Часть первая

Я люблю и ненавижу Литературный институт. Его обшарпанные и пыльные стены, проваливающиеся в подвал скрипучие полы его аудиторий, сквозняки на узких лестницах и в коридорах, его казенную, как тюремная роба, историю, умещающуюся в трех предложениях: «Был организован по решению…», «В разные годы преподавали…», «Среди выпускников…».

В джунглях Юго-Восточной Азии есть индуистский храм Та Прохм, сквозь стены которого, сдвинув камни, проросли гигантские, невиданные в северных широтах фикусы. Вот так и Литинститут оплел, охватил и сдавил своими чудовищными корнями старинный особняк на Тверском бульваре. Издалека, с бульвара, загазованного и оглушенного мчащимися по обе его стороны машинами, непосвященный прохожий, будь то заезжий театрал или просто какой-нибудь дурак, завернувший сюда со Спиридоновки, ничего необычного, разумеется, не разглядит, не почувствует и не угадает в этом двухэтажном доме с памятником во дворе одному из прежних жильцов, неузнаваемому Герцену.

В первый раз, набравшись смелости, я вошел под внутренние фанфары в распахнутые решетчатые ворота бывшего дворянского особняка осенью девяноста пятого года — я искал приемную комиссию. Комиссия, как выяснилось, помещалась в небольшой комнате на первом этаже левого флигеля. Той осенью я вообще впервые, так сказать, сунул голову в пасть литературы — прочитав объявление в газете, записался на платный семинар известного советского поэта-песенника, отвез стихи в редакцию журнала «Юность» на Триумфальной площади, получил там приглашение в Центральный Дом литераторов на Совещание молодых писателей, — одним словом, приобщился. Ни пьяное сборище писак, ни публикация моих стихов в рубрике «Задворки», ни совет редактора поступать на филфак МГУ («только там дают нормальное образование») не сбили мне прицел — в нем по-прежнему маячило родовое гнездо Герцена на Тверском, куда я собирался впорхнуть сперва на кукушечьих правах слушателя подготовительных курсов.

Итак, я нашел комиссию, подал заявление вместе с кипой рифмованного абсурда (для допуска к экзаменам нужно было еще пройти так называемый творческий конкурс) и в ожидании однозначного, как мне казалось, вердикта записался на платные курсы. Занятия должны были начаться в феврале. Оставшееся время я, как обычно, слонялся по улицам, что-то сочинял или играл заполночь на дребезжащем фортепиано в цокольном этаже библиотеки Тимирязевской сельхозакадемии, куда меня, как перспективную творческую личность, устроили по знакомству работать ночным сторожем.

Летели дни, летели с полок долой штудируемые романы Толстого и Достоевского (в школе, вместо того чтобы читать по программе, я неплохо поиграл в баскетбол), летел и падал снег, заваливая соседний с библиотекой парк, и мне казалось, что я — нежданное, но вполне законное Аполлоново дитя в суровой стране гипербореев, еще неведомый избранник.

В феврале начались занятия — по нескольку лекций два-три дня в неделю. Ничего особенного, разве только однажды мужчина-лектор в клетчатом пиджаке виртуозно «разобрал по косточкам» небольшое стихотворение Тютчева, да еще в другой раз пришел тогдашний ректор, сильно навеселе, вызвал в коридор пожилую лекторшу и с силой, сдирая кожу, насадил ей на кисть руки деревянный браслет — подарок на Восьмое марта.

Я сидел на последних рядах, слушал вполуха, — мое внимание больше привлекали «стены» — актовый зал с хрустальной люстрой, особенно роскошной среди общей нищеты и неустроенности, обшитая деревом и обклеенная советскими лозунгами учебная аудитория на втором этаже. Ну и, конечно, другие «подготовишки». Видя, как в перерывах они кучкуются под лестницей, где было устроено место для перекура — несколько просиженных кресел и огромная заплеванная урна, я очень хотел заинтересовать их своей персоной, но из робости пополам с чувством внутреннего превосходства (О, это проклятье, проклятье мое!) держался особняком.

Маша сама подошла ко мне, курившему, забравшись с ногами на подоконник, в конце коридора и строившему из себя, черт знает кого.

За пять минут до этого случился небольшой международный конфуз: под лестницу завернули какие-то дорого одетые люди, закашлялись от дыма, ошарашено глянули на курящих, потом на стены и потолок со свисающими с него горелыми спичками (мы забавы ради поджигали эти спички, бросали их вверх и они приклеивались к штукатурке), полопотали что-то по-иностранному и удалились. Через мгновение нас уже распекал выросший как из-под земли ректор: «Что же вы, сукины дети? Это же были потомки Герцена — специально приехали из-за границы особняк посмотреть, а тут…».

Машу я навсегда запомнил такой — крепко сбитая, небольшого роста девица, с красными от выпитого винца пухлыми щечками, с густой и жесткой, как медвежья шкура, шевелюрой. Она пускала табачный дым, подобно заводской трубе, и пила спиртное, словно юная медведица, пришедшая за тридевять земель к водопою. Об этой последней ее особенности узнал я через несколько дней, когда навестил новую знакомую в просторной профессорской квартире на Ленинском проспекте — она жила там с мамой, вечно раздраженной ее поведением, и двумя малосимпатичными собаками. Запершись в Машиной комнате, мы курили, глотали шампанское и водку, заедая мороженым, читали друг другу вслух «Слово о полку Игореве» в переложении Заболоцкого, а потом, после неловкого объяснения, начали целоваться — как-то очень по-медвежьи, да еще то и дело захлебываясь пьяным и глупым смехом.

Маша была моложе меня на три года, собиралась поступить на семинар критики, мечтала писать о театре. Она не была влюблена, просто я показался ей подходящим для первого поцелуя — ведь даже очень крепко пьющая девушка в глубине души всегда остается трепетным романтиком. То, что я оказался неопытным даже и в этом отношении, несколько охладило ее пыл, но тут уж я, одержимый той же целью, сделал на нетвердых ногах шаг навстречу.

Вскоре весна полностью вступила в свои права — снег исчез с улиц, солнце вовсю светило и грело, и можно было часами стоять у парапета набережной Москвы-реки, не опасаясь застудиться от близкой воды, и целоваться, целоваться, целоваться взасос, до распухших и раскрасневшихся, как пьяная вишня, губ.

Ни разу еще с тех пор, как мама вынимала меня из ванны, вытирала и, отнеся в комнату, укладывала спать, я не был настолько близок с женщиной. Лавина манящих, тревожащих, таинственных девичьих запахов обрушивалась на меня, смешиваясь то с пронзительной сыростью на Болотной площади, то с удушливой гарью за Крымским мостом, то с ароматом едва раскрывшихся почек в аллеях Нескучного сада. И тогда мое тело стало реагировать соответствующим образом. Сперва я чувствовал ужасное желание — между ног у меня все напрягалось так, словно там пущен электрический ток, затем, после часа-другого объятий и поцелуев, мой рубильник опускался в положение «выкл», но спустя некоторое время, обычно когда я уже возвращался со свидания домой, начинало ныть в паху. Понять причину этой боли я был не в состоянии. Временами мне казалось, что я мог через поцелуи заразиться какой-нибудь венерической болезнью, и тогда я проклинал Машу с ее вечно вожделеющим ртом.

Вдруг все закончилось. Помню, как мы на прогулке повздорили по незначительному поводу. В вестибюле метро Маша первая прошла через турникет, обернулась ко мне и сказала, что между нами ничего больше быть не может. И ушла. Стоя как баран перед турникетом, в первую минуту я испытал недоумение. За что? Из-за чего? Но при более широком взгляде на вещи становилось очевидным, что и впрямь ничего больше у нас Машей не может быть. Девушка расчетливая и, когда надо, трезво мыслящая, она рассудила верно: требовать с меня что-то еще кроме полудетских шалостей преждевременно, мы достаточно послужили друг другу тренажерами для поцелуев, пора переходить к другим, более серьезным снарядам. И я, рассматривая это как некую закономерность, конечно, был полностью согласен с Машей, хотя в то же время и дулся и даже скучал — не по ней в целом, а главным образом по ее губам, разбухшим от моих щенячьих покусываний.

Но юность и наступившее лето взяли свое — в бодряще прохладном июне я выкинул Машу из головы, отдавшись подготовке к вступительным экзаменам в институт, к которым был допущен, благополучно миновав рифы творческого конкурса.

Июль принес с собой жару и травму — купаясь в Водниках, я поранил ступню бутылочным осколком и пару недель провалялся дома с забинтованной ногой под распахнутым настежь по случаю духоты окном. Здесь меня чуть не ежедневно навещали тогдашние друзья — соседка Юля, уже учившаяся в «художке», ее подруга Марго, родившая двойню, Саша, Юлин молодой человек, подававший надежды художник, и Сережа, ухажер Марго, вообще-то торговавший дверными замками, но в духе того бесшабашного времени и той компании пытавшийся что-то наигрывать на электрогитаре. Мы засиживались в моей комнате далеко заполночь, потягивая разбавленную водкой пепси-колу и распевая очередную песенку, от скуки сочиненную мною к приходу гостей:

Раньше я был прост.

