Серия «Мир детектива: Русский уголовный роман»
Вышли
Хрущов-Сокольников Г. Джек — таинственный убийца: большой роман из англо-русской жизни
Александров В. Медуза
Панов С. Убийство в деревне Медведице. Полное собрание сочинений С. Панова
Гейнце Н. Под гипнозом: уголовный роман из петербургской жизни, или приключения сыщика Перелетова
Ракшанин Н. Тайна Кузнецкого Моста
Хрущов-Сокольников Г. Рубцов
Петербургские крокодилы
Рубцов возвратился
Зарин А. Змея
Пономарев И. Василий Кобылин
Русский Лекок: агент сыскной полиции
Преступная мать
Под давлением судьбы
Готовятся
Гейнце Н. Сыщик Карин
Петербургский Шерлок Холмс
Тайна розового будуара
Красная маска
Граф Сапристи. Наследство трупа: похождения московского сыщика
Александров В. Без исхода
Цеханович А. Кровь невинных
Темный Петербург
Часть первая. Дочь вора
Мастерская починки старых вещей
Оставалось часа полтора до полуночи. Невский блестел электричеством и газовыми огнями в окнах бесчисленных магазинов. Было морозно, сухой снег скрипел под ногами пешеходов и полозьями саней.
В небе ярко мигали звезды и висел над серебряными краями причудливой тучи, ясный и полный месяц. Господин в модном пальто с маленьким каракулевым воротничком и лощеной шляпе взялся за бронзовую ручку двери, ведущей в сияющую внутренность богатого шляпного магазина, около окна которого стояла деревянная ставня, что означало час закрытия. Перед тем, чтобы отворить ее, он, однако, несколько раз поглядел направо и налево, словно отыскивая кого-то глазами в снующей толпе, и, найдя, твердо вошел в магазин. Округлым движением сняв шляпу, он оказался довольно молодым человеком, среди расплывчатых и помятых черт лица которого неприятно юлили небольшие черные глазки. Жиденький капуль, как накладка, лежал поверх его длинной головы.
— Что прикажете?
— Мне надо шляпу такого же размера и фасона, — указал он на выставленную ногтистым мизинцем с бирюзовым колечком.
Приказчик поглядел на головной убор незнакомца и едва сдержал улыбку, он был таким ветхим и неприглядным, несмотря на то, что остальные детали костюма выглядели вполне сносно.
— Вам недорогую?..
— Наоборот. Прошу вас получше…
— Рублей в одиннадцать?
— Можно и дороже…
Франт и говорил, и глядел небрежно, чем навел приказчика на мысль о принадлежности его к высшему петербургскому обществу и о какой-нибудь странной случайности, заставившей надеть столь помятую шляпу.
— Вот это высший сорт, — сказал приказчик, раскрывая картонку, — английский фасон и английская работа.
Господин примерил и подошел к зеркалу. Шляпа оказалась ему и к лицу и впору.
Но, приглядевшись, можно было заметить, что он не так пристально глядел в зеркало, как косился на входную дверь, опять по-видимому высматривая кого-то.
Вот кто-то действительно подошел к стеклу и в ту же минуту франт обратился к приказчику.
— Да, я эту возьму, она мне нравится. Сколько она стоит?..
Приказчик не успел ответить, как дверь отворилась, и в магазин вошел мальчишка лет двенадцати, одетый в меховое купеческой складки пальто и каракулевую шапку.
— Папенька просили, — обратился он к приказчику, — не будет ли у вас рублевок… на…
Он полез в карман, но вдруг, увидев господина, продолжавшего позировать перед зеркалом, пробормотал:
— Экая рожа!..
— Что?! Что ты сказал? — вскипел господин. Повтори! — подступил он.
Парнишка моментально стрикнул к двери и, отворив ее, действительно повторил:
— Рожа! Рожа! — после чего скрылся.
Господин не выдержал и бросился за ним. Приказчик, выскочив за дверь, видел, как они оба побежали направо и скрылись в переулке.
Все это было так неожиданно, так мгновенно, что никак нельзя было сразу сообразить, что старая шляпа, оставленная на прилавке, безвозмездно заменилась новой на голове предприимчивого петербургского мошенника. А свернув в переулок и понимая, что преследовать никто не догадается, по крайней мере в течение нескольких минут, мальчишка и франт сошлись и наскоро подрядили извозчика, который погнал крупной рысью.
— Спасибо, Тришка, — после короткого молчания, сказал владелец нового цилиндра, — только смотри «нашим» об этом ни гу-гу!.. Понял?
— Понял? — отвечал мальчишка и тотчас же спросил, — а мне что же за это будет, Петр Васильевич?..
Франт нагнулся и шепнул на ухо.
— Сегодня ночью после «разборки» увидишь!
— Э, нет, брат, — тоже шепотом отвечал мальчишка, — чего видеть… Вижу-то я давно, да только по усам течет, а в рот не попадает, а ты обещай!
— А я как могу обещать? Коли успешно будет, ну, конечно, подарю, а вдруг и самого Якова «злапали», наше ведь такое дело, — добавил франт уже совсем еле слышным шепотом.
— Ну, ладно! — недовольным тоном ответил мальчуган и, замолчав, стал задумчиво глядеть в бок, где убегая искрились примятые комья снега.
По мере движения вперед улицы делались все малолюднее. Вот уж газ сменили тусклые песковские фонари, вот и они поредели, когда извозчик свернул по Таврической, и не будь яркого лунного света, бросающего накось длинную черную тень едущей группы, было бы совсем темно.
В конце, на углу Шпалерной седоки отпустили извозчика и пошли пешком. Тришка, очевидно недовольный Петром Васильевичем, шел несколько поодаль и впереди.
Оба они молча свернули в два переулка и, наконец, очутились на длинной кривой улице, где фонарей уже совсем не было. Узкая и стесненная с обеих сторон заборами, она походила на щель. Лучи месяца, однако, освещали ее настолько достаточно, что по нетеневой стороне можно было двигаться вперед без всякого труда.
Петр Васильевич же и Тришка не нуждались, очевидно, и в этом освещении. Быстро пройдя заборы, они остановились перед деревянным домиком, как раз посередине улицы. Он казался нежилым со своими заколоченными ставнями и безмолвным, запущенным двором.
Но опытный глаз тотчас мог заметить, что эта развалина далеко не лишена аборигенов. В узенькую щель ставни, около петли, виднелась полоска яркого света и слышался неясный многозвучный шум.
Войдя во двор или, вернее, на пустопорожнее место, когда-то арендовавшееся под огород, мимо свалок леса и каких-то кадок, путешественники наши вошли под низенький навес и скрылись за клеенчатой дверью, в темных внутренних сенях. Направо была лестница в мезонин, откуда неслись тихие, плачущие звуки цитры. Они мешались с шумом голосов, доносившихся откуда-то.
— Это она играет? — спросил Петр Васильевич.
— Она, — ответил Тришка.
— Ты виделся с ней сегодня?
— Виделся.
— Давно?
— Часа четыре назад.
— Не знаю, — угрюмо буркнул мальчуган и распахнул дверь, за которой слышались голоса.
Комната была большая, но низкая, с закоптелым потолком. Она освещалась тремя лампами, вокруг каждой сидела группа людей, самых разнохарактерных нарядов и физиономий. Все они были погружены в старательную работу. Одни чистили что-то, другие штопали, третьи визгливо шаркали напильником или стучали.
Около каждой из групп на столе лежала груда самых разнообразных вещей. Тут были части одежды, белья (по большей части платки), золотые и серебряные вещи, домашняя утварь и обувь. Словом, это в миниатюре был тот толкучий «развал», которым искони славится один из дворов Александровского рынка.
Поодаль от всех на продавленном кожаном диване полулежал толстый пестробородый еврей, с клювообразным носом и выпуклыми серыми глазами, что в общем делало его очень похожим на филина. Он степенно поглаживал свою широкую лысину и говорил что-то стоявшему перед ним.
Но прежде чем сообщить читателю суть их беседы, мы должны остановиться немного на описании наружности и возможно короткой характеристике человека, стоявшего перед диваном. Несмотря на свои далеко уже немолодые годы, это был изящно сложенный и весьма красивый блондин. Лицо его, хотя и обрюзгшее, было полно энергии и решимости. В особенности хороши были темные, карие глаза, блестевшие искрами какой-то внутренней силы.
При взгляде на его чисто и почти изящно одетую фигуру, нельзя было сомневаться, что этот человек не родился для проживания в этом полуразрушенном домишке на окраине Петербурга. И жесты, и мягкий бонтонный тембр его голоса, все подтверждало эти догадки, заставляя невольно задуматься над вопросом: для чего и как этот человек попал сюда?
Но об этом после.
Грязная дверь, ведущая в соседнюю комнату, отворилась и на пороге её показалась полная, красивая еврейка, еще молодая, но уже с тем специфическим выражением лица, которое характеризует женщин этой нации в тот период, когда они вступают на почву коммерческих предприятий без всякого разбора их качества. Она вошла медленно и, деловито наморщив брови, встретила снисходительным кивком вошедшего Петра Васильевича. В этом жесте видно было, что она чувствует себя хозяйкой дома.
Затем она подошла к собеседнику развалившегося еврея и шепнула ему.
— Поди-ка, Борис, на минуточку… что я тебе скажу…
Изящный господин тотчас же повиновался и ушел вслед за ней в соседнюю комнату. Комната эта была значительно меньше первой, хотя убранство её поражало своей комфортабельностью, почти роскошью, если принять во внимание ту трущобу, среди которой оно являлось оазисом.
На двух окнах были кисейные занавески, украшенные сверху короткими портьерами. Дверь и эта, и другая, ведущая еще в какую-то комнату, тоже имели портьеры. Вокруг стояла мягкая мебель. На столе перед диваном весело и ярко горела дорогая бронзовая лампа, а в глубине сквозь распах перегородки виднелась широкая постель с грудой подушек.
Соседняя комната была совсем крошечная. Там стояли письменный стол, кресло и широкий турецкий диван, да платяной шкаф в углу.
— Что тебе, Вера? — спросил блондин не то раздражительно, не то озабоченно.
Ту, которую он назвал Верой, на самом деле звали Ревекой. Но всем известно, что евреи, а в особенности еврейки весьма склонны менять свои имена на христианские, которые им весьма основательно кажутся красивее и звучнее.
— Ты хочешь иметь эту вещь для дочери? — лукаво спросила еврейка, показывая золотой медальон. — Смотри, какой он толстый — восемнадцать золотников.
Блондин взял в руки предлагаемую вещь и, внимательно рассмотрев, сказал:
— Что ж? Отдай ей сама.
— Она не возьмет от меня.
— Отчего?
— Да, ведь, ты знаешь, она меня не любит.
Лицо блондина покрылось странной тенью. Он провел рукой по лбу и задумчиво уставился на огонь лампы, продолжая машинально вертеть в руках медальон.
И вдруг в это время к тихим аккордам цитры, которые явственно доносились сюда сверху, присоединился молодой, гибкий голос. Он пел какой-то старинный романс.
На дальней-дальней улице
Стоит угрюмый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном…
Тоскливые звуки тихо таяли где-то наверху, то отделяясь от аккордов струн, то вновь соединяясь с ними.
Изящный господин низко опустил голову, лицо его побледнело, а в крепко сжатых скулах видно было усилие, которым он старался придать лицу холодное и бесстрастное выражение.
Ревека пристально глядела в его лицо жадным, пытливым взглядом, и он чувствовал на себе этот страшный, огненный взгляд, но не мог ни двинуть, ни сказать ничего… полный непоборимого раздумья.
А песня наверху звучала еще призывнее, еще тоскливее.
В чем тут дело!
Несколько лет назад, то есть так десятка полтора, собеседник Ревеки, Борис Иванович Сумский, имел на плечах всего каких-нибудь тридцать два года и занимал блестящее положение в лучших салонах столичного mond’а.
Это был красивый, ловкий кавалерист, усы и шпоры которого оказывали ему свои благодетельные успехи: первые в области женского спорта, а вторые в мазурке. По характеру это был весельчак и добрый товарищ. Дитя своей среды, он был весь проникнут её несложными нравственными тенденциями и, благодаря упомянутым качествам, был всюду принимаем и любим.
Давно расшатанные дела фамилии Сумских рухнули при нем окончательно. Но и в руине всегда найдутся предметы, которые можно обратить в деньги. И он обращал. Бешено занимая направо и налево, под существовавшие когда-то, но ныне несуществующие обеспечения, Сумский вскоре дошел до фатальной грани, за которой прямо и непосредственно начиналась голодная минута.
В такие моменты иные люди пускают себе пулю в лоб, а другие получают двойную привязанность к жизни и решимость идти назло и наперекор всему, не исключая здравого смысла. Борис Иванович решился на последнее. Его веселый и беззаботный способ миросозерцания никак не примирялся с мрачным сознанием необходимости смерти, взамен срама и унижения. Это была своего рода философия.
После выхода из полка, он задумал жениться. Мысль эта была последним выходом. Выбирать долго не было времени: голод хохотал над самым его ухом. Как-то подвернулась дочь мелочного торговца, бывшего вахмистра полка, в котором он служил, и партия состоялась.
Началась новая жизнь, вдали от круга, среди которого он родился. И вот в душе Бориса Ивановича стала нарастать злоба на тот круг, откуда он был выброшен так постыдно и так незаслуженно. Ведь богатые предки его держались же в нем сотни лет, жили же они весело и беззаботно с тем, чтобы передать расплату за все это в руки его, последнего из Сумских.
Ага! Коли так! Если это прямая несправедливость судьбы, то он готов на борьбу за жизнь.
И вот, опускаясь все ниже и ниже, Борис Иванович завел «особые знакомства», или, проще говоря, погрузился с головой в тот темный петербургский омут, откуда уже нет возврата. Он начал участвовать в различных темных спекуляциях, потом попробовал на этом поприще лично свои силы, и, видя блестящую удачу, перестал даже жалеть о прошлом. Он жил, чтобы жить. Ему нравилась процедура жизни и, как он сам выражался, было интересно, что дальше будет.
А дальше шли такие постепенности: лавка вахмистра прогорела, он спился и умер. Затем умерла его чахоточная дочка, оставив семилетнюю Олю в тот момент, когда после трехгодовой разлуки с мужем, вследствие ссоры, она не знала даже, где он находится. Слышала она только (и то так, мельком), что он живет с какой-то еврейкой, дочерью торговца. Слыхала, что эта еврейка считается первой красавицей среди своих, но эти известия даже не волновали бедную больную и забитую женщину.
Радовало ее только одно обстоятельство и утешило в последние минуты, что Борис Иванович, несмотря на всю низость своего падения, видимо, любил дочь, потому что весьма часто посылал ей подарки, а иногда заезжал и лично. В эти заезды она наблюдала за ним, и её простое сердце подсказало ей, что в глазах мужа, устремленных на малютку, светилось искреннее чувство.
Это была большая несообразность в более или менее цельной натуре Бориса Ивановича. Любовь к дочери у этого человека была какая-то странная. Это не было обыкновенное родительское чувство, а скорее что-то вроде благоговейного обожания.
В те минуты, когда он ласкал или говорил с девочкой, казалось, вся душа этого погибшего человека таяла как снег в лучах весеннего солнца и делала его таким, каким бы он мог быть при других обстоятельствах, при других условиях своего духовного воспитания.
В день смерти матери Оли, он неожиданно явился, словно из земли вырос. Была ли это простая случайность, или он не покидал ни на час бдительного надзора над уголком, к которому тяготели его лучшие чувства, — решить трудно. Явился он бледный и встревоженный.
Поцеловав покойницу и тихо плачущую дочь, он подошел к окну и долго-долго глядел на трубы домов и на клочок грязно-серого неба, видневшегося в окно.
По лицу его пробегали тени раздумья. О чем мог думать он в ту минуту? Какая борьба происходила в душе этого человека, и чем она закончилась, — пусть останется его тайной. Но странно было то, что на глазах его виднелись слезы, и нервически тряслась нижняя губа.
Впрочем, мне указывали на злодея, совершившего подряд несколько убийств, который зарыдал навзрыд, когда у него отняли его собаку… Душа человеческая — странный сосуд, незначительный по виду, но бесконечно глубокий при попытке измерения.
С этого дня Оля переселилась к отцу, на кривую Окраинскую улицу, где он жил с красивой еврейкой и её отцом. Тут она провела долгие годы, в течение которых любовь к отцу крепла все более и более, благодаря той заботе и ласкам, которыми окружал ее этот странный человек.
Одно Оля плохо понимала — чем занимается ее отец и что это за люди приходят каждую ночь с грудами вещей. Лица у них были нехорошие, но лично ей они не делали никакого вреда, и она, в конце концов, стала смотреть на появление их как на нечто вполне обыкновенное и необходимое.
Хуже всех ей казалась толстая, красивая Вера Абрамовна, у которой так часто находился её отец и ради которой, несмотря на всю свою нежность, оставлял дочь наедине со старухой чухонкой, правда, тоже горячо преданной своей барышне, но с виду такой угрюмой, почти страшной.
Еще и за то не любила Оля Веру Абрамовну, что иногда отец приходил от неё наверх бледный и взволнованный. Тогда на его глазах она опять замечала те слезы, которые помнила у гроба матери.
Что означали они — Оля никак не могла добиться, даже в последние годы, в последние дни, когда она была уже взрослой девушкой, и к ужасу своему однажды поняла ту обстановку, в которой находилась.
О, это был ужасный день, это была страшная минута! Ей все разъяснил племянник старой Эдлы сын её сестры, вышедшей за русского и, в конце концов, обрусевшей окончательно. Сестра эта и шурин давно уже были в могиле, и Тришка, попав на попечение Эдлы, сам собой примостился к делу, которым еженощно занимались внизу.
Эдла была глупое существо, давно уже переставшее различать в области нравственности черное от белого и только предавшееся всем своим инстинктом возложенной на нее обязанности быть верной барышне. Все, что её не касалось — не касалось и старухи, не исключая и самого Тришки, имевшего с ней только номинальную родственную связь.
Тем не менее, мальчуган заходил иногда наверх, с целью выклянчить у старухи двугривенный. Делал он это исподтишка, потому что визиты наверх были строго запрещены ему Борисом Ивановичем, и это запрещение было строго-настрого подтверждено самой Верой Абрамовной.
В особенности возбранялось ему всякое общение с «барышней», причем лаконически сказано, что за единое слово, сказанное с ней, он будет жестоко отдубашен и надолго лишится тех выгод, которыми привлекало его к себе и общее дело.
Но в натуре людей, а в особенности в натуре подростков, подобные запрещения почти всегда производят обратное действие. Тришка при других обстоятельствах, не обративший бы на существование «барышни» ровно никакого внимания, теперь проникся самым стремительным желанием видеть ее и если можно переброситься хоть словом, чтобы узнать, почему от неё скрывают то, что явно для всех.
Что это за чудо эта барышня?
И он познакомился с Олей, хотя все-таки благоразумно воздержался от лишних рассказов, понимая своим сметливым умом, что они-то и есть суть запрета, а не сама барышня, ровно ничего необыкновенного из себя не представляющая.
Мало-помалу между ним и молодой затворницей установились некоторые отношения, сводившие к тому, что кроме двугривенных у тетки Эдлы, Тришка начал выпрашивать таковые и у Оли. За это он доставал ей книги и газеты, кроме тех, которые приносились отцом.
Бедная девушка вела скромную жизнь. Она почти безвыходно сидела дома, кроме тех случаев, когда ее брал куда-нибудь с собой отец, но это было редко. Обыкновенно, отец предлагал ей прокатиться, после чего возвращалась домой, в «мастерскую починки старых вещей», как называл ей отец то дело, которым занимались в Окраинском домике.
Все время свое, в особенности последнее, Ольга Борисовна проводила в чтении доставляемого отцом и Тришкой. Но вот однажды произошел такой случай, открывший ей глаза на многое.
По рассказам Тришки
Было это дело часов в 7 вечера. В мастерской «починки старых вещей» шла обычная работа. Ольга Борисовна с тревогою ожидала отца, который сегодня почему-то не заходил к ней целый день, и теперь его не было дома. За окном, несмотря на то, что луна ярко светила, выла вьюга, бросая сухие горсти снега в заиндевелые окна, но в комнатке молодой девушки было тепло и уютно. Она по обыкновению, лежа на кушетке, читала какой-то роман и только изредка прислушивалась к звукам внизу, стараясь различить среди них голос или шаги отца.
Но ни того, ни другого не было слышно. Только старая Эдла кряхтела в своей каморке рядом, скрипя досками рассохшегося сундука, на котором лежала. Девушка уронила книгу на колени и задумалась, пристально глядя на узоры абажура лампы.
Ей вдруг припомнилось бледное, болезненное лицо матери, потом мелькнул дед с солдатским георгиевским крестом в петлице купеческого сюртука, потом смерть этого деда, переселение, беднота, смерть матери… и волна мысли толкнулась о «сегодня», как о каменную стену.
— Что же дальше будет? — подумала девушка.
И невзыскательная, неприхотливая от природы, покорная всему, она вдруг теперь возмутилась сознанием своего полного одиночества, полной отчужденности от людей. И ей вдруг страстно захотелось жить как все, как пишут в романах.
— За что она тут? Для чего? Почему? Для отца? Да, она его любит, да ей и нельзя не любить этого человека, в глазах которого, с мольбой устремленных на нее, столько обожания. Это не отец, это скорей её раб, покорный всякому её капризу, спешащий выполнить всякую малейшую её прихоть… Но в том-то и дело, что она не пользуется этим обстоятельством: у неё нет прихотей, и взамен их тихо тлеет в душе какая-то неясная тупая тоска…
Исходный пункт её какое-то злое предчувствие, в свою очередь основанное на каком-то странном убеждении, что на душе отца бременем лежит глубокая тайна. И он ее ни за что никому, даже ей, которую он так боготворит, не откроет. А может быть, он от неё одной и скрывает ее, может быть, эта Вера Абрамовна внизу знает все, а она, затворница этой светелки, ничего… Почему это? Если отец любит ее, он должен открыться ей…
И, дойдя до этого последнего соображения, мысль молодой девушки отрезвилась другими вопросами. А если никакой тайны нет? Если все эти предчувствия только бред моей фантазии… Если отец живет с этой Верой Абрамовной, что ж тут худого? Он любит ее, а жениться на ней не может потому, что она еврейка. Если бы я любила, я поступила бы так же, как и он.
Мысль её на этом порвалась, потому что по скрипучей лестнице раздались шаги. Ольга Борисовна прислушалась, надеясь, что это шаги отца, но разочаровалась; взбирался кто-то другой. Верно Тришка? Да, Тришка. Вот он уже в дверях. Но что это с ним, лицо его так бледно?
Лицо мальчишки действительно имело какое-то особенное выражение и оттенок.
— Что с тобой, Тришка? — спросила его Ольга Борисовна.
Мальчишка молчал, тяжело дыша и злобно сверкая глазами. Несколько секунд царило молчание, но вот Тришка вздохнул и заговорил.
— Барышня! Скажите вы папеньке, чтобы он наказал Длинного Якова!
— Какого Длинного Якова? — удивилась молодая девушка.
— Да вы его не знаете, — продолжал Тришка, комкая шапку, и вдруг как-то смешно сморщил лицо и заплакал чисто детскими слезами со всхлипыванием и пискливо тягучей нотой.
Ольга Борисовна спустила ноги с кушетки и во все глаза поглядела на мальчугана.
— Да в чем дело, расскажи ты мне?
— Не могу, — плаксиво протянул Тришка.
— Отчего?
— Так…
— Так зачем же ты пришел?
— Обидно, Ольга Борисовна, очень обидно… кажется вместе… дело делали… Он меня в форточку подсадил… Можно сказать, даже я один все… и вдруг накормил оплеухами… и все тут. Вера Абрамовна тоже за уши отодрала…
По мере того как эта бессвязная речь падала с искривленных плачем губ мальчугана, Ольга Борисовна все шире и шире открывала глаза. Наконец, она не выдержала и с нервным порывом крикнула.
— Да говори же толком. В чем дело… В какую форточку тебя подсаживали? Зачем?..
Тришка опомнился. Недавно, доведенный злобой на Длинного Якова до решимости на этот шаг и затем на побег и выдачу всех, он теперь вдруг опомнился и, весь дрожа, упал на колени.
— Барышня!.. Барышня!.. — бормотал он, хватая складки её платья, — я ничего… это я так сказал… Не говорите ничего папаше… Я так только… О, если узнают, что я жалился, меня изобьют… Добрая барышня… ради Христа!.. истинного Бога!.. — и Тришка бросился целовать концы туфлей.
