводить заново… Переправляться будем завтра, ночью нам ву городе робыть нечего, — отец повернул волов в ближайшие ворота, на постой к знакомому колхознику.
Спать их положили на пол, постелив пару матрасов и дав верблюжье одеяло — одно на двоих. Отец похрапывал, запрокинув чуть тронутую сединой голову, выставив упрямый кадык. Всё это скорее угадывалось, нежели виделось в темноте. Лёньке не спалось: хотелось, чтобы уже наступило утро, чтобы можно было увидеть город. Осторожно выбравшись из-под одеяла, стараясь не скрипнуть половицей, не споткнуться о спящую на пороге кошку, он направился к двери, откинул крючок.
«Если проснуться, кажу, шо по нужде вышел», — подумал, стоя на крыльце. Сторожевой пёс буркнул что-то невнятное спросонок и опять положил морду на лапы. Морозец мгновенно пробрал разомлевшее в тепле тело. Лёнька невольно поёжился, сунул босые ноги в чьи-то опорки и пошёл за ворота.
В той стороне, где должен был находиться город, проглядывала из тьмы тонкая низка светящихся окон — только ближайших домов, более отдалённые скрывал от взора высокий и крутой скат берега.
Долго стоял Лёнька, упёршись лбом в холодное безмолвие осенней ночи. Только собаки изредка перелаивались. Да ночные птицы перекликались в тростнике. Долго стоял так Лёнька, упёршись в свои думы. Пока не взошла медная луна — тревожная и холодная.
На рассвете голубоватая дымка пластами разной плотности легла в пойме. Такая же голубоватая дымка колыхалась от недосыпу в голове у Лёньки. Нетерпение торопило сердце, понуждая его биться с иной, нежели обычно, тактовой частотой, взволнованно и чутко. Это странным образом искажало восприятие, учащая и его: так собака, спеша, тыкается носом во все встречные предметы — словно оголодавшая, ни на чём не успевая задержаться и всё впитывая, как губка. Ощущения наслаивались, путались, текли сюрреалистическим маревом и, застывая, слипались в кубические формы, теряли в осмысленности, но обретали обжигающую эмоциональную окраску, ожогами впечатывались в память, что тавро в шкуру вола, и отчётливо пахли палёной шерстью.
Сначала они долго ехали мимо заливных пойменных лугов и заросших тростником бочагов. Потом воловьи копыта застучали по деревянному настилу моста. И тут Лёньку подстерегало первое разочарование: Тобол оказался каким-то почти задушенным всё теми же тростниковыми зарослями ручейком. Казалось, если хорошенько разбежаться, то можно одним махом перескочить на другой берег и безо всякого моста.
Город был виден всё ещё смутно — в виде низеньких, вполне деревенского типа домиков в низине и основательных, на городской манер сложенных особняков на взгорье.
Отец пояснил, ткнув хворостиной перед собой:
— Ось там Колёсные ряды, а над ними — Дворянское гнездо.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.