На любой вопрос

Не отвечал всерьез и никогда не заходил в тупик.

Я был молодой.

Я жил с самим собой.

Был утонченный эстет, а стал — настоящий мужик.

Я пью пиво утром,

Работаю на химзаводе,

Смотрю ежедневно цветной телевизор,

Женат.

Коплю на машину,

Воспитываю наркомана,

Таскаю по улице злого бульдога — и дни мои быстро летят.

И мой сын тоже прост,

Хотя и не пошел в рост

И доводит до бесчувствия свою ненормальную мать.

Ему пятнадцатый год,

Он много курит и пьет,

Но в сложной ситуации может за себя постоять.

Он будет пить пиво утром,

Работать на химзаводе,

Смотреть ежедневно цветной телевизор,

Раз в год за границу летать.

Женится,

Купит машину,

Будет растить наркомана,

Таскать по улице злого бульдога…

И все повторится опять.

Дальше вступал хор:

Настоящий мужи-и-ик…

Настоящий мужи-и-ик…

Наконец нога поджила, наступил август, и я приковылял в институт — начались вступительные экзамены.

Первый — «творческий этюд» — сошел для меня благополучно, а на втором, на изложении, чуть не произошла катастрофа. Чтобы понять, почему я едва не срезался, нужно немного углубиться в мою биографию.

Я рос болезненным мальчиком, вечно под опекой мамы, не спускавшей с меня настороженно-влюбленного взгляда. Подросши и уже самостоятельно гуляя во дворе, каждые пятнадцать минут я должен был выбегать из-под деревьев на мамин крик — она громко, по имени звала меня с балкона. Контроль был тотальным. А там, где мама не могла сама присмотреть за мной, она просила об этом других. О, сколько драгоценных конфетных коробок было роздано учителям в школе! Зимой меня кутали, кажется, во все, что только оказывалось под рукой. Под штанишки надевались аж две пары теплых детских колготок, а под меховую шапку — пуховый бабушкин платок. Летом зорко берегли меня от сквозняков, активного солнца и немытых яблок. Но все же я ухитрялся наносить себе ущерб — прищемленные дверями пальцы, разбитые об асфальт коленки, проглоченные шарикоподшипники, кашель и насморк были верными спутниками моего, в общем-то, вполне счастливого советского детства. И странно: чем плотнее меня опекали, тем упрямее становился я, тем все более непримиримые формы принимало мое неповиновение. Колготки и подштанники снимались в школьном туалете, платок срывался с головы, как только я сворачивал за угол дома. Причесанные в парикмахерской волосы тут же взлохмачивались всей пятерней, а калорийный домашний обед тайком смывался в унитаз. Более серьезными были метаморфозы внутреннего «я»: видя, как с него сдувают пылинки, бузотер во мне негодовал, но в то же время чувствовал свою особость, исключительность. Годам к пятнадцати маме стало совершенно ясно, что я — подозрительная личность, себе на уме, опасный мечтатель и потенциальный маньяк.

В действительности мне никого не хотелось мучить. Более того, я всегда держался в стороне от тех детей, что любят ловить голубей и отрывать крылышки мухам. Я вообще старался иметь как можно меньше дел с кем бы то ни было и начал исподволь презирать окружающих. Отчуждение и замкнутость искали какого-то выхода и, наконец, выплеснулись в первые же сочиненные мною стихи:

Жизнь кузнечика калечит,

Ведь кузнечик — донжуан.

Только бог его полечит

И отпустит в свой карман.

В этом маленьком кармане

Встретит он своих подруг

И на белом таракане

Повезет их в чистый луг.

Там он будет с ними прыгать,

Будет песни стрекотать,

Будет он ногами дрыгать

И как бабочка летать.

Вдоволь будет пить и кушать,

Ночью сон сойдет к нему

И покой его нарушить

Не позволят никому.

Написав немалое количество подобных стишков, где вместо людей фигурировали разнообразные насекомые, я вообразил себя великим поэтом и оттого еще больше вознесся духом, возгордился и напыжился.

Теперь следует досказать о том, что собственно произошло на втором экзамене.

Это было, напомню, изложение. Требовалось всего лишь достаточно близко к тексту воспроизвести своими словами только что зачитанный вслух короткий рассказ Горького. Все так и сделали. Но ведь на экзамене присутствовал еще и великий поэт, незаметный в густой толпе бездарей. Он не мог просто выполнить поставленное задание — о нет, ему нужно было как-то показать себя, выделиться.

И вот, я написал вместо изложения сочиненьице, настолько вольно поступив с заданной темой, что, если бы не заступничество пожилой лекторши, той самой, кому в международный женский день с кровью достался от ректора деревянный браслет на руку, гулять бы мне по Тверскому мимо ограды института еще как минимум год. Однако тут повезло.

Повезло и еще раз, когда после итогового собеседования меня, недобравшего на экзаменах одного балла, все же зачислили в институт особым решением приемной комиссии. Ректор, присутствовавший при оглашении списка поступивших, добавил от себя, что меня берут «за стихи». Ну, в этом я и не сомневался!

Потом было торжественное собрание в актовом зале. Свежепоступившим вручали на сцене красные корочки студенческих билетов. Весельчак ректор в заключительной речи пожелал будущим Пушкиным и Толстым: «Не сыпьте мимо!» и мы разошлись по аудиториям.

Я попал на семинар к поэту Фиксову — старому лысому дядьке с помятым и злым лицом, автору книги стихов о Ленине и лауреату, естественно, премии Ленинского комсомола. Учеба, если ее так можно назвать, происходила следующим образом. Обычно мы собирались в редакции какого-то почвеннического журнала, давно канувшего в Лету, а тогда помещавшегося в издательстве «Молодая Гвардия», что в пяти минутах ходьбы от моего дома. Человек двадцать пять рассаживалось по кругу. Читали по цепочке стихи. Пока один декламировал, другие пили принесенную с собой водку, причем старина Фиксов не отставал от молодежи, видимо, по комсомольской еще привычке. Пьянство не было самоцелью, но всегда случался подходящий повод: то у кого-нибудь день рождения, то Фиксову вручат орден «Дружбы». Подшофе студенты покидали своего мэтра — кто-то отправлялся домой на другой конец города, а другие, приезжие, топали в литинститутское общежитие, расположенное поблизости, на углу улиц Руставели и Добролюбова. Этим другим я иногда набивался в компанию.

В общежитии пили гораздо интенсивнее, не от случая к случаю, а постоянно. В комнате, где жили во время сессии трое моих однокурсников, порожней тарой был уставлен не только весь пол, но и стол и подоконник. Оставались свободными от бутылок только узкие проходы к кроватям, выглядевшим как звериные лежбища. Будущий драматург Володя, похожий на актера Конкина в роли Шарапова, во время возлияний лежал на своей кровати, уподобившись древнему греку на пиру, — он вообще ходил с палочкой, а тут еще и штормило от выпитого… Впрочем, я отвлекся.

В коридорах института иногда мелькала раскрасневшаяся Маша, делавшая вид, что не замечает меня. Я платил ей той же монетой. Теперь я уже даже сожалел о том, что связался с ней — она казалась мне косолапой уродиной. Кольцо бы тебе в нос, душенька, и пошла, пошла плясать на рынок! Впредь я решил быть более хладнокровным и разборчивым. Но тут меня ожидало горькое разочарование — студентки Лита выглядели какими-то ощипанными курицами. За исключением, пожалуй, одной…

…У нее было необычное и запоминающееся имя — Наина, смеющиеся карие глаза и длинные каштановые, рыжевшие на солнце волосы. Когда я увидел ее впервые, она сидела за партой в шестой аудитории и что-то записывала в тетрадь. При этом губы ее вытянулись в подобие бутона. О, как я хотел попробовать на вкус эти влажные розовые лепестки, ощутить под ее свитером напрягшуюся грудь, вдохнуть запах ее тела, исходящий из-под ворота, прижаться губами к пульсирующей жилке на шее! О, как желал просунуть свое бедро между ее крепких и полных бедер (это я не раз проделывал с Машей), чтобы почувствовать через двое джинсов обжигающий жар прижимающейся, трущейся, бьющейся в меня плоти!

Весь тот день, когда я сверлил ее взглядом, Наина, казалось, не обращала на меня ни малейшего внимания. Надо было выдумать повод для знакомства, но я волновался и робел, а того, кто мог бы просто представить меня Наине, не нашлось — девушка со всеми держала порядочную дистанцию. И тогда, после окончания занятий, я, неудачливый гипнотизер, сам как бы под гипнозом потащился за ней по Бронной к метро.

Я шел и тупо глядел на белое пятно ее свитера, расплывшееся в пяти шагах передо мной. И вдруг она обернулась.

— Что это ты преследуешь меня?

— С чего ты взяла! Я просто иду к метро.

