Фруктовый гражданин, сайгак-символист, в самозабвении обдумывал комедию морфина, ее постановку, потаенные уродства семейных портретов; абстрактные снегурочки бесстыдно издевались над непорочностью блох, из рваного бубна торчали носы, гудящий ток в бас-гитаре… повторю для себя — я устал. Еще повторю, что еду в автобусе, раскачиваюсь в сумерках отсутствия альтернативы; меня придавило, я — Максим Стариков, издерганный пес, чья голова пока обходится без металлической пластины; шляпа на ней набекрень, безвоздушное пространство сгущается, кем бы вы ни были, наши судьбы похожи, деревья и дома ходят волнами; поднявшись, они опускаются, кованый сапог глубоких мыслей поднимается и опускается, я не уклоняюсь от мыслей. Не жалуюсь. По лестнице можно идти и вверх, и вниз, можно не идти, а стоять, перекрывая дорогу другим; будешь щелкать языком — вырву.
Вы, женщина… не из наших, подсадная утка, фигурантка работ Юнга о НЛО, крашеная? В годах. Крашеная? В синих волосах белый обруч.
Заведите молчаливого пони и улетите с ним на вертолете в необжитые места; мы ощущаем вонь. Пахнет жареной курицей. Ее убили.
Отныне она в гармонии с космосом — Конструктор Системы Отказов принимает в свою обитель, предварительно умерщвив: радикальные перемены, избавление от чувства действительности, в автобусе переливается освещение, мне сорок, мне двадцать, шедших туда несут оттуда. Чугун, небесная дева — для звучности. Не улавливаю. О, вы пришли ко мне, о, сколь вас много, о, меня, как видите, нет — никто не пришел. Если бы пришли, никто бы не встретил. Меня нет, вас нет, торосы миражей, выдыхающийся автобус, скорей бы приехал Осянин.
Он обещал прибыть на неделе, попутно совершая паломничество по видным топтунам Иных Дорог; в Тобольске раскурить трубку с некромантом Кутузом, под Нижним Тагилом обняться со старым другом Григорием «Непогодой», в излучине Камы передать средства от сифилитических язв вечно расслабленному цветоводу Зунягину, откладывающему самоубийство серповидным ножом, объедаясь маковыми шуликами, складывая пирамиды из проеденных молью валенок…
— Вы выходите? — спросили у Максима.
— Я закрыл глаза, — ответил он.
— Да мне плевать!
— Я очень устал…
— Толкайте его в спину, мужчина! Спихивайте, не извиняясь, раз он такой!
Открывать глаза не ко времени. Печатать шаг ни к чему. Через подошву нащупывается гладкое покрытие; крикливые големы отъезжают без меня, прижимаясь к равным и ровным, они подрагивая обреченным кордебалетом… позитивно ситуация неразрешима. Пора перевести дух. Есть вопрос, есть и ответ. Но не у меня — я в отчаянии: не сказал бы. Людмила грызла семечки, сплевывала кожурки, и я их ловил, не мечтая жить более полной жизнью; она шумела, шумела, замолчала. Примерно на сутки.
Я не отходил. Напряженно прислуживаясь, постигал силу рока; люстра, стулья, нас захлестнуло, леса вырубаются на гробы, в кармане перчатки, одна или две, и я просовываю ладонь; вроде бы разделяются на две, мне это ни о чем не говорит, крошечная псина, маленький мужчина, я бы тебя угостил, но у меня лишь перчатки. Могу повесить тебе на шею мой крест. Мы из команды одного корабля, наши сны крутят, как фильмы, как… пойми как, посмотри как красиво перед моими закрытыми глазами.
Как… Собака с крестом. Как же я посмотрю. Наблюдатель — наблюдаемое — закоротило, и под рукой оказался динамит. На ветках змеи или змеи они сами, с пяти метров неотличимы; пять, Люда, пять, избавительная ясность отношений, помимо меня у тебя был землекоп и четыре клерка, ревность — лишний паззл, не ложащийся в выстроенную мною картину; пять, шесть, шестая чакра генитальная. Тут нормально. Седьмая корневая, ответственная за паранойю, за ее возникновение, я не настаиваю, певички прыгают, шахиды молятся, Бог во всем.
Вода наощупь нефть, чистая вода, и мыслителям ранга Мрачного Трефы я предлагаю стать встречными ветрами; я поплыву и буду поддувать ее к берегу, а вы от него отдувать, не разрывая натяжение между физическим и духовным, владея непреложной инициативой, массы этим не привлечь. Бедные массы.
Мы знали.
Понимая головой, ничего не понимали. Современные модели реальности, биосферной современности; мы на свободе, но где же она? я сжимаюсь, меня давят со всех сторон, Стариков шел вчера. Куда шел вчера, куда пойдет завтра, хватайте его за ноги и ломайте им стены; вы на службу, он к Земляничным полям, данную композицию Джона ни в коем случае нельзя делать тише, я жду. Эрекцию? Ты теряешься. Не выпить ли нам, деточка, водки?
Не суетись.
Каждая женщина приближает к… к… к… к… з-ззаело, единственного ответа не последует; покидая нас, бегите отсюда, и, снимая боль суицидом, целуйте тлеющие угольки; всецело вам с полметра: старая гвардия себя еще покажет. Осянин приедет.
Удобно рассевшись у магнитофона, посоветует держаться вымышленных проблем: экстренное подношение, эфиопский дятел, долбеж без снисхождения, они не дадут подчинить тебя насущным. В берете с колосящейся на нем рожью. Чередуя поясные поклоны с земным.
Притащив на поводке миниатюрную антилопу Дик-дик.
Вы ее не покормите?
А дятел? Не пришел… Я вас не помню.
На Угличской ГЭС меня нарекли Феофаном Сушняком. Взяв осиновую ветку, я дирижирую миром: восемнадцатого сентября я заявлялся к вам во сне и долго говорил. Но совершенно неразбочиво.
Об истине.
Несбыточность. Руины. Му, му, му-учачос…
Я в бегах. У меня день рождения. Через шесть месяцев будет, шестью месяцами ранее был; ощупывая округлости смеющихся капель, я владел собой, и риск присутствовал: неприглашенный барсук Юхтович наведался без подарка; становясь преткновением, задевал дрыном тонкие струны, «ваше сердце полно желчи и горечи. Увы, таково время».
Беме сказал это триста лет назад. Юхтович сказал: «Главное не подарок, а внимание; ты, Максим, отдыхай, а я пригляжу за гостями, и не выпущу их из перекрестия глаз, запрещая крушить твою мебель первобытной ордой», я вижу тебя.
Да ну тебя. Тебя, их, бутафоров. В летящем поезде, в летящем с моста поезде, с кем бы мне завязать отношения, на лицах — переживания, под ними улыбки, и улыбки, и недоверие. И задумчивость от недоверия. И другим мы расскажем о других.
Не о тех других — о других. В лесу играют на валторне, в мешающем выйти дыму на струнном барбитоне, меня уносит. Безутешность. Не оправдавший надежд кокаин. Аристократизм вседозволенности, длящаяся Маша… я побарабаню пальцами по твоему лобику и вылетит птичка — разогнавшимся поездом со страхами и мучениями твоей головы, подвешенной за ноздрю к колючему небосводу; она у тебя запрокинута, Максим! проснись же!
Юхтович надоел не только мне. Не поддает, не созерцает; хмуро протиснувшись между танцующими, требует предъявить документы; подскакивая в коридоре, настаивает на личном досмотре, он что, легавый?
Он мудила.
Ну, слава Богу. А я прежде спала со всеми, а сейчас не знаю. Тереблю себя за грудь и усугубляю сомнения. А у Юхтовича на самом деле японское имя?
Угу. Его зовут Корэмицу. Корэмицу Юхтович.
Кто же додумался, кому же…
У психов нет воли соображать. Им это не надо. По невнимательности налив ванну кипятка, не сливай; опускайся в него, он и не кипяток, ты бы его спокойно выпила, вот и пей, устраивайся и пей, я пил. Мне уже не так горячо. Беседы о благополучном возвращении, конечно, стихают, но отплытие состоялось. Забрезжил свет. Нечто забрезжило.
Приди, тишина. Сдохните, мрази, производящие из шедевров природы меховые шедевры на кренящейся шхуне вводимой убежденности под скрипучее шарканье морского дьявола и непонятные предостережения разбегающихся крыс; девушка, милая девушка, объясните на вашем примере почему у меня сегодня не стоит.
Звезда, Москва, гроздья парных фонарей. Ни облака. Там темно, но там река: левее и ниже. У ее истоков получал по рогам Корэмицу Юхтович, вопиюще огребали неусидчивые и простоватые богословы; стой на месте, друг, мы сами к тебе подойдем.
Слабых любовь убивает.
Я не слаб и не силен. Вот послушайте мой стон: «Ы-ыыы, ы-ыыы, завывает ветер. Плачет ребенок, минуты бегут как на пожар, утки покрякают и перестанут». А потом?
Потом амба. На футбольном поле лежит затоптанный судья. Он в трауре — черная майка, черные трусы, ему не до богопознания: «Невинен я, не хочу знать души моей, презираю жизнь мою», в нем не бродят соки новых свершений. Очнувшись, он сглотнул натощак засохший пельмень и отказался от линейности мышления. Брошенное вслепую копье попало меж ягодиц привставшего бродяги по интернету.
Зазвенело. До сих пор звенит.
Не желаете разделить нашу участь? Что-ооо? Мы идем записываться в цирк. Перед носом плещется обволакивающая явь, прорастают, сближаясь, порочные многоэтажки, в задрипанных телогрейках бредут четыре представителя трудового народа: Господи, сделай так, чтобы, умирая, им было за что Тебя поблагодарить… поручи замыкающему их группу парню возглавить марш христианской молодежи; Марина с Бирюлево впустит?
Она была мне нужна.
Почем она была тебе нужна?
Ты словно бы она. Все измеряешь деньгами. У меня ни машины, ни положения в обществе…
Сорвалось? Вне времени?
Мутируя, мы хрюкаем и поднимаем воротники, кто еще жив — недоразумение, буду рад с тобой, да, моя хорошая, буду рад с тобой. Ты не рада. Ценя свою молодость, смотришь вперед на месяцы, на годы, от увиденного проседаешь, твоя голова полностью умещается в моей ладони, тебя проще простого довести до самоубийства, но, если приближается зима, то тем самым приближается и весна, вскоре нам вновь предстоит встретить ее привидение, а вон и дерево, на котором любил ночевать Олег «Таран», с превеликим радушием поведавший бы твоим зашоренным подругам об ацтекским памятниках грибам. Вопреки расхожему мнению он в порядке. На его окнах решетки без штор.
Заходи, солнце. Не лезьте, люди. Втянув щеки, «Таран» покачивает нижней челюстью.
Ад есть. Рая нет.
Для пессимистического фатализма существует великое разнообразие разумных причин. К вам, Олег, игриво подбегают три собачки…
Пожалуйста.
И все доберманы.
Вот это сложно. Вот это реально сложно. «Незаконченная симфония №82», увещевающее взаимодействие всего со всем, натужное открытие личного Господа, обмен мыслями с рахитичным живчиком Байковым, который поразился моим действиям, когда я сорвал сережку с его неосознающей себя барышни: она, подергиваясь, сидела на Байкове, в ней, наверно, зашит микрочип, волосы слиплись, в ушах стучит. Похоже, сердце. Быть может, быть может, может и быть, скрежетание железных крыльев. Конспирация соблюдена.
Сознание дает сбои.
Она нелепа и мелка: шагая с Байковым в резонирующим полумраке, срывала ольховые сережки, и, я, подойдя из-за мусорной кучи, сорвал сережку ей; ошалело взвизгнув, она подумала — несправедливо. У ольхи сережек полно, у меня поменьше, а ушей только раз и раз, два, жестоко, нечестно, мой кавалер за меня не заступился, он заслуживает скорейшей кастрации, сворачивающая улица теряется за выпирающим холмом, предоставляя свою слякоть для лакированных туфель уставившегося вдаль Аналитика: секретные службы, т-ссс, горластые девочки, по телевизору дрыгаются и поют, мне так больно, что, разрезав, вываливайте на доминошный стол мои кишки, расщепляйте на фрагменты, складывайте их в произвольном порядке, обманным путем нас привели к повальному скудоумию, преисполняя й-яя… й-яя… надуманным значением, подрывая… бокс… папайя… доверие к гуляющим не в толпе — сережек она больше не срывает. Провались оно все, думает. Вздыхает и думает.
Скажи ей ласковое слово, Максим.
Ослик. Блинчики. Дудочка.
Свяжи несколько дудок и получится сиринга, управляющий инструмент; дуй в нее богом Паном, способствуя росту цветов, набуханию почек, разорительному для государственной казны разливу озер, я не допускаю, что Осянин все еще не выехал из Томска. Водя руками над фиолетовым водоемом, боюсь бросить паспорт; придется плыть, вода холодна: неотпускающая сонливость не препятствует экстремальным выходкам, на карту поставлено счастливое будущее, почему с экранов пропал Чак Норрис, верните мне Чака Норриса, в магазине «Путь к себе» на меня покусился дрожащий от нетерпения извращенец; не впуская на лошадиное лицо ни единой эмоции, Чак выбил бы ему все зубы, отодрал прямо на прилавке, я не решился. Толкнув, наступил и поежился. Счищая подошвы, я иду, плодотворно передвигаю ботинками, как коньками, хотя и ненавижу хоккей: в тех же обносках, с той же неумолимой тягой к переменам места — не так. Не у меня. Частично у Осянина.
Приезжай, Филипп.
Разгладьте мои мысли вашим утюгом, о мадам луна.
Madame Moon, mad… mad… по десять рублей шапочки для душа, по сливному каналу безнадежная влюбленность, по аллее сфинксов кривляющиеся гомики, в заливных лугах душный, тщедушный день, убедительно выглядящий Байков, толщина его ступни составляет две трети от ее длины, невероятно. За мной придут.
От вас плохо пахнет.
А говорил, нос заложен…
Я сужу по внешнему виду.
Не возражаю, Максим, лично я человек веселый и жизнерадостный. Кашляя под аркой: «Кхе-кхе», я услышал гулкий звук «кхе-ее, кхе-ее». Я снова: «Кхе-кхе». Эхо: «Кхе-ее, кхе-ее». Если соберемся по двести, предлагаю закусить бананами.
Скажу банальность — луна плещется в водах неба. Madame Moon, не заплывай далеко, оставь в потемках собранные плоды Гомера и Овидия; изложив прозой самую суть, наполни верой в гармонию. Массируй шею, не откручивая головы.
В дорогу я возьму только турецкий халат: достичь просветления в Катманду не очень трудно — попробуй достичь его где-нибудь в Магнитогорске.
Байков попытается. Сев в медитативную позу на ядерной свалке и поджав хвост, не скуля и не думая, не думая возвращаться в общество, сидячий образ жизни предпочтительней лежачего, ты, нет… ты! как же ты меня нашла?
Максим намекнул. Примиряясь, мы выпили с ним столько пива, что восстанавливаться надлежало водкой, и мне, и ему под утро приснился наголо остриженный Спаситель, возможно, его арестовали, или он подался к браткам, кто знает. Кто-то знает. Я сидела на тебе, теперь ты сидишь на земле, сижу, у-ууу, выпадаю из трехмерного пространства, я готов лизать тебе ноги, но не выше, фары светят в глаза, я не вижу глаз из машины, они меня видят. Фары слепят. Они видят в моих глазах недовольство. Во избежание беды они догадаются их погасить. Фары, глаза, как пойдет, я ничего не значу, никому не должен, и что он там завозился со взрывателем? закупивший сто пятьдесят литров абсента Поль Гоген, прорываясь ко мне, свалился в фонтан, совершил ритуальное омовение, странный шпиц… наш вроде бы был покрупнее… подмена.
