Ш.Х., её б.
Машенькино предисловие
Мысль, облачённая в форму, которая сама в свою очередь состоит из хитросплетений жизненного опыта, горечей и радостей жизни, рассказов прохожих, когда-то порезавших наши уши, теплых семейных историй и традиций, липким полуденным снегом предстала перед нами в этой книге. Снегом очищающим, снегом освежающим, снегом, скрывающим наши изъяны, снегом, выделяющим наши достоинства.
Скользя сквозь борозды текста можно прочувствовать все то, что так любо и мило самому Денечке, все то, чем он был порождён, всё то, что когда-то его воскресило. Среди нагромождений образов, звенящих запахов, палитры звуков спрятан небольшой вертеп, в котором жила, живет и будет жить простая, известная всем, но понятная лишь немногим истина о любви — чувстве всепрощающем, воскрешающем и оттого вечно живом, вопреки конечной жизни человеческой.
Ничто так не врывается в наши сердца и умы, оставшись там навечно, как рассказы о простом и вечном, а в особенности сказки, в которых всегда побеждает любовь, вера и надежда, стоит быть оттого нам в них так легко хочется и верится, что мы все родом из детства.
Посвящается моему брату
Тёплое золото в хрупко-розовой колыбельке Теодора & Саломеи
Первая, венчально-рождественская
Я сделала это для тебя, а ты сделал это для меня
Кроватка, на которой он покоился, была похожа на старый театр. Я лежала и глядела в его закрытые веки, представляла, что водичка, что падает с неба за окном в это дождливое Рождество, поступает ему внутрь прямо через его красивую трубочку. Это был театр всех стихий: на полочке по одну сторону кровати за моей спиной тепло горела свеча в виде мамы, обнимающей своего ребёнка. Ими были два ангела, которых мама с папой увидели на набережной у храма Спаса на Крови той летней ночью, и один из них медленно исчезал, уже догорал, всецело отдаваясь огню, но оставляя объятие на плечах младенца с сердцем в ладошках. Поэтому освещение в тихом театре мама и папа часто зажигали вместе. Комнатка была самой зелёной в нашем доме, и мне дышалось в ней лучше, чем на улице, даже сейчас, когда окно было плотно закрыто. Земля, свисающие растения в горшочках, живой мох на стенах — все они по моему поверью приближали настоящую жизнь моего Теодора. Не хватало лишь ветра — и набрав столько воздуха, сколько не вместили бы и две таких как я, я очень нежно, нежнее перелёта птиц, взяла в ручки его лицо и аккуратно, как можно долго подула на него, его веки, такие родные, словно тянула фальцетную ноту на уроке пения. Сегодня был особенный день, и я вновь представила, что однажды этой ночью моё желание сбудется, и от такого моего касания Теодор откроет глаза цвета купала Голубой мечети, Айи Софии в Стамбуле. Я оставила привычный и самый волшебный поцелуй в лоб немного на попозже, когда случится то, что придумали наши мама и папа.
Лишь только вчера, в сочельник, они рассказали мне о своём венчании. Они были вместе уже много-много лет, меньше, чем исполнилось в том году мне всего на три месяца. Завтра наступило так же стремительно, как рождалось их небольшое объяснение сначала Тео, а после мне, почему они давно мечтали, так долго к этому шли, продолжая свою любовь в друг друге. С вечерних небес за высоким окном падали ледяные осадки, но успевали растаять на пути к матушке-земле. В любую погоду из их святыни неподалёку должен был приехать священник, прямо в эту комнатку, где лежали бы я и Теодор, но мне, со слов мамы и папы, было разрешено во время самого обряда встать между ними. Обнимая его ручкой на плече, я делилась с Тео очень светлыми, спокойными ожиданиями от того, как уже скоро мы ясно увидим, что всё это время являлись доказательствами одной вечной любви. Я попросила его немного подождать, чтобы мамонтёнком спуститься вниз.