Но Ольга Борисовна уже не замечала даже этих отчаянных жестов. Бледная и дрожащая, она повторяла только твердо и решительно.
— Говори мне… в какую форточку тебя подсаживал Яков, на которого ты жалуешься, и зачем?..
Искра упала в порох и, шипя, готовила взрыв.
— Говори! Слышишь!.. — схватила она за плечи мальчугана, вся объятая своей мыслью.
В глазах Тришки, за стеклом слез, опять блеснула злоба.
— Что ж! — подумал он, — и эта толкается? Хорошо же, изволь, скажу.
И вот он встал с колен, отряхнул шапку и, озираясь на дверь, тихо сказал:
— Зачем в форточку подсадили меня?
— Да! — тихо упало с бледных губ молодой девушки.
Тришка злобно усмехнулся и все детские черты точно волшебной рукой стерлись с его лица.
— А известно зачем… Зачем же лезть в форточку, как не для «тырбанки»?!!
— Для воровства?! — воскликнула Ольга Борисовна, не понимая значения слова «тырбанка», но догадываясь.
— Ну, да! — отвечал Тришка уже совсем нагло и решительно.
Ольга Борисовна стремительно кинулась к нему, хотела сказать что-то, но потом отшатнулась и, медленно сев обратно на кушетку, сквозь руки, которыми закрыла лицо, прошептала:
— Ага! Теперь я все понимаю… Боже! Боже!.. Тришка пристально глядел на нее исподлобья.
— Барышня! — глухо сказал он, — если вы скажете папеньке вашему или Вере Абрамовне, или кому-нибудь, что я вам сказал это… Вот вам истинный Бог, разрази меня на этом месте, если и вашего папеньку, и всех, всех здешних не арестуют.
Ольга Борисовна отняла руки и, к удивлению Тришки, красивое лицо её было спокойно и строго.
— Ты говоришь, отца арестуют?
— Да…
— Ты выдашь его?
— Да.
— Хорошо, я никому не скажу ничего, но говори мне дальше, уж объясняй все сразу. Кто такие люди, которые собираются там? — указала она пальцем на пол.
— Да все «домушники», — отвечал Тришка.
— Что значит: «домушники»?
— Да которые по домам ходят и «тырбанят»!
— То есть крадут?
— Да…
— Что они делают с вещами?
— Затирают знаки принадлежности.
Ольга Борисовна молча, с суровым и решительным лицом, встала, подошла к комоду, вынула три рубля, все наличные деньги, которые у неё имелись, и, подавая Тришке, сказала:
— Ты меня просишь никому не говорить?
— Да, а не то…
— Довольно. Я обещаю, но и ты никому тоже не говори, что рассказал мне. Слышишь, никому ни слова. Вот на, возьми эти деньги. После еще дам. Слышишь? Ну, ступай!
Тришка бросился целовать ручку, но Ольга Борисовна вырвала ее, и как бы в бессилии произнести еще хоть одно слово, молча, дрожащим пальцем указала на дверь.
Тришка поспешно вышел, и слышно было, как он выскочил на двор, а потом шаги его зазвенели по морозному снегу Окраинской улицы. Мальчуган спешил встретиться с Петром Васильевичем на Невском около шляпного магазина.
Еще тайна
— Так вот где я! — тупо устремляя глаза, проговорила молодая девушка после ухода Тришки. Так вот чем занимаются эти починщики старых вещей под руководством отца и этой Веры Абрамовны!
Губы Ольги Борисовны перестали бормотать, вдруг крепко сжавшись, чтобы не пустить наружу рыдания, от которых тяжело поднималась грудь. В комнате было тихо. Даже Эдла перестала шевелиться на своем скрипучем сундуке, только снизу доносились обычные звуки «работы».
— Но что заставило пойти на это? — вскочив с кушетки, воскликнула вдруг молодая девушка и схватилась руками за пылающую голову. — Отец, отец! — повторила она сквозь стиснутые зубы, — где же ты! Иди же, иди! Объясни мне!.. Отец! — еще раз тихо позвала она и в изнеможении опять села на стул.
И вот, как бы в ответ на этот призыв, внизу стукнула входная дверь, после чего раздался веселый хохот знакомого Ольги Борисовны голоса. Она вздрогнула и, схватившись за грудь, бледная, задыхающаяся, сделала несколько шагов к двери, вышла на площадку лестницы и, перегнувшись через перила, тихо, но явственно позвала.
— Отец!.. Отец!..
Это был какой-то ужасающий шепот человека, схваченного за горло. Его нельзя было услышать, но можно было почувствовать и бессознательно пойти в его сторону, как на таинственный призыв магнетизера. Ольга Борисовна знала, что отец не мог расслышать этого шепота, но, добредя неровными шагами до кушетки и сев на нее, она была уже уверена, что он сейчас придет.
И она стала ждать. Она слышала, как отец начал что-то говорить громко и весело, но вдруг смолк, и вот лестница заскрипела под его поспешными шагами. Это было очень страшно. Молодая девушка ужаснулась его близости, и как молния блеснул в её голове вопрос: что она ему скажет. Она чувствовала, что решимость оставляет ее. Ей жаль отца, этого нежного, боготворящего ее человека, это единственное существо, которое любит ее и ради неё готово на все. Не ради неё ли он идет по этой дороге?! О!..
Она кинулась к нему навстречу и вдруг отшатнулась. От улыбающегося и красного лица, вошедшего пахнуло вином. В этом, собственно говоря, ничего не было удивительно. Она знала за отцом эту слабость и смотрела, или, вернее сказать, привыкла смотреть на нее сквозь пальцы, но теперь в эту минуту запах вина произвел на нее потрясающее действие. Нервы не выдержали и она, упав в ближайшее кресло, горько зарыдала.
Хмель разом выскочил из головы Бориса Ивановича. Он кинулся к дочери, стал на колени и, насильно отдергивая её руки от лица, в торопливом испуге стал спрашивать, что с ней.
— Оля! Оля! Родная, дорогая моя! — все с большей и большей лаской и тревогой взывал он. Голос его дрожал, руки тоже.
Ольга Борисовна перестала плакать, поглядела на отца, и, медленно проведя рукой по лбу, сказала.
— Запри дверь, папа!
Борис Иванович моментально исполнил приказание и опять вернулся, и опять стал на колени. На лице молодой девушки отразилась страшная внутренняя борьба. Она несколько раз открывала губы и снова смыкала их. Наконец она тихо шепнула:
— Зачем твои рабочие, отец, крадут вещи?
Если бы молния упала между ними, Борис Иванович ужаснулся бы менее. Он вздрогнул, отскочил и, потеряв равновесие, очутился в смешной позе, упершись руками назад. Потом он медленно поднялся и спросил, отступая шаг.
— Как крадут?.. Кто тебе сказал?..
— Это все равно, — отвечала молодая девушка.
— Это ложь…
— Что: ложь? Твои слова или то, в чем я убедилась!..
— Ты убедилась?.. Но как? Где?..
— Отец!.. — сказала Ольга Борисовна, и дрожащий голос прозвучал строго, почти сурово. Разве ты будешь отвечать мне вопросами?.. Послушай, отец! — она встала и взяла его за борт сюртука, — послушай!.. ведь мы с тобой мошенники? Да?..
Борис Иванович побледнел еще больше и сделал опять шаг назад.
— Говори же! Да? Мошенники? — продолжала дочь, — не скрывай от меня! Или, вернее, не запирайся… Ведь я не судья тебе, я твоя дочь… Я люблю тебя, отец!.. Не бойся меня… скажи! Повтори то, что я знаю…
Борис Иванович крепко сжал кулаки опущенных рук и в мучительном раздумье наклонил голову. Дочь пристально глядела на него. Два их тяжёлые дыхания отчетливо слышались в тишине. Вдруг Борис Иванович поднял голову и усмехнулся той улыбкой, которая застывает на губах мертвеца.
— Что ж! — сказал он, не глядя на дочь, а куда-то в черную мглу оконной рамы, — что ж?.. Ты хочешь признания?.. Подтверждения того, что ты узнала?.. Изволь!.. Да, я вор… а там внизу мои помощники.
И вдруг его лицо просияло уже совсем хорошей, почти блаженной улыбкой.
— Ну, вот и все!.. О, я давно ждал этого дня… Я знал, что он наступит, но не знал только когда… Как здоровый человек не знает, когда наступит час его смерти…
— Смерти? — переспросила дочь.
— Да, — отвечал Борис Иванович, а лицо его все светлело и светлело. Казалось, только теперь, сейчас им найден какой-то выход, разрешен давнишний мучительный вопрос. — О, если бы ты знала, Оля!.. — продолжал он после короткого молчания, — какой это счастливый для меня миг!..
Он, улыбаясь, сунул руку в карман и, держа ее там, продолжал.
— Видишь в чем дело. Обдумай и отнесись холодно к тому, что я сообщу тебе. Сядем… Я рад, что развязка наступила… Борьба двух моих «я», боровшихся между любовью к тебе и необходимостью продолжать мое постыдное дело, была так невыносима, что я, повторяю, рад развязке… Ты немножко знаешь мою жизнь, но именно немножко, потому что знаешь о ней до порога в тайну, которую ты сегодня узнала, теперь я тебе расскажу все. Та толстая женщина, которая теперь сидит там внизу, не только нелюбима мной, но я ее ненавижу и… и… боюсь… то есть, вернее сказать, боялся потому, что теперь после того, как ты узнала все, мне уже нечего бояться. Знай же еще и то, что она, эта еврейка, главная заправила всего дела, а я… Я ее… Нет, я не употреблю перед тобой этого скверного слова… и выражусь иначе… Она безумно любит меня, несмотря на то, что я питаю к ней отвращение и ненависть… Этому женщине-зверю, однако, нет дела до моих чувств, она заботится только о своей чувственности. И коротко тебе скажу, если бы я оставил ее или изменил тому делу, которым там занимаются они, её отец и эти люди, зверь этот одним словом, уничтожит меня… Она не пощадит себя (я ее знаю), чтобы отмстить мне… А месть ее верна. Мне предоставлен выбор между её любовью и каторгой… Прости, дочь, что я так нагло и коротко характеризую факт… Но ты у меня чистая, светлая, к которой ничто грязное не пристанет… Ты должна знать грязь жизни, чтобы потом сторониться от нее… Вот все, что я хотел тебе сказать… Хочешь… вот тут у меня есть немного денег, возьми их и уйди… Да!.. уйди, мой ангел!.. Уйди, моя светлая звездочка!.. — Борис Иванович зарыдал и бросился к ногам дочери.
В один миг молодая девушка гибким и сильным движением подняла его и, обвив руками шею и глядя в упор блестящими глазами, зашептала:
— А ты?.. Ты… тут останешься!..
— Нет! — опять с мертвой улыбкой покачал головой Борис Иванович. Нет, мой ангел… у меня есть третий выход… Вот он!..
Ольга Борисовна слабо вскрикнула и схватилась за вещь, которую отец быстро вынул из кармана. Это был револьвер.
— Нет! Нет!.. — в ужасе прошептала она, крепко сжимая его холодное дуло. Нет!.. Ты не сделаешь этого, отец. Живи!.. Может быть… Бог Милосердный смилуется над нами. Пусть… все будет по-старому!.. Хорошо… я согласна… Молчи… Я не уйду… Я буду около тебя!.. И может быть спасу тебя!..
— Борис Иванович!.. — раздался в это время голос старого еврея, — сойдите на минутку, до вас есть дело…
— Иди! — шепнула Ольга Борисовна и вырвала револьвер. И помни, все по-старому, как будто я ничего не знаю. Мужайся, отец!..
Борис Иванович отер слезы, наклонился, благоговейно поцеловал складку платья дочери и быстро вышел. Сойдя вниз, он остановился перед клеенчатым диваном, на котором лежал старик, и переговорив с ним насчет одного наклёвывающегося дельца, был вызван в комнату Ревеки, где она показала ему медальон.
После ухода отца, молодая девушка почувствовала странное настроение духа. То, что она узнала сегодня, не убило ее, а, наоборот, как будто подняло ее силы и открыло новый светлый горизонт будущего. Жизнь и энергия от этого толчка вспыхнули с удвоенной силой в молодом теле. О! Она должна спасти отца, и она это сделает, во что бы то ни стало.
Полная уверенности в своем предприятии, она даже не остановилась на вопросе: как? Она чувствовала мощь своего духа и смутно сознавала великую тайну истины, что, если человек хочет что-нибудь… всеми порывами души, всеми помыслами, всеми фибрами тела, для него нет препятствий и нет сомнения в успехе.
С каким-то необъяснимым порывом нахлынувшего чувства молодая девушка взяла свою любимую цитру, давнишний подарок, и вот вниз, в «таинственную мастерскую», в морозную тишь Окраинской улицы полились бледные, тихие звуки. Через несколько аккордов к ним присоединились звуки песни, грустной старинной песни, кажется рожденной в таком же вертепе преступления, как и этот…
Кто первый запел ее? Чья душа, вырываясь из смрадных объятий греха, пыталась вновь унестись в те страны мира и счастья, откуда она ничтожным атомом бесконечного величия упала в маленькое тело будущего человека, чтобы с ним вырасти и окрепнуть… для добра и для зла, смотря по воле судьбы.
С неизъяснимой болью прислушиваясь к этим звукам и в тоже время, чувствуя на себе страшный взгляд Ревеки, Борис Иванович машинально открыл медальон. Открыл и вздрогнул. На крышке блеснула старинная надпись: «Люби и веруй», а с другой стороны на потускневшей фотографии глядело печальное лицо молодой женщины с характерной старинной прической.
— «Люби и веруй!.. — мысленно повторил Сумский, — где я слыхал о медальоне с таким девизом? Ах, да!..» — он вспомнил, что дня за два перед тем в одной из газет появилась публикация, именем чести и всего святого призывающая возвратить этот медальон по принадлежности. Прочитал он ее сидя у дочери, а газету эту он ей привез из города.
— Спасибо! — быстро сказал он, сжимая медальон и целуя еврейку, — это хорошенькая вещь!.. Это верно Петр Васильевич добыл ее?..
— Да.
— Что, он не рассказывал, как?
— Нет, говорил.
— Как? Это интересно.
— Он снял в театре вместе с часами, но часы дрянные, серебряные… за все я дала ему пятнадцать рублей.
— Дешево! — одобрительно сказал Борис Иванович и пошел наверх.
Жилец девятого номера
В одной из отдаленных рот Измайловского полка, в большом грязном доме подряд три этажа были заняты меблированными комнатами. Они были тоже грязны и, благодаря длинным темным коридорам, по обе стороны которых были расположены, походили скорее на казематы, чем на жилье ни в чем еще не провинившихся граждан. Впрочем, незатейливый и люд обитал здесь. Наиболее бедные студенты соседних институтов, старухи и старики с пенсионом, да изредка забиралась какая-нибудь испитая темная личность, прописавшаяся до приискания занятий.
В третьем этаже, считавшемся наиболее трущобным, на двери под №9 была прибита засаленная карточка, гласящая, что тут проживает князь Павел Михайлович Прилуцкий. Больше ничего не значилось, но и этого было вполне достаточно, чтобы составить себе понятие о князе, обитающем в такой обстановке.
Фантазия тотчас же начинала рисовать самые разнообразные картины предположений, но мы ими не воспользуемся потому, что имеем право прямо отворить дверь, войти и узнать все доподлинно. Комната очень невелика — шагов шесть в длину и четыре в ширину. Потолок закопченный, обои грязные, пятнистые и рваные.
Меблировка: постель, комод под разбитым зеркалом того образца, какой усвоено вешать в передней, у окна стол, покрытый газетной бумагой, два стула — вот и все. На столе невообразимый хаос бумажек и всевозможной рухляди. Кое-где выглядывают поломанные и уже никуда негодные вещи былого комфорта. Какая-нибудь дорожная фляжка в растрескавшейся сафьяновой кобуре, полинялый мельхиоровый стаканчик из несессера для бритья, растрепанный альбом, пара осыпавшихся бисерных плато и прочее.
Но более всего обращает внимание окно, почти сплошь заставленное и завешанное птичьими клетками, так что от этого в комнате царит полумрак, и мигающий огонек лампадки перед образом в углу выделяется очень заметно. В воздухе, кроме птичьего гама, висит удушливый кислый запах жилья, табака и птиц.
Утро. Небольшого роста седенький старичок в засаленном мундире без погон варит на керосиновой лампочке манную кашу и, стоя спиной к дверям, кажется всецело поглощенным этим невинным занятием.
Впрочем, время от времени он берет со стола из кучки самодельных свистулек одну и начинает высвистывать на ней какие-то птичьи мотивы, на которые тотчас получается эхо в одной из клеток. Очевидно, это тоже одно из занятий, наполняющих день отшельника. Бедная, маленькая жизнь!..
Как поразительна человеческая способность свыкаться решительно со всем. Когда-то князь Павел Михайлович был почти богат. По крайней мере, наследство его состояло из полтораста душ, да за женой он взял душ сто. Но где же эта жена? Я не спрашиваю уже о «душах», история исчезновения которых известна каждому.
Княгиня после пятилетней пытки сожития с этим человеком бросила его и поселилась в своем имении вместе с сыном Владимиром, а Павел Михайлович, доконав оставшиеся деньги с «подругой» из бывших дворовых, уехал в Петербург. Больше ему ничего не оставалось. Тут, паче всяких чаяний, родные князя встретили неприветливо. Они прослышали о его тиранстве над женой, о его кутежах, о его самодурстве и не нашли удобным оказывать ему какое-либо покровительство.
Оставалась маленькая пенсия, на которую надо было и жить. Но «подруга» из дворовых, странное, старотипное существо из бесконечно преданных, нашла нужным реализовать свой природный талант прачки и долгое время доставляла своему вельможному другу не один лишний десяток рублей в месяц, за что взамен получала оплеухи и легкие таски за жиденькую косу во время интимных tête-à-têt’oв. Со временем она простудилась на зимнем плоту и умерла в больнице, не получив ответа на записку о присылке «чайку и сахарку хоть крошечку».
Оставшись совершенно одиноким и не довольствуясь пенсией, действительно, более подходящей для содержания птицы, чем человека, Павел Михайлович, скитаясь по Питеру частью по просительным делам, частью по гостям в те незатейливые дома, где его принимали в виде украшения громкой фамилией какого-нибудь потертого салона, набрел на мысль и о выгодности мелкого ходатайства по делам, еще более мелкого комиссионерства, а иногда и попросту писания прошений.
Что же делать? Надо же было чем-нибудь жить! Впоследствии, будучи от природы страстным птицеловом, он занялся этим спортом и выращивал таких кенаров, качества которых сумели доставить ему даже некоторую популярность. Так шли долгие годы. И в течение их, где ни пребывал князь Петр Михайлович, с какими людьми ни сталкивался! Теперь он так хорошо знал Петербург и все его закулисные тайны, что по этой части был вне конкуренции.
Натура у князя Петра Михайловича была подвижная, живучая. Старческие недуги одолевали ее слабо, но зато в душе его вечно таилось больное место. Он жалел о прошлом и был полон жаждой, во что бы то ни стало восстановить его в будущем. То есть вы думаете это насчет размолвки с женой? Нет, он о ней перестал и думать. И все чаще и чаще мысль его останавливалась на том мертвом капитале, который он носит в себе, не имея возможности, благодаря обстоятельствам, его реализовать.
— Умри сегодня моя жена, и я буду крезом!
Уже не один раз наклевывалось и дельце в этом роде. Видя его одинокую жизнь, к нему не раз обращались с предложением насчет фальсифицирования какой-нибудь княгини, но он, увы! со вздохом должен был отказывать.
В особенности соблазнительное дельце подвернулось на днях. Часов так около десяти вечера в дверь его постучался кто-то. На вопрос, кто там, раздался резкий, неприятный, но знакомый голос.
— Это я, князь!
Князь поспешно отодвинул задвижку и впустил в комнату высокую сухощавую женщину с блестящими черными глазами, но уже пожилую, и протискивавшегося за ней толстого румяного джентльмена в безукоризненно модном костюме, в роскошной шубе, перстнях и даже браслете.
Он рекомендовался отставным корнетом Проколовым, а женщину князь давно знал. Она была одна из наиболее популярных петербургских «гадалок» или, иначе говоря, женщина той профессии, которая коротко характеризуется выражением: «баба на все руки». Звали ее Авдотья Семеновна, а фамилии её даже и сам князь не знал.
Видя такую комбинацию посетителей, князь мигом понял, что дело тут клонится к его выгоде. И действительно, когда все уселись, Авдотья Семеновна рассказала, что корнет просил ее познакомить с князем, дабы предложить ему от имени одной известной ему и очень богатой особы. Но князь даже договорить не дал и замахал руками.
— Нельзя, нельзя! Ничего нельзя: она еще жива!
— Знаю, — ответила Авдотья Семеновна, — но тут вам хотят предложить помощь в разводе.
— Нельзя и этого, она не даст развода ради сына, и если я сам начну дело, то оно кончится все-таки тем, что я буду признан виновным и лишен права вторичного вступления в брак.
Посетители переглянулись. Корнет Проколов пожал плечами и встал, за ним встала и Авдотья Семеновна.
— Извините за беспокойство тогда! — сухо сказала она.
Князь ничего не ответил и полный самых тяжелых мыслей отвернулся к окну. Посетители вышли молча. И опять потянулась эта дрянная жизнь, а счастье было так близко, так возможно. Князь даже узнал дня через два, какая особа подсылала к нему, и от этого досада его только увеличилась. Оказалось, что это была одна из знаменитых представительниц петербургского полусвета, женщина, действительно обладающая громадным состоянием и связями, а Проколов состоял при ней… ну, как бы вам сказать… Нет, лучше уже не говорить сразу.
Из дальнейшего оно будет видно, а характеристика одним словом не для всех вещей удобна.
Неожиданный шанс
Упустив этот случай, князь Павел Михайлович окончательно погрузился в сплин. Счастье так возможно, так близко, уже пальцами протянутой руки, кажется, касается его, а в кулак оно не дается. Но вот, однажды, произошло нечто совершенно нежданно-негаданное. Так почти всегда бывает в жизни. Чего меньше всего ожидаешь, то именно и является на выручку.
Было это часа в два пополудни. Кто-то постучался в дверь. Князь отворил и остановился на пороге в немом недоумении. Перед ним стоял юноша, черты лица которого как будто были ему знакомы, но в сущности он никогда его не видел. Он хотел спросить, что угодно посетителю, но последний сам заговорил.
— Здравствуй, отец!
— Как? — отшатнулся старик в то время, как в голове его вихрем пролетела туча догадок и соображений.
— Володю ты не узнаешь разве?
— Володька, это ты! — радостно воскликнул старик, — вот ни за что не догадался бы. Входи, садись. Ну, поцелуй меня… Когда ты приехал, ишь каким молодцом.
И вдруг после короткого молчания Павел Михайлович спросил.
— Женат?
Владимир Павлович захохотал звучным, молодым смехом, который так шел к его красивому молодому лицу.
— Что ты, отец! Я только что окончил университет в X-ве и приехал сюда искать службы.
И, в свою очередь, сделав паузу, прибавил, пристально взглянув на старика.
— Думаю и мать сюда перетащить.
При этих словах большие выразительные глаза юноши грустно потухли, и в них ясно отразилась затаенная мысль, которую понял и Павел Михайлович.
— Напрасно сделаешь это, ей там, в имении, лучше, — сухо ответил он.
Молодой человек ничего не ответил на это замечание и начал торопливо задавать вопросы, как живет отец, как его здоровье. Потом рассказал вкратце свою жизнь, состоящую из очень несложных эпизодов перехода из одного учебного заведения в другое, вплоть до получения степени кандидата прав.
Старик слушал его без особенного внимания. Его теперь всецело поглотила мысль: если уж самому нельзя пристроиться, то женить хоть сына на той, которая ему сделала предложение. Эта мысль светилась теперь в его глазах, пристально устремленных на неожиданного гостя, и вытесняла все остальные. Оставалось ему теперь узнать характер сына, о котором он не имел никакого понятия, и если это изучение приведет к благому выводу — начать действовать.
— Кажется, он малый простой и простодушный, — думал старик, — он поделится со мной, — но, ни одно соображение его не остановилось на том, что юноша может оттолкнуть эту сделку с презрением.