Трансмутация. Вы и завтракаете с алкоголем?
Не дави на больное место. Ломтик с ляжки, дегустационный отрез — дерзай, Максим. Приодевшись в бутике на Ордынке, я заманивал и ел малолеток; удовлетворял потребности, не брезгуя и старухами.
Так делать нельзя.
Но говорить можно. Трава примята упавшими с солнца жемчужинами, набитым и продавленным громыхает мой бесшабашный трамвай, на куртке следы от собачих лап. От тигриных. Они тоже, радуясь, встают.
У тебя воображение, талант.
Талант — не доказательство ума. Я лишь недавно осознал, что мы все круглый год ходим по льду, и, падая, этого в первое время не замечаем. К пониманию меня привела раджа-йога, королевская йога, подразумевающая концентрацию, дикую концентрацию мысли, постоянную дичайшую концентрацию, у одержимых нет выходных. Как же, как же. А как же. А как?
Звенят колокольчики, идут прокаженные. В покаянном невмешательстве, по своим надобностям, до боли расправив плечи; засвидетельствовав почтение Олегу «Тарану», заходите ко мне. Отказы не принимаются.
Ступая в сумерках, метьте путь окурками. Когда пойдете назад, они, конечно, потухнут: путь, дорога, ла-ла-ла.
Дорога — путь.
Путь — не всегда дорога. Можно и дома лежать. Слушать Колтрейна, индусов читать.
Опять Колтрейн. Ты, Олег, снова о нем. Новых игнорируешь?
Пусть сначала что-нибудь сделают, и я о них что-нибудь скажу. Границы сознания расширены, облака с кольцом в ухе отслежены, на зубах скрипит сочиненная Осяниным мантра успокоения «Маленькие зайчики, котики, мышики, вышли и танцуют, весело живут». Вышли и танцуют.
Весело живут. Танцуют, не отрицая.
Не принимая.
Добрая мантра. Мне действительно полегчало.
Ларисе Исаковой уже не помочь — дешевый гостиничный номер в Кузьминках, слабые контуры Мрачного Трефы у шкафа, отнюдь не секундное угрызение совести: «не пугайся, Лара — это на нем лопнула мозоль». Попранное достоинство, тяжелый переход на бездушный секс; и чувства никакого, и мужу изменяю, последняя вспышка — mean disposition, у него в голове раскоряченные старшеклассницы, преисполняющие разветвленных мужчин рождающим, а затем и воскрешающим духом: Москва тебя любит, Лара.
В весьма жесткой форме.
Проходят зеркала и сны о бессоннице, истеричные рыдания меня не унизят, дальше просто некуда, в сумочке таблетки, круглые, вытянутые, субстраты незадавшегося существования, удрученно наглотаюсь.
Номер у нас до завтрашнего полдня. Я закажу картошки с бифштексом и зеленью, тут она неплохая — мы, Ларочка, несокрушимы. После ужина я посижу на унитазе, потом спать.
Не по телефону, не на лифте, ногами по лестнице, никому не доверяя, он пошел сам: в руках Шивы не только барабан, но и дубина — Мрачный Трефа рассказывал Исаковой. Лариса травится: тук-тук. Мягко… дубиной… без барабанов… некоторые не думают быть посветлее, я лежу связанной на космическом корабле, изумрудное платье задралось, открывая щербатые бедра, главное событие — выпал снег, покинутая планета расписывается холодными красками, от меня не укрылось как я расслаблена; в океане космоса, в его материнских водах, мне не суметь проснуться, капли пота уползают со лба изгибающейся гусеницей, я разгибаю прутья… я соскальзываю в вечность… на меня залезает вернувшийся Трефа. Ему еще жить. Бороться с собой, захлебываться в миражах: смертельно ранив змея Пифона, Аполлон над ним грязно надругался. В одиночку. Два раза. Похоже, ты не завелась… Какая-то ты вялая. Улыбаешься, не реагируя… Чего ты? Эй, чего ты?!..
Она ушла, ее не осталось.
Переходила реку по сплавляющимся бревнам, перепрыгивая с бревна на бревно пока бревна не кончились — и берега нет. Но я не видел ее в скорби. Двадцать одно, Трефа.
Очко. Количество слов в зороастрийской молитве Ахунвар. Помолимся за Лару, поплачем; ты написал музыкальную тему для тенора, хора и произвольно ревущего осла, я ответил автобиографическим эссе «Кумаро Дзен»: вбирая энергию не на концертах, ни в церквях — на кладбищах.
Бирюзовый пар изо рта. Куртка нараспашку.
Неосторожность…
Под ней два свитера, байковая рубашка и майка-намек с перекрещенными катанами.
Ты умнее, чем они думают.
Они думают. Я в долгу перед этим воздухом. Бутылка упала, на горлышко налип снег, отхлебнем же через него, не счищая; перекурив у Авраама, ангелы поперли уничтожать Содом и Гоморру, за ними увязался прожженный мизантропией виноградарь; сделаем дело и выпьем, я захватил, вас трое, я… и вы один, вы единый бог, у меня расстроилось в глазах, предварительно я пил, не скрою, от кого же из нас запах нетрезвого обмочившегося мачо? Слово из языка племен с Пиренейского полуострова — разит от меня, я человек не из вашей команды, заполняющей постели смердящими мертвяками, сегодня не останется и трупов, вы скажете — пыль, сострадающий заметит: прах; когда я сижу на земле, между ней и мной только моя жизнь, хей-хей! не прогнусь, дешево не отдам; цыц, смертный! сдаюсь. Собачья смелость пропадает в момент, унюхав волчье дерьмо; «праведник цветет, как пальма» — воодушевляя, рассказывайте безусым ягнятам. А я еще выпью. Я не в завязке.
С чувством обреченности приходит покой. Стальную дверь жучок не съест, друг не сломает, я умру и кровотечение остановится; кукловоды утратят надо мной власть, телевизор в темноте неприкаянно замерцает, подчеркивая соразмерность потерь, находок, расколотого топором арбуза, поточных ребусов, бессистемных забав озверевшего интеллекта, да смени ты диск, не шуми электродепилятором для носа, ставлю Beastie Boys. Настраиваю на Sabotage. Вам лет сорок пять?
Двадцать девять.
Тем более у вас многое впереди. Непременно, безусловно. Однако не столь много, как мне показалось ранее. Если в двадцать девять вы выглядите на сорок пять, то не столь много.
Позади у меня гораздо больше. Если в двадцать девять, я выгляжу на сорок пять. Она за забором, я за забором, они смыкаются, но мы не торопимся друг к другу перелезть. Людмила не согласится шататься со мной по стране в компании Филиппа Осянина: «Мне некогда, Стариков… проблематично, ты же понимаешь» — Ахилл волоком тащил издевавшегося над его любовником Гектора, и я ее просвещал, по возможности показывая процесс на себе; Люда ошарашенно шептала: ты бы видел… ты бы со стороны… ты вызрел на компосте из грусти и дурмана… я не смогу.
Земная, устойчивая женщина. Редко кому так везет. Но и редко кому так не везет — не редко, Максим, обычных людей горланящее и прессующее большинство; им навязывают ненастоящий мир: покорены, присвоены; озираясь, едят шаурму, доверяют разум масс-медиа, мы стоим, взмахивая руками, стоим и взмахиваем, вызываем сочувствие набожными взглядами, ныть запрещено. Выть позволено. Сидящий на пони проходимец украдкой кричит за него: «И-иии! Эй, ты!… Видишь как вопит голодная лошадка. Дай быстро денег на пропитание».
Людмила заспешила к себе с утра. Не любовь, друг, какая любовь. Когда любовь, палкой не выгонишь.
Ехала в вагоне, чесалась, взирала на взволнованных бугаев, подтягивая к губам бежевый шарф; ее учили не отдаваться первому встречному: я покрасила волосы, ты не заметил.
Я ощутил запах краски. От тебя пахнет краской и кошкой, у тебя нет кошки, так пахнет от тебя самой, но у добродушного обеспеченного мужчины, оказавшегося брачным аферистом Александром «Ряженым», на тебя набросилась не собака, а попугай. Здоровый такой попугай.
И пигментация кожи. И провонявшая мочой койка в доме престарелых. Как итог долгого и славного пути.
Презервативы под кровать не швырять. Закинувшись прописанными колесами, приложим все усилия, чтобы презервативы нам понадобились. Честолюбиво вывалимся из гробов; если продолжения жизни не будет, веско скажу — она не удалась. Впрочем, я надеюсь, что основные ошибки в будущем. Вселившийся в шакала покровитель мертвых Анубис положит морду на подгнивший валежник, лениво хрустнув позвонками. Ему понятны наши простейшие человеческие чувства. Он наигрывает одним когтем по одной клавише.
У меня с ним ничего не было.
Было, Люда.
Может, и было. У плохого есть свойство забываться. Кашляя в перчатку, я вытираю ее об клен. Об ясень. Что попадется. Свою позицию я знаю, твою знать не хочу, на ногах совсем не растут ногти, ну и пускай, я не расстраиваюсь, не больно и надо, ты раздвигал членом камыши, я поджидала тебя на мелководье, не огорчай меня. Ты временно в моих мечтах. Чоу Юнь Фат приглашает на танец Джоди Фостер, она благородно кивает, следует кружение в буддийской башне на фоне гор, у меня выступают слезы, великолепный изумительный фильм, мы смотрели его до часу ночи, затем ты уснул. Засни ты до окончания, я бы тебе этого не простила. А ты собирался. Пересев от меня с кровати в надувное массажное кресло: я покупала, я платила, сумасшествие все спишет, эх-х, эх-ххх, страсть потребителя, бессилие перед рекламой, ты говоришь: «Не свисти, Люда, как чайник», я порываюсь открыть тебя душу, попадая в расставленные эфирными директорами капканы, ты здесь?
Adsum.
Он здесь, господа. Затрепетав от наступающей эрекции, слетает с катушек на широкую ногу. Побудь со мной хоть пять минут, за это время я успею — тебя снедает желание, чтобы я двумя пальцами, как сигару, держала твой хрен, а после курила, курила, в конце концов стряхнув пепел себе, в себя, в затяг, в себя…
Ты меня раздражаешь, Людмила. На черном небе луна, под ней след самолета, на нем летит не Осянин; у Филиппа нет денег на небо, он не согласен. Не согласен, что презерватив не подлежит повторному использованию — я наговариваю на достойного человека. Если он заснет на двадцатиградусном морозе, ему удастся не проснуться; его не расшевелят прикосновением гантели, не привлекут затевающейся «Ракетой» новой акцией; пока Филипп не наделал глупостей его следует поймать и, накачав психотропными средствами, уложить в кровать.
В кровати, Максим, случается и больший холод: вы побеждены теми, кого я знаю — унынием и отсутствием обоюдных чувств. Но не слушайте меня. Раскрытый лжец смердит в канаве, наряд боится подойти. Да не замкнет тебя, когда ты замкнешься на себе. Ты Коля.
Какой к лешему Коля… Я Максим.
И я Максим.
Это испытание!
Пусти сознание течь. Ветер задрал плащ, сзади кто-то пристроился; непереносимое наваждение, посещающее в тяжелейшее похмелье, в период которого писал Эдгар По — он работал исключительно с бодуна, поэтому был столь мрачен и удачлив в изыскании поводов обиды на жизнь; его моральное превосходство не оспаривается, с мыса Предателей ниспадают, валясь… похоже на фаллос.
Да!
Я не сказал, Люда, о чем спрашиваю.
А он у меня со всем ассоциируется!
Почаще вспоминая о четырех благородных истинах, ты ослабишь петлю, поменяешь направление своего существования, хе-хе, на триста шестьдесят, ну-ну, градусов на пять. Где бы ты ни концентрировала воруемую у меня, вобранную мной на погосте энергию, тебе не вылезти из круглой и мягкой. Я не утрирую. Я что-то слышал.
Я что-то видела.
Гмм… Как перепью — вылитый Пеле. С тем же выражением и цветом лица. «Своей тоской сильней меня придавишь, своей любовью горя мне прибавишь»: из Максима, из меня, из нас хлынул Шекспир, мы проверенные сообщники, формирующие отношение к нам окружающих.
Окружающие — так же мы. Перерезав ремни безопасности зазубренными кортиками, продемонстрируем отражениям опереточное бесстрашие и посвятим тебе, Люда, зимние стихи; наша голова ни за что не отвечает, я в одинаковой мере и всё, и никто, твои волосы закрутились в дьявольские рожки. Из телевизора поинтересовались: «Мобильные фантазии не дают покоя?» — ты полагаешь, мюзикл?
«Боль педофила»? «Сосущая»? «Пионеры планеты Бло-Бля»? Текстовую составляющую для данных произведений разработал рвущийся к духовному совершенству нигилист Иван Афиногенович Барсов, питавший пристрастие к государству; он покорен государству, он с подпрыгом смеется над столь безумными предположениями, для него бомжи — хиппи, Пинк Флойд — братья; подзывал цоканьем пузатого шарпея, прибежал оскаленный волк, незадача. Иван морщит лоб и то, что под ним. Он весь в атрибутике. Не в футбольной, футбол ему не важен — в новогодней: блестки, конфетти, перетянутые пулеметными лентами гирлянды, на распухший нос падает капля нефти; выпуская за свой счет политический боевик «Отечество. Горячка. Мыши», Иван обговорил условия, закупил для презентации в узком кругу корабли и текилу, но менее недели спустя раздался звонок из издательства: «Прочитав, мы не возьмемся. Забирайте деньги, уносите рукопись, какая-никакая а у нас репутация».
У них. Них, них, яволь, бросая вызов за вызовом, простим мертвых. И не подумаю. Банальную перцовку можно принимать в любых случаях. Мне нужен отдых. У меня в комнате вздулась штора.
За ней прячутся.
Никого там нет, не пойду смотреть. С прилипшей к спине простыней, с удивлением, близким к шоку; Иван Барсов родился на Полянке в просторном доме с магазином похоронных принадлежностей.
Сентиментально прогуливаясь по незначительно изменившимся местам, он закисает, con spirito преображается, ставка на секс не принесла ему счастья, с ним входят в контакт гуманоиды, подите прочь. Не до вас. Я к людям.
— Вы вот мне, мне, вы мне…
— Пьете? — спросил Максим.
— Э-эээ, — протянул Иван Барсов.
— Изысканность и неприхотливость?
— ….
— Молчите, значит думаете, — заметил Стариков.
— Я обращаюсь по делу, — сказал Иван. — Меня изводит, прижимая, мочевой пузырь, клыкастый зверь… возникшая необходимость толкает на поступок, где бы тут отлить, вы курсе, где лучше? Скажите и вам не придется жалеть — я удалюсь, не нанося увечий. Куда мне? Расскажете?
— Не откажу, — усмехнулся Максим.
— Спаситель! — воскликнул Иван Барсов.
— Двигайте за мной, — сказал Стариков. — Я направляюсь по той же надобности. Запоминайте маршрут, обратно вам идти одному.
— От всей души, восторженно, благодарно… Хэлло, Макс!
— Здорово, Иван. Как говорил бы я, будь юристом: «Есть буква закона и цифра в конверте» — подойдем к нашей встрече амбивалентно. Не беря высоких нот, но и не гнусавя с неисчерпаемой загадочностью. Безрадостный покой и трясущиеся колени. Не выпуская штурвал, не играя в лошадки. В запасе у нас всегда остается отношение к миру с точки зрения дзэна.
Иван Барсов. Доверенное лицо Семена «Ракеты». Жировик на скуле — он тоже хороший, он тоже твой; увидев черную кошку, Иван плюнул через левое плечо, попадая в физиономию тянувшегося к девушке амбала; передо мной темнеет, отчего же, вроде бы утро, с причала в лед, с разбега об толщу, не пробил, отключился сухим. Ты не забыл. Мы виновны. Говоря: «Подлей в кофе кипяточку», я имею в виду «плесни коньячка».
