Глава 1. Звуки ночи
Прошла половина ночи, а мать провернулась в своей койке уже двадцать четыре раза. Пружины под ней взвизгнули, пропели индюками «кулдык-кулдык», и снова настала тишина. Волнуется, наверное, или снится что тревожное. Ночью звуки еще явственней, еще свежее, чем днем. Днем Акулька и не замечала, как визжит мамина тахта. Хотя, может, потому и не замечала, что она не визжала. С чего ей визжать, если матери дома нет. А когда есть, то не прикладывается она. И некому среди дня перину мять.
На дворе было тихо. Так тихо, как бывает только в середине ночи. Если не спать, прям по-настоящему не спать, а только слушать, то можно об этом узнать. Тишина будет недолгой. Да и тишиной ее не назовешь в прямом смысле. А скорее затишьем. На словах этого не понять. Только если услыхать. Как Акулька.
Она могла спать днем, и вообще когда ей вздумается, потому ночь у нее была особенным временем. Можно даже сказать, долгожданным.
Из крана капала вода. Примерно по одной капле за две секунды, это если мать улеглась в десять, а сейчас третий час ночи, стало быть, накапало уже будь здоров. Тысяча восемьсот капель только за один час, а за все время целых девять тысяч. И ведь накапает еще столько же до маминого пробуждения.
В углу под потолком паучиха-крестовик плела паутину. Вот тоже любительница ночи. Ее было не то чтобы слышно, хотя если знать, где она есть, и прислушиваться нарочно, можно все-таки заметить движение. Еле-еле, тоньше шепота, как у колоска на ветру. Акулька любила паутины. Больше всего, наверное, за то, что, сколько ни пересчитывай точки прикрепления одной тоненькой струнки к другой, а всегда их ровно тысяча двести сорок пять окажется. Круглых витков, тех тридцать пять, а радиусов тридцать девять. Сначала Акулька хотела найти хоть одну паутинку иную, а потом поняла, все они такие. Признала за крестовиками их право на предсказуемость.
А что до ромашек — интересное дело. Вот их девки рвут и приговаривают про любовь. Сама Акулька не гадала, потому что не знала никаких парней, но мать, нет-нет да и сорвет цветок и перечислит свое «любит, не любит, плюнет, поцелует». Взялась Акулька лепесточки считать и вышло так, что их всегда или двадцать один, или тридцать четыре. Да и вообще, не только с ромашками так, а если приглядеться, то все, совсем все в природе подчинено такой числовой системе, в которой каждое последующее число равно сумме двух предыдущих чисел. То есть 0 +1=1, 1+1=2, 2+1=3, 3+2=5 и так далее. И на шишке, если чешуйки считать, и листоположение у растений, и семечки в подсолнечнике так и закручиваются по спирали от меньшего к большему. Это вычислил довольно давно один математик Фибоначчи, аж в 1170 году, жил он не в этих краях, а в Пизе, но Акулька точно не знала где это.
Мама охнула во сне, опять повернулась на другой бок, и запели под ней пружины.
Акульке очень захотелось справить нужду, но она терпела. Без матери ей было все равно не сходить. А под себя она не могла, потом полночи лежать и мерзнуть. Можно, конечно, попробовать переодеться, руки-то у нее сильные, и тряпья под ней много. Да потом перестирывать все. И шуму будет, а мать будить не хотелось.
Решила она отвлечься, поиграть и поумножать в уме пятизначные цифры. Сначала называла число наобум, а потом множила его. Но это было скучно с самой собой. Вот то ли дело, когда Николай к ним приходил. Но его давно уже не было. Двенадцать лет, пять месяцев, три недели, четыре дня и… Она задумалась. И уже десять часов, должно быть как.
Он с ней и начал считать. Приходил он нечасто. Но она всегда ждала его. Залезет на большое дерево у забора и глядит вдаль на проселочную дорогу. А там, как завидит облако пыли, заслышит шум мотора ГАЗ-51, так ждет и всматривается, Николай ли за баранкой. Николай водителем работал. От того руки всегда у него пахли соляркой. Это был самый вкусный запах. Те моменты, когда Николай сидел рядом и гладил ее по голове, Акулька помнила в первую очередь по этому его машинному аромату. Иногда он принюхивался сам к себе, заливисто смеялся и просил ее нарвать ему побольше полыни. Обтирал ею руки, снова принюхивался и оставался доволен. Солярка, конечно, никуда не пропадала, потому что она была на нем всюду. И на рубахе, и на штанах, и даже, кажется, исходила от его сладковатого пота.