По мнению Павла Михайловича, оттолкнуть ее было бы безумием, а он в течение вот уже два часа длящейся беседы не кажется ему дураком. Правда, видно, что он идеалист, но кто молод — все идеалисты. А выгода все-таки выгодой. Вот он рассказывает, как плохи дела матери, как продан лес и подгорная пустошь, что же остается? Тысяч на восемь, а на эти деньги не проживешь!.. Служба тоже, что она даст?.. Долго нужно тереть лямку, чтобы получить хоть какое-нибудь положение… Тут же сразу деньги, и какие громадные деньги… Уж, конечно, он, Павел Михайлович, позаботится, чтобы сумма была самая большая…
А юноша в это время говорил про мать.
— Да, она бедная последнее время стала очень грустить о тебе, отец… Она часто говорила со мной про тебя и больно, больно мне было слышать эти рассказы о вашей распре. Конечно, я между вами не судья, отец, но за мной остается право умолять вас, чтобы вы примирились хоть теперь, на склоне лет… Добрая мама… согласна… Она даже уполномочила меня сказать тебе это… А ты, отец?
— Что ты говоришь? — переспросил старик, только что вырванный из своих соображений этим вопросом.
— Ты согласен, я говорю?
— На что?
— Ты не слыхал, что я тебе говорил…
— Откровенно, брат, прости, не слыхал?..
— Я говорил о маме, — и Владимир Павлович повторил все сначала.
— Об этом поговорим потом, — ответил старик, — ты ведь, надеюсь, не на один день приехал.
— Нет. Я приехал с целью, остаться до тех пор тут, пока не выяснится что-нибудь относительно службы…
— Ну, вот и хорошо… Ты где остановился?
Молодой человек назвал гостиницу.
— Прекрасно!..
Старик забарабанил пальцами по столу и вдруг воскликнул.
— Но вот, брат, не ожидал. Вот уж чего не ожидал, так не ожидал…
Юноша печально усмехнулся.
— Я думаю, ты и забыл, что у тебя есть сын…
— Настолько же забыл, братец, насколько ты забыл, что у тебя есть отец… Хоть бы строчку одну написал, когда, хоть бы добродетельная маменька тебя надоумила, — раздражительно произнес старик и в этом тоне сказалась вся его дрянная, злобная и придирчивая натура.
Сын поглядел на отца недружелюбно. Слова «добродетельная маменька» как булавкой кольнули его, и в эту минуту, сопоставив их двух, он решил, что нет, жить им вместе нельзя, а то он по-прежнему начнет ее мучить.
— Чего надулся-то? — спросил Павел Михайлович.
— Так! — ответил юноша и взялся за шапку.
— Что? уже уходишь?
— Да, пора! Мне надо еще заехать с одним рекомендательным письмом.
— К кому?
Юноша назвал фамилию одного из родственников. Со стесненным сердцем вышел он от отца. Перед ним замелькали шумные, пышные улицы Петербурга и, едучи по ним и приглядываясь к общему характеру города, он нашел в нем что-то аналогичное с характером отца.
Этот тревожный пульс толпы, эти окрики и звонки омнибусов, а рядом строгость и холодность вытянутых в линию домов, все теснило ему душу аналогичным гнетом с тем, который он вынес из беседы с отцом. Гнет этот теперь увеличился, и ему стало жутко и страшно в этом городе, бесчувственном и безучастном, как глыба камня. Обедая у себя в гостинице, он вдруг удивился. Отчего он не позвал отца? Отчего он не беседует теперь с ним, за этим кофе, тепло и тихо, как и подобает после долгих годов разлуки?..
И он ответил себе — отчего. Мать права: этот человек не может измениться… Грустное же письмо он напишет ей.
И вот скучно блуждающий взор юноши упал на скалку афиш.
Он развернул их. В Мариинском шла «Травиата».
— Поеду! — подумал он, — все равно вечер пустой, а туда к отцу ехать не хочется, да и он и не пригласил его; они разошлись как-то так странно.
Через несколько минут он ушел в свой номер и прилег на диван, думая отдохнуть.
Но мысли, сменяя ода другую, роились в его голове, и сон бежал от глаз.
Он думал об отце и матери, о своей будущей карьере и все казалось ему задернутым траурным флером.
В особенности ему жаль было мать. Он только в зрелые года постиг, что это за чудная женщина, что это за беззаветное чистое сердце.
Перед отъездом она повесила к цепочке его часов старинный медальон, в котором была ее карточка.
Медальон этот достался ей от ее отца, подарившего его женихом ее матери.
Он повертел его в руках, раскрыл и во многий раз опять прочитал лаконичный девиз — «люби и веруй!», а справа глядело на него знакомое лицо; черты его сохранились и теперь, но тогда, когда мать снималась, она была еще молода.
Поглядев на него, он закрыл медальон и опять стал думать. Смеркалось все гуще и гуще. В коридорах раздавались шаги и голоса. Дремота одолела его.
Потерянный медальон
Читателю уже известно, как попал в руки Петра Васильевича и Ревекки медальон молодого князя Прилуцкого.
Заметив только после приезда из театра домой, что он потерял или украден, молодой человек пришел в отчаяние. Он не спал почти все ночь, перебирая способы, как бы вернуть драгоценную вещь.
Как только начало светать, он бросился к отцу в надежде, что тот, как знающий Петербург, может подать ему в этом случае благой совет.
И действительно, старик подал совет, но только очень странный.
Подумав немного и слегка улыбнувшись, чего однако сын не заметил, он посоветовал ему съездить к знаменитой петербургской гадалке, специальность которой отыскивать путем своего таинственного искусства краденные и утерянные вещи.
— Неужели же вы думаете, батюшка — спросил Владимир Павлович, — что это не мистификация… Неужели вы верите этому?
— Поди и убедить сам, если она найдет тебе твой медальон (а я в этом почти уверен), то я думаю и ты поверишь… Вот постой я тебе дам ее адрес… Ямская, дом номер…, а там спроси Авдотью Семеновну и кланяйся ей от меня…
— Разве она и вам отыскала какую-нибудь вещь?
— Да, отыскала, — уклончиво отвечал старик и опять чуть приметно улыбнулся.
Через полчаса Владимир Павлович подъезжал к дому, указанному в адресе. Это было дрянное деревянное строеньице, стесненное с двух сторон громадными каменными домами. Ход был из калитки во двор и потом на крыльцо, украшенное искривленным стержнем звонка.
Владимир Павлович дернул за этот стержень и долго ожидал, пока ему открыли. Сперва он услыхал внутри разноголосый собачий лай, потом как будто начали хлопать дверями, потом наступила тишина. Он дернул звонок ещё раз. Еще раз послышался собачий лай, еще раз захлопали двери и, наконец, дверь как бы сама собой отворилась. Сперва Владимир Павлович удивился было этому обстоятельству, но заметив блоковую веревку, убегающую внутрь помещения, догадался, в чем дело.
В передней было пусто. На вешалке не висело ни одного верхнего платья. В первой комнате, сплошь устланной войлоком, стены были обставлены деревенскими лавками и покрыты деревенскими же коврами, точь-в-точь такими, какими чухны на масляной покрывают сиденья своих сапок. Посредине под потолком висело чучело большого ворона с распростертыми крыльями, из клюва которого опускался ведрообразный фонарь. Даже теперь утром сквозь черное стекло его мигал какой-то слабый огонек.
Два окна, выходящие во двор, были завешаны черными кисейными занавесками, отчего в комнате царил густой сумрак. Он был тем гуще, что утро стояло серенькое, пасмурное. В следующую комнату дверь была задрапирована черной портьерой с крупными белыми звездами. Очевидно, все было рассчитано на эффект, заставивший, однако, молодого человека только снисходительно улыбнуться.
— Отворите портьеру и войдите в следующую комнату, — сказал чей-то голос, который, как показалось молодому князю, исходил откуда-то сверху. Как будто эти слова произнес ворон, державший ведро.
Владимир Павлович поглядел на него и, к удивлению своему заметил, что птица методически машет крыльями, а в комнате, ни в этой, ни в передней, куда он быстро заглянул, никого не было.
— Да, фокус довольно эффектен, — громко сказал он и, затем, резким движением отдернув портьеру, вошел в следующую комнату.
Но это была собственно не комната, а большой, совершенно темный чулан, где при свете двух свечей, перед зеркалом сидела сухощавая черноволосая женщина с клювообразным носом, впалыми щеками и остро-блестящими глазами. Перед столом стояло кресло, обитое черным сукном, на которое она и указала вошедшему безмолвно, приглашая сесть. Кроме этого кресла, стола и стула, на котором сидела женщина, в комнате не было никакой мебели.
Еще раз быстро оглядев комнату, Владимир Павлович заметил, что стены и потолок её были оклеены черной блестящей бумагой, на которой там и сям мигали отблески свечей. Вся эта претенциозность обстановки рассердила молодого человека.
— Как может отец верить подобной ерунде! — с негодованием подумал он, но его дальнейшие мысли перебил резкий гортанный голос.
— Кто вам указал мой адрес?..
— Мой отец — князь Прилуцкий, — довольно резким тоном ответил молодой человек и решил не прибавлять, что он кланяется этой женщине, как знакомой.
— Вы давно приехали?..
— Это нужно для дела…
— Да, нужно.
— Вчера…
— Вы что потеряли?
— Медальон, но может быть я не потерял его, а его у меня украли.
— Где?
— В театре.
Авдотья Семеновна поглядела в зеркало, заглянула вправо, потом влево, потом, немного откинувшись назад в середину, сказала тоном, не допускающим возражения.
— Его у вас украли.
— Может быть! — ответил Прилуцкий.
— Наверно. Скажите его приметы… есть в нем женская карточка, есть надпись…
— И то и другое есть.
— Женщина молодая.
— Да, — быстро подтвердил Прилуцкий.
— А надпись?
— «Люби и веруй»…
— Зайдите через неделю в эту же пору, и я укажу вам, где ваша вещь, — сказала ворожея таким внушительным тоном, что скептицизм Прилуцкого поколебался.
Он обещал зайти, положил на стол пять рублей и сказал, что даст еще десять, если гадалка действительно укажет место нахождения вещи. Авдотья Семеновна величаво кивнула головой, и Прилуцкий понял, что аудиенция окончена.
Когда молодой князь ушел, а ворожея, потушив свечи, юркнула в потайную дверь, в одной из задних комнат, где жила ее давнишняя подруга в роли помощницы и приживалки, произошел следующий разговор.
— Я сейчас поеду к князю. Новость интересная, Мавруша, сын его приехал, может быть с ним сладить можно насчет того дела, знаешь, о Наде Горбоносиной.
— О той, что на Васильевском острове живет?.. Мужа ищет с сиятельством? — спросила приживалка.
— Ну, да-да… у которой еще живет этот Проколов, толстый такой.
— Ну, да, да, теперь знаю… Разбогатела она теперь шельма.
— И-и-и не говори! Свои лошади, квартира какая, ловко она, говорят, этого банкира нажгла… Да чего лучше, коли за титул предлагает триста тысяч чистоганчиком.
— Чисто!
— Чего же чище!..
— А зачем этот-то приходил?
— Да точно не знаешь, зачем ко мне ходят?
— Потерял?..
— Ну, да.
— Что?
— Медальон с надписью. Вот надо записать эту надпись. Дай-ка, Мавруша, карандаш.
И подданным ей огрызком Авдотья Семеновна на клочке газетной бумаги вывела каракулями: «Люби и веруй».
— Надо будет, — продолжала она, пряча записку в карман, — съездить туда, на «Окраинскую», к Борису Ивановичу, да теперь еще рано. Вещь еще не дошла до них. Надо подождать немного.
Владимир Павлович, однако, на выходе от гадалки, решился, между прочим, сделать и публикацию в газете с тем, чтобы уже всевозможное для разыскания дорогой вещи было сделано.
Публикация уже, как мы видели, появилась и пришла на память Борису Ивановичу в ту минуту, когда глаза его упали на надпись, украшающую внутреннюю сторону створки медальона.
Очень простой механизм
Ровно через неделю в тот же самый час Владимир Павлович ехал к гадалке. Он собственно мало питал надежды на нахождение вещи, но он хотел проверить, так ли эта гадалка достойна внимания, как ему говорил отец. Вступив в квартиру таким же порядком, как и в первый раз, молодой человек, не дожидаясь уже таинственного голоса, каким-то искусственным приспособлением исходившего из уст ворона, вошел прямо за портьеру.
Гадалка уже сидела на своем месте и пристально глядела в зеркало при слабом блеске двух восковых свечей; не взглянув даже на вошедшего, она сказала:
— Ваша вещь, князь, найдена. Ее принесет вам девушка с бледным лицом и темными густыми волосами. Она нашла эту вещь вместе с часами, которые вы обронили во время выхода из театра. Идите теперь домой и ждите ее. Как только сядет солнце, она придет, — затем, она как бы в усталости отшатнулась от зеркала и упавшим голосом прибавила, — больше я вам ничего не могу сказать.
Прилуцкий ушел, несколько смущенный.
— Неужели слова этой таинственной женщины оправдаются? — думал он всю дорогу. — Странно, очень странно!
Но странного тут ровно ничего не было. Авдотья Семеновна, спустя несколько дней, самолично съездила на Окраинскую улицу, где как известно, было всему темному Петербургу, Ревекой и её отцом содержался центральный склад всего краденого. Каждый начинающий или уже опытный карманник мог смело принести туда на продажу продукты своего ремесла и получить довольно сносные деньги без всякого опасения быть уличенным или пойманным.
Притон этот под названием мастерской переделки старых вещей знали решительно все петербургские воры, так что редкая вещь избегала этого притона. Театральные же, железнодорожные воры все до одного были клиентами Ревеки, раз действия их переносились в Петербург. Вот почему Авдотья Семеновна, узнав о месте покражи, заявила так решительно, что вещь будет найдена. Она даже знала приблизительно, кто сдернул эти часы, потому что знала день, в который произошла кража.
Состоя в непосредственных отношениях с означенным притоном, Авдотья Семеновна приобрела громкую репутацию замечательной специалистки по отгадыванию местонахождения пропавших вещей. Если же в самом ничтожном меньшинстве случаев вещи оказывались потерянными и найденными лицами непричастными к притону, она сама наводила на мысль о публикации и опять-таки почти всегда вещь возвращалась к владельцу. Когда она приехала в знакомый читателю дом на Окраинской, Ревеки и отца её не было дома, но зато наверху сидели Борис Иванович и Оля.
Это было на другой день после сцены между отцом и дочерью и приноса первым наверх медальона с трогательным девизом. Прочитав его и поглядев на кроткое лицо молодой женщины, Оля прослезилась. Она, оказалось, тоже читала публикацию и решила завтра же отнести по означенному в газете адресу, но газета куда-то запропастилась, так что предположено было съездить сперва в редакцию.
Но утром на следующий день явилась гадалка. Ревеки и отца, как уже упомянули, не было дома, и она прямо прошла «наверх к Сумским». Тут она вызвала Бориса Ивановича в каморку Эдлы и все объяснила ему, назначив день и час, когда вещь должна быть доставлена на место. Авдотья Семеновна считала затруднительным только вопрос, кто отнесет. Но это скоро устроилось. Борис Иванович объявил ей, что теперь дочь его уже знает «все» и стала «их», что она может и отнести.
— Вот и умница она! — воскликнула гадалка, — вот и прекрасно.
Затем, она в своей богатой ротонде уже смело вошла в комнату и продолжала разговор открыто. Оля показала ей медальон, а Борис Иванович обещал после возвращения Ревеки достать от неё и часы. Затем гадалка уехала к себе, а все дальнейшее известно уже читателю.
Люди, которые понимают друг друга
Дня три или четыре спустя, после приезда сына, князь Прилуцкий в сильно поношенной шинеленке и фуражке, красный околыш которой имел буроватый оттенок, переходил Невский, напротив номерной гостиницы и скрылся в её подъезде.
Дело в том, что кроме вторичного визита Авдотьи Семеновны, имевшего целью напомнить, что отца легко может заменить сын, так кстати проявившийся в Петербурге, старик получил еще письмо следующего содержания:
«Милостивый государь, князь Павел Михайлович!
Соблаговолите прийти в номерную гостиницу (столик около буфета) для свидания по важному делу с лицом, имевшим честь быть у вас несколько дней назад в сопровождении известной вам Авдотьи Семеновны».
Подписи не было никакой, но Прилуцкому, как и читателю, автор был известен. И вот, он вошел в помещение гостиницы и быстро пошел в буфетную. Тот, кого он ожидал видеть, действительно сидел у обозначенного в письме столика.
Теперь, при ярком дневном свете, князь мог подробнее разглядеть этого человека. Он был молодой, толстый, белый и румяный как женщина. Маленькие усики украшали его полные, румяные губы, а на подбородке мягко пушились первые признаки бородки. Одет он был безукоризненно. На столе стоял зеркальный цилиндр с перекинутыми через поле огненно-красными перчатками с черными расшивами. Он ел что-то и когда подносил ко рту вилку, на оттопыренном мизинце его сверкал и переливался крупный бриллиант. Князь приблизился к нему с умильно подобострастной улыбкой и схватил в обе свои жилистые, костлявые руки протянутую ему пухлую увесистую длань.
— Садитесь! — сказал ему Проколов, — требуйте!.. позавтракаем, а потом поговорим… Не стесняйтесь!.. Че-эк! Князю карточку кушаний и вин!..
И, сказав все это, Проколов опять смачно погрузился в еду, не обращая уже больше внимания на умильно подглядывающего на него и потирающего руки Павла Михайловича.
Пока Проколов пьет и ест, мы успеем сказать несколько слов об номерной гостинице, известной всему Петербургу и действительно достопримечательной своими нравами, и типами. Пишущий эти строки не один раз с истинным наслаждением заглядывался на то и на другое, понимая, что для бытописателя петербургской жизни этот уголок является очень важным пунктом наблюдения.
День в этой вечно полной народом гостинице делится на две половины. Одна — с ранних часов утра до трех-четырех пополудни — деловая, другая… Но эту последнюю нельзя охарактеризовать одним словом, просто говоря, после четырех часов тут начинается вакханалия, которой так славится петербургская ночь на всем своем протяжении. Сюда приходят многими десятками расфранченные «дамы» всех сортов и категорий и идет пир горой под завывание органа до самого закрытия. Впрочем, эта часть дня ничуть не достопримечательна, картина её в большем или меньшем размере повторяется повсюду, «лишь зажгут фонари»… И не она собственно представляет предмет нашего небольшого отступления. Замечательны тут люди утра.
Ресторан полон, но требуется мало, вследствие чего лакеи дремлют в самых живописных позах. Вокруг какой-нибудь полпорции чая и крошечного графинчика на «примазку», группируется целое общество. Одни выжидают чего-то, другие горячо спорят, третьи перебегают от стола к столу и сообщают что-то, то на ухо, то открыто вслух. Но вглядитесь в эти лица, чуть-чуть только вглядитесь и вы уже начнете чувствовать, что перед вами за люди.
Большей частью это петербургские комиссионеры всех калибров. А вы знаете, что такое петербургский комиссионер? Дрянная личность с ужасным прошлым и грустным будущим. Это человек, буквально готовый на все, и вот, он, молодой и старый, толстый и худенький, при часах и в рваном сюртучишке, кишит тут как снеток во щах. Вы его сейчас узнаете по беспокойству движений, по готовности на знакомство, даже если бы оно со стороны вашей началось призывным свистом, но главное, его можно узнать по глазам, посмотришь и скажешь: да, это спортсмен по женской части, по одной походке или цветку на шляпке он узнает ее.
Кроме этой толпы заходят сюда и так называемые «капиталисты», то есть, попросту, злостные ростовщики, заходят и пижоны, требующие займа под обширный вексель, идут и торговцы залежалого товара, словом, тут царство надувательства и плутни. Даже сам орган выглядит каким-то колоссальным мошенником, когда вспомнишь, какие дела творились тут под его звуки.
Наевшись, Проколов отер губы концом заткнутой за воротник салфетки и сказал.
— Мы слышали, князь, что к вам приехал сын?
— Да!.. — улыбнулся почему-то Прилуцкий.
— Так вот какое дело. Мы ищем титулованную особу, и я вам должен сказать откровенно, много наклевывалось, некоторые даже сами предлагались, да все не подходящие. Так вот теперь мы думаем на счет вашего сына. Можно это дело устроить.
Князь опять самодовольно улыбнулся.
— Надо попробовать. Я думаю, он не дурак, чтобы отказаться от хорошего куша, если только он будет хорош действительно.
— Будьте спокойны, куш будет хорош.
— Ну, а приблизительно.
— Без всяких приблизительностей, сто тысяч наличными за князя, пятьдесят за графа и двадцать за барона.
— Дешево!
— Ну, батенька, в наш-то век, пожалуй, за такую сумму и повеситься можно, не только жениться.
— Дешевато! — повторил Павел Михайлович, глядя куда-то вбок.
— А, впрочем, если дело уже будет на мази, мы, может быть, и прибавим. Сперва вы должны переговорить с вашим сыном. Вы ведь не говорили еще с ним?
— Нет.
— Ну, вот, видите, а вдруг он заартачится?
— За эту сумму, пожалуй, и заартачится.
— Ну, можно прикинуть пятьдесят тысяч. Вся сила в том, чтобы вы переговорили с вашим сыном и денька через три, не позже, известили бы меня лично тут же за этим столиком, понимаете?
— Как не понимать. Только я, как отец, знаю своего сына и говорю вам напрямик, что без двухсот тысяч и говорить нечего.
— Дороговато! — сказал господин Проколов, — впрочем, я передам Nadine, может быть она и согласится.
— Да, передайте. А тем временем я переговорю с сыном.
— Хорошо!
— Так через три дня здесь?
— Да, здесь через три дня.
Собеседники замолчали. Проколов вытирал салфеткой бриллиант, князь, задумчиво глядя в окно на оживленный Невский, барабанил по столу пальцами.
— Вы выпьете еще бутылку вина? — обратился к нему Проколов.
— Нет, благодарю.
Оба встали, но Проколов протянул руку князю в знак того, чтобы он вышел первый, так как порыжелая шинель и побурелая фуражка последнего делали совместное путешествие шокирующим. Князь понял и вышел первый, по дороге подмигнув какой-то шляпке с розанами, одиноко допивавшей бутылку пива.
Мимолетное видение
Получив от Авдотьи Семеновны наказ дожидаться приноса медальона с заходом солнца, Владимир Павлович надумал зайти на несколько времени к отцу, но его не застал дома. Тогда он волей-неволей возвратился к себе в гостиницу и, позавтракав, ушел в номер, взяв с собой несколько газет и журналов. Но читал он недолго, вскоре им овладела дремота, и он, чрезвычайно довольный этим сокращающим время обстоятельством, перешел на диван и заснул. Долго ли он спал — решить было трудно, но проснутся, услышав шорох в дверях. Он отделил голову от подушки и застыл в удивлении.
Солнечный морозный день потухал, бросая последние красные лучи в его окно и вот в этих лучах на пороге двери, находившейся как раз против окна, стояла женская фигура. Лучи прямо ударяли в её лицо, золотые волосы, выбивающиеся из-под мерлушечьей шапки и придавая ему какую-то фантастическую прелесть. Коротенькая кофточка плотно охватывала её стройный, грациозный стан. В особенности хороши были блестящие испугом глаза на этом бледном, страдальческом личике, которому только кровяные лучи солнца придали жизненный цвет.
— Виновата, я побеспокоила вас. Вы князь Прилуцкий?! — заговорила незнакомка и голос её, дрожащий тем же испугом, который светился в глазах, показался молодому человеку очаровательным.
Он знал, он был теперь уверен, что это та, о ком говорила гадалка. Он был уверен также, что она принесла ему его дорогой медальон, но он не спешил вырвать его из ее рук, наоборот, ему как будто даже жаль было сделать это. Как будто дорогая вещь была в лучших руках, чем его собственные. Однако, Владимир Павлович предавался этим ощущениям всего несколько секунд, после чего вскочил на ноги и, застегивая визитку, пригласил чудное видение продвинуться вглубь комнаты и сесть на стул.
Оля (читатель, конечно, знает, что это была она) робко сделала несколько шагов, села и от поспешности, с трудом попав в карман среди складок платья, вынула оттуда сверток бумаги.
— Вот тут ваши часы, — сказала она, — и медальон.
Она сделала ударение на слове медальон.
— Ах! — воскликнул Прилуцкий, — как вы добры, я не знаю, чем и отблагодарить вас, — и он схватился за бумажник, так как вспомнил, что в публикации была объявлена награда.
Оля глядела на него наивным, чистым взглядом любопытного ребенка, но когда он вынул деньги и, отделив несколько крупных ассигнаций, подал ей, она вскочила, и на лице её отразился ужас.
— Что?! Деньги?!. Нет, нет, ради Бога, не надо!..
И она протянула руки отстраняющими ладонями. Владимир Павлович смутился и не знал, что ему делать. Еще больше потерялся он, когда увидел на глазах девушки слезы.