Мама очень широко улыбалась в папины блестящие глаза, и они танцевали под мою любимую музыку. Их белый танец уносил меня в историю моего появления на свет… Ведь я пришла в наш мир в последнюю ночь его лета и начала осени, и сначала мне показалось, что только в результате того, как мои мама и папа после похожих танцев босиком занялись любовью, тоже в сочельник, самый канун Рождества. Яркий свет, на который родилась я, был полнолунный. Плодородная Луна была простого, из тех, что иногда случаются, но всё же удивившего полинялого цвета, и никто из того вертепа огромной ванной комнаты с окошком, так и не догадался, что именно это могло значит. Вертеп сооружался моими мамой и папой очень естественно и несмотря на всё — неспеша, и пока тихонько набиралась тёплая вода, было гениально додумано всё то, чего могло не хватить; что не было оговорено ими, лежавшими в этой же воде, когда мне шли считанные месяцы, и я ещё не была готова. Сам момент рождения был страстно символичен, но, как и воцарившая в жизни безусловная любовь, как Бог, высший символизм просто присутствовал среди нас, помогал нам жить, оставаясь блаженным образом не разгаданным. Не увидеть его, а ощутить сердцем. Благодаря свечам ли, лунному свету, но мой папа передал мне, что тогда, задерживая или делая глубэе мамино дыхание за руку, он увидел круги далеко-далеко на океанской воде из окошка и про себя подумал, что поцелует меня так же хрупко, как прятались в большой воде они, один за одним. Я понимаю, что быть их в шумном океане не могло, но знаю, что папа разглядел их точно, потому что я до сих пор чувствую тот поцелуй на лбу, даже когда тот горит. Мама же, совершенно не устав, одела на мою грудь вечный кристалл, чтобы он копил мою сильную энергию жизни.
Потом они отправились в Венецию и первое, что я увидела — была могила Иосифа Бродского, усыпанная каллами. Тогда же они наградили меня моим именем, подарив мне слово Саломея. Когда вечер затих, я уже плыла через весь-весь город на праздничный ужин, во время которого моя мама была чуть оголена, а папа ел руками. Пролившись рассветом, то новое утро помогло мне впервые, казалось, почувствовать моё настоящее имя.
Переносясь в то, что случилось семь, почти восемь лет назад, я тихо, не помешав им, пошла сварить себе слабого кофе, что честно понравилось мне совсем недавно, и которое я обыкновенно просила сделать мне папу, и он за завтраком разбавлял для меня свой. Я была нужна им в очень ясном, проникающем в детали уме. Он не любил себя так сильно, насколько был обязан. Я не знала его в сознании, но пока этого не произошло, я воспевала и, целясь в его нежный лоб ранним утром и в особенный вечер, целовала мысли Тео. Для меня это был феникс, что никогда не станет пеплом, а однажды, вдруг, в тот вечер, когда мы все позабудем о том, что это должно было случиться, примет в дар крылышки моих ангелов-хранителей, влюбленных в него. Он поднимется с кроватки, и в тот же вечер после того, как он вслед за мной, за мою ручку сходит в школу на уроки, отправимся ловить январских божьих коровок через Марсово поле в Летний сад, сохраняя их в контейнер из-под школьного обеда на двоих, где были бы почти живые, самые свежие ягоды. Лишь только они. Лёжа, засыпая рядом с Тео, я могла догадываться, что он в жизни не пробовал земляники.
