День — как день. На улице мокрый снег. Поставила чайник, и опять — за компьютер. Всё она… мне покоя не даёт, прабабушка моя, давно уж покойная, Вера Павловна! А ведь не видела её никогда, только на фамильном портрете — в летах уже, высокая причёска, властное лицо, полноватые полуобнажённые руки. А в снах моих — намного моложе, чаще в профиль, в чёрном кружевном платье, напряжённая, будто заточённая в клетку птица с опасной безуминкой в косящем глазу. Однажды, правда очень давно, я её — пусть это покажется странным — и наяву видела!
Было мне тогда лет семь, гуляли мы с братом по берегу искусственного Кременчугского моря, и вдруг…
Здоровенный дубовый гроб плывёт. Тогда по берегам много посёлков и местных кладбищ этим злосчастным морем размыло, но чтобы гробы по воде плыли?..
Прямо — корабль, только без паруса. А в нём — она! Я её по косе узнала. Таких кос просто не бывает, потому, что не может быть: чёрная, как смоль, — толщиной в ладонь, и на лбу чуть не в четыре оборота уложена. Мне про эту косу бабушка Дарья Петровна рассказывала. Всем косам — королева! Ни у кого из женщин нашего рода потом такой и не было.
Так вот, крышки на гробу нет, грудь у неё чем-то красным покрыта, и виден только череп с проваленными глазницами. Медленно плывёт, торжественно….
И, показалось, на меня косится! Глаз нет, а всё равно, даже, когда мы с братом домой прибежали, и то казалось.
И поняли все наши — попрощаться выплыла. Ведь где и как похоронена, никто не знал.
Вышла однажды за ворота драгоценности на маковую соломку менять — цирроз печени у неё был, боли невыносимые — и как в воду канула.
Говорят, видели её у какого-то лекаря из дальнего уезда, влюбился вроде до безумия, только ведь и дня с ним не прожила, скончалась… А отчего? Кто теперь скажет?.. Может, от болезни своей ужасной, может, ещё от чего.
Ходили слухи — памятник ей тот лекарь поставил, словно княгине какой… Но слухи — есть слухи.
Только теперь я поняла — ко мне она тогда приплывала, силу свою нечеловеческую не передав, упокоиться никак не могла. А я убежала, не приняла подарочка… Вот теперь — и наказание. Только усну, и — поехало: уже и я — не я, и живу не своей, а той, её жизнью в те стародавние времена в её доме со всем её семейством. И всё — будто наяву!
Я, вообще-то, реалистка и думаю, что, скорее всего, это кровь её бешеная в моих жилах взбунтовалась, вспенилась и помчалась вспять, всё, что с её прежней хозяйкой случалось по берегам времени вспоминая.
Начала я эти воспоминания записывать, гляжу, а они на исповедь похожи!
Ведь Верой прабабку звали, а от веры истинной, то ли, беда страшная, с ней приключившаяся, увела её, то ли, ещё что. Вольная чересчур была и хара/ктерная, даже перед смертью не покаялась. Может, теперь через меня хочет?..
1.Страдание о Борисах
Своего сына-первенца Вера Краснопольская назвала Борисом в честь двоюродного брата, Бориса Лажновского, в девичестве она носила ту же фамилию. Кузен Борис был лет на пять младше её, но чем-то привлекал внимание девушки, возможно, несколько неземным трагически-отрешённым взглядом. Думали, он станет философом или священнослужителем, но судьба распорядилась по-иному.
Зимой 1883-го, оканчивающий гимназию Борис Лажновский приехал к Краснопольским на Рождественские каникулы и впервые познакомился со своим тогда уже четырёхлетним тёзкой.
На следующий день по приезде Бориса Краснопольские, как и всегда под праздники, затеяли поход по магазинам за новогодними подарками. Ах, если бы они — она, в раже нескончаемых ахов и охов, а он, в напрасном стремлении хоть как-то попридержать её стремление скупить весь магазин, могли только представить, что ждало их по возвращении, ах, если бы… Но, что предрешено, то предрешено.