«Я ее обидел!» мелькнуло у него в голове, и он кинулся к ней, схватил упавшую руку и поцеловал в порыве какого-то неизъяснимого чувства. Она выдернула руку, закусила губу, словно удерживая готовое вырваться рыдание, и с трудом выговорила:
— Ну… и прощайте! — после чего бросилась к двери.
Прилуцкий не знал, что с ним происходит, но чувствовал только он, что вслед за этим мимолетным и навсегда скрывающимся от него видением потянулась вся его душа.
Если бы не сознание всей постыдности насилия, он схватил бы и удержал ее. Но он стоял, опустив руки и видел, как она вышла, как тихонько притворила дверь, как легкие шаги её чуть слышно удалялись по мату коридора и, наконец, совсем замолкли где-то вдалеке.
Долго стоял юноша с опущенной головой и упавшими руками, а в сердце его росло что-то новое, какая-то теплая струя ласково опахивала его. Что это такое? Обаяние ли таинственности или?..
Дав при последнем свидании отцу немного денег, Владимир Павлович дня четыре уже теперь не посещал старика и редко бывал дома, занятый хлопотами по отысканию места. В эти дни произошел сговор старого князя с Проколовым.
Старик Прилуцкий на другой же день отправился к сыну, но не застал его дома, на другой и на третий было тоже самое. Владимир Павлович успел уже воспользоваться рекомендательными письмами и свел кое-какие знакомства. В особенности хорошо принял его родной дядя отца Георгий Вениаминович Прилуцкий, ненавидевший и презиравший своего племянника всей силой души.
Это был старик лет под девяносто, но на взгляд ему нельзя было дать и семидесяти. В Петербурге этот человек пользовался громадным весом, так что визит к нему по настоянию матери был сделан Владимиром Павловичем первым.
Старик, однако, воздержался сообщать что-либо худое про отца сыну и на вопросы последнего или отмалчивался, или отвечал ничего незначащими шутливыми фразами.
Молодой человек, очень мало похожий на отца и характером, и наружностью, сразу завоевал себе симпатию Георгия Вениаминовича и, благодаря его участию, Владимиру Павловичу устроилась очень видная вакансия.
Поздно приезжая домой, молодой Прилуцкий находил у себя призывные записки отца, но на следующее утро ему, обыкновенно, надобно было ехать спозаранку, и визит к отцу откладывался и забывался даже. Наконец, в один из дней молодой Прилуцкий явился к отцу. Старик так и кинулся к нему.
— Послушай, Владимир, я тебе пишу, прихожу к тебе, все ноги старые свои оттоптал, а ты и в ус не дуешь…
Владимир Павлович извинился важными делами.
— Дела делами, батюшка, а отец отцом… Ну, да ладно, не в том суть, а в том, что и я о тебе забочусь не хуже твоих родных, которые смотрят на меня à haute de sa noblesse, я, друг мой, тоже для тебя высмотрел дельце, пожалуй, повыгоднее всех других. Тут, по крайней мере, сразу будет обеспечена вся твоя жизнь, — и старик, со свойственным ему слепым цинизмом, рассказал про наклевывающуюся женитьбу.
Уже с первых слов молодой князь понял, в чем дело. Лицо его побелело, зубы стиснулись, но он терпеливо ожидал конца рассказа с тем, чтобы узнать до конца меру отцовского цинизма. Когда старик окончил и торжествующе взглянул на него, то невольно отшатнулся. Глаза сына глядели на него с таким глубоким презрением, что старик растерялся.
— Извините, батюшка! — сказал он, наконец, сквозь стиснутые зубы, — мне некогда… я должен сейчас ехать по делу, а что касается насчет вашего предложения, то советую вам на досуге… вот при свете этой лампадки, перед этим образом, обдумать качественность его.
— То есть, ты отказываешься? — все еще не совсем доверяя очевидному отказу, спросил старик.
Юноша громко захохотал.
— Или вы шутите, батюшка, или вы…
Он не договорил, скрипнул зубами и вышел, мимоходом сдернув с гвоздя пальто и надевая его уже в коридоре.
— Ага, щенок! Ты так-то! — пробормотал ему вслед старик. Ну, так хорошо, голодай же дурак!
И он, с искаженным от бешенства лицом, несколько раз прошелся по комнате.
Влечение сердца
Мы оставили Бориса Ивановича поднимающимся в мезонин вторично после сцены с дочерью, неся в руках медальон, подаренный Ревекой, после чего Оля лично вручила его молодому князю. Но для чего она это сделала? Влекла ли ее таинственная надпись «люби и веруй?» Или простое недоверие к окружающим и боязнь за отца, что в случае передачи им медальона Борис Иванович мог подвергнуться какой-либо опасности?.. Вернее всего — совокупность всех этих причин, веских каждая сама по себе.
И вот, после описанной сцены в комнате молодого человека, Оля, в свою очередь, почувствовала в своей душе что-то необычайное. Весьма и весьма часто прихотливое сплетение путей судьбы сводит таким образом людей, для сладкого счастья или для не менее сладкой муки любви. Есть что-то таинственное в этих случайных, повсюду рассеянных в мире встречах. Возьмите бинокль и поглядите назад. На вашем пути тоже были встречи… случайные и мимолетные, но какие памятные, какие дорогие.. От них на целую жизнь исходят робкие трепетные лучи и в те минуты, когда мрак в особенности густо окружает вас, они смягчают ужас полной темноты.
Прошло уже несколько дней, а молодой князь все еще был всецело под впечатлением визита таинственной незнакомки. Кто она? Откуда пришла и куда ушла? Вот вопросы, которые останавливали на себе его пытливое, мучительное внимание, где бы он ни был, чтобы ни делал. Ночью Оля снилась ему и эти сны были так реальны, что походили на галлюцинации. Он видел ее входящей и окруженной ореолом лучей солнца. Он говорил, он спрашивал ее, кто она? Она отвечала ему немой, печальной улыбкой и скрывалась. Он вскакивал с постели, зажигал свечу и, опустив голову, долго думал, облокотившись на подушку.
— Неужели я влюбился в это мимолетное видение? — думал он. Это дико, это невозможно! И что же в ней такого особенного? Может быть, лучи солнца, позолотившие её пышные волосы и оттеняющие грусть на бледном личике, может быть, они всему виной?
Приди она просто, передай вещь и прими условленное вознаграждение, — чувствовал бы он то, что чувствует теперь? Нет, конечно, нет. Его манит тайна, написанная на бледных чертах девушки. Он тысячу раз вспоминает эти с ужасом протянутые руки, которыми она отстранила его, когда он предложил ей деньги. В этой девушке было, действительно, что-то такое, что не могло не оставить неизгладимого впечатления. Кто она? Куда она ушла?
Наконец, Владимир Павлович не вынес своего странного состояния. Убедившись, что ему также нужно увидеть хоть еще раз эту девушку, как человеку, страдающему жаждой, выпить стакан воды, он кинулся к Авдотье Семеновне.
— Ради Бога, — сказал он ей, — найдите мне эту девушку точно так же, как вы нашли мою вещь. Вы можете быть уверены, что за вознаграждением дело не станет: я готов на все ваши условия.
— Да, — задумчиво сказала знахарка, понимая сразу в чем дело и уже комбинируя свои выгоды, — девушка не вещь: ее действительно найти будет труднее.
Юноша молча взглянул на нее долгим, пытливым взглядом и вдруг, схватив за руку, сказал:
— Мы тут одни, Авдотья Семеновна! И поэтому я говорю откровенно. Вы можете мистифицировать кого угодно, но не меня. На меня ни обстановка ваша, ни (простите!) эти таинственные заглядывания вот в это зеркало ровно ничего не значат. Я понимаю только одно, что вы зарабатываете деньги известным способом и… — он опять замолчал на мгновение. — И я уверен, что вы знаете, кто эта девушка и где она живет…
Гадалка наморщила брови и холодно ответила.
— Я вас не понимаю, сударь.
Молодой князь улыбнулся.
— Не понимаете?
— Нет.
Он вынул бумажник.
— Ага! Ну, может быть, вы это поймете. Вот тут у меня пять тысяч. Я сию минуту вам даю пятьсот рублей, а еще тысячу вручаю вам после того, как вы меня отвезете в тот дом, где она живет.
Глаза гадалки алчно блеснули.
— Что же, я согласна, — сказала она, — я вовсе и не говорю, чтобы для меня невозможно было узнать, где живет интересующая вас особа, я только говорю, что это будет труднее, чем отыскать вещь…
— Я и даю за это больше.
— А я обещаю.
— Когда? Назначайте самый ближайший срок.
— Да хоть завтра.
— Прекрасно. Вы укажете мне ее адрес.
Хитрая улыбка скользнула по губам плутовки.
— Ну, если уж так невтерпеж, то приезжайте завтра часов в восемь вечера, и вы ее застанете тут, у меня.
— Застану! Тут! У вас?! — воскликнул Прилуцкий. Стало быть, мои догадки верны, что вы знаете ее.
Авдотья Семеновна подумала и сказала:
— Может быть!
После ухода молодого человека сметливая женщина тотчас же поехала к старику князю, чтобы сообщить ему эту нежданную новость, несколько изменяющую обстоятельства видов, которые, как она слышала, последнее время имел на сына старик и Проколов. Она застала князя за варением своей манной каши.
— Ага! Вот кстати! — воскликнул старик, увидав ее. Садитесь, Авдотья Семеновна, имеется о многом поговорить с вами. Я даже собирался к вам. Садитесь вот сюда на стул. Скиньте газету. Ничего, ничего, тут не запачкаетесь.
Авдотья Семеновна брезгливо подняла полы своей роскошной плюшевой ротонды и села. Кругом царил самый не поэтический хаос, среди которого виднелась та чисто старческая неряшливость, которая способна внушить наибольшее омерзение. В распахе коленкоровой огородки виднелась неопрятная постель.
Хмурое утро глядело в тусклые, запыленные стекла окна и лучи его слабо пробивались сквозь сетку птичьих клеток, так что огонь керосинки господствовал в этом полусумраке.
— Ну-с, — сказала Авдотья Семеновна, — сперва вы выкладывайте свое, а потом я свое…
Князь, не отрываясь от кастрюльки и беспрестанно помешивая в ней, рассказал о предложении корнета Проколова насчет его сына.
— Это все уже я знаю, — ответила гадалка, — но я знаю еще то, что этой свадьбе теперь не бывать. Сынок ваш не успел тут оглядеться, как уже влюбился.
— Что?!! Влюбился?! — в ужасе отскочил старик, — каким это образом?
Теперь в свою очередь Авдотья Семеновна рассказала все обстоятельно и прибавила, что её настоящий визит и имел целью узнать, какого мнения насчет всего этого он, Павел Михайлович.
— Так вот оно что! — воскликнул старик. — Ну-с, этому не бывать.
И он, замолчав, потер лоб, как бы придумывая средство против такой комбинации обстоятельств. Авдотья Семеновна пристально глядела на него своим хитрым взглядом и сама раздумывала, что выгоднее: отказаться ли завтра от получения тысячи рублей, перейдя в помощницы князя и заработав путем этого, может быть, не один десяток тысяч, или не гнаться за ястребом в небе, довольствовавшись синицей в руках. Вся суть в том, что скажет князь. Выразит ли он надежду на то, что сын согласится на сделку с Проколовым? А в это время князь перестал тереть лоб и кинулся к ней.
— Нет, нет… не делайте этого Авдотья Семеновна, наоборот, если есть возможность, надо куда-нибудь запрятать эту девчонку… Да так запрятать, чтобы и духу её не было слышно.
— А вдруг это все выйдет напрасно? — спросила ворожея.
— Как напрасно? Отчего напрасно?
— Да так. Если он уж раз отказался, как вы говорите, то и в другой раз откажется.
Князь захохотал отвратительным смехом сатира.
— Знаете, что, Авдотья Семеновна? Бог не обделил меня разумом, и я недаром прожил на свете мои шестьдесят пять лет… Тут у меня комбинация самая верная. Я хоть и давно не видел сына, это правда, но характер его приблизительно знаю. Если у него теперь отнять эту девочку, он сильно затоскует… Даже может быть запьет… По крайней мере, я постараюсь, чтобы это было так, то есть, чтобы он запил. Я знаю, он имеет маленькую склонность к вину, это я слышал стороной. Теперь он бросил пить потому, что занят был устройством своей карьеры и всего прочего, а при малейшем горе привычка вернется назад… Понимаете?
— То есть, вы хотите споить его что ли? — деловито спросила Авдотья Семеновна. — Этот план хорош, но верен ли он… Действительно ли, начав с горя попивать, он решится на брак с Надиной?
Князь подмигнул и бросился к кастрюльке, из которой бугром поднималось содержимое.
— Иначе и быть не может! — сказал он, приподняв кастрюльку и мешая.
— Что же? Тогда хорошо! Девчонка пропадет, — задумчиво сказала гадалка.
Так была подписана участь бедной Оли.
Ревека находит предложение выгодным для себя
Прямо от князя Авдотья Семеновна поехала на Окраинскую улицу. По мере того, как извозчичьи сани медленно двигались вперед по весенним поломанным мостовым и шаркали по камням, она все более и более соглашалась, что план старого князя не может потерпеть неудачи. Громадное дело — брак Надины — представлялось ей теперь вполне решенным, и она мысленно комбинировала максимум и минимум выгоды, предстоящей ей лично.
Но вот и Окраинский домик. Днем он выглядит какой-то жалкой руиной или, вернее, кучей старого почернелого леса. Две оторванные ставни наискось висели у грязных окон. С внешней стороны никакого признака обитания. Подобрав платье и ротонду, ворожея вступила во двор, изобилующий большими талыми лужами, в которых отражалось мутно-серое небо и две одинокие голые ветлы, неожиданно украшающие двор посередине. Но воздух тут был, и в нем уже чуялось первое веяние весны.
Пройдя «мастерскую», где от работы поднялось несколько таких лиц, которые при солнечном освещении получают чисто дьявольский отпечаток, она прямо отворила дверь в помещение Ревеки. Еврейка была одна. На вопрос, дома ли Борис Иванович, она отвечала отрицательно и прибавила:
— С дочкой куда-то укатили!
— Это хорошо! — таинственно сказала Авдотья Семеновна и наклонившись шепнула, — пойдем в заднюю комнату, я тебе хочу сообщить, Вера, кое-что…
— Что такое?! — встревожилась еврейка, — говори скорей, тут все равно никто не слышит…
Обе женщины отошли в дальний угол, и Авдотья Семеновна зашептала с придыханием и жестами.
— Видишь, в чем дело… девочка, которая у тебя живет наверху, нужна мне…
— Что ты, что ты! — встревожилась Вера Абрамовна, — да Борис за нее ты знаешь…
Но гадалка не дала договорить и подробно рассказала в чем дело, заключив такой фразой:
— Если эта девчонка сойдется с князем, то не только одно наше дело может пропасть, но и твое будет в опасности. Девчонка непременно выдаст, таков уж её характер, я знаю. Ты, голубушка, совсем ослеплена. Ты только и думаешь, как бы удержать при себе своего Бориску, а не видишь, где опасность.
Слушая эти речи, Вера Абрамовна задумалась. Она не могла не согласиться, что гадалка права.
— Так что же ты думаешь сделать?
Авдотья Семеновна хитро улыбнулась.
— Что я думаю?
— Да.
— Вот, голубушка, что я думаю… Что же делать, уж приходится мне думать за тебя… Слушай только внимательно.
— Ну?..
— Придет сегодня Петр Васильевич?
— Вечером?
— Да.
— Придет. А что?
— Ну, вот, когда он придет, ты переговори с ним в таком духе. Предложи ему её украсть. Скажи, что ты против этого ничего не имеешь, а, напротив, даже будешь ему благодарна. Ведь он любит эту девчонку, как я слышала.
— Да, кажется, влюблен.
— Ну, вот чего же лучше. Я знаю Петра Васильевича, он сумеет это сделать, если ты ему позволишь… ты же сама пойми то, что для тебя избавиться от этой девчонки самое благое дело.
— А Борис-то? — с тревогой спросила еврейка. — Что Борис?
— Да он с ума сойдет…
— Авось не сойдет… Ты его утешишь, — подмигнула Авдотья Семеновна. Главное не забывай, что ты за эту штуку получишь то, о чем я тебе говорила. Сумма, кажется, недурная?..
Глаза еврейки блеснули.
— Хорошо, — решительно сказала она, — это будет сделано.
— Так что я могу смело надеяться?
— Как на камень.
После этого женщины расстались. Авдотья Семеновна поехала восвояси, а Ревека решила не дожидаться вечера и послала за Петром Васильевичем в Пассаж, где он сегодня «стрикачил» вместе с Тришкой.
Посланному еврейка сказала, чтобы Петр Васильевич бросил все и ехал тотчас же. Через час мошенник был уже перед лицом своей антрепренерши.
— Что такое случилось, мамаша? — спросил он с обыкновенной своей наглой иронией, входя в помещение еврейки в шляпе, сдвинутой на затылок и в пальто.
— Садись! — сказала Ревека.
Петр Васильевич снял шляпу своим великолепным жестом и сел, положив ее на колени.
— Ну-с, в чем дело, мамаша?
— Ты любишь Оленьку? — прямо начала Ревека.
Петр Васильевич сразу изменил выражение лица с шутовского на серьезное. Дрянной человечишка этот, подвизающийся в качестве карманного вора, уже несколько лет подряд, а именно после исключения из третьего класса гимназии и смерти пьянчужки-отца своего, мелкого чиновника, действительно питал страстишку к затворнице мезонина.
Это было не трудно заметить всем, но до сей минуты покушение на знакомство с Олей было ему запрещено, как и всем прочим, под самой суровой угрозой. Немудрено, что теперь он выпучил удивленные глаза и решительно не знал, чему приписать этот внезапный вопрос «хозяйки».
— Ну, говори! Что ты глаза-то выпучил? — окликнула его Ревека. Ведь влюблен в нее?
— Оно, конечно… Я не прочь, а только… — начал было он.
— Ну, вот что, — перебила его Ревека, — для дела так надо. Ты можешь ее взять себе… Только потихоньку.
— Да как же это, мамаша?
— А вот придумай как, и главное надо, чтобы Борис Иванович ничего не знал.
— Вон оно что!..
— Да. И надо сделать это как можно скорей.
— Ишь ты штука-то!
— Я тебе дам в помощники, пожалуй, длинного Якова… и вы с ним вдвоем и обдумайте, как ее украсть.
— Украсть даже?!
— Ну, да, болван! Чего орешь-то!..
Петр Васильевич весь съежился и закрыл на всякий случай щеку рукой, потому что Ревека замахнулась уже своей пухлой дланью, тяжесть которой он испытывал уже несколько раз. Закрылся он и в то же время думал, что, конечно, он рад такому подарку, но как-то это все выйдет.
Петр Васильевич был от природы трусоват. Исподтишка он готов был на все, но прямо и открыто боялся почти всего. Ревека знала это и потому упомянула про длинного Якова, но в тоже время знала она то, что раз девчонка очутится в когтях негодяя, он уже ее не выпустит из них. И как бы подтверждая её мысли, Петр Васильевич вдруг спросил:
— Что же вы мне ее дарите, «совсем» или только на подержание?
— «Совсем», — многозначительно отрезала еврейка.
Петр Васильевич плотоядно улыбнулся и даже лизнул губы, вследствие чего стал поразительно похож на собаку, которую дразнят вкусной теплой костью. Он понял ужасное значение этого слова «совсем». Девочка, стало быть, чем-нибудь мешает. Тем хуже для нее, а для него, Петра Васильевича, её давнишнего обожателя, тем лучше. Он уже мысленно видел самые соблазнительные картины где-то там, в глубине его неприступной берлоги. Одно смущало его, — это возможность перемены обстоятельств и страшной мести Бориса Ивановича, но Ревека успокоила его. Она обещала все взять на себя, а что касается до молчаливости длинного Якова, то, я думаю, в ней нельзя сомневаться, в особенности если припомнить, какие делишки хранятся уже многие годы под спудом этой окаменелой в преступлениях души.
Ревека знала, что на следующий день (так как это была суббота) Оля пойдет в местную церковь ко всенощной и будет возвращаться оттуда после восьми часов вечера, то есть когда уже смеркнется окончательно. Прельщенная заманчивыми обещаниями Авдотьи Семеновны, а также и своими комбинациями насчет того, что после исчезновения дочери любимый ею человек будет принадлежать уже ей безраздельно, Ревека деятельно принялась за дело. Она отдала соответствующее приказание длинному Якову и притаилась у себя в комнате, занимаясь прилежнее, чем когда-либо, переборкой золотых вещей.
Она слышала, как вернулись откуда-то дочь и отец. Слышала их голоса наверху и злорадно думала:
— Постойте, недолго вам ворковать.
Ревека так ненавидела Олю, что ей теперь даже казалось странным, почему она раньше по собственной инициативе не прибегла к такому способу устранения девчонки. Конечно, она боялась, что это сильно подействует на Бориса Ивановича, но в тоже время надеялась, что по прошествии каких-нибудь недель двух все пойдет по-старому. Борис Иванович тогда будет все время около нее, и над ним не будет тяготеть это странное влияние дочери. После проделки с медальоном, рассказанной ей гадалкой, Ревеке еще более стало ясно, что девчонка им не ко двору, что она даже опасна и еврейка была чрезвычайно довольна задуманным исходом.
Она была уверена, что Борис Иванович после исчезновения дочери с головой окунется в их омут и она перестанет замечать на лице его странные тени и признаки колебания в те минуты, когда она предлагала ему какое-нибудь выгодное дельце. В особенности часто она стала замечать эти колебания последнее время.
— Постой, дрянь, ты не будешь мешать мне, — шипела еврейка, очищая какой-то браслет, и глаза её сверкали, споря с блеском металла.
Длинный Яков
В один из грязных песковских трактиров, под вывеской «Друзья», часов в девять вечера, вошел и сел у отдаленного столика, покрытого запачканной скатеркой, худощавый, жилистый человек, необыкновенно большого роста. На длинной шее он имел квадратное скуластое лицо, с маленькими косыми глазками и нагло вздернутым носом.
Все это, в общем, с коротко остриженными черными волосами, делало его фигуру весьма непривлекательной, но невольно останавливающей на себе внимание. От нее так и веяло какими-то мрачными тайнами той среды, где она родилась. Была ли это трущоба темного Петербурга или какой-нибудь медвежий угол провинции — и для того, и для другой одинаково не лестно было возрастить такое чадо.
Когда он сел и сиплым басом потребовал бутылку пива, несколько разговоров умолкло вокруг и много пар глаз с удивлением и страхом устремились на необычайную фигуру. Один только угреватолицый буфетчик весело подмигивал ему, на что посетитель отвечал только длинным, угрюмым взглядом. Его лицо, казалось, не могло улыбаться, сделанное из деревянных мускулов и каменных костей.
Это был длинный Яков. Временами он поглядывал на входную дверь, очевидно, поджидая кого-то. В грязной низкой комнате, с закоптелым потолком, была масса посетителей. Слышалась разноголосая речь, шумно откупоривались пивные бутылки, а над всем этим носился густой, прокисший запах сермяги и махорки.
Длинный Яков ни о чем не думал, если можно сказать так о том медленном брожении мысли с предмета на предмет, с лица на лицо вслед за глазами. Он знал, что, по приказанию «хозяйки», ему нужно было что-то сделать, в чем-то помочь Петру Васильевичу, но в чем именно, он не знал, да и не все ли равно!
Разве он одинаково не готов решительно на все, разве он именно не та машина, которой так гордится мастерская переделки старых вещей!? Длинный Яков был одно из тех человеческих существ, которые ближе всего подходят к типу животного. Никто не мог бы достоверно сказать, способен ли он мыслить и чувствовать, или нет? Знали все наверно, что нет того поручения, которого бы этот человек не исполнил в точности без всякого разбора об его качественности.
Впрочем, надо отдать справедливость, что длинный Яков, будучи беглым каторжником, скрывающимся под чужим паспортом, сослан был за тройное, необыкновенно зверское по своим обстоятельствам, убийство. Он зарезал стариков-супругов и дочь, как потом сознавался, совершенно напрасно, потому что семья стояла перед ним на коленях, умоляя о пощаде и предлагая все, что имелось в наличности. Но у него тогда, по собственному выражению, рука расходилась.
Наконец, скрипучая кирпичным блоком дверь растворилась и пропустила человека, при виде которого длинный Яков передвинулся на стуле и кашлянул так громко, что все, опять, обратили на него внимание. Вошедший был одет в приказчичью чуйку, фуражку и сапоги с голенищами.