Когда Николай понял, что Акулька любит счет, он начал с ней упражняться. Мать не мешала. Улыбалась, наблюдала издали, а сама делала свои дела по хозяйству. Наверное, то время, когда Николай приходил, было самым счастливым их временем. Главным образом потому, что те книги, что он принес, она прочла и через них знает все, что знает. Многие прочла по три или четыре раза, особенно любимые. А еще потому, что и мама, и она сама, Акулька, были в то время Николаево совсем другими.
Перестал ходить он как-то резко. Не попрощался. Сначала все было вроде бы так, как и прежде, ведь он приходил не часто, не каждый день, а когда получится. Только мама переменилась, и Акулька стала спрашивать, что да как, где Николай, почему не ходит? Мама отворачивалась или на двор шла. А если на дворе они были, то шла в дом или в сарай, и тогда Акулька испугалась, не случилось ли чего. Стала расспрашивать мать сильнее, упорнее, та не выдержала да как закричит:
— Не жди ты его, дурня дурней, не придет он больше!
Акулька не поверила, кинулась бежать к дереву своему обзорному и кричит:
— Буду сидеть и ждать его, покуда не придет он к нам снова!
— Ну и сиди, а все равно не высидишь! Узнала жена его про тебя и меня, и теперь ему к нам хода нет.
Акулька не поняла, при чем тут жена и она с мамой, плакала и на дерево ползла. Взобралась на самую верхотуру, села на ветку, обхватила ствол ногами и давай ждать. До самой темноты сидела она на дереве. Мать выходила, ругалась. Но дочь не слезала. А потом поняла, что верно ей там бесполезно сидеть. Стала в темноте шарить ногами, искать устойчивый сучок и сорвалась в самый низ. Упала и переломала обе ноги, так что вывернуло их в стороны.
Мать себя не помня доехала до ближайшего поселка на велосипеде, вызвала врача из города. Ехал он долго. Те часы свои Акулина помнила не явно, а урывками. Сначала она и не поняла от шока, что произошло. Мать на ноги ее глядит, плачет, а дочь сама ее успокаивает, мол, ничего-ничего. Потом уж потеряла Акулька сознание, когда боль в полную силу вошла. Мать чем-то ее отпаивала до приезда врача. Вообще, Матря травки всякие собирала, толкла, сушила. Знала она в них толк и знала, какая для чего используется.
Доктор, тот так ноги залечил, что они на место не встали и не выросли больше. Так и осталась Акулька с тех пор калекой с сухенькими выкрученными ножками. Матря врачам и так не верила, а после того совсем верить перестала. Шел ее Акульке теперь девятнадцатый год. И жила она в ящике. От злых языков и людей подальше.
Глава 2. Житье-бытье
Ну как, в ящике. Не в постоянку, конечно. Но было в том деревянном сундуке ее, Акулькино, убежище. Повелось оно с тех пор, как с ее ногами беда стряслась. Мать ее от людей прятать стала. Она и до того ее не шибко показывала. В школу та еще не ходила, малая была. Иногда ходили они вместе в город на базар, но так там народу много, там как в муравейнике, хоть и небольшом, а все спокойнее, чем в селе, где все друг дружку знают. Словом, жили мать с Акулькой очень уединенно. Потому что родила ее Матря в девках. А так не принято было. Если уж приходилось когда объяснять, то говорила женщина, что от полевого мужа дочь ее. Может, так оно и было, Акулька того сама не знала.
Когда-то было возле них еще пара домишек обжитых, да там одни старики остались, и тех со временем не стало. Дома пришли в запустение, скособочились. И получилось так, что между поселком у города и сельцом остался один только Матрёнин дом. Ей такое нравилось, не любила она шума и людей не любила.