Пока малыши под присмотром няни доедали пшённую кашу с тыквой — ломовую, как окрестила её в своё время Верина бабушка Ефимия, Борис старший решил забраться на чердак, где они с Верочкой частенько играли в детстве. Он надеялся найти там сборник стихов, подаренный ему кузиной лет пять назад.
Помнится, она тогда, не сдержавшись, чмокнула его в отворот сюртука. А он, вот стыд-то, побагровев, как перезрелый помидор, через ступеньку кинулся вниз, выбежал из дому и, укрывшись за кустом бузины, долго пытался успокоить своё взбунтовавшееся мужское естество.
Только после переезда Лажновских в Жмеринку, Борис, заскучав, припомнил эту оказию и начал, тайно лелея, раздувать в сердце едва зародившееся чувство.
Вот и теперь ему нестерпимо захотелось заиметь от Верочки хоть какую-то безделицу, чтобы потом, в минуты всё чаще накатывавшей любовной тоски, прижимать к губам хоть что-нибудь, прежде принадлежавшее ей…
Когда-то под крышей этого чердака они с кузиной бывали невообразимо счастливы. Свет из полукруглого цветного оконца падал на пыльные завесы паутины и груды «доисторических» вещей так волнующе, так таинственно, что всё вокруг мгновенно обращалось в сказку…
Теперь же чистюля Лажновский, брезгливо поглядывая на тотчас загрязнившиеся перчатки, поспешно перебрал медицинские брошюры и справочники, обшарил сундук и этажерки, но заветного томика так и не нашёл.
Уже у выхода он вдруг заметил под потолком старое ружьё в промасленной тряпице. До сих пор он ещё не держал в руках ничего подобного, поэтому, сняв ружьё с крюка, подошёл к окну и, направив дуло вверх, пару раз спустил курок. Выстрелов не последовало.
— Значит, не заряжено, — решил он.
Сбежав по винтовой лестнице, творению самого Петра Аркадьевича, которым тот необычайно гордился — ведь всё остальное, как и сам дом, было лишь приданным его жены — Борис заглянул в детскую.
— Берегись! — припугнул он притихших ребятишек и нечаянно выстрелил. У Бориса младшего разнесло пол головы, у Дашеньки застряло во лбу несколько крупных дробинок. Присев, она счастливо укрылась за столешницей.
Через пару минут, взбегая на тот же чердак, Борис старший слышал лишь бешеное биение своего сердца и истошные вопли няни, там, внизу.
— Как же так? Почему это?.. Что же теперь?! — Ответ пришёл мгновенно. — С этим нельзя жить, никак нельзя!
Разувшись, он попытался выстрелить себе в грудь, спустив курок большим пальцем правой ноги — где-то он читал об этом… — но курок щёлкнул впустую.
Тогда, отыскав среди хлама обрывок шнура, Борис привязал его к злосчастному крюку под потолком и, взобравшись на шаткий стул с треснутой ножкой, как сумел, сделал петлю. Чтобы стул не опрокинулся раньше времени, он подложил под него стопку недавно просмотренных книжонок.
Последней, самой верхней, оказалась та, Верина, которую четверть часа назад он так упорно искал, ещё в той, счастливой беззаботной жизни. Через мгновение Бориса Лажновского, красавца, эстета и умника, подававшего большие надежды, не стало.
Вера Краснопольская пролежала в нервной горячке с месяц. Когда поднялась, родные и близкие перестали узнавать её. В бедняжку будто бес вселился. Она боле не ходила в церковь, даже по воскресеньям, сделалась груба с мужем и холодна с маленькой дочуркой, вернее совсем не замечала её.
— И почему это всё именно со мной? — Не оставляли её горестные размышления. — Ведь не из-за Бориса же? Да нет, я ведь мужа люблю, у меня и в мыслях… А может, всё-таки было? — Вдруг холодно засосало у неё под ложечкой. — Ведь радовалась, что Борюся в Бориса уродился! А там… — Она со страхом подняла вверх помутившийся взгляд. — Уже, наверное, знали. Да что там — наверное… Неужто только за это?
Но тогда страшно жить, страшно думать, страшно быть самой собой! Ведь ничего же не было! Это невыносимо, за что?..
