Посвящаю эту книгу свободной, гостеприимной скале, клочку древней Нормандской земли, где живет горсть честного приморского народа, суровому и приветливому острову Гернсею, моему убежищу теперь, — и, вероятно, моей гробнице
Виктор Гюго
Религия, общество, природа — вот три источника борьбы человека. Эти три борьбы в то же время и три его потребности; надобно верить, отсюда храм; надобно созидать, отсюда город; надобно жить, отсюда плуг и корабль. Но в этих трех потребностях и три рода войны. Из совокупности всех трех проистекает загадочная, таинственная трудность жизни. Человек сталкивается с препятствием в виде суеверия, в виде предрассудка и в виде стихии. Троякий рок тяготеет над нами: рок догматов, рок законов, рок внешних предметов. В «Notre-Dame de Paris» {«Собор Парижской богоматери» (франц.).} автор изобличил роковую силу догматов; в «Misérables» {«Отверженные» (франц.)} он указал на роковую силу законов; в этой книге он выставит роковую силу внешних предметов, обстановки.
К этим трем неизбежностям, окружающим человека, примешивается внутренняя неизбежность — верховный рок, человеческое сердце.
Хотвиль-Гоус, марта 1866
Часть Первая
I
Рождество 182* было очень замечательно на Гернсее. В этот день шел снег. На островах Ламанша мороз составляет редкое событие, снег — удивительное.
Утром этого Рождества дорога вдоль моря от порта Св. Петра к Валлю была совершенно бела. Снег шел от полуночи до рассвета. Около девяти часов, немного после восхода Солнца, когда англиканам еще рано было идти в Сампсоньевскую церковь, а веслеянцам в Ельдадскую капеллу, — дорога была почти пуста. На всем протяжении ее было только трое прохожих: ребенок, мужчина и женщина. Эти трое прохожих, шедшие один от другого на некотором расстоянии, очевидно, не имели между собою ничего общего. Ребенок лет восьми остановился и смотрел на снег с любопытством. Мужчина шел сзади женщины, шагах во ста. Оба они шли по направлению к Св <ятому> Сампсону. Мужчина, еще молодой, казался чем-то вроде мастерового или матроса. На нем было будничное платье, куртка из толстого коричневого сукна и панталоны, запачканные дегтем. Его толстые сыромятные башмаки на больших гвоздях оставляли на снегу след, более похожий на тюремный замок, чем на человеческую ногу. Женщина была в праздничном наряде, в широком черном шелковом салопе на вате, из-под которого виднелось очень кокетливое платье из белого ирландского поплина с розовыми полосами, и, если б на ней не было красных чулок, ее можно было бы признать за парижанку. Она шла живо и развязно, и в ее походке сказывалась молоденькая девушка. В ней была скоропреходящая грация движений, характеризующая самый нежный из переходных возрастов — юность. Мужчина не замечал ее.
Вдруг возле группы зеленых дубов, на месте, называемом Низенькие Домики, девушка оглянулась, и это движение заставило мужчину посмотреть на нее. Она остановилась, как будто поглядела на него с минуту, потом нагнулась, и мужчине показалось, что она писала что-то пальцем на снегу. Затем девушка выпрямилась и, удвоив шаги, пошла своею дорогою, но, пройдя несколько шагов, оглянулась, рассмеялась и скрылась влево от дороги на тропинке, обставленной плетнем и ведущей к Плющевому замку. Когда девушка оглянулась, мужчина узнал в ней Дерюшетту.
Он не почувствовал никакого желания догнать ее и даже не думал о ней, но взгляд его машинально упал на место, где останавливалась молодая девушка. Там виднелись следы двух ее ножек и рядом с ними начертанное ею на снегу: «Жилльят».
Слово это было его именем.
Его звали Жилльятом.
II
Жилльят жил в Сампсониевском приходе. Его не любили там. Да, пожалуй, с точки зрения иных людей, и было за что.
Во-первых, он жил в доме «с привидениями». Случается иногда на Джерсее или Гернсее, что в деревне, даже в городе, в каком-нибудь захолустье или даже на людной улице, вы встретите дом с заколоченным входом; остролистник загораживает дверь; какие-то безобразные пластыри из досок лепятся на окнах нижнего этажа; окна верхних этажей в одно и то же время закрыты и открыты; все рамы заперты, но все стекла перебиты. Если есть двор, он порос травою; если есть сад — он заглох крапивой, терновником и кишит насекомыми. Трубы порастрескались, крыши обрушились; внутри комнат, что только можно видеть, все сильно попорчено, дерево сгнило, камень заплеснел. Толщина паутин, наполненных мухами, свидетельствует о невозмутимом спокойствии пауков. Иногда виднеется разбитый горшок на полках. Это дом «с привидениями». На Гернсее верят, что в таких домах по ночам бродит нечистый.
Дом может сделаться трупом, как человек. Стоит только, чтобы его убило суеверие. Тогда он становится страшным. Такие дома не редкость на островах Ламанша.
Деревенские и приморские жители суеверны и неспокойны в отношении «нечистого». Ламаншцы, поселенцы английского архипелага и французского прибрежья, так много занимаются этим «нечистым», что имеют об нем очень точные сведения. У нечистого есть послы по всей земле. Известно, что Бельфегор — посол ада во Франции, Хутгин — в Италии, Белиаль — в Турции, Фамуз — в Испании, Мартинет — в Швейцарии и Маммон — в Англии. Сатана — Цезарь. Двор у него в полном составе: Дагон — главный хлебодар, Суккор Беноф — начальник евнухов, Асмодей — банкир, Кобаль — директор театра, Верделе — обер-церемониймейстер, Ниббас — шут. Вьерус — человек ученый, отличный стриголог и известный демонолог, называет Ниббаса великим пародистом.
Нормандским рыбакам Ламанша нужно быть очень осторожными в море из-за дьявольских козней. Долго думали, что св. Маклу живет на большом квадратном утесе Ортак, стоящем по самой середине между Ориньи и Каске, и множество старых рыбаков утверждали, что видели его часто издали сидящим и читающим книгу. Еще не так давно было много охотников всему этому верить, и мимоезжие матросы усердно кланялись перед Ортакским утесом; но прошла молва, что на Ортакском утесе живет не святой, а дьявол — и что он-то именно, дьявол-то этот, по прозвищу Иохм, ухитрился слыть в течение нескольких веков св <ятым> Маклу; добродушные люди верят и этому.
Дом, в котором жил Жилльят, был прежде с привидениями, но в последнее время здесь вовсе никто не видал их. Впрочем, это тем хуже было для Жилльята и его матери. На Гернсее уверены, что когда в доме поселится колдун, дьявол считает дом в хороших руках и навещает колдуна только по приглашению, как доктор.
Дом называли Бю-де-ла-Рю. Он помещался на оконечности мыса или, правильнее сказать, на оконечности скалы, образовавшей отдельное якорное местечко в бухте Хуме Парадиза. Вода там очень глубока. Дом стоял совсем особняком на оконечности, почти вне острова; земли около него было только что для одного садика. Приливы иногда затопляли сад. Между Сампсониевским портом и бухтой Хуме Парадиза есть большой холм, на котором высится груда башен и плюща, называемая замком Валля или Архангела, так что из Сампсона не было видно Бю-де-ла-Рю.
Колдун на Гернсее вовсе не редкость. Напротив, здесь колдуны еще до сих пор занимаются своим промыслом, и девятнадцатый век им нисколько не мешает. А делом они занимаются в самом деле преступным. Кипятят золото. Сбирают травы по ночам. Не прочь при случае сглазить чужую скотину. Они — люди опасные, и их боятся. Один из них недавно заколдовал булочника и с печкой. Другой самым тщательным образом запечатывал пустые конверты. У иного в доме, на полке, видели три бутылки с буквой В. Эти чудовищные факты всем известны. Есть колдуны обязательные: за две, за три гинеи они готовы взять на себя все ваши болезни. Они тогда катаются по постели и кричат. А вы говорите: «Странно, у меня все прошло». Другие излечивают вас от всех болезней обвязыванием платка вокруг тела. Средство такое простое, что удивляешься, как оно еще никому не пришло в голову. В прошлом столетии королевский Гернсейский суд клал этих колдунов на кучи хвороста и сжигал живьем. В наше время, когда нравы несравненно мягче, а законы милосерднее, гернсейских колдунов присуждают на два месяца к тюремному заключению.
Последнее сожжение колдунов на Гернсее было в 1747 году. Город отвел для этого одну из своих площадей, перекресток Дю-Бордаж. На Дю-Бордаже от 1565 до 1700 года было сожжено одиннадцать колдунов. Преступники в большей части случаев сознавались. Им помогали сознаваться посредством пытки. Мучения пыток заставляли мучеников говорить на себя все то, что от них безжалостно добивались мучители.
III
Возвратимся к Жилльяту.
Рассказывали на острове, что около конца революции поселилась на Гернсее женщина с маленьким ребенком. Она была англичанка, если не француженка. У нее было какое-то имя, из которого гернсейское произношение и крестьянское правописание сделали Жилльят. Она жила одна с ребенком, который приходился ей, кто говорил племянником, кто — сыном, кто — внуком, а кто — ровно ничем. У нее было немного денег, ровно столько денег, сколько нужно, чтобы жить бедно. Она купила участок луговой земли в Сержантэ и кусочек пашни возле Рокень. Дом Бю-де-ла-Рю в то время, по мнению гернсейских суеверов, был битком набит привидениями. За это в нем уже лет тридцать никто и не жил. Он стал совсем развалиной. В саду, беспрестанно заливаемом морем, ничего не росло. Кроме шума и света, которые видали и слыхали по ночам в этом доме, особенно страшно было то, что, если оставить там с вечера на камине моток шерсти, спицы и полную тарелку супа, на другой день суп оказывался съеденным, тарелка пустой, а вместо шерсти лежала пара связанных чулок. Конечно, половина этих рассказов была очевидная ложь, а другая могла иметь весьма естественные объяснения; но кому же до этого дело, когда дело с неестественными объяснениями гораздо занимательнее? Развалину и с дьяволом в придачу продавали за несколько фунтов стерлингов. Женщина эта купила ее. Она купила ее потому, что Бю-де-ла-Рю никто не хотел покупать и дом продавался за бесценок; но на суеверном Гернсее, конечно, нашлась бездна охотников утверждать, что покупка уединенного дома сделана приезжею женщиною, очевидно, по наущению дьявола.
Она не только купила его, но и поселилась в нем сама, с ребенком; и с той поры дом утих. «В нем теперь есть все, что ему было нужно», — сказали люди. Привидений как не бывало. Не стало слышно и криков на рассвете. Не стало видно и света, кроме сальной свечи, зажигаемой женщиной по вечерам. «Колдуньина свечка стоит дьявольского факела», — сказали на Гернсее, и владелица домика Бю-де-ла-Рю с той поры прозвана колдуньей. Публика удовлетворилась.
Женщина жила своим участком земли, и у нее была славная корова, дававшая молоко, из которого выходило ароматное желтое масло. Она сеяла и собирала разные травы и коренья и картофель по прозванью Золотые капли. Она продавала, как все другие, пастернак бочками, лук сотнями, бобы мерами. Она не ходила на рынок, а продавала все через Гильберта Фалльо прихожанам Св <ятого> Сампсона. В записной книжке Фалльо значится, что он сбывал ей до двенадцати четвериков патат (бермудского картофеля).
Дом был подправлен его новой владелицею ровно настолько, чтобы в нем можно было жить. Крыша текла только в самые сильные дожди. Он состоял из одного этажа и чердака. Этаж был разделен на три комнаты; в двух спали, в одной ели. На чердак взбирались по лестнице. Женщина готовила кушанье и учила ребенка грамоте. Ее считали француженкой, и, по всей вероятности, она и была француженка. Но откуда она пришла и что привело ее на эту суровую скалу, — это здесь неизвестно.
Может быть, и ее привело на Гернсей то самое, что закинуло туда человека, написавшего этот роман, — изгнание.
Женщина старелась, ребенок рос. Они жили одиноко. Их избегали, да им и самим никого не было нужно. Волчица с волчонком не соскучится. Так отзывались об них благосклонные соседи. Ребенок сделался юношей. Юноша стал мужчиной, и тогда, так как старая кора жизни должна всегда отпадать, мать умерла. Она оставила ему луг в Сержантэ, пашню близ Рокень и дом Бю-де-ла-Рю, потом, гласит официальный инвентарь: сто золотых гиней в чулке. В доме было два сундука, две кровати, шесть стульев и стол, со всей домашней утварью. На полке было несколько книг, а в углу сундук под замком, который нужно было открыть для составления инвентаря. Сундук был обит кожей с арабесками из медных гвоздей и оловянных звезд, и в нем оказалось новое, полное женское приданое, из превосходного дюнккирхенского полотна, рубашки и юбки, шелковые материи в кусках и поверх всего записка рукой покойницы: «Твоей жене, когда ты женишься».
Эта смерть была тяжелым ударом для юноши, который схоронил женщину. Он одичал, стал резче, суровее. Он очутился в совершенной пустоте. До тех пор было только уединение, теперь сделалась пустота. Жизнь вдвоем возможна. Одному нет сил влачить ее.
