Книга 1
Часть 1. Крат и Дол
Глава 1. Желудочный сок
— Крат, я больше не могу, пойдём сдаваться в «Глобус», — обратился к товарищу Дол, позорную кислоту этих слов маскируя беспечностью.
— Что там, Шекспиром пахнет? — съязвил Крат.
— Пахнет едой, — признался Дол и тотчас добавил: — К тому же я хочу работать, я тоскую по сцене.
— Ветреный ты человек, — покачал головой Крат, оторвавшись от починки штанов, которые лежали на его голых коленях. — Ты не далее как вчера заявлял: «Глобус» это помойка. Но вот желудочный сок надавил на тебя, и ты готов сдаться. Ещё назови его храмом культуры!
— Ни за что! Это вынужденный ход. Я всего лишь актёр. Ну не вышло из меня лифтёра, не задалось! Я, наверно, рассказывал тебе…
— Не наверно, а много раз, — сухо поправил Крат.
— Значит, тебе известно про гаечный ключ, который выпал из моей руки и с высоты пятого этажа приземлился бригадиру на темя. Стоп-карьера! Хорошо — не посадили.
Актёр, чьё сценическое имя Долговязый сократилось до игрушечного Дол, играл лицом и строил взоры. Своего друга, чей псевдоним Краткий был сокращён до хрустящего Крат, он старался отвлечь от проблемы выбора между совестью и сытостью.
— Так сложилась моя судьба, да, такова судьба, — Дол раскинул руки. — Судьба, Крат! Она вокруг меня. А внутри меня — желудочный сок. А я между ними, как между молотом и наковальней. Куда же мне прикажешь деться?!
— Интересный вопрос, — перекусив нитку, заметил Крат.
— Поэтому я должен… я всю ночь думал и понял, что я просто обязан считаться с этой подлой объективной реальностью, чтобы, по крайней мере, не сдохнуть, — так завершил своё оправдание Дол.
Он говорил с искрой того маленького дрессированного вдохновения, что навсегда поселяется в актёре и легко зажигается, лишь коснись драмы артиста, одиноко стоящего на планете без достойной награды.
Крат, опустив лицо, скрыл почти материнскую улыбку и вправил новую нитку в иглу.
— Дол, когда тебе надо оправдаться, ты сущий философ, а когда просто подумать о чём-либо, ты некумека!
— Прошу зубы мне не заговаривать, — огрызнулся Дол. — Итак, я иду ангажироваться.
— Вспомни про главного режиссёра, там же Дупа сидит — змей в пещере, подлец и людоед, — взмолился Крат.
— Ну и пусть, — Дол махнул длинной рукой, но всё же напоследок застрял в двери, обернулся. — Ответь-ка мне на принципиальный вопрос: если все стали бесстыжими, ты должен стать бесстыжим, ну хотя бы капельку?
— Нет, — ответил Крат.
— А для того, чтобы эти бесстыжие обратились к лучшему, ты согласен поработать на сцене?
— Наверно, — сказал Крат, не успев подумать.
— Так вот пойдём и поработаем, — обрадовался найденному аргументу Дол.
— Да сволочь он отпетая, — не сдавался Крат, оценивая отремонтированный шов на просвет.
— Ну и сиди тут, гляди в небо через портки!
Дол решительно вышел из больничной котельной, где они проживали. Поначалу они здесь ещё и работали — топили газовый котёл, но в День мягкой игрушки, когда вовсю расцвёл апрель, веющий золотистым теплом, печь отключили. Лишь по милости больничного завхоза друзья пока ещё оставались на установленных здесь больничных койках. Милость и терпение завхоза объяснялись тем, что он считал себя поклонником театрального искусства. Но всё же друзья давно не поднимались на подмостки — длилась творческая пауза, и завхоз, преданный музам, наглядно мрачнел. Он всё суше здоровался с ними и в последнее время едва кивал. На их тёплые, прищуренные, заискивающие приветствия завхоз отвечал скупо, с одолжением. В общем, друзья осознали скоротечность своего пребывания в обжитой котельной.
К данному часу они уже более суток ничего не ели. На утренней заре оба лежали и слушали, как плотскими голосами беседуют их желудки. Сколько такое можно слушать?! В полдень широким шагом голодного пролетария, созревшего для революций или решительных унижений, Дол отправился в ненавистный «Глобус», к страшному главрежу Дупе — проситься на роль.
Крат в свежелатанных брюках бросился вдогонку. Протягивая к спине товарища руку, он призывал не подчиняться объективной реальности, а ещё лучше — обозлиться и ополчиться против неё.
— Ну её к чёрту! — Крат едва поспевал за семимильным шагом товарища. — Погоди!
Дол якобы не слышал и ещё стремительней полоскал воздух парусиной широких штанин.
— Пойми, Дол! — прерывисто увещевал Крат, — желудочный сок стал твоим внутренним голосом. Тебе кажется, что ты сам желаешь получить роль, но это желудочный сок хочет.
Дол в ответ сопел.
— Он внушает, чтобы ты отбросил принципы, эти якобы костыли шаткого ума, и зажил бы по искреннему влечению души… то есть желудка. А в сытый час тебя ведёт влечение половых желёз, именуемое влечением сердца.
Дол на миг остановился, и запыхавшийся Крат встал рядом. В эту минуту вся городская декорация, замутнённая их разногласием, прояснилась. Восстановились грани домов и ущелья между ними, на дне которых угнездились дворовые площадки, в которых приютились дикие собаки. Здесь чахлые томятся деревья — беспочвенные узники, чьи ветки похожи на корни; здесь проходят, как воспоминания совести бездомные люди, которые кормятся милостью мусорных контейнеров. А над ними дробь окон, откуда выглядывают жильцы, живущие в бетонных сотах — личинки шелкопряда, которого разводит социум на жадную свою потребу.
С каждым годом риск проживания в этих зданиях становится всё очевидней, ибо они помаленьку, начиная с облицовки, осыпаются, не говоря уже о том, что ячеистая одинаковость жилищ сообщает жильцам неврозы, а то и преступные психозы, или внушает уныние, что приводит сначала к заболеванию невесомой души, а потом и тяжкого организма.
Только облака выглядят как нечто вне истории, как миллионы лет назад.
— Пускай ты прав, но я должен заметить, — наконец отреагировал Дол, — что никогда, никогда внутренний голос не говорил со мной так властно, так отчетливо, как нынче.
— Да говорил же, опомнись, говорил! — затосковал Крат. — Тебе стоит выпить граммов триста, как у тебя появляется масло в глазах и с тобой заводит романтический разговор твой чижик, он же окунёк, засов, слепыш, лысарик… у любимого дитя сто имён. А когда примешь семьсот — включается гипнотический баюшки-баюн. А принципы, они ведь не имеют телесного голоса, поэтому от них легко отмахнуться.
Крат внезапно умолк, кое-что вспомнив о собственных принципах. Умолк и попытался улыбнуться. Дол посмотрел на него с удивлением: упрямый товарищ перестал спорить — небывальщина!
Но всё не просто так. В поведении Крата стали сказываться уроки самовоспитания, а точнее курс позитивного самонастроя. Уже месяц по совету психолога из Центра социальной адаптации он даёт себе установку на позитив, на лёгкое восприятие жизни и бесконфликтность. Ох, каким трудным оказался опыт оптимизма! И было вовсе невыносимо по утрам улыбаться зеркалу «беззаботно и приветливо, с любовью и поощрением».
Сейчас Крат стал досадовать, что вовлёкся в спор — спор с голодным. «Надо меняться, надо жить проще!» — наставлял он себя, превращаясь из противника в спутника.
Не то чтобы Крат сильно поверил психологам, но устал плыть против течения и спорить с веком. Он знал, что в этом споре он, Крат, прав, и всё же ради мирных отношений, ради более гладких прикосновений к ворсу чужих слов он смиренно отважился перенастроить себя. Лучше пренебречь правотой во имя согласия. К тому же он разгадывал Судьбу, поэтому сам, без повестки, явился в службу социальной помощи, где за него взялась наука-психология — самая ненаучная из не-наук.
Глава 2. Дупа
Его душа при этом хотела отвернуться от него, но всё же как-то притерпелась, надеясь на скорое освобождение от «позитивных установок». Бывают случаи куда хуже, когда восстание души против своего носителя принимает крайние формы. Так душа наркомана Толика, детского приятеля Крата и Дола, убила своего носителя. Душа Толика боролась против Толика на протяжении двух лет, она роняла его затылком на лёд, била головой о камень, выводила на проезжую часть, на высокий балкон — и всё же он отползал от смерти. Тогда она стала устраивать припадки падучей и однажды разбила ему основание черепа о край ванны. Так в результате ухищрений, отвратительных для неё самой, душа наркомана-Толика вырвалась из плена и покинула своё постылое, отравленное узилище.
Нет, Крат свою душу не доводил до отчаяния. За Площадью Окаменелой Старушки, За Грешным Кварталом и Садом Змея располагается театр «Глобус». Он снискал себе громкую славу. За вульгарность и брутальность его ругали самые вульгарные и брутальные издания, раздувая себе и ему популярность. «Глобус» шёл в авангарде масс-культуры (кулька). «Гадость, натурально, однако без него было бы скучно», — признавалась интеллигенция. И то верно, умеренные режиссёры не решались поставить на сцену дощатый сортир, чтобы во время пьесы туда заходили раскрепощённые зрители. Точней сказать, на других сценах сортир, конечно, устанавливался, но всё же без дырки и звучного под ней ведра.
— Духовное должно пахнуть, — к месту сказывал Дупа.
Этот самый главреж сидел за столом в своём богатом и неряшливом кабинете. Тук-тук… робко вошли двое: известный актёрский дуэт «Крат и Дол». Дупа тяжело поднял взор от рукописи и посмотрел на вошедших с укором, словно ждал их, да они припозднились.
— Мне тут пьеску подкинул один подонок: «Флюиды и миазмы», — Дупа оттопырил нижнюю губу. — Правда, вместо диалогов герои только хрюкают и плюются, что конечно ново, только не пойму, хорошо ли с точки зрения искусства? Достаточно ли свежо? Оценят ли пьесу газетные мерзавцы? Сейчас ни хрена не поймёшь, у кого что на уме! Ну а вы чего пришли, голодранцы? Аппетит замучил? Жить в искусстве — это принципиальный выбор: либо ты — хам и подонок, зато сыт и популярен, либо ты нищий художник с большой буквы. Буквы «ха», разумеется. Так вы с кем, пришельцы?
— Мы-то художники, но сейчас время такое, — промямлил Дол.
— Время всегда такое. Хотите и честь соблюсти, и гонорар приобрести? Не выйдет, — главреж зыркнул на них пронзительным, рентгеновским глазом, настроенным видеть козни и пороки, поскольку только их и видел, ибо только в них и верил, если говорить о «подлинном в человеке», о «настоящем в человеке».
Ещё давным-давно, в начале своей карьеры, когда вёл на радио развлекательную программу, Дупа сделал ставку на развязность. Сегодня пропаганда разврата выглядит классикой, но тогда он и ему подобные активисты были новаторами.
Воцарилось молчание, заполненное полётом мухи.
Главреж Дуплинский Михаил Яковлевич по прозвищу Дупа невероятно похож на жабу: и фигурой, и лицом, и бородавками, и огромным губастым ртом, и даже взглядом выпученных глаз. Крат не мог привыкнуть к его лицу и каждый раз вздрагивал, отвращаясь, и вместе с тем жалел Дупу за то, что Дупа вынужден жить в таком обличье. Однако Дупа в сочувствии не нуждался. Напротив, для усиления эффекта он поощрял в себе неряшливость и немытость. В культурной среде ходили анекдоты о том, как он жуёт, ходит, причёсывается. На его подбородке и вправду могли до обеда храниться вещества завтрака. Его подозревали в том, что он вообще не моется, обходясь почёсыванием спины о косяк. Бриться ему и нужды не было, поскольку борода не росла. Главным его отличием от жабы считалось то, что жаба выделяет яд на коже, а Дупа на языке. К своей двери он самолично прикнопил фотографию жабы, дабы отнять у всяких подонков мотив острить. Правда, остряки хранили в запасе ещё более яркий мотив: Язык Дупы — карнавально-эпический образ.