В её нынешней, пожалуй, уж совсем нереальной жизни, так ужасно и несправедливо она вдруг изменилась, Вере приходилось существовать теперь и без надежд, и без желаний, и без видимой цели — в общем, как получится… Какой-то главный стержень определённо сломался в ней, но на смену ему чуть ли не спасительницей тут же явилась совершенно неуправляемая субстанция её возбуждённой нервной, самости, которая теперь и стала Верой Краснопольской. Не слушая возмущённых увещеваний родни, эта, будто уже и не Вера, сдав на руки кормилице малолетнюю дочку, неожиданно для всех ушла на сцену в оперные певицы! И стала жить не своей, раз уж, там…, на верху, не позволяют, а чужими, как ей тогда мнилось, вовсе не требующими никакой ответственности выдуманными сценарными жизнями.
— Кто насочинял все эти страсти-мордасти, тому и отвечать! — подмигивала она кому-то в высоком овальном зеркале богемского стекла. И все не без оснований побаивались, что бедняжка вот-вот совсем сойдёт с ума!
— Не трогайте её, пусть поёт! — Отмахивался Пётр Аркадьевич. — Будет хоть чем-то занята — выкарабкается!
Но, как оказалось, спасла Верочку Краснопольскую отнюдь не оперная сцена, а — надо же! — её собственное полнейшее отрешение от себя прежней! Когда беда как бы и не с тобой, то и болит ведь меньше, не так ли?..
Сразу после трагедии Бориса Лажновского увезли хоронить в Жмеринку. А Борис младший упокоился на местном кладбище подле склепа упомянутой выше Вериной бабушки, Ефимии Слеповой.
— Всё-таки под присмотром. — Горестно вздохнул Пётр Аркадьевич, бросая в могилку ком сырой глины. — Всё-таки…
А через год Вера родила ещё девочку, Машеньку, явно без желания, просто так вышло. Все думали, что родины смягчат её, но, увы, она даже отказалась кормить новорожденную и уже через неделю, утянув холстиной грудь, вернулась на сцену.
И жизнь её, вернее то, что от неё осталось, как-то сама собой обратилась в две всецело захватившие Веру игры: сценическую — постоянно балансирующую меж надуманным благом и столь же надуманным грехом, и житейскую — мелко суетную, состоящую лишь из скороспелых привязанностей и столь же скорых бесчувственных отречений — совершенно пустую, но успешно отвлекавшую её от чёрных мыслей.
— Принимайте — какая есть, другой не буду! — резко отсекала она любые попытки осудить или хотя бы вразумить её, но все продолжали любить строптивицу Верочку и с лёгкостью прощали ей то, что вряд ли простили бы кому-то другому.
Её особенное, трагически надорванное женское обаяние действовало на окружающих подобно сильному наркотику. И устоять пред ним, особенно мужчинам, не представлялось никакой возможности.
Время шло, а Вера Краснопольская не менялась. Душевная болезнь её не шла на убыль, а скорее прогрессировала и вскоре сделалась не чем иным, как новым Вериным характером, который в свою очередь определил ей и новую судьбу, столь же запутанную и противоречивую, как её хозяйка.
Сентябрь, 1889го…
2. Нашла
Три недели кряду за окнами Краснопольских с шумом и скрежетом хозяйничали дожди, и Вере никак не удавалось выбраться на конную прогулку. Просто сил не было терпеть!
Хотелось воздуха, ветра, скакать и скакать, не разбирая дороги. Казалось, сама душа её засиделась в эту чёртову непогодь.
— Эй, Кликните Жорку, пусть гнедого подаёт — потеряв всякое терпение, вдруг гаркнула она в окно и через ступеньку заспешила вниз.
— Господи! Ну, куда?.. Дождина-то — какой! — попытался урезонить её конюх, но она так зыркнула на него, что он даже присвистнул.
Стоило ей съехать со двора, как дождь тут же стих.
— Вот ведьма-то… — улюлюкнул ей вслед Жорка и даже бросил вдогон горсть сырого песка.
