16+
Верхом на посохе

Объем: 194 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Сказочный остров

Сначала был создан остров Маврикий,

а затем, по образу и подобию его, — рай.

Марк Твен «По экватору»

Еще в самолете я задумался: а что же такое — Рай?

Наверное, это благословенный заповедный край, обитель отдыха и покоя, куда попадают хорошие люди и между ними складываются добрые, дружеские отношения.

А еще — это область исполнения желаний, когда без усилий, играючи, вот только попросил — и дадено, да еще так нежданно, причудливо, но именно то, чего хотел.

С первым тезисом я согласился сразу.

Вот если бы вы были Творцом, и вам предложили бы отрегулировать по райским канонам температуру воды и воздуха? Что бы вы выбрали? Градуса 23—24? И то, и другое? Причем утречком воздух чуть прохладнее, скажем, 17—18, а вода — теплее, и вечером — то же?

Та-ак!

Или, к примеру — глубину моря, у берега?

Полметра?! Не-е, это слишком. А вот от одного до четырех, и чтобы риф, и всевозможные кораллы и водоросли, и непуганые разноцветные рыбки, и песочек, а захотел — и камни, и волна над серфером прозрачным завитком, и огромные пенные лавины-валы, долгий блестящий отлив, и креольские женщины в разноцветных юбках, подростки, и дети, и даже некоторые мужчины, присев, выбирают с ними креветку, а после закуривают на закате, обдумывая, как пойдут с раннего утра на марлина, безумную глубоководную рыбу, — вдаль от прибрежной мелкоты…

А взять, к примеру, горы?

Нужны ли нам горы более 300, ну, максимум — 500 метров? Может ли человек средних лет без специального снаряжения забраться выше? И не нужно!

Конечно, с другой стороны желательно, чтобы они были обрывисты, скалисты, неприступны. Чтобы можно было сказать: вона куда я забрался!

Я думал об этом, поднимаясь на Мон Брабан, неприступную с запада и удобную для подъема с востока, и увидел косуль, диких, пугливых, и стал подбираться ближе, полез над сыпучим обрывом — сфотографировать, а они отбегали, и, замирая, как санаторные статуи, косились с отвесных скал на меня, чтобы вдруг ожить и исчезнуть.

И все же, я снял их! Сверху, с покоренной мною вершины, а вернее, с веранды ресторана «Парадиз», построенного, как сказано в меню, — на границе покоя и риска.

Скромный пансион у моря, где я поселился, принадлежал выходцам из Китая — молчаливому брату и не менее приветливой сестре, похожим как две китайские капли воды, полные и круглые. Негритянка-уборщица, старик-садовник (он же — охранник) словно вышколенные стюарды улыбались мне издалека.

Пансион пуст. Пожилая француженка из Страсбурга с тремя внучками, воспитанными и славными детьми, — не в счет.

Мы раскланивались за завтраком, и лишь в последний день, отъезжая, она с сожалением сообщила, что ее познания в русском ограничиваются словами «Bolshaya korova», чему научил ее внук давнего приятеля-эмигранта.

Ах, если бы она знала, как я рад одиночеству, рад тому, что великий и могучий не звучит даже шепотом, а паче всего, что сюда не добралась еще наша жирующая элита.

После завтрака, уложив в котомку плавательные принадлежности и фрукты, отправлялся я на прогулку вдоль берега, пытаясь забраться куда-нибудь подальше, в неизведанную еще область, и увидеть что-нибудь этакое в конце и по пути.

Обычно для таких путешествий я выламываю посох, с которым идти веселее и размашистей, и чувствую себя уверенней на заросших тропических тропках.

Вот и сейчас, миновав пляж и очутившись в прибрежных зарослях, я не успел пройти и нескольких шагов, как увидел его.

Отличный бамбуковый посох!

Легкий, прочный, и верхний конец заточен в случае чего, но, слава Богу, не понадобилось.

Тут же примерил, как лыжную палку. В самый раз. Как надо. И я поглядел вокруг новыми глазами и понял, что это уже второе чудесное событие.

А первое произошло только что. Шагаю по пляжу, долгой песчаной отмели, устал, жарко — солнца с избытком, и только подумал о прохладе и ветерке — теперь я это понял! — тут же очутился в лесу, то есть обнаруживаю себя в тени, и деревья уже нависают над берегом, а кое-где и над морем.

Ах, неспроста, неслучайны сии превращения. Я стал замечать, что походная жажда мгновенно утолялась случайным разносчиком кокосов и ананасов, жара — мимолетным дождем, рассветная тишина — зажигательной сегой у костра, красного как юбки танцовщиц, обратная дорога — попутною песней, а благодатное одиночество — картинками из жизни местных влюбленных: с авансами, придыханием и ловитками с визгом и беготней по песку и по морю, долгими-предолгими поцелуями, и смуглыми телами в песчинках и каплях, которые так упоительно и томно…

На промысел огромных голубых марлинов, напоминающих меч-рыбу, на глубоководную рыбалку я не решился. Целый день на солнце, и потом — дорого.

А вот увидеть — хотелось. Даже не увидеть — в Порт-Луисе, в музее я уже побывал и даже потрогал чучело, — а ощутить мощь и трепет, дрожь тела, идущего в глубину, нарастание давления и боли, когда все уже кончено и сердце уже не стучит, и еще чуть, чуть… и надо выруливать, и возвращаться, и нестись к свету, выпрыгивая, взлетая над водой…

Солнце клонилось к закату. Я присел на берегу, провожая еще один день, вслушиваясь в аэродромный гул волн, угадывая перемену цветов на море и на небесах.

Океанская волна накатывала на берег и, отражаясь, бежала навстречу новой, и бывало, они встречались вместе, словно ладошки мирного буддийского приветствия, но бежали дальше, насквозь или угасали при встрече.

Марлин появился на севере.

Облако, дотоле бесформенное, вытянулось, острый меч его принял первые волны заката и окрасился золотом, а затем пурпуром и вишней.

Да вот же он — летящий марлин!

Вот он — явился, и полет его был достаточно продолжителен, чтобы рассмотреть и парусный плавник и блестящую чешую, и наконец, что тает он с меча, с головы, словно возвращается в свою стихию, в бездонные, как ночное небо, глубины.

Солнце ушло. Вся сила его огненная сужалась, сжимаясь все более, и небо покрывалось пеплом, темнеющим с каждой секундой.

Казалось, и я погружаюсь вместе с ним, и давление неба растет, и вот уже кое-где сгущаются и обретают форму тайные безмолвные силы и вспыхивают огоньки глубоководных рыб, причудливых, как созвездия.

Стой, марлин, стой! Я боюсь этой темноты!

На мгновение закат замирает, освещая и море и небо зеленоватым сиянием. А марлин зовет, и манит, и несется, безумный, туда, — за пределы… И навстречу ему надвигается тьма…

…Акула появилась столь явственно, надо мной, изогнувшись перед тем как покинуть орбиту и ринуться вниз, и овальная пасть ее открылась, обнажая белые, даже во тьме отливающие зубы, и было страшно, как в детстве — ужас заполонил сознание до самых потаенных и дальних участков.

Зачем — я не понимал — зачем я позвал ее? И звал ли ее вообще?

Обеспокоенный, я поспешно пошел с пляжа, так и не искупавшись, оглядываясь и прося защиты…

Как же я дерзнул просить об этом?!

Нет, не о помощи, не только о помощи — однако же тьма сгустилась мгновенно, и акула растаяла.

Звезды усыпали небеса: где — ярко-бриллиантово, где — скромнее — фионитово, где — просто — крупною и мелкою солью, — и отразились в море.

Нет, я просил — о другом… Я просил…

(Человек, конечно, наглец. Вcе ему мало, и тайны ему недостает, хочется особого, этакого, самого-самого… Вот зачем я вызвал акулу! А они съели яблоко, и Авраам содеял свое, и Ной, и Моисей… Вот зачем грешили и забывали Его!..)

Я просил ни много ни мало:

— Откройся, покажись, Господи!

Вы можете себе представить?!

Но просьба моя была столь искренней, такой благодарной…

…Вы спросите, где, где эта область?

И, поколебавшись, я отвечу так: она есть, она — на границе знакомых вам созвездий. И вы легко ее обнаружите, если прибудете сюда, обнаружите, бесспорно, остров-то райский! — по особой симметрии указующих звезд, но, конечно, не полной, выражающей свободу и уважение к Человеку.

Именно потому, что найти эту область легко, я не указываю ее прямо.

Ищите, милые, ищите сами, и небеса улыбнутся вам и спасут…

А я, глупый, стал просить еще знак, еще чудо, мол, правильно ли я угадал.

Но звезды молчали. Грустно, печально и благодатно.