Пользуясь служебным положением, главреж Дуплинский хотя бы ради удовольствия заставлял невинных людей соглашаться с какой-нибудь срамной мыслью. Ему нравилось поражать окружающих не только своей внешностью, но и мерзкими суждениями. Ему просто нравилось быть мерзавцем, влиятельным, разумеется. Он сладострастно намазывал себя на окружающих, как шоколадное масло на хлебные ломти — вид эротики.
В эпоху Кризиса власть любого работодателя становится абсолютной, поэтому несчастные люди, лицом кривея и душой морщась, поддакивают смачному Дупе.
Последняя встреча с ним случилась у двоих друзей год назад на театральном банкете. Тостуя, Дупа дал наказ. «Мы — режиссёры, продюсёры и прочие продюсранцы воспитываем публику. Наша задача — отвадить её от всякого там умного и прекрасного, чтобы наладить фабричное, тиражное производство культурных изделий. Нам нужны терпение и постепенность: поначалу публика нехотя смиряется с малой безвкусицей, ворчит… однако ж выбора у неё нет. Потом смиряется с более крупной безвкусицей. Затем она кушает всё, что мы изволим подать. Вот когда культура превращается в кулёк, в индустрию развлечений, которую возглавляют не творцы, а дельцы. Член, желудок и кошелёк — три главные заботы гомосапа. Дразни его самолюбие, почёсывай самодовольство и выходи с этим дерьмом на бис. Так выпьем за дерьмо!»
Крата поразила осознанность его позиции; в ту минуту сочувствие к безобразному Дупе исчезло.
— Ещё лежит у меня другая пьеска, — главреж выдвинул ящик, — крутой подонок сочинил, страшная вещица. Суть в том, что на сцене актёрам придётся переживать настоящие неприятности. В общем, не для трусов пьеска… пожалуй, не для вас.
— Почемуй-то? — вздыбился Долговязый.
— Ладно, вчитайтесь. Всего пару страниц, обозначено только начало сюжета и главные пункты конфликта. Актёры сами должны решить, что им играть. Там два главных персонажа: они друзья, но становятся соперниками из-за жилплощади. Их приятельские отношения завершаются дуэлью. На сцене нет условности, всё происходит натурально. А раз натурально, сталыть, актёрская пара может сыграть один или максимум два раза. И не играть они должны, а жить на сцене! Лексика нецензурная, этика отсутствует. Свобода! Головокружительная свобода! Всё по заявке вечно скучающей публики и вечно тоскующих артистов. За пролитую кровь гонорар повышается. Завтра жду с ответом.
Крат приблизился к столу, взял листы двумя пальцами, словно те были загажены мухами, а не засижены буквами.
— А не могли бы вы дать нам рубль на обед, в долг само собой, — небрежно бросил Дол.
— Возьмите рубль, только не обожритесь, — Дупа вновь углубился в пьесу-хрюкалку.
Глава 3. Столовка
Крат свернул задание в трубочку и засунул в карман штанов — кислое дело. Они вышли из театра и зажмурились, точно выбрались из могилы. Молча отправились искать столовку. Между туч впервые после месяца облачной хмури выглянуло солнце. Песок, вылезший из прорех в асфальте, стал ярким. Тощие собаки стали похожи на азиатских шакалов. Бездомные граждане, отдыхающие на подстеленных возле мусорных баков журналах, уже вкусили жидкости для разжигания каминов и нежились в полубреду, получая от солнца огульное благословение. Крат согласно инструкциям психолога раздувал в себе надежду на всякое хорошее, настраивал глаза на ласковое восприятие двусмысленной реальности и смазывал ум сладким вазелином утешительных формул: всё хорошо, я хороший и мне хорошо.
Он знал, по себе знал, что человек изначально оптимистичен. Если он здоров и не проклят, если совесть его чиста, тогда радость в нём происходит сама. Но если человек находится в аду или неподалёку, тогда радость ему приходится производить нарочно. Радость при этом получается ненастоящая… что, впрочем, упрямый оптимист обязан игнорировать. И Крат согласно инструкции не забывал улыбаться.
В городе осталось мало столовых. Чем глубже Кризис, тем больше дорогих заведений открывается на месте дешёвых. В детских садиках вновь расположились игровые заведения. Бытовые дела не приносят барыгам прибыли, большие деньги делаются на людских пороках. (Недаром Дупа так радеет за всеобщую развратизацию. А может быть и в том суть, что Дупе не столько деньги интересны, сколько порча людей и торжество инфернального стиля жизни. В таком случае он ведёт бескорыстную идейную борьбу.)
В столовые въехали рестораны. Вместо простой пищи магазины хвалятся экзотическими деликатесами. Крат-оптимист подавил мысли о Кризисе. Плевать на очевидное! Не гляди туда, где жадность продающих и товарное тщеславие покупающих сливаются в Кризис! И не печалься, оптимист, о Родине: нельзя о ней думать, если учишься приятному легкомыслию. Крат настраивался на позитив, что в данный момент было не трудно, поскольку выглянуло солнце и приближалась еда.
Оба друга посмотрели на мальчика, качавшего головой в такт своим великаньим шагам. За спиной у него подпрыгивал ранец, ноги с удовольствием вышагивали в новых ботинках. Неужели мир просветлеет? О да, конечно, обязательно и непременно просветлеет! Куда ему деться от прогресса! То есть, все позитивные люди в этом уверены, да!
Пьющий из лужи голубь окунал туда клюв по самые глаза. В другой стороне лужи отражалось облачко; в небе оно было ещё светлей и щекотало душу, словно кто-то выдохнул в небесный мороз маленькую мечту. Дай Бог доброй смерти каждому! — прошептал Крат и осёкся, опять нарушив ментальную установку.
Издали повеяло поддельным маслом и жареной томат-пастой. «Кому гадость, а кому радость», — сказал Дол, чей желудок по-лошадиному заржал.
— Ребята, эй, актёры, вы же Крат и Дол, да? В «Глобусе» какой сёдня спектарь? — крикнула с балкона бабка, отняв от уха мобильный телефон.
— Горький, «Твою мать», — зычно ответил Дол и забормотал. — Ишь, мымра, хочет перед кем-то похвастаться, дескать, накоротке с актёрами. Видал, какой у неё мобильник навороченный!
— Ничего, хорошая женщина, — смиренно и твёрдо произнёс Крат, — добрая, хорошая женщина.
— Нет, ты в последнее время положительно изменился, — Дол глянул на товарища с недоверием.
— Хорошо, коли положительно.
Стеклянная дверь столовой, чтобы не закрывалась, была подклинена пластмассовой бутылкой. Крат хотел было заострить на ней внимание, потому что вещи могут поведать о нашей судьбе яснее линий на ладонях, но вспомнил про пси-установку и облегчённо вдохнул кулинарные ароматы («кул» у тюрков «раб»).
Внутри зала горбато кушали три одиноких, разрозненных человека, они почти растворялись в огромной кубатуре, некогда рассчитанной на заводской коллектив. Сто столов, расставленных в пять рядов, подчёркивали объём зала. Длинная стойка с погнутыми полозьями для подносов сквозила пустотой. По ту сторону стойки виднелась кухня — великанская плита, разделочные столы, теперь тоже пустые. Женщина в белом халате, в парфянском колпаке посмотрела на друзей промеж безблюдных полок.
— Чем будем питаться? — спросил Дол тихо, как в морге.
Он угрюмо оценивал три маленьких блюдца с тёртой свёклой под каплей майонеза.
— Это всё, что у вас есть? — спросил трагически.
— Всё не выставляю: заветрится. Читайте меню, если грамотные.
— Ладно, почитаем, — у Дола отлегло от сердца. — Глянь, тут упомянуты котлеты! — он толкнул товарища локтем.
— Дол, ты читал Канта? — спросил неожиданно Крат.
— Нет, а что?
— Кант придумал такое блюдо — котлеты по-кантовски: берёшь фарш в себе, масло в себе и жаришь себе.
— Это кто — повар?
— Философ. По-тюркски «кант» означает сахар. А на английском — это женская дырочка, — голосом учителя пояснил Крат.
— Что же получается? — выпучил глаза Дол.
— Получается пончик в сахарной пудре, — невозмутимо ответил Крат, ревниво глядя в меню.
— Но если говорят «не кантовать», то имеют в виду английское слово «кант», так ведь? Ибо ни сахар, ни твой философ сюда не подходят.
— Но ведь не на женщинах пишут «не кантовать», а на ящиках, — возразил Крат.
— Так вы делаете заказ?! — обозлилась женщина в колпаке.
Крат и Дол при любой возможности разыгрывали маленькие сценки в расчёте на чьё-нибудь внимание.
— Четыре котлеты по-кантовски, ой, по-киевски, — подобострастно произнёс Дол. — С гарнитуром из…
— За четыре котлеты с вас девяносто шесть копеек, — мстительно отрезала повариха, увидев у болтунов голый рубль.
Они сели у окна. Крат вмиг проглотил две котлеты, состоящие из хлеба, пропитанного говяжьей кровью, после чего отвернулся: ему был неприятен плотоядный, чавкающий рот напротив. Глядя в огромное окно, он осознавал, что его психо-фортунный эксперимент не удался. Цель опыта состояла в том, чтобы наладить отношения с Судьбой. Месяц назад, размышляя о том, почему в его судьбе так мало просветов, почему дурная полоса длится так долго, он вроде бы нашёл ответ: Судьбе нравится жалобный стон неудачников, она любит песню горькой тоски. Наши предки нанимали для похорон толпу плакальщиц именно для того, чтобы усладить её слух. Стало быть, найдя хорошего нытика, Судьба и дальше будет мучить его, снабжая поводами для нытья. Человеку надо выйти из роли нытика. Он должен бренчать на гитаре и насвистывать во что бы то ни стало. Психолог из Центра соцадаптации несколько в иной форме подтвердил такой вывод, описав позитивные установки на беспечальную жизнь. И вот Крат уже месяц двигался курсом позитива. Увы, ничего хорошего не произошло; более того, сегодня пришлось поклониться гадкому Дупе! Нет уж, хватит позитивно врать!
Он вспомнил другой свой опыт, искренний опыт. Год назад он решил начать новую жизнь. Бросил театр, пьянку и липкую, бесстыжую барышню по имени Лиля. В ночь пограничную между старой и новой жизнью Крату приснился кошмар. По колено в вязкой жиже в каком-то глиняном дворе копошились покрытые глиной работники. Их действия были упорны и бессмысленны: они выталкивали из ямы грузовик без колёс, катили бочку на одном месте, старались вырвать из земли толстую гнутую арматурину. При этом они оскальзывались, падали. Над ними ездил по рельсам огромный козловой кран, из кабины крана свешивался крановщик, прищуренный от старания не задавить кого-нибудь, или наоборот. У многих головы были проткнуты болтами, что не мешало им упрямо барахтаться в глине. Неба там не было, как не было краёв у вогнутого двора. Странный звук проникал во всё — гудение трансформатора, или так жужжал кран, а может быть, сам крановщик, свесивший белое, мёртвое лицо из разбитого окна кабины. (Может, крановщик там исполнял роль Судьбы?) Он вырвался из этого сна, полностью готовый начать новую, осмысленную жизнь. И тут на него посыпалось! Лиля наглоталась таблеток — не насмерть, но с тяжёлыми для Крата последствиями. Устройство на работу сорвалось, потому что тамошний начальник был соседом Лилиной мамы и определил так, что Крат негодяй (а ещё известный человек!). Родная мать не позволила ему вернуться домой, заявив, что дом его там, где живёт и страдает любящая женщина. После многих мытарств и приступов уныния он отправился в храм к знакомому батюшке. Но тут Судьба совсем озверела: в автобусе у него стащили паспорт вместе с последними деньгами и проездным билетом. Нагрянувшие кстати контролёры высадили его прямо в круг уличных гопников. Пришлось драться чуть ли не насмерть, иначе его затоптали бы. Кому-то сломав руку, он убежал и затаился на кладбище. Его искали жандармы. Известное дело, жандармы непременно встают на сторону мерзавцев, по-товарищески. Просидев ночь но могиле, Крат получил цистит. Вот тогда он убедился, что Судьба заметила перемену его курса. С батюшкой он всё же встретился, и тот весело объяснил: «Бесы всякий огонёк облепляют, вроде ночных мотыльков. Если ты что-то хорошее затеял, они ревнуют, не хотят утерять свою добычу, и всячески препятствуют. Ко мне одна пара ехала венчаться, так трамвай сошёл с рельсов и преградил путь их машине, чуть не разбились. И получается по всем признакам, что твоё решение было серьёзным и правильным. Не отступай. Запомни, внешнее везение — плохой признак: значит, бесы взялись тебе пособничать. Они любят, когда человек отвлекается на глупые занятия и когда забывает о своей душе».