— Но ты ведь мог бы и обогнать меня.

— Я этого не хотел. Я никуда не спешу.

— А может, тебе просто нравится идти за мной и смотреть мне в спину?

— Нет.

— Да брось! Неужели ты и вправду думаешь, что я не заметила, как ты сегодня на меня таращился?

— Ничего я не таращился.

— Хорошо, ты смотрел.

— Да, я смотрел, но ты ни разу не взглянула в мою сторону, поэтому не могла ничего заметить.

— Наоборот, я внимательно наблюдала за тобой. Как, разве ты не знаешь, что у женщин развито периферийное зрение? Так вот, говорю тебе, женщина не обязательно должна заглядывать всем в глаза, чтобы видеть все, что ей нужно. Например, когда женщина идет по вагону метро, то мужчины поворачивают на нее свои головы, оглядывают сначала спереди, потом сзади. Это так смешно! Мне часто кажется, что меня в метро все время раздевают взглядом… А женщина краем глаза видит мужчин и других женщин, этого ей вполне достаточно… Не хочешь зайти со мной в «Макдональдс»?

Смущенный и взбудораженный, я последовал за ней.

— Итак, — сказала она, когда мы, взяв по биг-маку и по стаканчику «кока-колы», уселись за свободный столик, — итак, расскажи о себе. Ведь я знаю только твое имя, а этого, извини, недостаточно.

Что я мог рассказать ей? Я пристально глядел на нее, когда она отводила свой взгляд, и представлял ее голой, лежащей на белой крахмальной простыне с раздвинутыми и задранными вверх ногами. Представлял себе ее волосы рассыпанными на подушке, воображал ее призывно изгибающуюся спину в капельках пота… Я рассказывал ей о своей семье, о Новосельцеве, где в детстве обычно проводил лето, о своих немногочисленных знакомых, а между тем хотел поведать ей о Маше, о Крымском мосте и Нескучном саде, о том, как ноет у меня между ног, и еще о том, что она мне чертовски, да, просто дьявольски нравится.

В ответ она рассказала свою историю.

Наина была родом из небольшого городка на границе Московской области, Протвино. Ее родители имели какое-то отношение к тамошним научным разработкам. Все детство она провела на живописном берегу Оки, училась в школе, и там познакомилась с будущим мужем — да-да, она уже успела до института побывать замужем! Более того, в девятнадцать лет у нее был почти двухгодовалый ребенок!

На бывшего мужа мне было плевать. Только наличие ребенка, признаюсь, несколько огорчило меня. Но он был далеко, с ее мамой, а Наина сидела здесь, со мной, напротив меня, такая молодая и уже такая опытная, — именно то, что мне надо, достаточно только протянуть руку и взять.

О существовании Литературного института она, как и большинство первокурсников, узнала всего год назад. Были у нее к этому времени какие-то рассказы, написанные в старших классах школы. Так почему бы не попытаться? Институт все-таки, высшее образование. Москва, в конце концов.

На город быстро наваливался еще почти по-летнему душный вечер. Наина сказала, что живет далеко, в общежитии МГУ, и я тут же вызвался проводить ее в метро, хотя бы до «Университета».

Пока ехали в раскачивающемся вагоне, приходилось почти кричать, особенно на перегонах, друг другу на ухо, и мне удалось несколько раз коснуться губами ее волос. Перед «Фрунзенской» поезд резко затормозил — и Наина (мы стояли возле дверей, она опиралась спиной на поручень), сдерживая мой опрокидывающийся на нее торс, ткнула мне пальцами в ребра.

Потом дошли, болтая, до высотки на Воробьевых горах, покрутились у фонтана в сквере, постояли на широченных ступенях. Наина предложила зайти с ней в Главное здание — для этого нужно было показать индифферентному охраннику на входе студенческий билет, не раскрывая. Так я и сделал. Мы поднялись в лифте куда-то очень высоко — здесь располагалось небольшое кафе, а за окнами расплескался город в вечерних огнях.

Не помню, были ли произнесены какие-то важные, определяющие слова, но мы как-то договорились, может быть, и молчаливо, что теперь мы вместе. Сейчас, глядя в прошлое, я думаю, что дальше поступил бы так: спустился бы с девушкой в ее комнату и начал раздевать, не дожидаясь пока она запрет хлипкую дверь. Я бесконечно повторял бы настойчивым, не терпящим возражений шепотом, как та оперная дива, заслуженная артистка, вот так же соблазнявшая меня перед тем, как бешено, по-лошадиному отдаться в своей гримерной на разноцветной куче сброшенных платьев: «Ну, давай же, давай, давай-давай, давай-давай, давай-давай-давай…».

Странная штука — любовь, она совмещает две совершенно, вроде бы, разные вещи, два противоположных взгляда на мир. С одной стороны, тебе очень нравится девушка, ее нежная, шелковая кожа, и ты боготворишь ее, лелеешь в мечтах целомудренный образ, готов кидать под ноги этому образу цветы, мягкие игрушечки, разные там милые безделушки. А с другой — только и ждешь случая, чтобы стянуть с этой грязной шлюхи трусы и, навалившись всем своим угловатым телом, вбивать и вбивать в нее, словно сваю, свое мужское достоинство.

Об этом или почти об этом думал я, трясясь в вагоне метро, уносившем меня по «красной» ветке на север. Вернулся домой во втором часу ночи и еще долго не мог уснуть — предвкушение быстрой победы бодрило меня.

Но на пути к счастью имелось одно препятствие, одна, так сказать, яма. И довольно глубокая. Дело в том, что я не имел по сути никакого более-менее точного представления о том, что конкретно надо делать с грязной шлюхой после того, как трусы с нее сняты…

В институте между тем продолжалась осенняя сессия первого курса — лекторы читали или бубнили свои лекции, студенты делали вид, что внимательно слушают. Впрочем, не все вылетало из другого уха, кое-что из услышанного запомнилось надолго и вспоминается до сих пор. Например, на лекции по литературе двадцатого века Владимир Палыч Вольнов интересно заметил, что поэзия должна быть прозрачной, как вода в Байкале, но одновременно и глубокой — до дна рукой не достать. А перед перерывом на обед, завершая лекцию о средневековье, Владислав Александрович Контрин напутствовал студентов словами «До встречи в аду!» — следующее занятие должно было начаться разбором Дантова «Ада».

Бесплатный обед, которым так гордился наш вечно чему-то ухмыляющийся усатый ректор, оставлял желать лучшего. На первое обычно давали скучные щи или — верный признак дешевизны — суп из перловки, на второе — макароны с зеленоватыми сосисками, да еще был набивший оскомину теплый компот из сухофруктов. Я чаще всего воздерживался от принятия такой пищи или отдавал что-нибудь Наине по ее просьбе — она уплетала институтские обеды за обе щечки.

После занятий я провожал ее в МГУ (от литинститутской общаги уважающей себя девушке лучше было держаться подальше), или мы отправлялись бродить по окрестностям — на улицу Строителей (через несколько лет я ездил сюда к одной своей любовнице, фригидной студентке-заочнице высоченного роста), проспект Вернадского, куда-то еще. Шли, держась за руки, почти не разбирая дороги, уходили от Университета в любую сторону, возвращались, кружили у здания Второго гуманитарного корпуса, где Наина время от времени подрабатывала у старшего брата, бритоголового амбала, державшего в фойе книжный развал. Темнело все раньше, и на смотровой площадке, куда мы обычно забредали, чтобы целоваться, вечерами дул уже сильный, пронизывающий до костей ветер.

У меня все сильнее болело в паху, а долгожданное событие никак не происходило. То у Наины ночевал ее брат, то в соседней комнатке происходила драка, и мы убегали на лестницу. В выходные Наина всякий раз уезжала в свое Протвино, к матери и сыну я несколько раз сажал ее в междугородный автобус у метро «Южная». Загвоздка была еще и в том, что мне никак не удавалось выпить с Наиной — она при мне не притрагивалась к спиртному, а я оказался совершенно не способен без него обрести должную решимость.

Так продолжаться дальше не могло. К тому же опытная и смазливая Наина знала гораздо больше о поцелуях и объятиях, чем неуклюжая Маша. Она обвивалась вокруг меня змеей и засовывала свой язык так глубоко в мой рот, что чуть ли не облизывала гланды. И она не стояла, как пень, а все время двигалась, двигалась, елозила промежностью по моему выставленному вперед бедру. Разумеется, и речь ее была совершенно другой. Раскрасневшаяся, безумно желанная, она шептала мне в горевшее огнем ухо о том, как обмажет мой член сладкой пеной для кофе и начнет его медленно облизывать… В такие-то моменты я терял всякое представление о пространстве и времени, и если бы тогда кто-нибудь вдруг спросил, как меня зовут, боюсь, я лишь с трудом смог бы вспомнить свое имя.