Но Жилльят был молод, а в этом возрасте изъяны сердца скоро восстановляются. Печаль его понемногу стушевалась, примешалась к природе, придала ей прелесть особого рода, привлекла его к предметам, отодвинула от людей и еще больше сроднила эту душу с уединением.
IV
Мы говорили, что Жилльята не любили в приходе. Ничего не могло быть естественнее этой антипатии. Причин не занимать-стать. Народ не любит загадочных людей. Затем он одевался как работник, тогда как у него было чем жить, ничего не делая. Затем сад, который ему удалось обработать и засеять картофелем, несмотря на капризы равноденствия. Затем толстые книги у него на полке.
Еще другие причины.
Отчего он жил один? Бю-де-ла-Рю был чем-то вроде лазарета; Жилльята держали в карантине; немудрено поэтому, что удивлялись его отчуждению и обвиняли его в одиночестве, которым сами его окружили.
Он часто выходил из дому по ночам. Разговаривал с знахарями. Раз видели, что он сидел в траве и чему-то удивлялся. Он часто хаживал к Анкрессу и к волшебным камням, рассеянным по окрестности. Почти наверное видели, что он вежливо кланялся Поющей скале. Он покупал всех птиц, которых ему приносили, и выпускал их на волю. Он был учтив со всеми встречными на Сампсониевских улицах, но охотно сворачивал в сторону, чтобы миновать улицу. Он часто ходил ловить рыбу и всегда возвращался с уловом. Он работал по воскресеньям в саду, тогда как это по местным понятиям ужасный грех. У него была волынка, которую он купил у шотландских солдат, проходивших через Гернсей, и он играл в скалах, на берегу моря, по вечерам. Он иногда точно сеял что-нибудь. Ну как тут быть с таким человеком?
Никто не поручился бы в том, что Жилльят не составлял чар, волшебных напитков и разных зелий. У него видели стклянки.
Зачем он ходил по вечерам, и иногда до полуночи, по утесам? Очевидно, для того, чтобы разговаривать с недобрыми людьми, которые бродят в ночном тумане по морскому берегу.
Он раз помог тортевальской колдунье вытащить тележку из грязи, старушке Мутоннь Гаи.
Когда по острову шла перепись, на вопрос о его звании он отвечал: Рыбак, когда есть рыба. Войдите в положение людей, кому такие ответы понравятся?
Раз одна девушка сказала Жилльяту: «Когда же вы женитесь?» Он отвечал: «Я женюсь тогда, когда Поющая скала найдет себе мужа».
Эта Поющая скала была огромным камнем, стоявшим совершенно прямо на площадке, близ Лемезюрье де-Фри. Камень этот был очень подозрителен. Зачем он там стоял? На нем раздается иногда пение невидимого петуха, что крайне неприятно.
Жилльят, не без серьезных причин, слыл колдуном. В бурю, ночью, когда раз Жилльят был один в море, неподалеку от Соммельезы, слышали, как он спрашивал:
— Можно пройти?
А сверху скал крикнул ему голос:
— Ладно! Ступай смелей!
С кем он говорил, если не с тем, кто ему отвечал? Кажется, против этого и спорить невозможно.
Другим бурным вечером, таким бурным и темным, что ни зги не было видно, возле самого Капчио-Рок — двойного ряда утесов, на которых по пятницам пляшут колдуньи и козы, как будто раздавался голос Жилльята, участвовавший в следующем страшном разговоре:
— Как поживает Везен Бровар? (Каменщик, упавший с крыши.)
— Выздоравливает.
— Ведь он упал выше, чем с этого столба. Удивительно, что ничего себе не сломал.
— Славная погода стояла прошлой неделей.
— Лучше, чем сегодня.
— Не много же будет рыбы на рынке.
— Как поживает Катерина?
— Отлично.
Жилльят, по всей вероятности, вышел на «ночное дело». По крайней мере, никто не сомневался в этом.
Иногда видели, что он лил из кружки воду на землю. А если воду плескать на землю, она образует изображение дьяволов.
На С <ен-> Сампсоньевской дороге есть три камня, лежащие лестницей.
Люди очень сведущие и набожные утверждали, что около этих камней Жилльят разговаривал с жабой. Но на Гернсее нет жаб; на Гернсее всевозможные змеи, а на Джерсее — жабы. Эта жаба, должно быть, приплыла с Джерсея, чтобы поговорить с Жилльятом. Разговор был дружеский.
Эти факты считались несомненными; и доказательством может послужить то, что три камня все еще там. Сомневающиеся люди могут сходить и посмотреть их. Конечно, может быть, все это еще ничего не доказывает; но кто хочет верить, тот во всем видит желаемые доказательства. Все это вредило Жилльяту.
На Гернсее все знают, что величайшая напасть морей Ла-манша — царь Окриньеров. Кто его увидит, непременно потонет между двумя Михайловыми днями. Ему известны имена всех утопленников и даже места, где они лежат. Он отлично знает подводное кладбище. Голова книзу шире, кверху уже, коренастое, безобразное, липкое туловище, узловатые наросты на черепе, коротенькие ноги, длинные руки, плавательные перья вместо ног, когти вместо рук, широкое, зеленое лицо, — таков этот царь. Когти у него перепончатые, плавательные перья с ногтями. Представьте себе что-то вроде чудовищной рыбы с человечьей головой. Очень непрезентабельно! На Гернсее знают также, что, чтобы отбояриться от этого чудовища, его нужно поймать или заворожить. Он ужасен. Вид его вселяет тревогу. Над волнами и валами, из-за густого тумана, виднеются какие-то очертания, низенький лоб, курносый нос, плоские уши, необъятный рот без зубов, брови как стропила и большие глаза. Он красен, когда молния синя, и бледен, когда молния вспыхивает пурпуром. У него струящаяся остроконечная борода, резко выдающаяся на перепонке, вроде епанчи, украшенной четырнадцатью раковинами, семью спереди и семью сзади. Раковины эти необыкновенны, по отзыву знатоков раковин. Царь Окриньеров показывается только в бурном море. Он злой шут бури. Когда он появляется над водою, то очертания его вырисовываются в тумане, в шквалах, в дожде. Чешуйчатая оболочка покрывает ему бока, как жилет. Он стоит над волнами, вздымающимися под напором ветра и крутящимися, как стружки из-под рубанка плотника. Царь Окриньеров почти весь выставляется из пены, и, если есть на горизонте погибающие корабли, он начинает плясать; лицо освещено отблеском неопределенной улыбки, глаза ужасные, безумные. Недобрая это встреча. В то время, когда Жилльят был одною из забот С <ен-> Сампсона, последние личности, видевшие царя Окриньеров, уверяли, что у него на епанче было всего тринадцать раковин. Тринадцать; стало быть, еще опаснее. Но куда же далась четырнадцатая? Уж не отдал ли он ее кому-нибудь? И кому бы он мог ее отдать? Никто не мог сказать ничего положительного, и все ограничивались предположениями. Но г. Лупен-Мобье, из Годен, особа значительная, готов был утверждать под присягой, что видел однажды в руках Жилльята очень странную раковину.
Не редкость был подобный разговор между крестьянами:
— Ведь славный у меня бык, соседушко?
— Жирен маленько.
— Это правда.
— В нем больше сала, чем мяса.
— Уж не сглазил ли его Жилльят?
Жилльят останавливался на окраинах полей возле пахарей и на окраинах садов возле садовников и говорил иногда им таинственные слова:
— Когда цветет чертова узда, косите озимь.
(В скобках: чертова узда — скабиоза, грудная трава.)
— Ясень распускается, не будет больше морозить.
— Летнее солнцестояние — чертополох в цвету.
— Июнь без дождя, хлеб будет бел. Бойтесь ржавчины.
— Черешня зреет — остерегайтесь полнолуния.
— Если погода на шестой день месяца будет такая же, как на четвертый или как на пятый, она останется такою на весь месяц, в первом случае из двенадцати раз девять и во втором случае из двенадцати раз одиннадцать.
— Берегитесь соседей в тяжбе с вами. Бойтесь хитрости. Напойте свинью горячим молоком, она околеет. Натрите корове зубы пореем, она перестанет есть.
— Корюшка мечет икру — берегитесь лихорадок.
— Лягушки показываются, сейте дыни.
— Печеночник цветет, сейте ячмень.
— Липа цветет, косите луга.
— Илем цветет, закрывайте теплицы.
И — ужасная вещь — все его советы приносили пользу. Ночью, в июле, когда он играл на волынке около Деми де Фонтенелля, не удавалась ловля макрелей.
Раз вечером, во время отлива, на песчаной отмели, прямо против дома его Бю-де-ла-Рю, опрокинулась телега, нагруженная водорослями. Он, вероятно, боялся, чтобы его не потянули к суду, потому что усердно помогал поднимать телегу и сам ее снова нагрузил.
Говорили, что Жилльят заглядывает в колодцы, а это опасно, если взгляд не хорош; и оказалось в один прекрасный день, что в Аркулоне вода в колодце испортилась. Женщина, которой принадлежал колодезь, сказала Жилльяту: «Посмотрите-ка на эту воду». И показала ему ее в полном стакане. Жилльят сознался, что вода в самом деле не хороша. Женщина отвечала: «Исправьте мне ее». Жилльят принялся расспрашивать: есть ли у нее хлев? — есть ли в хлеве сток? — не проходит ли сточная труба возле колодца? Женщина отвечала да. Жилльят вошел в хлев, переделал сток, отвел трубу в сторону — и вода в колодце опять стала хороша. Конечно, все это было как нельзя более естественно и просто, но в деревне об этом думали, и Бог весть что. Стоит только дать над собою волю подозрительности, и легко станет увидать самого себя и несправедливым, и глупым. То и случилось с рассуждавшими о колодце, в котором Жилльят исправил воду. Колодезь не может быть хорошим и нехорошим без всякой причины; нашли болезнь этого колодца неестественной, и трудно было в самом деле не поверить, что Жилльят пустил на эту воду заговор.
Раз, когда он был на Джерсее, заметили, что он остановился близ С <ен-> Климента, в улице Бродяг. А ведь Бродяги — это привидения.
В деревне наводят справки о человеке, сближают эти справки, и совокупность их составляет репутацию.
Подметили как-то, что у Жилльята шла носом кровь. Это очень важный признак. Один из барочников, человек бывалый, объехавший почти весь свет, утверждал, что у тунгузов у всех колдунов течет из носу кровь. Уж известно, что значит, когда у человека идет носом кровь. Однако люди благоразумные заметили, что то, что характеризует тунгузских колдунов, не может в такой же степени относиться к колдунам гернсейским.
В окрестностях С <вятого> Михаила видели, как он остановился на поле, окаймляющем большую Видеклинскую дорогу. Он свистнул, и минуту спустя прилетел ворон, а еще минуту спустя прилетела ворона. Факт подтверждал весьма значительный человек.
В Хамеле были старухи, которые наверное слышали, как раз утром, на заре, ласточки выкликали Жилльята.
Прибавьте к этому, что все были очень ясно убеждены, что Жилльят не добр.
Крестьянин бил осла. Осел ни с места. Крестьянин хватил его деревянным башмаком в живот, и осел упал. Жилльят подбежал поднять осла, осел оказался мертвым. Жилльят приколотил бедного крестьянина.
В другой раз, увидев, что мальчик спускался с дерева с гнездышком только что вылупившихся птичек, почти без перьев и совершенно голых, Жилльят отнял гнездышко у мальчика и довел злость до того, что отнес это гнездышко назад и утвердил его на его прежнем месте на дереве.
Прохожие стали корить его, он только указал на самку и самца, кричавших над деревом и возвращавшихся к своим птенцам. Он имел слабость к птицам. По этому признаку всегда узнают колдунов.
Дети ужасно любят разорять гнезда ласточек и морских чаек в скалах. Они приносят оттуда множество синих, желтых и зеленых яичек и делают из них украшения над камином. Так как прибрежные скалы круты, у них иногда скользят ноги, они падают и убиваются. Ничего не может быть красивее ширм, украшенных яичными скорлупками морских птиц. Жилльят помешал и этому. Он взбирался, рискуя собственной жизнью, на утесы, прицеплял к ним клочья сена с разными пугалами, чтобы не давать птицам гнездиться там, и тем лишал детей удовольствия отнимать у них яйца. Вот отчего Жилльята почти что ненавидели.
V
Общественное мнение не совсем установилось насчет Жилльята.
Большинство считало его Марку, некоторые доходили до того, что называли его Камбионом. Камбион — отродье дьявола.
У Марку где-нибудь на теле непременно должен быть знак, похожий на лилию.
Марку от природы имеют дар вылечивать золотуху.
На островах Ламанша водятся золотушные, вот почему Марку необходимы.
Несколько личностей видели, как однажды Жилльят купался в море, и заметили у него на теле лилию. Его спросили, он только рассмеялся в ответ. Потому что и он тоже иногда смеялся, как другие люди. С тех пор никто не видел его купающимся; он стал купаться в уединенных, опасных местах. Вероятно, по ночам, при лунном свете. Нельзя не сознаться, что это подозрительно.
Считать его Камбионом, то есть сыном дьявола, было, конечно, такая же нелепость, как и считать его колдуном и Марку.