Вера неслась и неслась, не разбирая дороги. Мокрые ветки хлестали по плечам и щекам. Наконец она выбралась на открытое место. Мелкая влага ещё висела в воздухе. Впереди, прямо по ходу, над луговиной образовался цветной коридор из двух радуг.
— Кто под парой радуг проедет, счастливым будет! — вспомнила она бабкину присказку.
— Нет уж, хватит с меня вашего счастья… — по горло! — Развернувшись, она поскакала вдоль реки и в пол версте впереди увидала такую же, как она, одинокую всадницу. Захотелось догнать, всё-таки — родственная душа. Вера долго мчала за незнакомкой, но та тоже оказалась не робкого десятка. Наконец, дама впереди, въехав в глубокий овраг, скрылась из виду. Когда Вера подъехала, там, в затуманенной пойме, никого не оказалось:
— Как сквозь землю провалилась… — Весело ругнула она незнакомку и, оглядевшись, направилась к старику, медленно поднимавшемуся по склону с мешком лозы на плече.
— Эй, дед, кто мимо тебя вон туда поскакал?..
— Да вы ж и промчали надысь, — удивился тот, — ищете кого?..
— Уже нашла. — Подхлестнула коня Вера и галопом поскакала обратно.
Уже дома, сбросив сырую одежду и накинув тёплый мужнин халат, она присела у своего трельяжа:
— Не сильно ли лицо поцарапано?..
Поперёк зеркального стекла, скорее всего, её пудрой, что-то было крупно написано по латыни.
— Почерк явно не мужа. — Растерялась она. — Кто бы это?..
Переписав фразу на листок из расходной тетради, она вечером подошла к Петру Аркадьевичу:
— Переведи!
— «Тебе будет дано…» — Удивился он. — Это ещё откуда?..
— Так, из книжки…
— Наконец-то! — Весь вечер, сама не зная чему, улыбалась Вера. — Мучили меня, мучили… И вот — вспомнили.
3. Колокола и колокольчики
Видимо от неистового блеска на траве и ветвях ещё не просохшей влаги, это воскресенье, наконец, выдалось радужным и весёлым.
Оглянувшись она на играющих в мячДашу и Жули, Машуля боком-боком через редкий осинник подалась к овражку, на дне которого под корявой ветлой прятался маленький булькающий ключ. В нём было интересно поковырять палочкой или попускать кораблики из сухих свёрнутых листьев, втыкая в них гусиное или воронье пёрышко.
Склон был ещё сырым, и девочка почти сползла по нему, закинув на голову верхнюю бархатную юбку. Но, едва она присела на корточки передохнуть, как откуда-то справа, из-за островка высоких темноголовых камышей, ей послышался такой знакомый, всегда будто потаённый, смешок матери:
— Серж, ну, Сержик, да не щекочите же меня своими усами. Это невозможно вынести! У меня от смеха все желания разлетаются, как бабочки. Ну, послушайте же меня, послушайте…
— Слушаю и повинуюсь, моя королева…
— Точно! Это дядя Серж, — обрадовалась Даша, — он такой весёлый и озорной. Мамочка его очень любит и Машка тоже:
говорит, когда вырастет, непременно за него замуж выйдет! Смешно, он же тогда совсем старым будет…
Машуля, обойдя сырой бочажок по проложенным кем-то булыжникам, совсем было собралась окликнуть мать, но, буквально в двух шагах, за сломленной ивовой веткой, увидала округло поблёскивающее колено матери с такой знакомой бархатной подвязкой в зелёных камушках. Колено плавно покачивалось из стороны в сторону, а губы мамы-Веры, часто подёргиваясь, кривились в странной пугающей усмешке.
Дяди же Сержа и вовсе не было видно под маминым вздыбленным платьем, но его офицерские сапожки со шпорами прямо перед носом Машули почему-то всё ковыряли и ковыряли сырую луговую кочку и, наконец, доковырялись таки до высоко брызнувшей из под неё чёрной болотной жижи.
Машуля, инстинктивно почувствовав, что окликать никого нельзя, да и смотреть на всё это, видимо, тоже, — уткнулась лбом в траву и зажала уши.