— Фют! Петр Васильевич! Сюда! — крикнул ему верзила, видя, что гомерический кашель его остался незамеченным новым посетителем.
Петр Васильевич подошел и опустился на стул.
— Тебе Ревека говорила? — прямо начал он.
— Говорила.
— Ты как думаешь, можно это устроить?
— Барышню-то злапать?
— Ну, да, да.
— Отчего же нельзя. По-моему, все можно.
— Завтра вечером, значит, надо будет и устроить. Она пойдет ко всенощной, и как только покажется на углу Окраинской, тут ты и цапай ее. Понял? Потом, знаешь, сквозь огород и прямо на ту улицу, что сзади, потом через поле к моей старухе. Хозяйка обещала тебе за труды?
— Обещала,
— Я еще прибавлю от себя…
— Ладно.
— Я тебя дома ждать буду, а в помощники себе возьми Обрыдлова…
— Ладно… Что же пивком-то угостишь?..
— На вот сам угощайся! — ответил Петр Васильевич, вынимая трехрублевую и отдавая собеседнику.
Как он не был испорчен, длинный Яков со своим спокойным цинизмом был ему всегда ужасен. Петр Васильевич, глядя на него, никак не мог забыть одного обстоятельства, когда этот же человек, так мирно беседующий теперь с ним, чуть не убил его, тоже по приказанию Ревеки.
Он живо помнил эту сцену, как длинный Яков, зажав его как котенка между коленами, вынул нож, пощупал его лезвие, дернул за волосы назад его голову и… и в ту ужасную минуту Ревека вышла с помилованием.
Он тогда в порыве гнева обещал донести на всех, но был пойман Яковом, и подвергнут подобной расправе. Припомнив все это, он сухо простился с гигантом, строго и повелительно назначив ему сторожить Олю завтра от половины восьмого до девяти вечера в конце Окраинской улицы.
Отдаленный крик
— Отчего это Оля так долго не идет? — думал Борис Иванович, глядя на часы и решая, что дочери давно уже пора вернуться от всенощной.
В мезонине царила полная тишина, только звуки снизу и нарушали ее. Борис Иванович сидел в кресле и задумчиво глядел на полуосвещенные лампой узоры ковра. Сегодня он решил серьезно переговорить с Олей относительно её переселения отсюда, на которое она не соглашалась, говоря, что её место тут около него, что, если и он покинет эту трущобу, тогда она тоже согласится.
А как ему покинуть? Разве она не знает Ревеку? Разве она не понимает, на что способна эта страшная женщина? Неужели, она думает, он остался бы тут хоть на минуту, если бы мог порвать ужасную связь? Стоит ему уйти, и он будет выдан головой в руки полиции, и опять-таки очутится бок о бок с ней в тюрьме и далее… Ужасная связь!.. Как будто сама судьба отрезает ему возврат на честный путь.
— На честный путь! — повторил с бледной улыбкой Сумский, — да разве для меня существует теперь честный путь?.. Разве бежавший из тюрьмы и посаженный в нее за воровство Борис Сумский имеет право начать какое-нибудь дело, какой-нибудь честный труд, проживая по подложному виду на имя Максима Петрова — кронштадтского мещанина, исчезновение которого на льду взморья есть тайна длинного Якова и Ревеки? Разве можно что-нибудь построить на этой зыбкой почве? Бедная дочь, если бы она знала еще и это, если бы она знала, что она даже формально не дочь моя, что фамилия Семенова, девица-сирота? Это тоже подарок Ревеки для моего вящего спокойствия и безопасности!
Борис Иванович закрыл руками лицо и с каким-то особенным наслаждением злорадства над самим собой воскресил в памяти тот день, далеко, далеко утонувший в прошлом, когда он получил от Ревеки эти два паспорта.
Это был ценный подарок, потому что описания одинокого мастерового, кронштадтского мещанина, точь-в-точь подходили к его наружности. Тоже самое видно было и из паспорта дочери, где она названа Семеновой, а полиция знала о ней, что прежде она была девицей легкого поведения, но потом избавилась от позорного патента и уже не возобновляла его. И как он мог согласиться на все это? Как не дрогнула рука, принимавшая эти ужасные подарки?
Еще собой можно было распоряжаться, как угодно. Ну, Ревека помогла ему бежать из тюрьмы, ну, она приютила его, за что он обязан ей, но за что же было тянуть за собой неповинное существо? Ведь она думает, что она Сумская, ведь она не знает, что еще при жизни матери все это случилось мимолетно и быстро! Его арестовали, даже не успели судить, он бежал из дома предварительного заключения. Так все было подстроено.
Сегодня он хотел открыть дочери и это, и от нее будет зависеть решение его будущего. Если он еще нужен ей, как опора, как кулак, как животное, готовое за нее на жизнь и смерть, в огонь, и в воду. Если она еще нуждается, он подождет выполнить то, что задумал, но, если он прочтет в ее глазах свой последний приговор, он с радостью исполнит намеченное, именно с радостью, с удовольствием. Он устал, он изнемог, и если еще тянет эту лямку, то, конечно, не для себя, а для нее. Она, может быть, и понимает это.
— О, дорогое дитя мое! — прошептал Сумский и по его бледным щекам на седеющие уже, на когда-то холеные, красивые, усы скатилось несколько слез. И за что все это так сложилось? — продолжал думать Сумский, — именно сложилось, потому что ему кажется теперь, как будто во всем этом не участвовала его собственная воля.
Были только одни обстоятельства, они толкали его вправо, влево, вперед, назад, и он покорялся как щепка движению волны, как ветка напору ветра. Он прекрасно помнит, что в его душе не было даже никаких стремлений, никаких желаний. Если бы кто-нибудь спросил его, как он понимает жизнь и собственное место и значение в ней, он сильно удивился бы, как удивился и теперь, впервые случайно натолкнувшись на этот вопрос. Ведь он именно и понимал жизнь как сумму обстоятельств и случайностей, которым надо покоряться.
С самого детства разве он знал, что такое намеченная цель, борьба, идея, убеждение? Он уже только далеко потом, случайно, стал встречать эти слова на страницах попадавшихся ему романов, к которым он относился также поверхностно и пренебрежительно, как и все его окружающие. Одно было для него святыней, это хороший тон, изящество манер, потуги на остроумие, французский язык, гиппология (как наука специальная и необходимая) … И вдруг что-то обрушилось под ним, он провалился куда-то, все эти знания остались там наверху, откуда он провалился, и он перестал решительно понимать все окружающее. Сознавал только он одно, что надо жить, потому что помирать не хотелось, а помирать не хотелось потому, что жизнь так удачно и весело началась.
Он не мог поверить даже, что отныне эта же жизнь уже выпирает его вон из своего цикла за ненадобностью. Еще бы поверить этому в какие-нибудь двадцать пять лет человеку, изучившему хороший тон, гиппологию и славившемуся в качестве лихого спортсмена по женской части. И он стал продолжать жить, цепляясь в мутных волнах бытия за все возможное без разбора качества. Но, ведь, позвольте же, он, этот Сумский, имел и имеет чуткую нежную душу, он способен любить, даже способен жертвовать! О какой сложный характер!.. Но как легко определить то, чего ему не хватает для цельности и красоты.
Сумский был существо совершенно безвольное, безэнергичное, хотя внешне, глядя на это благородное лицо, на эти мужественные черты и красивую растительность, нельзя было этого сказать. Старинная кровь текла в каждой его жиле, благородные стати виднелись в каждой черте. Но увы! Даже и тогда, когда он был юн и молод, это уже была руина, это был выродок той блестящей плеяды имен, которая отжила свой век и свои традиции. Родись он сотней, даже меньше — полсотней лет назад, и ничего подобного с ним бы не случилось. Он был бы богат, а отсюда даже благороден и честен. Он так же, может быть, посвятил бы свою жизнь изучению хорошего тона и спорту по лошадиной и женской части, но он был бы еще богат и не нуждался бы в покровительстве Ревеки.
Конечно, такому человеку следовало бы давно уже умереть, тотчас же, как он свалился откуда-то сверху, благодаря прогнившим под ним вековым устоям, не лишнее было бы ему помереть и теперь, сию минуту, но… Оля… дочь… дорогое дитя, к которому притянулись все лучшие струны его человеческого я… Ведь она любит его и нуждается в его прозябании… Ведь она и так обижена судьбой в его лице, а если он умрет, что станется с ней… Жизнь накинется на нее, как зверь, и в один миг растерзает это бедное «слабое существо!..»
— О, какая мука! — простонал уже вслух Борис Иванович и зарыдал как ребенок, нервно трясясь всем телом и всхлипывая, но вдруг вздрогнул, поднял голову и прислушался. Что это?.. Ему послышался крик… Нет, все тихо… Это он ослышался. Однако, на всякий случай он отворил форточку и еще раз прислушался, глядя направо и налево.
Кругом было тихо. Мокрый снег медленно падал тяжелыми хлопьями с черного неба, где не мигало ни одной звездочки.
— Но, однако, что же Оли нет? — почти вскрикнул Борис Иванович и опять схватился за часы. Стрелки показывали ровно девять. Она всегда приходила из церкви в восемь, ну, самое большее в половине девятого. Теперь девять… Борис Иванович опять сел в кресло, стараясь успокоить себя и подыскать причину опоздания молодой девушки. Потом он сошел вниз к Ревеке и завел с ней разговор, как все нервные люди, старающиеся заглушить свою тревогу. Ревека, к его удивлению, была неразговорчива, она как-то особенно низко наклонилась над кольцом, из которого вынимала бирюзу, чтобы переставить в другое.
И вдруг среди этого пустяшного разговора он вспомнил про крик. Теперь ему показалось ясно, что-то был голос Оли. На полуфразе схватил он шапку и пальто и выскочил за дверь. Скользя и спотыкаясь, пробрался он по двору, не обходя ни талых луж, ни залежей рыхлого снега, и очутился на улице, не зная, зачем и куда идти.
— Да, ведь, она пошла в церковь? — подумал он, — надо, во-первых, узнать, окончилась ли там служба? — и он быстро пошел направо из ворот.
Несмотря на почти сплошной мрак, он твердо и уверенно шагал по деревянным мосткам, пока не вышел наконец на безлюдную площадь, скупо освещенную несколькими кое-где мигающими фонарями. В глубине ее виднелся темный силуэт старинного храма. Борис Иванович побежал, желая, как можно скорей убедиться окончилась ли служба. Вот он подбежал к ступеням, вот схватился за тяжелую ручку громадной двери.
Служба, очевидно, давно уже окончилась, и даже причетники разошлись. Ужас охватил сердце Сумского. Он бросился назад, на мелькающий огонек слабой надежды, что Оля пришла без него. По Окраинской он тоже бежал весь забрызганный водой и тяжело дышащий. Распахнув дверь в «мастерскую», он столкнулся лицом к лицу с Ревекой и крикнул ей.
— Что, Оля не приходила?
— А разве она не дома? — удивилась еврейка.
— Нет, нет, я ходил искать ее…
Ревека пожала плечами и пошла к себе. Борис Иванович последовал за ней.
— Послушай, однако! — говорил он, идя вслед, — что же это такое?
— Придет, — лениво кинула еврейка, с замечательной ловкостью играя свою пассивную роль.
— Но уж десятый час! — как испуганный ребенок настаивал Борис Иванович, и вдруг опять вспомнил про услышанный крик.
— Знаешь еще что, — сказал он, запирая дверь в комнату еврейки, — когда я сидел наверху, мне показалось, я слышал чей-то крик на Окраинской!
— Вот вздор-то! — отозвалась еврейка.
Борис Иванович вскипел.
— Не вздор, а правда!.. Ты видишь, я взволнован, а ты как будто смеешься надо мной!
— Да в чем же я виновата, что твоя дочь где-то замешкалась?! — отвечала еврейка с таким чистосердечием, что Борис Иванович и в самом деле нашел свое поведение относительно ее глупым.
— Надо самому бежать искать ее? — мелькнуло у него в голове, — но куда? Где она может быть?.. Ведь у нее даже и знакомых никаких нет!.. — но он, однако, нахлобучил шапку и выбежал опять на улицу.
Живой подарок
Идя опять быстрыми шагами во тьме Окраинской улицы, Борис Иванович остановился, заслышав, что кто-то приближается ему навстречу.
«Она!» — подумал Сумский и сердце его задрожало от радости, но, спустя несколько мгновений, он горько разочаровался, потому что по поступи узнал двух приближающихся мужчин. Еще через несколько мгновений и они поравнялись. Это были длинный Яков и данный ему в помощь Обрыдлов, парень лет семнадцати, но, благодаря своей испорченности и обилию «всего» в прошлом, могущий смело конкурировать с любым мошенником семидесяти одного года.
— Не видали вы дочери… Оли… Ольги Борисовны? — кинулся к ним Сумский.
Злодеи несколько опешили. Если они и ожидали, что «приятель» хозяйки будет искать свою дочь, то никак не рассчитывали, что это начнется с первой же их встречи. Обрыдлов тихонько засмеялся, а Яков, на минуту остановившись, хотел пройти далее. Но Борис Иванович преградил им дорогу.
— Говорите же, мерзавцы, коли я вас спрашиваю! — крикнул он тоном начальника.
Яков буркнул, что он «ничего не знает», а Обрыдлов, опять ухмыльнувшись, чего, однако, не заметил за темнотой Сумский, внезапно выдумал следующий ответ, за который потом был щедро награжден Ревекой.
— Я видел.
— Что? Видел? Где?! — и схватил его за руку.
Умный мошенник продолжал, ловко комбинируя свой личный взгляд на это дело.
— Видел ее около церкви, где мы с Яковом немного «потырбанили» и «постреляли».
— А потом?!
— Потом она перешла через площадь только не в эту сторону, не к дому, а к Неве. Барышня была очень грустна. Я сперва думал, нет ли у нее какого-нибудь худого замысла насчет себя, да потом решил, что это не мое дело.
Этот намек как молния ударил в голову Сумского. Он понял, что хотел сказать Обрыдлов и знал, что по ту сторону собора у него большая прорубь, откуда берут воду все ближайшие деревянные домишки, не снабженные водопроводами. Не утопилась ли она?! И это предположение показалось несчастному тем более вероятным, что Оля, действительно, последнее время была как-то особенно грустна и молчалива.
— Да, да, утопилась! — воскликнул он и бросился бежать по направлению к площади, не заметив, как вслед ему раздался довольно явственный хохот.
На самом же деле было так: Оля действительно после известной читателю сцены с отцом, а в особенности после посещения молодого князя, стала чрезвычайно задумчива. Целыми часами она иногда просиживала неподвижно, глядя в одну точку и не слыша шагов отца и Эдлы, входивших в комнату. Когда они окликали ее, молодая девушка вздрагивала и как бы не сразу узнавала того или другую.
Да и действительно, та душевная мука, которую выносила в эти дни Ольга Борисовна, представляла собой одно из страданий, редко выпадающих на человеческую долю. К терзаниям за участь отца, к ужасу и омерзению к людям, ее окружающим, примешивалось какое-то новое незнакомое ей чувство, сладкое само по себе, но в совокупности с предыдущими только усугубляющей боль сердца.
Образ молодого князя Прилуцкого всюду преследовал ее. Во сне он сплетался в какие-то фантастические сочетания с надписью «люби и веруй», где иногда тоже во сне она ловила странную опечатку: вместо «люби и веруй» на блестящей крышке медальона она явственно читала: «люби и воруй». Она понимала, что это последнее относится не к молодому князю, а к ее несчастному отцу и просыпалась, обливаясь холодным потом ужаса.
Временами ей хотелось опять пойти к князю с тем, чтобы сказать ему что-то, но что именно она не знала. Впрочем, иногда ей приходила дикая мысль пойти к князю, в благородстве которого она была уверена после встречи, и рассказать все, прося защиты и помилования ее отцу. Мысль эта временами крепла до твердой решимости, а, в другое время казалась бессмыслицей, дикой, ни к чему не ведущей выходкой.
С отцом она теперь перестала говорить почти совершенно. Она только временами устремляла на него грустный сострадательный взгляд и тотчас отводила его, полный слезами. Борис Иванович тоже глядел на нее с невыразимой мукой беспомощности и тоже молчал, не находя слов для нарушения зловещей, но торжественной тишины.
Несколько раз Ольга Борисовна уходила в местный собор и там подолгу рыдала, стоя на коленях в темном, отдаленном уголке. В этот вечер она тоже пошла ко всенощной, движимая невыносимо накопившейся болью в сердце. Там вдали от этой обстановки, в тишине храма, среди молящихся ей было легче. И если бы ей позволили, она бы так и осталась там на всю жизнь стоять на коленях и молиться… Молиться без конца, без перерыва за отца, за… За кого же еще?.. Разве тот другой нуждался в ее молитве? Да, наконец, разве он уже так близок ей после единственной встречи?
Но вечно там оставаться было нельзя, храм запирали, и то на нее уже стали поглядывать подозрительно, потому что она всегда выходила последней.
В этот вечер она особенно неохотно покинула святые стены… Ей даже было как-то страшно выходить из них, словно предчувствие какое-то пугало ее своим неясным призраком в глубине этой темной, безлюдной площади и дальше в дебрях Окраинской улицы.
Никогда этого не было с ней. Она шла по площади, пугливо озираясь, и с каждым шагом начинала все больше и больше раскаиваться, зачем отклонила предложение отца проводить ее.
Сперва еще пока попадались кое-какие прохожие, чувство страха было еще сносно, но, когда она вступила в самую глухую часть громадной площади, в ту, в которую упирается Окраинская, Ольга Борисовна остановилась и должна была сделать над собой громадное усилие, чтобы двинуться дальше.
Положим, сегодня и ночь была не такая, как вчера. Вчера светила луна, а сегодня все небо в тучах, не видно ни звездочки.
Вот и Окраинская.
Молодая девушка знала ее, конечно, всю не хуже остальных аборигенов мрачного дома, но шла неровно и порывисто…
Вдруг сильные руки схватили ее за горло, она крикнула, кто-то накинул ей на голову что-то мягкое и она потеряла сознание.
Очнулась она в совершенно незнакомой обстановке.
Крошечная комнатка с облупившейся бумагой на потолке, точь-в-точь такой, какой бывает в плохеньких пригородных дачах, положим, была уставлена недурной мебелью, имела зеркало, кушетку, ковер, лампу, цветы и какие-то картинки голых женщин на стенах, но все-таки это была не ее комната…
Что же такое случилось? Где она? Чья это мягкая широкая постель, на которой она лежит?..
Кто же молодой мужчина и отвратительного вида старуха, оттирающие её лоб одеколоном?
— Отец! — крикнула она в ужасе, поднявшись на подушках, и вдруг узнала молодого мужчину, это был Петр Васильевич.
— Послушайте, зачем я здесь? — спросила она у него.
— Так надо, — отвечал мазурик, — этого требует спасение вашего отца…
— Что? Спасение отца?
— Да…
— Но что с ним? О, говорите, ради Христа! Пустите меня к нему!
— Нельзя, нельзя, Ольга Борисовна… Борис Иванович поручил мне спрятать вас здесь… Он скоро придет и сам сюда…
— Полно молоть-то! — отозвалась грязная старуха, кидая на молодую девушку злобный и дерзкий взгляд.
Это было ужасающее существо. Возьми его художник сюжетом для картины, — ему не поверят, что существуют такие отвратительные лица, не поверят и фотографии, предполагая, что это снимок не с живого существа, а с карикатуры. Клювообразный нос сходился с подбородком, под вздернутыми бровями торчали выпуклые совиные глаза и в спутанных волосах с боков торчали огромные уши.
Увидев эту женщину, Ольга Борисовна задрожала.
— Убирайтесь к черту, маменька, вас не спрашивают! — отвечал Петр Васильевич, после чего мегера, еще раз злобно сверкнув глазами, вышла как злая, оскаленная собака.
— Скорей торопись, а то спать лягу и больше не поднимусь! — крикнула она из соседней комнаты.
Петр Васильевич в один прыжок выскочил за дверь и тотчас же там раздались звуки двух пощечин, потом удар чем-то еще, вопль — и все стихло.
Петр Васильевич вернулся назад.
Вся, похолодев от ужаса, Ольга Борисовна соскочила с постели.
— Ничего, ничего, Ольга Борисовна! — улыбаясь, проговорил мошенник. Маменькой, как изволите видеть, меня Господь наградил не особенно доброй, да… не в этом дело.
— Ради Бога, скажите мне, что все это значит?! — воскликнула молодая девушка, умоляюще прижав дрожащие руки к груди.
— Сказать? — вдруг спросил Петр Васильевич и таким тоном и с такой улыбкой, от которых трепет ужаса пробежал по телу Ольги Борисовны.
— Сказать? — повторил он, приближаясь, — извольте…
Он на минуту остановился, чтобы перевести дыхание, и наполнил атмосферу запахом вина. Теперь только Ольга Борисовна заметила, что он был пьян и еле-еле держался на ногах.
— Сказать? Извольте!.. Это значит… что вы моя!..
Он театрально приложил руку к сердцу.
Ольга Борисовна инстинктивно отскочила вглубь комнаты. Она теперь поняла все.
— О, нет, нет, Ольга Борисовна, — отвечал негодяй, — вы не беспокойтесь, насилия над вами не будет, я слишком давно и страстно люблю вас, чтобы пойти на это… Я буду терпелив… Я хочу заслужить любовь вашу, а не оказать над вами насилие, хотя, как видите, ничто не мешает мне сделать и это…
Ольга Борисовна хотела кинуться вперед, но зашаталась и опять упала без чувств.
Откровенность за откровенность
В назначенный на завтра час молодой князь Прилуцкий явился к Авдотье Семеновне.
Встреча с Ольгой Борисовной сильно волновала его.
И чем ближе подъезжал он к дому гадалки, тем меньше находил слов, могущих объяснить девушке его желание видеть ее.
Да и кто она, в самом деле, неужели же простая помощница этой мистификаторши, но рядом с этим подозрением вдруг опять восставал ее образ в ореоле лучей заката и опять он говорил: нет, этого быть не может, если порок и принимает ангельскую личину, то при других обстоятельствах и для другой цели.
Он верил, что его душа не может ошибиться в своем влечении, она его никогда еще не обманывала своими рефлексами симпатии и антипатии.
Впрочем, главное, что влекло Владимира Павловича к девушке, это бесконечное страдание, светившееся в ее взоре и во всех чертах бедного, бледного личика.
Он не сомневался теперь, что она несчастна, и ему хотелось найти ключ к разгадке тайны этого несчастья. Ему казалось даже, что он должен это сделать потому, что иначе ему не будет покоя и этот образ невоплощенный и неразгаданный способен отравить всю его жизнь.
Авдотья Семеновна, однако, приняла его с грустным и разочарованным видом.
— Увы! — сказала она, — я не могу сдержать свое обещание.
— Отчего? — спросил Прилуцкий.
— Она вчера уехала из Петербурга:
Юноша нахмурился.
— Конечно, это вы мне говорите не по-вашему, простите, глупейшему зеркалу, а на основании собранных данных, труд доставки мне которых, я думаю, достаточно щедро оплачен мной задатками.
— Совершенно верно, — отвечала Авдотья Семеновна, — поэтому самому вам вовсе не нужно знать, каким именно путем я собрала сведения. Достаточно, что я вам сообщаю, что эта девушка теперь вне Петербурга, и очень жалею, что она не здесь, не перед вами вместо меня, потому что в этом положении дела я теряю довольно крупный куш вознаграждения. Я думаю, вам ясно, что, если бы я могла вам представить ее, я бы это сделала и, стало быть, нет никакой возможности, если я этого не сделала.
Прилуцкий круто повернулся и вышел. Он был и раздражен и, странно, отчасти доволен таким оборотом дела.
Стало быть, «мимолетное видение», действительно, не в стачке с этой темной бабой: стало быть, предчувствие его не обмануло, но с другой стороны, чем же объяснить себе это таинственное предсказание гадалки насчет доставления ему медальона?
А может быть она и, действительно, внезапно уехала из Петербурга, внезапно даже для самой этой плутовки? Все может быть! И молодой человек в недоумении пожал плечами.
— Неужели я никогда больше не увижу ее? — думал он, едучи домой на извозчике. И эта мысль показалась Владимиру Павловичу вдруг такой ужасной, так больно сжалось его сердце, что он сам даже удивился.
Он вспомнил, с какой радостной тревогой он ехал туда и как вяло и апатично все кажется ему теперь.
Взамен всяких других мыслей вертелся только один вопрос: неужели? неужели? И он чувствовал, что это для него отныне фатальный, неотразимый вопрос.