К Жилльяту обращались за советами потому именно, что побаивались его. Крестьяне приходили со страхом говорить ему о своих болезнях. В страхе таком всегда есть доля доверия; и в деревне, чем подозрительнее доктор, тем вернее лекарство. У Жилльята было много снадобий, оставленных ему умершей старушкой; он давал их всем приходившим и не брал денег. Он лечил ногтоеду прикладыванием трав; ликер из одной сткляночки прерывал лихорадку; сампсоньевский химик — то, что во Франции зовут аптекарем, — думал, что, вероятно, это хинный доктор. Самые ярые недоброжелатели охотно сознавались, что Жилльят был довольно добр к больным, когда дело шло о простых лекарствах; но, как Марку, он не хотел ничего слышать, когда золотушные приходили просить позволить им прикоснуться к его лилии: он, вместо ответа, захлопывал им дверь перед самым носом; он упорно отказывался делать чудеса, что даже смешно в колдуне. Не будьте колдуном, а уж раз что вы колдун, так делайте свое дело.
В общей антипатии было одно или два исключения. Ландуа, из Кло-Ландеса, — он был церковным писарем в приходе Св <ятого> Петра, — отправился однажды утром купаться в море и чуть не утонул. Жилльят бросился в воду, тоже чуть не утонул и спас Ландуа. С этой поры Ландуа не говорил ничего худого о Жилльяте. Тем, которые удивлялись этому, он отвечал: «С какой стати я буду злословить человека, который ничего дурного мне не сделал и спас мне жизнь?» Писец даже сдружился с Жилльятом. Он был человек без предрассудков. Не верил в колдунов. Смеялся над людьми, боявшимися привидений. У него была лодка, он ловил рыбу в часы досуга и никогда не видал ничего необыкновенного. Только раз ему померещилось, что над водой в лунном свете прыгает какая-то женщина, да и в этом он был не вполне уверен. Мутоннь Гаи, тортевальская колдунья, дала ему маленький мешочек, который подвязывается под галстух и предохраняет от духов; он смеялся над этим мешочком и не полюбопытствовал даже взглянуть, что в нем лежало; однако он носил его, чувствуя себя как-то спокойнее с этой штучкой на шее.
Несколько смелых личностей рискнули, вслед за Ландуа, признать в Жилльяте некоторые достоинства, некоторые обстоятельства, уменьшавшие виновность его: воздержание от джина и табака. Иногда даже говорили про него, что он не пьет, не курит, не жует и не нюхает табаку.
Но воздержание принимается во внимание только при других достоинствах.
К Жилльяту же питали глубокое отвращение.
А между тем он бы мог быть полезен, как Марку. В одну из страстных пятниц, в полночь, в приличный день и час для таких врачеваний, все золотушные с острова, по вдохновению или вследствие стачки, пришли толпой к Бю-де-ла-Рю, умоляя Жилльята излечить их от страшных язв. Он отказал. Да не злой ли он в самом деле человек после этого?
VI
Таков был Жилльят.
Наружность Жилльята находили безобразною; но на самом деле он не был безобразен. Он был даже красив. В профиль у него было что-то напоминающее древних варваров. Когда он стоял спокойно, он был похож на дака Траянской колонны. Уши у него были маленькие, изящные, не мясистые и удивительной акустической формы. Между глаз у него была вертикальная морщина людей гордых и предприимчивых. Края рта его падали вниз с выражением горечи; лоб был высокий и чистый; смелый зрачок смотрел прямо и честно; его только портило немножко миганье, которым страдают все рыболовы вследствие отражения волн. Смех у него был ребяческий, симпатичный. Зубы белы, как самая чистая слоновая кость. Но загар сделал его почти негром. Столкновения с океаном и с бурями не обходятся даром; в тридцать лет он казался сорока пяти. На нем легла суровая печать ветра и моря.
Его прозывали лукавым Жилльятом.
При обыкновенном росте и обыкновенной силе он изловчался поднимать гигантские тяжести и исполнять работы, только что под стать атлету.
В нем было много гимнастического навыка; он одинаково хорошо владел и левой, и правой рукою.
Он на охоту не ходил, но любил удить рыбу и отлично плавал.
Уединение образует или идиотов, или людей талантливых. В Жилльяте было и того, и другого понемногу. Иногда у него был удивленный вид, как мы уже говорили, и он становился похожим на животное. Иногда, напротив, у него был какой-то глубокий взгляд.
В сущности, разумеется, все таинственное, что об нем рассказывали, был вздор, он был человек простой и только грамотный.
Взбираясь на скалы и утесы, расхаживая по островам во всякую пору, плавая по морю в чем ни попало, пускаясь днем и ночью в самые опасные проходы, Жилльят сделался удивительным моряком, не из выгоды для себя, а по любви к морю, для собственного удовольствия.
Жилльят родился лоцманом. Настоящий лоцман знает дно морское как свои пять пальцев. Глядя, как Жилльят пробирался между мелями и подводными камнями Нормандского архипелага, можно было бы подумать, что у него под черепом карта дна морского. Он все знал и ничего не боялся. Он знал вехи лучше бакланов, садящихся на них. Незаметная разница между четырьмя вехами Кре, Аллиганда, Треми и Сардретты была совершенно ясна для него, даже в туманы. Он без всякого колебания распознавал и Анарский шест с овальным набалдашником, и трехконечное копье Русс, и белый шар Корбетты, и черный шар Лонг-Пьерра, и нечего было бояться, что он смешает крест Гурбо со шпагой, воткнутой в землю Платты, или молоток Барбе с ласточьим хвостиком Мулине.
Его редкие морские познания особенно обнаружились, когда на Гернсее была однажды гонка судов, называемая там регатой. Задача состояла в том, чтобы одному провести четырехпарусное судно из С <ен-> Сампсона на остров Херм, который отстоит оттуда на одно лье, и возвратиться на том же судне из Херма на С <ен-> Сампсон. Любой рыбак справится один с четырехпарусным судном, и задача показалась легкой; но вот что ее усложняло: во-первых, самое судно. Это была одна из тяжелых, широких, брюхастых, старинных лодок, по роттердамской моде, которые моряки прошлого века называли голландскими пузанами. В море еще встречаются иногда такие старинные голландские суда, плоские и раздутые, с двумя крыльями на бакборде и штирборде, которые опускаются поочередно, судя по ветру, и заменяют киль. Во-вторых, возвращение с Херма, возвращение, усложненное тяжелым ластом камней. Туда надобно было идти налегке, а назад возвратиться с грузом. Призом состязания было самое судно. Решено было, что кто сделает такую поездку, то тому будет дано самое судно, — этот «Пузан», на котором он докажет свое мореходное искусство. Судно это принадлежало лоцману. Он его оснастил и ходил на нем лет двадцать. Лоцман был самым дюжим моряком Ламанша; после смерти его никого не нашлось, кто бы совладал с «Пузаном», и тогда его решились сделать призом регаты. «Пузан», хотя был без палубы, но имел кое-какие достоинства и мог бы прельстить любого морехода. Мачта у него была спереди, что увеличивало парусную силу судна. Другим преимуществом было то, что мачта вовсе не мешала нагрузке. Кузов был солидный, тяжелый, но просторный и устойчивый в море. Приз был хороший, — достойный трудной задачи.
На состязание явились семь или восемь самых лучших рыбаков с острова: всем хотелось добыть себе «Пузана». Пробовали поочередно; ни один не мог доехать до Херма. Последний из состязателей славился тем, что в бурную пору переезжал на веслах грозное пространство моря между Серком и Брек-Ху. Он повернул «Пузана» с половины пути и сказал: невозможно. Тогда вступил на барку Жилльят, схватил весла и пустился в открытое море. Через три четверти часа он был в Херме. Три часа спустя «Пузан» возвратился в С <ен-> Сампсон с грузом камней, несмотря на то, что поднялся сильный ветер с юга и перерезывал рейд поперек. Для пущей важности Жилльят прибавил еще к грузу маленькую бронзовую пушку.
Пушка была совершенно лишним грузом на барке, точно так же, как южный ветер, дувший некстати в паруса. Но, несмотря на то, Жилльят привез или, правильнее, принес «Пузана» в С <ен-> Сампсон.
Месс Летьерри воскликнул: «Вот так матрос!»
И протянул Жилльяту руку.
Мы еще будем говорить о месс Летьерри.
«Пузана» присудили отдать Жилльяту.
Это происшествие не повредило его прозвищу Лукавого.
Нашлись люди, которые объявили, что во всем этом нет ничего удивительного, так как Жилльят спрятал в лодке ирговую ветку, а это тоже волшебство. Но никто не мог доказать ни того, что ирговая ветка заключает в себе нечто волшебное, ни того, что даже ирговая ветка была с Жилльятом на «Пузане». Однако это не мешало никому верить, что ветка была и что она очень много значит.
С этих пор Жилльят не знал никакой другой лодки, кроме «Пузана». В нем он ездил и на рыбную ловлю. Он привязывал его под самой стеной дома своего. Как только наступала ночь, он закидывал невод на спину, проходил через сад, перелезал через каменную ограду, карабкался с одной скалы на другую и прыгал на барку. А там в море.
Он удил много рыбы: вероятно, оттого, что он всегда брал с собой ирговую ветку. Никто никогда не видывал этой ветки, но все верили.
Излишек наловленной рыбы он не продавал, а отдавал даром.
Бедные брали рыбу, но сердились на него из-за этой ирговой ветки. Это не хорошо — море не следует обманывать.
Он был рыбаком, но это еще не все. Он инстинктивно и для рассеяния научился трем или четырем ремеслам. Он был столяром, кузнецом, каретником, конопатчиком и даже немножко механиком. Никто не умел так починить колесо, как Жилльят. Он сам приготовлял все рыболовные снаряды. В одном из закоулков Бю-де-ла-Рю у него была маленькая кузница и наковальня, и, так как у «Пузана» был только один якорь, он сам сковал ему еще и другой. И сковал отличный якорь. Жилльят своим умом нашел, какие именно размеры должен иметь якорный шток, чтобы якорь не опрокидывался.
Он тщетно заменил все гвозди в «Пузане» нагелями, чтобы оградить его от ржавчины.
Таким образом он значительно увеличил морские достоинства своей барки. Он ходил на ней время от времени, на месяц или на два, на какие-нибудь уединенные островки, как Чусей или Каске. Тогда говорили: «Ага! Жилльята дома нет». Что именно должно было выражать это «ага!» — это с достоверностью неизвестно, потому что никому от этого не было ни жарко ни холодно оттого, дома ли Жилльят или не дома; но уж так говорилось: «Ага! вот уж его и нет!»
VII
Жилльят был мечтатель. Этим объяснялась его смелость, его застенчивость и робость. У него было много своеобразных идей.
Он, например, немножко странно смотрел на природу.
Ему случалось несколько раз находить в совершенно прозрачной морской воде довольно больших животных различных форм из породы медуз, которые, вне воды, походили на мягкий хрусталь, а в воде смешивались, сливались со своею средою, по тождеству прозрачности и цвета, до того, что исчезали в ней. Он вывел из этого заключение, что если невидимые, прозрачные существа живут в воде, то другие прозрачные же и живые существа так же просто могут быть и в воздухе. Что может доказать, что их нет там? По аналогии, в воздухе должны быть такие же рыбы, как в воде; воздушные рыбы прозрачны, — благодеяние творческой предусмотрительности для нас и для них; воздух пронизывает их насквозь, у них нет тени, мы не видим их и не можем схватить. Жилльят воображал, что, если б можно было поудить в воздухе, как в пруде, нашлось бы множество удивительных существ. «И, — прибавлял он себе, — тогда людям очень многое бы и объяснилось».
Жилльят разнообразил часы досуга странными мечтами. Он даже занимался наблюдением сна. Сон — возможное, хотя иногда называют его невероятным. Сонное царство — целый особый мир. Материальный человеческий организм, на котором тяготеет атмосферический столб в пятнадцать лье высоты, — устает к вечеру, изнемогает от усталости, ложится, отдыхает; телесные глаза смыкаются; тогда в этой сонной голове открываются другие глаза; появляется неизвестное. Темные стороны неведомого мира приближаются к человеку, входят с ним в настоящее соприкосновение, или отдаленные предметы принимают небывалые, громадные размеры; незримые обитатели пространства подходят к нам, глядят с любопытством на нас, обитателей земли. Прозрачный, призрачный люд поднимается или спускается к нам и витает с нами во мраке; перед нами возникает какая-то иная жизнь, составленная из нас самих и из чего-то другого; и спящий полусознательно, полубессознательно видит странных животных, необыкновенные растения, странных и улыбающихся призраков, какие-то маски, фигуры, лунный свет без луны, какие-то туманные знамения, бездну возрастающих и уменьшающихся кругов, неясные очертания форм в темноте, — всю эту совокупность таинственности, называемую нами сном и которая в сущности не что иное, как приближение невидимой действительности. Сон — аквариум ночи.
Так думал Жилльят.
VIII
Не найти теперь никому ни дома Жилльята, ни сада его, ни бухты, где он ставил своего «Пузана». Бю-де-ла-Рю не существует больше. Маленький островок с этим домом рушился под ломом, неутомимо уничтожающим прибрежные утесы, и его перегрузили, тачку за тачкой, на суда торговцев гранитом. Он сделался набережной, церковью, дворцом в столице. Весь гребень рифов давным-давно отправился в Лондон.