Избавлением от венерических недугов тогдашний амбал обязан своей импотенции. Успокаивающая его деточка еще не пришиблена свойственной ему откровенностью. Метро «Белорусская» в ту сторону?
В ту. Но очень далеко.
Я хочу слушать нормальный авангард, не уставая повторять: в столице живет разное. Не разное гадье — разные люди. Делающие карьеру, переступающие через трупы, сбивающие прямизну, принявшие обет нищеты, отошедшие от навязываемых магистралей. Их потянут за ниточки, и они, оскалившись, перекусят. Из мамы в путь, на ночь глядя под ливень, дергая за собой на цепи переворачивающуюся будку, отодвигая рукой клювы стервятников; тусовщицам невдомек насколько гордые у нас сердца, правительственный кортеж заворачивает, а за углом человек — едва-едва продвигающийся вкось. Небольшого роста, в спадающей до земли рубашке, относительно понимающий, что дальше сгибаться некуда.
Не родись. Сопротивляйся. Выскажи в коротком определяющем слове все выстраданное и перенесенное, продуманное и волнующее…
Гондоны!
Ничего другого я от тебя не ждал. Другой бы лежал и лежал — в другой комнате лежит инвалид.
Матвеича влекло к стакану с юных лет. Его христианское «Я» не подлежит восстановлению, он записан в Атеистическое общество Москвы, в нем пятьдесят четыре килограмма.
Вес Кафки.
Эпизоды из романа «Прорыв».
Не перегружая повествование правдой, Иван Барсов занимается литературой верхнего яруса.
— Договоры были, — сказал он, — со многими были, но кровью я их не скреплял. Не мои книги — моя душа. Я не прослеживаю между ними силы притяжения. Между мной, бродягами и властью. Она будит бродяг ногами, я не наполняю глаза лживыми слезами, пораженная ткань социума — если бы только они. В конторах, на рынках, в телевизоре достигнут единый образ. То ли заматеревшая деревяшка Буратино, то ли уродливый Новый человек с картины Малевича, закономерно. Сейчас на дворе век Кали.
— Иного мы не знали, — криво усмехнулся Максим. — В корчах накопительства, в непрерывности юмористических передач. Для преодоления необходима крепчайшая психическая организация. Внешне неповрежденные цветы-буяны расцветают, как умирают. Упавшая кобыла — изготовившийся к полету Пегас.
— Херня, — сплюнул Барсов. — Создатель претензий не принимает.
— Слишком тонко, — не понял Стариков.
— Не спеши, Максим, разберемся. — Во взоре Ивана Барсова промелькнуло подозрение: не совершил ли он логической ошибки. — Что-то вялотекущее вяло протекает во мне. Хмм. На то оно и это. Могильный камень по-дружески склонился к соседнему кресту. Скажу тебе о птенцах — сквозь ветки с сидящими в гнездах птенцами я вижу смерть.
Великий день моего гнева уже на подходе. В сжатой ладони ключ от сорванной двери. Мы сильны в употреблении без закуски, мерзнущие девушки отбегают от нас на высоких каблуках, гитара прекрасна, пальцы быстры, но жить тебе, Пьетро, лишь до зимы — редкая рифма из «Истории кумарного движения в городе-иллюзии Калуге», посещаемого Барсовым по поручению Семена «Ракеты»: задачи не оглашаются, дорога не оплачивается. Собака переходила дорогу, автобус, резко затормозив, перевернулся, восемь трупов. Собака?
В норме.
Я рад. Я представляю угрозу. Щелкая зубами, кого-нибудь прихвачу. Повергнув в смятение, вольюсь в манифестацию йогов; ее намеревался устроить прибывший за день до меня Филипп Осянин. Ему же известны и темы протестов. Направленность выражения солидарности. В общем, я, Осянин, три-четыре йога и десяток примкнувших торчков.
Осмысленная бессмысленность, бабочка-экстремистка в ведре кипятка, скудная ослепленность пассивностью милиции, некоторый дешевый опыт, выхаркиваемый кровавыми сгустками на нахоженную просеку; во мне недостаточно тайны. В альбом с филоновскими «формулами» вложена собственная акварель Сергия Радонежского, кормящего хлебом дикого медведя.
Блистательный морок. Летописный факт. От себя не уйдешь, не улетишь, но уплывешь — по реке Безумия.
Наблюдая планетный пляс, Осянин был бы в восторге, и одной девственницей стало бы меньше.
Уцелевшие инстинктивно покрылись бы гусиной кожей: поцелуй — отвращение, ущербное гавканье — философский смысл. Надо следить за пятками, крошка. Прочитав в твоем модном журнале, Иван приписал эту рекомендацию забытому сыктывкарскому мудрецу Пимену Детективу, возвращающемуся домой без денег, но со стихами. Бубня под каменным дождем: «И в городе луна — луна. И снова я без сна — без сна».
Луна исчезала.
Он тут же замечал.«В безлунную ночь по колено в снегу терзаю конец и уныло бреду» — приветствую!
Здравствуйте.
Я не вам.
Все равно здравствуйте.
— Здравствуй, Максим, — с симпатией сказал Иван Барсов.
— Уже здоровались, — проворчал Стариков. — Кивали и протягивали. На моем коричневом паласе обнаружены непросохшие следы пятидесятого размера. Не твои?
— Ты задаешь потрясающие вопросы, — уважительно протянул Барсов.
— Держите его! Держите всех. Все держите друг друга. А я пойду. — Переступив с ноги на ногу, Максим нахмурился и остался. — Подремли, подремли. Займись делом. Я мог бы говорить не вслух, но я расслышал, так расслышал! ты смотришь и я смотрю, буддийская созерцательность тормозит технологическое развитие, поможем, чем можем, внесем скромную лепту, я говорю вслух?
— Металлическим голосом. Задавая потрясающие вопросы. Не найдя выигрыш в пачке пельменей.
— Да кто находил…
— У меня находили. В «Сожалениях о широкой».
Везде всех и все. Стук лопаты об череп, перебрасывание через Тверскую теннисным мячом, душевный мальчик с колоссальным елдаком. Она шире. Тут она улица. По ряду обстоятельств я не называю ее настоящее имя, наделяя Юллу Халлу красотой лица и длинными стоящими сосками — если бы на полсантиметра больше, было бы уродство.
Вокруг сплошная Москва. Хуже, чем я живу жить практически невозможно, поэтому я спокоен. «Усыпление, вывоз, кремация» — услуги из газеты. Будущая звезда легального хард-порно показывает на снег; он падает как столбцы матрицы, злой рок отталкивает меня от людей, способных понять мою боль, я скажу: «Я». Для удобства у меня есть и резиновая.
Мы впадаем с ней в грезы. Относительно нас я некто вроде художественного руководителя кукольного театра, сводящего счеты с юношескими надеждами работать с живыми. Не пытавшегося казаться невозмутимым, входя в нее с тыла.
Зазвучал баян, звякнул подпрыгнувший стакан, мы гуляем. Вальсируем в свадебном танце человека и вещи, выменяв туманы за дожди. Видя испуг смотрящих на нас с экрана.
Опасаясь за оставшихся.
— Внимая дхарме, — сказал Барсов, — мы с Олегом «Тараном» позавчера сидели на гандболе. Пошли и пошли. Мы ходим своими тропами, вырывая причину из следствия: без личной выгоды, по уступам, по пустырям. На женском гандболе немноголюдно. Судьба меня на нем не пощадила — вырвавшись на ударную позицию, крупная блондинка швырнула гораздо выше ворот, на трибуне послышался стон. Мой стон, мой крик: «Куда же ты, девочка, твою мать, бросаешь?! Я молча подойду и плюну на твою могилу!». — Барсов заботливо потер лоб. — Минут десять я ни о чем не размышлял, мысли из разума будто бы ногой вышибли. Вломили, и они ушли: услышь меня, человечество — не случись несчастья, я бы записался в кровяные и кожные доноры. Забросил на середине глобальное полотно «Эра серых жоп». Шапка — абажур, голова — лампа. Не горит. Горит, но не горела. Я несостоятелен, я не умею наслаждаться большим в малом.
— Порнография? — спросил Стариков.
— Большое в малом? — переспросил Барсов. — Тихое в шумном. Все путем, Макс. Я не тронулся на почве герметизма.
— «Познай, что ты бессмертен, а причина смерти — любовь». Это из их книг. Но, вырывая причину из следствия, мы не от откажемся от нее. Поборемся.
— Эх, мать… Полетаем.
Оторванные ноги, оторванные от земли, жена накинулась во тьме, друзья разбежались по лесам, одинокая старость — бич самодостаточных. Вытаскивая из подбородка колючку от кактуса, Пимен Детектив постепенно достал луковый стебель. Одна рюмка — никакой реакции. Седьмая, девятая, потом раз: вспышка и марево. И снова никакой реакции. Встретить бы тебя, Ирина Павловна, когда ты была помоложе лет на пятнадцать.
Но ты был еще ребенком.
Вот ты бы меня и развратила. Лучше ты, чем та ненасытная шмара в залатанном халате — в укромном кабинете детской поликлиники; у нее пробивались каштановые усы, пугавшие при сближении раздавленного мальчишку, прежнего меня, девственного филателиста.
Множество своих марок я не забыл и поныне — оранжевый бульдозер
болгарская лошадь Пржевальского
ледокол «Владимир Ильич»
клонящийся к зеленой воде самолет-амфибия
приобнявшиеся космонавты из серии «Международные полеты в космос»
исхудавшая сборщица цветов из Судана
проверка первого телефонного аппарата из Руанды
боксеры из Дагомеи
некий эфиопский политик с штемпелем во все лицо
репродукции Кустодиева и Саврасова
лестница флорентийской библиотеки
фаллический паровоз Черепановых
никарагуанский горнолыжник
венценосный журавль
ирбис и мандрил из «Сто двадцать лет Московскому зоопарку»
вологодское кружево
жостовская роспись
богородская резьбу
вуалевый песец
тбилисский межзональной турнира по шахматам
бессмертный подвиг двадцати шести бакинских комиссаров
парусная регата в Таллине
сосредоточенные токарей ГДР
зимняя спартакиада народов СССР
адмирал Сенявин
марокканский минарет — я владею ситуацией. Не апельсин, а минарет. Депрессия не навалится, царапины на мозжечке не воспалятся; стыковка с прошлым прошла согласно плану, разработанному хранившим неподвижность — радиоуправляемым из того же прошлого. Он радуется за всех: Иван Барсов зовет его Мумий. Эта частица писателя является майором погранвойск, предстающим и музыкантом-любителем, которому неважно на чем: не страшно в метель без головного убора? не боитесь застудить?
Нищему пожар не страшен.
По-вашему, Мумий, у вас там не наличие, по-вашему…
А по-вашему, наличие?
Собаке вы кричите: «Иди сюда!», облаянному ею прохожему: «Ну, а ты иди отсюда!», предвкушаемая связь с раскинувшейся на диване моделью омрачена нервным шоком: из стены со скрипом выдвигаются сизые уши, я с вами, я — опоясывающий лишай, радиус поражения — и ты, и она; место в системе — ниже ватерлинии; пробой пера был антиправительственный рассказ «Скучая в петле».
Врытый в городскую породу, размягчающий ее своими соплями — я изгоню тебя, Мумий. Они не посадят меня к себе в БМВ, но и я не возьму их бродить со мной по ледяному хрустальному бульвару.
На переходе или собьете, или не сумеете.
«Таран» бы от вас увернулся. Его сдержанность граничит с настроением кого-нибудь, хотя бы вот тебя спешно прирезать, он совершает магические возлияния с большей регулярностью, чем занимается сексом; кому же будет приятно, когда твой ангел-хранитель относится к так называемым «второразрядным духовным сущностям», залетающим к нему с налетом перевозбуждения и наэлектризованными сальными дредами, помогая перевернуть страницу очередного неудачного дня: я бы с вами, вы бы с нами? я бы «за», но педерастия противна моей природе.
Мы, между прочим, ангелы. С нами нельзя общаться в таком тоне. Честно нельзя — детям и полоумным мы не врем. Стена перед твоим носом не сама по себе, она соединена с другими; безумные одинокие ночи, десятки изощренных способов сбросить ненужное сексуальное напряжение — твое существование регламентировано скромными материальными возможностями, однако мы задаром, с тобой бесплатно, покажи нам сколь ты неземна, сколь самозабвенна, сколь бесконечна. Мы говорим с тобой, как с женщиной.
Вы больны.
По коньяку?
Можно. Расширим сосуды.
В том числе и сосуды наших фаллосов. Осуществим прилив крови, не упуская шанса и не нажираясь до полового бессилия…
Со мной у вас не пройдет.
У нас в поднебесье весьма популярна сработанная под кантри песенка «Мы с отцом перебрали и лежим под забором, о мой закат, о моя печень»: ее выстрадали в Томске.
О-ооо…
Ты догадался.
О-осянин.
— Голосом ребенка плачет в голос мужчина: ему прищемили. Прищемив, отняли. Как любимую игрушку. — Засунув руку в карман, Барсов нашел, что искал и с облегчением выдохнул. — Фу-уу… Я выдохнул, Макс. А теперь вдохнул. Вдох и выдох — два незаменимых шута. Открестившись от общепринятой манеры изложения, я очутился на улице. Amen. Неловкая пауза.
— На главной улице, — поправил Максим.
— Господь уготовил мне интересную жизнь. Через пламя за пределы досягаемости, наловившись золотой рыбки, действуй! Осянин в Москве?
— С часу на час.
— Великолепно! Насмехайся над возникшей паникой! В девяносто восьмом я с матюгами пророчествовал на Васильевском спуске, зачитывая вжавшему люду из «Инфарктного сборника» и «Побеждая будущее», устрашая сограждан грядущим засильем китайцев, таджиков, добравшихся до наших бомб упырей, ослабляющих нас перед врагами министров, восторженных взглядах из бойниц Пентагона…
— Трибун, — сказал Максим.
— What? Что ты сказал? Что я услышал?
— Ты трибун, — повторил Стариков.
— Погорячился, не спорю, — кивнул Барсов. — Фу-уу… Слегка сорвало.
Весь мир существует для тебя, мощный Ваня. Но и для меня. Для них. Выходящих на поиски, убеленных сединами, сосущих молоко добрых женщин, не улучшая настроение пророков, «кои не моют ног и спят на земле обнаженной» — что бы ты ни вдыхал, выдыхаешь ты свое.
Пена у рта, ты! с пеной у рта, ты не бешеный, тебе лишь хочется побольше рассказать, проталкиваясь сквозь бурую пелену чужих людей, подвергавших тебя опасности, мелькая перед горящим вполнакала подводником, выглядящим выловленным утопленником: не все так дико. Это его походный вид. Ивану Барсову доводилось выглядеть и получше, подтянутым и отогретым; разузнать бы где, с какой силиконовой дрянью, по гребному каналу подплывает капитан Немо.
«Немо!»
«Всех на хрен!»
«Где же, капитан, где?»
«Не понимаю!»
«Где вам прижечь раскаленным кинжалом?»
«Не связывайтесь со мной, я старше. Я глубже. Отвернитесь и больше меня не увидите. Нет… Предупреждаю — если вдруг повернетесь, увидите меня снова».
Обезображенный жалостливой полуулыбкой капитан, пузырясь, погружается до приезда съемочной группы. Возмущение донной почвы, выдержавшее удар плотно подогнанное железо, сдвинется — не удержат.
Высматривая в перископ симпатичных куколок, переметнется на Алеуты к тюленям; он все еще в силах обходиться без героина. На его лодке пропадали привлеченные объемом предложения дилеры. Обещанная цена зашкаливала, на сушу никто не вернулся, тяжелым наркотикам — смерть.