А сейчас хоть бы хны. Целый месяц уже длится эксперимент, и хоть бы какой резонанс, хоть бы где подножка! Следовательно, Крат никакого преображения не совершает. Напротив, довольная своим пасынком, Судьба дарит ему удачу — две котлеты в долг за будущий подлый спектарь.
Он глядел в наружный свет за окном, там нежно зеленела трава… нет, Крат не стал этой нежной радости доверять, потому что чуть выше, на балконе, сушился комбез маляра, и в этом страдальческом предмете уместилось больше правды.
Дол ещё смачно кушал, с причмоком (его смакование пищи всегда превосходит её качество), потому что он — пищеед.
Частичная разгадка Судьбы заключается в том, что в её действиях нет явной системы, нет и не может быть, иначе хитрецы разгадали бы её и, разгадав, оседлали бы. (Так многие наивно полагают, что люди честные и добрые должны получать от Судьбы поощрение. Экая отсебятина! В мире нет справедливости, и Судьба не награждает за доброту, иначе доброта стала бы выгодой, а мораль — бухгалтерской программой.) Нет, она действует по капризу, как пьяная женщина, симпатизируя игрокам и поклонникам денег. (Деньги в родстве с игральными картами, в глубоком родстве.)
Кто же она? Постановщик ролевых игр? Космический фермер? Повар? Похотливая смерть?
Судьбе любезен круговорот рождений и смертей. Она поощряет нашу резвость и чувственность, что вызывают в ней аппетит. И потом кушает нас. Уже то указывает на её лукавство, что к зачатию приводят увлекательные переживания и приятные ощущения. Если бы зачатие совершалось каким-нибудь скучным способом, численность народонаселения была бы нулевой. И смерть умерла бы от голода.
Так Смерть это Судьба? Да, Судьба — игровая часть и характеристика Смерти. (В том или ином контексте удобней применять первое или второе имя.)
Она заинтересована в том, чтобы мир сочился любовью и бряцал оружием, обольщался мощью, славой и телесной прелестью. Так она радеет о нас, но при условии приземлённости наших устремлений. Настоящий духовный подъём вывел бы человека из-под её власти. Одухотворённость человечества означала бы для неё проигрыш и возвращение к довселенскому прозябанию. Но нет, войдя в состав живого мира, Смерть оживилась. Игра, сам процесс борьбы против жизни для неё важней сокрушительной и окончательной победы. Азартные козни куда милей небытия. И с ростом человечества смерть обрела широкое поле
для игры — общество, наше сосаети, где идёт сексуально-гладиаторский спектарь, поставляющий смерти и зрелище, и добычу.
Крат по-детски фыркнул, догадавшись, как её зовут — Яга. Она — поедательница от слова ясть. Она в родстве с ягодой, только ягоду мы ядим, а Яга сама всех ест — Смерть-пожирательница!
Крат припомнил одноклассников, которые преуспели в социуме. На целый класс таковых нашлось двое: школьный карьерист, ставший политиком, и гардеробный воришка, ставший бизнесменом. Крат вспомнил женщин, достигших благополучия посредством расчётливой промежности — их лица превратились в косметические маски. Ни один человек, чьё лицо изнутри омыто умом и светом, ничего не добился в обществе. Деньги, известность, высокие должности обошли их стороной. Потому что смерть-судьба болеет за своих, за тёмных; обласкивает их благами и властью. Она организует жизнь по своему вкусу. Она — хозяйка общества (князь мира сего, земная власть), и отсюда понятно, почему она так не любит порядочных людей: их не затянуть в азартную игру, в риск и страсть.
Глава 4. Коля Душейкин
— Гуляем, празднуем ангажемент? — раздался над ухом резкий голос.
Крат вздрогнул, над ними возвышался пьяный собрат по цеху, актёр Коля Душейкин. Нервный, голодный, он способен напасть на чужую пищу. По счастью Дол уже стирал с тарелки следы котлет хлебной корочкой.
— Вкуснотища! Не какая-то поддельная еда, а натуральная химия! — провозгласил Дол на публику.
— Гуляем, значит?! Котлетки кушаем, а долги не возвращаем? — Душейкин от несправедливости задрожал, как от студёного ветра.
— Что ещё за долги? Ты сам всем должен, а тебе должны психиатры… помочь, Дуся! Я это имею в виду.
— Эх ты! — Душейкин сощурился, словно прицелился разглядеть микроскопическую душу Дола. — Все вы, подпольные алкоголики, рассчитываете на то, что открытый, честный алкоголик Николай Душейкин сильно забывчивый! Да? Нет, господа нехорошие!
Он сокрушённо покачал головой и принялся обличать и Дола, и местное человечество большими треснутыми губами. Говорить ему было больно, и тем весомее звучали его слова.
— Порядочный алкоголик Душейкин пьёт не потому, что ему пить хочется, а потому что он обиды растворяет. И один из моих обидчиков — ты, Дол! — так он завершил свою горячую речь.
— Да за что я угодил в этот чёрный список?! Опомнись, Коля!
— А вот за что. Слушай внимательно. Вчера я разбирал домашний архив и нашёл под диваном записную книжку, в которой записано: такого-то числа такого месяца, такого года, ровно одиннадцать лет назад, прошу заметить, некто Дол взял у меня сто рублей. С учётом грянувшей затем деноминации, получается рубль, всего один рупь! Но с учётом длительной последующей инфляции, ты задолжал мне три рубля, Дол! Слышишь ли ты меня?! — Коля постучал по столу костяшками синеватых пальцев.
— Уймись, путаный человек! — с вынужденным добродушием ответил Дол. — Через пару недель в том же самом ветхом году я вернул тебе деньги, но ты почему-то не занёс это в свою книжку!
«Деньги» — это «день гибели», — расшифровал Крат.
— Потому что ты не вернул! — закричал Душейкин диким голосом.
— Потише там, — издали скомандовала повариха.
Эхо трижды прокатило её голос. Быть может, она застала прежнюю, заводскую пору: густой пар из котлов, стук на разделочных столах, бодрые голоса в зале: «Петя, я занял очередь, а ты займи столик!» На что Петя с привычной радостью житейской правоты ответно кричал в человеческом лесу: «Занял уже! Возьми мне двойную порцию: я сегодня остаюсь на сверх-урочку». «Ага, значит, Нинка-технолог тоже в ночь пойдёт?» — с трудовым зубоскальством откликался товарищ. Ничего этого больше нет, исчезли те голоса, тот общественно-трудовой люд.
Трое сутулых, что давеча питались, покинули зал; зрители исчезли, но Душейкин эмоций и жестов не угасил. Тогда Дол вложил в его ладонь четыре копейки. С шипящим презрением Дуся рассеял монетки между столов — стоп, нет, и тут же бросился их подбирать и бормотать, что ему пригодятся всякие средства и нечего гордиться, надо смиренно собрать монетки. Двое друзей тем временем вышли на улицу.
— Мы все оказались на краю, — сказал Крат, который после позитивного эксперимента остро нуждался в правдивых интонациях. — Коля опередил нас на шаг и оказался ближе к предпоследней черте.
Вышел Коля Душейкин. Точно балерун после пробежки, он застыл на пустыре, вслушиваясь разом во все стороны, потому как пьяница это чуткий приёмник питьевого шанса.
— В алкоголизме что привлекает, — оценил стойку Душейкина Крат, — ясная и доступная цель в жизни. Трезвость пустынна и длинна, словно казённый коридор, а для пьяницы смысл жизни разливают в посуду. Какая милая, утешительная конкретность!
— Аппетитно высказываешься, прямо хоть сейчас принял бы маленько, — облизнулся Дол.
— Здесь одно плохо, — перебил его Крат.
— Что?
— Обман. Когда истина слишком проста, когда её можно пить или цитировать, она, скорее всего, обман.
— Ну вот, начал хорошо, а завершил, как всегда. Во времена Кризиса надо смешно жить. Больше нам ничего не осталось. Ты в последние дни отчего-то не ворчал. Опять начал?
Глава 5. Сценарий
Котельная встретила их гулом тяги: уходя, они открыли заслонку, чтобы табачный дух вылетел в трубу. Их жилище представляло собой домик из силикатного кирпича с одним окошком на уровне лба и с непомерной металлической трубой над крышей. Дол как-то залезал на самый верх трубы, чтобы оттуда помахать рукой и крикнуть: «Привет, Земля-а!»
Перед котельной не то чтобы росли, а нехотя стояли два инвалидных дерева. Между ними на верёвке обычно сушилась постирушка Крата, которая порой надувалась или вздымалась… В студёную пору его одежда и постель сушились в помещении, возле котла, гудящего синим пламенем. Дол, к слову сказать, не любил хозяйские хлопоты; грязное бельё он по случаю брал с собой на свидание, если та была доброй женщиной.
Силикатные стены их жилища были изукрашены автографами гостей и помадными набросками. Крат не любил пестроту, но голая кладка серого кирпича была ещё более скучным зрелищем, и он тоже приветствовал наброски художников, изречения болтунов и росчерки нетрезвых женщин.
Дол первым делом подошёл к висящему календарю и оторвал день: 13 мая.
— Рано рвёшь, день-то ещё не прожит, — заметил Крат с койки.
— Обед съели — день прошёл, — по-солдатски ответил Дол.
— И что мы будем делать? — Крат спросил не шевелясь.
— Читать пьесу.
— Валяй вслух, только без лишних интонаций, без МХАТа, пожалуйста.
— А почему я? — заупрямился Дол.
— Читай, человек-заусенец!
— Тогда ты слушай и вникай, а я буду только читать.
Дол откашлялся и начал: «В столичном Дворце культуры проводится конкурс доброты Рыцарь Человечности».
— Погоди, это комедия? — Крат уставился в давно знакомый грязный потолок, похожий на карту другой планеты.
— Не перебивай.
«В финал конкурса вышли два друга: Первый и Второй».
— Два трупа? — переспросил Крат.
— Два друга! Каждый из них норовит получить от умирающего завещание на квартиру.
— Погоди, тогда получается три персонажа. Кто же будет играть больного? — заметил Крат.
— Да замолчи ты, я ж читаю!
— А я вникаю.
— Вот и молчи.
«Сцена первая. Занавес подымается…»
— Подымается или поднимается? — спросил Крат.
— Занавес? Поднимается. Чёрт возьми, я забываю, что волоса подымаются, а занавес поднимается. На самом деле у нас он раздвигается… после замены механизма; я привыкнуть никак не могу. Итак… «Посреди сцены стоит железная кровать, под нею виднеется ночная утка».
— Хорошо сказано «виднеется», — вновь не удержался Крат.
— Слушай! — отбрил его Дол и продолжил. — «На кровати в позе покойника лежит больной, накрытый простынёй до подбородка, его лицо обращено вверх, он говорит, не раскрывая рта, его голос звучит из динамиков: «Никому я не нужен, — произносит больной уныло. — Все ждут, когда я околею и освобожу квартиру. Прощай, солнце! Ты светишь только здоровым, а больные должны заранее привыкать к темноте и одиночеству».
Входит Первый: Почтеннейший, случайно я услышал вашу мечту о солнце, вынести вас на улицу?
Вбегает Второй: Не слушайте его, он хочет вынести вас отсюда!