Эти удлинения скал в море — настоящие горные цепи; они производят точно такое же впечатление, какое бы Кордильеры произвели на великана. Местное наречие зовет их банками. У банок этих различные формы. Одни похожи на спинной хребет; каждая скала точно позвонок; другие на рыбью кость; третьи на крокодила.
На оконечности банки Бю-де-ла-Рю была большая скала, которую рыбаки прозывали Рогом зверя. Скала эта, вроде пирамиды, походила на Джерсейский Пинакль, только была немножко пониже. Во время прилива море отделяло ее от банки, и Рог казался совершенно отдельным. Во время отлива к нему можно было подойти перешейком довольно доступных утесов. Скала эта была замечательна тем, что со стороны моря в ней был род кресла, выбитого волнами и полированного дождем. Это было очень красивое кресло. Оно манило к себе красотою открывающегося с него вида. В широком раздолье много привлекательности. Кресло образовало род ниши в отвесном фасаде скалы; добраться до ниши было не трудно; море набросало под нею род лестницы из плоских камней. Океан тоже не лишен предупредительности; только не доверяйтесь ему чересчур; кресло манило, вы взбирались, садились; вам было удобно; сиденье — старый, выглаженный пеной гранит; два изгиба под локти, вместо спинки — высокая, вертикальная стена скалы; ничего нет мудреного забыться в таком кресле. Над вами скала, на которую нет никакой возможности взобраться; перед вами море; вдали ходят корабли, можно следить взглядом за парусом, пока он не скроется за округлостью океана; вы удивлялись, смотрели, наслаждались, чувствовали ласки ветерка и волны. В Кайенне есть род летучей мыши, веспертилио. Она усыпит вас в тени легким, нежным помахиванием крыльев. Ветер такая же летучая мышь, только невидимая. Когда он не безумствует и не разбойничает, он усыпляет. Вы созерцали море, вслушивались в ветер, чувствовали приближение сладкой дремоты. Когда глаза полны избытком света и красоты, большое наслаждение закрыть их. Вы закрывали их на минуту, и сладостный сон является к вашим услугам. Вдруг вы проснулись. Слишком поздно. Море мало-помалу поднялось. Вода обступила скалу.
Вы погибли.
Прилив сначала растет незаметно, потом все быстрей и быстрей. На скалах море начинает разъяряться и пениться. Много отличных пловцов погибло на Роге Бю-де-ла-Рю.
Очень древние жители Гернсея звали некогда эту нишу, вычеканенную в скале морем, — креслом Гильд-Хольм-Ур, или Кидомур. Кельтское слово, говорят, которого не понимают знающие кельтский язык и понимают только знающие язык французский. Qui-dort-mert — переводят крестьяне. (Кто засыпает — умирает.)
В Ориньи есть еще другое кресло в этом роде — стул Монаха, так тщательно выделанный волной и с таким удобным выступом скалы, как будто море обязательно подставляет вам скамеечку под ноги.
Во время прилива кресла Гильд-Хольм-Ур не было вовсе видно. Его совсем покрывало водой.
Кресло Гильд-Хольм-Ур было неподалеку от Бю-де-ла-Рю. Жилльят знал его и часто сиживал на нем. Что он там делал? Размышлял? Нет. Мы сейчас сказали: он там мечтал. Но из того, что Жилльят жив, мы должны заключить, что он сиденьем на кресле пользовался осторожно и прилив никогда не заставал его врасплох.
IX
Месс Летьерри, значительное лицо в С <ен-> Сампсоне, был отличным моряком. Он, что называется, видал на своем веку виды. Он был юнгой, парусником, матросовым, рулевым, боцманом, кормчим. Теперь он хозяин судна. Он знает море, как никто. Он спасает тонущих, не чувствуя ни усталости, ни страха. В бурную пору он расхаживал на берегу и посматривал на горизонт. Что это? Тонет кто-то. Веймутский люгер, резак из Ориньи, яхта лорда, англичанин, француз, бедный, богатый, ему все равно. Он в одну минуту в лодке, кличет двух-трех смельчаков, обходится и без них в случае нужды, сам отвязывает веревку, берется за весла, врезывается в открытое море, поднимается, опускается и снова поднимается на гребнях валов, идя прямо и смело на опасность. И его видно было издали, в самом разгаре шквала. Он стоял в лодке, обливаемый дождем, освещаемый молнией, точно лев с пенистой гривой. Он проводил таким образом иногда целый день на волнах, под градом, под ветром, спасая груз, вызывая на бой самую бурю. Вечером он возвращался домой и вязал чулок.
Так жил Летьерри лет пятьдесят, от десяти лет и до шестидесяти, пока был молод. В шестьдесят лет он заметил, что ему уже не поднять одной рукой наковальни в Варклинской кузнице; наковальня весила триста фунтов; потом вдруг его совершенно закабалили ревматизмы. Пришлось отказаться от моря. Он перешел из героического века в патриархальный. И стал просто добрым стариком.
Он одновременно добрался до ревматизмов и до довольства. Оба эти продукта труда часто идут рука об руку. В ту минуту, когда вы делаетесь богатым, вас разбивает паралич. Это венец жизни.
Извольте тогда наслаждаться ею вволю.
На островах, подобных Гернсею, население состоит из людей, которые всю жизнь ходили только вокруг поля своего, и из людей, которые всю жизнь ездили вокруг света. Месс Летьерри принадлежал к числу последних. А несмотря на то, он хорошо знал и землю. Вся его жизнь прошла в труде. Он путешествовал по материку, строил корабли в Рошфоре, потом в Сетге. Он исходил всю Францию подмастерьем плотника, он работал на соловарнях в Франш-Конте.
Он испытал свои силы решительно на всем, и все делал добросовестно и честно. Он родился матросом. Вода была его стихией. Он говаривал: «Рыбы у меня как дома». В сущности жизнь его, за исключением двух или трех лет, была вся отдана океану; брошена в воду, говаривал он. Он плавал в больших морях, в Атлантическом океане и в Тихом; но Ламанш нравился ему больше всего. Он восклицал с любовью: Вот так сердитое море! Он родился на нем, на нем хотел и умереть. Объехав раза два свет кругом, он возвратился на Гернсей и не съезжал с него. Путешествия его ограничились Гранвиллем и Сен-Мало.
Месс Летьерри был уроженцем Гернсея, то есть нормандцем, то есть англичанином, то есть французом. В нем сосредоточились все эти четыре национальности, слились в одно, как бы затопленные великой его отчизной — океаном. Всю жизнь и повсюду он сохранил нравы и обычаи нормандского рыбака.
Это нисколько не мешало ему при случае открыть книгу, увлечься чтением, знать по имени всех философов и поэтов и болтать кое-как на всех языках.
X
Жилльят был дикарь. Месс Летьерри тоже.
Только он был без странностей.
Он был разборчив на женские руки. В молодости, почти ребенком, он услышал, как суффренский судья воскликнул: Какая хорошенькая девушка, но что за чертовски красные и большие руки у нее! Слово адмирала — всегда приказание, к чему бы оно ни относилось. Команда выше всякого оракула. Восклицание суффренского судьи сделало Летьерри разборчивым и требовательным в отношении белых ручек. У него самого была не рука, а лопата красного дерева, молот по легкости, клещи в ласке. Сжатая в кулак, рука его дробила камни.
Летьерри никогда не был женат. Не хотел или не нашел никого по сердцу. Может быть, и оттого, что ему нужны были княжеские руки. А таких ручек не водится у портбальских рыбачек.
XI
Моряки Нормандских островов настоящие древние галлы. Острова эти, быстро обангличанивающиеся в последнее время, долго были в первобытном состоянии. Серкский крестьянин говорит языком Лудовика XIV.
Лет сорок назад матросы Джерсея и Ориньи говорили на классическом морском наречии. Точно мореходы семнадцатого века.
XII
Месс Летьерри беспрестанно клал руку на сердце, широкую руку на широкое сердце. Единственным его недостатком была удивительная доверчивость. Он умел как-то по-своему давать обещания; как-то особенно торжественно; он говорил: «Честное слово перед Господом Богом». В море он был суеверен.
Однако он никогда не останавливался перед бурей; это происходило оттого, что он терпеть не мог противоречия. Ни в океане, ни в чем другом. Он любил, чтобы его слушались; тем хуже для противников; им все-таки приходилось уступать в конце концов. Месс Летьерри никогда никому не уступал. Его не могли остановить ни разъяренная волна, ни сосед-спорщик. Все, что он говорил, было сказано, все, что он хотел, было сделано. Он не кланялся ни противоречию, ни буре. Для него «нет» не существовало; ни в устах человека, ни в ропоте туч. Он ломил вперед, ни на что не глядя. Он не допускал отказа ни в чем. Отсюда — упрямство в жизни и бесстрашие на море.
Он любил сам заправлять себе уху, зная, сколько именно нужно было положить перцу, соли и кореньев. Стряпня тешила его не меньше еды. Представьте себе существо мешковатое в сюртуке, величественное в куртке, с развевающимися волосами, неуклюжее в городе, самобытное и грозное на море. Спина как у носильщика, кроткий голосок, делающийся громовым на рупоре, нос почти курносый, толстые щеки, рот полный зубов, лицо в складках, все изрытое волнами и ветрами в течение сорока лет, отблеск бури на челе, цвет лица утеса в открытом море; вложите в это суровое лицо добрый взгляд — и вот вам месс Летьерри.
У месс Летьерри были две слабости: «Дюранда» и Дерюшетта.
XIII
Тело человеческое, может быть, только внешняя форма. За нею кроется действительность. Форма затмевает нам свет. Действительность — это душа. Настоящий человек то — что под человеческой оболочкой. Многие девушки, например, если заглянуть в них повнимательнее, — оказались бы птичками.
И что за прелесть — птичка в образе девушки! Вообразите себе такое обворожительное существо и назовите его Дерюшеттой. Так и хочется сказать ей: здравствуй, касаточка!
Дерюшетта не была и уроженкой Гернсея. Она родилась в порте Св <ятого-> Петра, и воспитывал ее месс Летьерри. Он желал сделать ее прелестной, и желание его исполнилось.
У Дерюшетты взгляд был томный, прелестнейшие ручки в свете и ножки под стать ручкам. Вся она была запечатлена добротою и кротостью, семьей и богатством ее был дядя, месс Летьерри, трудом — беспечная жизнь, талантом — несколько песенок, вместо учености — красота, взамен ума — невинность, вместо сердца — неведение; в ней была грациозная лень креолки, с примесью ветрености и живости, ребяческая веселость с оттенком грусти; туалеты немножко провинциальные, изящные, но бестолковые; круглый год шляпа с цветами; наивный лоб, гибкая шейка, каштановые волосы, белая кожа с несколькими веснушками летом, большой и свежий рот и на губах обворожительно-ясная улыбка. Вот вам вся Дерюшетта.
Иногда вечером после заката солнца, когда на море падает ночь, когда в сумерках волны кажутся какими-то чудовищами, в Сампсониевский канал врывалась какая-то безобразная масса с чудовищными очертаниями, которая свистала и отплевывалась, хрипела как зверь, дымилась как вулкан, какая-то гидра, вся в пене, с туманным хвостом, и бросаясь на город, страшно размахивая крыльями и извергая из пасти своей пламя. Это была вторая слабость Летьерри, — его пароход «Дюранда».
XIV
Пароход в Ламанше в 182* году был громадной новостью. Нормандский берег переполошился, увидя это чудо, и долго не мог успокоиться. Теперь десять или двенадцать пароходов перекрещиваются на морском горизонте, и никто и глазом не ведет. Они проходят мимо, и ладно.
В первой четверти этого века к таким изобретениям относились далеко не так спокойно, и особенно косо посматривали на эти машины, на их дым островитяне Ламанша. Этот пуританский архипелаг окрестил первый пароход кличкой: Чертова лодка. Простякам рыбакам тогда это показалось плавающим адом. Один из местных проповедников выбрал темой для проповеди следующие вопросы: Имеют ли люди право заставлять работать вместе огонь и воду, разделенные Богом? Этот зверь из железа и огня не похож ли на Левиафана? Не подделка ли это хаоса в человеческих размерах?.. Уж не первый раз шаг к прогрессу называть возвращением к хаосу.
Безумная идея, грубое заблуждение, нелепость — так отозвалась Академия Наук в начале нашего века на запрос, сделанный Наполеоном по поводу пароходов. Сампсониевским рыбакам извинительно быть в научном отношении на одном уровне с парижскими геометрами, а в отношении религиозном такой маленький островок, как Гернсей, не обязан быть просвещенней такого большого материка, как Америка. В 1807 году первый Фультоновский пароход, под командой Ливингстона с машиной Уата, присланной из Англии, и с двумя французами, кроме экипажа, переплыл из Нью-Йорка в Альбани, как нарочно, 17 августа. Методистские проповедники прокляли эту машину во всех капеллах.
Ученые отвергли пароход, как невозможное; священники отвергли его, как вещь безбожную. Простодушные жители прибрежья и деревень выражали сочувствие к отзывам науки и религии — холодностью и враждебностью к этой новинке.