В один из последних теплых дней мы с Наиной отправились в ДК имени Горбунова на концерт любимого обоими «Аквариума». Пока Гребенщиков, сексапильный дядька с длинными волосами и в клетчатом пиджаке, стоял над нами на сцене, как аист, на одной ноге, мы извивались в меломанско-половом экстазе вместе с плотной толпой внизу, подпевая: «С ними золотой орел небе-е-есный, чей так светел взор незабыва-а-е-емый!». В это время Наина с силой прижималась своей попкой к моему члену, крепко упертому в брючный пояс.

Да, так не могло продолжаться дальше. И вот, наступил момент, когда звезды сошлись — в последний день сессии студенты решили всем курсом отправиться в Серебряный бор, на дачу к одному из наших мальчишек.

Мы встретились с Наиной в метро, на троллейбусе добрались до Серебряного бора, долго плутали, но нашли нужный участок, где на поляне перед дачей уже собралось большинство однокурсников. Я притащил с собой из дома гитару. Под шашлычок, то и дело поспевавший на костре, хором пелись песни, пились вино и водка. Сладкий дым взлетал к крыше, где на законном месте «конька» красовалась деревянная, крашеная в белое МХАТовская чайка (хозяин, учившийся на семинаре драматургии, сообщил нам, что имеет отношение к этому театру, мы — верили).

Темнело. Вокруг костра начались пляски. Кто-то уже лежал без памяти под кустом. Большинство, понимая, что дороги к троллейбусной остановке в темноте и в подпитии запросто не найдешь, решило переночевать на гостеприимной даче, но тут выяснилось, что в доме нет света. Мы с Наиной, на этот раз как следует выпившей, ощупью бродили вместе с толпой по темным комнатам. В одной из комнат я нащупал что-то мягкое — матрац! Он был положен на сетчатую железную койку. Вдруг под матрацем что-то зашевелилось — кто-то опередил меня, лег на койку, прикрылся от холода сверху матрацем и теперь заворочался.

С трудом мы выбрались из дома. Тут я увидел, что костер потух и в навалившемся со всех сторон доисторическом мраке лежат, ползают, бесцельно слоняются живые существа, мои однокурсники. Вдруг кто-то потянул меня за рукав куртки и заговорил загробным голосом Зои Смирновой, слегка заторможенной студентки-поэтессы:

— Ты собрался уехать? Возьми меня с собой.

Я обещал это голосу.

Но прежде чем попытаться выбраться отсюда, надо было взять себя в руки. Наина покорно следовала за мной, изредка чему-то посмеиваясь.

— Так, — сказал я, обращаясь к самому себе. — Так, так, так…

Вдруг участок осветился из-за забора — подъехала машина. От деревьев и людей на траву пали длинные черные тени.

— Эй, кто тут? В чем дело?

Это крикнул мужчина, вышедший из автомобиля и распахнувший калитку. Я выступил вперед.

— Извините, мы тут… на даче… у друга.

— У какого еще друга? Что за бред? Это моя дача! Что вы все тут делаете? Сейчас я вызову милицию!

Слово «милиция» подействовало на меня тонизирующе — не собираясь вдаваться в дальнейший разговор и разбираться что здесь к чему, я, однако, тотчас же заподозрил, что пригласивший нас парень имеет не самое прямое отношение к МХАТу, дернул за руку Наину и мы вылетели с участка мимо начинавшего орать приезжего мужика. Искать гитару было в этой ситуации контрпродуктивно.

Оказавшись снова в темноте, но уже далеко на улице, мы почему-то долго смеялись, то и дело хватаясь друг за дружку, а потом в обнимку двинулись к заговорщически подмигивающим вдали фонарям.

Через полчаса на задней площадке троллейбуса Наина, постанывая от рвущегося из нее желания, уже всасывалась в меня. Я мял ее тело, как глину. Ни о чем не сговариваясь, мы поехали ко мне домой.

Дверь открылась.

— Это Наина. Она будет ночевать у нас.

Мой собственный голос казался мне незнакомым.

Мама поздоровалась с Наиной, но глядела при этом на меня.

— Ты что, выпил?

— Да, немного. А что тут такого? У нас была вечеринка в институте.

— Понимаю. Но почему ты не позвонил за весь день ни разу? Я уже собиралась обращаться в милицию! Ты смотрел на часы? Два часа ночи!

— Милиция… Милиция…

— Иди немедленно умойся. А вы, Наина, проходите на кухню. Вы вместе учитесь?

Мама напоила нас чаем. Освеженный душем, я нашел в себе силы выдать Наине полотенце, отправить ее в ванную, а сам в это время раздвинул диван и постелил свежее белье. Потом, подумав, достал еще один комплект белья и постелил его на диван в другой комнате.

Когда Наина, обернутая полотенцем, вошла в мою комнату, я уже сидел в кресле нога на ногу и с самым решительным видом.

— Мне нужно раздеться.

— Нет проблем.

— Но ведь ты же смотришь!

— Я могу отвернуться.

— Как хочешь.

Наина быстро сбросила полотенце и нырнула под одеяло. На мгновение мелькнуло ее обнаженное тело. Я начал, пыхтя, стягивать через голову водолазку.

— Что ты делаешь?

— Не видишь, раздеваюсь.

— А почему ты раздеваешь здесь, если собираешься лечь в другой комнате?

— Я собираюсь… собираюсь лечь спать с тобой.

Джинсы лежат на полу. Я в одних трусах делаю шаг к дивану. Одеяло скользит в сторону. «Помоги, помоги мне, — шепчу я, стыдясь всего на свете. — Что, что, что мне делать дальше?»

Увы! Это только в развратных книжках молодые любовники соединяются с легкостью розетки и штепселя. В реальности же первый полноценный секс, во всяком случае для мужчины, чаще всего заканчивается, едва начавшись. Нет, со мной не произошло чего-то преждевременного. Скажем так: я задохнулся от восторга. Даже молодому организму установлены пределы достижимого. А когда в этот организм влито чрезмерное количество черт знает какого пойла… Да еще прибавьте поздний час… Короче, неудивительно, что жеребец в последний момент отказался нестись галопом и, самовольно удалившись в стойло, рухнул там как подкошенный.

Зато утром я проснулся как бы в другом, лучшем мире: множество новых запахов окружало меня, а рядом, отвернувшись к стенке, сиял виолончельным изгибом своего тела источник всех этих ароматов и радостей — моя прекрасная Наина.

Я долго и внимательно изучал ее спящую. Скользил взглядом по затылку и шее, считал родинки на покатых плечах и чуть оттопырившихся лопатках, любовался легчайшим золотистым пушком в самом низу спины, двумя, разделенными как персик, округлостями. Тут я почувствовал желание и, осторожно примериваясь налившимся жизненной силой членом к соблазнительной темной впадине между двух прохладных ягодиц, стал нетерпеливо будить Наину поцелуями, поглаживать и покачивать свободной рукой мягкие шары грудей, чувствуя, как под моими пальцами набухают и затвердевают соски.

Ее тело среагировало еще до того, как она проснулась. Спина выгнулась, попка чуть приподнялась, бедра двинулись мне навстречу — и я сразу и глубоко вошел.

Некоторое время мы так и лежали на боку, извиваясь, как две змеи. Но вот мой член выскользнул при неловком движении и Наина, воспользовавшись моментом, легла на спину с поднятыми коленями. Тотчас нависнув над ней, я снова вошел. Я смотрел на ее заспанное лицо (она держала глаза все время закрытыми) с отпечатавшейся на щеке складкой подушки, видел, как расширились ее обычно такие узкие ноздри, как приоткрывается рот, всякий раз, когда я стремительно скольжу внутрь.

— Нет, я не смогу, я не смогу так кончить!..

Простонав это, Наина схватила руками мою голову и стала, словно капризная девочка, у которой хотят отобрать мячик, тянуть ее вниз — к животу. Я каким-то древним чутьем все понял: Наина хочет, чтобы я поцеловал ее там.

Выйдя и встав перед ней на колени, я поклонился ей всем туловищем, как язычник божеству. Почти теряя сознание от сильного запаха женщины, я поцеловал ее половые губы и начал медленно лизать. О, это было нечто новое, это было великолепным подарком, шикарным бонусом, которого я никак не ожидал. Со стороны могло показаться, что я обнюхиваю розу и, не в силах сдержаться, целую благоуханные лепестки цветка, покрытые янтарными блестками утренней росы. Я лег так, чтобы мой член вжался в простыню, и теперь за складками ее губ обнаружил языком затаившийся там в напряженном ожидании, подобный продолговатой жемчужине моллюска в складках его мантии, клитор.

Я лизал ее самозабвенно, в каком-то демиургическом экстазе. Язык мой действовал почти самостоятельно — то мотался вверх-вниз по клитору, то опускался в горячую и пряную щель, то вдруг принимался щекотать внутреннюю поверхность ее взмыленных, как у лошади, бедер.

«Вставь туда палец», — каким-то не своим, глухим и хриплым голосом вдруг сказала Наина. Я подчинился с любопытством. Внутри оказалась настоящая маленькая печь, словно бы я сунул руку в клокочущее жерло вулкана. Язык мой продолжал играть в салки с ее клитором.