Что ж — завтра домой. Домой…

Впрочем, нет! Еще утро! Утро еще мое…

Грузовой пикапчик остановился, и заглушив мотор, из кабины вылез молодой кучерявый парень, и выпорхнула она — оба смуглые, белозубые, улыбчивые, — и я уже не мог отвести взгляд, вернее продолжал делать вид, что пишу, а сам поглядывал, отмечая национальные приметы любви, то есть ранней влюбленности, когда уж и яблочко надкусили, а все еще здесь, в Раю, еще не выгнали…

Нет большего удовольствия, чем следить за такими парочками. Я отметил, как ловко умеет она накрывать, доставая из сумок и раскладывая, а он — налаживать закидушки и спиннинг, и улыбаться ласково и любовно, игриво и сдержанно, отчего и море заблестело, зашелестел ветерок, и маленькие песчаные крабики высунулись из нор и застыли навыкате, словно вышколенные стюарды.

Улыбок расточалось довольно: в первую очередь, конечно, друг дружке, но и морю, и небу, и рыбам, которые не ловились, и парочка досталась мне, чтобы как редкие марки храниться для внуков в замечательном кожаном кляссере.

Он принялся забрасывать, предварительно наматывая леску на стеклянную бутылку, аккуратно, виток к витку, и, влекомая грузилом, уходила она далеко, и закидывал следующую. Вскоре вода и суша были скреплены дрожащими, но прочными нитями, и он присел, попивая из длинногорлой бутылки. Однако отдыхать ему не пришлось. Поклевки следовали одна за другой, приходилось выбирать. И каждый раз она подбегала к нему, но, увы, не ловилось, и она — виновато, а он — удивленно улыбались друг другу, а стало быть — и всему миру.

Наживка кончилась быстро, и он поручил ей наловить крабов, а чуть погодя и сам включился, потому как дело это тонкое, охотничье.

Сначала следует выманить крабика поближе к выходу. Для этого в норку окуналось что-то привязанное на нитке, съедобное, вкусненькое. И лишь только краб подманивался и хватал — мгновенно пихалась туда палка — прижать! — чтобы он не мог окопаться, и нужно было быстро копать, обеими руками, а лучше — вдвоем, навстречу, касаясь друг друга плечами и головами, и, зарывшись в сыпучем и влажном песке, нащупать копошливое тельце, а чаще — любезные пальчики и схватить их, и прыскать, и валиться вдвоем на песок, когда проворный беглец исчезал-таки боковым потайным коридором.

Это выглядело прелестно.

Они рыли и приманивали, и потягивали пиво и, бросив все, метались к натянувшимся лескам, и ели большие двухслойные сэндвичи, набивая рты как пупсы-негритята, и то смешком, то улыбкой, прикосновением и — засмотревшись вдаль — счастливой минуткой — возвращали чудесному миру его суть, называемую неказистым словом — «любовь».

Как хорошо когда любовь!

Приехали вдвоем.

Закинув удочки, глядят

В надежде на улов.

А перед ними — водоем —

Влюбленный океан.

Как хорошо когда любовь

И ловишь на кукан.

А в океане их — не счесть —

Влюбившихся весной…

Улыбок — двести сорок шесть —

Словили. И в запасе — есть.

А рыбки — ни одной!

Но вот удача — есть улов!

Размером с этот стих…

Как хорошо когда любовь

И рыбка — на двоих.

Можно ли умолчать об этом?! О всех чудесах, малых и больших?! О главном чуде?!

А я дивился сказочным индусам в чалмах и улыбался индускам с бархатной наклейкой на лбу, я приветствовал китайцев на велосипедах, и они кланялись в ответ, не слезая, я сочувствовал мусульманским женщинам, купающимся в одежде, и пил вино с вездесущими французами, похожими на коренных израильтян, но веселее и приветливей, я заговаривал о погоде с худющими англосаксами, белесыми и бесцветными, с именами — Морсель и Билинда…

Я пытался рассказать всем, кто меня поймет — поймет, несмотря ни на что. Но разговора по душам — не получалось.

И тут — я мгновенно оказываюсь в самолете.

И лечу, лечу домой!

Дом, который Сэм

Виза

Обдумывая предстоящее собеседование в американском посольстве (а вопрос был серьезный, в получении визы отказывали часто), мы с женой решили: отвечать по возможности честно, правдиво. В очереди на собеседование я слышал, что хуже всего, если попадешь к этой толстой идиотке в роговых очках. На вопрос: «Чем вы докажете, что не откажетесь возвращаться на вашу родину?» — приемлемых ответов, как выяснилось, не было. Она считала, что всякий нормальный визитер, посетив американский рай, должен всеми силами, любыми изощренными способами пополнить ряды незаконной эмиграции.

На все попытки аргументировать: оставленными дома детьми и родителями, собственным бизнесом, незнанием языка, да чем угодно — эта патриотка будто бы делала пометку — «не вполне искренне», — что означало безусловный отказ.

Понятно, я попал к ней. И отвечал так: «Я люблю Киев, мою родину. Поэтому в США уезжать не намерен».

Она поглядела на меня внимательно и не поверила.

Так бы, униженный и обозленный, я и отличал бы стопроцентных американцев, как толстых очкастых идиоток, если бы не Линда, «принимающая сторона».

Она послала в посольство телеграмму следующего содержания:

Всем, кому следует

Я была гостьей этой семьи в 1993-м и 1995-м. Разумеется, я должна проявить ответное гостеприимство.

Д-р Линда Рокк

Как все-таки мы отличаемся! Если бы я обращался в посольство, мое письмо-ходатайство было бы пространным, просительным, напирающим на значительные заслуги д-ра Рокк как педагога и спонсора, оказавшей неоценимую помощь в организации культурного обмена, что способствует укреплению дружбы и сотрудничества между нашими странами и пр. и пр. То есть я бы сделал акцент на ее достоинствах и высоких моральных качествах. И совершенно не был бы уверен в результате.

Линда написала о долгах, которые следует возвращать. И в ее искренности никто не усомнился.

Нас впустили.

Так начиналась наша первая поездка в США в 1997-м. А в октябре 2011-го состоялась вторая. И, надеюсь, не последняя. Теперь у нас мультивиза на пять лет. И мы уже не те, испуганные неофиты, а повидавшие и мир, и жизнь.

Многое изменилось. Украина уже не так любопытна американцам, о Чернобыле не помнят. И Штаты не столь притягательны, есть и Германия, и Норвегия.

Оценки сдержаннее, эмоции не зашкаливают.

Вот и хорошо. Можно браться за перо.

Линда

Каждый раз Линда приезжала к нам с целым чемоданом подарков. Но вручала не все и сразу в первый же день, а порциями, находя повод, и мы уже ждали вечера, ждали, как дети, когда, прервав чаепитие, она вдруг, улыбнувшись, будто вспомнив о чем-то далеком: «Я имею кое-что для тебя!» — доставала из-под стола нечто, упакованное в новогоднюю бумагу и перевязанное ленточкой.

Следует заметить, что все подарки были подобраны с учетом интересов и желаний каждого члена семьи. Но как она догадалась, как узнала — до сих пор непонятно. Мне, например, досталась чашка с портретом Ван Гога, моим любимым, из музея «Метрополитен», подарочное мини-издание анекдотов Марка Твена с печатью его дома-музея, изысканный альбом фотографий — пейзажей на стихи Роберта Фроста (угадайте, из какого музея?); моей супруге — целая коллекция: платок, серьги, брошь, магнит на холодильник из музея «Изящных искусств». И дети, и старики, и даже собака были счастливы.

Видно было, что и она сама замирала, когда нетерпеливые ручки разворачивали-разрывали бумагу, находя там коробочку, и — Вау! Боже, какая прелесть! — в немом восхищении вынимали и показывали всем.

И все же самое-самое она приберегала к концу поездки. Я был в восторге от книги стихов Евг. Евтушенко, подписанной автором мне — именно мне на вечере в Бостоне. А как она угодила отцу, вручив ему, майору в отставке, альбом о холодной войне СССР и США, выпущенный для участников саммита на высшем уровне.

Такое не стыдно было предъявить любой компании, поскольку и содержание, и происхождение, а значит, и цены подарков — в музеях они, как известно, недешевые — говорили сами за себя. А кроме того, чувствовалась, что и ей они интересны, в том числе и как повод поговорить о живописи и поэзии, «оранжевой революции» и Горбачеве.

Первый же ее визит показал, что мы знакомы давно. Память о войнах, больших и малых, о дружбе и вражде, непоказное сочувствие чернобыльской беде, внимание к старикам, детям, птицам и деревьям — все было близко. С Линдой мы подружились. И не только мы.

Благодаря доктору Рокк, педагогу и финансовому сьюпервайзеру (что-то вроде зам. начальника районо), детский театр, играющий на двух языках — украинском и английском, побывал с гастролями в США, причем наиболее одаренные смогли затем поучиться в американских школах, а трое из них — поступили в университеты, стали стипендиатами и после окончания получили приглашение в солидные фирмы.

Оптимизм, ясное мышление, практичность, твердость в принятии решений, умение слушать, патриотизм, любовь к литературе и истории, прекрасное владение автомобилем и фотоаппаратом, тяга к путешествиям и неутраченное любопытство…

Элегантная и уверенная в себе, она давно разошлась с мужем-пастором, сама воспитала троих детей и дала им превосходное образование; теперь у нее девятеро внуков, а также сестры, братья, кузины и их большие семьи по всей стране и друзья по всему миру.