Устроить в такую отдаленную эпоху пароходное сообщение между Гернсеем и Сен-Мало мог только месс Летьерри. Один он мог задумать такую мысль своим светлым разумом и осуществить ее при помощи своей отваги и замечательной способности к морскому делу.
XV
Лет за сорок до описываемых нами событий в Париже около городской стены, между Волчьей Ямой и гробницей Иссуар, был очень подозрительный домишка. Совершенный особняк, западня в случае надобности. Там жил с женой и с ребенком бандит-буржуа, бывший писец в Шателе, сделавшийся просто-напросто вором. Он появлялся впоследствии в суде. Его звали Рантеном. В домишке на комоде красовались две расписанные фарфоровые чашки; на одной виднелось золотыми буквами: «Воспоминание дружбы», а на другой: «В знак уважения». Ребенок терся в этой трущобе бок о бок с преступлением. Так как отец и мать принадлежали к буржуазии, ребенка учили грамоте, воспитывали. Бледная мать, почти в лохмотьях, учила сына «складывать» и прерывала часто урок, чтобы помочь мужу в каком-нибудь преступлении.
В одну из ночей отец и мать, пойманные на деле, исчезли. Исчез и ребенок.
Летьерри столкнулся где-то с таким же бродягой, каким он был сам, помог ему выпутаться из какой-то беды, сдружился с ним, взял его с собой на Гернсей, нашел в нем способность к кораблестроению и сделал его своим помощником. Это был маленький Рантен, выросший большим.
У Рантена, как у Летьерри, была мощная шея, широкое пространство для тяжестей между двух плеч и мускулы Геркулеса Фарнезского. Он с Летьерри был из одного товара и скроен и сшит; только Рантен был повыше. Видя их рядом на морском берегу, говорили: «Точно два брата». При ближайшем рассмотрении оказывалось не то: все открытое у Летьерри было закрыто у Рантена. Рантен был осторожен. Он мастерски владел шпагою, играл на гармонике, тушил свечу пулей в двадцати шагах, отличался силой кулака, знал наизусть «Генриаду» и разгадывал сны. Если б можно было заглянуть в маленькую записную книжку, всегда бывшую при нем, там нашлись бы между прочим заметки в виде следующей: «В Лионе, в одной из расселин стены такой-то коморки, в тюрьме Св <ятого> Иосифа, спрятана пила». Он говорил рассудительно и медленно. Называл себя сыном кавалера Св <ятого> Лудовика. Белье у него было разрозненное и с различными метками. Трудно было найти кого-нибудь щекотливее его. Он при всяком удобном случае дрался и убивал.
Мощь его кулака, проявившаяся на каком-то состязании на ярмарке, покорила сердце Летьерри.
Приключения Рантена были совершенно неизвестны на Гернсее. А в них разнообразия было не занимать стать. Он видел свет и пожил на своем веку. Он не раз плавал кругом света. Он был поваром на Мадагаскаре, птицеводом на Суматре, генералом в Хонолулу, журналистом на Галапагосских островах, поэтом в Оомравутти, франкмасоном на острове Гаити. Он провел всю жизнь в том, что то исчезал, то снова появлялся совершенно неожиданно. Он был что называется на все руки мастер. Знал даже по-турецки; его выучил из-под палки один талеб, у которого он был в Триполи рабом; его заставляли ходить по вечерам к дверям мечети и читать вслух правоверным Коран, написанный на деревянных дощечках или на воловьих лопатках.
Он был способен на все, даже на самое худшее.
Он имел способность в одно и то же время и хохотать и хмуриться. Он говорил: Я уверен в политике только таких людей, которые недоступны никакому влиянию. Он говорил: Я стою за нравственность. Он всегда быль весел и приветлив, но складка рта противоречила смыслу его слов. Ноздри его были как у лошади. В углу глаз у него был перекресток морщин, где сходились всякие темные мысли. Только там и можно было прочесть тайну его физиономии. Эти морщинки на лузге глаза напоминали ястребиные когти. Череп был плоский сверху и широкий на висках. Ухо безобразное и обросшее щетиной, которая как будто говорила: не говорите со зверем, кроющимся в этой пещере.
В один прекрасный день Рантен пропал с Гернсея.
Товарищ и приятель Летьерри удрал, обобрав кассу их товарищества.
В кассе этой были, конечно, и Рантеновы деньги, но в ней было пятьдесят тысяч франков, принадлежащих собственно Летьерри.
Летьерри сорокалетним честным трудом добыл сто тысяч франков. Рантен унес у него половину.
Летьерри, наполовину разоренный, не упал духом и немедленно принялся за поправку своих дел. Человек с твердой волей может потерять состояние, но никогда не потеряет бодрости. Тогда поговаривали уже о пароходе. Летьерри вздумалось попробовать на деле машину Фультона, бывшую тогда предметом стольких споров, и соединить пароходным сообщением Нормандский архипелаг с Францией. Он бросил на осуществление этой идеи все, что у него оставалось. Месяцев через шесть, после бегства Рантена, из порта изумленного Св <ятого> Сампсона вышло пароходное судно, первое в Ламанше.
Пароход этот, немедленно награжденный кличкой галиота Летьерри, установил правильное сообщение между Гернсеем и С <ен-> Мало.
XVI
Дело, разумеется, сначала не пошло. Владельцы катеров, занимавшиеся перевозом с Гернсейского острова на французский берег, подняли страшный гвалт. Они объявили это нововведение посягательством на Священное Писание и на их монополии. Преподобный отец Елиу назвал пароход вольнодумством. Парусные суда удостоились прозвания правоверных. На головах быков, привозимых и отвозимых пароходом, видели дьявольские рожки. Протест был довольно продолжительный. Между тем мало-помалу стали замечать, что быки на пароходе приезжали менее усталыми и продавались лучше, что и самое мясо стало лучше, что переезд на пароходе был дешевле, быстрее и надежнее, что рейсы совершались всегда в определенные часы, что рыба, благодаря скорости переправки, сохранялась свежей и что излишек гернсейской ловли можно сбывать на французских рынках, что масло удивительных гернсейских коров скорее доходило до мест сбыта на чертовой лодке, чем на парусных барках, и нисколько не утрачивало своих достоинств, так что запрос на него значительно увеличился. И так как галиот Летьерри обеспечивал спокойное и правильное сообщение, расширил торговую деятельность, увеличил сбыт, — все кончили тем, что примирились с этой чертовой лодкой, нарушавшей, по их понятиям, предписания Библии, но обогащавшей остров. Нашлось даже несколько либералов, громогласно одобрявших нововведение.
Незаметно факт поднялся; успех продолжался и возрастал; всем стала очевидна польза нововведения, увеличение благосостояния. И пришла наконец пора, когда все стали удивляться галиоту Летьерри.
Теперь такое суденышко, разумеется, никого не удивило бы. Оно вызвало бы скорее улыбку в теперешних строителях, оно было и безобразно и бессильно.
Между теперешними нашими большими пароходами и колесным пароходом Дениса Папена, разъезжавшим по Фульде в 1807 г., разница не меньше, как между трехдечным кораблем «Монтебелло» в двести футов длиною, пятьдесят шириною, с главной реей в сто пятнадцать футов с грузом в три тысячи тонн, вмещающим тысячу сто человек, сто двадцать пушек, десять тысяч ядер и сто шестьдесят картечей, извергающим при каждом залпе во время сражения три тысячи триста фунтов железа и противопоставляющим ветру на ходу пять тысяч шестьсот квадратных метров парусины, — и датской баркой второго века, что найдена в морских грязях Вестер-Сатрупа и помещена на хранение в Фленсбурге, со всеми бывшими в ней каменными мечами, луками и молотами.
Ровно сто лет, 1707 — 1807, разделяют пароход Папена от первого парохода Фультона. Галиот Летьерри был, конечно, прогрессом в сравнении с этими двумя попытками, но и сам он был попыткой. Но тогда это было чудо.
XVII
Галиот Летьерри не был обмачтован в центре парусности, но это было вполне согласно с правилами кораблестроения; к тому же, так как на нем был паровой двигатель, то паруса были делом второстепенной важности. Заметим, что колесный пароход почти нечувствителен к парусам. Галиот был слишком короток, слишком округлен, слишком подобран, слишком скуласт и пузат. У изобретателя не хватило смелости сделать его более легким. Килевая качка его была невелика, но зато боковая очень значительна. Кожухи были слишком высоки. Бимсы слишком длинны в сравнении с размерами судна. Тяжелая массивная машина занимала много места, и потому, чтобы не потерять вместительности, нужно было сделать непропорционально высокие стены, вследствие чего галиот имел все недостатки судов 74 года, которые нужно обкорнать, чтобы сделать их годными для моря. Будучи короток, он мог бы скоро поворачиваться, так как сроки, потребные на эволюции, относятся между собою, как длины кораблей; но его грузность уничтожала преимущества, придаваемые ему размерами. Его мидель-шпангоут был слишком широк, что замедляло ход, так как сопротивление воды пропорционально главному сечению погруженной части и скорости хода. Нос у него был вертикальный, что не считалось бы ошибкой в наше время, но в то время обычай требовал, чтобы он имел наклонение сорока пяти градусов. Кривые линии корпуса были хорошо подлажены, но не довольно длинны, чтобы быть параллельными замещаемой призме воды, которая всегда должна вытесняться косвенно. В шторм он уходил слишком глубоко, то носом, то кормой, что обличало неверное положение центра тяжести. Так как вследствие тяжести машины груз не находился на надлежащем месте, то центр тяжести часто переходил за грот-мачту, и тогда приходилось ограничиваться паром, не надеясь на грот, так как он в подобных случаях только заставлял корабль уклоняться от ветра. Единственным исходом в подобном случае было держать как можно круче и отдать вдруг грота-шкот; ветер таким образом задерживался на носу грота-галсом, и грот уже не действовал как кормовой парус. Но этот маневр очень затруднителен. Руль был не современный, с штурвалом, а старинный — с румпелем, вращавшийся в петлях, вделанных в ахтер-штевен. Две шлюпки вроде гичек были подвешены на боканцах. На пароходе было четыре якоря: большой якорь, второй, или рабочий «working anchor», и два дагликса. Эти четыре якоря были на цепях и, смотря по надобности, управлялись большим или малым шпилем. Имея только два якоря для фортоинга, он, конечно, не мог стать на три якоря, что делало его бессильным перед некоторыми ветрами. Впрочем, в подобных случаях он мог употреблять второй якорь. Томбуи были обыкновенные и устроены таким образом, что могли поддерживать буйреп, не погружаясь. Баркас был благоразумных размеров. Он поднимал большой якорь. Новизною на этом судне было еще то, что оно было отчасти оснащено цепями, что, впрочем, нисколько не уменьшало подвижности бегучего такелажа и напряженности стоячего. Рангоут судна, хотя второстепенной важности, был безупречен. Стены и все части судна были прочны, но неуклюжи: на пароходе не требовалось той тонкости в отделке, как на парусном судне. Он делает две мили в час. В дрейфе он хорошо уклонялся под ветер. Словом, галиот Летьерри исправно держался в море, но плохо разрезал волны, потому что был не довольно узок в подводной части. Можно было предвидеть, что в случае опасности от подводного камня или смерча с ним мудрено было бы управиться. Скользя по волнам, он скрипел, как новая подошва.
Судно это было приспособлено к перевозке кладей. На нем было мало места для пассажиров. Перевозка скота требовала совершенно особого устройства. Тогда грузили скот в трюм, что было сопряжено с большими затруднениями. Теперь его помещают на носовой части палубы. Кожухи чертова судна Летьерри были выкрашены белой краской, весь корпус до ватерлинии в огненно-красный цвет, а остальное по моде нашего столетия, весьма, впрочем, некрасивой, — в черный.
Пустой он сидел в воде на семь футов, нагруженный — на четырнадцать.
Машина была могучая — одна лошадиная сила в ней приходилась на три тонны, это почти сила буксирного парохода. Колеса были удачно помещены спереди центра тяжести. Давление в машине было maximum {Максимально (лат.).} в две атмосферы. Она жгла много угля, хотя и была с холодильником и отсечкой. Она была без ветреницы, по причине неустойчивости точки опоры, но этот недостаток устранялся, как он и теперь еще устраняется, двойным прибором, приводившим в движение два мотыля, прикрепленные по обоим концам оси и расположенные таким образом, что один был в точке наибольшей силы, когда другой был в мертвой точке. Вся машина утверждалась на цельной чугунной платформе, так что, даже в случае важного повреждения судна, волны не могли нарушить ее равновесия, и даже если бы весь корпус пострадал, она осталась бы невредима. Чтобы сделать машину еще прочнее, шатун помещался близ цилиндра, вследствие чего центр колебания коромысла переносился с средины к краю. С тех пор изобрели качающиеся цилиндры, позволяющие обходиться вовсе без шатуна, но в то время шатун, помещенный рядом с цилиндром, был последним словом механики. Паровик был разделен перегородками и снабжен насосом. Колеса были очень велики, чем выигрывалась сила, а труба была очень высока, чем усиливалась тяга, но зато колесам приходилось выдерживать натиск волн, а трубе порывы ветра. Деревянные лопасти, железные крючья, чугунные спицы — таковы были колеса. Но, что особенно замечательно, они могли разниматься. Три лопасти были постоянно погружены в воду. Скорость центра лопастей превышала только одной шестой быстроту корабля; в этом заключается недостаток этих колес. Сверх того плечо мотыля было слишком длинно, и золотник впускал пар в цилиндр с слишком сильным трением. В то время эта машина казалась и действительно была верхом совершенства.