«Еще два пальца, скорее», — то ли умоляла, то ли приказывала девушка. Я, предварительно облизав пальцы, вложил два, затем три. Это напоминало уже игру на каком-то диковинном инструменте: губы ласкали продольную щель флейты, в то время как пальцы касались натянутых альтовых струн.

Ритмичное дыхание Наины неожиданно сбилось, она крикнула что-то сквозь сжатые зубы, тело дернулось так, что попка приподнялась над простыней, — и в лицо мне коротко ударила горячая струя, вырвавшая откуда-то из самых Наининых недр. Это был оргазм!

Наина корчилась, извивалась передо мной. Она пыталась сжать бедра, как будто вдруг устыдилась случившегося, и одновременно, больно хватая меня за волосы, вжимала мое лицо в свою развороченную, распаханную промежность.

Я мягко высвободился из ее объятий и, не давая ей опомниться, перевернул на живот, приподнял за талию, поставил на колени и снова — нет, не вошел, а вонзился в нее.

Не обращая внимания на то, что царапаю ей кожу и сжимаю до синяков, я отталкивал ее от себя и тут же вновь глубоко насаживал. Потом останавливал и, удерживая за бедра, принимался яростно двигаться сам. Сквозь пелену приближающегося оргазма я еще заметил, что Наина уткнулась лицом в подушку и изо всей силы закусила наволочку, а потом все взорвалось, все поплыло у меня перед глазами.

Медленно, не разъединяясь, мы опустились и легли — я был сверху на Наине.

— Спасибо…

Я выдохнул это, просто не зная, что еще ей сказать. И это мое дурацкое «спасибо» насмешило Наину, она заколыхалась подо мной.

— Пожалуйста… И — спасибо тебе… Было сладко. Кстати, не бойся: детей у нас пока не будет — я вставила недавно спираль.

Мы еще некоторое время полежали, неровно дыша. Потом я на подкашивающихся ногах отправился на кухню, раздобыл еду и принес Наине завтрак в постель («Мне еще никогда не приносили завтрака в постель», — сказала она, довольно потягиваясь).

После завтрака я снова принялся целовать Наину — теперь я знал ее маленький женский секрет и мог быстро расположить ее к сексу. С опытом пришла и мудрость: никуда торопиться не нужно. С аппетитом вылизав все, что было необходимо, я взялся за дело иначе: положил перед стоящей на четвереньках Наиной первую попавшуюся книгу с письменного стола, до которой смог дотянуться. Это был роман — как сейчас помню, «Герой нашего времени». Наина читала вслух:

«Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки меня с собою. Ой… Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов… шныряли… по камышам… и по лесу… по камышам и по лесу, — нет зверя. „Эй, не воротиться ли? — говорил я, — к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!“ У-у-уф… Только Григорий Александрович, несмотря на зной… Боже мой… несмотря на зной и усталость, не хотел возвращаться… Да-да, продолжай… Не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай… подавай… подавай… У-у-ух-ты!.. Видно, в детстве был маменькой избалован… Наконец в полдень… отыскали проклятого кабана: паф-паф!.. Ай-ай! Ой!.. не тут-то было: ушел в камыши… такой уж несчастливый день!.. Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой… Мы ехали рядом… молча… распустив поводья, и были… были уж… были уж почти у самой крепости: только кустарник… закрывал… ее… от нас… Вдруг… выстрел… А-а-а-а-а-а-ах!..».

В это время я брал ее сзади.

В сумерках стали собираться к ней. Мы уже договорились, что следующие несколько дней проведем вместе. Наина даже отказалась от своей традиционной пятничной поездки в Протвино.

Наскоро перекусив и раскланявшись в прихожей с неодобрительно молчавшей мамой, причем я готов был провалиться под пол от стыда — весь день мы провели с Наиной в моей комнате, а диван в соседней так и не был использован ночью, — итак, раскланявшись, мы вышли из моего дома и отправились к метро.

Я вышагивал как петух — мне казалось, что все на меня смотрят. Да-да, смотрите, вот я какой! И обратите внимание, жалкие насекомые, какая со мной рядом идет женщина! Что? Да, я не проспал с ней всю ночь в разных комнатах, а трах… да, трахал, трахал ее со всех сторон. Что, завидуете, сморчки? Убогие людишки! Ха-ха!

На улице стояла уже настоящая осень. Я не замечал, что моросит дождь, что прохожие, озабоченно спеша со службы домой, не обращают на нас никакого внимания. В центре мира, прямо на пупе земли, в фокусе божьего объектива сейчас были мы — я и моя растрепанная после веселой ночи и горячего дня любовница Наина.

В комнате общежития мы первым делом устроили себе ложе на двоих, немного отодвинув кровать от стены и воткнув в образовавшееся пространство запасной матрац. И началась для меня новая жизнь — лежание с утра до ночи в обнимку с Наиной, то и дело перерастающее в занятие любовью.

Иногда мы выпивали. Спиртное в МГУ не продавалось, к ближайшей палатке надо было идти до метро. «Как, вы ничего не знаете? Все можно достать у пожарных!», — удивился Наинин брат, зайдя к нам однажды. Я спустился на первый этаж, нашел нужную дверь, постучал. В комнате сидело человек семь, все в военной форме. Я стушевался под их вопросительными взглядами. «Мне сказали, — начал я издали, — что где-то тут можно… купить… ну это…» Не успел я еще окончить неловкую фразу, как из-под кроватей были извлечены чемоданчики, а в них — водка, коньяк, вино, пиво… Я приобрел пару бутылок «Киндзмараули».

Несколько раз мы покидали наше гнездышко — у Наины в университетском общежитии проживало несколько знакомых. Однажды, спустившись в магазин за едой (продуктовый располагался на первом этаже высотки МГУ), возле киоска, где продавались пупырчатые презервативы (из-за Наининой спирали мы не нуждались в них, просто обратили внимание), столкнулись с однокурсником — он шел на какое-то поэтическое сборище в том же общежитии и пригласил нас. Поднявшись в комнату, Наина стала приводить себя в порядок. Покончив с этим и внимательно оглядев меня, она сказала:

— Тебе тоже не помешает подкраситься. Поэты Серебряного века все так делали.

Я с энтузиазмом кивнул.

Наина подвела мне карандашом брови, тронула тушью ресницы, а губы — помадой, напудрила лоб, нос и щеки и в таком виде, да еще повязав на запястья хипповские фенечки и надев на пальцы Наинины перстни, в расшитой индийской майке цвета морской волны, в жеваных джинсах и в тапках на босу ногу явился я перед публикой — великий поэт под руку со своей вертлявой кисой.

Собрание проходило в большой угловой комнате, использовавшейся для каких-то местных культурных нужд. В центре комнаты на столе гудел телевизор — по видаку шел американский фильм «Крикуны», фантастика. Но вот, кажется, все, кто смог добраться, в сборе, гомон в телевизоре приглушен, сигареты воткнуты в пепельницы, вино разлито, выпито и опять разлито по стаканам, в «пепси» добавлена водка, — пора начинать чтение.

Когда до меня дошла очередь, я встал и, округляя звуки, чтобы всем бросалась в глаза помада на моих губах, стал декламировать стихи, сочиненные, вернее заимствованные понемногу у классиков русского кубофутуризма накануне в комнате Наины, сразу после секса, в клубах дыма во время, как мы его называли, межполового перекура. В стихах, разумеется, воспевались Наинины прелести.

Твой облик облаком усвоен!

С волос твоих бес не раз тучи ваял!

Резец беспокойный выискивал свой он,

когда надо мной ты склонялась задумчивая.

И так далее в том же духе. Увлекшись, я не заметил, как дверь открылась, и в комнату проникло новое лицо. Окончив чтение, я опустил задранный вверх подбородок: в углу, развалившись в кресле, на меня ошарашено таращилась Маша.

После того, как посиделки закончились, она, выбрав момент, когда Наины не было рядом, подошла ко мне.

— Что это с тобой случилось? Ты накрашен?

— Ну да, слегка. Подумаешь! Нравится?

— Да пожалуйста, — она пожала плечами, закуривая. — Мне-то, как ты понимаешь, все равно. Раньше надо было понять, что ты из этих.

— Хм, — криво улыбнулся я.

— Конечно, все правильно. Ты ведь был девственником в двадцать лет, не умел даже целоваться, и потом…

— Должен тебе сообщить по секрету, — перебил я, начиная злиться и видя, куда она клонит, — что уже некоторое время я не девственник.

— Вот как!

— Именно так.

— Что, Наина?

— Возможно. А разве это имеет для тебя значение? Во всяком случае, ты сильно ошибаешься насчет меня — накрасился я просто ради хохмы.

Маша озадаченно кусала губы.

— Ладно, ладно… Только ты этим не злоупотребляй, дорогой друг.

— Обо мне не беспокойся. Ты-то как? Кого-нибудь себе уже нашла?

— Не твое дело.

— Разумеется, не мое, да и делать я ничего не намерен, просто спрашиваю.