Войдя к себе в номер, он, к удивлению своему, застал человека, спиной к дверям пишущего что-то на его письменном столе. Позади стоял в почтительной позе номерной слуга.
Прилуцкий остановился в изумлении.
Но вот незнакомец повернулся и бросился к нему в объятия.
— Володя! Здравствуй, дружище! — воскликнул он с сильным немецким, а может быть и еврейским акцентом.
Прилуцкий попятился, так как не успел разглядеть, кто именно попал в его объятия, но, разглядев, сомкнул их и поцеловался с чернявым молодым человеком в богатой шубе и в перстнях.
— Гопфер! Какими судьбами! — воскликнул он, впрочем, не особенно радостным тоном, а скорее просто из аналогии к пылкости своего гостя.
— Служу тут! И ты, говорят, приехал служить? Мне твой отец говорил.
— Отец? — переспросил Прилуцкий, — ты разве его знаешь?
— Еще бы, мы с ним уже целый год знакомы… он меня и направил сюда, а я вот не застал тебя и писал записку, вот видишь?.. Звал к себе и адрес оставлял… Ну, слава Богу, что встретились, значит днем раньше увиделись… Ведь правда? Если бы мы разминулись, ведь ты бы не манкировал этим призывом старого друга. Впрочем, если бы и манкировал, я все равно бы приехал к тебе.
И говоря это, Гопфер снял шубу, повесил на колок около двери и, вернувшись опять, схватил за руки Прилуцкого, тряся их и заглядывая в глаза.
Адам Иванович Гопфер был студент, а ныне кандидат того же X-го университета, где кончил курс и Прилуцкий.
Он был старше последнего на два курса, но в стенах университета они как-то сошлись, и затем умный и экспансивный еврей стал к Владимиру Павловичу в очень близкие и дружеские отношения.
Было время даже, что Прилуцкий находился под его влиянием, что в школьных кружках считается, как известно, верхом дружбы. Впоследствии влияние это ослабело, потому что завязались новые дружбы, но, тем не менее, Гопфер, слывший в университете за талант и бывший, действительно, выдающимся человеком, навсегда упрочил в Прилуцком своего поклонника, а в случае чего и горячего защитника.
Потом он окончил курс, уехал в Петербург, и вот теперь после целых трех лет разлуки бывшие товарищи свиделись.
Одно было странно и несколько неприятно Прилуцкому, как он мог познакомиться с отцом? Что у них может быть общего?
Впрочем, отчасти вопрос этот был вскоре разрешен, но только отчасти. Полностью же обстоятельства дела таковы.
Гопфер и комбинации старого князя
Покончив с университетом, Гопфер решил покончить и с тем типом, который он усвоил для себя в его стенах.
Гибкая и ловкая натура еврея оказалась способной осваиваться с какой угодно обстановкой, ум помогал ей в этом.
В сущности говоря, в характере этого человека была одна определенная склонность, одно влечение, одна задача жизни — не быть бедняком и по возможности скорее зашибить деньгу.
С этой целью, Гопфер решил со временем выкреститься. И надо ему отдать должное, принял он это намерение не из подлой робости перед грядущими неудачами, а из принципа. Верил или не верил он в какие-либо религиозные начала, это вопрос другой, но он был твердо уверен, что все культы, все начала ведут к одной и той же цели.
Стало быть, форма или путь достижения есть нечто чрезвычайно второстепенное.
Он знал, что ему, во-первых, нужно жить и взять от жизни возможно более. Это «жить» и «взять» сводилось у него, конечно, к понятию о лишнем рубле.
Щекотливость и утонченную нравственность тех молодых порывистых натур, которыми, к счастью, пока еще так богаты наши университетские стены, он оставил в дар тому же университету с затаенным сознанием, что в дальнейшей карьере его это будет лишний и совершенно ненужный багаж.
Практическим умом своим он давно уже далеко окидывал жизнь и понимал, что коли жить, так жить, а эмпирейничать, так эмпирейничать…
И вот, он приехал в Петербург. Шумный город принял его в свои каменные объятия, оглушил шумом, поразил сутолокой, но только в первые дни.
Затем он разобрался во всех своих впечатлениях, опять зорко вгляделся в эту новую жизнь и понял ее с такой же легкостью, с какой в прежнее время разрешал математические дилеммы.
Как юрист, он скоро нашел себе занятие, потому практика в этом случае стирает черту, отделяющую чистую юриспруденцию от простого сутяжничества, типа блаженных времен наших праотцов.
Он вывесил дощечку частного ходатая и хотя какой-то шутник ночью переделал букву «а» на «е» в слове частный и рядом поставил в скобках знак удивления, то есть вопросительный и восклицательный вместе, несмотря на это, Гопфер при посредстве дворника дома нашел виновного и ловко отделал его в камере мирового судьи, блеснув своей эрудицией и юридическими познаниями.
Это был его первый дебют.
Тут же в камере кто-то подошел к нему с просьбой принять на себя его сложное дело. Гопфер, конечно, принял его, конечно, выиграл, потом наклюнулось еще дельце, еще, и наконец, он даже сделался немного популярен.
Благодаря этому обстоятельству, он раздумал и креститься, ибо преображаться в присяжного поверенного не казалось ему теперь уже столь выгодным, когда он ближе взглянул на суть жизни. Все эти подчиненности и стражи только тормозили дело, которое уже пошло на лад.
Дальше и дальше бежал Гопфер по тропе столичной жизни и, сам не замечая того, вбежал в самое горнило темного Петербурга.
Вокруг него стали группироваться те аборигены нашего города, на которых давно уже косо поглядывает полицейское и административное око.
Но он не смущался этим, он видел, что желаемое достигается, что деньги притекают в изобилии и удваивал старание.
Не было дела, за которое бы он ни взялся и в большинстве случаев не выигрывал.
Со стариком Прилуцким он познакомился в камере мирового судьи.
Князь взыскивал с кого-то крошечную сумму по передоверию и разговорился с юрким молодым ходатаем случайно.
Гопфер усвоил себе привычку не уклоняться ни от какого знакомства, мудро сознавая, что сто друзей уже самим числом своим обеспечивают сто рублей.
Разговорились, дальше, больше. Князь назвал свою фамилию и тут-то Гопфер и вцепился в него.
— Как? Вы князь Прилуцкий? Очень рад. А я знал вашего сына, он был со мной в университете. Впрочем, он и теперь еще там кончает.
И Гопфер принялся рассказывать про Владимира Павловича. Он хвалил его и радовался знакомству с его отцом. Спустя несколько времени, он обрадовался этому знакомству еще более, потому что увидел, какое ценное приобретение оказалось в старом князе, знавшем решительно весь Петербург и все его сложные тайны. Они начали часто видеться. Гопфер приходил к князю за известными сведениями, князь приходил к нему за займом нескольких рублишек, неся указание на новое дельце, а в последний раз он рассказал и про дельце с сыном.
Гопфер подумал и сказал:
— Да, ваш план верен. Если Владимира Павловича, что называется, просветить, то есть, показать ему все прелести петербургской жизни, и с другой стороны устранить с его пути эту девчонку, я знаю его натуру, с ним тогда можно сделать дело. Страстишка, которая водилась за ним и в университете вот к этому…
Гопфер щелкнул пальцами по бутылке водки, перед которой происходила беседа в комнате князя, и продолжал:
— И если он опять примется за это, тогда Надина может поздравить себя княгиней.
— Вот что, голубчик, — отозвался старик, — не можете ли вы как-нибудь потаскать его с собой по Петербургу?.. Ну, покутить с ним, знаете, этак, начав сперва с соболезнований об этой девчонке, знаете, этак, на правах товарища, а потом вальсом, вальсом, да и в салоп Надины затащите его… А она уж его не выпустит. Elle lui prendra par les cornes…
— О, еще бы! — захохотал Гопфер. Еще бы Надина-то… Да она кого угодно опутает, надо бы их свести.
И он решил взять все это на себя.
Старые приятели
— Покажись, покажись, — говорил Гопфер, подводя Владимира Павловича к окну и разглядывая. Постарел брат, сильно постарел. Знаешь, теперь ты выглядишь лет под тридцать.
Бывшие приятели сели.
— Вот интересно, как же ты познакомился с отцом?
— Имел к нему маленькое дело по взысканию.
— Ты с него взыскивал?
— Наоборот, мой клиент просил твоего отца обождать на нем.
— Разве отец дает деньги взаймы?
— Нет, тут по передоверию. Да что тебе это так интересно, ну познакомился и ладно!
Гопфер и говорил, и двигался, как в былые годы, на студенческих вечеринках.
Теперь никто бы не узнал в нем бедового дельца, каким его называли все, имевшие с ним дело.
Владимир Павлович глядел на Гопфера и находил, что он тот же самый и мало-помалу прежнее чувство симпатии к талантливому товарищу проснулось в нем.
— Ну, рассказывай же, как ты устроился? — спросил он, внезапно оживляясь, у адвоката.
— Недурно, — небрежно ответил Гопфер, — человеку, желающему делать, можно найти себе место, житейской трапезой и без этих ферул. Я, брат, пошел по частному делу, тем более, что нынче вышли новые правила насчет евреев, слыхал?
— Не допускают? Да?..
— Не допускают, брат, не допускают, — иронически ответил Гопфер.
— Так ты, значит, по частному? — сказал Владимир Павлович, не находя более что сказать на это заявление.
— Да. И Бог не обидел, не жалуюсь, дела много, хоть отбавляй!
— Ну, вот, это хорошо! — опять деланно оживился Прилуцкий, — я сам думал все ту же думу. Неужели она пропала навсегда? Дума эта как-то сама собой прорывалась из глубины его мышления. Очевидно, она имела тесную связь с его сердцем и надолго должна была остаться преобладающей.
А Гопфер в это время говорил о себе, как он устроил квартиру, как зажил теперь не то, что в конуре за дощатой перегородкой, и вдруг оборвал свою речь.
— Слушай, Владимир, что же брат, ты не угостишь товарища, я сегодня, брат, еще не завтракал?
— А чего же ты не говоришь толком, — отозвался Прилуцкий и потянулся к звонку, но Гопфер остановил его руку.
— Нет, брат, уж теперь поздно, ты свой черед прозевал, теперь моя очередь. Поедем к Контану!
— Куда это?
— Ресторан Контана, неужели не слышал?
— Нет.
— Ну, впрочем, и не мудрено, ты ведь еще недавно и, как отец твой говорит, бирюком живешь. Ну, едем. Я тебе покажу, это один из лучших ресторанов Петербурга. Стыдно тебе, будущему здешнему общественному деятелю, не знать его. Одевайся! Едем!
По старой привычке Прилуцкий повиновался. Он встал, сдернул с вешалки шубу и влез в нее даже раньше, чем гость в свою.
По дороге в ресторан, Гопфер то и дело обращал внимание своего спутника на улицы и здания, которые они проезжали. Прилуцкий с удивлением поглядывал на говорящего, не постигая, как он мог в такое сравнительно короткое время так детально изучить Петербург.
Ресторан, действительно, поразил молодого князя роскошью своей обстановки.
Они прошли в отдельный кабинет, и Гопфер самолично заказал меню явившемуся метрдотелю.
В ожидании существенного они приступили к закуске. Она, но обыкновению, состояла из ассортимента всевозможных euvr’ов и водок. Гопфер то и дело подливал Прилуцкому. Последний не уклонялся и в конце концов стал гораздо более разговорчив, чем у себя в номере.
В это время подали «гвоздь» завтрака.
— Послушай! — сказал Гопфер, видя, что его собеседник пришел в одно из тех состояний, которые он помнит еще по пребыванию в X-ве.
— Ты что же тут собственно намерен делать?
— Ищу место! — отвечал Прилуцкий, — дед обещал и даже больше скажу тебе, обещание его уже исполнилось.
— Вот как!..
— Да. Место довольно выгодное…
— Счастливец ты, Володя, — с неподдельным огорчением сказал Гопфер, — а вот нашему брату все стремления клином кончаются.
Прилуцкий вздохнул.
— Что ж поделаешь, брат. Существующее существует и будет существовать.
— Красно, но темно, — захохотал Гопфер, наливая себе и Прилуцкому вина. Ну, да не в этом дело, брат, а в том, что я тебя сегодня похищаю на целый день. Ты уж как хочешь. Сейчас мы пойдем ко мне всхрапнуть маленько, а вечером я тебя свезу к одной знаменитой гадалке на картах… Я ведь знаю уж, что ты любитель гадалок! — произнес с ударением Гопфер.
Прилуцкий дернул головой, как лошадь, перед глазами которой махнули хлыстом.
— Откуда ты его знаешь?
— Успокойся, старик твой все разболтал! — И про твою интрижку тоже, — хотел прибавить ходатай, но воздержался, думая, как бы не испортить этим напоминанием всего дела.
— Это насчет медальона? — подозрительно спросил князь.
— Да, да… Но эта, брат, найдет тебе не только медальон, но и сердце, если ты его потеряешь!.. Да, уж доложу тебе, вот бабенка-то… к ней весь петербургский монд съезжается…
Прилуцкий слушал приятеля и недоумевал для чего и почему он желает познакомить его с ней, а Гопфер тем временем продолжал распинаться о качествах рекомендуемой особы. Подали кофе и к нему ликеры. Прилуцкий чувствовал, что голова его отяжелела, но тем не менее налил в стакан двойную порцию шартреза.
Он ощущал теперь странное настроение. Ему не то, чтобы было весело, а какой-то розовый туман подернул все его мрачные думы об Оле и об отце. Широкая русская натура, всегда так склонная к кутежу и разгулу, взяла верх. Через полчаса возобновленные друзья ехали на квартиру Гопфера.
К немалому изумлению Прилуцкого, она оказалась состоящей из трех прекрасно меблированных комнат, из которых кабинет в особенности поражал обдуманностью изящества своих деталей.
Полусветская львица
Пока приятели спят крепким сном, один в спальне, другой на роскошном турецком диване, мы успеем рассказать кое-что о той особе, поездкой к которой соблазнял Прилуцкого Гопфер.
Мадемуазель Надина была одна из тех петербургских мамзелей, которых, в противоположность «звездам падучим», смело можно назвать ракетами.
Она была дочь дьячка, получила образование в сельской школе, а потом воспользовалась этим образованием уже в Петербурге, куда приехала на дровяной барже. Служила она горничной, потом продавщицей, потом начала появляться в уголках вечернего разгула. Тут она познакомилась с тем, который потом сделал ей карьеру в демимонде, а потом, будучи одинок, завещал ей все свое громадное состояние.
Теперь Надине было уже под тридцать, но она была еще поистине прекрасна.
Утро.
Серенькое и мутное, оно, несмотря на сравнительно поздний час, чуть брезжит сквозь кисейные шторы.
В глубине комнаты альков, где еще спит петербургская красавица. Весь пол устлан мягким, тонким ковром, ценностью превышающим несколько десятков годовых окладов.
Там и сям, как будто небрежно, но в сущности чрезвычайно обдуманно, разбросаны группы низеньких кресел, стульев, пуфов и кушеток. Комната велика. Стены ее обиты шелковой материей, складки которой от углов потолка и пола собираются в середине под громадной причудливой кокардой из той же материи. Пурпурный отблеск отражается в гигантском трюмо и в другом зеркале напротив (недалеко от помпезного алькова), представляющем из себя дверь в соседнюю ванную комнату. Там все мрамор, дорогой, редкий мрамор, белый с синими жилками.
Это какая-то коробка из мрамора. Потолок, стены и пол, и сама ванна, все из одного и того же материала, свет падает сверху.
В углу с двух боков заставленное зеркалами стоит какое-то странное ложе.
Это низкий широкий диван, весь закиданный роскошными барсовыми шкурами.
Их тут так много, что купальщица может нырнуть в них и, хохоча и играя, как резвый ребенок, наслаждаться ласковым прикосновением мягких волос к ее роскошному телу.
Есть, конечно, и другие комнаты, счетом их — четырнадцать. Есть и зал, роскошный зал в два света, столовая, гостиная и прочие, так что помещением этим занят весь особняк. Всюду роскошь, едва поддающаяся описанию, бронза, зеркала, ковры, картины лучших кистей, словом, все что нужно, чтобы поразить одного и заслужить благосклонное внимание другого. Налево из швейцарской, откуда ведет теплая и внутренняя лестница с роскошным ковром и драгоценной бронзовой решеткой, маленькая дубовая дверка.
Она ведет в квартиру, состоящую всего из трех небольших комнат, тоже роскошно обставленных.
Это помещение Проколова, официально значащегося в качестве домашнего секретаря куртизанки.
Но вернемся к Надине.
Из алькова выпрыгнул громадный дог и, потягиваясь, прошелся по комнате. Потом он опять вернулся к своему ложу, устроенному около постели куртизанки в ногах, и хотел уже опять свернуться на нем, но раздумал и опять пошел по комнате. Надина проснулась и привычным движением тронула кнопку электрического звонка над подушкой.
— Мишка, ты здесь? — раздался голос из алькова.
Дог поспешил к ложу своей госпожи.
Он положил свою умную морду на протянутую руку и, виляя хвостом, глядел прямо в глаза. Белая полная рука гладила собаку, отчего мановение хвоста учащалось.
— Вот что, Мишка, — говорила Надина, — пойди сейчас к своему тезке и скажи ему, чтобы он пришел сюда… Понимаешь? Ну, ступай.
Собака бросилась к дверям, как-то сама отворила их и помчалась по залу и гостиным к вестибюлю.
Сбежав по лестнице, она с лаем кинулась на дверь квартиры домашнего секретаря.
На звонок явилась горничная, неся на подносе шоколадоваренную машинку, крошечную фарфоровую чашку и вазочку с бисквитами.
Поставив все это на столик около постели, она, после короткого и напрасного ожидания каких-либо приказаний, удалилась.
Через пять минут в соседней комнате раздались шаги. Они приблизились к двери, и чья-то осторожная рука взялась за бронзовую ручку.
— Мишель, ты? — спросила куртизанка.
Дверь распахнулась, и с сияющей улыбкой на пороге ее показался Проколов, за ним прошмыгнул четвероногий посол. Проколов весь был здоровье и ликование. Он походил на громадного амура, округлые формы которого плотно охватывал безукоризненно модный костюм.
Надина поглядела на него и первой мыслью ее было: ишь как ведь пополнел за последнее время! Это уж даже чересчур.
Это даже уже было не во вкусе Надины, хотя она предпочитала полных мужчин.
По дороге к алькову Проколов взял низенький стул и, поставив его перед кроватью, сел, целуя протянутую руку.
— Ну, что, — спросила Надина, — вчера я не успела спросить тебя об этом — что? Устроилось что-нибудь с этими князьями?..
Мишель пожал плечами.
— Что до меня касается, я использовал все возможное. Старик, конечно, согласен был на все что угодно, это покладистый человек, но с сыном его нелегко устроиться, как оказывается… Тот, знаешь, играет в какие-то фанаберии честности принципов…
— Какие там принципы, — раздражительно перебила Надина, — а про деньги ты говорил ему?..
— Отцу говорил, а ему еще нет, не приходилось, да, впрочем, у нас со стариком отличная махинация теперь придумана. В дело вмешался Гопфер. Молодой-то князек имеет страстишку к бутылке, то есть не то, чтобы очень, а так любит кутнуть, что называется, а в особенности по двум предлогам: с горя и с радости. Тут ему устроили искусственное горе, — и Мишель рассказал историю с Олей и пропажей медальона.
— Гопфер известил меня, — заключил Проколов, — что денька через три он затащит его сюда, а уж все дальнейшее в твоих руках Надин…
Куртизанка задумчиво улыбнулась и сказала:
— Да, из моих рук он не вырвется…
— Не было бы так же, как с графом Кирасовым, — ответил Мишель вкрадчиво, но в тоже время едко.
Глаза Надины вспыхнули. Это были великолепные глаза рассерженной кошки.
— Причем тут Кирасов? — строго спросила куртизанка. — Кирасов и этот князек Прилуцкий — какое сравнение!.. Кирасов сам богач, Кирасов в лучшем кавалерийском полку, а этот сын какого-то бродяги, нищий студентик. Я вовсе и не думала никогда ловить Кирасова. Он мне просто нравится, понимаешь, нравится, потому что он красив, ловок и смел… Ну, так и не говори ерунды, а ревности мне твоей вовсе не нужно. Понимаешь: «не нужно!» — подчеркнула Надина.
Проколов побагровел, кашлянул в руку и встал.
— Виноват, я только так, — сказал он, — я не знал, что ты рассердишься.
Надина, сдвинув бровки, налила себе еще чашку шоколада и медленно стала пить ее маленькими глотками, не обращая внимания на взволнованно шагающего из угла в угол Мишеля. Потом она задумалась, а лицо ее стало проясняться до улыбки включительно.
Она вспомнила этот вечер. У нее играли в карты. Шла по обыкновению крупная игра. Граф Кирасов адски проигрывался. Ей вдруг стало жаль его. Она мигнула Мишелю и несколько карт были сданы.
Но, к ее удивлению, перемена счастья ничуть не изменила холодного вида молодого графа. Он брал деньги назад так же небрежно, как и проигрывал. Только и загорались его красивые, наглые глаза, когда он останавливал их на ее лице.
В этот вечер он ей нравился все более и более. Она подсела к нему и спросила:
— О, вы, кажется, начинаете выигрывать, граф? Он в упор поглядел на нее.
— Я выигрываю то, что хотел бы проиграть.
— Что? Вы хотели бы проиграть деньги?
— Да… потому что сегодня я готов думать, что мои прежние предположения о том, что ими можно все купить, разбиты.
Надина улыбнулась.
— О, нет, не говорите, граф, деньги — великая вещь.
— Докажите мне это! — смело отвечал он.
Куртизанка опять засмеялась.
— Ну, чтобы вы, например, хотели выиграть взамен денег… испанскую корону, что ли?
— Нет! — резко ответил Кирасов.
— А что же?
Он несколько секунд пристально глядел ей в глаза и вдруг тихо и отчетливо сказал:
— Вас!
— Что?
— Вас! — повторил он уже громче.
Вокруг наступила тишина. Все взоры обратились на них. Даже за другими столами перестали понтировать. Мишель побагровел, пристально глядя на куртизанку.
— А чтобы вы поставили в контру? — спросила Надина.
— Все, что имею в наличности.
— А с вами много денег?
— Во всяком случае столько, больше чего я не могу дать в этот вечер…
Надина встала и согнутым пальцем ударила по краю стола.
— Идет!.. — крикнула она.
И, бросив на пол карту, наступила на нее.
— Господа, я стою на карте… Мечите, граф.
Кирасов вынул толстый бумажник, бросил его тоже на пол, к ногам куртизанки, и принялся метать. Надина жадно следила за выражением его красивого лица.
Теперь оно не было холодно. Ей показалось даже, что руки графа немножко дрожали. Но она не знала, чему приписать эти едва уловимые признаки волнения. Жалеет ли он деньги, или боится не выиграть?
А тем временем карты с легким шелестом ложились направо и налево.
— Бита! — вдруг громко сказал граф и медленно, но крепко взял ее за руку. Я выиграл!
Поездка ради курьеза
Первый проснулся Гопфер. Он встал и разбудил Прилуцкого. Владимир Павлович поднялся, сел на диван и поморщился. У него сильно болела голова. Последнее время он отвык пить так много.
— Что, кацен-яммер? — спросил Гопфер и позвонил.
Появившемуся лакею он приказал подать бутылку вина и когда тот ушел, снова обратился к сжимавшему виски Прилуцкому.
— Вот, брат, старину-то вспрыснули. Помнишь, в X-ве, то ли было!..
Владимир Павлович улыбнулся.
Да, он помнил то время. Он тогда сильно покучивал, потом, дав обещание матери, сразу изменил образ жизни, и теперь опять!.. Ну, да ведь это по поводу встречи со старым товарищем. Он ведь любит Гопфера. Он славный парень, несмотря на свое еврейство!.. Впрочем, еврейство тут не причем!..
— Ну, что же ты таким киселем выглядишь? — спросил Гопфер, — ты помнишь, что нам вечером надо ехать к этой особе? Ты увидишь, какая это интересная женщина!.. То есть, я тебе скажу такой субъект, которого второго едва ли найдешь!.. Я уж не говорю об ее красоте. Ты сам увидишь. Тут дело вкуса. Мне, например, она не нравится, а другие считают ее венцом создания.
Прилуцкий встал.
— Что же, пожалуй, поедем. Сегодня все равно нечего делать. Ты говоришь, она гадает на картах? — спросил он вдруг, но тут же спохватился и подумал: какая ерунда! Зачем я это спрашиваю?