От них — смерть.
Без них — смерть. Правильное питание, занятия физкультурой, любящие и здоровые дети — смерть.
Едва ли наивную повесть «Ты умер, Ванюша» Иван Барсов написал будучи умиротворенным шестнадцатилетним юношей.
— Спровоцировав бойню, — с придыханием сказал Иван, — я ввязался в нее, выкрикивая твое имя. Хотел сделать тебе сюрприз. Катя, Катерина, Катенька, всех урою, со всем ребячеством покрошу, Катя, Катенька, куда ты вставила подаренные мною цветы, Катя, Катя, дама без возраста…
— Катя, — сказал Стариков.
— Я говорю не с тобой! — крикнул Барсов. — Да ты что, Максим! Да, Максим, подходят последние времена. Стань модным! Жри навязываемое! Заснем живыми; загнувшись, двинем трупами — далеко не дойдем: спросят документы и уведут в отделение. Там-то мы и откроемся! Ха-ха-ха! Вернем им долг любви и заботы! Хватит бегать по парку в боксерских перчатках! Довольно трусцы… отпрыгивайте, свиньи, с путей — едет поезд. И в нем несговорчивый Осянин, нарушающий правила поросячьей игры, силой скрещивая африканского и индийского слона, ни за какое злато не выбираясь из благословенной области абсурда; он точно приедет? Не застрянет, как некогда, в Элисте, налаживая контакты с местными буддистами?
— В Элисте вряд ли, — ответил Стариков. — Филипп выехал не в ту сторону. А куда, гоня прямо, свернет, мне неведомо — это же Осянин. Советник внеземных царей. Хранитель внешне разоренных музеев. Ты, кажется, о нем писал.
— «Осянин и девки».
— Что-то припоминаю, — усмехнулся Стариков.
Болит горло от ангины, плюс воткнулась рыбья кость, в коробке из-под сигар лежит непочатая пачка «Беломора»; зачем мне, Катенька, проститутки, если у меня есть ты?
Ах, так?!!
Я неудачно выразился?
Мягко говоря!
Я знаю, ты мечтала стать актрисой, поэтому поиграем в помещика и крепостную крестьянку. Задирай сарафан, ну как будто сарафан; укладываясь грудью на стол, обреченно опускай глаза, не уделяя внимания этим весам, они показывают неправильно, я не могу весить всего семьдесят пять. А ты всего лишь восемьдесят три. Принимая тебя под свой кров и охрану, я не меньше Бердяева презирал «оптимистический культ жизни» — отсюда и ты. С тобой не завязнешь в оптимизме.
Элегантный как дым, пустой и ломкий, я шутил, что не одинок, самый страшный человек для меня и самый родной, моя девчонка с Ваней, а я в пивной. Я с тобой. На твое большое тело нет других претендентов — сегодня ты абсолютна. Называя меня коварным тихушником, ты дернула ручкой, двинула ножкой — нервы. Кто скажет мне, зачем я себя воскресил? Я не скажу, не совру, из ложи прессы мне кричали: «Снизь обороты, старик!», но он не останется таким, каким рожден, он — человек.
Я человек, не алкоголик, из Ферганы я довез кусок засохшего чурека, на привезенном ранее ковре я буквально вламывался в переменчивую толстуху; мы безропотные вещи, нас привлекает вещественное, пополняющее силами зачахнувших у мониторов, а… а… а танцуют все. Ты расчихаешься и развеешь мой пепел; у тебя, вижу, сломанные уши — занималась борьбой?
Слишком резко переворачивалась в кровати с бока на бок. Зажигала свет и читала газеты, где я наткнулась на твое объявление «Лишаю девственности с шиком»: ты меня не разочаровал.
Я пью и не пью. Пол уходит из-под спины, потолок идет на сближение, леденя замершую кровь; нездорово лучатся зрачки. Вероятно, от чувств к тебе. Не доедай меня до скелета. Под утро я не столько сплю, сколько смотрю сны.
Из пакета молока достается жаба, из ее распухшего брюшка вылезает мордатый великан, импульсивно воскликнувший, глядя на звезды: «Привет, пока вам, комиссары!» — наречем его Рвущим Ночь. Быкодуром… Вырвидубом… пятнадцатого июня мы уезжаем с ним в Улан-Батор: откопав доспехи Темучина, я завоюю их уважение и выступлю в Великом Хурале с проповедью воздержания; великан прикроет меня, подмигивая.
Подмигивание — сигнал. Если правым — бежать.
Левым — бежать, отстреливаясь.
Перейдя с Вырвидубом границу, мы уступили в драке инвалиду Даробралу. Как же вас? да никак! необъяснимый позор; используя прозвища былинных героев, я начал звать великана Вырвидубом, он меня Валигорой, нас двое, инвалид один и без прикрытия в астрале; не бросаясь в наши объятия, он потаптывал грубо сработанной деревянной ногой, придававшей ему сходство с продрогшим пиратом, способным убить ни с того, ни с сего: для самоуспокоения. Иммануил Кант советовал мне «предотвращать смелые скачки в выводах», в выводах или обобщениях, в Николин день полагается набираться пивом — я знаю традиции. Вот тебя и хорошее.
Ты не прав.
Я не стараюсь быть правым. С инвалидом мы ошиблись: ты, я, Валиго и Вырвиду, луна то дальше, то ближе, непреднамеренная деконцентрация прогревает по той же траектории двойных дел, в наскоке глупость, но в нем и искренность; заберемся же на стог мокрого сена как на задремавшего зубра, выкопаем все тополя и насадим отдельный тополиный лес, расположившись там в отдохновении бульварным чтивом.
«Хватка лорда Дыды», «Поруганный мурза», «Что я выпил?», «Бутик содранных кож»; в окружении зажженных свечей Иван Барсов напишет для нас — для потрясенных коллег по преследованию истины, — занимательные легенды, проясняющие обгоревшие лица закружившихся духовидцев.
Обгорели? Не придал значения.
На пляже? На пожаре.
Лорд Дыды кормил кур печеньем, нейтрально улавливал в их кудахтанье электронные интонации; кто-то приходил и без спроса делал уколы, протирая мои глаза острым накрашенным ногтем и с оттягом приложившись по затылку; следующий отрезок пути я пройду в опасении. Боль в голове — она есть. Боль и голова.
Боль точно есть.
При просмотре жесткой порнографической сцены у меня текли слезы умиления. Голова, не заболев, выдержала. Я Самсон! я разбавляю усталость телевидением! я искалечу всех вас ослиной челюстью! — это, милая, недоступно твоему разуму: Осянин не тот алмаз, который выиграет от огранки. За его автобусом несется одноногий Даробрал: прыгая на уцелевшей, он размахивает костылем; на нем ночная рубашка с инфернальной символикой. За час до приступа он без интереса съел авокадо и прослушал вторую симфонию Рахманнинова. У него нет ничего, что было бы жалко заляпать кровью; упустив Филиппа, инвалид поскакал в общественную баню.
Его закадычный приятель и никчемный пауэрлифтер-крикун Галактион Ромашин принес ему для размышления листок перекидного календаря: «ныне у нас двадцать девятое декабря, доминанта заносов, ветреный гнусный день — международный день биологического разнообразия. Любопытная хреновина. Доминанта непонимания. На досуге напряжемся и обсудим… Ну, ты как?».
«Греюсь»
«Ты лучше мойся»
«Увидев сволочь, увидь с ней общее в тебе! От меня воняет? Говоря твоим языком, доминанта вони?»
«Ты сказал»
«Нет, ты сказал!»
«Позволь мне спокойно раздеться…»
«Не раздевайся! А ну, прекрати!… Да что это вообще за место?!».
Уходит первая любовь, истекают ее сроки и их не продлить, я предаюсь ужасным воспоминаниям; прохаживаясь в аэродинамической трубе, затягивая утреннюю прогулку — пихающиеся в бане вне контекста. Ничего не может быть вне контекста. Ни инвалид, ни альбинос-камерунец с розовой кожей и креативностью мышления, нуждающегося в сексуальной разрядке.
Have peace. Заскочи к ним в баню. Рассвирепев от твоей наглости, они тебя грубо отогреют. Только не жаловаться в посольство — иначе возникнут проблемы с футбольной империей: на тельняшке у инвалида бразильский орден Педро второй степени. Не понижая градус стремлений, он участвовал в неафишируемых сражениях на Риу-Негро; боясь воды, не плавал трезвым; с благодарностью принимал согласие восхищенных туземок, не деля шалаш с озабоченными братьями по оружию: «вы, дамочка, устраивайтесь, а ты, небритая морда, двигай отсюда, проваливай».
Повстанцам — лучшие куски. Мы все тут повстанцы. Поэтому и голодаем. Собаку не переведешь на пищу, состоящую из жуков и тростника, в ноздрю заползает олень.
Олень. Жук-олень… Олень!
Олень, олень. Не заводись. Ты посоветовал Мигуэле почаще смотреть на небо, и она недоуменно фыркнула: «А на что там смотреть? Одни самолеты».
Горячая стройная женщина. Пятнистая, как Майкл Джексон. Не сопротивляйся, крошка, меня это раздражает. Вместе с вином по венам разливается желание, вкупе с неотпускающей икотой одолевает запор, комар на карте мира убит в районе Эквадора — в наскоро поставленном сортире.
Удовлетворив Мигуэлу, я в общем порядке присел; страдаю, компадре, икаю, блек-аут. Отключился.
Сказалось чрезмерное напряжение.
Вошел окосевший партизан.
У него пистолет. Он стоит и засыпает, не выводя меня из оцепенения и отмечая для себя мою беспомощность, с нами дух Симона Боливара, в чем дело? Кто посмел вызвать?
Поэт-переводчик Родригес. Задорный козлина, мявший тупым ножом свежий батон, поминутно заглядывая в древний матросский сундук с его собственными переложениями на испанский изумительного Горация: «Бог не должен сходить для развязки узлов пустяковых» — Ему не до наших взаимоотношений с Мигуэлой.
Была проституткой, для «Плэйбоя» снималась, да, постепенно поднималась, получила мелкую рольку в аргентинском производственном сериале «Человек с молотком»; ты, дядюшка Убальдо, не синефил?
Старый Убальдо обиделся.
В кино разбираешься?
А-ааа… Ты о кино. В моей семье, в нашем Доме Жутких Сказок и без него не скучно. Взвизги хватаемых дамочек, ущемленная женская гордость, угреватый брат Диего, разделившийся на четверых шайтанов и вылезший в разные окна, позавтракав с прилепившимся отребьем неприглядными корешками; самый восприимчивый после меня. Зарабатывающий полировкой гробов: на нашем деревенском кладбище, как говорят, говорят и говорят, закопана всеми забытая водородная бомба, я попрошу и он отроет.
Она поможет нам в борьбе, стрелка часов языком слижет цифры, все в порядке; бытие пекущихся о народе не сводится к набитому пузу, отряхнись, Мигуэла, мы соединимся в миг взрыва. И мужская сила при мне. И снег повалит хлопьями.
Впервые у нас — еще час, еще два, а я по-прежнему с тобой, заканчивая жизнь в атаке, у тебя улыбка ребенка; чем ты заплатишь за ее чистоту? Не думай, что я непохож на других. Мировой масштаб, великие расклады, между мышцами нет синхрона, руки гнутся куда хотят, давай взлетим, у меня есть немного особой текилы, активирующей предрасположенность к танцам: хоть медленные, хоть дрыганья; оценив ситуацию критическим умом, я бы подрыгался. На старости лет, зрелым мастером своего дела и его отсутствия — испытывая влияние твоего ласкового голоса и вкрадчивых манер; лоб защищает мозг. Мой мозг, не боясь рискнуть, проверяет оборонительную прочность, подставляясь под удары стен, коленей и копыт, предстоящие события вынуждают нас горбиться, но мы же пожиратели огня, погонщики приснившихся бронтозавров, концепция разработана.
У меня тусклые глаза? Ну, вкрути в них по электрической лампочке. Лишь представил, а пот уже пробил. Под прикрытием турпохода карательная экспедиция, между поссорившимися влюбленными чучело крокодила, кровать нагревается: насчет один на один не уверен, но на секс втроем оно сгодится.
Потерявший направление охотник не настаивает. Нажравшись, он ведет себя даже тактичней. В ушах зазвенело, в чреслах зазнобило, со временем отпустит; смертельно ужаленный Беовульф все-таки смог прикончить того дракона — в нем бушевало эго. Напоследок показывало клыки. Поработай головой, девочка: я не намекаю на оральный секс; меня сильнее увлекает подрывная деятельность в солдатских сапогах и кружевном лифчике.
О чем же я говорю. О чем тут говорить, когда не тянешь ты. Не понимаешь в чем сложность меня как мужчины — очень грустно быть дебилом. Слова Диего Прелого, пьяного и смелого. Потягивающего дымящийся кофе во фраке, но без цилиндра; чертящего в воздухе кривые линии, поющего себе славу и доверие, перелетая во сне из рая в Сибирь к ходившему с оглоблей на богов Филиппу Осянину — замороженному Уолту Диснею. К Осянину. К мнимому Филиппу и подлинному церковному органисту Тамундо, за короткий срок опустившемуся до отрицателя всего святого — ради него, меня, ради всего святого заканчивайте. Осянин, Тамундо, Родригес, Уолт Дисней, Диего Прелый, Беовульф и Даробрал. Запутанная история. Клиническая депрессия.
Год, как год? прошел, как год? год, как год, прошел и прошел, собака пыхтит как еж, земля почти не двигается, императивом становится отрешенность, ты ничего не сказала? Нет? Правильно.
В школе ты был лидер?
Меня никто не видел. Но свою душу я рвал и терзал. А ты, используя пластмассовый имитатор, перестала уважать живых людей. Толстые стены из гнили, тонкие перегородки из стали — поймешь, если сможешь. Я тебя не осуждаю. Не буду осуждать, если не поймешь: дзэн не в роскошной, присыпанной снегом ели, а в притулившемся рядом с ней ржавом столбе, облепленном той же субстанцией. Вот так, крошка. Убегая от волков, охотник прыгнул мне на руки, и я отнес бедолагу в деревню. Не отшвырнув понуро сопровождавшим нас хищникам.
Они мне роднее. Он беззащитен.
Я его не отдам.
— Эврика, Максим, — невесело пробубнил Иван Барсов. — До нас жили, будут жить после нас, мы тоже не отстаем. Пропустив по паре рюмок, не лишаемся ума и ищем, ищем: мы ищем, они находят. На той желтой машине номер телефона, бурая надпись «Ангел» — вынь руку и что-нибудь ей покажи. Но я тебя не тороплю. Когда ты, раскачиваясь из стороны в сторону, переходишь улицу, люди в машинах смотрят на тебя — отнюдь не на цвет светофора. Птицы летают, окна горят, я бреду в философских раздумиях, до чего же чудесен мир.
— Не раскисай, Иван, — жестко сказал Стариков. — Мы не пойдем на уступки. Пойдем, но вперед. Частично просветленными — в поблескивающих под фонарями куртках, как в пластиковых мешках.
— Ты, ты, ты, — пробормотал Барсов. — Ты навязываешь мне мудрость.
— Мои слова не нуждаются в комментариях, — сказал Максим.
— Олег «Таран» покрасил на Пасху собственные яйца, однако друг об дружку их не бил. По его наполовину высунутому языку ползла синекрылая букашка. Следующей ночью он трахал лилипутку Катрин.
— Фантазии, Иван, — отмахнулся Стариков.
— Они чуть мягче стены.
Я приготовился к празднику, расставил чашечки для сакэ; перебравшие девочки-сестрички наблевали целую ванну — скрипка и отбойный молоток. Две и мой. Все получилось само собой.