Я знала его предысторию, помнила её родненькую наизусть с тех пор, как мы нашлись, стали одной семьёй, но на случай, если в последний момент я решу не рассказывать её, я придумала ему другую, по-настоящему счастливую жизнь, где всё это сегодня лишь беспечная божья задумка, перерыв, что, если захочется, спешно забудется, и не раз согласовала её с родителями. Он родился не где бы то ни было, а на Васильевском острове, самой его стрелочке, где из окошка в ванной точно так же, как при моём появлении, шумела волшебством вода. Храбрее, чем жил Теодор, совершенно никто не жил — до того, как проснуться, он уснул, замёрзнув до сна в Финском заливе на Ласковом пляже. Мой Тео спасал собаку, что спит теперь около, положив голову ему на грудь, и иногда, лишь иногда приходит ко мне, чтобы рассказать как растёт чистое сердце, что ни на секунду не остановит свой ход, приближая момент пробуждения. Я назвала девочку Золотом, мы с Тео успели об этом поговорить, пока вчетвером укутывали его на этой кроватке сразу после того, как он пообещал нам скоро проснуться. Никто не слышал этого, но в долгую-предолгую наступавшую ночь закрытыми веками и губами попросил меня отныне любить их только вместе. Его спасённая нежность, она была беспородной породы, но самой благороднейшей, и несомненно зная, как оставаться навеки-вечные преданной собачьей верностью ему одному, Золотце всё равно слушала мои рассказы о том, как поистине бесценен Теодор.
Я слышала как в дверь позвонили, когда захотела попросить её выбежать ненадолго на набережную и погулять, глядя в камин с большими догоравшими спичками. Прежде, чем они оказывались внутри, я всегда брала несколько и раскладывала перед Тео наверху. Прикасаясь к каждой, держа его за тёплую руку, я закрывала глазки так же, как были призакрыты его глаза, и представляя мечту за мечтой, только его бесконечное вдохновение, я уносила спички-фантазии вниз, и загорала их ярко-ярко от дровишек, что были наколоты в камине. Именно так и в сегодняшний вечер, я дарила ему сон о предрекаемом венчании мамы и папы.
Выпустив из ладошек тёплое недопитое кофе и поставив его ближе к огню, я взяла берет и поводок, и мы побежали к Спасу на Крови, чтобы нарисовать для небес один шестилапый кружок. Рождественский дождь медленно превращался в снег, что очень тихо укладывался на Петербург, а я всё это время думала об одной песенке, стихотворении про колечко и слезу, напевая её под следы на свежем снегу, что мы оставляли с малышкой:
Пролитую слезу
из будущего привезу,
вставлю её в колечко.
Как и всегда в позднюю осень и зиму, я делила следы на три, чтобы каждым нежным шагом знать, что с нами тоже гуляет Тео. В носу у меня, никуда не исчезая, звучал запах православного ладана, и именно он встретил нас, заполнил всю нашу квартирку, когда мы побежали назад, белыми сапожками наверх, по ступенькам. Тусклый свет больше не горел, его одна за одной заменяли церковные свечи в углах комнаты, освещающие новые цветочки в вазах, не связанные вместе: амарилиссы, белые розы, каллы, лилии. Воздух в комнате очень увлажнялся, высокие окна легко запотевали. Я взглянула на маму, нежнее нежного покинув этот мир: её платьице из первого чистого снега, первой любви, над котором она работала бесконечно долго, весь этот укромный год, — оно всё это время предназначалось для обряда, но я совсем не догадалась, только теперь увидев и поверив. Мама опоясала его закатно-розовым поясом, что и я, и Золотце отыскали на Ласковом пляже, когда впервые после неслучившегося поехали с папой к тому самому морю. Был ярко-солнечный октябрь, и мама, только лишь сегодня спустившая швейную машинку в спальню, работая на кроватке, наверняка рассказала Тео обо всём ещё осенью. Она надела его на голое тело, дышавшее на глазах, словно она только что вышла из горячей воды. Папа в этой сцене моими глазами был ослепительно красив: с тонким светлым ободком в волосах под цвет исполненной мечты мамы, в небесно-голубой рубашке. Она же расстёгивала её, пуговичка за пуговичкой, перед тем как взяться за руки под особенным шарфиком и по восковой свече — скоротечности жизни среди этих зим и вёсен. Перед священником в белом золоте и единым Богом, совсем не стесняясь, они оба стояли босичком, точно как когда была зачата я, а сейчас наблюдала за всем ритуалом в тишине, просто держа спавшего пока Теодора, в ногах которого засыпало Золотце. Это стало настоящим равновесием, это было чудо, и не отпуская, я перекрестилась вслед за отцом Владимиром. Тогда я услышала голос из-за спины — это была матушка, и она запевала молитву каждый раз, когда обряд этого просил. Перед тем как покрыть свою голову венцом, коснувшись его губами, папа оглянулся на нас, улыбаясь нежным счастьем, и на несколько секунд я выпустила ручку Теодора, чтобы поджечь свою розовую пионовую свечку от его. Капелька воска очень быстро замёрзла на моём тёплом запястье. Тогда я увидела, что мама тоже светится в улыбке.