Выпив по стакану вина, приятели решили съездить в театр, а оттуда к Надине.
Прилуцкий и сам не понимал, почему он соглашался ехать туда. Вернее всего, потому, что Гопфер и теперь, как в прежние годы, влиял на него своим авторитетным тоном, благодаря которому Прилуцкому показалось, что ехать к «замечательной» женщине действительно, необходимо.
К тому же, он и сам хотел развеяться. Он чувствовал, что «мимолетное видение» — абсурд, который надо выкинуть из головы, уничтожить впечатлениями другого характера. Вот почему часа через четыре, не дослушав какой-то длинной снотворной пьесы, он и Гопфер подъезжали к дому Надины. Подъезд блестел, но окна, завешенные тяжелыми портьерами, были темны.
В швейцарской на вешалках была масса верхнего платья всех сортов, что говорило о довольно людном сборище.
Сверху доносились звуки рояля, на котором чьи-то мастерские руки разыгрывали модный вальс.
В роскошно освещенной зале, куда теперь вошли Прилуцкий и Гопфер, было, действительно, людно. Какие-то красивые и вычурно одетые женщины хохотали в кучках мужчин. Другие сидели уединенными парочками за трельяжами и в отдаленных уголках.
Но, несмотря на всю роскошь вечера, мужчины были одеты весьма разнохарактерно. Только двое были во фраках и один офицер в сюртуке с эполетами, остальные — в чем попало.
Один из фрачников был наш старый знакомый Петр Васильевич. Он фланировал под руку с Проколовым и что-то сообщал ему, по-видимому, конфиденциально.
При самом входе посетителей встречала сама хозяйка, красота которой была так ослепительна, оттененная еще ярче роскошным полубальным нарядом, что Прилуцкий невольно залюбовался.
В роскошных черных волосах куртизанки виднелись крупные нити жемчуга, греческие рукава, подбитые голубым атласом, придавали особенную прелесть оголенным рукам, а декольтированный корсаж рисовал все прелести шеи и горла.
Весь поглощенный вниманием к этой очаровательной фигуре, молодой князь не заметил, что с появлением его, множество глаз любопытно уставились на него и в нескольких местах пронесся сметливый шепот.
— Жених! Жених приехал!
Прилуцкий не слыхал этого, потому что в это время Надина говорила ему первые фразы любезного приветствия.
Не заметил он, как из соседней комнаты, с картами в руках, высунулся какой-то красивый статный человек и, фыркнув от смеха, скрылся обратно за дверью.
Надина повела гостей в маленькую красную гостиную, где алый отблеск фонаря под потолком наполнял комнату какой-то кровавой полумглой.
— Он не верит, Надежда Ивановна, — смеясь, говорил Гопфер, — что вы у нас в Петербурге замечательная гадалка на картах, и чтобы он убедился, я привез его к вам…
Надина хохотала.
Нельзя было решить, что думала она в эту минуту, и какое впечатление произвел на нее новый гость ее салона.
Есть женские лица, в улыбке которых тонут все оттенки выражения.
Так, зыбь, набежавшая на зеркальную поверхность озера, стирает на минуту отражение опрокинутых ландшафтов и ничего не видно, кроме трепетного блеска.
Граф Кирасов, как и всегда, когда он бывал здесь немного en courage, выглянув из дверей карточной комнаты, по возвращении обратно, вдруг нахмурился и подряд проиграл три куша.
На красивом благородном лице беззаботного светского жуира теперь лежала мрачная тень.
Его возмущало до глубины души, как можно так нагло продавать себя старинному титулованному дворянину. Он бы на месте этого Прилуцкого лучше тридцать раз подряд умер с голоду, но этого бы не сделал.
Сперва, когда Надина сама сообщала ему со своим обыкновенным циничным хохотом, что покупает себе какого-то князька, он пропустил это мимо ушей, не надеясь встретиться с этим предметом покупки, но теперь, когда он увидел, что этот князек молодой и видимо интеллигентный человек, граф Кирасов почувствовал что-то похожее на личное оскорбление. Ведь из всей толпы этого веселого салона любви, вина и карт, этот князек один близок ему.
Он, Кирасов, тоже носит титул, у них в этом есть точка соприкосновения.
И, бросив карты, жуир пошел в буфетную комнату, швырнул лакею крупную депозитку и велел откупорить бутылку шампанского, но потом раздумал, выхватил ее из рук слуги, вынул палаш, отбил им верхушку горлышка ровно и чисто и стал пить прямо из бутылки.
Он охмелел еще более. Тогда шатаясь побрел он в красную комнату, отдернул портьеру и остановился в дверях.
Надина, Гопфер и Прилуцкий весело болтали.
Тяжело дыша, подошел граф к их группе и в упор уставился в лицо князя.
Прилуцкий удивился дерзкому выражению глаз незнакомца и инстинктивно сам сдвинул брови.
Настала минута тишины. Надина и Гопфер испуганно поглядывали на обоих, недоумевая, однако, что могло служить поводом к началу того, что смутно предчувствовалось.
Наконец, Кирасов, скривив губы, сказал, обращаясь к куртизанке.
— Ты скоро выходишь замуж, Надина?
— Граф! — испуганно вскочила она.
— Покупаешь себе князька! — захохотал Кирасов.
Прилуцкий вспыхнул. Как молния пронеслась у него в голове мысль: Отец — предложение жениться!
— Что?! — воскликнул он, бледнея от обиды. Что вы сказали?.. милостивый государь.
— Вы слышали, что я сказал! — гордо и вызывающе ответил Кирасов. Да, то, что я сказал, относится к вам, бесчестный дворянин.
Прилуцкий замахнулся, но Гопфер схватил его за руки, а подоспевший Проколов удержал яростный жест Кирасова.
Но враги и сами опомнились. Тяжело дыша, они молча, угрюмо глядели друг на друга.
— Вы мне ответите перед барьером, — тихо, но грозно сказал Прилуцкий. — Вы ошибаетесь… Вы, вероятно, принимаете меня за другого, но, во всяком случае, если вы думаете, что вы честный дворянин, вы…
Кирасов вынул карточку и, кинув на стол, вышел.
Он был совершенно сбит с толку.
И в самом деле, не ошибка ли это?.. Но если даже и ошибка, то уж дело непоправимо.
— Подлец! — сказал по уходе Кирасова Прилуцкий, обращаясь к Гопферу, и вышел.
Проходя по зале, он опять увидел Кирасова и молча мимоходом кинул перед ним карточку на ближайший стол.
Пленница?
Уже несколько дней несчастная девушка была лицом к лицу с ужасным положением. Петр Васильевич объявил ей, что хотя он и не хочет оказывать насилия, хотя он и готов ждать еще неделю-другую, пока она образумится и поймет, что ей ничего не остается, как добровольно согласиться на связь, но терпению его может быть конец.
После сцены между Прилуцким и Кирасовым, мошенник вскоре оставил салон, шепнув приятелю своему Проколову, что такой оборот дела для него очень выгоден. Теперь он сообщит своей пленнице, что князь дрался на дуэли и убит, а раз он убит, то и сама любовь девочки тоже будет убита и тогда настанет его черед.
Так что по его расчетам дня через три-четыре и отчаявшаяся влюбленная будет принадлежать ему, без угроз отравиться или повеситься, как это она делала до сих пор, и что главным образом смущало влюбленного воришку.
Но Петр Васильевич, будучи ловким карманщиком, был в тоже время до наивности глуп, и поэтому, когда он приехал и шепотом сообщил свой новый план атаки старухе, та прямо назвала его дураком.
— Если ты ей скажешь это, тогда пропадет твое дело ни за грош, тогда она непременно что-нибудь с собой сделает… По мне пропадай она ко всем чертям, закопаем и баста, а только толку с мертвой мало. Нужно вот что ей сказать, что князек ее женится на Надежде Ивановне, и потом сказать, что ей даешь последний срок — три дня на размышление, по прошествии которых ты ее отпустишь, если она согласится. Понимаешь? Этим, скажи ей, ты спасешь отца, который без тебя, мол, руки на себя наложить может. Вот как с ней надо говорить. Она тогда и размякнет.
— Пожалуй! — отвечал Петр Васильевич. А что, она теперь спит?
— А посмотри в щелку.
Петр Васильевич на цыпочках подкрался к двери.
В конуре пленницы виднелся свет.
Оля сидела на диване, уронив руки и бессильно опустив голову. Брови её были сдвинуты. На лице виднелась та решимость на все, которая так пугала влюбленного карманника. Он сам не знал, почему трепетал перед таким выражением лица девушки. Это был какой-то ему самому непонятный страх, которого, однако, побороть в себе он никак не мог.
Оля понимала это и в этом видела искру надежды на свое спасение.
Но зато старуху, ни на минутку не отходившую от нее в отсутствие сына, она боялась сама.
Она содрогалась при взгляде на ее сухие, но мускулистые руки и широкие как у мужчины плечи. Перед ней она была бессильна, но в свою очередь старуху держал в руках сын.
Так прошли первые дни плена молодой девушки. Сперва она все старалась уяснить себе, как Петр Васильевич мог решиться на такой шаг, как ее похищение, зная, что в случае чего месть ее отца будет беспощадной.
Но потом и этот вопрос отошел в сторону, сменившись тупым отчаянием. Удивляло ее и то обстоятельство, что Петр Васильевич не прибегает к насилию, но потом она поняла в чем дело.
Этот человек действительно любит ее, как ни странно это в подобной натуре.
Возвращаясь откуда-нибудь, он приносил ей цветы, узнав стороной, что она их любит.
Такое поведение его много смягчало ужас положения молодой девушки.
Она даже надеялась довести его до сознания всей гнусности своего поступка и, быть может, обратить на путь истины.
Все это, конечно, было ошибкой с ее стороны. Негодяй просто представлял собой хищное животное, до времени смиряемое таинственной властью взора своего укротителя, но в один добрый день это животное могло найти удобный момент и быть ослеплено яростью и тогда укротитель пропал.
А тем временем в домике Ревеки в комнате пропавшей дочери еженощно рыдал несчастный Борис Петрович.
Еврейка уверяла его, что девушка лишила себя жизни, да и все окружающее подтверждало это.
Разве мог предположить Борис Иванович подобную адскую интригу. Разве кто-нибудь посмел бы из тех, которые трепетали перед ним и Ревекой, причинить какой-нибудь вред его дочери!
— О! Это невозможно… Она, вероятно, действительно лишила себя жизни!.. Если так, то ему жить незачем, а если не так?
Несколько раз Борис Иванович ходил к проруби и долго, долго разглядывал и изучал путаницу следов на окружающем ее снегу. Следы ботинок дочери он, конечно бы, узнал, но их не было.
Иногда ему казалось, что вот-вот эти следы. Один-другой. Тогда он вынимал из кармана ботинок Оли и, примерив к оттиску, казавшемуся ему похожим, разубеждался.
А дни шли, отчаяние и сомнения росли, делая муку несчастного невыносимой. Он чувствовал, что он уже близок к помешательству.
Однажды яркая мысль озарила его голову.
— Не сходить ли к князю? Уж не он ли тут виновен? Нет, не может быть. То, что рассказывала ему дочь о молодом человеке, не допускает мысли о возможности насилия с его стороны. Но зачем предполагать насилие, может быть, она просто была у него (ведь она же полюбила его сразу и в этом созналась Борису Ивановичу) и тайно от всех даже от него, отца, решилась на какой-нибудь шаг. Да, надо сходить к нему и рассказать все. Если это, действительно, благородный человек, он не злоупотребит его исповедью, а если Оли у него нет, то, что может испугать Бориса Ивановича… Ни смерть, ни позор… ничто, ничто на свете, — и не откладывая этого решения в долгий ящик, он бросился выполнять его.
Была ненастная дождливая ночь. Борис Иванович, дрожа от надежды и страха, бежал по Окраинской. Наконец ему попался извозчик. Он вскочил в дрожки и приказал ехать как можно скорей. Почему он так спешил, Борис Иванович и сам не знал.
Приехав к гостинице, где жил молодой князь, он узнал, что его нет дома, что никакой девушки в это время к нему не приходило.
Впрочем, слуга сказал, что, может быть, и приходила, да он-то не видел. Мало ли тут разного народа ходит.
На вопрос, когда вернется князь, Борис Иванович тоже не получил определенного ответа, а, выйдя на улицу, решил сперва провести ночь около подъезда и ждать возвращения Прилуцкого.
Он не знал его в лицо, но был уверен, что узнает молодого человека инстинктивно.
Проходили часы. Подъезд гостиницы давно уже заперли. Два раза сюда подъехали дрожки: одни с каким-то стариком, другие с ночной парочкой.
Последняя не была впущена
Ветер усиливался. Он бросался на фонарные верхи и со слабым дребезжанием шатал стекла и чуть не задувал язычки газа.
Мелкий дождь бисером покрыл его пальто. Борис Иванович чувствовал, как эта холодная изморозь пробирается к его телу, но до того ли ему было! Безумная надежда светила ему своей последней искрой.
Вот кто-то подъехал. Когда этот кто-то расплачивался с извозчиком, под фонарем мелькнуло его бледное, благородное лицо.
— Это она, — сказал себе Сумский и быстро приблизился.
— Скажите мне, вы князь Прилуцкий? — спросил он голосом, дрогнувшим от решимости и отчаяния.
Владимир Павлович отступил шаг назад и сказал:
— Да. Но что вам угодно?
— Благородный юноша! Простите несчастного отца за его смелость.
Как ни был взволнован Прилуцкий только что происшедшей сценой с Кирасовым, невольно прислушался к этому тихому стенанию отчаяния.
— Скажите, милостивый государь, в чем дело? Я просто не понимаю вас.
Борис Иванович собрал последние силы и шепнул.
— Вспомните девушку, которая принесла вам медальон.
Прилуцкий вздрогнул.
— Что вы сказали: девушка, которая принесла медальон?
— Да…
— О, говорите же мне, где она? — как-то невольно вырвалось у молодого человека, и он схватил незнакомца за рукав.
— Я ее отец, но я сам не знаю, где она. Она пропала… Я пришел сюда спросить, не знаете ли вы…
Прилуцкий зорко оглядел говорившего, и сердце его больно сжалось при виде растерянности и почти ужаса, отражающегося в красивых чертах странного человека.
Князь не сомневался, что он говорит правду. Да, наконец, ему показалось, что лицо незнакомца, действительно, чуть-чуть похоже на то, которое он видел так мимолетно в красных лучах золота.
Скорбное и испуганное оно тем более напоминало черты молодой девушки.
— Боже мой, как это странно! — проговорил Прилуцкий. Знаете что, войдите ко мне в номер… Мы поговорим… Я не думаю, чтобы вы мистифицировали меня.
— Нет, нет, я к вам не войду! — почти с ужасом ответил Борис Иванович. Скажите мне только одно: была ли она у вас? Не знаете ли вы что-нибудь о ней?
— Нет, — тихо ответил Прилуцкий, — нет, к моему горю, ничего не знаю, а хотел бы, очень хотел знать.
— Тогда она умерла, значит! — как бы про себя сказал Сумский и, молча, отошел.
Прилуцкий видел, как фигура его два раза мелькнула под фонарями и утонула во мраке.
Странное чувство охватило душу молодого человека. Теперь ему было ясно то, в чем он сомневался. Он не ошибся в скорбном выражении бледного личика своей таинственной посетительницы. О, тут какая-то страшная, таинственная драма.
Новая комбинация
После отъезда Прилуцкого Гопфер следом тоже выскочил в швейцарскую, но, конечно, не затем, чтобы гнаться за первым, преследуя его как оскорбителя.
Еврей помчался к старику князю, чтобы объявить ему, что первая комбинация не состоялась и надо приступать к осуществлению второй — запасной.
Последняя была, конечно, весьма рискована, но крупный куш, предложенный Надиной, исключал всякие колебания.
Дуэль, которая, по всей вероятности, состоится, была теперь лишним неожиданным шансом — «за».
Теперь не нужно будет старому князю разыгрывать комедию желания примириться со своей женой, чтобы залучить ее в Петербург и потом… потом она вскоре освободит ему путь к женитьбе.
Теперь не надо отыскивать предлогов. Сын дерется на дуэли, или сын ранен. Приезжай, — вот текст телеграммы, которую надо послать, чтобы залучить старуху.
— Даже лучше, если бы Кирасов убил Прилуцкого, — соображал Гопфер, едучи на извозчике, — это еще более расчистило бы поле деятельности. Надо теперь только предупредить старика, чтобы он не ехал на утро к сыну осведомиться о впечатлении, произведенном на него «неотразимой». — Хорошо бы встретил сынок, если бы свидание это состоялось, — улыбнулся Гопфер.
Старик, конечно, спал, когда ходатай сильно постучался в его дверь.
Заспанный и грязный поднялся на этот стук Павел Михайлович и щурясь, как филин, пропустил посетителя внутрь комнаты.
— Что случилось? — спросил он, протирая глаза.
— Многое, многое случилось! — ответил еврей.
Старик сразу очнулся окончательно.
— Что же именно? Что?
Гопфер рассказал в чем дело.
— Стало быть, что же? — спросил старик.
Гопфер пожал плечами.
— Ясно — что. Нужно забыть о неудаче и перенести надежды на тот другой исход…
Старик почесал в затылке.
— Опасновато это…
— Деньги никому не даются даром, князь.
— Оно, конечно.
— Да вы, главное, успокойтесь насчет своего участия. Его не потребуется, все устроят без вас, только нужно ваше согласие… и потом, когда Надина выдаст условленную сумму, надо будет ею поделиться с вашими друзьями и помощниками.
— Об этом и говорить нечего… — отвечал князь, — конечно, я буду благодарен, только бы дело устроилось да не попасться бы как-нибудь…
— Не трусьте, князь, главное не трусить, тогда все будет хорошо. Ну, а теперь прощайте, поздно. Я только хотел предупредить вас, чтобы вы избегли как-нибудь объяснения с сыночком.
— А если он прикатит сюда?
— Ну, что ж, не побьет же он вас, а если бы и побил, для делового человека это сущий пустяк. Главное, князь, деньги, это девиз, покрывающий все в наш век. С деньгами и вы потом побьете кого угодно. Ну, прощайте!
Гопфер вышел.
***
Кирасов, пробыв еще с полчаса мрачный и грозный, наконец уехал, не простясь даже с Надиной.
Куртизанка тоже не подошла к нему, рассерженная его странной выходкой. Еще немного спустя и все гости разъехались. Тогда Надина призвала Проколова в свой будуар.
— Что же делать? — теперь спросила она. — Значит, этот князек ускользнул?
— Да их же два, Надин! — засмеялся домашний секретарь, — если не один, то другой. Будь спокойна, так или иначе, друзья твои сделают тебя княгиней, потому что только этого и не хватает к твоей хорошенькой головке.
Проколов был немножко навеселе и потому говорил с куртизанкой несколько свободнее, чем обыкновенно.
Трошка пригодился
— Дитятко мое родное! — всхлипывая повторял Сумский, убедившись, что Прилуцкий ничего не знает и шагая по грязной панели. Дочурка моя дорогая! Ты не вынесла бремя, посланное тебе судьбой. Ты умерла! Что ж, пожалуй, так и лучше. И мне спать пора!
Сумский вынул револьвер, осмотрел его под фонарем и с тихой, почти радостной улыбкой положил в карман.
Есть минуты в жизни злополучных людей, когда они путем страдания приходят в то состояние, которое можно назвать блаженным.
Жизнь с ее шумом и чадом кажется катит свои мутные волны где-то далеко и мимо. Человек уже расстался с ней, он посторонний зритель, смотрящий на скучный спектакль и вот-вот готовящийся подняться с кресла, чтобы выйти вон.
Да, в страдании или, вернее сказать, в полноте страдания, тогда, когда, как выражаются поэты, чаша его переполняется, есть своя прелесть, есть высшее удовлетворение человека. Разлюбить жизнь, разве это не благо, если вспомнить, что, любя, расставаться с ней гораздо тяжелее?
— Борис Иванович! — вдруг окликнул кто-то Сумского.
Он остановился.
Перед ним торчала маленькая фигура Трошки.
— Господи! — сказал он, — слава Богу, что я нашел вас, а я ищу вас уже который день.
— Что тебе надо? — сурово спросил несчастный, думая, что какие-нибудь профессиональные дела заставили Трошку отыскивать его.
— Что надо? — переспросил Трошка, — а хотите, я вас сейчас так обрадую, что вы до небес подскочите. Я укажу вам, где барышня.
— Дочь?!! — кинулся к нему Сумский. — Ты знаешь, где она?
— О, ради Бога, не бейте меня! — завопил Трошка, почувствовав, как тяжелая рука Бориса Ивановича схватила его за шиворот.
Борис Иванович выпустил из рук воротник мальчугана и схватил его за руку.
— Веди! Где она!?
— Постойте, папаша, дайте вздохнуть и все толком рассказать.
— Нечего рассказывать. Веди, говорю тебе, — грозно крикнул Сумский, — а если ты соврал — берегись!
— Далеко идти-то, папаша. Я и так устал, надо нанять извозчика.
— Куда?
— Да в наши же стороны. За Окраинскую.
— Что? За Окраинскую? Где же она там?
— У Петра Васильевича.
Сумский остановился и как бы оцепенел. Ярость и ужас мешались на его лице такими страшными оттенками, что Трошка инстинктивно хотел попытаться вырвать руку, но ее держала другая рука, как железными клещами. Она даже не пошевелилась при слабой попытке мальчика.
В это время с ними поравнялся пустой извозчик. При виде его Борис Иванович очнулся.
— На Окраинскую! — крикнул он, одновременно вскакивая в дрожки и таща за собой Трошку.
Пролетка покатилась.
Трошка уже начинал раскаиваться, что сообщил Борису Ивановичу.
Он думал этим сообщением заслужить похвалу и вознаграждение, а вместо этого «папаша» так грубо обошелся с ним.
Мальчуган и не знал, какую бурю подняло в душе Сумского сообщение, что Оля у Петра Васильевича.
Он знал этого человека и был уверен во всем самом скверном. Но, стало быть, и Ревека тут принимала участие, думал Сумский. Не может быть, чтобы это обошлось без нее. Петр Васильевич никогда бы не посмел решиться на это по собственной инициативе.
И вот, по мере того, как пролетка двигалась вперед, мысли несчастного пришли более или менее в порядок. Тогда он начал расспрашивать мальчугана: как, где и от кого он узнал?
Трошка сперва отвечал неохотно, но потом, слыша, как дрожат слезы в голосе Бориса Ивановича, опять сжалился над ним и рассказал следующее.
На днях длинный Яков и Петр Васильевич опять обидели его на дележке и даже отдубасили, но на этот раз недоволен ими оказался и Обрыдлов, с которым Трошка состоит давно в дружбе.
Обрыдлова обидел Петр Васильевич, не дав ему того, что было условлено за похищение барышни. Обрыдлов все и рассказал ему в трактире, а он, Трошка, решил все это передать ему — Борису Ивановичу, потому что такого озорства ни он, ни Обрыдлов «терпеть» не намерены — заключил мальчуган.
Борис Иванович схватил мальчугана за плечи, повернул лицом к себе и сказал.
— Послушай, Трошка!.. Брось их, голубчик, беги от них. За то, что ты сказал мне, спасибо, я награжу тебя, как только могу. Прости меня, что я учил тебя дурному. Ты еще почти ребенок, Трошка, перед тобой целая жизнь. Брось, голубчик, их, брось родимый! Спасем барышню и уйдем оба.
— Уйдемте, Борис Иванович, — отвечал мальчуган. Добро бы они поступали с нами честно, а то они вон какие…
Из этого ответа Борису Ивановичу стало ясно, что Трошка не понял его слов. Мальчуган продолжал видеть в нем начальника воровской шайки тоже недовольного, тоже обманутого изменниками и это еще более подтвердилось, когда он прибавил:
— Что ж нам за корысть быть с ними. Слава Богу, мы и сами можем тырбакать не хуже их.
Сумский опустил голову. Порыв благодарности к мальчугану сменила мысль об участи дочери. Через каких-нибудь двадцать минут езды, он увидит ее, выхватит ее из берлоги, спасет, чего бы ему не стоило. Но, Боже мой, неужели этот негодяй успел уже сделать ее своей любовницей?!
Чем дальше ехал извозчик, тем сильнее погонял его Сумский и толчками, и посулами на водку. Обогнув на этот раз Окраинскую, путешественники наши остановились у калитки в бесконечном заборе, огораживающем какой-то громадный пустырь.
Сказав извозчику, чтобы подождал, они пошли по протоптанной тропинке на свет огонька, мелькавшего где-то вдали, очевидно из окна.