Машина эта была сделана во Франции на чугунном заводе Берси. Месс Летьерри многое в ней придумал сам; механик, построивший ее по его проекту, умер; таким образом, она была единственною в своем роде и, в случае порчи, была незаменима.
Она обошлась в сорок тысяч франков.
Летьерри сам построил галиот в крытой верфи, рядом с первой башней, между портом С <вятого> Петра и С <ен-> Сэмпсоном. Он сам ездил в Бремен за лесом. Он истощил на эту постройку все свои знания, и, действительно, нельзя было не заметить искусства в обшивке корабля с узкими правильными пазами, замазанными сарангусти, индийской мастикой, несравненно лучшей, чем обыкновенный вар. Подводная обшивка была обита гвоздями, для предохранения от морских червей. Чтобы по возможности пособить недостатку, проистекавшему от округленности всего корпуса, Летьерри приделал утлегарь, вследствие чего он мог прикрепить к блиндрее ложный блинд. В день спуска он сказал: «Вот я и на вольной воде!» Как мы видели, галиот, в самом деле, вполне удался.
Галиот Летьерри совершал еженедельные рейсы из Гернсея в Мало. Он отходил во вторник утром и возвращался в пятницу вечером, накануне базарного дня — субботы. Он был крупнее всех каботажных судов в архипелаге; а так как вместимость его была соразмерна величине, то один его рейс стоил четырех рейсов обыкновенного судна. Отсюда больше барыши. Репутация судна зависит от хорошей укладки. Летьерри был мастер этого дела. Когда он сам уже был не в силах ходить в море, он приучил к этому одного матроса. По прошествии двух лет пароход приносил ежегодно семьсот пятьдесят фунтов стерлингов, то есть восемнадцать тысяч франков.
XVIII
Галиот процветал. Месс Летьерри видел приближение момента, когда он сделается мсье. На Гернсее мудрено сразу попасть в «мсье». Между простолюдином и барином целая лестница. Первая ступенька — одно голое имя, Пьерр, например; потом вторая ступенька в везен (voisin — сосед) Пьерр; третья ступенька месс Пьерр, наконец, верхняя — мсье Пьерр.
Благодаря удачной выходке, благодаря пару, благодаря машине, благодаря чертову судну, месс Летьерри сделался особой значительной. Для вооружения галиота он должен был занимать; он задолжал в Бремене, задолжал в Сен-Мало; но как пароход пошел работать, Летьерри с каждым годом понемногу избавлялся от долгу.
Он, кроме того, приобрел в кредит хорошенький каменный домик у самого входа в Сампсоньевский порт. Домик был совершенно новенький, между морем и садом, и над дверями его виделась надпись: Браве. Дом Браве, фасад которого составлял часть стены порта, был замечателен тем, что один ряд его окон выходил на север, в садик, полный цветов, а другой — на юг, на океан; так что у домика было два фасада: один обращенный на бури, другой — на розы.
Фасады эти были как нарочно сделаны для двух обитателей домика: месс Летьерри и мисс Дерюшетты.
Дом Браве был популярен в С <ен-> Сампсоне. Потому что и месс Летьерри кончил тем, что сделался популярным.
Но месс Летьерри пренебрегал или, лучше сказать, не ведал тщеславия. Он сознавал себя полезным, и этого было достаточно для его счастья. Быть необходимым казалось ему лучше, чем быть популярным. У него, как мы говорили, были только две привязанности: «Дюранда» и Дерюшетта.
XIX
Создав пароход, Летьерри окрестил его. Он назвал его «Дюрандой», и мы тоже будем называть его «Дюрандой».
«Дюранда» и Дерюшетта — одно и то же имя. Дерюшетта уменьшительное. И в большом ходу на западе Франции.
Дерюшетта, как мы говорили, родилась в порте С <вятого> Петра. И была вписана в приходские книги.
Пока племянница была ребенком, а дядя — беден, никто не обращал внимания на имя Дерюшетты; но когда девочка превратилась в мисс, а матрос в джентльмена, Дерюшетта показалась странной, неприличной. Всех удивляло такое имя. У месс Летьерри спрашивали: «Зачем вы ее зовете Дерюшеттой?» Он отвечал: «Уж такое у нее имя». Пытались называть ее иначе. Он не поддавался на это. Однажды одна из сампсоньевских аристократок, жена богатого кузнеца, сказала месс Летьерри: «Я буду звать дочку вашу Ненси». Летьерри только усмехнулся в ответ. Аристократка настаивала на своем и на другой день сказала ему: «Мы не хотим больше слышать о Дерюшетте: я придумала для вашей дочки другое хорошенькое имя: Марианна». — «Хорошо имячко, нечего сказать, — отвечал месс Летьерри, — составлено из двух имен» (Mariane — mari — муж, Ane — осел). И он остался при Дерюшетте.
Из этой остроты еще вовсе не следует заключать, чтобы он не хотел выдать племянницу замуж. Он даже, напротив, был очень не прочь пристроить ее, только на свой лад. Ему хотелось найти ей мужа работящего, который бы ей самой ничего не давал делать. Он любил у мужчин руки черные и черствые, а у женщин белые и нежные. Он сделал из Дерюшетты барышню — чтобы она не испортила своих хорошеньких ручек. Он дал ей учителя музыки, фортепиано, маленькую библиотеку, немножко ниток и несколько иголок в рабочей корзинке. Она больше любила читать, чем шить, и еще больше, чем читать, нравилось ей играть на фортепиано. И это нравилось и месс Летьерри. Он требовал от нее только прелести и очарования и воспитывал ее, скорее, для того, чтобы быть цветком, чем для того, чтобы быть женщиной. Люди, знакомые с морскою жизнью и с моряками, поймут это. Грубое льнет к нежному. Племяннице необходимо было богатство для осуществления дядиного идеала. Так думал месс Летьерри. И громадная машина работала для этой цели. Он поручил «Дюранде» дать Дерюшетте приданое.
XX
Дерюшетта жила в самой хорошенькой комнатке Браве. В этой хорошенькой комнатке было два окна, мебель из коленчатого красного дерева и постель с клетчатыми занавесками. Окна выходили в сад и на высокий холм, на котором красовался замок Валль. По другую сторону этого холма был Бю-де-ла-Рю.
У Дерюшетты в этой комнате стояло фортепиано. Она играла на нем, распевая любимую песенку, печальную шотландскую мелодию Бонни-Дунди. Песенка звучала темным вечером, голосок — ясной зарей; вместе <они> составляли удивительно нежный контраст. Прохожие говорили: мисс Дерюшетта за фортепиано, и часто останавливались послушать свеженький голосок и грустную песенку.
Дерюшетта была душою и радостью дома. Она распространила вокруг себя постоянную весну. Она была красавица, но еще более хорошенькая, чем красавица, и еще более миленькая, чем хорошенькая. Она напоминала старым морякам, друзьям месс Летьерри, ту принцессу в солдатских и матросских песнях, которая была так хороша, что ее считали красавицей в полку. Месс Летьерри говорил часто: у ней целый канат волос.
Она была восхитительна с самого детства. Долго боялись за ее нос, но маленькая девочка, вероятно, решившись быть красавицей, поставила на своем. Рост не сыграл с ней никакой злой шутки; нос ее не слишком вытянулся и не слишком укоротился. Сделавшись молодой девушкой, она осталась по-прежнему прелестной.
Она никогда не звала дядю иначе, как батюшкой.
Он позволял развиться в ней некоторым талантам садовницы и даже экономки. Она сама поливала свои куртины с розами, флокусами и красными гребешками. Она выводила розовые кислицы и розовые кудри. Она умела пользоваться климатом Гернсея, столь гостеприимного для цветов. У ней алоэ росли на чистом воздухе, как у всех, и, что гораздо реже, ей удавалось иметь в цвету непальские гусиные лапки. Ее маленький огород был правильно и искусно обработан: за редисками у ней следовал шпинат, а за шпинатом горох. Она умела разводить цветную и брюссельскую капусту. У нее была брюква в августе, курчавая цикория в сентябре, репчатые колокольчики зимой.
Месс Летьерри позволял ей возиться со всем этим только под условием, чтоб она не слишком много работала лопатой и граблями, и главное, чтобы сама не навозила землю. Он приставил к ней двух служанок: одну звали Грациею, а другую Дус; оба эти имени местные, гернсейские. Грация и Дус исполняли всю работу в доме и в саду и пользовались правом иметь красные руки.
Что же касается до месс Летьерри, то его комната был маленький чулан, выходивший окнами на гавань и примыкавший к большим сеням нижнего этажа, где была наружная дверь и куда сходились все лестницы дома. Мебель этой комнаты состояла из койки, хронометра и подзорной трубы. Были там стол и стул. Стены и бревенчатый потолок были выбелены; направо у двери висела прекрасная морская карта Ламаншского архипелага, с надписью: В Фаден Черин-Кросс, No 5, географ его величества. Налево красовался на стене один из тех громадных бумажных платков, на которых рисуют цветные сигналы всех флотов света: по углам флаги Франции, России, Испании и Северо-Американских Штатов, а в центре английский Union Jack {«Юньен Джэк» — обиходное название учрежденного в 1801 г. государственного флага Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии.}.
XXI
Пока месс Летьерри мог ходить в море, он сам управлял «Дюрандой» и не имел другого кормчего и капитана, кроме самого себя; но, как мы уже сказали, пришла минута, когда месс Летьерри был принужден назначить на свое место другого. Он выбрал для этого сьера Клубена, из Тортеваля, человека очень молчаливого. Сьер Клубен славился на всем прибрежье строгой честностью. Вот каков был помощник и правая рука месс Летьерри.
Сьер Клубен, хотя и смахивал скорее на нотариуса, чем на матроса, был очень способным и искусным моряком. Он был ловкий нагрузчик, сведущий боцман, мощный рулевой, знающий штурман и смелый капитан. Он был всегда осторожен и даже по временам простирал эту осторожность до смелости, что на море очень большая добродетель. Боязнь вероятного умерялась в нем инстинктом возможного. Это был один из моряков, которые смело идут навстречу опасности и умеют из всякого приключения выйти с успехом. Насколько море оставляет человеку самоуверенности, настолько ею и обладал сьер Клубен. Он, кроме того, славился как удивительный пловец; он принадлежал к той расе людей, закаленных в гимнастике волн, которые остаются сколько угодно времени в воде и могут плавать до двух часов кряду. Сьер Клубен был родом из Тортеваля и часто переплывал страшный проход Гануа у мыса Пленмон.
Между прочими достоинствами сьера Клубена его особливо зарекомендовало Летьерри то обстоятельство, что он, зная или угадывая Рантена, указал мессу Летьерри на бесчестность этого человека и прямо объявил ему: Рантен вас обокрадет. Его слова впоследствии вполне подтвердились. Не раз, хотя, конечно, в маловажных делах, месс Летьерри испытал щепетильную честность сьера Клубена и теперь вполне ему доверял все свои дела. Он говорил: Честность вызывает полное доверие.
XXII
Месс Летьерри всегда ходил в морской одежде, чувствуя себя как-то неловко в другом платье. Он даже предпочитал простую матросскую рубашку куртке штурмана. Этот наряд заставлял Дерюшетту морщить хорошенький носик. Она ворчала и смеялась в одно и то же время. «Фи, папа, — восклицала она, — как вы пахнете смолой». И она с любовью ударяла его по грубому плечу.
Этот добрый старый герой моря вывез из своих путешествий много чудесных, удивительных рассказов. Он видел на Мадагаскаре птичьи перья такой величины, что трех перьев хватило бы для целой крыши на доме. Он видел в Индии стебли щавеля вышиной в девять футов. Он видел в Новой Голландии целые стада индеек и уток, которых стерегли охотничьи собаки в форме птиц агами. Он видел кладбища слонов. В Африке он видел гориллу, нечто вроде человека-тигра в семь футов вышины. В Чили он видел обезьяну, которая обезоружила охотников, трогательно указав им на своего детеныша. В Калифорнии он видел срубленное дерево, в сгнившем дупле которого человек верхом на лошади мог сделать полтораста шагов. В Марокко он видел сражение мозабитов с бискрисами, резавшихся за то, что первые назвали вторых кельб, то есть собаками, а вторые первых — камзи, то есть людьми, принадлежащими к пятой секте. В Китае он видел въезд в Сайгун Великого Змея, приехавшего из Кантона для совершения в пагоде Хо-Лен праздника Кван-нам, богини моряков. В Рио-Жанейро он видел, как бразильские дамы украшали свои волосы по вечерам фосфористыми мухами, блестевшими как звезды. Он сражался в Уругвае с муравьями, а в Парагвае с пауками-птицами, величиною с голову ребенка, с лапами, покрывающими пространство в треть аршина в диаметре и покрытыми щетиной, которую они, при нападении на человека, вонзают в его тело, как стрелы. На берегах реки Аринос, на притоке Такантина, в девственных лесах Диамантины, он познакомился со страшным народом — летучими мышами, которые рождаются с белыми волосами и красными глазами, живут в чаще лесов, спят днем, а ночью встают, охотятся и ловят рыбу, видя тем яснее, чем темнее ночь. Близ Бейрута, из лагеря экспедиции, в которой он находился, украли неожиданно дождемер, и призванный на помощь колдун, имевший вместо одежды три кожаных ремня, с таким неистовством зазвонил в маленький колокольчик, приделанный к рогу, что наконец какая-то гиена принесла дождемер. Эта гиена и была вор, укравший его. Все эти достоверные, истинные рассказы так походили на сказки, что очень забавляли Дерюшетту.