Она боролась против войны во Вьетнаме, аплодировала Мартину Лютеру Кингу, примером служения родине считает Рузвельта и братьев Кеннеди, не уважает Бушей, поднимает американский флаг, когда приезжает на дачу, и клянет олигархов — врагов Обамы.

Проживает в Честере, под Нью-Йорком и в Новой Англии, штат Массачусетс, на Кэйп-Коде.

Короче говоря, стопроцентная американка. И главная достопримечательность США.

Дом

— У нас две проблемы, — Линда улыбнулась, — дураки и дороги.

И я не понял, шутит она или просто демонстрирует свою эрудицию, но если с дураками, особенно в правительстве, можно было согласиться, то дороги? Гладкие, прекрасно организованные, проложенные к каждому дому.

Как выяснилось, речь шла об американской мечте — собственном доме. И о пути к нему, о дорогах, которые мы выбираем.

«Одноэтажную Америку» я прочел еще в школе и, без особых проблем проживая в хрущевке, дивился, как можно свести жизнь — единственную и неповторимую — к покупке недвижимости. Разве так уж важно — где жить? А палатка в походе? А вагончик в стройотряде? А коммуналка, не потерявшая тогда своей прелести? Однажды в Крыму мы с дружком поселились в мотоциклетном сарае и каждую ночь менялись, то он спал в длинной части, а я в короткой, для коляски, то — наоборот. Погода стояла ясная, и комаров не было, а звезды светили вовсю!

Прошли годы, и теперь уже доцент, читающий основы предпринимательства, был восхищен определенностью т. н. американской мечты. «Собственный дом». Как же это правильно! Потому что — конкретно. Большая, ясная цель, определяющая будущее, жизненный путь. Не богатство — безмерное, абстрактное, а именно — дом, родовое гнездо. Образец для подражания, когда дети, вылетая из него, знают, что нужно строить свое, собственное, не только по необходимости, но и по традиции, семейной, фамильной, «так в нашей семье повелось».

В середине ХІХ века скромный дом стоил 500 долларов, и требовались десятки лет, чтобы накопить такие деньги.

Осознанная материальная цель, равновеликая трудовой жизни среднего американца, определила национальный характер, и прежде всего настойчивость и организованность. К этому следует добавить, что и могидж — ссуда под покупку дома лет, скажем, на 30 — заставляла заемщика следить за стабильностью получаемого дохода, иначе, если просрочить оплату, дом могут… Но лучше об этом не думать. То есть думать надо. Думать на этом пути вообще необходимо…

Дом в Честере, маленьком городке неподалеку от Нью-Йорка, оказался, как и положено, стопроцентноамериканским, и тогда, в первый наш приезд, показался большим, фешенебельным. На крыльце под белыми колоннами нас встретили миссис Дженнифер Рокк и мисс Эмма Рокк — мама и сестра. И повели по дому, показали спальни, гардеробные, ванные комнаты и туалеты на каждом этаже, кухню, оборудованную в том числе и посудомоечной машиной, гостиную, застекленную веранду и еще одну — открытую, на заднем крыльце.

Ясно, что такие дома строятся не только для детей и внуков, но и для пра- и прапра-. Я догадывался, что задача эта учтена и в выборе небольшого (соток 12—15), но достаточного участка, в комбинации цветника с элементами огорода, в выборе материала — где должен быть кирпич — кирпич, где дерево — нужные древесные породы, где шифер — отличная черепица. Дом для династии должен быть прочным, двухсполовинойэтажным, выкрашенным в белый цвет. Почему именно в белый? По традиции: чем мы хуже Президента? Ясно, ничем не хуже.

Белый — цвет чистоты, света. «Светлой мечтой всей прогрессивной семьи» и должен быть Дом. Воплощенной мечтой, реальной до-райской наградой за труды всей жизни, за что и дети, и внуки будут благодарить пра- и прапра-, а значит, и наследовать, и продолжать.

По этой причине и Линдин дом мог быть цвета любого, но остался в моей памяти белым, и в силу этого обращенным скорее к небу, чем к земле, выражающим саму «идею Дома». Думаю, по этой же причине Линдин дом выглядел тогда — в 1997-м — излишне комфортным. Сейчас же я могу назвать его хорошим, достойно скромным, в самый раз.

Страна пацанов

Штатам — одиннадцать. Считайте: если США — 200, а Китаю — 2000 — в пересчете на человеческий возраст — пацан и Конфуций. По этой мерке нетрудно просчитать, что Германия, Франция, Россия — предпенсионного возраста. Боятся, что подсидят. Тридцатилетняя Япония в самом расцвете творческих сил! Украине, если считать от первых гетманов, — 20—22, возраст выпускника. А Штатам — одиннадцать, как Тому и Геку, как тому пацану из «Последнего дюйма», или другому — из «Вина из одуванчиков», и персонажам Нормана Раквелла, и мне. «Я родился на острове Борнео в одиннадцать лет», — писал я когда-то, то есть вчера. Не потому ли Линда и повезла нас по одиннадцати штатам Восточного побережья? Штат за год?

— Я включила в план одиннадцать штатов, и еще — дистрикт Коламбия, как довесочек! — сообщила она в аэропорту, прищелкнув пальцами так, что мы просто обязаны были завизжать — Вау!

И мы завизжали.

История Дома

— Дом начал строить мой прапрадед, а завершил — дед. Три поколения.

Линда взяла с полки альбом:

— Это мой отец, вот — дед, прадед. А вот здесь в кресле — мои прапра — Лу и Джо. Первые американцы в нашей семье. Мы храним их письма. А это, — Линда перевернула страницу, и в прозрачном файле я увидел пожелтевший листок, — автобиография Джо. Родился в 1818-м в Манчестере, Англия. В 1826-м — да-да, в возрасте восьми лет, семья была многодетной — начал работать на шахте. Рабочий день — 12-14 часов. В 11 лет работу бросил, ушел. Устал. «Закон о бродягах» заставил снова пойти в шахту. В 15 лет встретил Лу, но о семье не могло быть и речи. Ему было 16, когда он прибыл в Штаты. За лучшей долей, как говорится. И снова, после многих мытарств — снова шахта. Но условия — и труд, и быт, и оплата — уже были иные. Через год вызывает Лу. Начинает учиться, вечерами, ночами — школа, горный колледж. В 23 — мастер, в 26 — начальник смены. В 32 — дипломированный горный инженер. Семья растет. Дети подрастают и разъезжаются по стране. Вместе со старшим — Джим идет по его стопам — начинает строиться.

Как все похоже! И с моим дедом было то же — и сиротство, и голод в двадцатые, и с бабушкой встретился, когда ей было 15, и в свою первую квартиру — а до того бараки, общага — в долгожданную, обставленную покупной мебелью, въехал 22 июня 1941 года…

Я слушал Линду и убеждался: семейная память у них минимум на два поколения больше. Я начинал понимать, что ни трипольцы, ни арии, ни протошумеры, ни скифы — не ими измеряется память народа, а средней семейной памятью, и вся эта память вращается вокруг конкретного участка земли и возведенного на нем строения.

Русское чудо в Филадельфии

— Праздник начинается в Филадельфии, у здания, где была объявлена независимость. Это особое место. Это — как у вас Кремль, то есть, извините, в России. Туда — уже сообщили — прибудут Тэд Тернер, Джейн Фонда … — Линда называла фамилии, — и попробуем мы. Конечно, если удастся припарковаться. Это — проблема. В последние годы мне приходилось бросать машину далеко и идти пешком. Хорошо бы успеть, — сообщила, выезжая на автобан.

Автобан описывать уже бессмысленно. Не многим отличается и центр Филадельфии от Киева в часы пик. Впрочем, одно отличие есть. У нас машину поставить можно, пусть под угрозой штрафа и эвакуатора, а здесь не ставят, потому что нельзя, а кроме того — штрафы.

Подъезжая к центру, Линда озабоченно завертела головой, и так же озирались водители перед нами. На лицах у всех — увы, без шансов. У бровки вплотную стояли счастливчики, прибывшие на шоу ранним утром, и предположить, что кто-то из них уедет, освободит желанное — нет, вожделенное! — местечко, было столь же невероятно, как и представить, что Джейн Фонда-Тернер снимает свое красное суперплатье, о котором столько писали и говорили на СиэНэН, и протягивает его Линде со словами: «Возьмите, милая. И Теда в придачу, и место на сцене, и место для авто! Сегодня — ваш день!»

— Ах! — вздохнула Линда, уловив мои фантазии. — Они все чаще сворачивают налево. Надо уезжать из центра.

И тут я вдруг заявляю:

— За тем поворотом мы получим место, — говорю я, совсем не понимая, откуда это взялось, и почему — мы, ведь перед нами — очередь, но повторяю: — Вперед, да, сразу за поворотом.