В нужный момент алтарь, подступ к нему, загорелся гирляндами, ведь им стала стена прямо напротив кроватки, что вся цвела моими смешными картинками: рисунками закатов и рассветов, неиспользованных билетов на самолёты для нас впятером, сказок про нас, что приходили в глубоких снах. Это был самый особенный сюрприз, мама с папой сотворили его специально для меня. Мои цветные рисунки и мы на них жили светлым будущим, эта стена была словно ещё одна связывающая ниточка между нашей видимой реальностью и моими вещими грёзами. Напротив неё завершался ритуал. И она станет первой вещью, что увидят глаза Тео.
Я отпустила их, когда они повенчались, в их первую венчальную ночь, не раз заверив, что справлюсь в уходе за Тео совсем одна. По очереди верные мама и папа поцеловали нас в губы, я пожала ручку отцу из церкви и по просьбе проводила его до двери. Спускаясь тихо, он много хвалил меня за мою сильную веру, за любовь в бездонном сердце, а я, не споря, спросила у него:
— Разве иначе бывает?
— Словно он не понял мой вопрос, он удивился ему, но нашёл, легко произнёс ответ:
— Нет. Совершенно никогда нет, доченька.
Вернувшись к Теодору, я увидела, как нежно Золото, скрестив лапки, играет с игрушкой, её плюшевым розовым фламинго. Крылышки птицы пушились — она начинала её ощипывать, раскладывая пух в мягкие облака, обнимавшие стопы Тео. Словно стараясь никого не разбудить, я побрела к окну на секунду, чтобы проследить, что дверцы Спаса на Крови открылись для отца, и присела на кровать, глядя на набережную исцелимых сквозь начавшийся сильный снегопад. Вновь взяв его за ручку со спинки, наощупь, я сидела так долго и не оборачивалась, просто поглаживая её и засыпавшую собаку. Почти сразу я чувствовала на себе взгляд братика, но не могла пошевелиться, совершенно не хотела оборачиваться, чтобы убедиться, что он… Вместо это я представляла — воспоминания проливались внутрь меня диким высоким водопадом, орашавшим мир.
Всю следующую жизнь мы были просто счастливы, исполняя все наши мечты, и каждую ночь видели южные сны, поэтому мне велено рассказать всего об одном моменте этой жизни. Когда мне было шесть, почти семь лет, папа, мама и я (мы вместе) попросили особенного ребёнка из детского приюта. У нас всё получилось. Всё внутри меня любило всё внутри его, и когда настал день решения, невероятный момент предчувствия начала новой жизни, в которой не закончилась эта, я тоже танцевала босиком и после — сильно молилась. Его особенности, а для меня они идеи, были и будут невообразимо прекрасны, и станут моим голосом и голоском моих детей в этом мире, когда меня не станет. Мы никогда не сдавались. Ни-ког-да. И когда ему наступило столько же бесконечных лет, сколько было мне, когда мы впервые встретились, он больше всего мечтал пойти в обыкновенную школу. Я это чувствовала, как и ощущала разрешимую для меня неразрешимость моих мамы и папы, неизменно любящих эту жизнь и весь этот счастливый мир. В августовский вечер, я прокралась в его комнату и надела кристалл со своей груди на его, предварительно попридержав его светлую голову. Будучи прозрачным и с узорами внутри, как моя любовь, на нём он засветился и стал драгоценным, розово-золотым. С тех пор он, наш свободный Теодор, посещал школу, потому что мечтал уже не только в стенах дома, но везде, не боявшись одиночества.