Вторая не думала, первая не моргала от золотистой чешуи обещаний, Атаман Грыжа нагнетал напряжение, не собираясь привыкать к одиночеству: кроме меня есть миллиарды мужчин, а они со мной, трогают и щупают, помогая таскать с улицы кирпичи для декоративного камина, о-ооо, завершение мытарств, улыбка судьбы, здесь ошибка. Долой скепсис. Я удержу свои позиции, пробираясь за покров прежде неведомого; провидение подвело меня к краю и попробовало нагнуть — я вывернулся.
Разбил мне рожу, сломал нос пришедший летом Дед Мороз — дело прошлое. Фото из архива Семена «Ракеты». Передавайте привет его самостоятельной канарейке.
Наташа спит и не думает, баю-бай, верните корабль, с хорошими вестями входите без стука, костлявая Евгения Лупуевич снисходительно кривит закрытое волосами лицо: какой же он неумелый… Легенький и забавный. У меня есть ребенок от космонавта, призналась она.
Какого года рождения?
2002-го.
О, воскликнул Атаман, твой ребенок — человек третьего тысячелетия, эпохи тотального выравнивания, проникновенного обездушивания, внимательной мамы-киборга, строго запрещающей выключать телевизор. Малыша ждет счастливое будущее в свободной стране.
Я, Даробрал, Максим Стариков и прочие прогрессивные силы возьмем его под свое крыло, поведем с горы на гору — без дельтапланов: спускаясь кубарем, поднимаясь бегом. Мы мобильны, ласточка, мы чертовски мобильны; впадая в крайности, мы не самым худшим образом убиваем время. Короче говоря, не прячь деньги от достойных людей, переноси сладкое похмелье под армянский коньяк и Дженис Джоплин, с оргазмом из меня выходит дьявол, я — Андрей, я — Воробьев, но я и Атаман Грыжа, за мной стоит вся наша банда и лично Семен «Ракета»; туз бьет девятку, девятка туза, игры разнообразны.
Мочалка плавает в заблеванной ванной, как осьминог. Бегая трусцой, довольно затруднительно выдерживать неспешный темп, если представляешь, что за тобой несется разъяренное существо с вытаращенными глазами и развевающейся рыжей гривой.
По описанию весьма напоминает Мрачного Трефу.
Вы столкнетесь с ним у костра, возле которого наяривавшие кантри вурдалаки скажут вам: «Мы марионетки на спутавшихся нитках Владельца Балагана. Нас великое множество. Ему не отделить, не справиться».
Он в сердцах трясет общей кучей — ровная хмурь над столицей. С жизнью связывают лишь иллюзии. Сексуальная энергия переливается через край. Я буду, Андрюша, твоей Дульсинеей, налеплю тебе знатных тефтелей, в эпицентре толпы идут одиноко… мой дед, фронтовой оператор, любил тайно снимать меня с прежними мужчинами, просматривая записи со скрытым во взоре трагизмом… изнемогая от запретного возбуждения; оплот атеизма в нашей разобщенной семье мучался инцестофилией, еще в младших классах называя меня «необлизанным фантиком от терпкой конфеты» — сменяются времена, облетают листья… подтаивает снег, один дед неизменен. Козел каких мало. В рубашках кричащей раскраски, с неистощимым запасом откровенных комплиментов; я не драматизирую, но и ничем не могу ему помочь.
В противном случае дикий приступ радости, катаплексический удар, остановка мышления без задержки дыхания. Как у дзэнских монахов. Мне непросто об этом говорить. Дома у нас Север — не топят. Приодевшись с дедом усатыми цыганками, мы станем трясти шелковыми юбками, заработаем денег и согреемся, плачь обо мне, жалей…
Предгрозовые усмешки под накладными усами и заросшее колючками сердце.
Я огляделась и меня холодит; ты мужчина, и я тебе не завидую, красива ли я в непривычной упаковке? совсем ли я, совсем ли маловажная часть моей эпохи? ты покрыт железом начищенных доспехов, ха-ха, ха, люби весь мир, вплетая в мои волосы любые цветы, я повисну на твоей руке и мы пропадем. Тихо, не явно. Под нашим деревом сон не берет: раз — упало яйцо, два — такое же туда же, затем рухнуло и гнездо с матерью-вороной, ее клюв был раскрыт, мне в темя он не воткнулся, она — догадался? — смеялась. Призывала разделить мечту. В пупке собирается вода.
Страдалица ты моя. Я потерял из-за тебя десятки, сотни удачных ночей! не подал и копейки агрессивным нищим; размазывая по стенам альпийский мед, заслушивался тридцать вторым опусом удивительного Скрябина — мирно это не кончится. Погладив меня мохнатой ручкой, приготовь бромовую ванну. Предварительно вымой, да, ну да, близко не подходи — я зыбрызгаю тебя огнем. Я в пылающем болоте. Честный воин Христов.
— Мы не выродки, — пробормотал Иван Барсов.
— Имеем то, что имеем, — сказал Максим.
— Мы говорили о просветлении?
— Как обычно, — поежился Максим Стариков. — О надкушенной груди любимой женщины, которой вставишь, а потом не вытащишь. Но кого сейчас интересуют вопросы духа.
— Не ответы.
— Ответов нет. Кто бы что ни утверждал. — Не останавливаясь, Максим почесал лодыжку и едва не распластался у лотка «Все для свадьбы». — Лишать себя жизни — грех. Жить такой жизнью — еще больший грех. Я, Ваня, иронизирую. Делаю вид, что адекватен. Все мы на правильном и единственном пути.
— Жив — не повод для радости, — веско заметил Иван.
— Я готов подбежать к каждому, — признался Максим.
— Чтобы обнять, — конкретизировал Барсов. — Ты расслаблен, ты нацелен, ты нокаутер. Это не обсуждается. Осталась только жалость к нарядной девушке к реке. Тут печальней. Персонажи моих книг размышляют о моих книгах с подсознательным ощущением собственного убожества, сигналя поднятым кулаком о скором начале… выпьем пива?
— На улице холодно, — сказал Максим.
— А в баре людно.
Выхлопы гудящих машин, позвякивающий пар изо рта; он не идет, повисло молчание, пядь за пядью туда, куда надо, мозг еще не проснулся; раскаты в голове, озвучивая бессознательные импульсы, понуждают встряхнуться, по подернутым инеем стеклам скользят языки пламени.
Максим Стариков крепко думает тяжелую думу. Вытягивая тепло из сигареты, желает пропитаться магической силой Папуаса Би. Заострив копье и не утратив былую хватку лорда Дыды — через изгородь… макая в сметану сосульку замерзшего супа; рецидив и непоправимость, не засыпай: завтра все будет по-иному.
Примитивные ночи, убыточные прожекты, я слушаю как между столбами бежит электричество, из снежной пыли высовываются корни, тело — могила, облака — мыльная пена.
С утра я брился. Ветер-осведомитель приносил сюжеты для комиксов. Пьянствуя со слонихой и беглянкой, я настаивал на поголовном совокуплении, в моих глазах появлялась грусть; поменяв их местами, меня не преобразить, они перемещаются во тьме отстраненными светлячками — не оглядывайтесь назад. Папуаса Би не увидите. Он видит; видит как в него тыкают пальцем такие же никчемные люди, являющиеся переходной формой к кому-то еще. Вы вменяемы? Я счастлив, меня нет.
По велению Ивана Барсова он играл в футбольной команде «Сиднейские магниты» и, получив мячом в пах, мужественно выдержал удар, но мужчиной быть перестал.
Ему все равно где лежать. В горячей ванне или в сугробе, на жаждущей дикарке или на недогадливом колонисте, в лагерях расслабления или на мхах и болотах, надежды пошли прахом. А-ааа, а-ааа, глубоко дышать полезно для духа, под корягой застоявшаяся тишина, Папуаса Би не умиротворить грудью без молока.
Я бы не надкусывал, Максим — он охладел к жесткому порно. Рассматривая мордочки ранних цветов, не опасается кончить тюрьмой.
Милые буквы, ненавистные цифры. Пострадавшая опознает его по рисунку Мрачного Трефы, не упускавшего мелочей, устанавливая мольберт у самого океана — пока он ничего не сделал.
Без крови не разойдутся: критерии здоровья относительны, и чувства возьмут верх. Когда ты ее раздел, она от тебя чего-то ждала, но ты закатывал рукава, изъясняясь на лающем китайском, ты папуас и ты колеблешься. Гостеприимство священно.
Парацельса убили на званом обеде камнем по голове.
Найдя это в себе, не кивай на неблагоприятные психофизические факторы — предоставь убежище сбежавшему из Кащенко лесничему; он ускользнул.
Парацельса убили в пьяном угаре.
Байрон спал со своей сестрой.
Мрачному Трефе постелили на ящике со снарядами. В брянском отделении Ордена Всемирной Гармонии, откуда и лесничий Семенов, и ухаживающий за когтями оборотень Федор «Самшит» Григорьев: под градом пуль они строили баррикады, читая полубезумные стихи Короля Времени Велимира Первого; из перевернутого кассетника грозно рыкал Король Ящериц, other side, another side, опускается занавес, всплакнувший енот танцует со своим хвостом за шестью перевалами на дающем крен архипелаге — в безвыходной ситуации. За кулисами транслируемого для простого народа спектакля.
— У меня, — сказал Иван Барсов, — такое ощущение, что разрыв состоялся. Противоположности в единстве, а в единстве у меня не все складывалось, и я эффективно и беззастенчиво накручивал себя в ином направлении, вычленяя утешительное ядро… внутреннее сопротивление не подавлено. На елку в Кремль направо! в будках под эскалаторами сидят невменяемые автоматчики! я больше не в состоянии держать себя в руках. — Получив из киоска бутылку «Балтики» и пакетик соленых сухариков, Барсов передал пиво Максиму. — Вот я их открыл. Сухарики… Что за сухарики? Мне бы большие сухарики. За столь невзрачные сухарики Дикий Капитан и Казахский Батыр Кобланды вышли бы за рамки приличия, ставя умеренно экзистенциальные вопросы: «Какого лешего? Зачем мы живем? Не устроить ли вам особую судьбу?». Сухарики, мифы, замороченные елдаки, отпавшая необходимость быть сдержанным — все связано с истиной. Под лунным светом творится копеечный разврат. Они губят себя, не нюхая клей, не вдыхая лак, чудесно! полностью одобряю! у искрящейся девочки прихватило сердце, ей бы выпить корвалола, но от него специфичный запах, отвратное амбре, а Веронике идти на свидание, и она идет на Гоголевский бульвар, где отдает концы в жарком поцелуе. Кавалер отталкивает ее обмягшее тело. Их не прошибает пот любовников.
— И дальше что? — немного подождав, спросил Максим Стариков.
— Постскриптума не будет, — пробормотал Барсов.
— Ага…
— Внимательней, Макс — у пешеходов тоже есть обязанности. Ты же не комик. Я не комик. Мы… мы… не комик-труппа…
— Кома-труппа, — подсказал Стариков.
— Верно, — согласился Барсов. — С горем пополам появляется образ.
Некоторая кома — благо для меня; мне хорошо и покойно, неоценимое бездействие разума, вездеход моей жизни едет уже по инерции: бензин на нуле, передачи не переключаются, я говорю об этом открыто, через три дома от меня живет антипатичный изнеженный растениевод Виталий Дурной, кормящий изо рта в рот аквариумных рыбок, ставя на первое место взаимопомощь в обмене игрушками для секса — в восторженном маразме он дает волю воображению; километровыми составами, по отдельности, во все стороны, в голове с гудками перемещаются мысли, на солнце как раз сейчас происходит вспышка, туда-сюда носящаяся лошадь пытается меня сбить, в меру похотливая Елена пила со мной вино без романтики. Романтической обстановки мы не создавали — просто накачивались.
К пьянству интерес не утрачен.
Перед поцелуем я зажимал ей нос; шире, шире! распахни пасть пошире, я всуну язык — для начала только его, на восьмое марта я подарил тебе старые китайские часы без ремешка и батарейки, незабываемо… й-еее… не становись business-woman: будешь похожа на деловую мартышку. Я строю короткие, но идеально выверенные логические цепочки, меня беспокоят почечные камни; если на промерзшем камне разжечь костер, он треснет — у меня камни в почках, сам я не холоден, в рекламе говорили, что в данном шоколаде особенные пузырьки, угощайся, Лена, причина твоей беременности — мой резкий ввод. Мрачный Трефа дал тебе кличку «Эрекция». С ним не поспоришь. На выходе из роддома я встречу тебя с букетом роз и другой женщиной.
Не переживай. Ей неоткуда взяться.
Здоровья нет, все остальное есть; когда-то я покупал в аптеке лишь презервативы, погода сменилась; в мае 1995-го я женился и ни в чем не нуждался, можно было не выходить из дома: есть с кем выпить, с кем переспать, с кем подраться — супруга ходила на уроки таэквондо. Твердая шатенка с лицом осьминога. Я щипал ее как статую, волновал пространными престранными вступлениями, ей не забыть мой хлипкий сморщенный член; взяв паузу, она уехала к родителям в Мурманск, и я пошел по женщинам — отшили; выпил сто грамм — окосел; сцепился с агрессивным стариком Гусевым — нахватал. Благодаря году семейной жизни окончательно потерял форму. Запустив мышцы и сознание, полагался на защиту железных дверей. В перманентном посттравматическом состоянии укипел, прокипел; по улицам расходились волны безразличия, учащенное сердцебиение кричало о приобретении жуткого опыта, в эволюционном ряду мы занимаем главенствующее место — я молчу.
Ты не один, сказал маньяк.
С точки зрения космоса он не хуже других. Моя жена обладала огромным задом и острым прямым носом: я ускакал от нее на правой ноге. Не на двух — давал ей шанс меня догнать.
От вовлеченности в этот вертеп нельзя не приуныть. Гордо бродя среди обломков и посмеиваясь в кулак от неловкости, я отчаянно сопротивлялся с простотой раненого буйвола.
Вкусив от древа гармонии. На бархатной рубашке с оторванными рукавами отдающие багровым пуговицы.
На зыбкой стезе отнюдь не народных мотивов международная психиатрическая комиссия в составе Семена «Ракеты», Филиппа Осянина, Антуана Жлобаля и Андреаса Киборгссона признала меня своим парнем.
Зачем ты, самурай, отрубил Антуану член?… он размахивал им, как мечом… он шутил!… я не понимаю таких шуток… Лена! Елена Петровна! Идите забирать Виталия Сергеевича — он в одном нижнем белье валяется под забором.
Сварив ему в черепе вегетарианский суп, издайте хриплый вопль любви. Дайте насладиться нечеловеческими звуками. Подо мной просядет почва, меня прощупают подвальными поскрипываниями — я упоен не выводящими из серости метаморфозами, и в настоящий момент не сомневаюсь в подлинности мира; рванули калеки, бешено ускорились черепахи, мне за ними не поспеть. Крутой желудок расслабился. По телевизору утверждают — ваша улыбка бесценна.
Почем билет до Катманду?
Где-то тысяча долларов.
Порядочные деньги. У порядочных людей не бывает порядочных денег. Но я настроен не попсовать: товарищ посоветовал мне уверовать в воздухоплавание без самолетов или планеров. Провоцируя с делать невозможное, он обмахивался газетой с собственным некрологом — монгольский еврей Исаак Хупсупул был знаменит. Разумеется, не везде. Исключительно в сообществе тех, чей разум не в формате.
Вырвать из живота нож, метнуть его в спину убегающему, ну конечно, вполне уместно, бодрый подонок скрылся за величественным храмом. За винным магазином. Закатив глаза, выгибался дугой; слезы потекли от боли, инфантильность вычерпана до дна, над отделом дорогих вермутов репетирует ансамбль альтернативной музыки.
Взвинченный руководитель трясет яйцами как кимвалами и шлепает босиком к холодильнику; просунув голову охладиться, преодолевает творческий спад.