Кукла «Дюранды» служила связующим звеном между пароходом и молодой девушкой. На Нормандских островах называют куклой деревянную фигуру, которою украшают нос корабля. Отсюда вместо слова «плавать» здесь говорят «быть между кормой и куклой».
Кукла «Дюранды» была особенно дорога для месс Летьерри. Он приказал столяру сделать ее похожей на Дерюшетту. Она и была Дерюшеттой, конечно, топорной работы. Это было полено, желавшее выдать себя за хорошенькую девушку.
Эта уродливая масса поддерживала, однако, иллюзию в глазах месс Летьерри. Он смотрел на нее с обожанием верующего. Он чистосердечно признавал ее похожей на Дерюшетту.
Месс Летьерри имел две большие радости каждую неделю: радость во вторник и радость в пятницу. Первая радость была — видеть, как уходила «Дюранда», вторая — как она возвращалась. Он стоял тогда, облокотившись в окно, смотрел на свое создание и был счастлив.
В пятницу появление месс Летьерри в окне служило сигналом. Когда соседи видели, как он закуривал свою трубку, то все говорили: «А! пароход на горизонте». Один дым служил предвестником другого.
«Дюранда», войдя в гавань, останавливалась под самыми окнами месс Летьерри и бросала канат, которым привязывали ее к большому железному кольцу, прибитому в фундаменте Браве. В эти ночи Летьерри видел прелестные сны, лежа на своей койке и чувствуя, что с одной стороны спит Дерюшетта, с другой — колыхается «Дюранда».
Место стоянки парохода находилось рядом с набатным колоколом гавани, а перед дверью дома месс Летьерри простиралась набережная, на небольшое пространство.
Эта набережная, этот дом, сад, окрестные переулки и жилища теперь более не существуют. Эксплуатация гернсейского гранита побудила продать эти земли, и теперь на них возвышаются мастерские каменотесов.
XXIII
Дерюшетта росла, а замуж не выходила. Месс Летьерри, сделав ее белоручкой, сделал ее в то же время разборчивой.
Впрочем, он был со своей стороны еще разборчивее. Муж, о котором он мечтал для Дерюшетты, должен был отчасти быть и мужем для «Дюранды». Ему хотелось разом пристроить обеих дочерей. Ему хотелось, чтоб муж одной был бы кормчим другой. Что такое муж? Капитан корабля. Отчего же не быть и у девушки и у корабля одному хозяину? Кто умеет управлять судном, тот сумеет управлять и женой. Обе подвластны луне и ветру. Сьер Клубен был только пятнадцатью годами моложе Летьерри, и потому не мог быть иначе, как временным капитаном «Дюранды». Ей нужен был молодой кормчий, постоянный капитан, настоящий преемник ее изобретателя и творца. Окончательный кормчий «Дюранды» должен был приходиться зятем мессу Летьерри. Отчего же не слить обоих зятьев в одного? Ему нравилась эта мысль. И ему во сне представлялся этот желанный жених. Здоровенный, загорелый матрос, атлет океана — вот его идеал. Он не совсем походил на идеал Дерюшетты. У нее мечты были нежнее, розовее.
Как бы то ни было, дядя и племянница были согласны в том, что не следовало спешить. Когда соседи увидали, что Дерюшетта может рассчитывать на хорошее наследство, ее осадили женихи, но такие женихи не надежны, — месс Летьерри это чувствовал. Он бормотал себе под нос: «Невеста золотая, жених медный». И отказывал искателям ее руки. Он ждал, она тоже.
Летьерри не дорожил аристократией. Он отказал в руке Дерюшетты Гандюелю с Джерсея и Бюнье Николену с Серка и даже не принял предложений одного аристократа с Ориньи и члена семейства Эду, которое, очевидно, происходит от Эдуарда-Исповедника.
XXIV
Месс Летьерри помнил раз сказанное слово; Дерюшетта всегда забывала. В этом состояла разница между дядей и племянницей.
Дерюшетта не привыкла давать себе отчета в чем бы то ни было.
Дерюшетта думала только о том, чтобы ей было хорошо. Она, впрочем, замечала, что ее счастье радует и дядю.
Она пела, болтала, жила изо дня в день, бросала слово и проходила мимо, бралась за что-нибудь и убегала.
Дерюшетта просыпалась каждое утро в совершенном забвении того, что делалось и говорилось накануне. Вы привели бы ее в крайнее затруднение вопросом о том, что она делала на прошлой неделе. Это не мешало ей иногда поддаваться какой-то смутной, таинственной тревоге, какому-то предчувствию мрачной стороны жизни, затмевавшему ее радость. И на лазури бывают тучки. Она выходила из-под этих тучек взрывом смеха, не зная, отчего ей было грустно и отчего стало весело. Воспоминание таяло в головке Дерюшетты, как тает снег.
XXV
Жилльят никогда не говорил с Дерюшеттой. Он знал ее понаглядке, как знают утреннюю звезду.
Когда Дерюшетта встретилась с Жилльятом на дороге между портом С <вятого> Петра и Валлем и написала имя его на снегу, — ей было шестнадцать лет. Накануне месс Летьерри сказал ей: «Смотри, больше не дурить. Ты уж большая девушка».
Имя Жилльят, написанное этой девушкой-ребенком, кануло в неизведанную бездну.
Что были женщины для Жилльята? При встрече с женщинами он пугал их, да и сам пугался. Он говорил с ними только в случаях крайней необходимости. Когда он шел один по дороге и видел вдали перед собою женщину, — он тотчас же перелезал через плетень или бросался в кусты и убегал. Он бегал даже от старух.
В Рождество, когда он встретил Дерюшетту и когда она смеясь написала его имя, он так переконфузился, что возвратился домой, забыв совершенно, зачем он выходил. Пришла ночь, а ему не спалось. Он думал о тысяче вещей: о том, что следовало бы ему развести в саду черную редиску; что выставка была хороша; что он не заметил, проезжала ли мимо серкская лодка; не случилось ли чего с этой лодкой? — что он видел заячью капусту в цвету, — большая редкость в эту пору года. Он никогда не знал хорошенько, чем ему приходилась старуха, недавно умершая; он думал, что она была ему матерью, и вспоминал об ней с удвоенной нежностью. Он думал о женском приданом в кожаном чемодане. Думал о том, что преподобный Джакмэн Герод, вероятно, будет рано или поздно переведен викарием в порт С <вятого> Петра и что С <ен-> Сампсоньевский приход сделается вакантным. Он думал, что на другой день Рождества будет двадцать седьмой день лунного месяца и что, стало быть, прилив будет в три часа и двадцать одну минуту, полуотлив — в семь часов и пятнадцать минут, полный отлив в девять часов тридцать три минуты и полуприлив в двенадцать часов тридцать девять минут. Он припомнил в малейших подробностях костюм горца, продавшего ему волынку, его шапку, украшенную репейником, его узкий кафтан с короткими полами, его юбку, его роговую табакерку, его булавку из шотландского камня, его два пояса, его шпагу, его черный нож с черной рукояткой и голые колени этого солдата, его чулки, клетчатые гетры и башмаки с пряжками. Образ этого шотландца преследовал его как привидение, до лихорадки, до изнеможения и наконец усыпил его. Он проснулся поздно, и первой его мыслию была Дерюшетта.
На следующую ночь он опять видел во сне шотландского солдата. Он сказал себе сквозь сон, что суд съедется 21 января. Ему снился также и старый ректор Джакмэн Герод. Проснувшись, он вспомнил о Дерюшетте и ужасно рассердился на нее; ему стало жаль, что он больше не ребенок и что нельзя пустить камнем в ее окна.
Потом он подумал, что если б он был ребенком, у него была бы мать, и — принялся плакать.
Ему вдруг вздумалось уехать месяца на три на Шузи или на Минкье. Однако он не уехал.
Он никогда больше не ходил по Валльской дороге.
Он воображал, что имя его, написанное на снегу, отпечатлелось на земле и что все проходят и видят его.
XXVI
Зато Жилльят всякий день видел Браве. И не нарочно, но туда ему лежал путь. Ему всегда лежал путь по тропинке, вдоль стены, окаймлявшей Дерюшеттин садик.
Однажды утром, когда он шел по этой тропинке, торговка, возвращавшаяся из Браве, сказала своей товарке: «Месс Летьерри любит сикале».
Он отвел у себя в саду целую гряду под сикале. Сикале — капуста, похожая вкусом на спаржу.
Стена садика Браве была очень низка; можно было бы перешагнуть через нее. Одна мысль о том, чтобы перелезть через нее, казалась Жилльяту ужасной. Но ему никто не запрещал, проходя мимо, слышать голоса, говорившие в комнатах или в саду. Он не слушал, но слышал. Он услыхал однажды, что служанки, Дус и Грация, заспорили. Домашний шум. Спор их показался ему благозвучным, как музыка.
В другой раз он услышал голос, не похожий на голоса служанок. Должно быть, говорила Дерюшетта. Он убежал.
Слова, произнесенные этим голосом, врезались ему в память. Он беспрестанно повторял их. Слова эти были следующие: «Потрудитесь дать мне веник!»
Мало-помалу Жилльят прихрабрился. Рискнул остановиться. Случилось однажды, что Дерюшетта сидела у фортепьяно и пела. Окно у нее было открыто, но ее самое не было видно. Она пела свою любимую песенку Бонни-Дунди. Он ужасно побледнел, но имел твердость дослушать до конца.
Наступила весна. Однажды у Жилльята было видение: разверзлось небо, и он увидел Дерюшетту, поливающую латук.
Скоро он перестал ограничиваться остановками. Он изучил ее привычки, узнал, когда она что делала, и поджидал ее.
Он тщательно прятался от нее.
Мало-помалу, по мере того как кусты усеивались бабочками и розами, он привык смотреть по целым часам, как Дерюшетта расхаживала по саду. Он простаивал целые часы неподвижно и молча, прячась за стену от всех и сдерживая дыхание.
Он часто слыхал из своей засады, как Дерюшетта разговаривала с месс Летьерри, сидя на скамейке под густой верандой.
Он угадал, какой запах ей лучше нравился, по цветам, которые она срывала и нюхала. Запах вьюнка нравился ей больше всего, потом шла гвоздика, каприфолия, потом жасмин. Роза была уже на пятом месте. На лилию она только смотрела, но не нюхала ее.
Жилльят составлял мысленно понятие об ней на основании выбора ароматов. Каждый цветок выражал в глазах его какое-нибудь достоинство.
У него поднимались волосы дыбом от одной только мысли о разговоре с Дерюшеттой.
XXVII
Жилльят провел почти все лето за стеною садика Браве, в закоулке, заросшем плющом и хмелем, терновником, дикой мальвой и коровьяком, проросшим в граните. Он сидел там в глубоком раздумье. Ящерицы, привыкнув к нему, грелись возле него на солнышке. Лето было ясное и теплое. Над головой Жилльята двигались взад и вперед облака. Он сидел в траве: все кругом было полно щебетаньем птиц. Он сжимал лоб руками и спрашивал у себя: «Зачем она написала мое имя на снегу?» Морской ветер глубоко вздыхал вдали. По временам в каменоломнях Водю громко раздавалась труба надсмотрщика, извещавшая прохожих, что сейчас произойдет взрыв. Сампсоньевского порта не было видно; виднелись только верхи мачт из-за дерев. Чайки пересекали воздух по временам. Жилльяту становилось невыразимо грустно. Он говорил себе: «Ведь и она тоже думает обо мне; это хорошо». Он думал о том, что Дерюшетта богата, а он беден. Потом он думал, что пароход — отвратительнейшая выдумка. Он никак не мог вспомнить, какое было число. Он рассеянно смотрел, как огромные черные трутни с желтыми шейками и с короткими крыльями жужжа влетали в расселины стен.
Однажды вечером Дерюшетта, собираясь спать, подошла к окну, чтобы запереть его. Ночь была темная. Вдруг она настрочила ушки. Из глубины мрака неслись какие-то звуки. Кто-то на холме, или у подножья замка Валль, или, может быть, где-нибудь дальше играл на каком-то инструменте. Дерюшетта узнала любимую песенку свою Бонни-Дунди и узнала по звуку, что наигрывала ее волынка. Она ровно ничего не поняла.
С этих пор музыка возобновлялась время от времени в те же часы и по большей части в очень темные ночи.
Дерюшетте это не нравилось.
XXVIII
Прошло четыре года.
Дерюшетте пошел двадцать первый год, а она все еще была не замужем. Кто-то написал где-то: постоянная мысль — бурав. Со всяким годом она входит глубже на один оборот. Если вздумают вырвать ее из нас в первый год, вместе с нею вырвут у нас и волосы; на второй год — раздерут нам кожу; на третий размозжат кости; на четвертый ее можно будет вырвать только вместе с мозгом.