От дрожи надежды, я наконец свернулась клубочком между ними, чувствуя, как сквозь меня произрастает чудо, и повернулась к Тео, обхватив его лицо ладонями. Я плакала от счастья, слыша как без слов мама и папа через комнату занимаются любовью в день своего навеки вечного Рождества. Я плакала, потому что знала, что мой Теодор — следующий, и во имя грядущего я наконец поцеловала его в точечку между лбом и переносицей.
Вскоре полная тишина заполнила наш дом праздника, волшебный дом. Я проснулась случайно и спустилась вниз, к камину, где последний колышек всё ещё нежно согревал мой предвенчальный кофе. Сделав глоток и сразу же другой, я принялась рисовать акварельными карандашами то, что желал произнести моими образами Бог.
Вторая, необъятно поздравительная
Небесные мама и папа нашли меня днём, всё ещё спящей у почти остывшего камина, куда папа положил новых дров и всё равно поспешил обернуть меня одеяльцем. Улицу ласкало новое солнышко, петербургский мороз рисовал на окнах то, что нарисовала ночью я. За завтраком я рассказала родителям, что приснился цвет глаз Теодора — это был цвет внутреннего купола стамбульской Айи Софии, не похожий больше ни на что голубой полинялый кристаллик.
Следующие дни я часто размышляла об ответе священника на мой вопрос. Рано начиная каждое утро с массажа ангела божьего, что поглядывал на танец моих рук не глазами голубой мечети, но своим добрым розовым сердцем, я сознавала и принимала, что мы живём совсем не так, как живут все. Многие, многие месяцы я искала подходящее маслице, которое бы каждым соприкосновением с кожей рук Тео слышным шёпотом просило пробуждение случиться. В примечательный осенний вечер я, звёздочкой полярной сидя на полу, прислушивалась к тому, с какой любовью мама играла на арфе перед взглядом папы, переполненном самыми первыми чувствами, и один из наших гостей рассказывал, что парфюмер выпустил парфюм об искусстве брать и просить прощения, где он услышал сливочный сандал, иланг-иланг и очень красивую розу, лист чёрной смородины в сахаре, сопроводив его словно косою полосой шафрановою — белым стихом о сожалении.
Но лишь эта боль, пережитая и полная знаков,
лечит и создаёт память,
только царапины, нанесённые жаждой попросить прощения,
определяют выбор.
Взывай к храбрости, которая запускает калейдоскоп перемен,
даря болезненные цветы,
и дыши на лепестки.
Мне жаль.
Тогда мне показалось, что оно могло бы стать настоящим третьим в цикле «Июльское интермеццо» из девяти стихотворений, пронумерованных 1, 2, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10. Парфюмированное маслице я сделала сама, собирая всё воедино, когда плавала в ванной с мамой вдвоём, но заменив те красивые розы на ещё более красивую, турецкую. Теодорину.
Я много думала, как мне избежать его чувства вины за сновидение длинною в крохотный нарисованный кружок Сансары, к высшему творению которого он не должен иметь никакого отношения. Потому с каждым согревающим касанием, разглаживанием масла по коже младенца и втиранием вглубь её, я просила прощения за положение, просила возможность этого просто не родиться. Мне особенно мечталось, чтобы Теодор ни за что на свете не испытал его на своё день рождения, что каждый год гряло в самый нежный день зимы — праздник тринадцатого января. Этот год стал первым из сотен грядущих, которые мы проведём вместе, и я беспрерывно размышляла, как исполняются такие мечты, когда ты совсем рядом: ведь я могла гладить его круглые сутки, в которые он, родненький, станет старше на год, и ночью я буду касаться его повзрослевшего; я могла купать его на клеёнке долго-долго, и всё на свете — шампунь его сатиновых волос, которые бы я в тот же день постригла, гель для тела, что не щипит даже закрытые глазки, — были бы парфюмированы точно как волшебное маслице. Но ещё осенью я стала готовить кое-что.