В чувства девочку привёл только испуганный возглас, наконец, отыскавшей её мадмуазель:
— Мари, ну отзовитесь же! Отзовитесь, или я сейчас умру! Лучше б я уехала с Бердиковыми в Париж, лучше б уехала…
Машуле же показалось, что она просто долго спала здесь, на болотной траве — не зря же платье на животе так отсырело? — и вот только сейчас от воплей мадмуазель и проснулась.
— А, может, так и было на самом деле? Мма… — с простудной хрипотцой подала она голос и тут же расплакалась.
Потная и как-то сразу полинявшая Жули, путаясь в кустах ежевики, почти спорхнула к ней в овражек. А следом, выворачивая ступни и цепляясь за ветки, сползла и Дашка:
— Ты где была? Мы тебя обыскались!
— С вами ничего не случилось, Мари? Вас кто-то обидел? Вам сделали больно? — ощупывая Машку, испуганно заглядывала ей в глаза мадмуазель.
— Да нет же, нет… Просто я, наверно, спала. И ещё грязь — такая, совсем чёрная…
— Тебе что-то приснилось? Ну, скажи! — Вцепилась в неё Даша.
— Наверное…
— Ангел мой, да вы просто переели за завтраком тёплых франзолей с маком! — наконец «догадалась» мадмуазель.
— Ну, конечно! Вот тебя и сморило. — Обрадовавшись столь лёгкому объяснению, согласилась и Даша: — Надо кухарке сказать, чтобы не клала столько! Слава Богу, мы тебя сразу нашли, а то б непременно простудилась! Земля-то уж холодная.
И заметно повеселевшая мадмуазель, пыхтя, как паровоз, потащила обеих девчушек на скользкую, осыпающуюся мелкими камушками кручу.
А там, над кромкой обрыва, уже взахлёб звенел и звенел выпущенным на волю колокольчиком несколько театральный и всё же необычайно заразительный смех мамы-Веры.
Она, то напевала что-то из очередной арии, а то, забыв слова или сбившись, вновь принималась хохотать, теперь уже в дюжину колокольчиков. И взрывам её заливистого смеха редкими приступами вторил и вторил низкий, будто надтреснутый, но такой послушный колокол дяди Сержа.
4. Плывите-плывите…
Вера и сама не знала, любит ли она Сержа Петрушевского. — Так… — тёплая, ласковая игрушка, привыкнув к которой, тотчас попадаешь в довольно прочную зависимость. И можно б её разорвать, но как потом — без праздника нечаянно вернувшейся юности, без столь преданного мужского обожания? Нет, это ведь дорогого стоит, не так ли?..
И Вера играла своей игрушкой всерьёз — и душой, и телом. Душой, правда, лучше получалось. А телом приходилось платить за продление первого удовольствия.
Часто перед сном, отодвинувшись от уже посапывающего мужа, она возвращала в воображении мгновения недавних тайных свиданий, мысленно продляла их, обогащала недостающей силой и глубиной, купалась в этих незаслуженно обошедших её чувствах и засыпала почти счастливой: Серж, Сержик… — Боренька…
Сегодня она проснулась в холодном поту. Едва открыв глаза, почувствовала — что-то случилось! Скорее всего — страшное! Сильно знобило, а ладони так просто — горели!
— Что! С кем?.. С девочками? Нет, это — углубилась она в себя — мужчина, слабый, мягкий… — Серж! Конечно же… Что с ним?!
К обеду предчувствия подтвердились. К Петруше заходил Серж и жаловался на появившееся на горбинке носа фиолетовое вздутие. Пётр Аркадьевич констатировал недоброкачественную опухоль — в простонародье «рожу», — которая росла прямо на глазах, через неделю она превратилась в сизоватый полураскрытый тюльпан, тонкая кожица в сердцевине которого, приподымаясь и оседая, дышала как постороннее живое существо. На это невозможно было смотреть. Бедный Петрушевский скулил как ребёнок. Вера, до слёз жалея Сержа, подошла и положила на его опасную болячку ладонь.
Зачем?.. Рука сама потянулась, и ещё внутри что-то знало, что так надо:
— Пусть лучше я умру, я! — Горячо зашептала она. — Не дам!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.