Нет-нет. Да. Нет-нет, приехали. У меня свой путь. Я распоряжался судьбой, она распоряжалась мной, под звон с колоколен я приветствую выживших, по системе Ошо начинаю день с продолжительного идиотского смеха, я полностью воспален, у меня скрючены пальцы ног; бросив в сугроб пивную бутылку, жду. Она полная. Я ее охлаждаю. Не в холодильнике и не голову, не дизентерия и не простатит — мелочи. Короткая двухмесячная депрессия.
Без теплой одежды за полярный круг.
Ты будешь мне ассистировать.
Осянин дал бы высшую оценку моему ars moriendi, моему искусству умирать; бред не отпускает, но я и в рамках оного проведу генеральную репетицию окончательного выпадения в осадок: черным внутрь, белым наружу. Как получится. Чартерными рейсами подлетают бестелесные союзники, намечается уникальное светопреставление, на ладонях и бедрах заметны признаки тления. Осянин добр и стар. Не очень стар. Ну и так далее. Накинув шаль, чувствует беспокойство — приходит к выводу, что греческие философы не зря отдавали предпочтение анальному сексу.
Только не Осянин.
Залезть и прыгнуть.
Не с тем размахом — годы: в его возрасте Сократу, когда тот смотрел на небо, «наклала в рот ящерица». По словам Аристофана, скорее всего также бывшего пеликаном, ученым гомосеком; Осянин бы напихал им с обеих рук. И с левой, откуда исходит отрицательная энергия, и с правой, посылающей положительную — вы умны, но учитесь дальше, принимайте присутствующую во всем амбивалентность; только лучшее, только крупное, Филипп не последний игрок на поле приземленной духовности; изодрав скафандр, Осянин пронесется сквозь время на выручку перепуганному мальчику, окруженному заботой философствующих педофилов, вы кто?… вы мне поможете?… я человек-полет. У вас тут красиво — до глаз доходит лишь какая-то дрянь. Я великолепный диалектик.
Ты меня не поймешь, однако ладно — если Хендрикс на гитаре, Дэвис на трубе, «Бонзо» Бонем за ударными, я, пожалуй, не схвачусь за гусли.
Просто послушаю. Понаблюдаю вместе с тобой закат над афинской цитаделью, лучезарно подмигивая бесстыдно оглядывающим меня гетерам. Идите, уплывайте, проваливайте, я не захватил с собой денег.
На нас взирают и плотные бородатые мужики в сандалиях и хитонах: распив для лучшего течения благородной беседы сорокалитровую амфору с молодым вином, видят во мне некого сеньора-гейшу. Меня это не должно удивлять.
Не должно. Не должно. Мир рехнулся. И давно.
— Микстура Бехтерева, — сказал Барсов.
— Не возьмет, — покачал головой Максим.
— Высадка гуманоидов.
— Может быть, — пробормотал Стариков.
— Блеск таза.
— Твои дела, — откликнулся Максим.
— Для Беме вначале был блеск таза, — сказал Иван Барсов. — Видения начали его посещать после того, как он что-то усмотрел в перевернутой тазу: встал ночью в туалет, через пятнадцать минут вернулся к девушке пьяным — выпил водки. Я, Максим. Без видений, но с правильным самочувствием: с потребностью духовно расти. Куда и откуда мы бредем? откуда у меня золотая перхоть и изумрудные сопли? где, черт побери, Осянин? остальные уже приехали. Дзынь.
— Повышение бдительности, — сказал Максим.
— Бамц.
— Запущено взрывное устройство.
Из нас двоих работала ты одна, и нам хватало, в тебе есть все, что мне нужно — как и в миллиардах других. Думай о хорошем. Я наслежу вокруг, натопчу, ты меня впустишь. Нарисовать тебе барашка? Подняв за уши, я поцелую тебя в губы; от огня в твоих глазах оплавятся черные очки, солнца тут нет, и ты сидишь в этих очках без желания утешать, сквозной темой проходит одиночество, мне противно вставать с кресла, чтобы лечь в кровать, я называю это «Сделать Дао». Сама не поймешь — никто не объяснит.
Спущенные брюки.
Штормовое предупреждение. Со дна километровой впадины я достану тебе морскую звезду. Растоплю дыханием замерзший водопад, разложу перед тобой дюжину самолично вырванных змеиных языков, по дороге к тебя я мог умереть. Окоченеть с уставшим петь сердцем. Смерть предателям, больше веры неудачникам, вдоль бровки раздраженно бродит запасной футболист.
Он озабочен. Не склонен упрощать. Вавилон, Божьи Врата, наше значение одинаково ничтожно, законы АУМ непоколебимы, из-за скамейки с тренерами и массажистами выглядывает Барсов: Иван! А, Иван!
Чего?
В следующий раз огребешь! Не сомневайся! Меня и на поле не выпускают и Валентина в запас перевела; не получится с тобой — вспомнит обо мне, позовет послушать шокирующий томский блюз, и мы затеем красочные переодевания, представляясь белорусским шляхтичем и готовой на все гимназисткой, мой болт оживет, ударная волна от сказанных мною слов весьма слаба, зато потрахались. Воздали почести Венере. С введением в нее пластмассового.
Он не мой — муляж. И муляж, и мираж. В венском вальсе, как в медитативном трансе, спасительные абстракции, сверхличные скосы, только успевай выносить трупы, друзья не выдерживают, приглядись ко мне — я держусь.
Часы и сверчок. Тикают и поет. Ты меня выбрала, улыбнулась, привела в исполнение, и я в одиночку сгрыз пакет ванильного печенья, замолчи! идет верблюжонок, наваливается Африка, от старухи чужой к старухе своей, real falling in love? С дивана? я зла на педерастов, сужающих для меня возможность выбора. Их привычки диктуют глядеть на меня словно бы я им сестра, ну да, разумеется, я видела в гробу таких братьев. Принимая шланг за гадюку, собака бросалась и перекусывала — я бы у них не откусила. Эта категория людей не разложила бы меня на столе. Ты отличаешься и теряешь над собой контроль. Если ты заметил, что ты спятил, ты не спятил.
Я спятил.
Заметил… Все-таки заметил. По натуре романтик, неповторимый мученик в обтягивающих лосинах… с обнаженной дряблой грудью — заколдованный ясень, ты притворяешься мужчиной, ты особенный; я особенный, нагрузки на голову непереносимы, дым от сигареты выпускается вверх, вниз, перед собой, вверх, вниз, перед собой, вниз, вверх, вниз, накатывают волны сна, дает интервью серийный убийца, тебя выворачивает от однообразия, ничего не болит и не хочется выпить, существуют боевые системы, где между пальцами ног вставляют бритвы, Осянин — нет, ему ни к чему, Филипп взамен лезвий отращивает ногти, я знаю женщину, у которой они не растут; мои руки на ее плечах, в глазах сообщение с пометкой «молния» — идем! За мной! Умоляю тебя, уйди, заклинаю сторониться пугающей определенности; потащим наши кости, доставляя их на край земли и столкнув с него свинью-дауна, неполноценную с пятаком: прямую родню прожженных душ; мне бы пересилить наваждение, упоенно пошуршать над ухом последней оставшейся купюрой в пятьдесят рублей, я посижу с тобой. Тут Олег «Таран». Пусть тоже сидит.
Я сел. Да. Помнишь, сколь полноценно мы проводили время с четырьмя негритянками? В общежитии института Дружбы Народов — стряхнув с себя размышления о Высшем Бытие, неспешными в понимании, резкими в драке… Да. С четырьмя негритянками… и с четырьмя неграми. Такое не забудешь. В Ветхом Завете сказано: «не ложись с мужчиной, как с женщиной: это мерзость», но мы и не ложились. Никогда. Я никогда не шучу и никогда не говорю серьезно.
Не вижу противоречий.
У хлыстов «христовой любовью» называли групповой секс.
Не вижу и здесь. Ты сказал, черное? Мне послышалось, желтое. Я не справился. Меня заманили на земляничные поля и не остановили нож возле горла; я тяжело дышал, зажав его коленями. Весной он неожиданно вырос.
Романтическое помешательство, сезонный идиотизм, под свиным копытцем Апреля меняется сознание, у нас тут не все хорошо, носки ног цепляются за трапецию, в голодных глазах есть желание не сдаваться, ветер над морем остужает пылкое больное сердце, имевшее возможность остановиться; не валяться, трепыхаясь на перекрестке прибитой коброй — выпрямившись, раздулась, изготовилась к атаке, но каждый проходит и отвешивает оплеуху. Бу-уум.
Голова из стороны в сторону.
Бу-уум. Я ушел в чем был. Моря — пустыни, пустыни — города; заломив Людмиле руки, я массировал ее лбом между лопатками. Вдыхая вечернюю прохладу и ведя к кустам… зачем ты взяла с собой собаку? Я взяла ее гулять. И обязательно сенбернара? Другой нет.
Не води на поводке — потянет. Оббежав столб, ударит тебя об него; не откладывая, приумножит уличный гвалт: затем тишина и ты об этом не вспомнишь, больше не вспомнишь, свободу тебе, твоему сенбернару, я в широких трусах, с костюмом на вешалке — пощади. Не проси остаться.
Костюм оставлю, сам пойду. Захромавшей скаковой лошадью побреду по скоростному участку новой дороги, под тучей стрел отключаясь от внешнего и осознанно крутясь вместе с землей; многое уже ясно. Я присяду. Обхвачу изможденное лицо.
Сидящий на Небесной Сосне горячо приветствует посаженных на Небесный Кол.
Допив, я тебе позвоню.
Не пей — жги костры. Мысли разбредаются по окрестностям, и меня не отвратить от назначенного провидением: дровосеки внутри крушат и ломают…. мне знакомо это ощущение.
Язык, продираясь сквозь зубы, хочет вывалиться, загадочная группа усталых поджигателей неконтактна; я покрыт пылью, Сверхдуша Параматма покрыта тайной, полет Валькирий, полет Нибелунгов, робкое предположение о наличие в Безотказной Драконихе красоты души; без кислородного баллона мне не отдышаться, и я вижу окружающее в общем спектре, укрывая от милиции неизвестно кого.
Меня. Я стараюсь забыть… Одобряю. Человек ли ты?
Истинно. Безобидный человек, попавший в невероятный переплет. В «Макдональдсе», че. Не бойся, я друг. Очередь в туалет, толпа у писсуаров, что же происходит с людьми; нестерпимая однотонность, у меня остается минута, тридцать секунд, двадцать, я бы без лишнего шума, но они не расходятся, и мне не пробиться, а я подвержен, я помогу вам уйти из жизни; вы долго, вы очень долго, за волосы и головой об стену, за волосы четвертого, об стену пятого, кто-то сползает, кто-то объединяется против меня, испытывающего помимо всего трансцендентальные страдания, милиция обедала внизу. Принеслась на крик; сунувшись, одолела, я сказал: везите. Меня угораздило. Небо не с нами, до встречи на Светлояре, на Святом Озере, у невидимого Китежа, право на звонок: моя судьба — алло. Ага… Она точно умерла? Я звонил в семью не просыхавшей со мной полторы недели Новогоднего марафона Марии, Светланы, кажется, Татьяны; не взяв арестованного на руки, легавые толкали меня по лестнице вниз: вы? ты! я? я не падаю, грядущие муки, я… вопрос нескольких часов, я… до чего все жутко, я… отрекаюсь от дьявола, остолбенело следя за перемещениями облаков; я закусил губу, их психика регрессировала, Лена «Эрекция» пыталась меня понять и сошла с ума, из машины меня не выпускали.
Говорил, сорвусь — усмехались.
Нет сил терпеть — отмахивались. Ну, я и залил им все заднее сидение; по своей воле, однако вынужденно, вернувшись из Западной Бенгалии без Знаний: с малярией и кровавой дизентерией. О, да, да, да, в душу пришел мир, Рама — Сита, я — Татьяна, плотное телосложение, экстатические ерзанья, на лице от напряжения лопались капилляры, я выдохся за час до ее оргазма; поменьше, поменьше, неудача за неудачей? поменьше, похуже, я буду ответственным перед самим собой, не ограничиваясь разрешением эзотерической проблематики и расчесывая раковую родинку на перекопанном проспекте, габаритная милиция перевесилась назад убивать, и мне грозила смерть; я ударил первым, водителя затрясло, второй не додумался схватиться за руль, и нас вынесло на встречную; отвлекитесь от меня, отложите поездку в ад, не взламывая запоры готических ворот, сегодня опять короткий день, но не настолько же, лошади понесли, пышная борода затрепеталась, вы орите и скандальте, а я подыграю на тамбурине; чавкающая безжалостность… роптания заморившегося Хохотуна, лобовое столкновение под классику на FM — это «Щелкунчик».
Я знаю «Щелкунчик». Я только «Щелкунчик» и знаю. У Татьяны занято — бросила трубку… продавив плечом искореженную дверь, я выбираюсь на минуту из сна; я их покинул, они оба мертвы, мои метания среди интенсивного потока безразличных к нашему горю размыты, впрочем, никакого горя, слегка повреждена грудная клетка; продув легкие, я, опасаясь преследований и разбирательств, подтянулся к тебе. Вспоминая о случившемся без обострений, извивался на гостевом диване мелкой речкой. Набрал Татьяне.
«Приветствую вас, Маргарита Михайловна. Внимательно всмотритесь кого я люблю. Татьяна пришла?».
«Она уже не уходит».
«У нее завтра день…».
«Не желай ей здоровья. Она хочет умереть».
Стоящие на боевом посту, уносящие ноги, беззаботно превышающие дозу, не вижу разницы; пелена все толще и толще, дух выходит из тела по своим делам, отправляясь искать поводы радоваться жизни; я как-то незаметно оказался на краю пропасти. Стягивая свитер, оказался в туннеле. Через ворот мелькнул свет. Двойная детская коляска. У нас могли быть дети, по их венам струилась бы вселенская благость, ты передала эту мысль на хранение моей голове, но сонные ковбои должны спать и дальше. За пятью рядами штор. Набив брюхо бисквитным пирогом с абрикосами и миндалем.
Позже они станут героями. Пророками. Лифтерами.
На мысе Кумари на меня накинулся небольшой тигр — ну, ну, расслабься, разве это хорошо так себя вести, по горным тропам с морским оскалом я шатался скорченной благообразной старушкой и, настроившись попеть божественные гимны, полез в карман за книжкой с текстами; за ее краешек зацепился траченный презерватив, завтрашнего дня я не жду, и он не придет, на снегу крупные точки, квадраты, следы, проехал велосипед. Завалилась табличка «Берегись поезда». Ее вкопали после посещения Индии апостолом Фомой, который чист, обрызган, чист, Всевышний тасует колоду, выбрасывая ненужные карты, русалка мастурбирует в проруби, я скачу в нескошенных травах, и меня окликают соотечественники.
Харибол!
Хариболт. Кришна с нами.
С нами. С ними. Пягигорская фабрика делает шубки из норки, мутона и так далее. Гниды… Фабрика называется «Алеф».
Бог ты мой… Под черепной коробкой в темноте и изоляции идет своя жизнь. Это важный момент. Возьми долото и сними верхнюю половину, осуществляя возможность свободы; посмотри что происходит внутри — скромно и нервно… сверх ожиданий. На коврике для медитаций. Моя малышка под химическим кайфом, и морально мне тяжело: если ее голова — задница, то оральный секс — анальный; она поддавалась на уговоры. Я мял любимого кролика. Воистину, мы уроды.
Она выпила поллитра, сглотнула треть упаковки и у нее лишь слегка порозовели щечки. Сумасшедшая застенчивая кобылка… тонко чувствующая арктически морозы в нашем спальном мешке, лежащем на засаженном тополями, загаженном людьми плато; к нам забрели кабаны. В любое время.
Все может кончится в любое время. В любую секунду. На солнце блестят булыжники.