Я занялась музыкой. Когда идея с импровизацией пришла ко мне в голову, я попросила маму и папу подарить мне на праздник простое фортепиано. По секрету, так же принимая ночную ванну с бомбочкой в виде бабочки, я рассказала маме обо всём: когда наступит день рождения, я стану играть бесконечно, часто закрывая глаза и попадая в мир души Тео, ведя её мелодией, пришедшем мне во сне путём на свет. Не знаю, открывала ли она только наш секрет папе наедине, но в следующие месяцы он помогал мне, даже когда оставлял, отпускал из рук маму после занятия любовью ради меня, которой глубокой ночью не спалось. Одной такой ночью в новолуние папа показал мне концерт Рахманинова, где я от рождения умела слышать гармонии, а он брал мои ручки и клал на нужные чёрные, белые клавиши в каждой октаве. Я всей душой старалась объять необъятное, глубже узнавала себя в Шопене, Скрябине.
Никого не предупреждая, просто не сумев заснуть от волнения, я начала играть в ночь перед днём рождения Теодора. Я знала, что как только коснусь банкетки и возьму первые ноты (пусть ими бы стали си, ре и соль-бемоль), у меня не будет права прекратить задуманное. Я смогу играть всё светлое, что покажется достойным Тео, тем, что нравится одному-ему, но впредь, пока не закончится двенадцатое января, я стану менять тольку осанку, наступать на педальку и иногда закрывать глаза.
Мама проснулась с первыми сочетаниями клавиш и стала носить мне новые свечки, когда те догорали. Когда проснулся папа, он часто подходил со спины, чтобы положить свою большую ладонь чуть ниже ключицы или на мою поясницу, где в этот момент сразу же пропадал отёк. Это был самый обыкновенный день, воскресение, точно такое, каким я представила его себе. Они принимали ванну, не закрывая дверь, а после мама сидела у Тео с пряжей и разговаривала:
А что если у неё замёрзнут ножки? Я потороплюсь и довяжу ей носочки высокие.
И мама вправду довязала их уже к обеду и надела на меня сама, просто подползя к самому сердцу инструмента, пока я не могла остановиться и отблагодарить её. Но я была безмерно благодарна всему на свете. Всё время я по-настоящему не знала, что занимаюсь сильным шаманизмом, не была уверена до конца, хотя очень этого желала. Мне незримо помогал папа: открыв на кроватке позади испанское вино, собранное в год рождения Тео, он тихо рассказывал маме, что положила свою голову к нему на колени, одну каталонскую пьесу. Это была история о любви, о необходимости в существовании её мягкого эха.
В ней чистый, свободный мальчик по имени Манелих был пастухом на склоне гор. В один день хозяин попросил его оставить свой довольный и безупречный мир хранителя животных, чтобы спуститься в низину, чтобы стать мельником, жениться на крестьянке по имени Марта. Папа говорил, что в душе она стала его первой любовью, самой невинной и наивной, и он был влюблён, очарован Мартой до самой её глубины, и несмотря на хихиканья и жалость слуг его хозяина, он верил, что их венчание станет безупречным, самым-самым красивым. И Манелих не замечал ничего, кроме надежд, которые питали его веру. После венчания нежная Марта, словно соглашаясь со всеми, ведёт себя холодно, остаётся лишённой чувств, что позволили бы ей заняться с Манелихом любовью, а он проводит ночи у её комнаты на глазах у полных цинизма горожан, совершенно не понимая, что он в детской, невинной любви творит не так.
Жители той низины знали, что всё это было лишь игрой его хозяина с чувствами девочки, в которую был втянут мальчик. В своём болезненном опыте Манелих узнаёт немножко правды о нашем мире, где предубеждения людей сменяются их тихими слезами, потому что каждая глупая и наивная любовь, простая и радостная, на самом деле, является их живой ещё надеждой, что мир взаправду исправим, поэтому они жалеют его.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.