— Если ты боишься, Трошка, то оставайся там, у коляски, — сказал, задыхаясь от волнения Борис Иванович и идя далеко впереди.
— Нет, «папаша», я вас не оставлю, — твердо отвечал мальчуган, — авось, и мой кулак пригодится.
И они уже молча шли дальше, беспрестанно проваливаясь между гряд.
А в домике в это время происходила ужасная драма.
Петр Васильевич не удовольствовался подглядыванием в щелку.
Шампанское, выпитое у Надины, затмило его рассудок. Это был как раз тот момент, когда укротитель терял свою власть над грозно поднявшимся зверем.
Он отворил дверь решительным широким распахом и остановился на пороге.
Оля взглянула на него и ее лицо побелело.
В сверкающих глазах негодяя, жадно устремленных на нее, светилась та неотвратимая решимость, которой она опасалась все это время.
Трезвого Петра Васильевича ей легко было держать в узде, но она не знала, что делал с этим человеком излишек выпитого вина.
— Ну, моя красавица, — сказал он, — пора нам кончить пашу канитель. Вы знаете, что я люблю вас страстно и…
Он приблизился, простирая руки. На столе сбоку горела лампа. Петр Васильевич не заметил, как рука молодой девушки схватилась за ее подставку.
— Ваш князек изменил вам, — продолжал Петр Васильевич, садясь на диван, — а я, я люблю вас, так люблю… — он скрежетнул зубами и схватил молодую девушку за талию.
Но в это время случилось что-то ужасное. Лампа поднялась и ударила его в голову, обливая пылающим керосином.
Часть его пролилась на диван и моментально вспыхнули кисейные занавески.
Крики, дым и огонь наполнили комнату.
Слышалась какая-то адская возня и стук падающих предметов.
— Трошка, погляди! — крикнул в ужасе Борис Иванович, — из окна показывается пламя… Пожар!.. Она горит!.. — и Сумский как стрела пустился вперед.
Трошка не отставал от него… Когда они подбежали к дверям лачуги, внутри слышался шум и возня. Кто-то визжал, словно от боли. Другой охрипший женский голос командовал.
— Лови ее! Где она!.. Я не вижу ее мерзавку!.. Ах, черти, где же нож!..
Одним ударом ноги Борис Иванович вышиб утлую дверь и ворвался внутрь с револьвером в руке.
Глазам его представилась поистине ужасная картина. Сквозь дым и языки пламени он увидел катающегося по полу Петра Васильевича и тут же мечущуюся Мегеру.
В этой адской обстановке, она казалась настоящим исчадием ада.
Наконец, он видел, как Мегера схватила что-то и накинула на сына.
Петр Васильевич вскоре выскочил из-под покрывала.
Его волосы обгорели, одежда тоже, но очевидно он не получил серьезных повреждений.
Сумский ударом кулака сшиб его с ног, потом таким же страшным ударом револьвера положил старуху и ворвался во вторую комнату…
Там было тихо. Только дым клубился густо и черно, да огненные змеи вспыхивали в его сплошном фоне.
— Оля! Дитя моя! Оля! Где ты! — закричал Сумский и в это время споткнулся на что-то мягкое и упал.
Это была Оля. Внизу дыма почти совсем не было и он ясно разглядел ее, освещенную отблеском горящей ножки стула.
В один миг он поднял ее и бросился вон.
Петр Васильевич, поднявшийся было на ноги, снова был повален Трошкой. Старуха лежала как мертвая.
Видя, что Борис Иванович вынес уже барышню, Трошка кинулся ему на помощь.
Они неслись уже по двору. Трошка поддерживал голову барышни. Вдруг сзади раздался выстрел, и пуля просвистела над головами беглецов совсем близко.
Потом последовал второй, третий, но пули уже не долетали совсем или пролетали в другом направлении.
— Ишь, ведь, стреляет еще! — яростно прошипел Трошка.
Еще через минуту и все трое были уже на извозчике.
Оля открыла глаза.
Подходящий субъект
Долго стоял у подъезда Прилуцкий, глядя в ту сторону, где исчез незнакомец.
— Что это? — думал молодой человек, — насмешка судьбы надо мной или, действительно, я случайно попал на одну из тех таинственных драм, которые роятся в этом мрачном каменном городе и в среду которых я сегодня попал сам.
Прилуцкий раздраженно дернул звонок. Придя в свой номер, он, однако, задумался, как же ему быть со всей этой историей. Дуэль, безусловно, необходима даже и в том случае (как это и есть на самом деле), если причина ее построена на прямом недоразумении. То, чем обменялся он с этим графом Кирасовым, конечно, не может остаться без последствий. При этом он оскорблен первый, стало быть, вызов должен быть с его стороны. Но откуда взять секундантов, этого необходимого статиста каждого «дела чести»? Он сравнительно недавно в Петербурге, что не успел еще свести такого знакомства, которое могло бы ему теперь пригодиться.
И вдруг молодого человека озарила несколько странная, но тем не менее, вполне целесообразная мысль. Он вспомнил, что через номер от него живет какой-то отставной капитан, приехавший хлопотать о пенсии. Этот человек все время более чем очевидно навязывался ему на знакомство. Да они даже и знакомы, они разговорились внизу в ресторанной зале.
Капитана зовут Александр Иванович Темляков, по крайней мере, так значилось на карточке, врученной им после первых же слов, которую, однако, Прилуцкий не счел нужным так же быстро заменить своей.
Тогда же молодого князя взяло сомнение, действительно ли Темляков приехал хлопотать о пенсии, а не просто ли он человек, чающий случаев и готовый на все руки вроде его отца.
Да, отец один из таких, с ужасом пронеслось в голове Прилуцкого. Гопфер, ранее знакомый с его отцом, чем он сам, тоже из таких… В какое общество он попал и для чего? Почему попал?
При всей настоящей ненависти, нет, ни ненависти, а скорее злобы к Кирасову, он инстинктивно чувствовал, что этот человек честнее его недавних близких друзей, этого Гопфера, бывшего школьного товарища, и отца, которого он знал и помнил еще менее первого.
А это мимолетное видение, и этот человек, назвавшийся ее отцом, что это за люди?.. Зачем судьба столкнула его с ними?
Долго сидел Прилуцкий на диване, при свете одинокой свечи. Ее слабый отблеск уже начал уступать отблеску просветлевшей полосы востока, когда молодой человек задремал.
Ему приснился замечательный, реальный сон.
Дверь скрипнула и отворилась. Он хотел спросить: кто там? Но слова замерли у него на губах. Опять, как и в тот раз, в каком-то красном отблеске только уже не зари, а как будто пожара, стояло она, его мимолетное видение.
Но какой странный вид у нее теперь, ее волосы в тот раз гладко и красиво причесанные, были растрепаны, лицо бледное, еще бледнее, чем тогда, и в широко раскрытых глазах ужас… Платье ее тоже было в беспорядке, словно после борьбы. Прилуцкий хотел вскочить ей навстречу и проснулся. Свеча уже мигала жалким красным пятнышком, а восток горел яркими лучами, поднимая на небо первый солнечный день весны.
Владимир Павлович встал с дивана и подошел к зеркалу. Лицо его было бледно и осунулось, но на скулах играл лихорадочный румянец, а глаза блестели. Он позвонил и велел приготовить умываться. Потребы наступившего дня теперь всецело овладели им, он настоятельно теперь изучил потребность как можно скорее послать вызов Кирасову.
Именно потому и надо было это сделать скорей, что этот человек казался ему в эту минуту порядочным и честным. Хотя он и чувствовал к нему злобу, как к оскорбителю, хотя он и заставит его жестоко поплатиться за свою выходку, но какое-то смутное чувство говорило ему, что человек этот прав в принципе, хотя и ошибся.
— Но кого же послать? Время идет, каждая минута делает положение все более и более щекотливым. Нечего было делать. Надо пойти к соседу через номер.
Прилуцкий переоделся в сюртук и постучал у двери.
— Entrez! — ответил хриплый голос.
Прилуцкий вошел.
От убогого бритвенного прибора и зеркала к нему повернулось длинное лицо с бакенами и жидкими прядями волос на темени. Нос на этом лице был длинный, немного кривой к концу, губы малоусые, общее выражение черт кисловато вялое. Один глаз у капитана был немного меньше другого.
— Ах, это вы, князь! Простите! — вскочил он, прикрывая распахнувшийся ворот и бросаясь за сюртуком.
В номере было бедно, ни вещей, ни лишнего платья, а на крошечном пространстве штуки четыре рухлядной мебели и кровать.
Александр Иванович был крайне удивлен этим визитом.
Он не мог не заметить, каким холодом ответил на его попытку к знакомству молодой человек, там в ресторане, а теперь вдруг?..
Конечно, Александр Иванович рад всякому знакомству, потому что в его тяжелом положении и нельзя быть очень разборчивым.
Пока-то еще выйдет резолюция насчет пенсии, а его делишки очень, очень плохи. Хозяин гостиницы даже отказал ему в дальнейшем кредите на обед, да и насчет комнаты скоро будет плохо.
Да и самое дело насчет пенсии может не состояться, потому что он хотя и внес в полковой ящик ту сумму, которой не хватало, но все-таки это была история, преданная гласности. А дома в К. семья, дети. Эх, не хорошо!
— Садитесь, дорогой князь, садитесь, — засуетился Темляков, — чайку не прикажете ли…
— Я хотел вас просить к себе на стаканчик чаю! — ответил Прилуцкий, — да, кстати, сообщить вам маленькую просьбу к вам.
Александр Иванович так и насторожился, просьба значит и выгода, слава Богу!
— С удовольствием, чем могу только служить? К вашим услугам! — засуетился он.
— Так вы пожалуете? — приторно вежливо спросил его Прилуцкий, отходя к дверям.
— Непременно, непременно. Сию минуточку, только вот всплеснусь маленько и к вашим услугам!
Прилуцкий вышел и не успел слуга принести чайный прибор, как в полуоткрытую дверь номера раздался легкий, необыкновенно вежливый стук.
— Прошу пожаловать! — крикнул Прилуцкий.
Александр Иванович, шаркая и потирая руки, вошел в комнату. Военный сюртук его без погон был сильно потерт, но тем не менее, вся фигура гостя носила вид опрятности и чистоты.
— Какой чудный денек! — восторженно взглянул Темляков в окно. Первый весенний денек. Я вот уже живу здесь около месяца и все туман, да дождик, дождик да туман. Откровенно вам скажу, климат тут неблагоприятный, я в бытность мою в полку… два раза должен бы был быть переведенным сюда, но все отказывался… Для меня самое, знаете, первое климат… и здоровье… Вы извольте посудить…
Но Прилуцкий перебил говорливого капитана. Он подал ему стакан чаю и сказал.
— Простите, что я перебью вас, — Прилуцкий взглянул вдаль, где лежала карточка капитана, и после паузы продолжал. Простите, Александр Иванович, если я позволю себе прямо приступить к делу. Я обращаюсь к вам, как к военному, предполагая, что вам наиболее известны правила вызова за оскорбление…
Темляков сделал кислое лицо. Какая же выгода может быть для него в этом деле, он думал нечто другое, наконец дуэль… разве это его специальность. Он и в полку всегда сторонился этих дел.
— Видите в чем дело, — начал он.
— Вы не хотите рисковать? — перебил его Прилуцкий.
— О, нет, я уверен, что вы, господа, не всерьез же, не так, чтобы подвести человека под суд.
— Наоборот, дело очень серьезно! — строго ответил князь, — иначе дело в этом смысле я и не признаю… потому что всякая игра в него есть еще большая подлость, чем нанесенное оскорбление.
— Оно, конечно, это так, — начал опять пережимаясь Темляков, — но, изволите ли видеть, бывают обстоятельства. Да вот вам пример: в бытность мою в полку…
— Добрейший Александр Иванович! — в свою очередь перебил его Прилуцкий, — я хотел бы слышать от вас ваше окончательное решение: можете ли вы принять на себя это дело или нет? Если да, то верьте, что моя благодарность вам будет, во всяком случае, равняться оказываемой мне жертве.
Темляков опять насторожился. Дело вновь склонялось к его выгоде.
— Что же, я с удовольствием, — сказал он уже без колебания, — только изволите ли видеть, в таких случаях и костюм играет видную роль, а у меня, знаете, уже я вам на вашу откровенность сознаюсь, только вот этот сюртучишка да пальто, очень и очень неказистые.
— А вы можете скоро съездить куда-нибудь к портному и купить готовое, военное платье и пальто?
— О! Конечно, это можно! — воодушевился капитан, — насколько-то я успел узнать Петербург, чтобы понять, что тут все возможно.
— Так поезжайте скорей! Время не терпит! — уже повелительно сказал Прилуцкий, развертывая бумажник.
Капитан встал в почтительную позу и как лакей с поклоном принял протянутые ассигнации.
— Может быть мало? — спросил Прилуцкий. — Тут четыре двадцатипятирублевых.
— О, довольно… Я думаю, что довольно… — и капитан выскочил за двери.
Не прошло и получаса, как он вернулся назад с огромным свертком в руках. Пальто, шапка, сюртук и прочее, даже шашка была им куплена. И денег ровнешенько хватило только на это, даже на извозчика он истратил «из своих».
— Поторопитесь, поторопитесь! — говорил ему Прилуцкий, присутствуя при переодевании, — вот вам еще на расходы, а если вы проведете роль так, как бы мне было желательно, то вы получите еще сто рублей.
Теперь Прилуцкий уже не стеснялся с капиталом.
— Ну-с! Теперь поговорим, какие же ваши условия? — спросил капитан, входя в комнату князя сияющий и обновленный.
Прилуцкий сказал условия.
Извинение он принимает. В случае же отказа от оного, поединок должен состояться на самых суровых условиях и как можно скорей, если можно даже, сегодня вечером, а нельзя — так не позже завтра утром.
— Впрочем, предоставляю вам право, — заключил Прилуцкий, — изменить эти условия, но только так, чтобы качество их было безукоризненно.
Александр Иванович вышел с торжественным и таинственным видом.
Граф Кирасов
В богато обставленной квартире графа Кирасова по обыкновению было шумно и людно.
Граф жил открыто. Не проходило ни одного дня, чтобы у него не собиралась компания его однополчан и светских знакомых, конечно, мужского пола, потому что за бутылкой доброго вина несравненно приятнее расстегнуть сюртук, чем вести светский разговор. Да, наконец, Кирасов был холостяк и этим все исчерпывается.
Сегодня, когда обновленный капитан Темляков быстро приближался к месту назначения, хотя и собралось несколько человек, но обычного оживления между ними не было.
Лица были серьезные, а у хозяина даже пасмурное.
Конечно, никто ни на миг не сомневался в безупречной храбрости Кирасова, но все видели и знали, что он считает себя неправым и поступок свой больше, чем необдуманным.
В тужурке, нараспашку, он ходил взад и вперед по кабинету, кусая свои длинные усы и не то прислушиваясь к окружающему разговору, не то соображая или обдумывая что-то.
— Видишь ли, в чем дело, — сказал он, вдруг останавливаясь перед своим товарищем с умным и красивым лицом, — такое положение, как мое сегодня, просто невыносимо. Я чувствую, что мне предстоит извиниться перед его поверенными. Как ты думаешь: лишнее это или нет?
— После того, что тебе рассказали сегодня, как ты говоришь, об этом Гопфере и о старике-князе, я думаю, ты не сомневаешься, что его сына ты оскорбил нечаянно, но все-таки оскорбил и должен дать ему реванш.
— А извинение?
— Мне не хотелось бы напоминать тебе, что извинение всегда оскорбительно для извиняющегося.
— Даже если он глубоко, как я, например, сегодня, сознает свою вину.
— Даже и в этом случае.
— Это ложный взгляд…
— Что делать!.. Mais c’est l’usagé du monde!..
— Послушай, Крицкий, я тебя знаю за умного человека, не так-то легко пасующего перед разными usag’aми, там, где они являются прямым абсурдом, неужели ты так-таки против извинения…
— Но, ведь, противная сторона может не принять его?..
— Это другое дело, а ты мне отвечай на мой вопрос: ты лично против моего извинения или нет?
— Я лично нет.
— Ну, а всякому другому я сумею доказать, что я не так-то легко извиняюсь…
Потом граф понизил голос и прибавил.
— Мне жаль этого молодого человека, у него хорошее, честное лицо, а заведомо идти к барьеру, чтобы сыграть комедию и при этом обоюдную, согласись, пошло… Дуэль, друг мой, не игрушка и тот, кто хвастается их количеством, человек плохой морали, попросту хвастун. Если можно уладить дело без дуэли, пусть оно всегда улаживается, но раз дошло до нее, смерть того или другого неизбежна.
Остальные человек семь присутствующие в комнате прекратили разговор и внимательно слушали говорившего.
Все знали графа Кирасова, как человека самой безрассудной храбрости. Он много раз доказывал это, шутя и смеясь там, где бледнело ни одно мужественное лицо.
Поэтому то, что он говорил, теперь принималось с особенным любопытством, без всякой, однако, тени какого-либо подозрения.
К тому же Кирасова и в салонах, и в холостых квартирах, что называется носили на руках.
Это был безупречный товарищ и веселый собутыльник, остряк и в тоже время человек доброй души и хорошего честного сердца.
— Знаешь, Анатоль, дуэль вообще бессмыслица и продукт неокончательной культуры человеческого разума; как штатский, я могу безбоязненно расписаться в таком моем взгляде на нее.
— Бессмыслица ты говоришь! — повернулся к нему Кирасов, — нет, я с этим не согласен. Есть такие случаи в жизни, когда она — единственный исход.
— Откуда и куда?
— Из ужаса оскорбленного…
— К благоденствию убийцы, — подсказал оппонент.
— Да, если хочешь, и так…
— Для меня это непонятно, потому я лично против убийства, потому что слишком громадное значение придаю человеческой жизни… Только случайность, по-моему, может внезапно распорядиться с ней, и если я явлюсь ее слепым орудием… тогда не мое дело…
Кирасов задумался на миг и спросил:
— А если бы тебя оскорбили, чтобы ты сделал?..
— Уж никак не вызвал бы на дуэль…
Все переглянулись.
— Ну, а чтобы ты предпринял?
— Я бы сыграл роль орудия случая… проще говоря, я бы убил на месте же.
— А если бы тебе помешали…
— Я бы удовлетворился одним желанием убить необдуманно, не в красивой позе дуэлиста, а просто, рефлексивно, как это делает сам слепой случай…
Разговор этот прерван был появлением лакея с карточкой на подносе.
— Александр Иванович Темляков, капитан в отставке, — прочитал вслух Кирасов.
Внизу было приписано: «по делу князя Прилуцкого».
Кирасов передал карточку в руки того, кого назвал Крицким, и шепнул:
— Поди, объяснись с ним.
— Ты согласен на извинение?..
Кирасов подумал и, улыбнувшись, сказал:
— Согласен!
В следующей комнате при входе Крицкого важно поднялся обновленный капитан. Чопорно поклонившись, он выслушал рекомендацию Крицкого и изложил свое дело.
По счастью, Крицкий дал ему высказаться вполне, раньше, чем заявить о желании своего друга извиниться. Это было к счастью, потому что по дороге хитрый капитан рассудил так.
Сто рублей ему обещали за устройство дуэли, то есть за все хлопоты по оной и за риск присутствия в качестве свидетеля, но, если дуэль не состоится или на извинение будут согласны, князь, весьма естественно, может и уменьшить сумму гонорара.
А ему, Темлякову, разве не все равно, быть или не быть свидетелем их перестрелки. У него, слава Богу, времени сколько угодно, а вот денег, их, так нет! Ну, значит, и заработать надо сколько возможно больше.
Благодаря такому рассуждению, он сразу и категорически заявил, что его доверитель не примет никаких извинений, а что насчет барьера он готов сам лично в качестве доверенного лица пойти на некоторые уступки.
Крицкий оговорил размер расстояния барьеров, количество шагов подхода в самом выгодном для обоих смысле и назначив место, а также и час завтрашнего утра, простился с капитаном. Вернувшись в кабинет, он захохотал.
— Ну, что? — спросили его несколько голосов.
— Вот бы и влетел, если бы послушался тебя, — обратился он к Кирасову.
— А что?
— Да как же. Противник твой как будто знал, что ты сегодня в таком гуманном настроении духа. Его поверенный чуть не с первых слов заявил, что извинения не будут приняты, так что я должен был осадить его заявлением, что они и не думали быть принесены.
Кирасов нахмурился.
— Ну, тогда и хорошо. Больше, значит, об этом и говорить нечего.
И в этих словах, и в жестах было столько несокрушимой воли и энергии, что не один из посетителей залюбовался этим красивым молодым человеком.
Добавив, что нужно ехать завтра поутру, Крицкий заговорил о совершенно постороннем и вскоре общая беседа приняла оживленный характер.
Кирасов даже, в конце концов, переоделся в красную рубаху и шаровары и принялся плясать трепака, что случалось с ним, обыкновенно, в те дни, когда он бывал в особенно хорошем расположении духа.
Спасенная
Извозчик, везущий двоих странных седоков, к которым теперь присоединилась какая-то женщина, которую они вынесли, положительно недоумевал, что между ними творится.
Женщина, которую он сперва, к величайшему своему испугу, принял за мертвую, теперь очнулась и называла старшего седока отцом, целуя и плача от радости, что он освободил ее откуда-то.
Много старый извозчик возил на своем веку разных седоков, много слышал и видел кое-чего, но такой сцены не запомнил. Его слезой прошибло.
Вспомнилась ему его Анютка, которую года два тому назад они похоронили со старухой, и страстно захотелось ему узнать, в чем тут дело и нельзя ли чем помочь этим добрым людям.
Он, как и все извозчики, от долгого навыка, умел с двух-трех слов безошибочно постигать тип своего седока.
Борис Иванович тем временем снял с себя пальто и надел его на Олю, так как она была им вынесена в одном платье, а ночь была слякотная, изморозистая.
— Барин, — вдруг повернулся извозчик, — и куда же мы едем-то?
Вопрос этот опешил Бориса Ивановича. Он и забыл, что действительно надо же было куда-нибудь ехать, но куда же, куда? В гостиницу с женщиной без верхнего платья явиться опасно. Куда же? Не гибнуть же на улице в такую ночь.
— Что же, али не знаешь куда ехать теперь? — спросил извозчик уже совсем дружеским тоном и повернул к седокам свое старое морщинистое лицо.
— Эх, брат! — как-то невольно вырвалось у Бориса Ивановича, — если бы ты только знал, что случилось вот с ней, с дочкой моей. Украли ведь ее у меня. Мошенник такой нашелся один, ну, и я ее и нашел, и спас вот видишь.
— Смекаю, я смекаю! — отвечал старик, — давно смекаю, как палить кто-то зачал, так и смекнул, что губят христианскую душу где-то, да что я поделаю. Был бы моложе — иное дело… Хотел я это по лошади, да слышу, вы бежите торопко так, ну, я и остался. А дому-то у вас нет, что ли?
— Был, да теперь страшно туда явиться, — чистосердечно отвечал Борис Иванович, — оттуда-то ее и украли у меня… нехорошие там люди живут.
— Так! — сказал извозчик, — ну, коли дома нет, так и ехать некуда. В гостиницу разве? Да и то в таком виде вас не пустят, — и помолчав прибавил, — нешто ко мне поедем, я тут неподалеку стою, на Болотной.
— Экое спасибо тебе, голубчик. Свези, коли можно, сделай христианское дело! — схватился за эту мысль Сумский, — а насчет платы будь спокоен, заплачу за все.
— Спасибо, только я, барин, не для платы, а больше из жалости… вот к ней…
— Спасибо, милый, — ответила Оля и ее мелодичный, нежный голос как-то странно прозвучал среди этой едущей группы.
Болотная была, действительно, недалеко. Подстегнув лошаденку, извозчик, не жалея дрожек, запрыгал по выбоинам.
Оказалось, он живет один со своей старухой в собственной крошечной лачужке, одной из тех, которые и сохранились в Петербурге только на этих окраинных улицах.
Ход был с грязного двора, выходящего на линию улицы старым полуобрушившимся забором. Въехав в этот двор со своей живой поклажей, старик, по собственному выражению, пошел будить свою старуху.
Он начал с того, что принялся дергать за какую-то веревку у окна, потом крикнул что-то и ушел в темные сени.
В двух оконцах вспыхнул огонек. Седоки сидели не шевелясь, не шевелясь стояла и понурая лошаденка.
Наконец из сеней раздался шамкающий женский голос.
— Входите, што ли сюда! Чего мерзнете!
Все трое сошли с дрожек и вступили сперва в сени, потом в горницу.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.