— Есть один парень.

— Поздравляю. Непременно женитесь — будете приглашать меня к обеду.

Маша скорчила кислую мину:

— Поздравлять пока не с чем. Так, значит, ты тут живешь?

— Живу я дома, а здесь в гостях.

— Ходишь в тапочках, весь взъерошенный… У Наины поселился?

— Тебе это действительно интересно?

— Да. То есть, нет. То есть, не то чтобы интересно, а просто странно, чем это она тебя так привлекла, эта лимитчица? Волосы у нее красивые, а в остальном — ничего особенного…

— Она не лимитчица, она из Протвино. И вообще, не тебе о ней судить.

— Ну да, куда уж мне-то! Хозяин — барин. Просто я кое-что про нее знаю, кое о чем догадываюсь и хочу тебя предупредить. Говорят…

В этот момент Наина приблизилась к нам, они с Машей фальшиво-дружелюбно поздоровались и наш разговор прервался. Вскоре Маша ушла.

— Что это за енотовидная собака? — сузив глаза, спросила Наина, когда мы вернулись в ее комнату.

— Это Маша, моя старая приятельница.

— Совсем не старая. Кстати, это не про нее ли ты мне рассказывал, что ездил в гости к какой-то бабенке? Ну и как, понравилось? Вы наверняка раздевались до пояса и ты сосал ее грудь!

Она прильнула ко мне и стала расстегивать мои джинсы. Я возмущенно оправдывался:

— Нет, ничего такого не было! Мы вместе с ней ходили в институт на подготовительные курсы. Она живет тут неподалеку, на Ленинском проспекте. У нее мама… и две… две собаки…

— М-м-м-м-м, — промычала в ответ Наина — ее рот был уже занят другим.

…Хотя секс играл определяющую роль в наших отношениях, неправильно было бы думать, что все наше время было занято только им и друг другом. Через несколько дней я встретился с новым знакомым, полноватым Сеней из Ижевска, тоже учившемся на семинаре у Фиксова. Вдвоем отправились мы на электричке с Киевского вокзала в писательский поселок Перебделкино.

— И все-таки, неужели же ты, москвич, и впрямь здесь раньше не бывал? — в десятый раз с недоверием спрашивал меня Cеня, когда мы, осмотрев Пастернаковское надгробие и помочившись у забора, шли по запорошенному инеем Перебделкинскому кладбищу.

— А что я тут забыл? — отвечал я, останавливаясь возле деревянного креста на могиле Арсения Тарковского. — И потом, меня сюда не звали.

Сеня уже бывал тут однажды, в Доме творчества, на Совещании каких-то там юных дарований. Раскрыв на ходу пухлый томик, изданный с провинциальным размахом, в твердом переплете, он читал мне оттуда свои стихи:

Простыня облаков

Рвется слишком легко…

— Ну, разве ты не слышишь сам, что «облаков» и «легко» не рифмуется? — морщился я, покуривая.

Сеня волновался:

— Почему же не рифмуется? Очень даже рифмуется! Тут «ко» и там «ко»… Ко-ко! И потом, всем моим друзьям в Ижевске это понравилось!

— Но ведь с таким же успехом можно «рифмовать» «молоко» и «анаконда», «удар» и «когда», — доказывал я.

— Можно! — не унимался Сеня.

Мы долго петляли по улицам поселка, с откровенной завистью заглядывались на уютные старенькие особнячки советских писателей и европеизированные новостройки нуворишей под корабельными соснами. Но не дача Чуковского, не дача Пастернака поразили меня — на всю жизнь запомнился вид уже уснувшего на зиму Перебделкинского поля, ныне не существующего, с сияющими вдали куполами Патриаршего подворья.

В другой раз с Наташей, тоже моей семинарской знакомой, я побывал в Бахрушинском музее — не на постоянной экспозиции, а в административных помещениях, где вечерами происходили сборища адептов сахаджа-йоги. Наташа притащила меня туда, чтобы «открыть чакру суперэго», якобы помещающуюся у человека прямо на макушке.

Меня завели в комнату с обитыми черной тканью стенами. Свеча горела на столе. Свеча горела перед портретом толстой женщины («Шри Матаджи — Великая мать», — объяснили мне). Включили индийскую музыку, окурили помещение благовониями. Меня заставляли кланяться портрету, повторять про себя непонятные слова мантр, льющиеся из кассетного магнитофона.

Когда я рассказал об этом Наине, она рассмеялась:

— За то, что ты так хорошо поклоняешься не только этой своей великой мамочке, но и мне, давай-ка я открою тебе еще одну чакру!

И Наина схватилась за пуговицу ширинки на моих джинсах.

…Если Наташа рассматривала меня скорее в качестве сектантского неофита, то некоторые другие однокурсницы видели во мне прежде всего мужчину.

Молоденькие студентки искоса бросали быстрые взгляды (я хорошо запомнил Наинины слова о периферийном зрении у женщин), а вот Ира — другое дело. Ирина стала закидывать меня любовной лирикой.

«Руина» (так я, молодой болван, сначала переиначил про себя ее имя) была крашеной блондинкой лет, на мой взгляд, тридцати пяти или сорока, худенькой и вертлявой. Она жила с мужем и большой уже дочерью практически в двух шагах от моего дома, за железной дорогой. Это облегчало ей охоту — несколько раз я встречал ее гуляющей по моей улице, когда я возвращался от Наины.

А началось все с того, что однажды в холщевой сумке, в которой я таскал на занятия учебники, обнаружилась бумажка, неизвестно как туда попавшая. На бумажке были стихи:

С внешностью древнего бога

Мальчик без устали пишет

Новую ли «Илиаду»,

Новую ли «Энеиду»…

Стихи мне не понравились, но разве можно было пренебречь такими комплиментами? Только вот этот «мальчик», признаюсь, несколько напряг меня: а вдруг автор послания — седовласый, но молодящийся преподаватель античной литературы, изъяснявшийся подозрительно изящно для гетеросексуала?

Однако вскоре все разъяснилось. Теперь стихи передавались мне открыто — прямо в аудиториях, в коридорах, за скудным обедом в институтской столовой. Новые послания были куда конкретнее прежних: за ворохом цитат из поэтов Золотого и Серебряного веков недвусмысленно прочитывалось желание автора отдаться своему адресату то «в темной комнате старого замка», то «на скамейке, в парке чудесном».

Однажды вместе с очередными стихами Ириша преподнесла мне аудиокассету с записью группы «Enigma» («Под эту музыку хорошо заниматься любовью», — многозначительно улыбнулась она, вручая подарок). Тем же вечером я оценил ее музыкальный вкус, овладев Наиной под мрачные монастырские песнопения.

Неужели Ира не замечала мою связь с другой женщиной? Этого я не мог понять. Завидя издали ее хрупкую фигурку, нарезающую круги перед поворотом во двор моего дома, я сворачивал в строну и шел гулять в соседний парк, недоумевая, как может взрослая женщина увлечься мною, почти годящемся ей в сыновья.

— Ты ничего не понимаешь! Меня до безумия привлекала твоя невинность, дурачок, — признавалась мне Ирка двумя годами позднее, лежа, разгоряченная после любви, в моей постели.

— Я заметила твои кудряшки еще на вступительном экзамене, — продолжала она, подставляя мне свои соски, похожие на готовые к употреблению сигаретные фильтры. — Ты был такой прелестный, робкий, но в то же время гордый и одинокий. Естественно, мне захотелось тебя опекать и кое-чему научить в этой жизни.

— Разве ты не видела, что у меня есть другая женщина и я, так сказать, занят? — спрашивал я, распластывая ее на столе в одном из кабинетов МАИ, куда она, бросив через год Литинститут, устроилась работать.

— Конечно же, я все видела. Сначала не хотела верить, а потом, убедившись во всем, подумала, что эти твои молодые девочки ничего не смыслят в любви, что они только вскружат тебе голову и ничегошеньки, мой хороший, не дадут. Да, я знала, рано или поздно ты прибежишь ко мне — жаловаться и искать утешения… Глубже… А-а-а!..

— Но почему, почему ты тогда же не выдернула меня за шкирку из того омута, в который я погрузился по уши, — восклицал я в дебрях Ботанического сада. Ира, уже раздетая, лежала на моем плаще, задрав ноги.

— Так ведь ты не дался бы мне тогда, упрямец! Расскажи я, что тебя ждет, ты все равно бы мне не поверил… Ну хватит, не болтай, тут мимо люди ходят.

…Между тем наступил ноябрь. Дома я показывался редко, ночуя в общежитии МГУ. Мама сначала молча это терпела, не задавала вопросов, но потом стала злиться. Я, конечно, рассказал ей о Наине, но далеко не все: умолчал и о бывшем муже, и о ребенке, и о Протвино. По моим словам выходило, что Наина — москвичка, просто она решила пожить самостоятельно, без родителей, и поселилась в общежитии временно, до конца учебы.