Мы повернули, задержавшись на перекрестке, и как только джип перед нами проехал дальше, освободив место для выезда, — от бровки, мигнув левым глазком, резко вывернула дама в красном; поджав при этом переднего, засуетившегося, понимающего, что как-то надо бы сдать назад, замигавшего нам аварийкой, мол, это мне, мое…

— Это — мое, — произносит Линда, твердо и жестко, как акула капитала. — Йес! Хиа ви а! — голос ее звучит победно, и, оборачиваясь, Линда вдруг пристально смотрит на нас: «О, эта загадочная, таинственная русская душа!» — говорят ее глаза.

А мы молчим смиренно. И что сказать? Чудо.

Что было дальше? Речи, гимн, хор афроамериканцев, красное платье Д. Ф., волонтеры в одежде того времени… Интересно, конечно. Но с чудом-то не сравнить.

Хаус и Хом

«Настоящим родовым гнездом, — сообщал Хаус, — я ощутил себя на рубеже веков — ХІХ и ХХ. А знаете, почему? Неправильно. Достроили меня раньше, в восьмидесятые. Все просто. Джо и Лу дождались правнуков! А правнуки проводили стариков из дома, где родились. Круг замкнулся. Обычный дом стал Домом. В английском для этой метаморфозы предусмотрены два слова: Хаус и Хом. Емкие слова. Хаус — произнесите: „Ит из май хаус!“ — звучит „Как просторно!“, как будто хозяйка показывает его гостям (или покупателям), обращая внимание на обилие света и воздуха. А Хом — с продолженным „оу“ — норка, теплая берлога хомяка, место у семейного очага, первое слово-звук санскритской мантры „Ом мани падме хум“, мантры, приводящей в равновесие дух и плоть, пространство дома и Космоса. Вот почему Дом — есть точка соединения времени и пространства. Четыре поколения — закольцованный век — и четыре угла отдельной жилплощади — и есть Квадратура круга, разрешаемая самой жизнью. И опять — все сначала».

Перечитывая Ильфа и Петрова, я понял, почему так мало изменилась жизнь американской провинции. В аптеках, правда, уже не перекусывают, а в Кристмас Три шопе сплошной китайский товар, но почта та же, и библиотека, и пожарная команда, и заправка… И полупустые церкви говорят о том, что в центре этого мира по-прежнему Дом, Особняк, храм личной свободы и достоинства.

Джем

Линда нажала кнопку на руле — это ограничитель скорости, — и мы полетели из Филадельфии в Вашингтон. День независимости не ждет! И, конечно, попали в пробку — в джем, — в нечто перетертое, перемешанное, вареное под июльским солнцем, тоскливое, беспросветное. Впереди, сколько хватало глаз, все было заполнено автомобилями. Народ заметно нервничал — как же, сегодня салют, фейерверк в Вашингтоне — тот самый, собирающий полстраны. Справа от нас в открытом красном кадиллаке остановился моложавый седоватый блэк (именно так, а не неграми, следует называть афроамериканцев, ниггер — это оскорбление) с женой и двумя детьми.

Он заговорил и, перебросившись с Линдой парой слов, согласился, что задержка часа на два, не меньше. Линда достала путеводитель, а я решил поспать согласно хорошей туристской традиции. Однако сон не шел. Слева, пользуясь новомодной мобилкой, болтала какая-то блондинка: она неторопливо кляла джем, и дорогу, которую выбрала, и полицейского, выписавшего ей штраф за парковку. Линда покосилась на нее, как и следует коситься на блондинок за рулем, но ничего не сказала. Над нами пролетел полицейский вертолет. Блэк показал на него пальцем, и они с Линдой обменялись улыбками. Причем Линда принялась поправлять прическу, и блондинка, сделав паузу, тоже взялась за макияж. В самом обычном технологическом смысле у авто поехали крыши, кто-то принялся наминать сэндвич, дети присосались к коле. Пожилая пара, надев панамки и очки, откинулась, подставила лица солнцу. Зазвучала музыка. Линда тоже включила маг, запел Джо Денвер, и тут снова откликнулся блэк, одобряя Линдин музыкальный вкус. «Сэм», — представился он, и они разговорились не на шутку, так, что и жена его, кормившая детей, всучила и ему сэндвич, и блондинка в красном платье, в точности повторяющем то, что мы только что видели на Джейн Фонде, но вдвое короче, вышла с мобильным из машины, и не переставая трындеть, полезла в багажник. Линда порылась в бардачке, поменяла кассету. Запели «Битлы». «О»! — еще шире и обольстительнее заулыбался Сэм, и попросил погромче. Он сдал чуть назад, и только зазвучала «Облади-облада» — вышел из машины, «Громче! Громче!» и принялся танцевать, нет — пустился в пляс! — ловко, ритмично, как они умеют, элегантно. Народ мгновенно забыл о пробке. Начали подпевать, хлопать. Только старик и старуха не реагировали, разомлев. «Им нужен Глен Миллер!» — «Скорее, Бах!» — смеялись соседи. Но Линда не слышала. Линда глядела на него с восторгом, и казалось, и он танцует отчасти, а может и не отчасти, для нее. Блондинка бросила рыться и заиграла худыми бедрами. Кругом зашумело, вышли из машин, вспомнили о празднике. А он плясал, легко и самозабвенно, попадая в ритм, но чуть медленнее, с той самой неуловимой задержкой, что отличает хорошего танцора.

«Битлы» выдавали, Сэм плясал. Джем свистел, бил в ладоши. Но тут пролетел вертолет. Далеко впереди загудели моторы. Все поспешили занять места. Завелись. И только старики, видимо уснув, лежали без движения.

— Уж не Моцарта ли им поставить? — хохотнул Сэм, но тут загудели клаксоны, старики дернулись.

— Меня зовут Сэм! — напомнил Сэм, передавая Линде визитку.

— А меня Линда! — напомнила Линда, пряча визитку в портмоне.

Знакомство с Америкой и должно быть таким: без усилий и церемоний, словно с новым, но близким человеком, как тогда в джеме. Тогда и Америка будет тебе открыта, и откроется неожиданно и естественно. И ты поверишь: вот она — настоящая.

Торнейдо

Дом скрипел. Я проснулся от завывания ветра и вспомнил: «По прогнозу нельзя исключить торнейдо!» — сообщал накануне диктор, явно беспокоясь о Хаусе.

Тревожные нотки в его голосе поначалу взволновали и меня. Но пятерка по географии вернула спокойствие — на эти широты ураганы не залетают.

— А здесь что, бывали торнейдо?

— Нет, не бывали, — Линда не уловила иронии. — Но возможность такая есть. Впрочем, я уверена, дом выдержит. Повода для волнений не вижу!

Проснувшись ночью, я подошел к окну, и припоминая историю дома, слушал скрипы, и стоны, и ворчанье. Казалось, он недоволен. «Ну и что, что пятерка?! Сказано же — „нельзя исключать“. Понятно, я вам не домишко Дороти из страны Оз. О чем строители мои прочли еще в детстве. И запомнили, фанеркой не баловались, строили добротно. Но ведь не кто-нибудь — солидный канал сообщил; слышите, как завывает… У него — пятерка?!»

И я понял: миф о торнейдо прижился потому, что волноваться о близком — нужно, это по-человечески, достойно. Так только и превращается Хаус в Хом, обретая душу, в Свит Хом, как поется в песне.

И дом, прислушиваясь, гудел, гудел одобрительно, передразнивая москитос, тысячами атакующих окна: «Фигушки вам! А москитные сетки нашто?!»

«Мы все — иммигранты»

На указателе при въезде на Шедоу-роуд, Линдину улочку на Кэйп-Коде, я обнаружил фамилии Bleeznjuk и Nalbandian.

— Странно выглядят наши фамилии, даже написанные латиницей, среди всех этих Смитов, Джексонов и Мак-Кинли.

— Ничего странного. Мы все иммигранты! Да, мы все приезжие, — повторяла Линда, и мне показалось, что это — пэлайт, этакий реверанс в нашу многострадальную сторону. Однако гордость, звучавшая в Линдиных словах, заставила задуматься и исследовать это феноменальное явление…

Наш иммигрант проходит 12 последовательных кругов, или если хотите, стадий, этапов — как кому нравится, — периодов, все-таки, скорее кругов, именно кругов:

1-й — он боится не получить работу и стыдится жить как приживалка;

2-й — он имеет работу и стыдится этой новой непрестижной работы;

3-й — он, наконец, имеет престижную работу, но боится, что это временно;

4-й — он имеет постоянную престижную работу и стыдится, что променял Родину на кусок хлеба;

5-й — он имеет все, но стыдится, что внуки не понимают по-русски.

То есть стыд и страх сопровождают его постоянно, и отражаются в его глазах, хотя и распределяютcя неравномерно. У некоторых левый глаз набрякает, а правый остается практически прежним, у других наоборот — левый сверлит, а правый щурится. У большей же части оба глаза покрываются тоненькой плёночкой, отчего и блестят сверх обычного. Они как бы потеют от сего резонирующего сочетания стыда и страха и наливаются. Но упаси вас бог вообразить, что это накопившиеся слезы или затаенная печаль, или личная драма — о, ноу — это самые обычные глаза иммигранта на первой, второй, третьей, четвертой и пятой стадиях ассимиляции.