Ими, проломив, поставили точку. Притупляя чувства, лишились достигнутого.
Отвергались не ведающие тревог. Перешептывались пожилой учитель географии и накрашенная школьница в белых чулках — ее первый роман. Его последний. В консерватории он закрыл глаза, чтобы лучше войти в Гайдна, а она сомкнула их потому что уснула; я тебя угощу, разумеется, угостишь, свадебное платье я пущу на тряпки, не с тобой… с тобой… с тобой ни за что, ты насадила меня на крючок, ничего не разорвал?
Я бы тебя, разорвал бы тебя, по немощи не сумею, меня не хватит, цветок пахнет не цветком, зеленые склизкие стены, остывший экспрессо, мусс из лайма, волованы из слоеного теста; уйдешь от меня, деточка — покончу с собой.
А я на тебя заявлю.
Если я тебя оставлю?
Именно. Если моя голова еще не вконец задница.
У тебя не она. Она у тебя, но не там. Я там, я купаюсь с акулами, и он выпирает, у меня небольшие провалы. Булочки с марихуаной не печете?
Шли бы вы отсюда, товарищ клиент…
В интеллектуальном отношении вы меня не превосходите. Это тревожит, и я постепенно привыкаю. После автогола заштатного противника великий тренер сэр Алекс Фергюсон прыгал от радости, как макака — что требовать от вас. Чего ждать от меня. Пока я за себя отвечаю, но ich habe genug, с меня довольно, я не скрываю смятения; ад тому, кто подобно Энею не сможет удержать тень своей Креусы.
Дети повзрослеют и умрут, через десять световых лет на Камчатке будет двести миллионов волков, этот сон взбодрил темную сторону моей личности. У животных болит сердце. Едва ли от любви. В моей жесткой подушке не утонешь, взлеты не сменяют падения, с рейса из Якутска я, криво оскалившись, вышел в носках и бумажной треуголке; в полете я о многом передумал, у сидевшей рядом со мной дамы сильно болталась голова, ее сжирал безотчетный страх, и за ней приходил дьявол, от ее природной грации остались жалкие крохи, лишенная изящества шея молила о веревке, я держал на вытянутых потолок самолета, на него давило из неведомых далей, коньяк. Рахманинов. Отдохновение.
Андреас Киборгссон грыз ногти перед сексом, грустил после него; попав под дождь, зарылся в снег, текло и валило отовсюду, промок? замерз? Промок. Но ноги теплые. Даже носки дымятся. Треуголку спас — будь уверен. Будь уверен, финка боли в правом боку, будь уверен, на втором плане карканье воронья, будь уверен, рифмованные стихи напоминают детский лепет.
Вытащил сонливку, и за ней вытек глаз. Чувственность во мне усыхает, военный оркестр выдувает для меня шизофренические пассажи, придирчивый патруль обыскивает у священника крестильный ящик, и батюшка приглашает их на бесплатные православные курсы, зовет помыкать возвышенного горя; удаляясь скользящей походкой, лежать и вспоминать, ему представляется, что все надо делать нормально. В его храме скребут пол.
Отскребают жвачку.
До начала службы есть время сходить в парикмахерскую — опрокинув стаканчик и пройдясь по сатанинскому городу в хилых лучах серого солнца; сними же напряжение, облегчи судьбу, о ты, смачная блудница с низкой жо… услышь мой хриплый говорок. Здравствуйте, славная девушка. Проявите услужливость. Меня укусил тарантул.
В последний раз вы стриглись месяца четыре назад?
Может, четыре. А может, и десять. Я выделяю на стрижку сто рублей в год, но вы с тройным усердием сделаете меня красивым.
Вас уже сделали. На этот бок зачесываетесь?
Смотря, какой рукой.
Ушки открывать?
Ха. Мои здоровенные уши впервые назвали ушками. От неподобающего мне волнения у меня свело живот… возбуждение не оставило возможности для маневра; на весеннем балу согбенных людей с ограниченными умственными способностями трещали, плюясь искрами, свечи: фотографируйте их огонь, заваливайтесь со мной в ванну и через двенадцать этажей смотрите на звезды, я не намерен быть в стороне; давая старт забегу, Пасханалий Стартер выстрелил мне в грудь, в его Гипер-Биг-Мак чего-то не доложили… прелые запахи типичной незадачливости, сдвиги, осложнения, пестрота, в домах сдвигают шторы, они меня не ждут, я протестующе дергаю кадыком, непрерывно теряя в безмятежности, шипучая водка не сплачивает.
Филипп Осянин подавал ее с пузырьками, изумительно чувствуя блюз: между ним и шальным удмуртом Ижаем существует телепатическая связь. На что положил жизнь, друг Филипп?
На то, чтобы научиться на нее класть.
В тебе укореняется злость; тебя готовят, готовят в жертву, не поддавайся.
Мне нужно только здоровье и тишина. Притаптывая на ветхом мостке над болотом, я не орал со слезами в мобильный. Ненасытно осмысливая происходящее, отклонялся от крупных снежинок и язык прилип. К нёбу? Нет…
Страшно. Ничего страшнее не слышал. На воде поднос, на нем рыбья голова, Иоанн Предтеча — символ смерти и безмолвия, лопоухий поп опутан кабелями, на смену Богу… кто придет Ему на смену? кто пришел, кто подмял под себя, ловя в измельчавших потоках Глобального Сознания бьющих током угрей — мы извивались. Просто так не давались.
На узких дорожках между засыпанных могил, в зимнем лабиринте Даниловского кладбища у меня сперло дыхание, прояснился внутренний взгляд, приходи в мои сны. Поговорим. Дымя затухающей трубкой, я в любой момент могу добавить, наслушавшись обрывков речей с далеких планет: «правда жизнь твоя… правда твоя жизнь… меня от вас тошнит… взойди на костер, перестань общаться в вашей колонии обезьян… шур-ду-ба… чур-ду-хо…»; по подиуму бродят унылые модели, вперемешку с матросами гуляет щетинистый ветер, следуй Всевышнему… находи с ним компромисс — это цветы под окном, это жуткий мороз, это облачные пейзажи, создающие неопределенное настроение в закоулках смотрящей в пол столицы; прочищая горло, заорал жареный гусь — верно говорят, что все только начинается.
Ты, Максим, отстаешь. А? Праздник давно идет. Мы едем к трепещущим подругам, и нас, наверное, не впустят; Петровка дышит нам в спину, в здании правительства Москвы Семен «Ракета» думает открыть пиратскую радиостанцию, где, опираясь на кулаки, он сдавленным голосом призовет никого не бояться, ни о чем не мечтать, никому не давать себя использовать; рожденные жить вырываются в космос, ремнями стянуты не исключительно бесноватые — мы мирное население.
Они бросят против нас войска. Входите, не стесняйтесь, концентрируйтесь в теплых павильонах, приобретайте портфели для документов и устанавливайте современные непрозрачные окна: оформим и обслужим, новейший препарат поможет вашему мозгу, в нашей стиральной машине ваши расчлененные куски не ощутят дискомфорта; весь мир здесь. Я люблю тебя, Господь! Я капитально схожу с ума! Дальнобойность идет не от Канта, от копчика до загривка ходит волнами кожа, забиваются поры души; Филипп Осянин стоит на подоконнике, ковыряясь в носу, и его прогревают лучи Атона, увлекают метафизические задачи, ему с детства день за днем, час за часом снится страшный сон.
Home, sweet home. Растерзанные газетные ящики, готовый рвануть лифт, грустное шоу с участием перепившего студента — стань снежным человеком, сынок. Уходи отсюда, не оглядываясь. В горах и дремучих лесах тебя не заставят сидеть у компьютера, заниматься бухгалтерией, чистить канализации; твоя девушка перешептывается со своей матерью о стильном белье: она глупа. Она противна. Это вписывается в нашу схему, в наш план на игру; катились слезы размером с палец, заговаривался не торопящий события сотрудник МВД: «Мое звание, звание… как же тут пахнет ногами, я счастлив, но не чувствую, мое звание, звание, я лишь размышляю, китайцы лезут во все щели, в щелях их глаз неприкрытая вражда, могу ли я назвать себя свободным? Да. Так сразу? Да. Мое звание, звание… мое звание майор!».
«Ваше звание говно!».
«А я тебя, тебя… вот. Повяжу я тебя. Ты говоришь такие фразы, такие конкретные, зачем такие фразы вообще говорить, я был в командировке в Нальчике, и там сейчас режут барашка, там все время кого-нибудь режут; мое звание говно, а сам я придурок? Неосторожные слова… читая по звездному небу партитуру Вселенной, я бы сыграл на баяне величайшую музыку — в ней бы присутствовал Будда и вздыхала Земля, не все же потеряно, братья! нас не отсекут и не выключат: осуществляйте охрану своих собственных границ, не впуская в себя телевидение! в его хлюпающем вареве мне не освежиться, круги под глазами — часть имиджа. Окончательное постижение невозможно. Я могу нормально погадить, только когда у меня стоит… опасная игра. Большие усилия духа. Переклички угрюмых птиц и вибрирующих фабрик, выращенная на балконе тыква; я, раскурившись, замешкался. Ее унесли… Легко перенес! Состояние критическое. Эготизм, «Ракета», эротизм, я окоченел; ожидая сброшенную на парашюте любовницу, я думал не о ней, а у нее, вероятно, были дела. Она подобострастно рисовала на пыльном окне хмурого удода — советника царя Соломона; сняв шляпу, перекрестись.
Для людей, как мы, это раз плюнуть.
«Меня крышует мой Господь». Из всех блюзов Осянина именно он, именно… именно он запал мне в душу и засел в жилах.
— Рассчитывай на меня, — выходя на Ордынку, сказал Иван Барсов. — Держись моей спины. Некогда я хотел, чтобы меня подбодрили и заботливо вытерли гипотетические слезы, а ныне я и сам могу кого-нибудь поддержать. Я стал сильнее. Во взгляде поубавилось ненависти. Глаза — бесконечные тоннели, жестикуляция спокойна и умиротворенна, в голосе снисходительные нотки. Я больше не полезу на горку, откуда скатываются зациклившиеся на самовыражении… сотовая связь. Смешно…
— У тебя независимый ум. — недоуменно улыбнулся Стариков. — Нам следует опасаться твоих приступов.
— Правее, Максим, — пояснил Барсов.
— Ха…
— В магазине сотовой связи сидит картонная Мария Шарапова. Повеяло, да? Какой-то ты приторможенный. Но чем повеяло? Почему открыт твой рот? О Шараповой, даже картонной, найдется кому позаботиться. Только о ней. Не за компанию с майором Алексеевым.
— Он достойный человек, — сказал Стариков.
— У него взорвался электрический самовар, — вздохнул Иван Барсов.
— «Ракета» говорил, что майор Алексеев помогал многим нашим, раз за разом… подкрепляя свою незаменимость для Движения: медали за вклад в развитие у нас не вручают, однако благодарность и уважение он заслужил. В случае, если его отовсюду попрут, Осянин возьмет его с собой бродяжничать по стране… по миру… Филипп разберется.
Не выключайся. Покрути головой. Из дома выходят офицеры, на фасаде никаких надписей, на двери табличка «вход»; подбегающие деревья приглашают на Пролетарский проспект, на Кельтские игры, Лена «Эрекция» приоткрыла губы. Ее разве уже выпустили? Мне надлежит или огорчиться, или обрадоваться.
Я предпочту обрадоваться. Видеть в темноте вспышки выстрелов. Бросившись в вулкан, валяться на дне — здесь мелко, он потух, и под меня, решив бороться с моей неуправляемостью, подкладывают вязанки дров: любовь и смерть. Это слишком серьезные вещи, чтобы говорить о них серьезно. Что странного в том, что я не сплю? Держа удар, испытываю настоящее удовлетворение; она, они, она, одна и одна — театр амбициозных кукол, пожирание огня вдалеке от цирка, я выражаю себя в стоянии под ее окном: подожди. Покури. Помечтай. В три приема она стряхнула меня как засохшую грязь и помогла мне с правильным выбором; игрушечный грузовичок с оскалившимися бесами свернул со Сретенки в Даев переулок. Самолюбивая стрекоза лупила слабыми крылышками, Филипп Осянин не поместился — мы пришли нарушить тишину и сбить сердечный ритм, мы ограничены реальностью, бездеятельно раскованы, появляется невольная расслабленность, аналитические службы при Кремле судорожно просчитывают последствия: кто… кто же… кто ваша целевая аудитория?
Семен «Ракета» велел не отвечать — под угрозой исключения всех привлекающих к нам внимание. Утаивая практическое значение… интеллектуальных резервов… Семен — наставник.
Наставник сборной Бразилии разрешает секс во время чемпионата мира, но женщин в расположении команды пускать запрещает; ты не думаешь, что он будет первым, кем воспользуются в тихий час? Сзади кто-то шумит.
Это поезд. По рельсам, по лесным тропинкам ты убегаешь с нотной тетрадкой «Маленький трубач»; не бойся, ничего не бойся, все расписано заранее, здоровый парень занимается со штангой, логично мысля: будь на свете всего одна женщина, я бы ее боготворил. А так их полно. Мне не нужны победы над слабыми, сильные победят меня самого, на моем прыщавом лице приходится носить куцую бороду, жизнь идет. И люди за нее борются. Стеснительные машинистки, декаденствующие жлобы, голубые с фингалами — у них семейная ссора. Термоядерные поцелуи. Нехватка обладания.
Я смогу заснуть. Выпав из рыбачьей лодки, поплыть самостоятельно, помахивая им ручкой; в обычный день я бы утонул и не проснулся, моя кухня, моя ванна, моя спальня. Моя штанга. Неухоженные захоронения некогда гремевших в астрале группировок. Розовый гранит. Непригодный к сосанию тигр — раскинув лапы, он лежит на спине, слыша музыку. С секунды на секунду в голове появится картинка.
Облака над потухшим вулканом напомнят клубы дыма, Филипп Осянин на его склоне до отвала наестся поганок, зашуршит рыжая трава.
Ежик? Змея?
Змея. Ежик подскочил и спас. Мы с ним по-дружески поболтали. Я тигр, он ежик, в Абидосском списке царей нас не отметили, но черед настанет… наш… единственного неба нам мало, поэтическое настроение перебрасывает доску от смирения к нетерпимости, складывается приблизительная схема — рисовать и сжигать. Устроить пожар. Не стоять на месте. Вы обрадуетесь, вы обязаны, программа вашего развития немного усложняется; мы снимает звериные маски и неукоснительно двигаемся в заданном направлении, между зубов гниют остатки здоровой пищи, машинист на платформе подозрительно смотрит кто же увел его поезд. Кто высадил его здесь.
Не напрягайся. Нет? Не расслабляйся.
Ветер с моря инфицировал меня, гоня за собой прочь из Москвы; я с ним, с бутылкой красного, свежесть в голове полностью отсутствует, за нами бредут живые и мертвые, из домов и из гробов; протри, крошка, очки, почисти их в специальной конторе ультразвуком, брызни на полотенце для лица мыльной пены, больно глазам? В них пускают пыль из стекловаты, предлагая быть в курсе всего, чем торгуют, но ты терпишь — это мировая практика. В лефортовском тоннеле я разгонялся до двухсот. Сам себе хозяин… задранная губа, приплюснутый нос, по нему же — по тоннелю — меня тащили волоком за ноги, не перевернув застывшими глазами к заходящему над перекрытиями солнцу; в машине с крестом я говорил фразы по одному слову: «Нормально». «Глаза». «Видел». «Приятно». «Взаимно».
— Миллиарды подвижных глаз, — сказал Иван Барсов, — и миллиарды приготовленных долларов. «Мы возьмем вас, девушка, в наш проект, если вы позволите отрезать в кадре ваши волосы. И выколоть глаз». Никаких ассоциаций? Горящие шары в теплом космосе. Я говорю не о том — Dona nobis pacem, но на покое можно обжечься, и я не откажусь от приватного танца молоденьких акселераток. Они бы поднимали ножки, двумя пальцами задирали юбочки, а я бы во все глаза. В назначенное время. Глаза в глаза — я принимаю упреки в бездушии. У тебя когда-нибудь была слепая женщина?
— У меня, — ответил Максим, — была глухая. Что лучше: на исходе выходных меня лучше не слышать, чем не видеть. Хотя она закрывалась на цепочку. В своем номере на спортбазе, говоря: «Не знаю, сколько здесь буду, но пока я здесь буду, тебя здесь не будет. Современный баскетболист должен выглядеть повыше».
— Баскетболист? — спросил Барсов.
— Олег «Таран» представил меня ей играющим в большой мяч за дублирующий состав «Химок». В любви я Светлане не признавался. Ни на пальцах, ни в письменном виде — это мой уровень. Есть люди вершин и люди низин. Света Николаева особенно сильна на равнине.
— Без одержимости результатом, — кивнул Барсов.
— Несколько другое — она велосипедистка.
— Сучки рычат! Пищат кобели! Миром Господу помолимся за успехи отечественной велошколы.
Я хочу выпить молока и что-нибудь съесть, я обессилен, психическое напряжение переходит все границы, с чьей стороны мне ждать утешения? надо, надо, мне надо себя убить, нет! я выдержу и взреву осипшим голосом, вздрагивая от мысли о полном выздоровлении; человек непростой духовной составляющей сдержанно поддерживает подлинные отношения с действительностью, в следующий раз я буду с теми, кто ходит стройными рядами; выжить в Москве гораздо легче, чем в Калуге, чем в Гжатске. Чем в Томске.
Последовательность очевидна: Циолковский, Гагарин, Осянин. Танец хучи-кучи, как неотъемлемая часть астральной магии — здесь оставаться опасно. В гробу, Филипп, поспокойней.
Наши позиции поразительно близки, и я сознаюсь в этом со смешанным чувством — широко расставив ноги, излучая шутовскую уверенность; шесть затяжек за пять секунд, ураганный пых-пых, от ярчайшего света внутри ослепла моя душа, у меня нервный срыв, я уже не надеюсь воспрять духом, закрой за мной окно… ты еще не приехал, а я не выбросился. «В пределах одного вдоха нет места иллюзиям, а есть только путь»: заглядывая в «Хагакурэ», мы учились сосредотачиваться.
В поезде до Курска я видел плохой сон — рассказывая об игральных картах простуженному снабженцу, ты утверждал: «Их привезли с востока крестоносцы, и на них интересные рисунки, астрологические предсказания, да вы смотрите, да мы вместе посмотрим, вас ждет скорая удача, обманчивое ощущение? все наладится, математическая вероятность существует, нами манипулируют с экранов, вбивая ошеломляюще земные ценности, я не испорчу вам настроение, убивая уважаемых вами людей влияния: политиков, модельеров, поп-певцов, обливающих бензином пошлости юмористов, включение телевизора даст необходимую искру, у меня вызревает ответ, по одному? всех сразу? теплая водка развяжет язык, и вы потребуете свободы» — между делом предложил сыграть.
Подчистую раздел.
Это шаг назад. Чихнул и полетели внутренности. Изо рта коричневой лошади с белой веснушчатой мордой: она улавливала сигналы из космоса, заставляя смотреть ей в глаза; она наш моральный авторитет, взявший и остановившийся в развитии, смысл есть во всем.
Его нет ни в чем. Осянин ни с кем не играл; он, не шелохнувшись, принял сообщение.
«Лед идет. Я отслеживаю. Факты закрыты. Вышло случайно. Назовите вашу фамилию и дайте координаты».
«Осянин. Я пробираюсь, вернее пробирался по ухабам, проведя прошлой ночью консультации… под Воронежем, что ли».
«Вы по поводу Тайного Знания?».
Мне не удается подновить мои идеалы. Сомнения вкрадываются, но усредненность претит мне даже с тщательной отделкой, как у господ, не любящих шататься под дождем, о, здравых следует уважать, у них на руках мощные фишки.
Если бы они твердо знали, что Бога нет, в их жизни ничего бы не изменилось. Они и так существуют, словно бы с этой стороны им нечего опасаться.
По засорившемуся позвоночному столбу не перемещается энергия Кундалини, в детской библиотеке проводят кастинг для порнофильмов, голова делает круг на прямящейся шее, золото снов покрывается инеем на утреннем холодке, заасфальтированная поляна зарастает каменным лесом, воспламеняя кровь сбитых с толку; не спрогнозировав ситуацию, орущих затемно под окном: «Дима! Дима! Сергеев! Дима, выйди! Дима!».
«Да переехал он, твою мать!».
«Не верю! Дима, Дима! Дима! Дима!».
«Берегись, тварь! Я спускаюсь!».
«Дима! Дима Сергеев! Дима!».
Он никогда не знает спит он или нет. Спит или перестал. Едва замерзнет Тихий океан, как он уже тут на коньках, настойчиво стараясь повеселеть, не дожидаясь воскресения мертвых; всю жизнь неприятности отовсюду, улыбка выявляет нехватку передних зубов, троекратные объятия подчеркивают натянутость отношений; у нас с Сергеевым замерзли уши — мы накачались пивом, но это не спасло: ада не будет. Просто умрем. Благожелательность уступила место нескрываемой ярости. Я не обходил растаявшие лужи, удрученный спирит Сергеев поделился со мной своим миром, освобождая сознание в неразумных поступках: сняв ботинки, поцеловал сырую землю, левая рука заиграла Гайдна, правая Шопена, старая птица не может взлететь, прививая ему любовь к одиночеству, чувствуя с ним солидарность, не понимая таких слов — что он придумает с нами, спросили праздные девушки?
Как стена стоит, как стена лежит, не он ли тот единственный в мире, кто умеет стоять на члене параллельно полу? Поясняя дзэн, Дмитрий «Ящур» Сергеев обогатит их высокодуховным нигилизмом — прогуливаясь в апреле по Лондону, он спрашивал у местных: «Do you speak english? Do you speak? Do you? Do?»; у колонны Нельсона он отливал и отрыгивал, из последних сил шля приветы горящим в степи кострам, разожженным спустившимся с непальских гор крепышом, крикуном, доходягой, неотесанным посвященным; настроение позволяет ни о чем не заботиться, вороны прокаркают подъем, вышедший из спячки медведь затрясет за плечо; меня не одолевает желание быть кем-нибудь, кроме себя.
В дверь пока стучат — еще не ломают, мне лень дойти до окна с намерением выброситься и вписать свою страницу в Книгу Суицида; я видел издали, как меня повалили, меня ли, не меня, сплю ли, не сплю, но я с вами, перехватываю взгляды ночных электричек, значительно покашливая в обществе половозрелых египетских богов; на наволочке проступает кривая полоса — серп для полевых работ в загробном мире; учитывая обстоятельства, Филипп Осянин посодействует мне предельно мало вкалывать, меня же всколыхнуло, я потерял… был пожар… я и сам… вещи точно погибли… бездушный пожар.
Мы заглянули к тебе на огонек.
Не смешно. Я спекся и пеку оладушки. Не отвлекаясь на локальные удачи во вроде бы налаживающейся личной жизни.
В сиянии пьяных вакханалий потянувшая мою сердечную мышцу Людмила не любила «Стоунз»: Джаггер не попадал все чаще, Ричардс из-за этого злится, играя все яростней; хваткая Люда подсовывала мне фотографию неизвестного младенца — давай пропустим его вперед.
Безнаказанно показывая язык, шататься по Антарктиде в толстых коротких лыжах.
Я с ним не выйду. Во мне мои кости, они мои гости, специально ломать их не стану; если я разгонюсь, то разгонюсь — ты спроси. Люди скажут. Однако, я не в том положении, чтобы бояться летать на одномоторных самолетах. В самом деле.
Убеждения, от которых встает, уготовили мне бесконечность; лицам на предвыборных плакатах выкалывают глаза, ты наширялся и задумался о Родине? не вдолбился, не вдалбываюсь, не взявшие ни единого города солдаты идут тверже; поглощая испускаемый Людмилой свет, сижу дома, пишу доносы, неправда… Твою дорогу пересекла инвалидная коляска.
Кто в ней?
Над ней тучи филинов. В ней едущий развеяться нелюдим Алексей Финалов, набравшийся от «Ракеты» мыслей об освобождении человека — звонили к вечерне колокола, глушили раздумья об недостижимых мирах, да, амиго, разливается металл, осуществляется идеологическая диверсия, что такое огонь? расскажи мне, что такое огонь? ну, слушай.
Был бы я бегуном, я бы бегал. Имел бы ноги. Бежал на заключительном этапе эстафеты четыре по четыреста метров, догонял и бил палкой — мне бы надоело смотреть на мелькавшие впереди черные ляжки; все черные, здоровые, пышущие веселой жизнерадостной ограниченностью, США, Англия, Франция; перепрыгивая через упавших, я бы пришел к финишу первым, команду бы дисквалифицировали… тут журналисты. Холопы. В недоумении они интересуются: «Вы же настигали! по-другому же не приблизиться для удара, зачем же? и без того бы обошли» — тупые болтуны. Зовет меня Тибет, Тибет зовет, ух-хх. Навязчивые дебилы. Без желания долбить их палкой я бы никого не достал — ни-ко-го, неужели сопротивляемость вашей серости настолько высока? только это и придает мне сил. Умственное превосходство и желание долбить. Из-за него я в инвалидной коляске и оказался.
На шее ладанка с родной тульской землей, клейкая ладонь лежит на пустой кобуре; прибавить бы парусов, разнять бы дерущихся собак, вам, девушка, туда — не ко мне.
Видишь, какая обстановка. В форме для выпечки пасхального кулича поселился подаренный «Ракетой» хомяк. Для ускорения процесса в мозгах я читаю ему шахматную брошюру «Как сразу стать отличным игроком», и он, распушившись, издает тигриное фырканье.
Жизнь все расставит по местам. Нас объединяет холодный блеск глаз, нормальность и ненормальность, мгновенная реакция на приход участкового, пошла такая полоса: у меня вновь пора детства. Примерно четвертого. Сморкаясь кровавыми сгустками, я люблю свое тело, его никчемные остатки, любовь не обоюдна, слышали бессвязные крики? Это я орал.
С моими размерами мне удобнее мастурбировать сразу обеими руками. О-оох, cool, о-оох, really cool, Дзержинский справедливо говорил, что на каждого интеллигента должно быть заведено дело. Не уходите, лейтенант. Спасибо за кобуру.
Не уходите… постойте… я сейчас на вас концу.
На меня?!
Смотря на вас. Сексо, сексо, сексопатология, пьяный страждущий я, служебное расследование погонам не грозит? если хотите, я могу исследовать ваше сердце, вы храните некую тайну? женщины, братец — колючки, некоторые ядовитые, к низким средствам не прибегаете? шесть раз поднял ее на вытянутые, а на седьмой чуть не сдох.
Поговорили и ничего. В Италии футбол, зима и снег, секунду! у меня нет оправданий! возвращаясь к жизни, я схож по оручести с окоченевшими фанатами; из каменной кадки выглядывают зеленые цветы, отклячивает зад немытый «SAAB», бутылка стоит на березовом листе, лист лежит на земле, земля вертится, как наказано — мы ли в порядке?
Заливаясь дурным смехом, я весь на нервах. Увеличиваю процент подростковой беременности; иду против солнца, поедая фрукты со сложными гранями, позитивные мысли оставлены раздувшимся покойникам, на последнем издыхании машут крыльями отчаявшиеся бабочки, я в стороне. Потеряв рассудок, несу бремя белого человека, уговаривая себя словами Киплинга: «неси это гордое время, будь ровен и деловит, не поддавайся страхам и не считай обид», кричи тише. Или услышат.
Больше спи. Растягивай дистанцию с людьми. И кто в вашей тусовке считается самым клевым?
Полагаю, Артур Шопенгауэр.
За случай со швеей — она жила через стену; работая, шумела, мешала размышлять, и Groovy Артур столкнул ее с лестницы.
Ну и еще Мрачный Трефа.
Mortal lock? Да, да, верняк. В международный день танца он намеревался выбраться в цветастом индейском плаще и побродить по Тверскому бульвару яркой приплясывающей открыткой, но заблудился в своей квартире.
Большая у него, у Трефы, квартира — и в Москве, большая квартира, большая.
Одна комната. Дело не в ней, а в нем: ему в другую сторону. Почтив вниманием, его подвергали гонениям; с ним сводили счеты, отбирая у него психоделические средства; обретенные сподвижники приходили к нему посмеяться над миром, и Мрачный Трефа развлекал гостей угаритскими мифами и угарами об флейтисте-разрушителе Чикичинихе; взаимное уважение подхлестывало видеть в нас серьезных противников апологетам Линейного Образа Жизни — сокращенно, ЛОЖ. Фактически, ЛОЖЬ. Каждый всматривается на экране в свою точку. Трефа сидит без гроша, вдыхая опасные вещества. Подобное находит подобное… к чертям оптимизм. Буду честней: не находит — ищет.
И не находит. Почти никогда. Но здесь собрались прекрасные люди: скучившись у окна, мы уделяем время нетрезвому рассматриванию межоблачной сини; окно раскрыто, непосредственность не разжимает лапы, вы? с весточкой от Осянина… вы с ним беседовали в Томске? долго, в беспамятстве, не в Томске: на Волге.
Касаясь вкусов эпохи и границ возможностей. Прислонившись к одному столбу, я обычно растворяюсь среди хиппи Камышина; мне семьдесят два года, а у меня не аденома, не простатит — триппер.
Я жалок? мне пора на свалку? не поставь в вину, Катенька. Не сдерживай рыданий. Иди на хрен! Я по-прежнему мужик, и мне не нужно твое сострадание, ты знаешь, что мне нужно. Если ты лежишь, кто-то должен тебе помочь.
Фото спящего, фото мертвого — мертвой. Ты вся в хлопотах. Языком залезу тебе в ноздри, с особенной мотивацией разыграю партию до верного; недолюбливая мирный секс, я захлебывался и в этом фонтане, с размаха хлопал себя по лбу, думай по делу! будь жадным до того, чего нет, чашечку горячего электролита? со мной можно поиграть.
Нет. Раскрепостившись, я исполнился благородством для тех, кого нет. Сделай широкие безумные глаза. Протанцованная нами трагедия обретет смысл в общекультурном значении. У тебя нет детей? Хочешь иметь? Ну, — пробормотала ты… Я готов! — воскликнул я.
Испытав ко мне симпатию, следи за малейшими движениями моего аппарата. Не спеши, Екатерина. Надо потерпеть. Несбывшиеся надежды заходят нам в тыл, политические активисты поджимают нас истрескавшимися задами; ухоженные собаки. В закатный час. На Бережковской набережной.
Своенравный ротвейлер «Чик» рванулся на Черного терьера. С трудом удержав его на поводке, хозяин избил «Чика» за резкость нрава — «Чику» повезло. Терьер загрыз бы его насмерть.
Приглушенный рык от мягкости характера, душевное тепло от уверенности в себе, в следующем году деревья не распустятся, листья не появятся, с нами не считаются, Филипп — дай расти пессимизму, доложи обо мне в горний Иерусалим, напряжение выражается в презрительной улыбке. Озлобившийся сопляк прилег у снятой трубки. Пусть они накажут вместе со мной и твоего камышинского приятеля Юрия Николаевича Кузена; смотря далеко вперед, мы предавались с ним праздности в чертоге разврата на Севанской. У «Морковки».
Почему «Морковка»? Она пьет, со всеми подряд трахается, а потом краснеет. Поэтому и «Морковка».
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.