Жилльят вступил в этот четвертый год.
Он не говорил еще ни слова с Дерюшеттой. Он только мечтал об ней.
Случилось раз, что, проходя мимо, он увидал в дверях Браве Дерюшетту с месс Летьерри. Он решился подойти поближе. Ему показалось, что она улыбнулась, когда он проходил возле нее. В этом не было ничего невозможного.
Дерюшетта все слышала время от времени волынку.
Слышал и месс Летьерри эту несносную музыку под окнами Дерюшетты. Музыка была не в его вкусе. Он хотел выдать Дерюшетту замуж, когда ей захочется и ему покажется удобным, но совсем просто, без романов и без музыки. Он вышел из себя, стал наблюдать, и ему показалось, что он видел вдали Жилльята. Он запустил ногти в бакенбарды, что служило в нем признаком гнева, и проворчал: Чего он дудит, животное? Кто хочет Дерюшетту, обращайся прямо ко мне, а нечего играть на флейте.
Около этого времени случилось одно важное событие, впрочем, давно предвиденное. Преподобный Джакмэн Герод был назначен викарием винчестерского епископа, деканом острова и ректором С <вятого> Петра и должен был отправиться в С <ен-> Пьер тотчас по водворении своего преемника.
Новый пастор не замедлил приездом. Он был джентльменом нормандского происхождения и звали его мсье Джо Эбенезер Кодре, по-английски Каудри.
Слухи о новом ректоре толковались и вкривь и вкось. Говорили, что он молод и беден, но что молодость его умерялась большой ученостью, а бедность — большими надеждами. Он был племянником старого и богатого декана в С <ент-> Азофе. Когда декан умрет, он будет богат. М <сье> Эбенезер Каудри славился знатным родством; он почти что имел права на титул сэра. О вероисповедании его шли различные толки. Он был англиканом, но терпеть не мог фарисейства.
XXIX
Вот каков был в то время баланс месс Летьерри. «Дюранда» сдержала все свои обещания. Месс Летьерри уплатил все долги и в Бремене, и в С <ен-> Мале. Он выкупил из-под залога домик свой Браве и скупил все векселя, бывшие на нем. «Дюранда» приносила теперь чистой прибыли до тысячи фунтов стерлингов и обещала давать еще больше. Перевозка быков составляла одну из прибыльнейших доходных статей судна, и потому нужно было, для большего удобства при нагрузке и выгрузке скота, уничтожить при пароходе шлюпки и лодки. Это, может быть, было неосторожно. У «Дюранды» остался только один баркас, но баркас, правда, отличный.
Прошло десять лет после покражи Рантена.
Процветание «Дюранды» не внушало доверия; его приписывали случаю. Положение месс Летьерри считали исключительным. Говорили, что он сделал удачную глупость. Кто-то вздумал подражать ему в Каусе, на острове Уайт, но потерпел неудачу. Попытка разорила акционеров. Летьерри сказал: оттого, что машина была не хороша. Все в ответ покачивали головой. Нововведения отличаются тем, что все восстают против них; малейший промах роняет их в общественном мнении. Один из коммерческих оракулов Нормандского архипелага, банкир Джож, из Парижа, на вопрос о пароходном предприятии сказал, поворачивая спину: Вы предлагаете мне обращение денег в дым, и этот ответ повторяли как образец замечательнейшего остроумия. О Летьерри говорили: «Хорошо, ему удалось, но он не рискнул бы начать снова». Пример его пугал, а не вызывал подражания. Никто не осмелился бы соорудить вторую «Дюранду».
XXX
Равноденствие дает о себе знать Ламаншу заблаговременно. Море узко, стесняет ветер и бесит его. С февраля начинаются западные ветры и бьют волны во все стороны. Плавание тогда становится опасным; береговые жители часто посматривают на сигнальную мачту и подумывают не без тревоги о кораблях, плавающих в открытом море. Море кажется какой-то западней; невидимая труба призывает на бой; страшные порывы вихря колеблют горизонт; дует ужасающий ветер. Мрак свищет и воет. Из глубины туч вздувает щеки грозное лицо бури.
Ветер — опасность; туман тоже опасность.
Мореплаватели всегда боялись туманов. В некоторых туманах носятся микроскопические, льдистые призмы, которым Мариот приписывает явление колец вокруг планет, ложных солнц и ложных лун. Грозные туманы очень сложного состава; в них соединяются различные пары, неравного удельного веса, с парами водяными и располагаются так, что туман разделяется на поясы и образует настоящую геологическую формацию; внизу йод, над йодом сера, над серой бром, над бромом фосфор. Этим объясняются отчасти многие явления: огонь Св <вятого> Эльма, летающие звезды, упоминаемые Сенекой, два огонька: Кастор и Поллукс, о которых говорит Плутарх. На экваторе шар земной постоянно опоясывает туманный круг: Cloud-ring — туманное кольцо. Это туманное кольцо прохлаждает тропики так же, как Гольфстрим согревает полюс. В пределах Cloud-ring’a туман опасен. Тут начинается лошадиная широта, Horse latitude; мореплаватели последних веков бросали тут лошадей в море во время бури — чтобы облегчить груз, во время штиля — чтобы сэкономизировать запас воды. Колумб говорил: «Nube abaxo es muerto». «Низкое облако — смерть». Этруски, бывшие для метеорологии тем же, чем халдеи были для астрономии, признавали два владычества: владычество грома и владычество тумана; фульгураты наблюдали за молнией, а аквилеги за туманом. Коллегия жрецов авгуров была в большом почете у тирян, финикиян, пеласгов и всех первобытных мореплавателей древней Маринтерны (Средиземного моря). Происхождение бурь было уже известно древним; оно тесно связано со способом происхождения туманов, и в сущности это один и тот же феномен. На океане бывают три рода тумана: экваториальный и два полярных; моряки называют всех их одним именем: «горшок с сажей».
Туманы равноденствия опасны всюду и особенно в Ламанше. Они мгновенно делают ночь на море. Одна из опасностей тумана, даже когда он не очень густ, состоит в том, что он мешает распознавать перемену глубины по перемене цвета воды; это лишает возможности предвидеть мели или рифы. Часто препятствие близко, а вы и не подозреваете этой близости. Часто из-за тумана не остается ничего другого делать, как бросить якорь или лечь в дрейф. Туман загубил не меньше кораблей, чем ветер.
Несмотря на это, почтовый шлюп «Кашмир» прошел благополучно из Англии во время довольно сильного шквала, воспоследовавшего за туманным днем. Он вошел в порт Св <ятого> Петра при первых лучах дня, в ту самую минуту, когда замок Корнс приветствовал пушечным выстрелом восход солнца. Небо разъяснело. Шлюп «Кашмир» должен был привезти нового ректора в Св <ятой> Сампсон. Немного после прибытия шлюпа разошелся по городу слух о том, что ночью ему встретилась на море шлюпка с экипажем, потерпевшим крушение.
XXXI
В этот вечер, когда на море стихло, Жилльят отправился удить рыбу, не отдаляясь, впрочем, от берега.
Когда в начале прилива, около двух часов пополудни, он возвращался домой мимо Звериного Рога, ему показалось, что на кресле Гильд-Хольм-Ур виднеется какая-то тень: только не тень от скалы. Он направил «Пузана» к той стороне и убедился, что в кресле Гильд-Хольм-Ур сидел человек. Море было уже очень высоко, скалу обступили волны, возвращение было уже невозможно. Жилльят принялся делать этому человеку различные знаки, — человек не двигался с места. Жилльят подплыл еще ближе. Человек спал.
Он был весь в черном. «Похож на священника», — подумал Жилльят. Подошел еще ближе и увидел юношеское лицо.
Лицо совершенно незнакомое.
К счастью, скала была высока и море в этом месте довольно глубоко, так что Жилльяту удалось подъехать к самой стене. Прилив так поднимал судно, что Жилльят, стоя на ногах, мог ухватиться за ноги человека. Он стал на край своего судна и поднял руки. Если б он упал в эту минуту, едва ли бы ему удалось вынырнуть. Его непременно бы раздавило между судном и скалой.
Он потянул спавшего за ногу:
— Эй, что вы тут делаете?
Человек сказал спросонья:
— Смотрю.
Он сейчас же проснулся окончательно и продолжал:
— Я только что приехал, забрел сюда, гуляя, провел ночь на море, нашел вид прекрасным, устал и уснул.
— Еще минут десять, и вы бы утонули, — сказал Жилльят.
— Неужели!
— Прыгайте ко мне в лодку, а то вас зальет.
Жилльят ухватился одной рукой за скалу, а другую протянул к человеку в черном, который легко спрыгнул в лодку. Незнакомец был молод и очень хорош собой.
У него были белокурые волосы в кружок, женственное лицо, ясный взгляд, серьезный вид.
Когда «Пузан» подплыл к берегу и Жилльят вдернул канат в кольцо, он увидал в белой руке молодого человека золотой соверен.
Жилльят тихонько отвел эту руку.
Оба молчали. Молодой человек начал первый:
— Вы мне спасли жизнь.
— Может быть, — отвечал Жилльят.
Канат был привязан. Они вышли из лодки. Молодой человек продолжал:
— Я обязан вам жизнью.
— Ну так что же? — отвечал Жилльят.
За этим ответом Жилльята последовало молчание.
— Вы из этого прихода? — спросил молодой человек.
— Нет, — отвечал Жилльят.
— Так из какого же вы прихода?
Жилльят поднял правую руку, указал на небо и сказал:
— Вот этого.
Молодой человек поклонился ему и ушел.
Пройдя несколько шагов, он остановился, порылся в кармане, вынул из него книгу и возвратился к Жилльяту, протягивая ему эту книгу:
— Позвольте вам предложить вот это.
Жилльят взял книгу.
Это была Библия.
Минуту спустя Жилльят смотрел вслед молодому человеку, который обогнул угол тропинки, ведущей к С <ен-> Сампсону.
Мало-помалу он опустил голову, забыл о новом пришельце, забыл о существовании кресла Гильд-Хольм-Ур. Все для него исчезло в беспредельном просторе мечтательности. Вечной темой мечтаний была Дерюшетта.
Его пробудил чей-то голос:
— Эй, Жилльят!
Он узнал голос и поднял голову:
— Что, сьер Ландуа?
То был в самом деле сьер Ландуа в маленьком фаэтоне в одну лошадь. Он остановился на дороге, шагах во ста от Бю-де-ла-Рю, чтобы окликнуть Жилльята, и казался озабоченным чем-то.
— Новости, Жилльят.
— Где?
— В Браве.
— Что же такое?
— Некогда рассказывать. Да я слишком далеко от вас. Ничего не услышите.
Жилльят вздрогнул.
— Мисс Дерюшетта выходит замуж?
— Нет.
— Так что же?
— Ступайте в Браве. Все узнаете.
И сьер Ландуа ударил по лошади.
XXXII
Управляющий пароходом Летьерри, сьер Клубен, был мал, желт и силен как вол. Морю не удалось его спалить. Лицо у него было точно из воску. Глаза блестели скромным светом церковной свечи. Память у него была удивительная, непоколебимая. Для него видеть человека раз было все равно, что записать навеки заметку в книжку. Его лаконический взгляд сразу охватывал всякий предмет. Зрачок как будто снимал слепок с каждого лица и сохранял его навсегда. Как бы потом лицо ни старелось, сьер Клубен всегда его узнавал. Упорную память его нельзя было сбить с пути. Сьер Клубен был молчалив, сдержан, холоден; никогда никакого жеста. Скромный вид привлекал всех к нему с первого взгляда. Многие считали его простяком; у него в углу глаза была какая-то складка удивительной тупости. Мы уже говорили, что мудрено было бы найти моряка лучше его: никто не умел так натянуть парус, чтобы уменьшить напор ветра. Никто не пользовался такой славой религиозного и честного человека. Кто бы его заподозрил, сделался бы сам подозрительным. Он был дружен с Ребюше, менялой в С <ен-> Мало, в улице С <вятого> Викентия, рядом с оружейником, и Ребюше говаривал: «Я бы отдал свою лавку на сохранение Клубену!» Клубен был вдов. Жена его была такою же честной женщиной, каким он был честным человеком. Она умерла с репутацией несокрушимой добродетели. Эта чета олицетворяла в Тортевале идеал английского эпитета: почтенный (respectable). Госпожа Клубен была лебедью; сьер Клубен — горностаем. Пятно убило бы его. Он не мог найти булавки без того, чтобы не отыскать ее хозяина. Он объявил бы барабанным боем о находке коробки со спичками. Он вошел однажды в кабак в Сен-Серване и сказал целовальнику: «Я завтракал здесь три года тому назад, вы ошиблись в счете», — и отдал ему лишние шестьдесят пять сантимов. Удивительная честность и тонкие стиснутые зубы.
Он всегда был будто настороже. Кого же он боялся? Вероятно, мошенников.
Каждый вторник он отводил «Дюранду» из Гернсея в С <ен-> Мало, оставался там дня два, чтобы нагрузиться, и уезжал обратно на Гернсей в пятницу вечером.
В то время в гавани С <ен-> Мало был маленький трактир, известный под названием «Трактир Жана».
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.