С течением времени пленочка утончается, глаза усыхают как соляные озера и белеют как тальк, скрипуче и тускло.

Последние семь этапов находятся за пределами жизни иммигранта, причем четыре из них касаются его детей, а еще три — внуков, кои действительно донт андерстенд зис крэйзи дьедушка энд хиз стьюпид сториез.

Чего ж ты, старый дурак, ехал, если тоскуешь?

Чего тебе здесь не хватает?

Музеи богаче, реки чище и шире, жидом не обзывают, питание, условия — что там говорить?!

Дети окончили колледжи, и никто их не грабит, не режет, две машины, дом — три бедрумз, деньги вложены с умом, прошлым летом ездил на могилу мамы в Крыжополь?

Что еще?!

Утренняя газета, дневное пиво, вечернее виски, 89 каналов, газонокосильщик приходит, кролик живет в саду по имени Петрик, почему Петрик? Для чего — Петрик?

Старый дурак…

Москитос

О! О них говорят и предупреждают не меньше, чем о торнейдо. Я случайно приоткрыл окно вместе с сеткой и получил от Линды целую лекцию о коварстве. Оказывается, в отличие от наших комаров, честно предупреждающих о себе писком, — эти подлетают бесшумно. Теперь мне ясно, почему эта полная дама в роговых очках из посольства мне не поверила, мне понятны ее чувства по отношению к мириадам москитос всех наций и народностей, атакующих визовые отделы американских посольств. Количество заявлений на получение «грин карты» — вида на жительство в США — постоянно растет, и украинцы в этом списке среди лидеров. Иногда мне кажется, что домовитые украинцы, оказавшись на перекрестке войн и революций, с особой тягой подались в Америку. С надеждой обрести здесь и хаус и хом. Впрочем — на ярмарке в Честере, куда Линда повела нас в первый же вечер, — ни славян, ни англосаксов я не увидел. Латиносы, китайцы, индусы…

— А где же Америка?

— Это и есть — Америка. Ничего. В третьем поколении они все уже будут янки, пусть не стопроцентные. Пусть — на пути…

— И вы не боитесь на этом пути потерять американские ценности?

— Какие конкретно?

— Вы считаете, что китаец привнесет уважение к личности, индус — предприимчивость, а пуэрториканец — законопослушание?

— А их никто не будет спрашивать. Наш образ жизни перемелет и выдаст смесь, где у каждого будет взято лучшее: у китайца — трудолюбие, у индуса — любовь к природе, у «латиноса» — стремление к свободе. Почему лучшее? Потому что наша — американская — мечта способна объединить именно позитивных, семейных, стабильных, законопослушных, короче говоря — домовитых личностей. А остальных сметет, как мусор.

И посмотрела на меня победно.

«День благодарения»

У Нормана Раквелла, замечательного американского художника, есть картина с таким названием.

За праздничным столом — большая американская семья. Четыре поколения. И вот бабушка и дедушка торжественно вносят блюдо с индейкой. То-оки благоухает, корочка пузырится — носа и глаз не отвести. Индейка — центр. И композиции, и мира, в котором живут старики.

«Помнишь, Мэри, как замирало сердце… Грэнни заносит блюдо, и все не сводят глаз, все уже держат вилки наготове.

— То-о-ки! Еще бы! И все ждут разделки, чтобы и мясо, и корочка и дрессинг, начинка, были уделены всем. И кушать не торопясь, и просить, протягивать тарелку за добавкой, и наминать за обе щеки, забывая обо всем».

Старики помнят. Это было. И осталось в памяти, хранящей и запахи, и благоговение.

Однако на картине — иное. Дети словно бы и не заметили главное блюдо. И внуки отвернулись. Заняты общей беседой. Глазом не повели.

— Я так старалась…

— Они другие, Мэри. Они соскучились, у них много новостей. А токи… Они могут иметь ее каждый день… Ну, ясно, не такую, как у тебя… Но, разве мы не этого хотели?

Вот такая картина. И на ней — весь ХХ век — путь от бедности к изобилию. От трудов и тягот — к успеху, духовной свободе.

Мэри растеряна.

Собственно, о чем сожалеть? На картине, написанной Раквеллом в пятидесятые, они еще не наговорились. Лет сорок они будут лопать фастфуд, но уже к концу века с удвоенным благоговением снова начнут ценить и восхищаться тем, что сделано своими — бабушкиными ручками. Они наговорятся и будут нахваливать бабулино чудо, и снова возьмутся за руки, и опустят глаза для молитвы.

У Раквелла есть, кажется, и такая картина.

Страна «летунов»

— Ну что это за семья — дети разлетаются, родители доживают сами. Ты права: если к семье применимо слово «эмиграция» — вы все эмигранты. Этот принцип — жить, где работа, а не наоборот — подрывает семью, разрушает Дом. — Вот в Китае отношение к родителям…

— Если ты имеешь в виду героя народных сказок Ли Пэна, который раздевался донага и спал рядом с родителями, чтобы комары кусали его, а не их, — то мы поступаем иначе — мы ставим москитные сетки.

И потом работа — это деньги, а деньги — это возможности и видеться, и помогать старикам, если надо. Впрочем, где ты видел у нас стариков?

Бегу на зарядку. Ветерок с бэя, в лицо. Бегу, как могу — трусцой, потихоньку. И меня догоняет мужичок. Видно, постарше, но живой. Бодренький такой. Хэлло, хэлло. Перебросились парой слов.

— О, Украина… Азия! Далеко! Я тоже, пока молодой, хочу подальше — Новую Зеландию посмотреть, Тибет, мыс Горн, Мадагаскар… А когда стану старый — буду ездить в Европу.

— Во, — говорю, — и у меня такой план. А сколько вам сейчас?

— На будущий год — уже девяносто. — И, махнув на прощание, сбежал по лестнице вниз, на берег. А я остался. Мне по песку тяжело.

Лихо обогнув места для инвалидов, затормозил спортивный «Ти-Бёрд». Дверь приоткрылась, и внизу показался один костыль, затем второй. Водитель весь прятался за дверью, но вот спустилась одна туфелька, затем вторая, дверь распахнулась, и я увидел старушенцию, то есть старушечку, сгорбленную, чуть выше своих палок. Хлопнув дверью, она поковыляла на почту, уверенно, споро, переставляя сначала на пол-колымашки одну палку, вторую, правую ножку, левую — чух-чух, раз-два.

— Я знаю ее, — сообщила Линда, когда дверь за нею закрылась. — Мисс Голдуотер — в нашем литературном кружке, при библиотеке. Она почти не слышит, но заседания не пропускает. А живет как раз там, куда ты бегаешь на зарядку, над обрывом. И видит все, и следит за всем.

— Так это она вызывает полицию, если кто-то вышел на пляж в узких плавках?

— Нас много таких, — улыбнулась Линда. — Впрочем, зависит от плавок.

Но мы не успели договорить. Мисс Голдуотер вернулась к машине. Открыла дверь. Швырнула туда палки. Села, завелась и так газанула с места, что Линда присвистнула.

— Ее предки были пиратами или конгрессменами?

— Да… — проронила Линда. — Впрочем, мой тезка Джонсон был не лучше Барри Голдуотера, хотя и победил с большим отрывом. Меня беспокоит другое. Отсутствие у нее наследников. Не в смысле имущества, а в смысле плавок.

— Секрет долголетия… — Линда на секунду задумалась. — А вот как раз то, о чем ты говорил, мы живем отдельно от детей и справляемся с этой жизнью сами, и содержим в порядке свой дом, и участок, а если хватает сил на это — то и пляж, и нравственность тех, кто на пляже. Чистый пляж расскажет о стране больше, чем сотня политиков.

Кстати, я кажется говорила тебе: во все национальные парки американец покупает «вечный» билет — за 10 долларов на всю жизнь — и еще во множество музеев! Это хороший стимул пожить подольше!

Дороти

У Линды — два сына и дочь. Огромные Боб и Джек и миниатюрная Дороти. Они с дочкой, как сказала бы моя бабушка, — цвай-пара, то есть похожи и внешне, и по характеру. Линда-2 живет с мужем и детьми под Нью-Йорком, в лесу, в большом трехэтажном особняке.

Мы свалились к ней на голову накануне мужниного дня рождения. Впрочем, они с мамой все так спланировали. В напряженном графике Дороти это был единственный свободный день, завтра — именины Рона, а через три дня — важная командировка в Европу — четыре страны за пять дней. И ей — топ-менеджеру одной из крупнейших в мире табачных компаний — необходимо готовиться. Линда говорила о дочери с гордостью. «Планирование — ее конек. Все-таки в Гарварде еще кое-чему учат!»

Нас встречали у ворот — внучки повисли на Линде, засыпая вопросами и поглядывая на нас, а Дороти — румяная, откровенно беременная — ждем мальчика! — повела нас по дому.