В тот момент меня не слишком волновало, раскроется ли когда-нибудь мой обман, главное было разобраться, что делать прямо сейчас. Поселиться с Наиной у себя дома я не мог, потому что… По многим причинам. Даже если получится уговорить мою маму, размышлял я, согласится ли сама Наина жить у меня одна, без сына, которого я и знать-то не знаю? Такой выбор я не стал бы ей даже и предлагать.

Меня аж распирало от собственного благородства.

К тому же, пока ей есть, где жить, она, может быть, не станет требовать, чтобы мы немедленно поженились, продолжал я рассуждать чуть более трезво. Разговоры об этом велись только намеками. Кроме того, о какой женитьбе могла идти речь, когда я не был знаком с ее матерью (отец Наины давно ушел из семьи, уехал куда-то в Сибирь с новой женой и не поддерживал отношений с дочерью)?

Так пришло решение навестить Наину на ее малой исторической родине.

В пятницу я, как обычно, проводил мою девушку на автовокзал, а утром в субботу, не предупредив ее ни о чем и соврав дома, что уезжаю с институтскими друзьями на два дня в Питер, оттуда же, с «Южной», отправился следом за ней.

Впервые я оказался в автобусе так далеко за городом. Добираться до Протвино нужно было два часа. Ночью накануне выпало немного снега — через стекло я видел запорошенные поля. Мелькали придорожные рынки стройматериалов, вдали, в утреннем тумане проплывали кляксы дачных поселков. Автобус миновал заводские корпуса города Чехова, еще через час въехал на старинные, в облупленных и обитых рекламными щитами фасадах двухэтажных домов улочки Серпухова; за городом изгибом турецкого ятагана мелькнула Ока, и вот мы, повернув направо, покатили на приличном расстоянии от речного берега, угадываемого по широчайшему, теряющемуся влево и вправо где-то в бесконечности, почти свободному от растительности заснеженному полю.

Высокий кирпичный дом, хорошо мне знакомый по Наининому описанию, был виден с остановки. Я немного побродил в поисках телефона-автомата, нашел его, набрал нужный номер и услышал в трубке знакомый голос.

— Привет, — сказал я, улыбаясь. — Это я. Ты сейчас дома?

— Ой! Да.

— Хороший у тебя дом, кирпичный. Аптека в нем, оказывается, есть.

— Откуда ты… Ты что, приехал?

— Ага.

— Ничего себе! Вот здорово! Сейчас я к тебе выйду, оденусь только.

Через пять минут мы уже обнимались возле ее кирпичного подъезда.

Я внимательно смотрел на Наину. Казалось, она неподдельно радовалась моему необъявленному визиту. Довольная, в идущем ей новом демисезонном пальтишке в крупную красную клетку, она взяла меня под руку и мы пошли — просто чтобы не мерзнуть, стоя на месте.

— Я уже предупредила мою маму. Она покормит нас — ведь ты, конечно, проголодался? Мы вернемся через полчаса, а пока я покажу тебе город.

Болтая и смеясь, Наина и я слонялись туда-сюда по тихим, почти безлюдным, совсем не московским улицам. Смотреть было не на что.

— Зато здесь очень хорошо летом, — воскликнула Наина, останавливаясь. Она, конечно, решила, что мне стало скучно. — Город со всех сторон окружен лесами, Ока совсем рядом. У нас есть дача — маленький участок за городом, и на нем — маленький садовый домик. Ты приедешь ко мне летом и мы обязательно будем в нем любиться (это было одно из ее словечек — «любиться»). А ночью будем купаться в Оке совершенно голые. Я уже мечтала о том, как ты возьмешь меня на пляже, у воды и в воде, как русалку.

— Надеюсь, что ноги у тебя при этом будут нормальные, а не как у русалки. В противном случае как же я…

— Аха-ха-ха!..

Воркуя так, мы вернулись к дому Наины, вошли в подъезд, поднялись по лестнице на второй этаж и позвонили в дверь ее квартиры. Нам открыла сухощавая пожилая женщина, очень похожая на Наину, но только состарившуюся. Это была ее мать.

Покрутившись в прихожей, прошли на кухню. Меня накормили обедом, предложили чаю с вареньем. Наина то и дело убегала в комнаты, откуда время от времени раздавался детский плач. Напившись чаю, я пошел за ней.

На ковре в гостиной копошился ребенок, совсем еще маленький. Не знаю, мог ли он уже ходить, во всяком случае при мне он только ползал. Вокруг были разбросаны игрушки. Я вспомнил, что у меня для него есть подарок — машинка на батарейках. Достав машинку из сумки, я передал ее Наине, благодарно мне при этом кивнувшей, чтобы она сама вручила мой подарок малышу — я его стеснялся. Он схватил машинку и залопотал нечто очень счастливое, хотя рядом с ним я заметил несколько похожих игрушек, — видимо, ребенок просто радовался чему-то новому.

Внимательно и настороженно смотрел я на крошечного сына моей любовницы, на лице моем была изображена улыбка. Впервые я почувствовал укол ревности — ведь ребенок являлся ясным свидетельством того, что до меня у Наины был секс с другим мужчиной. Глядя на маленького Васю, видел в нем их слияние — Наины и ее бывшего мужа. Отчетливо представилась мне следующая картина: Сёма (Наина сама выболтала мне его имя, прямо так и крикнула, корчась в оргазмических спазмах: «Сёма!». Я с несколько часов потом хмурился, однако Наина своими ласками почти убедила меня в том, что это мне только почудилось.) заходит в хлипкий садовый домик, где его уже ждут. Через минуту стены начинают трястись. Потом Наина кричит в экстазе, когда он извергает в нее свое семя.

Теперь совсем в другом свете выглядело и соблазнительное предложение заняться любовью на ночном пляже. Скорее всего, Наина трахалась с ним и там.

Впрочем, никто, кроме меня не заметил во мне никакой перемены. Наинина мама была занята внуком, с которым проводила все свое время, а Наина, под каким-то предлогом зазвав меня в другую комнату, горячо зашептала мне в ухо:

— Остаться здесь вместе на ночь мы не можем, мама этого не поймет. Но я все придумала. У тебе есть с собой деньги? Мы могли бы прямо сейчас пойти в гостиницу и снять там номер на ночь.

Ревность продолжала толкаться мне в кадык, когда я ответил, что немного денег у меня с собой есть.

Выпив еще по чашке чая, мы распрощались с мамой и почти побежали в гостиницу. Денег хватило в обрез.

Поднялись в номер. Поставили на тумбочку прихваченный из дома магнитофон, разделись и пошли вместе в душ.

Намыливая Наине спину, я все еще с негодованием думал о других руках, наверняка вот так же ее теревших. Но вскоре мое настроение изменилось: Наина ополоснулась и принялась мылить меня, особенно тщательно — между ног. Все ревнивые мысли растворились, как мираж в пустыне, осталась только одна незаглушимая жажда, которую нужно было насытить хоть временно.

В комнате мы выключили лампу на тумбочке, вставили в магнитофон кассету, легли и под пение мужского хора, сопровождаемое упругими ударами драм-машины, ритмично задвигались.

Слабый свет городских фонарей проникал в комнату снизу, через окно. В темноте Наинины черты расплывались, изменялись до неузнаваемости. Мне стало казаться, что я вижу не только ее, что одновременно я занимаюсь любовью и с ней, и с Машей, и с Наташей, и с Ириной, и еще с другими женщинами, лица которых приходили на ум. Потом все образы слились в один: прямо передо мной покачивалось вверх-вниз только одно лицо, единый божественный лик. Комок подкатил к горлу, я чуть не плакал.

В этот момент я почувствовал и понял, что безумно люблю Наину.

На следующий день я уехал в Москву.

Любовь, как прежде секс, захлестнула меня. Всюду, где бы я не находился, со мной была или сама Наина или ее умозрительный обожествляемый образ. Что-то изменилось во мне, я это чувствовал. Отныне на первом месте, на пупе земли в центре Вселенной стояла Она, а я взирал на Нее снизу вверх, отступив к подножию. Любовь как бы сделала меня по-иному зрячим: я видел теперь не только будоражащие округлости и соблазнительные впадины Наины, но всю ее целиком. Она казалась мне совершенством природы, идеально соединившей в ней душу и тело. Я ловил каждое ее слово, размышлял над каждой фразой, раньше пропущенной бы мимо ушей как малозначащая. Речи Наины наполнились вдруг для меня звенящими и сияющими смыслами, откровениями свыше. В любом ее взгляде содержался намек, в любом движении — символ. Я не просто любил ее, я служил ей, как рыцарь монашеского ордена, не замечая, что просто таскаюсь за ней повсюду. Мой интерес повысился настолько, что я старался выяснить у Наины все, пусть даже ей самой полузабытое о ее прежней жизни, буквально преследовал вопросами. Я теребил, оживлял ее память, не соображая, к чему это приведет. Я уже не мог долго оставаться без нее — вокруг меня тотчас начинала образовываться пустота, ничто, вакуум.