Но слухами земля полнится. Нет-нет да заглянет кто. Тогда Матря, завидев на дворе непрошенного гостя, хвать Акульку в охапку — и в сундук для тряпья, да крышкой сверху. Акулька сначала очень просторно там помещалась, а потом аккурат под сундук изросла. Приноровилась она спать в том сундуке. На печь, как раньше, ей все равно было не забраться, а мать ее к себе не клала.
Одно плохо: ей самой из того сундука было не выбраться и не забраться в него, только с маминой помощью. Но она эту помощь сильно любила. От того что мама тогда ее крепко-крепко обнимала, и было это всегда поутру и вечером. А если кто случайно нагрянет, незваный, непрошеный, то и того чаще. Акулька обхватывала мать руками под мышками и держала за спину, а та тащила. И тогда ощущала она мамино широкое и теплое тело, и нравилось ей, как мать тяжело дышала от натуги. И ближе этих моментов у них не было.
Спала она, конечно, там с открытой крышкой. Закрывала ее мать, только если спрятать надо было от кого. Для того проделали они там в дощечках дырочки для кислороду. Дырочек этих было у нее двести двадцать одна штука. И если кто пришедший надолго языком с матерью зацеплялся, Акулька дырочки свои пересчитывала. Каждую из них она знала на ощупь. Были они почти все одинаковые. Кроме двадцать второй в первом ряду. Та вышла пошире, чем прочие, и она ее всегда крутила пальчиком. И еще двух самых последних, двести двадцатой и двести двадцать первой, но те она не любила, они будто наспех были и какие-то недушевные. Не то что двадцать вторая, которую она пальчиком трогала.
В туалет она ходила в небольшое корытце, зависнув над ним на руках, потом подмывала сама себя из ковшика и маму особенно не утруждала с этим делом. Нравилось ей самой себя обслуживать.
Большую часть времени Акулька проводила за домом во дворе, ну когда погода позволяла. А так зимой-то все в доме, потому что от земли очень было холодно. Раз насиделась она на пороге и потом писалась чуть ли не каждую минуту. Поняла, надо себя беречь.
Лето же было ее любимым временем, и тогда со двора она не вылезала. И то время было временем ее открытий и всяких чудес.
Мама половину дня работала разнорабочей, то в поле, то с зерном, то в коровнике, где спрос был. Места она часто меняла, так как не любила коллективов. Как только кто начнет к ней цепляться с дружбой или разговорами, так она раз — и на новое место, лишь бы не трогали ее. Работала она хорошо. Была она сильной женщиной, дородной, и даже, Акулька бы сказала, красивой. Только очень уж у нее глаза были несчастные и такие невнимательные, как у козы. Вот если козе в глаза смотреть, то не понять, куда она вообще глядит. Такие вот.
А потом во второй половине дня мама занималась домом, хозяйством. Очень она любила птиц держать, и были у них в разное время и индюки, и гуси, и, конечно, куры. Особливо ей нравились черные петухи, но Акулька думала, что заводила она их для репутации, чтобы к ней никто не совался. Иной раз шла в город на базар, еще когда и Акулька с ней могла. И мать на всю толпу как своим раскатистым голосом: «Вон тот черный петушок почем у тебя, хозяйка»? А сама озорливо смотрит по сторонам, как все шарахаются и шепчутся «ведьма, ведьма».
Потом, как это все приключилось с дочкиными ногами, она перестала быть такой смешливой. Ну там и Николай приходить перестал. Может, еще от того. Сама Матря об этом не говорила.
Как-то пришла к матери одна. Акулька уж в сундуке под крышкой лежит и все слушает.
— Здорово, Матря! Не видать тебя совсем, не заходишь! — в дверь протиснула свое круглое щекастое лицо Татьяна. Матря ее увидала издали. В окошко заприметила, как плетется Танька по дороге. Так и подумала, что она к ней идет.
— Да разве ж заходила я когда?
— Да уж заходила, заходила.
— Да когда ж это?
— Да малые когда были, то и дело заходила!
— Ну ты вспомнила, Танька. — И обе заливисто засмеялись. Акулька все слушала из своего убежища, и подумалось ей, что такого смеха она давно у матери не слыхала.
— А что, вроде девка у тебя была?
— Да помёрла давно.
— Ох, как это помёрла?
— Да вот так, как дети мрут.
Обе замолчали, и какое-то время было тихо.
— А Николай?
— А что Николай?
— Не ходит?
— Не ходит.
— А как он про то?
— Про что?
— Что помёрла.
— Ты Танька говори, чего пришла, — мать не ответила. А Акульке страсть как хотелось бы, чтоб она ответила. Про это, про Николая.
— Да хотела я, чтоб ты мне это… — Танька как-то заелозила. — Чтоб это, приворот мне помогла, а то мой все в город ездит. Хочу, чтоб при мне сидел. Чтоб на меня смотрел. Чегой-то у него там в городе есть, интерес какой-то.
— Ты чего это, Танька, я ж не ворожу. Ты чего это, с чего взяла?
— Все знают, все говорят. Я думала ты мне по старой дружбе, а ты вон оно что, — Танька канючила, жалобила.
— Да не делаю я такого, травки сушу от простуды, кашля. Не ворожу я.
— А я думала, поможешь ты мне, Матря, а ты как не своя. А мне знаешь как, мне худо так. Он на меня совсем не глядит. Нос воротит. Чужой стал мой Василий. И все в город. То одно, то другое.
— Я не помощница тебе тут, Танька. — Матря встала, половицы заскрипели, и Акулька поняла по тяжелым шагам ее, что она хочет, чтобы Танька начала уходить.
— Это ты от того помочь не хочешь, потому что думаешь, что это я? — голос гостьи стал другим, скрипучим и до того неприятным, что Акульке захотелось поморщиться. И если до этого Танька все скулила, как плакальщица на похоронах, дребезжащим таким голоском, то тут стала походить на пилу, что ездит по скользкому бревну туда-сюда.
— Что ты?
— То я, то! Думаешь, что через меня Николашка твой ходить перестал! Ду-у-умаешь! — на последнем слове она зашипела. — Ведь я одна знала, что ходит, я одна!
— Не думала я так, Танька, угомонись и иди! — Матря отвечала спокойно. И тут Танька совсем перешла на крик и как заохала!
— Поняла я, ведьма ты проклятущая, поняла! Все я поняла! Это ты, ты его от меня отвернула! Отомстила, вот уж отомстила! Хороша! — Танька голосила.
— Уходи, Татьяна, уходи! Стыдно тебе должно быть за твои слова! Уж если б могла я ворожить, разве ж ушел бы от меня Николай. Ушел бы? Разве уж если б могла я отворачивать, разве ж уж не отвернула бы его от жены? Люди только и делают, что балакают и балакают, лишь бы балакать. Стыдно тебе должно быть. Уходи, Танька. Уходи и не приходи ко мне больше.
Танька ушла, мать откинула крышку ящика, глядит, а Акулька плачет лежит.
— Ты чего это? Чего ревешь?
— А может, можешь ты, мать, как-то попробовать и приворожить Николая, чтобы он к нам снова ходить стал? Может, ты можешь?
— Ох, и она туда же. Нет такого дела, а если и есть, если и делается такое через волю человека, то это страшный грех, Акулька. И если уж выбрал человек не ходить, значит, ему там где-то, где он, лучше!
— А если не лучше, не лучше ему?! С кем он считает там пятизначные числа? Ведь никому это не интересно так, как нам с ним было!
Матря посмотрела на дочку, лицо ее было удивительно красивым, а еще умным. Матря не любила людей, потому что были они суетливы и глупы. Только не все. Бывали еще редкие такие люди, которые иначе были устроены. Вот Николай был устроен как большое ветвистое дерево, навроде дуба. В листве его щебетали птички, он мог укрыть в своей тени от непогоды. Был он спокоен и величественен, только мог он быть в каком-то одном месте, потому что дубы не передвигаются. А Акулька была устроена как ручей. Кажется, он маленький, узенький, хоть и с чистой водицей, а вроде как бежит себе и бежит. Бурлит легонько, а пойдешь за ним и выйдешь — непременно выйдешь — к большой реке. И от этого это еще удивительно было, что она совсем никуда не бежала и не ходила даже, а ум ее вперед нее бежал. Вот такая была ее Акулька. Как начнет дочь говорить, хоть уши развешивай, и откуда она столько знает, когда всю жизнь в сундуке прожила.
Глава 3. Мириады звезд
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.