Тогда, в 1997-м об «умном доме» знали немногие, и Дори искренне восхищалась тем, как Рон спланировал и оборудовал экономичную систему энерго- и водоснабжения, видеонаблюдения и охраны, демонстрировала, как устроены очистка и подогрев бассейна, показала гардеробные, по размеру не уступающими комнатам для детей, и наконец, повела в кухню, сообщая о такой бытовой технике, что у моей жены уже не было слов и она тихо постанывала.

— Завтра у нас 17 человек, — сообщила Дори, надевая фартук и поглядывая в окно, дожидаясь мужа. — А вот и Рон! — и девочки побежали встречать отца.

Небольшой, коренастый, он появился на пороге и, бережно обнимая женушку, заговорил о том, что Джойсы как всегда перепутали, и звонили, извинялись, что не могут вылететь сегодня, какие-то проблемы в Чикагском аэропорту, а когда я сказал, что ждем их завтра — ты себе не представляешь, как они были счастливы.

— О, Джойсы! — покачала головой Дори. — В своем репертуаре. Они вам понравятся, — сказала она так, что нам стало ясно — и мы в числе приглашенных.

Рон переоделся и спустился помогать. «У Рона — итальянские корни. Его паста и барбекю — о! пальчики оближете». И в этот момент прозвучал звонок.

— Дори, тебя. Это твой шеф, — передавая трубку, шепнул Рон. И она, мгновенно переключившись, ушла в разговор, и как только положила трубку — прищелкнула пальцами, ну точно, как Линда: — Йес! Мне дают еще регион — Норвегию — пятый, вот только вылететь придется завтра. Что ты думаешь об этом, хани? Брать?

— Конечно, тем более ты уже согласилась. Ничего, перенесем на неделю. Я обзвоню гостей, а ты иди — готовься.

— Новый регион, — пояснила Линда, — это еще 20 тысяч. Неплохая прибавка к тем 120-ти, что Дори уже платят.

— В год? — переспросил я.

— В месяц. У Дори зарплата лишь немногим меньше дохода, что получает Рон от своего африканского бизнеса. Семья растет, у них большие расходы, и по дому, и образование детей потребует затрат. Но я думаю, после рождения сына она уйдет и займется детьми.

— Уйти?! От таких денег? — не могли мы поверить, и почти угадали.

Дори удержали еще на два года, но после рождения пятого ребенка — снова мальчика! — она ушла, занялась воспитанием и благотворительностью.

Пол чайной ложки

Если разделить чайную ложку перегородкой вдоль на две половины и одну из них отрезать — получится пол чайной ложки. Я не мог предположить, что такое бывает, и купил ее тут же, не торгуясь. Оказалось, изделие это начала прошлого века. На покупку Линда отреагировала сдержанно — йес, фанни, прикольно, — а я все не мог выпустить из рук, все рассматривал, игрался.

Очень она мне понравилась. И экономностью, и полным соответствием тем кулинарным рецептам, где сказано — пол, или полторы чайных ложки, или четверть — недосыпьте немного в мою — то есть в полчайную — и получите четверть.

У нас я ничего подобного не видел, разве — ложечки для микстуры, но там другое, там мерные метки, а так, чтобы физически…

Помню, меня умиляли монеты достоинством пол- и четверть копейки — «деньга» и «полушка», — завораживали — вот ведь какая рачительнось, какая бережливость есть в русском народе.

А сейчас — пол-ложечки. Стало быть, они минимум вдвое экономнее нас, вдвое практичнее?

Дом-музей Франклина Рузвельта

Патриотизм — важнейшая черта американского менталитета. История страны значительно короче (если не считать индейский период, который, как правило, и не принимают во внимание), чем у азиатов или европейцев. Поэтому каждый факт национальной гордости следует умножить на коэффициент, в числителе которого, скажем, 5000 лет египетской цивилизации, а в знаменателе — 200, или в крайнем случае — 500 лет послеколумбовой американской. Не хотите множить на 10 — множьте на 3, и вы точно не ошибетесь — средний американец искренне, с утроенной силой гордится своей страной — самой демократичной, развитой, богатой.

Ритуал поднятия национального флага на даче — для Линды не шутка и не баловство. Этим флагом был накрыт гроб ее дяди, погибшего во Вторую мировую. Дядю — маминого брата — в большой семье Рокков любили особенно. Вот он в центре довоенного фото — вылитый Столяров в «Цирке» — блондин, крепкий, улыбчивый, племянницы и сестренки льнут, родители и младшие братья гордятся… Такого парня я видел не раз: на плакатах (в форме национальной гвардии), в комиксах, рекламе орешков. Такой, знаете ли, типичный Джон, или ласково — Джонни.

Франклин Делано Рузвельт на такого «Джона» не похож. Но Линда решила: его дом-музей мы должны посетить в первую очередь, обязательно.

— Ф. Д. Р. спас страну дважды, — выруливая на шоссе, сообщила она, — от великой депрессии и великой войны.

И принялась рассказывать о нем, лучшем из президентов. Я слушал, кивал, засыпал и просыпался, а Линда все говорила о том, что каждая комната в его доме — и гостиная, и кабинет, и библиотека, — может быть больше расскажут о его корнях и душевных качествах, чем десятки монографий, — о чудесном вью из окна спальни на родные поля, речушку, далекую рощицу, о милом увлечении безделушками, за каждой из которых — история, если не притча. Говорила, подчеркивая ум, честь и совесть наилучшего представителя американского народа.

По дороге остановились в Вест-Пойнте.

Кузница кадров для Пентагона встретила шагистикой — строевой, с речовками и окриками сержантов. Я приглядывался к курсантам и поражался: где они — правофланговые джоны, шварцы, рембо? Ни одного. А повторилось то же, что и на ярмарке в Честере. Сутулые юноши в очках, косолапые толстушки, хлипкие пуэрториканцы, китайки, индусы… Джон Сильвер назвал бы эту команду сбродом, а я принялся искать аргументы в пользу детей компьютера.

Ли перехватила мой взгляд и улыбнулась.

— Главное — патриотизм. Их воспитывают патриотами. Воспитание патриотизма — важнейшее достижение американской культуры, нашего образа жизни. Не торопись делать выводы.

И я закивал, мол, конечно, сомнений нет. Тем более место какое красивое — Гудзон.

— О да! Вид на Гудзон — мы говорим Хадсон-Рива — поистине, поистине… Разве можно не испытывать чувство родины здесь, где все дышит историей: борьбой за независимость, сражениями Севера и Юга. Хадсон-Рива — именно это место есть во всех учебниках. О нем знает каждый американец, как ваши дети — о Сталинграде и встрече на Эльбе.

Я кивал, не будучи, по правде говоря, уверенным в наших детях, то есть в наших педагогах. И дивился тому, как чисто кругом, какой вкусный сэндвич купили в казарменном ларьке, и до чего ухожены деревья в воинском парке: каждое с бирочкой, с инвентарным номером, причем жетон крепился на гвозде с пружинкой, чтобы не болтаться от ветра и не звенеть…

И снова в дороге. Четыре часа в один конец оказались утомительными. Мы еще не отошли от перелета, разницы в часовых поясах. А как подумаешь, что обратно столько же…

Впрочем, подумать об этом мы не успели, Ли уверенно припарковалась и ничуть не уставшим голосом сообщила:

— Йес! Хиа ви а! Прибыли.

И мы поспешили, захватив паспорта, деньги, блокнот и ручку, «Историю Соединенных Штатов», словарь, запасные пленки для фотоаппарата и кассеты для видеокамеры, первой, купленной специально для этой поездки. Пошли по дорожке. Дом — большой трехэтажный — желтел за живой изгородью. Я замешкался, готовя фото и видео, а Линда пошла к кассе и остановилась, разглядывая прейскурант. В рамке над окошком кассира было всего две строчки:

Эдалт — 28 долл.

Стьюдентс — 14 долл.

То есть — взрослые — 28, учащиеся 14 баксов. Ли наклонилась к окошку, спросила, есть ли скидки для граждан бывшего СССР. Снова изучила прейскурант. На секунду задумалась и подытожила:

— О, ноу. Итз ту мач. Слишком дорого.

И, развернувшись, пошла к машине.

Мы двинулись следом, в общем-то соглашаясь. Стоимость билетов действительно была высокой. В конце концов, что там смотреть? Мебель? Какие-то цяцьки на письменном столе? Портреты родственников? Тогда мы не придали этому маленькому фиаско в начале турне особого значения. Ну, съездили, ну, не попали… И только по прошествии времени я понял: для Линды — стопроцентной американки — принять такое решение было непросто. Слишком значим для нее престиж: личный, семьи ветерана, страны, слишком весом авторитет Ф. Д. Р. в истории и культуре Соединенных Штатов, чтобы вот так развернуться, сказать «Ноу!» и уехать несолоно хлебавши.

И все-таки решение было скорым и окончательным. Почему? Что перевесило? Неужели деньги? Собственно и деньги-то — для нее, конечно, — были не слишком большие. При пенсии в три тысячи в месяц — девяносто, что для меня — десятка, немало, но и не смертельно. Нет, что-то другое… Рачительность? Протест? Отказ от необоснованной, явно завышенной цены? Почему в «Метрополитане» — 12, в музее Кеннеди — 8? А может быть — субъективное ощущение ценности доллара, память о том, полновесном баксе сороковых и пятидесятых, и как трудно было заработать каждый, и как много можно было купить за один бакс у себя и у нас, в Украине, да что в Украине — по всему миру…

Надо сказать, что на то время, 56 долларов за двоих, были для меня суммой немалой. Переведя в гривни, а гривни — в купоно-карбованцы, я сравнил с тогдашней зарплатой, не превышавшей ста долларов в месяц, прикинул, какую сумму взяли с собой на подарки и сувениры.

И все же что-то не складывалось. Я подумал, не следует ли учесть воспитанную рынком страсть к малой выгоде? Даже не страсть, а целую стратегию непременно дождаться дискаунта, выговорить скидку, а нет — что ж, на нет и суда нет, в другой раз… Или вот еще — бюджет. Наверняка Линда заранее определила бюджет по нашему приему, а эта сумма выпадала…

В тот момент, когда шли обратно к машине, я об этом не думал, а сейчас, с позиций человека со средним достатком отвечал себе так: «Я бы купил, конечно. Более того, я бы на ее месте купил и тогда, в 1997-м, когда зарабатывал значительно меньше, и этого с трудом хватало на жизнь. Почему? А по всему: гостеприимство, и первый, считай, день, и патриотизм, черт его дери. Просто — стыдно…

…поиск иного решения?..

Впрочем, ни о чем тогда я не думал. На душе было кисло. Даже унизительно. «Французов бы она вряд ли…» — нашептывалось кем-то. И вдруг Линда обернулась — да! — и пошла к дому-музею, повела нас обратно. Я не знал, могу ли я предложить свое финансовое участие в покупке билетов — не обижу ли? — у нас в Киеве я, естественно, не позволял, чтобы она потратила и цента… Ли шагала широко, уверенно и, обогнув изгородь, неожиданно повернула, причем направилась не к центральному входу, не к кассе, а обошла дом и вывела нас к заднему крыльцу, рядом с которым располагался небольшой указатель «Шоп».

Обратившись к охраннику у выхода, Линда спросила, на каком этаже находится магазин сувениров. — Ах, на нижнем этаже! — Поинтересовалась, можно ли купить сувениры и, поблагодарив, вошла, поманила и нас за собой. Оказавшись внутри, она явно пошла было к шопу, но не доходя, свернула на лестницу и — да! — на второй, на третий этажи музея, принялась показывать, рассказывать, бегло, но интересно — и снова на второй, первый… Мы обошли все. Кажется, в шопе она купила нам по открытке доллара за два, при выходе поблагодарила охранника за удачные сувениры для наших гостей из бывшего СССР.

— О, пожалуйста, мэм! Из СССР, мэм?!

К машине шла прежняя, уверенная Ли.

А дошли — и Линда подмигнула, прищелкнула пальцами:

— Йес! Мы сэкономили восемьдесят два доллара!

И мы закивали.

Сэпрайз!

Линда — человек удивительный. Вот только что она с восторгом описывает, как Джейн Фонда — О, Ай лав хё! — прошла рядом, совсем вот так, и Линда даже успела коснуться ее платья. «Это последнее платье Версачи! Их мгновненно расхватали на 5-й авеню — это очень, очень дорого!» Или вот она увлеченно рассказывает, как ей удалось получить в подарок 8 — восемь! — фотоаппаратов от банка, где у нее счета — узнав об акции, она мгновенно разделила депозит на 8 — восемь! — частей — открыла восемь! счетов — и «вот камеры — каждому владельцу счета! У меня большая семья!»

И тут же смеется и подтрунивает — над маминым склерозом, и мужем-пастором, «хвала Господу, бывшим», и над президентом, и над страной, и над народом, страдающим апатией и обжорством и «упорной бессмысленностью многочасовой болтовни за едой».

Этого она особенно не терпит. Я имею в виду пустые, по ее мнению, привычки и ритуалы. Помню, на экскурсии в Чернигове нас пригласили в монастырскую трапезную, пообедать. Мы расположились за одним из длинных братских столов и принялись ждать, пока в церковном помещении рядом с трапезной монахи закончат обеденную молитву.

Линда ерзала на стуле, вслушиваясь в заунывное пение за стеной, и вдруг предложила всем полезть под стол.

— Это будет круто! Представляете, они заходят, рассаживаются за столы… А тут мы все выскакиваем из-под столов и кричим — все: «Сэ-прайз!!» А? Класс?!

Комьюнити

— А ведь у вашей «мечты» есть большой недостаток.

— Какой?

— Она слишком конкретна. Как-то и неинтересно даже — вся жизнь заранее известна. Вы, сказали бы буддисты, отождествились. Вы несвободны, вы привязаны к ней…

Линда слушала, и кивнув — «так, все понятно», сообщила:

— Здесь недалеко есть комьюнити, монастырь. Я там не была, а вам, думаю, будет интересно. Говорят, там очень красивая базилика, и вообще…

— Католический или православный?

— Думаю, ни то ни другое. Но принимают всех, кто верит в Христа.

— Протестантский? А разве у протестантов бывают монастыри?

— Вот! Тебе уже интересно. В Америке бывает все!

В шопе, расположенном у ворот сообщества, к нам подошла приветливая дежурная и спросила о цели нашего визита. А когда узнала, что мы из Украины, заулыбалась еще шире. Я сейчас позову сестру Марту, она изучает русский (вы говорите по русски? — очень хорошо!), и набрала ее тут же, и Марта уже шла нам навстречу, радуясь и извиняясь за пуа-русски.

— Я была в России, в Куремаа, женски монастир-е… Правильно? — спросила, выговорив фразу, Марта и обрадовалась, когда мы, включая почему-то Линду, дружно закивали.

— Да-а! Нас приглашать Алексис бишоп жить два месяц-а? — и мы снова закивали. — Вот! Как хорошо! — засмеялась Марта.

И я вставил, что эстонский монастырь в Куремаа поразил меня своим грушевым садом

— Бере! Настоящий сорт Бере, медовый! И созревает до полнейшей спелости. В Эстонии — это ли не чудо?

— О, хани! А-а! Бере! — Марта расплылась окончательно и в таком сладчайшем состоянии ввела нас в храм.

Казалось бы, откуда взяться в этой американской земле византийскому храму? В котором все — и колонны, исчезающие в небесах, и вознесенные трубы органа, и река жизни — мозаика, текущая от входа к алтарю, и библейские сюжеты синих фресок — вереницею под потолком, — все ведет к Нему. И луч — не рисованный, а настоящий, закатный луч солнца, соединяет витраж над парадным входом и алтарь, разноцветное оконце — и Христа, раскинувшего руки для объятий, летящего навстречу, — и глаза каждого, идущего к Нему под лучом.

— Какое хорошее лицо! — впервые услышали мы от Линды. И я не стал уточнять, кого она имела в виду.

Зал, напоминающий британский парламент, постепенно заполнялся. Нам отвели места в первом ряду. И вежливо указывали на нас входящим, Марта что-то поясняла, комьюнисты улыбались. С этой минуты приподнятое состояние не покидало меня. И в ожидании мессы, и когда перед алтарем в ряд разместились двенадцать избранных псалмопевцев, и вступил орган, перемежая читку и пение.

Месса была недолгой. Мой английский не позволял подпевать. И я больше косился по сторонам, наблюдая, как празднуют встречу с Ним и друг с другом, как радуются возвеселившись. Раньше я не задумывался о том, что Храм вообще, как дом Божий, принципиально отличается от дома человечьего — не предполагая ни спальни, ни кухни, ни гаража (элитный гараж под Храмом Христа Спасителя в Москве комментировать не будем…).

Я оказался в зале филармонии, где, как правило, не спят, а бодрствуют, и если питаются, то пищей духовной.

Базилика пела. Радость и веселие пребывало на лицах и выходило за пределы храма, распространяясь и на трапезную, и на просторные кельи, и на сад, и на колокольню, и на шоп…

После службы нас повели на колокольню. Те же двенадцать поющих — а каждый раз назначают новых, по очереди — встали в круг, взяли в руки канаты, свисающие из-под купола, и следуя очередности, принялись тянуть, сильно, размашисто. Мелких колокольцев не было, перезвоны отсутствовали. И звон пошел протяжно-радостный, под который хотелось пойти каким-нибудь замедленным церковным ходом, на счет: раз-два-три — шаг! Раз-два-три — шаг!

— Какие хорошие лица! — заметила Линда, рассматривая в шопе недешевые сувениры и не торопясь что-либо покупать.

Эту фразу она повторила и в дороге и дома, когда мы обсуждали планы на воскресенье, в том числе и возможность посещения воскресного — праздничного богослужения.

— Это очень богатое сообщество. Все, кто сюда приходит, обязаны отдать имущество монастырю — недвижимость, землю, ценные бумаги — монастырь управляет их активами. И, как видите, успешно, — подчеркнула Линда.

— А взамен?

— Жизнь без забот. Общение. Беседы с Богом. И заметь — кругом радость, благоговение, славословие, улыбки…

— То есть завтра поедем на мессу?

— Ноуп! — отрезала Линда. — А ты?

— По правде говоря, и мне что-то не хочется. Дом должен быть свой.

Киты и люди

Провинстаун — в отличие, например, от Нью-Йорк сити — городок небольшой. Однако провинциальным, пусть даже районным центром, считать его никак нельзя. И тому есть две причины. Первая — городок является неформальной Меккой американских сексуальных меньшинств, вторая — всемирно известным центром эко-шоу «Киты и касатки Атлантики».

Убедились мы в этом сразу, как только Линда притормозила, чтобы повернуть на Мейн-стрит. Городок веселился. На перекрестке приплясывал полицейский. Толстенький, в обтягивающей форме, он выделывал такие фигуры, жонглируя розово-полосатой палочкой, словно виртуоз-капельмейстер жезлом. И при этом так пикантно поигрывал бедрами и раздавал такие двусмысленные улыбки, что публика в дорогих открытых автомобилях хохотала и гудела клаксонами, стараясь попасть в ритм его латины, а он, словно стриптизер наоборот, вился не вокруг шеста, а напротив — шест, то есть жезл, и так и эдак оборачивал вкруг себя.

Все в нем было иначе, не так, как у нашего постового-регулировщика — и порхающий жезл, и шортики, и улыбочки, и шутливые реплики, раздаваемые направо и налево. Потому и результат получался обратный: он не рассасывал джем — пробку на перекрестке, — а напротив, публика, и так никуда не спешившая, глазела, хлопала и свистела, не двигаясь с места.

Линда тоже помахала ему, и мы потянулись по главной улице, уступая дорогу веселящимся компаниям — пешим и распивающим шампанское в кабриолетах, останавливаясь по пути.

— Смотрите, смотрите — какая русалка из песка! Ба, да у нее мужские гениталии!

— А это? Он что, так и ходит на поводке? — и мы крутили головой, а лысый коротышка в ошейнике делал нам ручкой.

— Посмотрите налево — это порт. Яхты, видите, как их много, и какие! Это самый богатый яхт-клуб. В нашей стране среди богатых людей немало геев.

И верно, народец, что тусовался вокруг, ранее принадлежал к мужской половине человечества, а сейчас обабился — маникюр, макияж, душные запахи парфумов, подкрашенные прически, яркие наряды, — а прежде всего, лица — гладкие, покойные, утомленные пороком… Запомнилась седая пара — один в золотой, горящей на солнце кепке. И другой, медитирующий маленькими игрушечными грабельками, проводящий их по золотому песку в коробке, обводя гнутыми параллелями камушки, уложенные в деревянном с невысокими бортиками подносе. Я тоже попробовал. Это было забавно, ласково освобождая от суеты, утишая и глаза, и думы, разрешая какие-то застарелые, забытые страхи, разглаживая давние рубцы… Иной пол приветствовал нас в шопах — интимных и сувенирных. А детей не было вообще. Вот тебе и Содом, подумал я, — город, совершенно отрицающий Дом, или системно отравляющий Дом, или…

— Все-таки родители у нас еще понимают, что детей сюда возить не следует. В порт, на шоу китов есть другая, окольная дорога, — успела сообщить Линда, как нас обогнал минибас с целым выводком, и детские лица, прижавшись к стеклам, глазели на разноцветные меньшинства. И мы повернули в порт.

Ветер Атлантики был свеж. Катера, полные зрителей, подкидывая корму, зарывались носом, и лезли на волну, натужно ревели. Рядом с нами, обгоняя, гремя репродукторами, прошла голубая яхта с «лучшими людьми города» — я разглядел и старика в ошейнике и «золотую кепку». Ветерок крепчал. Передвигаясь по палубе, я хватался за поручни, едва успевая следить за морем, где вот-вот должны были появиться киты, и за фотоаппаратом и видеокамерой, чтобы не уронить за борт и включить вовремя.

— Лук! Лук! — закричали по правому борту, и все ринулись туда, всматриваясь и в близь и в даль, пытаясь разглядеть фонтанчик, или горбатую спину, или если особенно повезет — огромный плавник хвоста, хлопающий о воду, прежде чем чудовище уйдет в глубину.

И тут закричали слева:

— Лук! Лук!

И я побежал на нос, пытаясь успеть и там, а сам еще ничего разглядеть не мог. Как тут Линда заверещала:

— Да вот же, вот! — показывая пальцем прямо под нами, под катер, откуда показалась громадина.

В голову сразу полезли истории о разъяренных кашалотах, — а наш катерок такой маленький! Но любопытство взяло верх, и я успел заметить, как горбатая спина его прошла под нами и исчезла в пучине. И тут со всех сторон закричали, показывая, щелкая; мы неожиданно оказались в центре стаи китов, капитан резко сбросил обороты, объявив, что мы на планктонной поляне.

Их было что-то около тридцати. Большие и маленькие, детеныши. Они резвились, переворачиваясь на спину, показывая беловатое брюхо, фыркая и пуская фонтанчики. Наш и соседние катера, и та голубая яхта застопорили моторы, наступила привольная тишина; только ветер и плеск волн и хрюканье чудовищ, которых и назвать-то уже так в голову не приходило, такими мирными и домашними они выглядели. Я успевал и глядеть, и снимать.

Семья. Папа, мама и дитятя. Огромный, поменьше и малыш. Еще неуклюжий, но любопытный и веселый. Косящий глазом таким удивленным, переполненным всем, что вокруг! Он ближе всех подходил к катеру, и родители забирали его, подталкивая, подплывая под него, ласково, без окриков, воспитывая свое чадо. И малыш слушался, на какое-то время забывал о нас, а потом снова, фыркая и резвясь, приближался, возвращался к нам. Кормить китов никто и не думал, и в его бескорыстном интересе было не меньше человечьего, нежели в нашем интересе к нему. Я не мог наглядеться — такой он был славный, и я понял — китенок делится с нами своим счастьем, своей радостью: как хорошо жить — и сытно, и вольготно, а главное — мама с папой рядышком. Вот почему они вырастают до такого размера! В любви, в полноценной семье все впрок. Наверное, и бабушки-дедушки рядом, и сестренки-братишки.

Остров Нантакет

Историю китобойного судна «Эссекс» и Моби Дика — белого кита-убийцы — нам пересказывал пожилой гид — седой, аккуратный мужчина за семьдесят. Рассказывал, наверное, в тысячный раз в меру тихим, хорошо поставленным голосом. И в то же время — просто, задушевно, без эффектных пауз и театральных жестов. Чего, вероятно, и следовало ожидать: история ведь не просто трагическая — страшная история.

Впрочем, и у него голос задрожал, когда юный матрос Коффин, племянник капитана Полларда, сказал: «Убейте и съешьте меня, я все равно скоро умру».

— Он предложил себя, — пояснил гид, — себя вместо другого, на которого выпал жребий, и Коффина застрелили и съели. Из всей команды домой вернулось пятеро. Так закончилась погоня за белым китом, когда роли поменялись, и кит атаковал их, оставив без руля, с пробоинами и сломанными мачтами в самой глуши Тихого океана.

И еще раз задрожал голос у гида, когда капитан Поллард, вернувшись, рассказал обо всем, что было, и Коффины — уважаемые и многочисленные Коффины — более руки ему не подавали, не видели его и не слышали, смотрели сквозь, будто и нет его, и он сам и другие оставшиеся в живых жили здесь недолго. А как было жить после всего?..

Но совсем не дрожал голос у гида, когда рассказывал он о золотом веке Нантакета — столицы китобойного дела Америки, о десятках и сотнях тысяч китов — синих и серых, финвалах и сейвалах, полосатиках и кашалотах, — за которыми гонялись по всем океанам — и Атлантике и Тихому, а в прошлом веке — по Антарктике — и били, били, сначала ручным гарпуном с вельбота, потом гарпунной пушкой с судна, и охота сделалась бойней.

Я не могу утверждать, что трагедия «Эссекса» не повлияла на умы нантакетских квакеров. Но капитан Поллард вернулся в 1820-м, а кризис китобойного бизнеса на Нантакете пришелся только на пятидесятые годы ХІХ века… Увы нам, увы. И после того, как китовый жир в фонарях сменили на бензин, китов продолжали бить в еще больших размерах, пока не выбили…

Овеянное романтикой китобойное дело. Помню, как рапортовали: флотилия «Слава» дала 150 процентов плана, флотилия «Советская Украина» — 170! Герои Антарктики, космонавты пятидесятых! Их встречала вся Одесса. И, говорят, на судах ребята завели даже голубятни, настоящие одесские голубятни. Как хорошо, как трогательно. Ну, кто тогда думал о китах?

На обратном пути я понял, почему киты выбрасываются на берег. Нет, на них уже не охотятся. Причина не в этом.

Они всплывают и видят этот уродливый веселящийся город, лишенный детей, видят извращенных, но именующих себя «венцом природы» творений — и «возвращают билет», потому как жизнь теряет смысл, если «боги» лукавы.

Нейшнл Джиографик

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.