Тридцать первого декабря, проснувшись в вечерних сумерках, мы стали собираться — мама настаивала, чтобы Новый год я встретил дома. Наина надела черные полупрозрачные колготки, облегающее короткое платье, едва прикрывавшее ей попку. Черные туфли на высоких каблуках мы захватили с собой как сменную обувь.

За столом в гостиной собралось небольшое общество — друзья моей матери со школьных времен. Тетя Женя и тетя Галя. Был тут еще и двухметровый дядя Боря Гольштейн, муж маминой старинной подруги Галины. Дядя Боря вырос в соседнем доме, а нынче с женой, нет, не эмигрировал в Израиль или в Канаду, как все его родственники, а жил в панельной «хрущебе» через две остановки от нас на метро.

Наина переобулась в прихожей и мы уселись провожать старый год. Выпивая, обсуждали последнюю новость: российские войска окончательно выведены из Чечни.

— Позор! Просто позор! — кипятился дядя Боря. — А вспомните, какая была страна у нас, а! Да, легкая промышленность работала шаляй-валяй, да, зажимали кое-кому рот. Так ведь не надо было гавкать на слона. Что, расстрел демонстрации? Был расстрел, я разве отрицаю. Но ведь этот меченый просто развалил все, а потом другой, беспалый, окончательно все просрал!.. Да спокоен, я, Галка, совершенно спокоен!

Наина смеялась.

На жаркое была утка, обложенная вареным картофелем. Дядя Боря отвлекся от политики, подлил себе самогона, настоянного на лимонных корках, и рассказал анекдот:

«Жили муж с женой. И был у них единственный сын. Когда он вырос, то сделался страшным бабником, все время где-то пропадал с очередной своей пассией. Родители, глядя на него, только вздыхали: «Ох, ох, ох!». Однажды они решили поговорить с ним по душам: «Сейчас, покуда ты молод, ты все веселишься, не задумываясь о женитьбе, о детях. Но когда-нибудь, сынок, ты состаришься. Будешь лежать один в комнате, больной, не в силах подняться. Вот захочется тебе выпить стакан воды, а кто ж тебе его подаст — у тебя ни жены, ни детей, ни внуков». Странное дело, слова родителей произвели впечатление. Задумал парень о будущем всерьез. И правда, кто ж подаст ему стакан воды в старости? Подумал-подумал, нашел себе подходящую бабу и женился на ней. Родились у него дети, потом внуки. Прожил он, значит, всю жизнь. Состарился. Лежит в своей спальне при смерти, даже языком пошевелить уже не может. Вокруг вся семья в сборе. И вот, несут ему на серебряном подносе стакан воды… А он лежит себе и думает: «А пить-то мне и не хочется…«».

— Очень философский анекдот, — скромно заметила незамужняя тетя Женя.

— Или вот еще, — продолжал Дядя Боря. — Приходит как-то раз больной на прием к доктору. «Доктор, у меня, извините, в заднем проходе резкая боль…»

Но тут по телевизору началось выступление президента и все уставились на экран.

Фанфары отгремели побудку, памятную еще по передаче «Служу Советскому Союзу», а затем седой и тучный человек в кресле среди роскошного кабинета с трудом начал читать невидимый текст:

«Дорогие друзья! Пройдет несколько минут и бой кремлевских курантов возвестит нам, что тысяча девятьсот девяносто шестой год завершился. Он был полон волнений и надежд. Он принес нам и радости и огорчения. Он был нелегким, но очень важным для нас, для России. Я благодарен вам за то, что вы поверили мне и поддержали на президентских выборах. Я благодарен вам за то, что своим личным участием вы помогли мне победить недуг…»

Дядя Боря рыдал.

Под бой курантов все встали из-за стола и чокнулись бокалами с шампанским. Я, как обычно, успел загадать желание — естественно, о Наине.

Высидев из приличия еще минут пятнадцать, мы с ней засобирались — моя обычная компания, встречавшая новый год у Сережи, ждала нас.

Пока Наина мешкала в ванной, дядя Боря наклонился ко мне в прихожей и, дыша перегаром, тихо изрек:

— Понимаешь, брат, есть два типа женщин: жены и любовницы. У твоей мадам длинные ноги и шикарная… задница, с ней, наверно, очень приятно кувыркаться в постели, но запомни, что сказал тебе старый пьяный дядя Боря: она принадлежит ко второму типу. Понимаешь меня? Ко второму…

Метро, работающее в праздничную ночь на час дольше, вынесло нас в район Савеловского вокзала, и уже через полчаса я бренчал на Сережиной электрогитаре и распевал под три блатных аккорда свое новое творение, «Персиковый шансон»:

Мадонна днем, ты ночью Афродита,

И знают все салоны красоты

Жену простого русского бандита,

С которой был когда-то я на «ты».

Когда-то с ней в разгаре перестройки

Учились мы в одиннадцатом «а»,

Я на четверки, а она на тройки,

Их подтянуть она пришла сама.

С тех пор мы часто так вот с ней тянули.

Она была как спелый нежный плод.

Но наконец, дни счастия минули

И я пошел служить в Балтийский флот.

Она писала мне туда два раза.

Потом приятель накатал письмо,

Мол, вышла замуж, кинула, зараза,

Чтоб позабыл я навсегда ее.

(«Письмо» и «ее» были «зарифмованы» специально, так сказать, для аутентичности.)

И вот однажды я бродил по свалке,

И вдруг увидел глянцевый журнал,

А там — она, в костюме, блин, русалки!

Я по костюму, блин, ее узнал.

Она теперь любовница бандита,

А может быть, ментовская родня.

Мадонна днем, а ночью Афродита,

Мой нежный персик, помнишь ли меня?..

Так мы веселились всю ночь. Пели, пили. Марго совсем раскисла и висела на Сереже, как удавка, Юля, пришедшая с новым ухажером Пашей, держалась в рамках, но не отставала и не заставляла себе подливать. О, юность!.. Играли в фанты. Маленький крепыш Сережа обязан был трижды обойти с Наиной на руках вокруг пиршественного стола, а Марго в отместку поставила мне на шее огромный пунцовый засос — таково было собственное мое желание…

Первого января я разлепил веки уже вечером. Рядом посапывала нагая Наина. Вставать ужасно не хотелось, но нам предстоял переезд — я снял в университетском общежитии комнату на два месяца и теперь мы с Наиной были избавлены от беспокойных соседей.

Все имущество Наины — пальто, несколько платьев, белье, джинсы, кое-какая обувь, книги и кипа разных бумаг — быстро перекочевало этажом выше. Сосед — в общежитии отдельными были только комнаты, а прихожая, душ и туалет полагалось разделить двоим — так вот, сосед, если такой вообще имелся, никак себя не проявлял, вторая комната была всегда заперта, свет в ней выключен.

Мы разобрали вещи, повесили одежду во встроенный шкаф, сунули книги в казенный секретер и снова завалились спать — надо было набраться сил перед бурной праздничной неделей, которую мы, разумеется, собирались провести почти исключительно в постели.

Штормы любви сменялись полосами перекуров и перекусов — Наина что-то готовила тут же на электроплитке или же мы шли в общую кухню, где стояло несколько газовых плит.

Среди всей этой любовно-студенческой идиллии между нами случилась первая размолвка. Из-за пустяка и, конечно, по моей глупости.

Незадолго до этого я полностью разрядил свой карабин и пребывал в несколько меланхолическом настроении («После совокупления все твари печальны», — пошутила Наина).

— Послушай, сладенькая (я употребил непечатное слово)! Мы живем с тобой прямо душа в душу, никогда не ссоримся. Это как-то даже странно. Мне прямо иногда хочется специально ляпнуть тебе или даже сделать какую-нибудь маленькую гадость, просто чтобы посмотреть, как ты злишься.

— Не советую, — серьезно отвечала Наина.

Я, однако, не унимался.

— Ну, давай поиграем! Вот скажи в шутку что-нибудь про меня. А я тебе тоже что-нибудь скажу в ответ. Устроим скандал. Но все не взаправду.

— Ты уверен, что это хорошая идея?

Я был даже удивлен, что Наина в конце концов заинтересовалась. Впрочем, нам, во всяком случае, в ближайшие полчаса, совершенно нечем было заняться.

— Уверен я только в том, что мы с тобой сойдем тут с ума, если не будем как-то еще себя развлекать.

— Ну, ладно… Оболдуй.

— Чертовка.

— Э… Болван.

— Язва.

— Жираф.

— Мартышка.

— Мартышка? Ну, ничего себе!.. Овца!..

— Я не могу быть овцой, только бараном.

— Вот-вот, баран. Ты сейчас сам признался, что ты баран…

Молчание.

— Может быть, я и баран, но я не проститутка.

— А кто проститутка? Я что ли?

Молчание.

— Я, по-твоему, проститутка?

— Это не важно.

— Значит, ты считаешь, что я проститутка! Да?

— Отстань, я в печали.

— Нет, уж ты скажи. Скажи!..

Молчание.

— А ты — педик, просто крашенный педик!..

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет