18+
У каждого свой дождь…

Объем: 202 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЭТЕРИ

Наше детство было простым и неприхотливым. У нас много чего не было: хороших игрушек, пепси-колы, Макдональдса, интернета, спутникового телевидения, сотовых телефонов… Но у нас под подушкой всегда лежал томик Жюль Верна или Майн Рида, стояла наготове гитара, а разговоры в дворовой беседке замолкали только к полуночи. Мы запросто находили в небе Кассиопею и созвездие Стрельца, гордились нашей страной, мечтали о несбыточном, любили и верили в совершенство мира. Для нас наше детство было лучшим.

А еще у нас были Бабушки…

«Бабушки держат наши крошечные руки

некоторое время, но наши сердца — навсегда».

/Автор неизвестен/

У всех были бабушки как бабушки: седые, в платочках, длинных юбках и трикотажных бесформенных кофтах. Он пекли пирожки, солили помидоры, сплетничали в свободное время на скамейке перед подъездом, осуждающе смотрели на молодежь и нянчились с внуками. Вечерами рассказывали им сказки, закрывали заботливо одеялом и засыпали рядышком, карауля сон ненаглядных чад. А у Маришки с Данькой бабушку бабушкой назвать-то было нельзя. Они очень хорошо помнили ее появление в их жизни. Маришка сидела на качелях, а Данька ее раскачивал, стараясь, чтобы качели взлетали повыше. Но сестра была отнюдь не худышкой, а у Даньки сил было недостаточно. Поэтому ему это быстро наскучило и, решив больше не перенапрягаться, он бросил столь бессмысленное дело. Маришка, конечно, обиделась, слезла с остановившихся качелей и решила дать ему оплеуху, чтобы понимал, кто главнее. Они были двойняшками, но Маришке повезло родиться на пять минут раньше, чем она чрезвычайно гордилась и о чем постоянно напоминала брату. Но Данька, поняв намерение сестры, резко рванул со двора. Маришка помчалась за ним и угодила в руки шедшего домой отца.

— Опять что-то не поделили? — усмехнулся он. Лучше вот с бабушкой познакомьтесь. Она теперь с нами жить будет.

Маришка с Данькой давно хотели иметь бабушку. Но мать отца умерла еще до их рождения, а о своей матери мама никогда им не рассказывала. Данька притормозил и уставился на стоящую рядом с отцом женщину.

— Какая же она бабушка? — недоверчиво спросил он. — Бабушки такими не бывают…

Он скосил глаза на лавочку, где, будто в подтверждение его слов, сидели представители данного слоя общества, разительно отличавшиеся от новоявленной бабули.

И правда, она совершенно не вписывалась в их когорту: высокая и стройная, пожалуй, даже худая. Узкая юбка, пиджак, туфли на каблуках и шляпка, которая ни в какие ворота уже не лезла. У бабушки должен быть платочек. В крайнем случае — что-нибудь вязаное. Тем временем, «бабушка», пряча легкую усмешку, прищурилась, вынула из сумочки портсигар, достала папиросу и закурила. Пустив колечко из дыма, она произнесла мягким контральто:

— Ну что, дети, приятно познакомиться. Я — Этери, мать вашей мамы.

«Ну и имечко! Запомнить — и то трудно…» — успела подумать Маришка. А Данька вообще ничего не успел подумать. Просто стоял истуканом и таращил глаза на новоявленную бабулю.

— Этери — с грузинского «особенная», а еще: «эфирная, высоко парящая, небесная». Есть сказание о грузинской царице Этериани, которую отравили из-за ревности к ее красоте, — пояснил папа. А бабушка добавила:

— Можете называть меня по имени.

Дети впали в ступор. «Бабушку? По имени? Такого здесь не наблюдалось. И почему «с грузинского»? Бабушка грузинка? Интересно…

— А вы не перепутали, вы точно наша бабушка? — спросил Данька. Маришка дернула его сзади за рубашку, — это был сигнал «не высовываться и не задавать лишних вопросов», а попросту — заткнуться. Данька, шмыгнув носом и вытерев его, как обычно, указательным пальцем, уставился в землю.

— Возьми платок, Даниил, — Этери протянула Даньке маленький надушенный платочек. Взяв его из рук бабушки, Данька, от неожиданности (Даниилом его еще никто не называл) чихнул. «Платок, конечно, пропал… А какой красивый, ажурный, мне бы пригодился», — с сожалением подумала Маришка. А вслух вежливо, прямо как мама, произнесла:

— Добро пожаловать, бабушка, пойдемте в дом. И даже не осознала, что обращается к ней на «вы», как к чужой. Папа засмеялся, и они пошли к подъезду под любопытствующими взглядами «бабушкиного контингента».

С этого дня жизнь в доме изменилась. Мама будто бы и не обрадовалась, что настораживало: как можно не обрадоваться приезду матери?

Даньке было все нипочем, а Маришка исподтишка наблюдала. Бабушке выделили отдельную комнату, которая до нее называлась кабинетом, где находились роскошная кушетка, огромный письменный стол с удобным креслом и большая библиотека (книг было — ни счесть: шкафы сделаны на заказ до потолка и стояли вдоль трех стен). На комнату давно положил глаз Данька. Когда родители засыпали, они с Маришкой пробирались туда за книгами. Выбрав интересующую ее книжку, Маришка возвращалась в кровать и читала под одеялом с фонариком (чтобы мама не заметила). Данька же, заранее соорудив под одеялом подобие себя, спящего, норовил остаться в библиотеке. Вольготно расположившись на кушетке или за папиным столом, он воображал себя то графом Монте Кристо, то Оцеолой, вождем семинолов, то капитаном Грантом. Маришка же полагала, что больше всего ему подходит роль Всадника без головы, потому что свою голову он частенько «забывал» в этих приключенческих фантазиях. И вот теперь Данька был лишен своей возможности уходить в мир приключений в отцовском кабинете. Но это было еще полбеды. Бабушка, как оказалось, была в прошлом «из балетных» и каждое утро, надевая спортивное трико, делала зарядку, приспособив вместо станка спинку кресла. «Хорошо, что бабки во дворе этого не видят, на весь дом опозорились бы!» — думал Данька. Маришка же, наоборот, с удовольствием махала ногами рядом с бабушкой, задорно подзуживая:

— Этери, а я-то выше! А это что мы делаем: батман плие или батман тандюк?»

— Во-первых, не «тандюк», а «тандю», — поправляла бабушка. — А во-вторых, это Battement tendu jete. Видишь, мы не задерживаем ногу, а продолжаем движение…

Мама изредка заглядывала в кабинет, но не заходила, а стояла у двери и грустно улыбалась каким-то своим мыслям.

— Мама, давай с нами, — кричала Маришка, но та отмахивалась и вновь уходила на кухню.

В кабинете появились изысканные вещи: изящная статуэтка балерины (Маришка потихоньку повертела ее так и сяк и заметила, что внизу были как бы нарисованы синенькие перекрещенные мечи) и крохотная (кукольная, что ли? — думала Маришка) кофейная чашечка с причудливым клеймом на дне, из которой бабушка по утрам пила кофе (надо же, чашечку, как раба заклеймили, — удивлялась Маришка). И вообще, все, что касалось Этери, было для детей таинственным и вызывало вопросы. По утрам она выходила на балкон и курила. Папироса в ее длинных изящных пальцах смотрелась так завораживающе, что Маришка пыталась копировать Бабушку, взяв карандаш и принимая соответствующую позу. Один раз ее в этот момент застал Данька.

— Не старайся, — усмехнулся он. Где ты, а где Этери…

Маришка запустила в него карандашом, но не попала. Один раз она попыталась стащить папиросу из бабушкиной коробки, но безуспешно. Когда вожделенная коробочка с надписью «Герцеговина Флор» была уже открыта, вошла мама.

— Мариша, зачем тебе эта гадость? — в ужасе воскликнула она.

— Почему же гадость? Этери же курит, — возразила Маришка. Но мама уже обращалась к вошедшей бабушке:

— Мама, я же просила тебя хотя бы на сигареты перейти, ведь такой жуткий запах от этих папирос, да и дети…

— Успокойся, во-первых, все едино, ну а дети отнюдь не глупы, чтобы перенимать вредные привычки, — спокойно возразила бабушка. — Не так ли, Мария? — обратилась она к растеряно стоящей с коробкой папирос Маришке.

— Конечно, Этери, я просто хотела посмотреть: уж больно название мудреное, — слукавила Маришка. — А ты нас обещала в парк сводить, пойдем? — ловко перевела она разговор на более безопасную тему.

— Раз обещала, — пойдем, одевайтесь, — Ответила бабушка и повернулась к маме:

— Не волнуйся ты, мы ненадолго…

Как-то вечером они попросили Этери рассказать им какую-нибудь историю, на худой конец, сказку. Должны же бабушки рассказывать что-нибудь перед сном?

— О чем вам рассказать? Сами уже читаете. А сказки я не люблю… Ну хорошо, слушайте, — и Этери начала пересказывать балетные либретто. Так Маришка и Данька познакомились с «Баядеркой», «Жизелью», «Семирамидой» и «Гаяне».

— Этери, если бы Никия выпила противоядие, то они с Солором были бы вместе?

— Нет, Великий брамин обещал ее спасти, если она полюбит его, а не вернется к Солору, — встревал Данька.

— Да, дорогая, Даниил прав.

— Тогда, конечно, пусть лучше их души соединятся на небе, — задумывалась Маришка. — Но почему, Этери, любовь в твоих историях всегда так печальна? И Ромео с Джульеттой, и Жизель с Альбертом, — не унималась она.

— Настоящая любовь обычно трагична, дорогая.

— А ненастоящая? — интересовался Данька.

— «Ненастоящая» — это не любовь, — отвечала за бабушку Маришка, — да Этери?

— Ты, пожалуй, права, Мария, — задумчиво говорила бабушка и, пожелав им спокойной ночи, уходила к себе.

Во дворе Даньке с Маришкой прохода не давали: что это за бабушка у вас такая: на скамейке не сидит, одевается, как актриса, ни солений, ни варений не делает, даже не готовит. Они отбивались:

— А вот и готовит! Таких булочек, как наша бабушка, никто не печет!

Булочки, и правда, были знатные. Этери пекла их по выходным. И Маришка помогала, как могла. Она катала из теста шарики, брала за бочок, обмакивала сначала в масло, потом в сахар и раскладывала на противень. Получалось не так ловко, как у бабушки, но все же было приятно обнаружить среди испекшихся румяных кругленьких булочек свои кривобокие творения. Выложив сдобу на большое блюдо, Маришка торжественно звала всех к столу.

— Муку с носа вытри, помощница, — смеялся папа, и, отведав первую булочку, неизменно восхищался:

— Этери, как Вам это удается? Такой вкуснотищи никогда не едал! И брался за вторую.

— Удается, видимо, потому, что ничего больше готовить я не умею, — отговаривалась бабушка.

— Учись, — говорил папа Маришке, — мать такие не печёт!

Мама обидчиво поджимала губы, а Этери успокаивала:

— Ваша мама и без того целый день у плиты, еще с булочками возиться… И ободряюще смотрела на дочь. Та отворачивалась, не принимая поддержки.

Как-то утром Маришка забежала в комнату бабушки.

— Этери, такие сырники! Пойдем завтракать! Почему ты пьешь по утрам только кофе? Мама говорит, что завтрак должен быть плотным.

Бабушка сидела на балконе со своей неизменной чашечкой. Повернувшись к Маришке, она ласково произнесла:

— Мама права, дорогая. Но у меня плотный завтрак, посмотри: три глотка солнца, две ложечки небесного эликсира, ложечка коктейля из облаков. И чашечка кофе. Разве этого недостаточно?

Маришка замерла, переваривая сказанное.

— Но тебе, дорогая, — продолжила Этери, — нужно есть сырники, ты растешь. Вот достигнешь моего возраста, тогда сможешь устраивать себе такие завтраки. И поймешь, какие они чудесно-восхитительные, легкие и… калорийные.

Маришка недоверчиво посмотрела на бабушку, потом тряхнула копной непослушных волос и побежала на кухню, откуда донеслось: «А Этери — волшебница! Она питается росой и нектаром!»

Этери мягко усмехнулась и достала очередную папиросу.

Однажды Маришка увидела на столе у бабушки книгу. «Лифарь Серж. Дягилев. С Дягилевым», — прочитала она, открыла и хотела посмотреть, что там за Дягилев с Дягилевым, но из книги выпала фотка. Маришка наклонилась и подняла ее. На фото была изображена молодая девушка в прозрачном балетном одеянии. Ее тонкие изящные руки переплетались над головой, длинные стройные ноги замерли в причудливом движении. «Какая красавица!» — подумала Маришка. И вдруг догадалась: «Это же Этери! И на самом деле — „воздушная и парящая“! Хорошо еще, что ее, как ту грузинскую царицу Этериани, не отравили из-за красоты, а то нас бы с Данькой не было. А рядом кто? Интересный какой! Хорошо бы расспросить». Маришка задумалась. Какой же красавицей была Этери! Интересно, а у нее была любовь? Такая, как в ее историях? И где дедушка? Давно она одна? И почему раньше не приезжала? Вопросов много, но ответит ли на них бабушка? Спрашивать ее было страшновато: Этери жила в каком-то своем, уникально-обособленном мире. Утром она уходила и домой возвращалась только к обеду. Немного помогала маме по хозяйству и закрывалась в кабинете. Маришка потихоньку приоткрывала дверь и через щелочку видела, как бабушка, сидя за столом, ведет какие-то записи или читает с карандашом в руке. Наконец, она осмелилась:

— Бабушка, ты можешь поговорить со мной как женщина с женщиной? Пока здесь Данька не околачивается.

Данька тем временем застыл в скрюченной позе за шторой: не мог же он прозевать такой серьезный и секретный разговор сестры с бабушкой.

— Что? — Этери отложила книгу и внимательно посмотрела на внучку.

— Я хочу спросить у тебя кое о чем, можно?

— Конечно, дорогая.

— А ты ответишь?

— Если смогу, — улыбнулась бабушка.

— А почему ты одна? И где папа мамы, наш дедушка? Он умер? И ты любила когда-нибудь, как в своих историях? — выпалила одним махом Маришка и облегченно завершила каскад вопросов.

— Все. Пока все.

— Много вопросов, дорогая. Долго рассказывать.

— Но у нас ведь впереди целая ночь, да что там ночь — жизнь, успеем!

— Ну да, у кого жизнь, а у кого и одна ночь… — Этери задумалась.

Маришка боялась пошевелиться, ждала ответов.

— Скоро ты увидишь своего дедушку, дорогая, я написала ему. Он живет в Тбилиси, и до этого не знал о вашем существовании.

— Почему? — Маришке казалось, что ее уши стали как у совы: какие-то «сверхслышащие», сказочные.

— Мы с ним познакомились до войны, танцевали вместе в балете. Я была очень молоденькой, он — гораздо старше. Потом ему пришлось уехать, война началась, а я маму родила. Он и не знал.

— А ты его не искала?

— Искала. И он искал. Вот сейчас нашли друг друга, я от него письмо получила, ответила…

— И у вас такая любовь была, что ты ни за кого замуж не вышла?

— Да, дорогая. Когда ты станешь взрослой, поймешь, что есть такие объятия, после которых ты не хочешь ни в какие другие… Когда я поняла, что потеряла его, казалось, жизнь кончилась. Но родилась твоя мама, шла война, пришлось выживать…

— Этери, лучше бы вы не встречались! Ты бы его тогда не потеряла! -возбужденно воскликнула Маришка.

— Хуже того, что я его потеряла, могло было быть только то, что я бы его никогда не встретила… — мягко улыбнулась Этери.

Это было так мудрено, что Маришка, сколько не напрягала свой десятилетний мозг, понять сказанное была не в силах.

Все нарушил, как всегда, Данька, внезапно выкатившийся из-за своего временного убежища:

— Вот почему вы, женщины, такие? Думаете только на шаг вперед! Ты вот соображаешь, Маришка, что нас с тобой тогда бы и в помине не было?

…На похороны приехал пожилой мужчина колоритной внешности. Представился какой-то странной грузинской фамилией на «-ани», — Маришка не запомнила. Да и не до этого было. Он сказал, что когда-то давно, в юности, они с бабушкой служили в одном театре в Ленинграде. Он приехал увидеться с ней, а вот как получилось…

…Этери казалась неприступной и неразгаданной. Лицо было словно высечено из мрамора. Как Жизель, — красивая и несчастная, — подумала Маришка. Неужели они больше никогда не услышат бабушкиных чудесных историй, не почувствуют вкус ее булочек, не сделают ни одного «батмана тандю жете», не позавтракают солнечным светом и взбитыми облаками? Маришка горько разрыдалась. Рядом, хлюпая носом и вытирая его бабушкиным платком, пытался сдержать слезы Данька.

После поминок приехавший Незнакомец о чем-то долго говорил с мамой. Она плакала, слов не было слышно, хотя Маришка, прилипшая к двери, старалась уловить хоть что-нибудь из разговора взрослых. Да и Данька, тоже пытающийся что-нибудь расслышать, пыхтел за спиной.

Утром, когда все собрались за столом, Данька не сдержался: «А вы кто? И откуда знаете нашу Этери?»

— Вообще-то, как оказалось, я ваш дедушка, молодые люди.

Справившаяся с растерянностью Маришка решила уточнить: «Так это вы тот Альбер, после которого Этери стала Жизелью?»

За столом молчали.

Не верьте, когда говорят, что взрослые всегда найдут ответ на вопрос десятилетнего ребенка. Это неправда. Правда в том, что вопрос ребенка заставляет взрослых порой задуматься над правильностью прожитой ими жизни.

А Маришка вдруг вспомнила последний разговор с бабушкой:

«Что бы ни случилось, — держи спинку, девочка! Это выпрямляет душу и позволяет держать удар.

— Тогда я стану хорошей балериной, Этери?

— Нет, дорогая, тогда ты сможешь стать настоящей Женщиной…»

ЕЁ ЖИЗНЬ

Лютая юдоль, дольная любовь.

Руки: свет и соль. Губы: смоль и кровь.

/Марина Цветаева/

Два слова были у Бабули под запретом: «евреи» и «незаконнорождённые». Софья отчетливо помнила, как мама вопрошала:

— Ну почему тебе не нравится Ося? Он будет прекрасным отцом для Мышонка! (Мышонок — это она, Софья). Да и я устала одна тянуть эту лямку.

Софка представляла маму, тянущую какую-то упирающуюся Лямку, и сильного дядю Осю, кормившего её по воскресениям мороженым, который одним движением руки вытягивает эту Лямку и отсылает от них прочь. Ну почему бабуля не хочет, чтобы дядя Ося прогнал эту Лямку? Да и ей бы не помешало иметь, наконец, папу, как у других девчонок, а то вон Коська проходу не даёт, скоро от косичек ничего не останется, дергает и дергает, паршивец.

— А ты про анкету забыла? — металлическим голосом Бабуля ставила всех на место, — С этой графой вам ни продвижения, ни нормальной жизни никогда не увидеть!

Ладно, «Лямка», но «Графа» и «Анкета» повергали Софку в шок. Забившись в уголок, она со страхом думала, хватит ли у дяди Оси сил на троих? Сможет ли он справиться не только с Лямкой, но ещё и с Графой и Анкетой?

— Сама же меня упрекаешь, что Мышка растет без отца. А Ося удочерил бы её… Ну что же тут плохого?

Ничего плохого в том, что она станет дочкой дяди Оси, Софка не видела. Но помалкивала, потому что благоговейно побаивалась Бабулю.

Так дядя Ося исчез из их жизни. Появился дядя Толя. Его славянские корни были вне подозрений, однако пролетарское происхождение вызывало сомнение.

— Тебе мало, что будут копать под меня? –опять не менее гневно вопрошала Бабуля. — Нужно, чтобы его кристальный большевизм, как амбразуру, прикрыл наше дворянское гнездо!

— Мама, да от тебя за версту Смольным веет! А Толик из крестьян!

— Зажиточных, заметь. Вот-вот раскулачат. С ним пойдете? Отцовской 58-й мало?

Наконец, появился Иван Матвеевич, по всем статьям устраивающий Бабулю, но ни по одной — маму.

— Идеальная, заметь — наиидеальнейшая партия! — Бабуля была в восторге.– Почтенный, уважительный, из пролетариев. С приличным коммунистическим прошлым и, к тому же, не менее перспективным будущим!

— Мама, но он же мне в отцы годится! — заламывала руки мать, — Кроме того, от него машинным маслом и пивом так и несет!

— Он не цветы — не нюхай. Зато как за каменной стеной! Нет, не за каменной — за гранитной!

— Я же не в могиле еще — под гранитом лежать!

— Юмористка! — усмехнулась Бабуля. — Вот покину нашу земную юдоль — хоть спокойна за вас буду.

Кто такая Юдоль и почему Бабуля пытается ее покинуть, — Софка тоже не ведала. Её отношение к Бабуле нельзя было назвать несколько затертым словом «уважение». Она относилась к ней с пиететом — глубочайшим уважением и почтительностью, почти с благоговением. Нынешнему поколению никогда не стать такими. Они и наполовину не имеют того, что было заложено в тех, кого буквально стирали с «шестой части суши» (как с легкой руки картографа И.А.Стрельбецкого называли ранее, с 1874 года, Российскую империю). Манеры, осанка, интеллект, культура общения, чувство собственного достоинства, — все это должно закладываться с детства и впитываться с молоком поколений. Приобрести это практически невозможно, тем паче, если вы уже смешаны с другой прослойкой, несколько чужеродной, быть может, более прогрессивной и соответствующей времени, но уже иной. Мама Софки была уже не такой, как Бабуля. Невольно подавляемая ее властностью, она была олицетворением нежного и хрупкого цветка, взращённого в тепличных условиях и покорного чужой воле. Она терялась, сталкиваясь с правдой «новой» жизни, в атмосфере простонародной грубости, непонятных для нее лозунгов и панибратского хамства.

Бабулю же все побаивались, и в большей степени из-за того, что не понимали. И хотя со всеми она была ровной и уважительной, в ней чувствовалась дистанция: как бы незримый круг личного пространства, в который не было хода никому. Дворники кланялись, соседки сторонились, на рынке отвешивали лучшее, а Иван Матвеевич почтительно прикладывался к её изящной руке, стараясь соответствовать столь колоритной, недосягаемой для него по внутренней природе женщине.

Долгое время они жили мирно и достаточно сытно. Иван Матвеевич полностью оправдывал ожидания прозорливой Бабули. Вечерами они вели «светские», по его разумению, беседы, в которых мама категорически отказывалась принимать участие, ссылаясь не мигрень. «Ты тогда музицируй для нас, Наденька», — просил Иван Матвеевич, и мама садилась за рояль и тихо наигрывала волшебные мелодии. Иногда вполголоса пела. У нее был восхитительно бархатистый меццо-сопрано, и Софка буквально замирала при звуках материнского голоса, а Иван Матвеевич и Бабуля замолкали.

По воскресеньям они ходили в парк. Софка, держа их за руки, важно выхаживала рядом и к месту и не к месту громко, на публику, называла отчима папой, не замечая, как при этом болезненно подергивается его лицо.

«Наденька, ну когда, наконец, ты решишься на ребеночка?» — однажды услышала Софка, проходя мимо их комнаты. «Ваня, ты же знаешь, у меня слабое здоровье, тем более есть Софочка…» — прошелестел материнский голос. «Но я хочу нашего, — не сдавался Иван Матвеевич.

В эту ночь Софка долго не спала и думала, что кроется в этих словах. Почему «нашего»? А она, что, — не «ихняя»? (за это слово Бабуля точно бы поругала!). Но вдумываться не хотелось. Хотелось просто жить. И когда у хрупкой, маленькой мамы вдруг начал расти живот, Софка вначале ничего не поняла. Какой братик? Какая сестричка? Не нужно ей никого, ей и так славно и спокойно живется. Вон у Катьки, подружки из их двора, маленький братик. Так он все время орет, Катьку заставляют за ним приглядывать, а оно ей надо? И Софке «оно не надо». Она так и сказала об этом маме и Ивану Матвеевичу. Тот, правда, осерчал, но сдержался и попросил Бабулю поговорить с Софьей. Бабуля провела беседу, из которой Софка поняла одно: нужно смириться и делать вид, что ты тоже рада тому, что растет в животике у мамы. Она научилась лицемерно поддакивать Ивану Матвеевичу в его радостном предвкушении рождения наследника (-цы). Мама все меньше музицировала, а петь перестала вовсе. Ее мучила одышка, она быстро уставала и все чаще ложилась спать засветло. Прогулки в парке прекратились. Софка была предоставлена Бабуле и себе. А так как на Бабуле держался весь дом, и свободного времени у нее хватало только на уроки французского, который Софке совершенно не нравился (зачем его учить, когда никто на нем во дворе не разговаривает?), Софка все чаще сидела в компании дворовых ребят: Степки, Варьки и Матвея. У Степки отец был дворником, а мать убиралась по квартирам. У Варьки отца вовсе не наблюдалось, мать же торговала на рынке и возвращалась поздно вечером подшофе (Софка трактовала это слово как «веселая»), у Матвея же, как и у Софки, семья считалась «благополучной»: отец был инженером, мать — модной портнихой. Компания часто засиживалась в маленькой, скрытой от глаз беседке в глубине двора. Вековые деревья, окружающие ее со всех сторон, позволяли наблюдать за происходящим, оставаясь незамеченными, что особо привлекало ребят. Беседка была старая и покореженная. Ее, видимо, давно хотели снести, но забыли или руки не дошли. Компании это было на руку.

Однажды они увидели въезжающую во двор большую машину с красным крестом, затормозившую около подъезда, в котором жили Софка и Матвей. Ребята насторожились: кому это стало так плохо, что приехала скорая? Из подъезда на носилках кого-то вынесли. Следом выбежала (да-да, именно выбежала, а не как обычно — вышла неспешно) Бабуля. Ее трудно было узнать: непокрытая голова (Бабуля всегда носила шляпку), рассыпанные по плечам волосы, накинутая в спешке шаль. Софка даже не сразу ее признала: Бабуля казалась значительно моложе, строгости как не бывало, наблюдалась даже какая-то потерянность. Софке вспомнилась фраза, которую та всегда говорила маме: «Главное, Надежда, в любой ситуации сохранять лицо».

«А сама-то не сохранила, потеряла…», — подумала Софка. И вдруг у нее что-то екнуло где-то внутри, под ложечкой, а Матвей в это время говорил: «Это же твою мамку вынесли, Софка…» Софка неуклюже выскочила из укрытия и побежала, спотыкаясь, за скорой…

Маму она больше не видела. Позже в красивом гробу лежала уже не мама, а какая-то незнакомка. Иван Матвеевич, не скрывая слез, плакал. Бабуля сохраняла лицо («Надо же, нашла», — не к месту подумалось Софке). Сама Софка ощущала себя тряпичной куклой без внутренностей. «Ненавижу», — думала она об убившем маму ребенке. Ей было все равно: мальчик это или девочка. Тем более, что через неделю этот недоношенный младенец умер. Позже Софья винила в этом себя: уж слишком сильна была ее ненависть к этому маленькому, ни в чем не повинному созданию.

Дома не стало. Квартира напоминала кладбище. Иван Матвеевич стал выпивать: сначала понемногу, потом всё чаще и чаще. Бабушка старалась выправить ситуацию, но силы были не те. Все напоминало маму. Софка все меньше бывала дома и все чаще пропадала в спасательной беседке. Вскоре у Бабули случился инфаркт, — не выдержало сердце, и рядом с могилой матери образовалась еще одна. Софка попала в детский приемник, где поняла: детство кончилось.

Через год ее забрал оттуда высокий, еще моложавый мужчина, — родной дед. Он был отцом мамы, когда-то очень любившим Бабулю. Жениться он на ней не мог, так как был уже женат, и слишком многое стояло на кону. Позже Софка узнала, что Бабуля по матери была еврейкой и происходила из польского дворянского рода. Но это было уже в другой жизни.

С Иваном Матвеевичем Софья больше никогда не виделась.

ПОДРУГИ

Дружбу не планируют, про любовь не

кричат, правду не доказывают.

/Фридрих Ницше/

Это было как в книге «Ушли клоуны, пришли слезы». Она читала ее когда-то. Содержание несколько стерлось в памяти, яркой осталось лишь связка: люди ждали веселья, а клоуны достали автоматы и расстреляли намеченных заранее зрителей. Под заказное устрашающее убийство попали все, кто оказался рядом. Вот такой теракт.

А бывает, убивают и без оружия и расстрелов. А «послевкусие» то же: боль потери, страх невосполнимости и невысказанности.

Она ее просто уничтожила. Взяла — и подло так — умерла. Лучшая подруга называется. А совесть где? Вся жизнь с ней прошла. И поругались-то не из-за чего… Ну виновата, ну выскажи, заклейми, как положено, но зачем же «стулья ломать»? Ведь пять лет так и ушло в никуда, а как могли бы их душевно провести: за воспоминаниями, а то и за «Хеннесси»…

Да, слишком принципиальная была Арина. Ничего никому не прощала, даже в день прощения. И упертая. Что не по ней — ни за что не примет. Переоцени, говорила ей, бывало, ценности свои обветшалые: плесенью от них веет, а она — ни в какую. Вот и доупиралась. Со всеми перессорилась, даже с ней, подругой детства. Так и не помирились. Вот теперь хорони ее, без перемирия. А пришла бы, — сели, поговорили бы, повинились, обнялись. И опять вместе, как раньше…

Надежда вспомнила их первую встречу. Это было во дворе. Дворы тогда были совсем другие. Шумные, крикливые. На столбах — веревки, на веревках — белье сушится; сарайчики неказистые: у каждого свой, с символическим замочком, отпирающимся любым ключом. И деревянный забор, ограждающий детей от соблазнов «улицы». Мамки — всем мамки, а дети — всем дети.

— Ванька, ты хоть ел сегодня?

— Неа…

— Так иди, с Колькой моим поешь, я макароны сделала, а то пока мамка твоя придет, помрешь, небось, с голода…

— Иду, теть Зин…

— Дядь Слава, у меня что-то самолет не получается, подсоби..

— Ну давай, посмотрим, что там у тебя за техническое несоответствие…

— Толик, ты зачем кота на поводке водишь? Не издевайся над животным, сейчас же отпусти, вот отец придет, скажу…

— Сознавайтесь, паршивцы, кто веревку мою срезал? На чем я теперь белье сушить буду? Узнаю — уши надеру…

И так целый день. Тогда казалось — кошмар, а теперь — песня. Песня детства. И Аринка как раз тогда появилась. Чистенькая такая, в туфельках — отпад, ни у кого таких не было. Юбочка пышненькая, косички тоненькие, а в руках — кукла. Нет, не кукла — мечта: сказочное воздушное платье, ручки-ножки двигаются, вся мягонькая, не пластмассовая какая-нибудь, а как живая. Да еще и волосы длинные, как настоящие: светлые, кудрявые, так и хотелось прическу ей сделать. Надька робко подошла к новенькой:

— Тебя как зовут?

— Арина…

— Родионовна? — засмеялась Надежда.

— Нет, Андреевна, — не поддержала шутку Арина.

— А я — Надежда. Дружим? Дашь куклу причесать?

Арина нехотя протянула ей свое сокровище:

— Только осторожнее…

Так и началась их дружба, прошедшая проверку на прочность через всю долгую жизнь. Надежда даже не мыслила себе дня без Арины. Они были разными, но как-то очень удачно дополняли друг друга. Одно было непонятно: влюблялись в одних и тех же парней. Вначале растерялись, не знали — ссориться или как? Потом приспособились: кидали жребий и без обид уступали друг другу «ухажеров». Вот так, по жребию, Генка и достался Арине. Хотя всегда тянулся к ней, к Надежде. Как и она к нему. Арина это видела, но договор есть договор. На свадьбе Генка подошел к Надежде:

— Не передумала? Еще не поздно…

Она молча покачала головой:

— Дружба дороже…

Так и стали жить. Надежда никого больше не полюбила, не смогла. А Арина, из принципа, продолжала жить с Генкой. Потом, уже после появления двойняшек, она спросила:

— А ты у нас так и будешь в старых девах ходить? Или не в девах, но в старых? Надежда с вызовом ответила:

— Для себя рожу, зачем мне мужик? Ни к столбу — ни к перилу…

Арина посмеялась, но когда через некоторое время заметила, что подруга поправилась и похорошела, с подозрением заметила:

— Все-таки рожать одна собралась, дуреха?

— Ну не всем же такими умными быть, — отшутилась Надежда, и через несколько месяцев родила дочь.

— Колись, кто отец-то? Никого около тебя не видела, — допытывалась подруга.

— От духа святого непорочное зачатие, — отшучивалась Надя.

— Ну-ну, вот как он тебе алименты оттуда слать будет, ты подумала? — возмущалась Арина.

— Да не нужны они мне, сама зарабатываю, — раздражалась Надежда.

Дети росли как родные. Мальчишки опекали малышку, таскали ее повсюду за собой. Генку хватало на всех, так что дочь отсутствие отца не чувствовала.

Пошли в одну школу, потом все — в медицинский. Взрослые дружили. Вместе на дачу, всем гамузом — в отпуск. Потом Генка слег. Арина раздражалась: не могла простить такую слабость сильному всегда мужу. Больше ухаживала Надежда. Приходила с работы, и, быстро управившись дома, шла на смену Арине. Та отправлялась спать, а они часами говорили. Оказывается, сколько общего у них было! Мысли, чувства, оценки… Один начинал говорить, а другой подхватывал. И молчать было хорошо, комфортно. Не напрягали паузы, не нужно было искать темы. У Генки как-то прорвалось:

— Как же нам хорошо бы жилось вместе, Наденька…

— Не судьба, — улыбнулась Надежда.

И тут, как в плохом мелодраматическом фильме, прозвучал металлический голос Арины:

— А вам и так хорошо жилось… Дочку-то, от него прижила, подруга? Нянчился с ней всю жизнь, как со своей…

— Зачем ты так, Арина?

— Как «так»? Я думала — мне помогать приходишь, а оказывается, — к любовнику? Так я не мешаю, забирай этот куль ненужный — и вперед, только уж негодный он давно, сдулся… Но ты у нас сердобольная, выходишь…

— Арина! — Генка, который год как не мог привстать, рывком приподнялся с кровати.

— Все, дорогая, или забирай или уходи! Нет тебе больше дороги в мой дом, кончилась наша дружба! — Арина была не в себе, эмоции переполняли.

— Прощай, Гена, не нужно ей сейчас ничего говорить, — Надежда притронулась к его руке и повернулась к подруге:

— Врача вызови, не видишь — плохо ему…

На следующий день она узнала, что Геннадий умер. Дочка рыдала, она же не проронила ни слезинки. Только сидела, молча глядя в окно на обливающуюся слезами дождя рябину.

Вечером дочь спросила:

— Мама, а правда тетя Арина говорит, что Дядя Гена — мой отец? А то мы с Максом думали пожениться….

В ее глазах стоял неподдельный ужас, и маленькой точечкой светилась робкая надежда на то, что уже и без того покачнувшийся мир не разрушится, а будет стоять, как Пизанская башня: чуть склонившись, но оставаясь в гармонии со Вселенной.

— Не волнуйся, детка, это не правда. Твой отец давно умер, я расскажу тебе о нем чуть позже. Выходи замуж за Макса и будь счастлива.

Надежда глубоко вздохнула. И вина-то ее перед подругой была невелика — просто суждено было им любить одного мужчину. Смешно… А может, — страшно? Но жизнь и есть коктейль из того и другого со всевозможными пряностями и специями, — подумалось ей. Просто каждый выбирает сам: кто по названию, кто по составу, кто — по жребию. А послевкусие — оно становится понятным только тогда, когда распробуешь…

ПОСЛЕДНЕЕ САЛЬТО

Не принуждайте себя делать последнее сальто просто потому, что этого кому-то хочется. Если нет сил — откажитесь. Потому что последствия бывают самыми печальными. А публика пойдёт смотреть на другого гимнаста. Или на нового клоуна…

/Анна Кирьянова/

Сколько себя помнила Ульяна, она всегда всё держала в своих руках, контролировала, руководила, управляла. Казалось, если она расслабится, всё рухнет. Все умрут. Всё разрушится. И вот сейчас она впервые почувствовала, что больше не в силах тянуть огромную семью. Престарелые родители, безвольный муж, инфантильные дети, тетушки, племянники, друзья… Она по жизни была Спасателем, бросалась причинять добро по первому зову, даже тогда, когда этот зов еще не был озвучен. «Бежишь впереди паровоза, — говорила подруга, — о тебе кто подумает?» О ней и правда, никто не думал. А зачем? Она сильная, ей помощь ни к чему. И даже на праздники муж дарил ей не цветы или духи, а что-нибудь полезное: сковороду, к примеру, или утюг. Но тут вдруг, просто в одночасье, Ульяна поняла: выдохлась. Да и когда? В самый неподходящий момент и в совершенно неподобающем возрасте. Сорок девять — это разве возраст? Пахать, да пахать. А она сдулась. Ульяна задумалась. А еще говорят: «сильная женщина». Сильная — да, не поспоришь. А вот ощущала ли она себя когда-нибудь по жизни женщиной? Пожалуй, нет. С тех самых пор, когда умер дед…

…Дед был рослый, как раньше говорили — косая сажень в плечах, на медведя один с рогатиной ходил. Вся семья, да что там семья, — вся родня на нем держалась. Всем помогал, как мог, но и спрашивал строго. Жили почти вровень, ладно, в достатке. Не шиковали, но и не голодали, хотя времена были суровые, безрадостные. Жесткие нормы по выполнению сельхоззаготовок вынуждали трудиться не покладая рук, с колхозников сурово спрашивали за неуплату налогов, а год на год не приходился, — вот и зимовали порой впроголодь. Многие старались завербоваться на стройки, разработку торфа, но далеко не всем выпадал такой фарт. В город на заработки вырваться было затруднительно: нужен был паспорт, без него — никуда. Вот и придумал дед определить Ульяну в 14 лет на учебу в фабрично-заводское училище, сам отвез в город и денег дал. В колхоз-то добровольно-принудительно записывали с 16 лет, а она до этого паспорт успела получить, городской стала. Век потом деда за это благодарила. Эти годы только и была она по-настоящему, по-женски счастлива. И парень имелся под стать деду — видный, осанистый, только до девок падкий, потому и рассорились. Может, и помирились бы, — но тут известие пришло — с дедом беда, бревнами на сплаве придавило, велит приехать.

В комнате было народу — не пробраться к кровати, на которой лежал дед. Ульяна, с усилием раздвинув эту живую изгородь, пробралась к нему и упала в ногах, всем своим телом ощущая его боль.

— Выйдете все, — велел дед. Родственники не посмели ослушаться. Только сестра, спрятавшись за занавеску, притаилась: не в ее натуре было о чем-то не знать.

— Как же ты, дед? — зарыдала было Ульяна.

— Цыц, — прервал он ее, — слушай, пока говорить в силах.

Она замолчала.

— В общем, расклад такой, Ульяна. Мать у тебя — слабая женщина, толку от нее — только щи варить, отец — по жизни ведомый, безвольный, да пьющий. Брат — что с него взять? Сама знаешь, рука сухая, — полиомиелит проклятый, — не помощник. Сестра — дура (занавеска протестующее зашевелилась), одни парни на уме. На тебя вся надежда, Ульяна. Пропадут они. Я уже о родственниках наших не говорю, хотя бы семью вытяни. Ты сильная, сможешь. Будь вместо меня.

— А ты как же, дед? Погоди, выздоровеешь, все образуется…

— Не поднимусь я уже, Ульяна. Все. Сил нет говорить. Уходи. И слова мои помни. Я с тебя оттуда спрошу.

…Вот и стала Ульяна после этого главой рода. Всем это было по нраву, кроме нее. Трудно было — не описать. Пока всех в город перетащила (благо, паспорта стали выдавать), пока устроила на какую-никакую работу. Замуж между делом вышла не за того (не «герой» оказался, лишь довесок ко всем), дочь родила, — почти тридцать уже, а все под материно крыло норовит.

Да, не женщина она, Ульяна, по жизни, а мужик. Все деда наказ выполняет.

— Прости, дед, не могу больше, — Ульяна, тяжело осев на кровать, завернулась в плед и забылась тяжелым сном. И привиделось ей, что подходит к ней дед, садится рядом, как она тогда, гладит по волосам и спрашивает: «Что, притомилась, Ульянушка?»

Дед при жизни никогда так ее не называл, и Ульяна разрыдалась:

— Сил нет, дед, выдохлась. Помнишь, ты меня в детстве в цирк в городе водил? Там акробат все выходил на бис и делал какой-то сложный трюк, и на четвертом или пятом повторе у него не получилось, и его вынесли на носилках… Помнишь? Так я, дед, как тот акробат, если продолжу — умру…

— А ты и не продолжай, Улечка, все, что могла, ты сделала за меня, живи своей жизнью, детка, живи, я тебя отпускаю…

— А как же…

— Сами пусть справляются, теперь их черед…

— Дед, а ты…

Ульяна проснулась. Деда не было, а все, что было во сне, стояло перед глазами. Она долго сидела в темноте и думала. Утром собрала чемодан, написала записку родным, и, аккуратно положив ее на стол, придавила уголок сахарницей (так заметнее).

К полудню она была уже в монастыре. Вокруг — сосны, рядом — река, дышалось здесь вольно и глубоко. Ульяна впервые за много лет почувствовала облегчение: будто сбросила с себя годами носимую, непосильную ношу.

— Ну вот так-то оно лучше….- подумала она и шагнула за ворота обители.

…Родственники долго не могли простить Ульяну. Приезжала дочь, плакалась:

— На кого же ты нас бросила, мама? Не ладится у нас ничего, папа спился, Анька, племяшка твоя, в артистки подалась, да не получается — ни денег, ни славы, ну а папку с мамкой в дом престарелых отдали, там им лучше, немного уж осталось…

Ульяна выслушала все молча и только одно сказала:

— Это вам, доча, хочется, чтобы я при вас была, а я — этого хочу, — она очертила рукой круг, охватывающий реку, лес и монастырь. — Свободы. От себя, от вас, от суеты. Да и Он меня отпустил. Живите с миром…

И ушла, оставив за спиной все, что было ей когда-то так дорого…

ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Женщины всегда преподносят мужчинам

Ошеломляющие сюрпризы.

/О. Генри «Дары волхвов»/

В нашем санатории, вольготно раскинувшемся в роскошном сосновом бору, в этот малоснежный зимний сезон было не так много отдыхающих. Персонал работал, не напрягаясь. Времени, свободного от работы, было предостаточно, и мы с удовольствием тратили его на перемывание многострадальных косточек наших подопечных. Каждый год мое внимание привлекал какой-нибудь колоритный типаж, и я, которая воображала себя Франсуазой Саган, собирающей материал на новый роман, «прикрываясь» работой массажистки в провинциальном санатории, делала регулярные наблюдения и записи в тетради. Если бы вы меня видели, ни за что бы не подумали, что я массажистка. Я миниатюрна и хрупка, просто Джен Эйр, только гораздо симпатичнее этой известной особы. И я не продукт своего века. Все сидят в чатах за компьютерами, выискивая себе женихов и спонсоров, гарантирующих безбедную жизнь, а мне, которой немного за тридцать, ничего этого не надо. Насмотрелась на цену того и другого. Очень уж она высока: свобода и естественность. А этим я дорожу превыше всего. Зависеть от кого бы то ни было, надевать фальшивую маску обожания в угоду кому-то — это не по мне. Я, к слову сказать, весьма, к вашему сведению, начитана. И поговорить со мной — одно наслаждение. Это не я сказала. Это писатель один заезжий сказал. Он, да будет вам известно, лечил здесь застарелую мужскую болезнь, приобретшую, из-за запущенности, хроническую форму. Ой, не подумайте плохо, не одну из тех, которые, сами понимаете… Вполне приличная болезнь. Просто мне воспитание не позволяет ее назвать. А воспитывалась я бабушкой на классической литературе. Бабуля моя — личность легендарная. В том смысле, что по городу нашему о ней одни легенды ходили, никто не знал, кто она и откуда появилась. Родила она мою мать через несколько месяцев после появления в нашем славном малозаметном на просторах России городке, и как бабы не гадали и не выспрашивали, об отце не было сказано ни слова. Манеры у бабки были — ни дать ни взять — графиня да и только. Ко всем мужикам она обращалась не абы как, а «любезный» или «милейший»:

— Любезный, а не почините ли вы мне двери? Я заплачу.

После таких слов двери и всё прочее чинилось в кратчайший срок без оплаты и за одно бабкино словечко благодарности:

— Не знаю, как вас и благодарить, милейший Арсений (Иван, Антон и пр.). — Пожалуйте на кухню! Коли отказываетесь взять деньги, то хотя бы чарочку выпейте.

Мужики послушно входили, снимали еще за порогом свои видавшие виды сапожищи, чтобы ненароком не натоптать «барыне», стесняясь своей кургузой одежды опрокидывали «чарочку» и, пятясь задом, удалялись.

Позже, будто отходя от гипноза, тихонько матерились:

— Растудыть твою печаль, истинно — барыня. И откуда ж такая сковырнулась?

Однако бабку уважали. У нее спрашивали совета, по тому, как она одевалась, определяли, что сейчас в моде, ее ставили в пример как образец нравственности и преданности одной лишь, неземной, как казалось, любви, о которой не было сказано ни слова.

— Надо же, ну ни с кем не путается, любит своего, видно! — судачили соседки.

Я, однако, думаю, что бабке попросту не с кем было «путаться»: наши мужики ее уважали и боялись, а она никуда не стремилась выезжать.

Мать же моя была — как яблонька от вишенки. Почему я и подозреваю, что дед — отнюдь не из бабкиного «болота», отчего, видно, она и удалилась в деревню от греха да подальше. Весьма вероятно, что он и отбил у нее тягу к простому народу, от которого она, как декабристы, была слишком далека. Чего не скажешь о матери. Мать-то слишком к нему была сочувствующая. А результатом этого глубокого сочувствия была я, та, которую она произвела на свет в 17 лет, после чего быстро смылась в город, прихватив одну из двух икон, которые бабка берегла пуще глаза, и оставив слезную записку с просьбой не бросать родную кровинушку — плоть от плоти, кость от кости. «Родная кровинушка», как видите, выросла и впитала в себя как глубоко народное, так и остаточное дворянское, совершенно не нужное в нашей современной суровой действительности. А о канувшей в лету вместе с матерью иконе бабка вспоминала частенько. И наказывала беречь вторую, говоря, что это семейная реликвия стоит столько, что весь наш городок купить можно.

— Бабуль, а давай продадим икону, купим его и устроим здесь кампанелловский Город солнца! И все будут счастливы! — говорила Катерина.

— Глупая ты, Катька, думать тебе, читая, надо, а не по верхам хватать! Об иконе забудь, и не заикайся нигде. Она весь род наш спасала, еще со времен прабабки моей. Хватит того, что одна с матерью сгинула, хоть вторую сберечь…

Бабка говорила, что я «жуткий конгломерат двух чуждых миров». Может быть, она и права, так как чрезмерное увлечение романами 19 века и бабкино воспитание наложило на здоровую провинциальную девушку нездоровый меланхолический отпечаток прошлого и тягу к возвышенной и светлой любви. Теперь, вы, вероятно, понимаете, почему я одинока (попробуйте среди наших отморозков и пьяниц найти достойного!) и предпочитаю читать, а с некоторых пор и писать романы, нежели их заводить.

Великодушно прошу простить за небольшой экскурс в мою генеалогию, если можно так выразиться. Возвращаясь к начатому, скажу, что в этом сезоне мое внимание привлек колоритный мужчина лет за пятьдесят. Он был молчалив и угрюм, и я посчитала, что этот типаж просто просится на кончик моего, еще не отточенного пера, давно уже ждущего подобного героя. Я его окрестила именем моего любимого писателя О”Генри, только без «О».

Если бы он не был в летах, я подумала бы, что это моя судьба. Но — увы — это был не тот случай, и мне оставалось только наблюдать за ним и ждать, не раскроет ли он мне свою тайну. А то, что у подобного рода героев обязательно должна быть тайна, я не сомневалась. Как-то раз, когда он был у меня на массаже, я вежливо осведомилась, женат ли он. «Генри», с явным неудовольствием, ответил, что нет, и никогда не был. Когда я, извинившись, спросила, есть ли тому причина, он ответил, что, естественно есть, но обсуждать это со мной он не собирается. «Фи, как неучтиво», — мелькнуло у меня в голове», — но вслух я, конечно, ничего не произнесла. Хотя в записях сделала пометку, что не так уж он и вежлив. Может, дать ему другое имя?

Однажды к нему приехал гость. Чудо, а не гость: ни дать ни взять Хэмингуэй, трубки только не хватало. Проходя по коридору, я тихонько подошла к номеру и прислушалась. За дверью разговаривали вполголоса, и, как я не напрягалась, ничего расслышать не смогла. Поэтому пошла поболтать с Зиночкой. Кто такая Зиночка? О, это отдельная история, тем более, что она — один из объектов моего пристального наблюдения и моя близкая подруга.

Зиночка страсть как любит романы любовного содержания. И, конечно же, ждет своего принца на алых парусах или белом Мерседесе. Но тот явно запаздывает. Зиночка стареет, но остаются не растраченные чувства, подобные временно спящей, но в любой момент готовой к извержению любвеобильной лаве, способной сокрушить на своем пути все и вся. Зиночка страдает, но не озлобляется, как некоторые старые девы, а посвящает себя служению Любви во всех ее проявлениях. Она привечает влюбленных, поит их чаем с ежевичным вареньем и с замиранием всего своего пылкого естества слушает их истории, полные романтики и страсти. Дежуря обычно по ночам, она находится в курсе всех романов, ибо по доброте душевной закрывает глаза на все нарушения санаторного режима. За свою сердобольность она частенько страдает, получая нарекания от начальства. Сплетницей, однако, ее назвать никак нельзя и выудить из нее информацию практически невозможно.

Зиночка усадила меня за стол, плеснула в пузатый бокал чаю и предложила ватрушки, которыми ее угостила наша столовская повариха.

— Ну что, писательница, начала свой роман, или все материалы собираешь? — Зиночка одна из немногих, кто знал о моем «подпольном творчестве».

— Да, Зиночка, мне кажется, я нашла прототип своего главного героя…

— Ну и кого же на этот раз?

— Генри, только без «О», то есть это я его так окрестила, а вообще он Сидоров.

— Фи, какая проза: Сидоров… И что же в нем особенного?

— Он загадочен и непредсказуем, очень взрослый, лет за 50.

— Здесь все загадочны, потому как незнакомы, а предсказуемы, потому что их санаторные карты у нас: посмотри, и сразу скажешь, у кого какой стол и стул, — рассмеялась Зиночка. Да и могут ли у твоего Сидорова быть какие-нибудь возвышенные чувства? А без них твой роман — просто хроника. И уж очень он «взрослый». Развитие действия куда пойдет? К свадьбе в пятьдесят? Все душевные романы заканчиваются свадьбой, а у тебя — тупик, пенсия. Возраст дожития.

— А у тебя, Зиночка, все интрижки — большая любовь, все романы — только о ней, а тут — тайна, жизнь, полная загадок, я чувствую…

— Ну, смотри, Катерина, я о твоем Сидорове ничего не слышала, живет, как невзрачная мышь в норе, да и взглядом не удостоит.

На том и расстались. Мне пора было идти домой, под старинный абажур, где я творила под псевдонимом, который вам не к чему знать, — вдруг к тому времени, когда вы будете читать эти записи, я буду слишком известна? Писатель не должен говорить о себе, он ищет типажи в окружающих, и они проживают в его произведениях вторую жизнь… Красиво сказала, да?

Чем же меня порадует мой Генри, в миру — Сидоров? Не подведи, мой герой, очень хочется на этот раз не ошибиться…

Тем временем вышеупомянутый Сидоров даже не собирался оправдывать ожидания какой-то потенциальной писательницы местного разлива. Он был страшно зол на «Хэмингуэя», как назвала наша героиня его гостя. Тот поставил ему ультиматум, и выход был только один: «забыться и уснуть», то есть застрелиться. Парабеллума поблизости взять было негде, и Генри с тоской взирал на опостылевшие ему природные прелести. «Что же делать?» — раздумывал он, подпинывая заледеневшие шишки, попадающие под ноги. Вот уже который час он гулял по территории этого треклятого санатория, служившего ему временным убежищем. И все же они его вычислили. Казалось — куда же дальше спрятаться, чем в это Богом забытое местечко? Ан нет, нашли-таки… Он задумался.

Пока Генри-Сидоров обдумывал свое плачевное положение, тот, кому он послужил прототипом, совершал подвиги во имя справедливости, всеобщего счастья и любви на романтических просторах полотна нашей писательницы. Дел у него было — поле непаханое, так как написана была только первая глава, да и та еще не до конца, а роман предполагал минимум пять. Почему пять? Пять было сакральным числом нашего автора. Вокруг Катерины валялось множество скомканных и омытых слезами бумажных платочков. Было ли так у Саган, она не знала, но как тут соответствовать, когда героиня в слезах, соплях и ожидании? А герой все ищет новые и новые подвиги и совершенно перестал ее слушаться? Из благородного романтика, исключительного человека с неукротимыми страстями, пафосной речью, трагизмом и отрицанием погрязшей в пороках действительности, он просто на глазах превращается в беспринципного, расчетливого циника, идейного скучающего негодяя, который совершает неподобающие поступки просто ради развлечения. И это уже в первой главе! Что же будет дальше?

Катерина решила сделать передышку и прогуляться по парку санатория.

Она шла, улыбаясь согревающему не по-зимнему солнышку, радовавшему отдыхающих своим мягким теплом. Свернув с дорожки, Катерина углубилась в лес, такой сказочный и неповторимый в своей ослепительной белизне. Хруст снега и чей-то недовольный голос прервал ее уединение.

— Столько сил потрачено… Что Арсений? И здесь достал. Не отвяжется теперь. Ну а что мне делать, если все так сложилось, из-под носа ушло… Ну да ладно, выпутаемся. Все, до связи… — недовольный баритон захлебнулся в негодовании.

Спрятаться она не успела, и когда «Генри» (а это был он собственной персоной) обозначился практически перед ее носом, Катерина просто сжалась в комочек и хотела проскользнуть мимо.

— Постойте, куда же вы? — бархатный голос заставил остановиться.

Как быстро меняются интонации: только что этот роскошный бархат был низкосортной дерюгой…

— Милая девушка, позвольте узнать ваше имя?

Катерина отвлеченно подумала, что если бы она собственными ушами не слышала предыдущий монолог, она бы ни за что не подумала, что его произнес тот же человек.

— Погуляйте со мной, здесь так вольно дышится, вспоминаются строки великих: «Дивный отрок бродил по аллеям…»

— Смуглый…

— Что простите? — он с удивлением посмотрел на собеседницу.

— Смуглый отрок, а не дивный, — Катерина уже успела расстроиться из-за того, что не удержалась и поправила своего «героя».

— Да вы читаете! Не так много сейчас читающей молодежи, — заметил «Генри».

— Я не молодежь, мне уже 32, — отчего-то гордо обозначила Катерина.

— Боже мой, где мои «32»? — пропел «Генри». — Понимаю, вам, дорогая, все сейчас интересно: от соседской кошки до смуглого отрока, — засмеялся он, одухотворенный своей удачной фразой. — Увы, моя очаровательная собеседница, а мне, — мне стало тоскливо жить. Скучно, когда все предсказуемо, — не так ли? И некому руку подать в минуту… как там дальше?

— Душевной невзгоды, — подсказала Катерина.

— Именно, «невзгоды». Вот именно сейчас, в эту минуту, когда… А душе неймётся, душа просит участия…

— У вас что-то случилось?

— Случилось, милая девушка, еще как случилось! Как говаривал незабвенный Андрей Миронов: «Настоящего художника обидеть может каждый, а материально поддержать — никто», каждая тварь, простите, в душу нагадить норовит…

— Так кто же вам так… насолил? — осторожно спросила Катерина.

— Знаете ли, дорогая, ограничусь лишь тем, что скажу, что у такой фигуры, как я, много завистников, которые ежеминутно готовы подстроить ловушку, возвести напраслину, так что и не отмоешься.

— Интересная, наверное, у Вас жизнь, — вздохнула Катерина. — Прямо просится на холст.

— На какой холст? — недоумевающе отозвался «Генри».

— Да я так, образно… — пролепетала Катерина. — Извините, мне пора…

— А не пригласите ли замерзшего путника на чашечку чая, прелестная незнакомка?

Катерина заколебалась, но потом, решив, что узнать поближе прототипа ее романа было бы не лишним, ответила:

— Отчего бы и нет? Пойдемте, здесь недалеко.

Усадив гостя за стол, она поставила перед ним Зиночкино фирменное ежевичное варенье и оставшиеся еще от бабули изящные чашки и сахарницу из частично сохранившегося сервиза.

— Позвольте, это что — Мейсенский фарфор? — удивленно завис над чашкой «Генри».

— Я в этом, честно говоря, не разбираюсь, от бабушки осталось, — Катерина разлила по чашкам чай и присела рядом.

— А больше у вас от бабушки ничего не осталось? — смеясь, спросил гость.

— Лучше вы о себе расскажите, у нас ничего интересного здесь нет, — предложила Катерина, надеясь хоть что-то узнать о своем герое.

Проговорили до вечера, Катерина слушала, не отводя от него восхищенных глаз: как событийна и насыщена была его жизнь, какие страсти обуревали его, и какие недостойные люди встречались ему на пути! А с ней до сих пор не случилось ничего интересного, даже любви не было, да и что ждать от этого городишки? Правильно говорила бабуля: выучишься — уезжай, а она вот застряла там, где только доживать или лечиться…

Но вот гость поднялся, сказав, что и так злоупотребил ее гостеприимством. У иконы остановился:

— А это у вас тоже бабушкино наследство? — улыбаясь, спросил он.

— Ну да, фамильная. А вы что, разбираетесь?

— Немного, собирал одно время старину. Ну да ладно, спасибо, вам, Катенька, за чай, за вечер, полный очарованья, — гость галантно склонил голову. — Надеюсь напроситься на совместную встречу Нового года…

Зиночка бы никогда не подумала, что услышит от подруги такие излияния.

— Ты не представляешь, Зинуля, сколько ему пришлось пережить, какая судьба, какие повороты! Не на один роман хватит!

— Да ты что, влюбилась, что ли, Катерина? — Зиночка так и застыла с надкусанным пирожком во рту. — Ты смотри, никто никого отсюда пока не увозил, а вот сами уезжают. А наши девчата остаются в море соплей и реках слез. А Нинка, как помнишь, еще и с приплодом.

— Ладно тебе, Зинуля, мне уже далеко не двадцать, да и он не мальчик, серьезные отношения у нас. Вот только посоветуй: Новый год скоро, а у меня денег — с гулькин нос, а подарить хочется что-нибудь необычное, он достоин! Не поделишься финансами?

— Прости, подруга, я уже Томке все отдала, ей детям сапоги справить надо, а себе в обрез оставила.

— Ну что же делать?

— Да не грузись! Он-то, небось, тебе ничего дарить не собирается?

— Причем тут это? Для любимого ничего не жалко. Помнишь, как у О. Генри Делла и Джим пожертвовали друг для друга своими единственными сокровищами: Делла — своими прекрасными волосами, купив мужу платиновую цепочку для карманных часов, а Джим — золотыми фамильными часами, подарив жене чудесный набор черепаховых гребней?

— «Дары волхвов»? — уточнила Зиночка. — Так то — молодость, жертвенность, семья, а у вас? Курортный водевиль немолодой уже девицы и стареющего лавеласа.

— Как ты можешь! — возмутилась Катерина, — И не приходи ко мне на Новый год, не открою!

…Сидя за столом под своим старинным абажуром, Катерина — нет, не угадали — вовсе не строчила свой роман, а прозаично пересчитывала деньги. Конечно, у нее был не один доллар и восемьдесят семь центов, как у Деллы, а три тысячи сто пятьдесят семь рублей, оставшихся с зарплаты. Но на них еще нужно было приготовить праздничный ужин. А что тогда останется? 3157 рублей, а завтра Новый год. Ей, как и Делле, оставалось «хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь». Катерина уже собралась это сделать, но тут ее взгляд зацепил икону. «Не ругайся, бабулечка, ты ведь хотела бы мне счастья?» — мысленно попросила она прощения, и — как там у Генри: жакет на плечи, шляпку на голову — и, «сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу…»

Тем временем наш «Генри» тоже готовился к романтической встрече Нового года.

— Дьявол меня побери! — чертыхнулся он, — этой «романтик» ведь и подарить что-нибудь надо для блезиру, а денег-то — две консервные банки плюс дыра от баранки… Что же делать, ведь так не поверит?

Мелодично, арфой зазвучал айфон.

— Слушаю! Сказал же, завтра подъеду, привезу. Конечно, подсыпать что взял, уснет, — икона моя. Да она больше стоит! И с тобой расплачусь, и мне на оставшуюся безбедную жизнь хватит! Конечно, уверен, да я же в этом ас — с первого взгляда вижу, какой век и цена. Все, некогда мне, до встречи! — он раздраженно отбросил мобильник на кровать и потер руки. Взгляд его упал на кольцо, которое он носил для форсу. Оно было простенькое, дешевое, купленное по случаю где-то за границей, но смотрелось очень достойно, и он выдавал его за семейную реликвию. Вот что может сойти за подарок! Скажу — мать завещала невесте подарить, растрогается, наверняка.

Генри довольно улыбнулся и пошел одеваться.

…Катерина рассматривала преподнесенное ее героем кольцо, переваривая сказанное. По щекам катились капельки восторга и умиления: «Его мать сказала — отдать невесте, значит, я — невеста!»

— О, Генри! Как я счастлива! Теперь я — твоя невеста? — воскликнула она в порыве благодарности.

— «Генри»? — недоумевающе спросил он и осекся.

— Катерина, а где, — его рука указывала на пустое место на стене, — где бабушкина икона?

Но Катерина была вся в мечтах и не могла понять беспокойства новоявленного жениха.

— Где икона, я спрашиваю? Продала? Кому? — он был в ярости.

— Да нет, я не хотела продавать, — лепетала она, а «Генри» уже остервенело тряс ее за плечи.

— Я ее обменяла тебе на подарок, вот, — капельки восторга застыли льдинками недоумения, и Катерина протянула ему коробочку.

— Что это? — рявкнул «Генри».

— Подарок… Это тебе на Новый год, карманные часы… Но почему ты так разозлился?

— Дура! Провинциальная, убогая дурр-ра! — заорал Генри-Сидоров. — Невеста! Да у меня таких невест! — он в бессильной ярости грохнул коробку с часами об пол.

Захлопнувшаяся за ним дверь еще долго отзывалась гулом колокола порушенных надежд в висках Катерины. Пришедшая утром Зиночка застала ее сидевшей на стуле у нетронутого праздничного стола.

— Что это с тобой, подруга, а где твой герой? — растерянно спросила она.

— Дары волхвов оказались бесполезны, Зиночка. Ему нужна была бабушкина икона, а не я, — зарыдала в три ручья Катерина.

— Как это? — растерялась Зиночка, потом сложила два и два, подняла с пола часы и заявила:

— В общем так, Катька, забирай назад бабкину икону, а я — свои часы, останемся при своем. И не реви ты по этому козлу, его, наверное, и след простыл. Радуйся, что такой «Генри» ушел. Это тебя бабка с того света спасла. Я утром встала и думаю: зачем позарилась на чужое? Часы-то мои намного дешевле… И потащилась к тебе вернуть вашу реликвию на место.

Зиночка присела рядом, и, присоединившись к рыданиям подруги, всхлипывая, заметила:

— Вот сколько мне печальных историй о любви не рассказывали, твоя «стори», подруга, самая-пресамая…

Как там писал настоящий О. Генри: «Такое уж свойство женского пола — плакать от горя, плакать от радости и проливать слезы в отсутствие того и другого»…

Ну а роман Катерины так и остался незаконченным…

АДА

«Я никогда не рисую сны или кошмары.

Я рисую свою собственную реальность»

/Фрида Кало/

Уже много лет ее преследует один и тот же чудовищный сон, и сквозь его кошмарную полуявь Ада понимает, что этому не будет конца. Ей суждено проживать это вновь и вновь, как бы выковыривая болезненные детали тех дьявольских, мучительно-беспощадных чудовищных предрассветных часов, растянувшихся во всю длину человеческой жизни.

…Она проснулась от тревожного шепота мамы и одновременно ощутила непрерывность звонка и какой-то странный стук в дверь: как будто бы не стучали, а долбили молотом, настойчиво, не переставая, по-хозяйски. Мама велела, да что там «велела» — приказала забраться в тайник и не показываться, что бы ни случилось. Укромное место было маленьким, не предназначенным для человека, и хотя Аделина была достаточно хрупкой, ей пришлось свернуться в неудобный клубочек.

— Тринадцать лет, а легонькая, маленькая, — будто не кормим, — сокрушалась бабушка. Сама она была рослой и величавой: ни дать ни взять Екатерина Великая, только короны недоставало.

Ада не в первый раз находилась в этом «убежище», только было это в раннем детстве, когда они с папой играли в прятки. Позже она поняла, что тайник предназначен для книг и рукописей, которые никто не должен был видеть, но она была и без того скрытной девочкой, поэтому родители даже не волновались, что Ада может кому-то об этом проговориться. Тем более что появились другие интересы, и она благополучно о нем забыла. Сейчас же происходило нечто неясно-тревожное и настораживающее, так как мама, стремительно выбросив из тайника столь ценные до этого времени бумаги, втолкнула туда Аду, ничего не объясняя. Почему же в этот раз она стала секретнее этой, столь тщательно скрываемой «литературы»?

Ада постаралась расположить себя в этом маленьком пространстве так, чтобы в щелочку видеть хоть кусочек комнаты и понимать происходящее.

— Ну что, контра недобитая, не успели все попрятать? Что тут у нас? — Ада видела только край гимнастерки темно-защитного цвета и кобуру. Голос был грубый и хамоватый.

— На расстрельную статью хватит, — усмехнулся другой.

Были видны только его сапоги и рука, державшая пачку бумаг. На руке — странная какая-то татуировка.

— Деньги, драгоценности. Где прячете? — продолжал опять тот, который в гимнастерке.

— Нет у нас ни того, ни другого, — голос мамы казался чужим, отчего в душе похолодело. Маму видно не было, лишь край шали, накинутый впопыхах на длинную ночную рубашку.

— А ты еще ничего, справная… — тонкое кружево шали съежилось под хромовым сапогом.

Раздался хриплый голос отца, ноги которого оказались между сапогами и кружевом:

— Отойди от нее…

И тут началось непонятное. Рука потянулась к кобуре, гулким эхом, почти одновременно, щелкнуло два выстрела, и беззвучной вспышкой отозвался где-то внутри исступленный крик мамы. Прямо перед глазами возникло лицо отца, такое родное и чужое, мертвенно-бледное на фоне темного пола.

— Ты что наделал? — бумаги из рук татуированного посыпались на пол. В голосе была досада и растерянность.

— Да ничего, сейчас с ней разберемся и обмозгуем, как это вражеское гнездо представить… — вложил пистолет в кобуру хриплый, шагнув к матери. И тут случилось непредвиденное: мамина шаль метнулась к окну и птицей взлетела с подоконника: лишь на долю длинной секунды Ада увидела повернувшееся именно к ней ее лицо, искаженное болью и любовью.

— Ну все, доигрался, сматываемся, пусть думают, что ограбление, нас здесь не было, — скомандовал тот, который с татуировкой.

Ада провалилась в беспамятство. Очнулась она от онемелости скрюченного тела, инстинктивно старающегося расправиться. Выползла из тайника и поняла, что уже ночь. Отца на полу уже не было. Она подбежала к распахнутому настежь окну: пусто. Может, все это страшный сон? И родители куда-нибудь вышли? Но на полу валялись бумаги, и под лунным светом багровели огромные пятна. Ада, побоявшись включить свет, вышла на площадку и постучалась к соседке.

— Тетя Клава, вы дома?

— Господи, жива? — соседка Клавдия распахнула дверь и подхватила почти упавшую ей на руки Аду.

— Где же ты была? Тут бандиты родителей твоих злодейски убили, милиция приезжала. Отца — насмерть, из пистолета, а мать — в окно, — зарыдала Клавдия. Хорошо, что тебя дома не было, а то неизвестно, осталась бы жива или нет…

— Тетя Клава, а мама с папой где? — прошелестела непослушными губами Ада.

— Так говорю же тебе — убили, злодеи, их милиция и забрала, в морг, наверное, куда еще? И из НКВД приезжали. Про тебя спрашивали, интересовались, видел ли кто?

— Кто спрашивал?

— Да что же ты такая непонятливая? Конечно, энкаведешник, серьезный такой, при хромовых сапогах, с пистолетом. Начальник их, видно.

— Тетя Клава, я пойду, а вы не говорите никому, что меня видели…

— Почему не говорить-то? Не скрываешься же ты?

— Да нет, тетя Клава, я вернусь, просто сейчас идти надо…

— Да куда же ты, на ночь глядя? — замахала руками соседка, — оставайся, завтра пойдешь…

Но Ада уже сбегала по ступенькам вниз, в темноту, подальше от этой нечеловеческой, жгучей, оглушительной боли.

…Бабушка долго возилась с замком, наконец, дверь поддалась и Ада, заглянув в родные встревоженные глаза, разрыдалась у нее на груди.

Потом они сидели на кухне и молчали. Впервые Ада видела у бабушки такое лицо. Почти как у папы, когда его уже не было, после выстрелов.

— Нам никто не поверит, — наконец произнесла она. Только хуже будет.

— Бабушка, но ведь они убили! Давай напишем Сталину!

— Девочка моя, а ты знаешь, какие книги и рукописи выбросила мама из тайника, чтобы спасти тебя?

— Догадываюсь…

— Ну так вот. И меня в лагеря, и тебя не пощадят. Нужно затаиться. Нет нас. Хорошо, что фамилия у меня другая, я и тебя на нее запишу, будешь учиться. Здесь городок незаметный, а в Москву нам сейчас нельзя.

— Но у нас там все…

— Жизнь дороже.

Бабушка тяжело поднялась. Сравнения с Императрицей она сейчас не выдерживала, даже если бы надела корону. Часа два-три разговаривала по телефону, договариваясь с кем-то о похоронах, утрясая возникшие проблемы. Ада провалилась в густой, обволакивающий сон, сквозь который иногда пробивался то крик какой-то ночной птицы, то тихий металлический голос бабушки.

Утром та разбудила Аду и беспрекословным, несвойственным ей тоном произнесла:

— Собирайся, Аделина, нам нужно и отсюда уехать. Нашли тайник и поняли, что там кто-то был.

Ада запоздало вспомнила, что не закрыла тайную дверцу, когда выбралась наружу. Да и до этого ли ей было?

— Хорошо, бабушка, — покорно сказала она.

Так и закончилось детство. Да что детство: она, Ада, перестала существовать. Ни имени, ни дома, ни родителей, ни прошлой счастливой и беззаботной жизни. Только память, которая постепенно стиралась, словно кто-то каждый день упорно работал ластиком. Они переезжали из одного места в другое, бабушка умерла в сорок втором, а ее, уже не Аду, а Анну угнали в Германию, где она и осталась, благо мама, преподававшая немецкий, успела обучить ее языку.

И вот сейчас, когда она уже фрау Анна, жена уважаемого человека и мать двоих детей, та Ада, которая давно не существует, иногда приходит к ней ночами и вновь тонкое кружево птицей взлетает на подоконник, и мамино лицо поворачивается к ней из небытия…

— Мамочка, — теребит ее за плечо дочь, — ты опять кричала во сне, но я не поняла что, ты говорила на другом языке… Кажется, это был русский, ты его знаешь?…

Ауылды бала. Аульский мальчик

Ты должен верить в себя даже тогда,

когда в тебе сомневается весь мир.

/Омар Хайям/

Слово первое: Максат

В округлое окно мансарды, расположенное прямо над головой, заглядывали звезды. Когда строили дом, Максат так и сказал дизайнеру: сделай так, чтобы ночью я видел звездное небо. Он привык к ним. К звездам. Они сопровождали его всю жизнь. Вот и сейчас он лежал, раскинув руки, а звезды были над ним — недосягаемые, яркие, загадочные. И вырезанный кусок неба создавал ощущение колодца.

Вот и свершилось. Он опять на родной земле, в своем доме, ему не надо скрываться, прятаться, скитаться по чужим странам, доказывать право на заработанное его же потом и кровью имущество, право на свободу, на правду, на жизнь. Там, уже в прошлом, звезды были его единственными молчаливыми собеседниками, и заглядывали тогда они совсем в другое окно — окно камеры чужой для него страны, где пришлось пройти через чистилище, отстаивая свою честь и невиновность…

Но были и другие звезды: неведомые, манящие, призывающие верить в мечту и стремиться к ней. И совсем иначе сияли они на бескрайнем небе над джайляу, окружая его со всех сторон, и приветливо накрывая незримым плащом вселенной. Тогда он был молод, верил в свою страну, гордился своим народом, любил землю своих предков и мечтал…

… — Максат! Ну куда же ты запропастился, жаным? Отец зовет, — звонкий голос матери парил над степью.

— Что? Опять переезжаем? — подбежавший к ней Максат расстроено шмыгнул носом, — Не хочу! Я уже третью школу меняю: то казахскую, то русскую, теперь какую? Это раньше кочевали, а сейчас — время другое, я в город хочу, нормально учиться.

— Успокойся, джаным, ты же знаешь — как отец скажет, так и будет. Куда едут передние колеса арбы, туда едут и задние. Ничего не поделаешь — приказ партии, агрономов не хватает, вот и приходится. Но ты у нас общительный, думаю, везде друзей найдешь…

… — Эй, новенький! Mында кел! Иди сюда, говорю. Сенін атын кім? Зовут тебя как? Что молчишь? — низкорослый крепкий мальчуган стоял перед ним, постукивая по ноге камчой. — Меня Бахыт зовут, счастье значит, а тебя?

— Максат.

— Красивое имя, «цель, намерение» значит, будешь целеустремленным, — засмеялся Бахыт.

— А откуда ты это знаешь? — заинтересовался Максат.

— У нашего учителя книга есть — там обо всех именах. Он мне читать давал. Интересно!

— А школа тут хорошая?

— Обыкновенная. А тебе не все равно? Школа — она везде школа, — улыбнулся новый приятель, — пойдем, покажу! Эй, Гулька, айда с нами, школу новенькому надо показать! — закричал он бегущей по улице девочке.

— Некогда мне, матери помочь надо, — отозвалась Гульнара, — и пролетела мимо, только длинные косы мелькнули перед глазами.

— Красивая… — посмотрел ей вслед Максат.

— А то! Гульнара, кстати, — цветок!

— Цветок, — Максат задумался, — и правда цветок, у нас таких красивых девчонок не было.

Так они и подружились. Потом всю жизнь вместе. И за партой, и у костра, и на джайляу. И даже Гуля была тайной любовью обоих.

… — Дорогие наши выпускники! — директор школы заканчивал свою речь, и свеженькие аттестаты уже были на руках у вчерашних школьников, — Я понимаю, что все вы стремитесь поступить в институт и продолжить обучение, но наша партия просит вас, молодых, о помощи: не хватает чабанов, и вы можете пополнить ряды комсомольско-молодежных бригад. Подумайте: это очень ответственная работа. Какие задачи стоят перед вами — расскажет наш главный агроном Абылай Сакенович. Вам слово, Абеке… — Максат видел, как тяжело поднимается на сцену отец. «Постарел, — подумалось ему. — Как же можно подвести его, партию, которая верит нам, комсомольцам, которая надеется, что мы откликнемся на ее зов!» Он молча посмотрел на друга. Бахыт понимал его без слов, кивнул и, сжав руку, прошептал: «Конечно же, Максат, институт подождет!»

Вот так они и стали чабанами. Почти все из класса уехали поступать в институт, а они, добровольцы, остались пасти отары овец. Уехала и Гульнара, что расстраивало, но и несколько облегчало жизнь. Два года они с Бахытом плечом к плечу, как братья. Работа тяжелая, практически круглосуточная. Спать приходилось в кошаре, среди овец, самое ответственное, конечно, — когда окот, возня с новорожденными ягнятами. Но когда ты молод — все по плечу, по силам, особенно, когда ты веришь в идею, чтишь заветы отцов. Аксакалы говорят: «Жердін коркі тал болар, елдін коркі мал болар» или «Земля деревьями богата, скотом богат народ».

Слово второе: Бахыт. Спасибо, что ты есть…

— У меня один друг. Но на всю жизнь. Максат. В Индии говорят: «Хочешь узнать человека? Тогда задень его. Человек — это сосуд. Чем он наполнен, то и выплескивается из него». Максат наполнен порядочностью, справедливостью и любовью к Родине. И никогда я не поверю, что он эту Родину обобрал и обманул. Казахи говорят: Не гонись за золотом, гонись за знаниями. Это о нем. Деньги для него были просто рабочим материалом, который он пускал в оборот и приумножал. А гнался всю жизнь он за знаниями. Придумывал новые проекты и воплощал в жизнь. Так и напиши в своей газете…

Заснуть после этого разговора с журналистом Бахыт не мог. Воспоминания накрывали его как огромное звездное небо над джайляу, освещенное бликами костра. Как много было сказано, передумано сокровенного, того, что можно доверить только другу, зная, что он не предаст. Бахыт отчетливо помнил ту ночь, которая круто изменила их жизнь.

Они сидели у костра, глядя на нависающие над ними звезды и разговаривали. Максат спросил:

— Знаешь, Бахыт, о чем я сейчас подумал?

— О чем?

— Неужели я родился для того, чтобы пасти свою еду?

— Странный вопрос, Максат. Мы же не будем всю жизнь чабанами…

— Время уходит, Бахыт. Наши учатся, а мы пасем свою пищу. Наши аксакалы говорят: Землю украшают нивы, а человека — знания. Нужно ехать учиться. Только так можно чего-то достичь.

— Согласен. А в какой институт ты хочешь?

— Хочу на егеря выучиться, очень интересно! А ты?

— Не знаю, так сразу и не скажешь, наверное, в политех, на машиностроительный.

— Ну вот и хорошо, завтра поговорим с родителями и поедем, вступительные экзамены скоро, нужно подготовиться…

…Ой-бай, отец, слышишь, что он надумал? Егерем хочет стать, — запричитала мать.

— Ана, мама, что здесь плохого? — Максат не понимал отчаяния матери.

— Я мечтала, что у меня сын будет уважаемым человеком, прокурором, а

ты… — егерем! Что я соседям говорить буду?

— А что соседи — моя жизнь, мне решать…

— А ты, бала, не спеши с решением, иди, подумай, — прервал его отец. — И не дерзи матери, помни: Агайын коп, ана біреу-ак — Многочисленна родня, а мать всегда одна, она плохого не посоветует.

Да, видимо, предвидящее материнское сердце что-то шепнуло ей, когда она категорически заявила, что хочет, чтобы ее сын стал прокурором. Позже он поблагодарит за это Всевышнего, ибо юридическое образование помогло ему отстоять свою правду. А тогда, в юности, очень переживал, прощаясь со своей мечтой стать егерем. Слово матери, слово отца и всей семьи для восточного человека значит больше, чем его личные желания. Поэтому судьба его была предопределена: юридический. Бахыту же машиностроительный одобрили. И они поехали в Алма-Ату, так полагали, что только в столице может быть полноценная, богатая событиями студенческая жизнь.

Слово третье: Лейла. И в горе, и в радости…

— Нет, Кайрат, ты же знаешь, что мы с Максатом решили пожениться. Я не передумаю.

— Лейла, неужели простой аульский мальчишка для тебя лучше, чем я? Ты же знаешь, кто мой отец, я могу бросить к твоим ногам всё, что пожелаешь! А что может дать тебе сын простого агронома в провинциальном городишке? Только в столице можно жить, делать карьеру, процветать, а в захолустье… Ты подумала, что тебя ждет? — высокий, красивый парень в модных джинсах был настойчив. Он искренне недоумевал, почему такая разумная девушка, как Лейла, выпускница иняза с красным дипломом, собирается уехать по распределению в Джезказган, куда направляют ее жениха. Да и то, что ему предпочли какого-то аульского парня без будущего, крайне раздражало.

— Подумала, Кайрат, для меня главное — не где, а с кем. Я верю в него, он лучший.

— Он бишара — бедняга, несчастный… Ты еще об этом пожалеешь, когда будешь влачить с ним жалкое существование. Смотри, я два раза не предлагаю…

…Всё было в жизни: и безденежье, и достаток, и мысли в унисон, и недопонимание, но никогда она, Лейла, не пожалела, что выбрала Максата. Это был ее мужчина. По духу, по душе, и по сердцу. Они так и шли по жизни вместе: мечтали о многом, а в сущности о том же, о чем грезили в то время их ровесники, последнее поколение пионеров и комсомольцев, воспитанных на идеалах классической литературы, верящих в добро и справедливость, чтивших обычаи и традиции. И хотя все жаждали свежего ветра перемен, осознать перестройку, сметавшую все былые ценности, ставившую их мир с ног на голову, отбрасывающую все принципы и разрушающую незыблемые до того устои, было не так-то просто. Лейла, ставившая духовность во главу угла, понимала, что их мораль потерпела оглушительное фиаско, столкнувшись с новой жизнью. «Сосед дядя Толя», «работающий» рэкетиром, «интердевочка Тамара» или везущий тюки шмоток из-за границы «бывший одноклассник Арсен» стали значимее почитаемых ранее корифеев науки, искусства и литературы. Любимые писатели, университетские профессора, романтики-геологи ушли в прошлое. Образование не котировалось. Котировались власть и сила. Закон попирался. Вместо него процветали беспредел и разруха. Лейла видела, что Максат все больше замыкался в себе, взвешивал, переоценивал, ночами что-то писал, прикидывал, рассчитывал. Он, как и многие, понимал, что большие деньги делаются на крушении империи. И ностальгически оплакивать попранные идеалы может себе позволить только отодвинутая на обочину мягкотелая интеллигенция. Деловы же люди должны оценить возможности нового времени, влиться в поток нововведений и строить свой бизнес.

— Лейла, мы с Бахытом решили открыть фирму. Но придется заложить нашу квартиру. Что скажешь? — Максат выжидающе смотрел ей в глаза.

— Я верю в тебя, Максат. Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь.

— Спасибо, дорогая, я постараюсь сделать все, чтобы наша семья ни в чем не нуждалась.

Сказать, что было трудно в эти перестроечные годы — значит, ничего не сказать. Но дух свободы, новые возможности, открытые границы вселяли надежду и побуждали к действию.

— Лейла, твой муж прямо-таки фонтанирует идеями, мы такими темпами не только с кредитами скоро расплатимся, но и бизнес расширим! — искренне ликовал Бахыт. — Поедем в Алма-Ату, Максат говорит, что там больше возможностей, заживем, наконец, не считая копейки!

…А потом она оказалась в сказке, — ну а как еще назвать то, когда к твоим услугам водитель, повар, прислуга, когда у тебя дома, машины яхты и даже личный самолет? Когда сын учится в Лондоне, а ты можешь слетать на Уик-энд в Венскую оперу?

— За тебя, Максат! Ты у нас — воплощение «американской мечты»: от чабана до миллиардера! Кто еще так сможет? Без поддержки, без протекции, своими силами! Лейла, ты можешь гордиться своим мужем! — Бахыт приподнял бокал шампанского и с удовлетворением констатировал:

— Как быстро привыкаешь к хорошему! Могли ли мы подумать, что будем вот так плыть на собственной яхте и отмечать твой день рождения, Максат? Помнишь: джайляу, кашара, отары… Как давно это было! Ты еще тогда сказал: неужели мы всю жизнь будем пасти нашу еду? А сейчас ты о чем думаешь, Маке?

— Не поверишь, — не сразу откликнулся Максат.

Лейла встревожено повернулась к мужу, почувствовав в его голосе нечто настораживающее.

— Думаю: неужели я родился и пашу с утра до ночи для того, чтобы содержать эту армию обслуживающих яхты, машины, офисы и самолеты, которые я использую в лучшем случае по разу в год? Это расточительство, Бахыт, все сворачиваем, эти деньги должны работать правильно… А ты как думаешь, джаным? — повернулся он к жене.

Лейла с легкой улыбкой посмотрела на мужа:

— Я доверяю тебе, дорогой. И уверена, что ты знаешь, что делаешь.

Слово четвертое. Кайрат

«Истинно говорю тебе, что… прежде нежели пропоёт петух, ты трижды отречёшься от Меня…» /Евангелие от Луки 22:34/

— Маке, зачем ты взял к нам Кайрата? Да еще своим замом? Вы же никогда не могли найти общий язык? — удивленно спросил Бахыт.

— Он классный экономист, нам такой нужен. Платить будем хорошо — не подведет, не будет же он рубить сук, на котором сидит? — улыбнулся Максат.

— Тебе виднее, я бы поостерегся… — С сомнением уступил Бахыт.

… –Благодарим за содействие следствию, Кайрат Кожахметович, если бы не вы, мы бы не скоро распутали этот замысловатый клубок хитросплетений. Вы помогли нам выявить серьезные хищения, завтра же будет наложен арест на счета и имущество…

… — Максат, –Бахыт почти кричал в трубку. — Ни в коем случае не возвращайся домой, немедленно лети куда-нибудь, где сможешь пересидеть. Все арестовано, мало того, тебя ищет Интерпол! Легче отбиваться, когда на свободе, тем более, что ничего противозаконного мы не делали…

— Думаешь, подставили?

— Да тут и думать не надо. Пригретый тобой же Кайрат…

— Ладно, Бахыт, не переживай, прорвемся! А насчет Кайрата — ты же помнишь, как говорили наши предки: «Алтын корсе періште жолдан таяды» — Увидев золото, и ангел бы свернул с дороги, — что же говорить о слабом человеке? Не суди его…

Слово пятое. Адвокат. Dura lex, Sed lex.

— Почему я взялся за это практически безнадежное дело? — задумался Залман. — Обычно люди, которые приходят ко мне, просят: «Докажи мою невиновность, ты же — лучший!» Но Dura lex sed lex, — закон суров, ибо закон. Поэтому не за каждое дело возьмешься, взвешиваешь, прикидываешь… За мою практику разное было. А этот парень пришел ко мне и сказал: «Докажи мою вину…» Я опешил:

— Зачем?

— Потому что ее доказать невозможно, ибо я невиновен. Но никто не берется доказать мою невиновность, поэтому я и прошу тебя: «Докажи мою вину!»

И я согласился.

— А что потом? — молодая журналистка с нескрываемым интересом слушала маститого адвоката, выигравшего такое необычное дело.

— Мы все обговорили, благо, он сам юрист, понимал, в какой переплет попал, и Максат пошел сдаваться в интерпол, так как полагал, что здесь его шансы на оправдание выше, чем на родине…

— Это был трудный процесс для вас?

— Да, нелегкий, но Максат мне сказал: «Ты же еврей и знаешь, что у вашего народа есть хорошая мудрость: «Даже самый плохой конец — это не более, чем начало», поэтому мне надо сделать этот шаг — оправдать себя перед теми, кто мне верил и кто доверился. Пусть я потеряю миллиарды, — но не Родину и своих друзей…

— И вы выиграли!

— Да, все обвинения с него были сняты, так как выяснилось, что всё было сфабриковано…

Слово шестое. Принятие или Возмездие?

У казахов есть пословица: Родину предать — себя заживо схоронить. А если Родина отвергает, предает тебя?! Нет на это пословицы…

Много об этом передумал Максат, стоя у окна камеры и глядя на свободные от боли предательства звезды. Пока не пришел к простой истине: Родина не предает, предают люди. Можно ли тогда держать на нее обиду? Я потерял миллиарды, но упав, понял, кто друзья, и кто враги, обрел веру и отстоял справедливость.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.