Больной: Ага, это больше похоже на правду.
Второй: Я всегда говорю правду.
Больной: Полегче, порядочный человек не осмелится так сказать о себе.
Первый: Вот именно, вы правы. Я, например, такого о себе не сказал бы.
Больной: Ты тоже врун, только робкий.
Второй: Он вообще никудышный врун. Уж я-то знаю: мы с ним закадычные друзья.
Больной: Догадываюсь.
Первый: Я пришёл помочь, а он пришёл мне помешать. Я искренно хочу помочь, несмотря на то, что мне это сильно вредит. Если кому помогу, так на меня его беда и перейдёт.
Больной: Беда — заразная вещь. Ты самоотверженный парень!
Первый: Мне скромность не позволяет с вами согласиться.
Больной: Вот и дай своему дружку в морду, чтобы не мешал тебе помогать мне.
Второй: Пусть только попробует! Я тоже не отрекусь от своего права творить добро.
Больной: И ты двинь ему в рыло, чтобы он тебе не мешал творить добро. Если возник вопрос о человечности, надо стоять насмерть! Даже кровному брату не уступай места возле постели умирающего!
— Интересная пьеса, — заметил Крат. — Сумасшедший писал.
— Не перебивай, у меня и так мозги в дрёму погружаются.
— Читай дальше.
«Двое отходят от койки в сторону зрителей. Занавес за ними опускается. Они стоят на авансцене, их разговор звучит очень громко.
Первый: Ты что делаешь, гад?! Мы же договорились, что оба работаем на меня, а когда он квартиру мне отпишет, мы её продадим пополам.
Второй: Я не верю тебе.
Первый: Почему?
Второй: Потому что ты решил жениться!
Первый: Кто тебе сказал?
Второй: Твоя невеста, кто!
Первый: Да ты какой-то слишком доверчивый! Я просто так ей сказал. Я, чего дурак — жениться?! Просто так ей обещал и всё. Сидели, молчали, надо было что-то сказать.
В динамиках звучит хихиканье больного.
Второй: Слышишь? Есть такой род подлецов, что всегда смеются. Не смешно, а они смеются. Звуковая маска такая.
Первый: Не от веселья он смеётся, от злорадства. Давай бросим его, пусть подыхает без нас.
Второй: А квартира? Ты не обижайся, но я буду работать на себя. Может, я тоже хочу жениться. Ты победишь — твоя хата. А коли я, стало быть, моя. Ты только скажи искренно, от всего сердца, что не обидишься.
Первый: Ладно, не буду. И ты не дуйся, чуть что.
Второй: Правильно.
«Сцена вторая»… — читает Дол, но Крат не слышит, уснул — провалился в промежуток между словами и уснул. Дол положил листы на застеленный газетами стол и лёг на железную кровать с прогнутыми ножными прутьями. Ветер подцепил дверь и отворил её. Смеркающимся глазом Дол увидел маленький пылевой вихрь на пятачке перед котельной. Дверь скрипела, но вставать сытому человеку лень, да и незачем, и вообще… вредно. И тоже уснул.
Глава 6. Санёк-Огонёк
— Вставайте скорей, вставайте, я пришёл! — повторял кто-то беспокойный, по другую сторону сна.
Сначала по комнате метался его голос, потом затопали ноги, потом он стал весь плотный и вовсю шумный, задвигал стулом. Они подняли веки.
Гость поставил на стол крупную бутылку, блестящую, как мокрая ягода. Друзья подсели к столу. Дол смело посмотрел на бутыль и потрогал её. Крат не так был весел, хотя и рад, что сон оборвался. Жуть ему снилась: длинного-длинного Дола он распиливал на розовые круги, на стейки. Во сне было темно, там висели в гардеробе плащи, и промеж одежды шныряли фигуры с шахтёрскими фонарями на лбу… хорошо, что ничего этого нет. И всё же ему стыдно было смотреть на друга, а Дол, вполне целый, живо блестел глазами.
— Чем занимаешься, Сань? — спросил Дол, ставя три стакана на несвежую газету, при этом точно закрывая донышками стаканов лица трёх депутатов.
— Трезвый хожу, с ума схожу, — ответил гость.
— А нам Дупа предложил спектарь на двоих! — похвастался Дол.
— Погоди, я сыму, а то в плаще ничего не соображаю, — гость стащил с себя плащ и оказался в нижней майке с узкими лямками.
— Ты чего, опять из дома сбежал? — спросил Крат.
— От страху чуть не окочурился.
Саша Посольский по кличке Санёк-Огонёк был тут своим человеком. Когда поругается с женой, просит политического убежища в котельной. Он тоже театральный работник — монтировщик и механик сцены, недавно отправленный в неурочный отпуск.
— Какой спектарь? Там декорации надо ставить? — с надеждой спросил гость.
— Ты сначала просвети нас, какой у тебя напиток, — опередил гостя Дол.
— Спирт кондитерский.
— О! Кондитерский, значит, нежный. Для женщин и детей.
— Что у тебя дома-то стряслось? — спросил Крат, вставая. — И когда ты разведёшься по-людски?
— То не жена испугала меня, братцы. Сейчас расскажу. — Саша Посольский сел за стол. — Короче, прихожу домой полчаса назад. Утром выходил к одному типу денег занять, ну и вернулся ни с чем. Решил побриться, снял рубашку, включил воду… слышу мужские голоса. Бывает, что трубы издают подобные звуки. Я прислушался, а там смеются. Так, думаю, Катька дружков навела. Выхожу в коридор — Катькиных ботинок нет. Где ж она, и что там за мужики? Вхожу резко в комнату — вижу, братцы, стоит посреди комнаты телевизор, стоит на тонких ножках напротив зеркала и сам себе показывает передачу на полную громкость. Я подкрадываюсь, а он как рявкнет: «Уйди отсюда!» Вот тут я остолбенел! Хватаю пульт, а какой-то герой оттуда, с экрана, кричит: «Убери руку, паскуда! Никто не вправе отключать чужое сознание!»
— Надо было из розетки шнур выдернуть! — подосадовал Крат.
— Да я так испугался, что схватил плащ и к вам не чуя ног.
— Санёк, успокойся, это вирус, — вмешался Дол. — Они во всех микрочипах, везде, даже в чайниках.
— Даже в людях, — добавил Крат.
— В людях-то само собой! — со знанием дела поддержал Дол.
— Катька наш телек избаловала, — пожаловался гость. — Целыми сутками смотрит всякую муру. Сколько раз уже ссорились. Мне спать пора, а она смотрит свой бесконечный «Дом флирта» и поскуливает, как собачка.
— Женщинам флирт самое главное, — вспомнил нечто своё Крат. — Флирт это вид отношений, где женщины виртуозы. А что любовь? Семейная любовь это обыкновенное родство. Женщине приедается. Она мечтает о флирте, чтобы её домогались и чтобы она властью над мужчинами наслаждалась. Тогда все струнки в ней звенят, она счастливо волнуется и гордится собой. Замужняя женщина тоже требует, чтобы в семейные отношения муж привносил как можно больше ухаживания, чтобы дарил цветы и подарки, водил на вечеринки, развлекал и старался угодить. Это она величает «романтикой», — заключил Крат, освободившийся, наконец, от обязанности быть позитивным.
— Как мне домой-то вернуться, я же боюсь! — опомнился гость.
— Выпьешь — вернёшься, — махнул рукой Дол. — Лучше поведай, Санёк, где ты раздобыл такой славный пузырь?
— У Катьки стащил. За обувным ящиком прятала. Вчера хвасталась, будто некая подружка получила выход на кондитерский спирт. …Так это, правда, вирусы в телевизоре и ничего больше?
— Правда, успокойся.
— А я-то думал… даже не знаю, что думал, — Саня облегчённо вздохнул и с одобрением проследил, как Дол разливает напиток, — тогда выпьем за Бог с нами и чип с ними!
Санёк-Огонёк любил трафаретные фразы: «я к вам пришёл навеки поселиться», «люди такие вредные, что даже повеситься не дадут», «чего сидишь, лучше ляг». А также периодически заболевал каким-нибудь словом, без которого не мог обойтись. Очень долго в нём жило слово «необузданный». «У меня в детстве были необузданные бородавки». Или выражение «как из пушки» — «спать хочу как из пушки». Свою самобытность и особое место под солнцем он доказывал маленьким творчеством и вместо выражения «более-менее» применял «менее-более». Впрочем, это не мешало ему быть милым человеком.
Выпили, задумались. Задумались сразу обо всём, задумались не мыслью, а душевным вслушиванием в состояние жизни, только прибавили к ней резкий вкус напитка. Гость улыбнулся.
— Мне жена говорит, что «стопка» от слова стоп. А я говорю: от слова «сто» и ещё «опка»!
— Молодец! — преувеличенно развеселился Дол и процитировал кого-то: — Слово «алкоголь» происходит от двух славянских корней: алкать и голь, то есть пища бедных.
Выпили по третьей, после чего к Саньку вернулся цвет лица.
— Так что же предложил вам Дупа? Колитесь. Ведь у него и труппы не осталось, только труппный запах. Но мне главное, чтобы декорации ставить. В «Рассвете над Парижем» я за час эйфелеву башню собирал. Было время богатырей сцены! Не то что нынче, убогий минимализм: сортир и мешковина.
— Что ты, Санёк, чем хуже театр, тем мощней декорации, — заметил Дол.
— Короче, — перебил его Саня, — все пьют за искусство, а мы выпьем за декорации!
— За алкоголизм во всём мире! — подытожил Дол.
Друзья провели за столом два часа, вспоминая театральное былое с чувством пережитой опасности, как вспоминают войну фронтовики. Солнце покраснело и стало прятаться. В соседнем дворе завыла собака. Напиток иссяк. Они только разогрелись пить, а бутыль опустела.
Дол вскочил, хлопнул себя по лбу.
— Чуть не забыл: меня ж Генриетта просила зайти к ней вечером.
— Чем больше женщин, тем жизнь грустней, — Санёк усмехнулся, он порядком окосел, и, видимо, не ощущал своего лица, поскольку оно выражало нечто без его ведома.
Глава 7. Мы согласны
Дама с указанным именем, Генриетта Аркадиевна, когда-то вела курсы театральной пластики, потом — дикции. Дупа, который лет десять назад служил в министерстве культуры и курировал театры, закрыл её курсы, вследствие чего она, статная, педагогически властная, с крупными чертами лица, с тяжёлым пучком на темени, продаёт в «Глобусе» билеты. При встрече с Дупой она отворачивается, а тот нарочно заглядывает в кассу и спрашивает про дела-делишки.
Пожилая Генриетта Аркадьевна влюблялась в молодые таланты, как школьница. Нет, куда более страстно и для самолюбия мучительно. Несчастная одинокая женщина за лживые сексуальные старания по системе Станиславского готова была накормить и напоить актёра, а у него двойное пузо. Все таланты перегостили у неё по разу, и начался второй круг. Пожалуй, только Крата миновал этот эротический ужастик.
Санёк и Крат уговаривали полового посланца сразу, авансом, вынести от неё поллитровку, но Дол мрачно, со скорбной гордостью героя, которого партизанский отряд отправляет во вражескую канализацию, отмахивался.
— Раньше утра мне не выйти. Утром опохмелиться принесу, а сейчас решайте свои проблемы сами.
Крат не любил прислуживать алкогольному червячку. Он разозлился на себя и нарочно лёг, заложив руки под затылок, дескать, не пойду таскаться по людям с подлой улыбкой и надеждой на угощение. Санёк-Огонёк, напротив, отправился таскаться, потому что спать ему не хотелось, а выпить хотелось, и много энергии просилось в нём израсходоваться.
— Пойду обрадую кого-нибудь своей персоной, — сказал и скрылся в сумерках.
Так никто сценария и не дочитал.
Ранним утром, когда свет был ещё робким и словно подглядывал в окошко, Крат проснулся вполне довольный собой, поскольку вечером проявил разумность, ни совесть, ни голова не болели. Его разбудила птичка, тонким голосом напоминавшая о себе.
После рассвета шатко ввалился в котельную Дол. Сразу было видно, что он долго всматривался в бездну и приобрёл гибельный, запретный для человека опыт. Уныние глядело из его лица, тьма сидела в ноздрях, губы высохли.
Крат с пониманием и всё же с удивлением посмотрел на друга, покачал головой.
Дол направился к чайнику, попил из горлышка, подышал. Давленным хриплым голосом произнёс адскую формулу:
— Людоедская половая сила! Женщины нас рожают, чтобы потом всю жизнь запихивать обратно. Ты прочитал сценарий?
— Нет, а ты?
— Прочти хоть сейчас, лежебока, — произнося слова, Дол морщился, будто проглатывал нежеваные сухари.
— Незачем. Мы и так задолжали Дупе рубль: скажем, что согласны, — сурово успокоил Крат.
В полдень Дупа встретил их давно отработанной улыбкой китайского дракона — кончик языка выглядывает из жирных губ. Потом несколько посерьёзнел, оценив состояние Долговязого.
— Ну, как пьеска, разбойники?
— Пьеса передовая, стильная. Мы берёмся, — отчеканил Крат.
— А ты, длинный, обожди в коридоре, здесь кондиционер не работает: нечем выветрить триумф, которым от тебя несёт за версту.
— Вот не надо про алкоголизм! Я пью-то всего раз в месяц, — защитился Дол, не уточнив, что это длится 3 недели.
На выходе из кабинета Дол суфлёрским шёпотом обратился к товарищу: «Не продешеви!»
Дупа и Крат сошлись на том, что оба актёра получат за спектарь по сорок пять рублей, если без крови, или по семьдесят, если прольётся кровь.
— Днесь настало четырнадцатое мая. Премьера состоится не хай девятнадцатого, — прикинул Дупа. — Пяти дней хватит вашим светлым головам, чтобы заполнить пропуски в сценарии. Хватит, по глазам вижу. А я закажу афишу.
Двое пожали друг другу руки — одна была вялая и большая, другая средняя и крепкая. После рукопожатия Крат обнаружил в своей ладони металлический рубль.
А не такой он всё же гад, — сказал себе Крат.
— Ты всё-таки позови на минуту своего молочного брата, — главреж мотнул тяжёлой головой в сторону дверей.
После визита в «Глобус» друзья отвернулись друг от друга. Обсуждая пропущенные в пьесе эпизоды, они ссорились. Дол призывал работать в самом грубом и дешёвом ключе, который называется «конфликт». Крат норовил воспользоваться пьесой, чтобы публично задаться вопросом о пустоте и скудости нашей жизни.
— Дупа хочет ругани, и публика это любит, — настаивал Дол.
— Мы уже ругаемся, — заметил Крат.
— Нет, мы обсуждаем спектарь.
— Нет, уже ругаемся, — как обычно упрямился в определениях Крат. — Мы должны сделать умную пьесу о нашем времени, об одураченных людях, об униженной правде.
— К чёрту людей! К чёрту правду! — выкрикнул броский на жесты и слова Дол. — Нужен эпатаж. В искусстве нельзя быть мямлей.
Крата кольнули эти слова: он заподозрил, что Дол с Дупой вступили в сепаратный сговор. Дупа через Дола готовит некую сценическую провокацию. Фраза про мямлю была, несомненно, Дупина и, возможно, была сказана в адрес Крата. «Не стоит копаться в мелочах», — одёрнул себя Крат, преодолев неприязнь к другу. Он задумался об авторе пьески. Похоже, сочинил её Дупа, Жабий Царь. В пользу этой догадки говорили некоторые словечки и лакуны в сюжете, неизбежные, ибо Дупа всё же не драматург. Тогда получается, что пьеса не простая, он вложил в неё какой-то свой интерес, иначе ему просто не стоило браться за перо. Сейчас трагедию или хоть комедию заказать — всего десять рублей. Интересно, чьё имя будет стоять на афише? И что хитрой жабе понадобилось?
У Крата с Долом ничего не сочинялось. Решили сделать ставку на кураж и сценическую неотвратимость. Когда сценическая неотвратимость берёт артиста за шкирку, когда в него вонзаются полтыщи пар глаз, тогда из его натуры выдавливается экспромт. А если зацепить кураж (это когда наполняешься чувством свободы и мастерства, и похваляешься этим), тогда зал будет очарован.
Глава 8. Нервы-нервы
Дол где-то раздобыл деньги и ушёл в запой. То ли торопил время, то ли заглушал совесть. Пил он сначала ярко и самозабвенно, потом набыченно и мрачно. Крат уходил гулять на весь день. Если бы не спектарь, грозно висящий над головой, Крат ощутил бы меланхолическое счастье прогульщика, знакомое по школьному опыту.
Он родился в старинном центре города, где дворы жили, как маленькие законченные миры, и каждый житель становился необходимым, как слово в стихе. И дворовые мелочи обретали эпическое значение. Женщины в хозяйственных сумках приносили из магазина еду, но казалось, что в тех сумках — порции времени. Здесь каждый скрывал своё личное от соседского внимания, но не получалось: соседское внимание было пронзительным, да и всякий человек, хотя бы поднявший воротник плаща, слишком много о себе рассказывал, хотя бы этим воротником. Если кто-то переезжал, после него во дворе долго держалась пустота, которая звала вернуться, ибо хранила форму бывшего жильца.
В детстве Крат не сразу открывал глаза после сна, некоторое время он вслушивался в тихий говор взрослых и лепет детей, в чудный шелест тополиной листвы. Ночью внимал звёздам. Тогда он не жалел, что родился, потому что жизнь обещала ему чудеса, и сквозь фату звёзд глядела страшная и манящая вечность. Его первым самостоятельным путешествием был поход на чердак. Этот чердак по сей день кажется ему самым сказочным местом города. Как-то он залез на тополь, что стоял посреди двора, и оттуда ему открылась крыша, пустая и загадочная, точно страница, овеянная небом, с кошками и голубями вместо слов. Его внимание привлекло тёмное с отблеском окошко в крошечном домике, что стоял на жестяном склоне. Он спустился с дерева, зашёл в подъезд, поднялся на верхнюю площадку, чтобы проникнуть на чердак изнутри. Для этого надо было ещё подняться по железной вертикальной лесенке до деревянного щита. Не с первой попытки, но всё же он поднял люк и увидел другой свет. Под крышей свет падал косо и сиял пылью. Вертикально, горизонтально и с наклоном располагались балки — смуглые брёвна, которые увязывали пространство в нечто, похожее на трюм судна. Здесь не было абсолютной тишины: воркование голубей слышалось отовсюду, их нежная песня баюкала слух и не прогоняла тишины, напротив, играла ею. За долгие годы, что прошли ещё до рождения Крата, здесь накопилось столько голубиных перьев, помёта и пуха, что доски на полу едва виднелись. Вдалеке сияло небом знакомое окошко, теперь увиденное с загадочной, внутренней стороны. Перешагивая нижние балки, он дошёл до окошка и встал на цыпочки. Никому не заметный, он видел других, и видел окно собственной комнаты, только без себя. Он увидел сверху вредную бабу-Тоню, которая сквернословит и ненавидит собак. Удивительно, при взгляде отсюда она не вызывала столь острых неприязненных чувств, отсюда было жаль её. Прошла Любаша, которую между собой грызут беззубые старухи за то, что у неё нет мужа, а сын есть (разве нельзя?!) — болезненный такой, бледный, этот мальчик всё время рассказывает о том, какие у него замечательные игрушки и обещает вынести показать. Но не выносит. Крат отсюда увидел, какая Люба несчастная, словно бы всегда мёрзнет, но прячет в себе тёплую душу — не для себя, для кого-то, которого так и нет. У Крата сердце тоже стало до боли тёплым: вот бы сказать ей что-нибудь хорошее или подарить её сыну ящик игрушек. Впрочем, детство — неудачная эпоха для поступков.
Потом он приходил на чердак много раз, потому что здесь легко мечталось. Он воображал, будто живёт в норе между корнями великого дерева, а потом в башне, из которой слова вылетают огромными птицами, а потом о том, что плывёт в парусной лодке посреди бескрайнего моря. Однажды его лодка превратилась в корабль с тремя мачтами и оравой матросов, но он быстро устал от коллектива и вновь очутился в одинокой лодке. Прохладно и сладко было слушать плеск разрезаемой воды. Он видел всё настолько ясно, что мог любоваться отражением звёзд на тёмной амальгаме неспешных пологих волн. Очнувшись, озирал чердак и золотистую пыль в косых лучах. Жаль, нельзя было остаться тут навсегда. То, что было потом: театральное училище, юность, компании, женитьба, театры, развод, безработица и вечный поиск своего места в пористом пространстве общества — всё это вызывало досаду. Его память безотказно озарял только осиянный чердак.
Взрослый Крат постоял на земле своего детства. От старого двора почти ничего не осталось. Лишь на уровне фундамента сохранился тот самый двухэтажный дом, а выше дом изменился: его облицевали в любезный Кризису пластик. Чудом выжил тополь — один из двух великанов.
После прогулок неприкаянный Крат возвращался в котельную, где его встречали приветственные междометия Дола и какой-нибудь женщины. В первый из этих четырёх пропитых Долом дней в котельную пришла Лиля. Где он её откопал? По части женского пола Дол всегда шёл по линии наименьшего сопротивления. Он вообще не влюблялся, ибо ему не свойственна половая мечта. Поэтому не объект был ценен, а лёгкая возможность поджениться. Тем хуже для Дола, ведь он знал, что Лиля долго жила с Кратом и даже травилась ради возмездия.
Лиля оживилась, увидя возможность поковыряться в том, кто не взял её в жёны. А он испугался, увидев раковую опухоль своей прошлой жизни.
— Кратыш, посиди рядом, поговорим как в старое доброе время, будь оно неладно! А ты, Дол, помолчи, наливай лучше.
Черты безобразия в её лице, прежде сдержанные, нынче распухли; это было лицо утопленницы, подкрашенное художником из ритуальной службы.
— Между прочим, я сегодня заходила к твоей маме, так, дело было, ну, разговорились. Она мне сказала странную фразу. Я не сразу разгадала. Ты, говорит, живёшь теперь в отдельной квартире, так ты не «выделяй моему сына угла в твоём доме, чтобы он не вёл себя слишком самостоятельно». Ха-ха, твоя самостоятельность её волнует, как же! — Лиля откинула голову и напрягла тёмные большие ноздри. — Она всем показывает, что не пускает тебя жить не из эгоизма, а с воспитательной целью. Ну и лиса! Я знаю, ты только не обижайся, отчего твоя жизнь такая неудачная. Это мамаша твоя отравила твою жизнь, и сделал из тебя изгоя. Всем и каждому она против тебя наговаривает гадости, — Лиля выпила, как мужик, большим глотком, потрясла неаккуратной головой. — И между прочим, когда я считалась ещё твоей невестой… я тебе тогда не сказала, она меня упорно настраивала против тебя. За тобой, дескать, надо следить и воли тебе не давать, а то ты слишком легкомысленный. Ха-ха! Кратыш, твоя беда как раз в том, что ты слишком серьёзный. Нашла легкомысленного! Да от твоих угрюмых мыслей любая баба сойдёт с ума. Я вот сошла. Дол, — она ткнула его локтем, — научи его легкомыслию, ему будет полезно. Я уверена, ему уже и девки не дают, потому что он зануда. Ха-ха!
Дол ещё налил ей, она ещё выпила, точно была одна.
Крат невольно вспомнил их совместную жизнь: эти плавающие в безволии глаза, раздутые ноздри, сладострастное предвкушение скандала и упоение в хамском надсаде.
Сейчас новая хамская мысль поступила в Лилину душу.
— И никогда из тебя ничего не получится!
— Что должно получиться? — любознательно поинтересовался Крат.
— Да, кстати, вопрос, а что вообще должно из человека получаться? — Дол кое-как сфокусировался на их беседе.
— Ну… да ладно, вы оба не мужики! — она обвела их уничижительным взором и верхнюю губу наверх завернула. — Мужик, он бабу обихаживает. У него и законная в порядке, и та, которая сбоку, тоже в порядке содержится. Для куража обе ругаются, но обе довольны. А вы?! Голытьба! Мечтатели никудышные.
— Дожили, шлюхи учат нас уму-разуму, — заметил Крат.
Она вмиг уставилась на него полными ненависти глазами и хлопнула изо всех сил по столу, точно страшную муху прикончила.
— А ты знаешь, отчего я стала шлюха? Потому что ты меня бросил!
— Жалею, что не в первый день, — Крат устало поднялся, посмотрел на неё. — Тебе надо лечиться, Лиля: собственными силами ты себя не одолеешь.
— Сам лечись, Склифосовский! — завопила она и тут же повернулась к Долу. — А ну дай ему по морде!
Глава 9. Окаменелая старушка
Крат вышел и закрыл за собой дверь. Там раздался грохот. Он опять отправился бродить. Сквозь прозрачное облако светила луна, как сквозь матовое стекло. На земле никого, только шелест бумажки. Он успокоил сердце и огляделся. Не было других свидетелей этой бледной ночи, значит, Крату приходилось одному верить в эту ночь.
Он вернулся через пару часов, робко заглянул. Дол спал, женщины не было, пол мерцал осколками посуды: отвела душу. Крат впервые за годы перекрестился и впервые за сутки лёг.
Другие Доловы собутыльницы и сокоечницы, что пришлись на последние вечера перед премьерой, мало отличались от Лили, да и между собой различались только именами и несущественными признаками. Родственные внутренне, они с одинаковой грубостью требовали чуткого к себе внимания. Крат отметил, что пьющей женщине, пока она не упадёт, всегда чего-то хочется: мужчину, или выпить, или хохотать, или рыдать, или ругаться. Ни разу не застал он приятельницу Дола, кто бы та ни была, в нормальной задумчивости. Ночью под скрипы железной койки, похожие на крики чаек, думать о пьесе не получалось. Днём он старался вчитаться, но что и как играть, не придумал. Да и по сути ничего не было тут написано.
В последнюю ночь Дол с подругой устроили «аперитив», то есть посреди ночи поднялись, включили свет и возобновили пьянку.
— Старина, сбегал бы ты — глянул бы на афишу, — Дол приподнялся, небрежно махнул рукой в сторону выхода, словно выгонял надоевшего соседа, затем упал на стул и рухнул на пол, ибо стул развалился. Дама засмеялась размазанным ртом.
Напрасно Крат пытался уснуть. Дола мутило, и он стонал, поэтому дама перелезла на кровать к нему и растолкала его, сонного, требуя активного участия в её жизни или хотя бы в теле. Крат прогнал её. Она шатко собиралась, неловко колготилась, браня хозяев. Лишь с одним делом управилась достойно: когда её начало рвать, успела выбежать за порог. Гостья, отплевавшись, удалилась наконец-то с глаз долой, из слуха вон. Дол поднялся и принялся ругать Крата за то, что тот выгнал прекрасную женщину, которая умеет отдаваться вся целиком. Слово за слово — они поругались. От женщин Дол перешёл к искусству и пояснил, что пьёт и общается с нимфами, а также с ведьмами и неопределёнными женщинами из-за тяжкого бремени ответственности — ответственности актёра перед своими поклонниками.
Это было нечто новое в арсенале его суждений.
— Люди рупь на билет потратили, оцени! В кризисное время — рупь! Всё равно что своё нательное бельё принести в театр! — он зарыдал, тронув оголившийся нерв отзывчивости. Его закрытые глаза стали похожи на пельмени, из которых вытекает сок.
Крат вышел на улицу, мысленно оставив Долу гору народного нательного.
Он уже видел афишу их дикого спектаря, но, тем не менее, отправился к театру сызнова. Туда его манила тоска, так манило бы место собственной казни.
Он и вправду так воспринимал спектарь как один из инструментов своей гибели. Умирание начинается много раньше физической смерти, загодя. И чаще всего образ жизни и есть образ смерти, если жить не по правде. А как по правде? Хотя бы представление о ней как получить? …Когда-то он пошёл в театр, чтобы поумнеть. Оказалось, там надо кривляться (дуэт «господин Поползень и господин Оползень» один чего стоит). Может, надо было упереться головой в стол и пойти в писатели? Тоже нет: именами и рукописями авторов торгуют барыги-издатели. Надо было пойти в отшельники. Надо было выбрать такой путь, чтобы социума было мало, а природы и внутреннего мира много. Надо было идти к одиночеству! А я заигрался в общение! — сокрушался Крат. Да-да, смерть и судьба — одно и то же; судьба — это спектарь смерти, предварительные ласки… Надо быть человеком без судьбы — отшельником. Но ведь такое решение не от идеи принимается, а готовностью и стремлением всей натуры. Тут радостная смелость нужна, а не просто неприязнь к своей социальной шкуре. Древний отшельник не боялся одиночества, голода и одичания, потому что с ним была вера, а сейчас только туристический религиозный атлас. И никто не подскажет, как это сделать… потому что нет культуры. Культура — это подсказка о путях и сумма примеров, и совсем не фиглярство на театральной сцене.
Сквозь дерево два далёких огонька смотрели хищным монголом — два фонаря с площади Окаменелой Старушки. Вокруг этих прищуренных в листве лучей — дыхание темноты. На площади, конечно, свет, но там страшная старушка, статуя-труп. Она имеет натуральный размер и не могла быть иной, поскольку получилась без искусства, натуральным способом.
Некая маленькая в почтенных годах женщина стояла в очереди в районном отделении Собеса за справкой о возрасте, чтобы покупать лекарства со скидкой. Возраст был написан на ней, и не было нужды в этой справке, но справка была нужна чиновникам для самооправдания, и потому старушка уже третий час проводила в коридоре собеса. Дотерпев до своей очереди, она встала с бывшего театрального кресла, два ряда коих тянулись вдоль прохода, подступила к заветному кабинету и свесила голову. Кабинет «Помощи престарелым» долго не выпускал предыдущего просителя. «Там некая пропасть», — показалось ей. Кабинет всё не открывался, и люди подумали, что старушка уснула головой на дверном косяке. Когда долгий посетитель, наконец, вышел, очередь обратилась к ней: «Идите скорей, чего спите!» — но старушка не подняла головы. До неё дотронулись, и она в той же позе, держа сумочку у живота, упала поперёк прохода. Приехавшие врачи заговорили о восковом состоянии тканей и поразились, как такое могло случиться за столь короткое время.
Случай попал в новости, и все вновь заговорили о бездушии чиновников. В морге её навестил кандидат в мэры города. Тогда готовились к выборам, из каждого выборного штаба лилась бодрая музыка, подкупленные журналисты восхваляли кандидатов. Все средства шли в дело.
Посмотрев новости, этот кандидат смекнул, как можно славно пропиариться при помощи старушки. Он забрал её тело якобы для похорон и вызвал своего приятеля, знаменитого скульптора, которому заказал сделать бетонную копию покойницы. «Пусть нынешняя власть увидит себе укор в этой несчастной фигуре! Заморили бабушку в очередях, довели до восковой спелости!» — так он выразился, красуясь перед телекамерой. Означенный скульптор, умело сочетавший казённую преданность и полёт фантазии, сделал с её тела бетонный слепок. Только от волос отказался, чтобы образ не дробить мелочами. Голову статуи мастер покрыл платком из кровельного железа, бетонную поверхность отшлифовал и раскрасил под цвета блёклой одежды. Для чего-то, по творческому велению, он открыл ей один глаз, поместив туда шарик из белого стекла, а второй глаз оставил закрытым: чем страшней, тем правдивей. Кандидат в мэры за день до выборов воззвал к народу: «Пусть бедность, отсутствие лекарств и социальный пессимизм воплотятся в этом памятнике и навсегда останутся в прошлом. Голосуйте за меня: я обещаю вам другую жизнь!» Он победил на выборах.
Статуя под оцинкованным платком, с жалкой сумочкой и скрюченными руками, с грустно-удивлённым лицом и открытым глазом наводила на всех однозначный ужас. Дети возле неё ревели, взрослые цепенели. Случались обмороки. И всё-таки она привлекала народ: ужас, он тоже сладкий. Победив на выборах, новый мэр установил свою помощницу на одной из площадей. Сюда потянулись туристы, Окаменелая Старушка стала эмблемой города, вроде писающего где-то там мальчика.
Крат, увидев её, загодя опустил взор и обошёл площадь по краю. За площадью располагался стадион, и за ним злачный микрорайон 10-этажек, или Грех-квартал. Но это не весь путь к театру, после Грех-квартала Крату придётся миновать ещё более страшный Сад Змея.
В упомянутых 10-этажках компактно проживают алкоголики, наркоманы, продавцы незаконных товаров и пьющие женщины, торгующие левой водкой и второсортным телом. Вселяются в этот квартал ещё крепкие, вроде бы, граждане, но уже через год они становятся местными и живут недолго. …Вон две фигуры маячат в свете поздних окон, о чём-то шепчутся, сблизив головы. Крат уловил запах водки, словно сама земля здесь пропахла. Он и она обернулись на звук его шагов, мужчина опрометью нырнул в подъезд, похожий на двуногую крысу, женщина осталась на тротуаре. По мере приближения женщина прояснялась в подробностях — лживая во всех чертах, с глазами-протезами из ночного оконного стекла.
— Привет. Скучаем? — женщина сморщилась ради улыбки.
— Нет.
— Хочешь девушку? Недорого.
— Тебе нужны деньги, а мне искренность. Но денег у меня нет, а у тебя нет искренности, — ответил ей.
В тёмном небе загудел невидимый самолёт. Она засмеялась его словам.
— Тогда выпей полстаканчика за моё день-рождение, — она протянула ему пластикой стаканчик.
— День отмечаешь ночью?
— Люди чаще рождаются ночью, — из кокетства она куда-то в свой тёмный ум закатила глаза. — Люди — ночные животные. Разве не так?
Эта фраза толкнула его. Оглянувшись, он увидел, что предметы стали двусмысленными. Ближнее здание, помимо того, что служило дурным людям общежитием, оказалось нависающей пропастью и воплощало идею самоубийства. Фонарь вдалеке исполнял роль дежурной лампочки в сумасшедшем доме, лучась каким-то посланием, от которого в голове пробегал озноб.
Всё-таки он выпил. Деликатный Крат попадается на приглашениях. Он полагает чуть ли не гражданским своим долгом остановиться и выслушать кого бы то ни было, и не ради борьбы против всеобщей чёрствости, а просто движимый сочувствием.
Глава 10. Попадание в рай
Потом во времени произошёл провал, которого он поначалу не заметил, поскольку память совершила произвольную склейку событий и наспех залатала прореху. Текущие впечатления присоединились к неопределённому прошлому — там что-то смутно копошилось, не важно… Сейчас он осознал себя лежащим на газоне и решил, что это был его первый в жизни обморок (давно пора).
Огляделся — увидел прозрачную городскую тьму, в ней — стены, окна, углы… Вспомнил, ага, это Город, в котором он живёт. Посмотрел вверх — да, всё верно: знакомое непроглядное небо.
Крат был наполнен тяжестью, но не сразу догадался о выпитой отраве, подумал, что очень устал. Устал от существования, от себя. Поднялся с газона и сделал несколько разминочных движений. Вслушался в своё тело — душа наполняла и ощущала его изнутри, а снаружи тело омывал космос. Тело — это узел, связующий два мира.
Крат стоял посреди ночной бездны. Для чего случилось жить? Раз уж довелось родиться, надо затаиться, как огонёк под горшком; надо неслышно вплетать своё сознание в напряжённую тишину Вселенского Ума, в мир смыслов и волевых струений. Надо бы, надо, но…
Ветерок подул — хорошо стало на лбу. Он шатко повлёкся между зданиями. Окна темны, люди спят. Человек спит — время идёт. Самая тяжёлая задача — задача наполнения времени. Душа должна работать — расширяться, раздвигая упругое сопротивление мира и собственной лени. Так преодолевается смерть.
А что плохого в смерти? Иногда Крату кажется, будто смерть подобна тёплому одеялу после трудного долгого дня. А порой она смотрит на него глазом Окаменелой Старушки. Главное: никаких самоубийств. Надо постепенно и сознательно привыкать к смерти. Во всём нужна разумная постепенность.
Именно этому привыканию и посвящён Сад Змея, где утром копошатся дети и восседают старцы, а вечером толкутся приятели зелёного змея. Вот он, сад кустистый, кружевной, похожий на ткань черного легкого. Кольца спиралевидной трубы холодно блестят между ивами — тут воцарился Змей-Змеевик.
Голова опять закружилась, и Крат сел на скамейку. Согласно преданию в доисторические времена здесь располагался русский рай. И правда, на этом месте, когда рыли яму, откопали камень с процарапанным изображением мужчины и женщины, между которыми вьётся большими кольцами некая спираль с глазами. Рисунку оказалось четырнадцать тысяч лет. Ещё там изображалось дерево с большими плодами.
Все всё поняли: Змей научил первых людей сбраживать плоды Древа Жизни и получать сок смерти.
Если представить себе два напитка — сок жизни и сок смерти, каждый из них в отдельности невыносим. А если их смешать, получится вполне сносно — онтологический ёрш. В стакан живого дня добавим сок смерти. Цивилизация этот вопрос решила в планетарном объёме, что явилось чуть ли не единственной заслугой цивилизации перед загубленным ею человечеством. Землянину хватит совсем небольших денег — грошей забвения, чтобы купить сок смерти и выпить, после чего всё трудное совершается без волевых усилий: дума сама думается, обиды забываются, время протекает мимо, обтекая выпившего. И в сердце воспламеняется былая вера в себя, и снова приветливо сияет свет будущего. Сок жизни — это кровь. Сок смерти — это спирт. Нужна пропорция.
Сок смерти несчастному человеку следует пить постоянно, иначе наступит невыносимая встреча с действительностью — встреча маленькой души с колючей великой действительностью. К тому же, в организме, привыкшем к соку, больше не вырабатываются гормоны утешения, вот почему русскому человеку трудно перейти к трезвости. Но главное: ради чего?
Человека зовёт неизъяснимая истина, она дышит сказочным светом и волнует воображение, но она слишком плотно закрыта вещами и социальными задачами, да и человек не больно-то готов откликаться, потому что уже не верит в свою связь с нею, в свою религе (привязь). Он отвернётся и запьёт свою жизнь стаканом сока. С годами, действуя указанным способом, он весь растворится, и умирать будет просто некому. Так что пьянице не страшно двигаться к смерти: он к ней привык.
Крат, сидя на холодной скамейке и не прекращая видеть ночной парк, ясно видел в то же самое время залитую солнцем поляну, двух голых людей возле дерева и Змею, или Змея, свесившего с ветки длинный мозаичный хвост. С хвоста капает жидкость и скапливается в пазухе лопуха. На припухлых лицах мужчины и женщины застыло длительное, терпеливое умиление.
Ева оказалась вылитая Лиля в юности.
Видение продолжалось. По ту сторону кустов раздался её счастливый смех, а потом нежный шорох. Крат, облепленный липким стыдом, стал смотреть сквозь кусты. Змей скользил и тёк вокруг её стана, морду окунул в тень между бёдрами, в пах. Сначала ей было зябко, она подняла плечи, и Крат закрыл глаза, заметив затмение в её лице: она замерла, вся подставившись ощущению. Послышался голос, Змей пропел сладким баритоном: «Ева, ты смазлива не только внешне, но и внутренне!» Крат-Адам с новой болью понял, что Змей нашёл какой-то способ управлять ею.
А дети?! От кого родились у неё дети, первенцы человечества?
Затем Змей поженил их. По его подсказке они построили Рай — душный, ароматный шалаш, где Змей научил молодую пару совокупляться. Правда, Ева оказалась уже знакомой с этими странными ласками. «Ароматный рай!» — шептал он, отстранясь от неё и вдыхая медовое сено. Она каждый день приглашала его: «Милый, пойдём в рай!». И там они укрывались (от кого?) и погружались в истому. Это было счастье, но при этом он понимал, что райское счастье — постыдное занятие, потому что лишает разума. Ева с ним не соглашалась, что вызывало в нём досаду, ведь более всего на свете он желал, чтобы они всё понимали совместно. Пребывание в раю омрачалось ещё и тем, что Змей выслеживал их, подползая слишком близко. Он подглядывал и поднюхивал.
Муж взялся уговорить жену убежать от Змея, но вместо согласия она отвернулась и крикнула сквозь ветки: «Я же говорила тебе, что он не хочет, чтобы ты жил вместе с нами!» Крат разглядел по ту сторону листьев мозаику его щеки, ромбовидную голову с точкой глаза и раздвоенным летучим языком промеж твёрдых, застывших в улыбке губ.
И вскоре Змей всунулся в рай с чем-то большим во рту. «Вот, закуска созрела… на древе познания», — и отвратительно красивый плод, бордовый с желтоватыми пупырышками положил Еве прямо в руки. Та со сладким и сочным всхлипом откусила, погрузив туда пол-лица.
Наркотик, — догадался Крат, который сидел в городском парке, и, раздвоившись, находился ещё и в раю. От своей доли в этом фрукте, мякиш-гашише, Адам-Крат отказался, отвернулся. (Так родился жест отрицания — вмиг и навеки.) Но Ева прямо в губы ему пихала надкусанный пахучий плод. Затем нашла аргумент: «Милый, ты ведь сам хотел, чтобы мы всё делали вместе и всё разделяли пополам». Крат погрузился в плод. Потом был поток сласти, страсти, ярких и постыдных образов, а потом стало холодно и страшно. Потом стало его трясти, и Крат, очнувшийся в парке, обвёл глазами окрестности.
Парк шелестел чёрной листвой и обдувался прохладным ветром. Ему вспомнился Дол (у Змея был его голос), вспомнились котельная и театр «Глобус», а также то, что от нечего делать он отправился посмотреть афишу. Да, афишу спектаря, который должен совершиться вот-вот… кажется, завтра. Всё восстановилось в некой связности, только на плечах не оказалось куртки, и вместе с ней пропал мобильный телефон — но это чепуха. Он продолжал переживать сладкие и подлые сцены в раю.
Крат по-новому увидел монумент Змея-Змеевика, на спиральной спине которого играют дети, — скрученную в три кольца трубу толщиной в бочонок.
Значит, не только Крату мерещилось такое, если Парк Химиков народ прозвал Садом Змея и нарисовал на трубе глаза.
Нетвёрдыми ногами он отшагал дорожку парка, боясь глядеть в кусты, ибо там нередко залегают передозные покойники. На другой стороне площади вспучился «Глобус», куполом похожий на обсерваторию.
Театральная площадь притаилась. Встревоженный взгляд Крата блуждал туда-сюда по мостовой, которая, казалось, гудела на какой-то нездешней частоте, звучала молчанием — быть может, так воспринималась вибрация времени. Крат догадался, что воображение Творца, помыслив предмет, тем самым рождает его — облекает веществом. Как мы помысливаем слово, так Бог помысливает тварь и вещь.
Сквозь тонкое место облачной пелены слегка проступили звёзды.
В переулке заорали коты, корябая голосами ночь. Только стёкла окон и латунные ручки входных дверей сохранили невозмутимость, их блеск не дрогнул. Вот оно — место казни.
Глава 11. Колоброды
Здание было построено со вкусом. Торжественный фасад обещал публике настоящее театральное искусство — и неизменно обманывал.
Афишу Крат знал уже наизусть. Она висела на стене возле входа, освещённого фонарём. Буквы играли в глазах и сами отпечатывались в уме:
Реалити-пьеса Дружба Насмерть
в исполнении психодраматического дуэта Крат-и-Дол
драматург: лауреат премии Национальная Трагедия
Эрик Свищ-Мутовин.
Премьера 19 мая.
Лишних билетов не будет!
Девятнадцатое как раз этой ночью наползло. Крат покрылся мурашками, пора готовиться к прыжку в пропасть, в пасть «Глобуса». Крату и Долу предстоит сыграть не только не отрепетированный, но даже не понятый спектарь! О, нищета! Только она заставляет человека пускаться в такие авантюры.
Крат услышал машину со стороны рабочего подъезда. Допустим, сейчас 3 часа ночи — кто бы мог приехать?
Возле служебной двери стоял медицинский фургон, два санитара вытаскивали больничную койку. «Поди, для кого-то из нас», — подумал Крат, приближаясь.
— Привет, Николаич, чего не спим? — он увидел театрального сторожа, прожигающего темноту сигаретой.
— Дупа велел принять койку на колёсиках и пять огнетушителей, — хрипло ответил Николаич.
— Ясно, — с тревогой произнёс Крат. — А почему на колёсиках?
— Говоришь, ясно, а самому не ясно. И мне тоже не ясно. Дак ты, что ли, с длинным приятелем выходишь на подмостки?
— Я.
— Хреновая у вас работа, — сказал сторож.
— Я бы с тобой поменялся, — сказал Крат.
— А я бы нет, — ответил тот.
У Николаича, который получал наименьшую в стране зарплату, все актёры хотя бы по разу занимали на пузырь. Когда 23 февраля, в мужской день, его спросили, о чём он мечтает, он сказал, что мечтает, чтобы ему вернули долги — тогда он купит мотоцикл и махнёт в деревню. Должны ему все, это правда, но насчёт махнуть в деревню Николаич похвастался. Хмурый старик был театральным домовым, он любил дикое актёрское стадо. Случаются на свете такие привязчивые люди. Он мог бы так же привязаться к заводу, например, но родился возле театра и на заре своей по-собачьему преданной жизни устроился в театр вахтёром. Приходилось ему временами подменять суфлёра, статиста и монтировщика сцены. Он был архивной памятью рампы и закулисья. Он помнил, когда у кого на сцене слетел с головы парик и как исполнитель вышел из глупого положения. Он видел насквозь театральные романы, включая те, что не состоялись. От него нельзя было скрыть ни тайный запой, ни договор о переходе на другую сцену. Порой он журил актёра: «Идёшь в театр, а на совести клякса».
«Николаич, ты бы лучше намекнул про совесть нашим вампирам: главрежу и продюсеру», — отбрёхивался актёр. «Ты за себя отвечай. Главрежа, допустим, зарезали; а продюсер, допустим, жидко продюсрался, а ты ходи чистый, невиновный», — беззлобно наставлял Николаич. Он всегда курил; Крат не понимал, как пожилой человек может всё время дышать дымом.
— Николаич, ты же оракул: как сегодня отработаем на сцене? — испуганно спросил Крат.
— Не знаю, — домовой задумался. — Плохое сказать — напугать, хорошее сказать — обмануть. Но так оно в жизни всегда, а ты не робей. Чести не теряй! Жизни-то всё равно не вернёшь.
— Спасибо на добром слове.
Крат поплёлся обратно, ничто не радовало его: ни рассвет над городской окраиной, похожей на нижнюю челюсть, ни серебристый блеск птицы, взлетевшей именно в тот миг, когда длинный луч достиг её из-за горизонта. Девятнадцатое… и никогда календарь не споткнётся.
В родной котельной противная обстановка показалась ему утешительной. Пахло перегаром и окурками. Крат не стал закрывать за собой дверь, впуская свежий воздух и рассвет. Дол спал. Похоже, он принимался читать пьесу, потому что она лежала ничком на столе. Крат взял листки и посмотрел в конец, надеясь, что там что-нибудь изменилось.
Больной: «Не убивайте меня, адские помощники! Оставьте мне последние минуты!» А двое хищно блуждают вокруг его кровати.
Крат бросил пьесу на то же место. В конце-концов, проваленный спектарь — не самая великая беда на свете. Ну не заплатит им Дупа, и что? Крат загадал: если будет провал, он уедет в глухомань, заведёт кур, будет жить, как жили предки. «Надо Николаича подговорить, вместе махнули бы в деревню». Это решение придало ему крепости, он лёг и заснул. А Дол заворочался.
— Эй, Крат, спишь? Хорош спать, пора мозгами шевелить!
Дол так устал от произнесённых слов, что вновь упал головой на подушку, роль которой исполнял свёрнутый в рулон бушлат.
— Театр! — посопевши, проворчал он. — Люди тянутся к свету, а самый тот, кто несёт им свет, помирает. Плохо мне, Крат. Слышишь меня? Сократ твою Платона Пифагора в три гипотенузы мать! Прокруст, подъём!
Если Дол выражается кудряво, значит, он трезвеет. Крат об этом подумал, накрывая лицо одеялом. Накрыл и затаился, потому что не хотел отвлекаться от своей тоски. Настал один из самых плохих дней в его жизни.
Дол занял своими действиями всю котельную. Устроил вытрезвитель: пил соду, парил то лицо, то ноги, включал шумный электрочайник возле головы Крата. Густо мазался кремом и шлёпал себя по щекам, пинал стул, матерился.
В этакой обстановке пришлось Крату промаяться полдня, терпя время. Эх, заснуть бы и проснуться уже завтра, да спросить у Николаича, как провели спектарь.
Дол тоже невзлюбил спектарь, но его угнетала не сценическая неопределённость, а необходимость выйти на сцену трезвым. Требовался подвиг. Кроме того, Дупа велел Долу как можно больней задирать Крата на сцене, и пускай Крат не будет к тому готов — получится интересней. Долу неприятно было таиться от друга, но он поклялся молчать, за что и получил червонец, пропитый в указанные дни во имя искусства, а также за любовь, дружбу и, само собой, за здоровье.
Крат интуитивно догадался о сговоре и спросил напрямую. Дол замялся… но, услышав о разрыве товарищеских отношений, раскололся. Если бы червонец не был к данному часу полностью истрачен, угроза разрыва, пожалуй, не возымела бы такого действия.
— Только ты ничего не знаешь, я тебе ничего не говорил! — шелестящим голосом попросил Дол.
Крат промолчал.
Старые хромые ходики, списанные из театрального реквизита, с вылезшей навсегда кукушкой, пробили, вернее, прокаркали 16 часов. Пора! Актёры поплелись туда, куда земля со всех сторон клонилась, прогнувшись под тяжестью театра. Город стал гравитационной воронкой.
Глава 12. Маята перед выходом
— Рано вы явились, господа, — встретил их Николаич и зачем-то потрогал жёлтыми пальцами лицо Дола. — Гляди-ка, настоящее.
— А ты думал! — Дол молодцевато хорохорился. — Дерьма не держим.
— Я про дерьмо и слова не сказал.
В театре ничто не предвещало скорого сценического заклания двух актёров, не имевших понятия, что им делать на сцене. Прошаркал сантехник с вантузом, удлинившим его правую руку ниже колена. Прошлёпала в домашних тапках аккуратная небольшая Зоя Грушина, заведующая реквизитом. Пробежала помощница режиссёра Лидочка Жмурова — конфета-на-ножках. Лидочка не уставала приветливо улыбаться всем и каждому. Её главная обязанность в театре — приносить из булочной пирожки. Если Дупу навещали важные гости, он просил её повертеться перед ними, чтобы гости подобрели.
Два увесистых, грубоотёсанных молодца, рабочие сцены, курили на игрек-образном перекрёстке коридоров; они по-свойски поздоровались с актёрами и заметили, что спектарь лафовый, поскольку идёт почти без декораций.
— Вам лишь бы пиво пить и ни хрена не делать, — бросил им Дол, в котором, чуть он принимал решение не пить, пробуждался учитель трезвости и моралист.
Монтировщики не удостоили вниманием его реплику. Год назад Дол стал объектом шуток для всего театрального сообщества. На собрании Гастрольного театра имени Сухово-Кобылина Дол выступил с антиалкогольной речью. Сам напросился, угораздило.
В тот день Дол уже неделю как не пил и столь уверовал в свою силу, что водку публично назвал «пауком, сосущим наши сердца». В тот же вечер он шумно сорвался с набранной высоты, канул в омуте алкоголя и на выходе из буфета споткнулся о порог, упал и сломал указательный палец, тот самый, который во время речи воздымал.
Организм человека не выдерживает серьёзных клятв. Организм любит, когда ему оставляют отступные пути. Зато слово «паук» во всех театрах стало обиходным. Проходя мимо Дола, актёры просили передать привет паучку, если же собирались выпить, то шли «навестить паука».
Итак, служители театра не выказывали тревоги насчёт выступления Крата и Дола — неужели так верят в них? Напрасно это, напрасно!
Крат любил театр, любил не за сцену, увы, а за коридоры, за каморки и закоулки, за толстые стены и старые лестницы, долгие драпировки, уходящие в некую высь, где как бы нет потолков; за тёмные чуланы и предметы, не имеющие в наш век применения, такие, например, как сундук с окованными углами, ступа Яги с помелом, телега с оглоблями, лодка из оленьих шкур, чучело русалки. И самое главное: в театре нет времени, ибо в следующий день может понадобиться любая эпоха.
Они зашли в мужскую гримёрную: здесь, если верить слою пыли, давно никто не сидел на крутящихся табуретах. Даже к зеркалу пыль налипла тонким пухом, накинув на отражение вуаль. Ребром ладони он протёр оконце против своего усталого лица.
— Где Гавриловна? Пускай убирает! — грозно воскричал в коридор Дол.
Крат вспомнил голенастую женщину, которая ходит вперевалку и произносит слова с трассирующими буквами «т» и «к»: «Пришёл-то сам-то, вот и сходил бы-то к нему-тка».
До спектаря осталось два часа. Грянул звонок — оба вздрогнули: но это ещё не тот звонок, это позвал главреж.
Дупа нервничал и косился в левую сторону, словно из-за плеча кто-то должен был высунуться.
— Готовы? С пьесой разобрались? На время действия забудьте, что вы друзья. Вы — враги, тогда пьеса получится. Я рад, что вы оба держитесь на ногах. Голосом за третий персонаж, за больного, буду работать я, — Дупа осмотрел двоих и пожевал губами, выражая неудовольствие. — Ваша одежда фуфло. Вам надо категорически различаться. Дол, ты будешь в синем костюме, и надень голубой берет с белым помпоном. Да, ещё белые перчатки: ты же франт! А ты, Крат, надень огромные клоунские ботинки, чтобы твоя походка стала смешной. Попросите у Зои. И побольше экспрессии, ребята, даже если нету повода. Ну, всё, чародеи, антре! Самое страшное в искусстве — требование вернуть деньги за билет, то бишь действуйте решительно, пускай глупо, зато решительно! Никаких зажимов! Наглый дурак на сцене вызывает в зале смех, а робеющий умник вызывает отвращение.
Время тянулось сонно, в каждом миге можно было аукаться, как в лесу. Одевшись в театральный костюм, Дол наглотался пыли и принялся чихать.
— Разве можно верить персонажу в таких ботинках? — Крат уставился в зеркало, где отражались два идиота: один нахальный, другой насупленный.
Дол за дни пьянки посмуглел, печёночный загар придал ему черты южанина, и новая горькая, суховатая складка губ сделала его незнакомцем.
— О, у меня заячий хвост на макушке! Классно! Дупа соображает, — Дол примеривал берет с белым помпоном. — Признайся, мы были к нему несправедливы.
— В чём?
— Да в том, что он вполне нормальный мужик. Он мне тогда с глазу на глаз поведал, как ему тяжело приходится. Он всё про эту жизнь понимает, не хуже нас с тобой. Но, видишь ли, в наши дни сентиментальность — неуместная роскошь. Поэтому он сознательно ведёт себя как сволочь.
— Что ж, это меняет дело. Иной человек — обыкновенная, несознательная сволочь, а этот — молодец, он по убеждению!
— Не по убеждению, а по необходимости! — с досадой сказал Дол, разглаживая на руках белые перчатки.
Он произнёс эти слова с интонацией неверной жены — жены, которая занудному супругу в сотый раз доказывает простительность и чуть ли не полезность своей измены.
Крату неловко было смотреть на товарища и слушать его, потому что в товарище поселилась ложь. На приметы лжи трудно указать, они едва уловимы: краешком души лгун сам за собой следит и вместе с тем подсматривает за собеседником: удалось ли обмануть? Крат вышел из гримёрки.
— Ты куда?
— Пойду поброжу по коридору, привыкну к обуви.
Навстречу Крату, подпрыгивая, шагал мастер света, или «мастер того света», Вадик.
— Крату приветик! Между прочим, нельзя в театре семечки лузгать, — заявил Вадик.
— Нет у меня никаких семечек, — изумился Крат.
— Ну и хорошо, что нет.
Крат вспомнил, что за Вадиком водится привычка ставить людей в тупик всякими глупостями.
— Вадик, постой, приглуши на минутку чувство юмора и расскажи, какие ты получил от главрежа инструкции.
Вадик рукавом стёр с губ смех и принял озабоченный вид.
— Ну, в общем, должен быть больной… некий хрен на койке, и на нём должен фиксироваться круг света. Круглый свет на квадратной койке.
— И всё?
— По моей части — да. А почему ты спрашиваешь?
— Да мы не знаем, что играть.
— Ладно, не выдумывай. На премьерах всегда разная фигня случается. Оно так и должно быть. Дупа знает своё дело. Кстати, будет яркое зрелище.
— Почему?
— Потому что закупили массу пиротехники.
— Зачем?
— Дупа сказал, что есть хлопушки и какие-то свечи, бенгальные… а может, анальные, не знаю. Ладно, полезу наверх. Кстати, по телеку видел рекламу: «Анальные свечи Свежий Ветер — для тех, кто общается с людьми!»
Вадик упрыгал по коридору и пропал за поворотом, как укатившийся мяч. Затем навстречу проплыла важная и суровая Генриетта Аркадиевна. В театре у неё неприступный вид — надменная скала. Она обдала Крата густыми, как патока, духами. (Женщины надеются пахнуть счастьем.) Она отлучается из кассы только в туалет.
Ноги вынесли Крата на сцену. Голенастая Гавриловна только что закончила пылесосить измученные гвоздями и декорациями доски. Ушла, панибратски катя за хобот пылесос, который верно постукивал за нею колёсиками. Всё стихло. Пока ещё сцена отгорожена от зала плотным занавесом и напоминает спальню, куда посторонним скоро будет разрешено смотреть. Вадик наверху звякнул железными шторками — на сцену упал световой круг. Два монтажёра вкатили больничную койку, уже застеленную. Один из них на ней посидел, покачался: «Не звучит». В конусе фонаря мерцали галактики пылинок, вне конуса была равномерная полутьма, ограниченная занавесом. «Вселенная — загадочная вещь», — по-детски ощутил Крат. Сверху Вадик что-то крикнул.
— Что?
— Могу поставить синий или зелёный фильтр, тогда лицо на подушке будет офигенно потустороннее. Ну-ка ляг!
Крат полежал на кровати, щурясь против луча. Сначала на глаза падал синий свет, потом зелёный. Вадик хихикал наверху, как подлый божок. Потом пришла Лидочка Жмурова. Он увидел её, и душа к ней примагнитилась, вытянулась в её сторону. Лидочка проверила разъезд занавеса, включила и выключила полное сценическое освещение. Крат поднялся с кровати и, скрывая растерянность, попытался вызнать у Лидочки, что ей известно о сценическом действии.
— Тебе должно быть известно больше, а я что… буду исполнять приказы режиссёра по ходу пьесы, — она села за пульт и потрясла наушниками; перед нею торчал из стола маленький микрофон на гибкой ножке, она подула в него, и в театре загудел ураган.
— Раз, раз… удивительно — работает! Послушай, Крат, можно я тебе скажу личную вещь? Мне сегодня сделали предложение.
— Вижу, ты прямо светишься. Кто сей претендент на счастье?
— Сын Рубенса, Анатоль. Он вчера из Парижа прилетел. Обтесался там, ну такой галантный!
— Галантность придумали развратники, чтобы лестью заполучать женщин, — негалантно заметил Крат, но она не обратила внимания.
— Анатоль говорит, что там не девушки, а менструозные монстры, так и ляпнул. Хочет забрать меня с собой.
Лидочка по-детски поднесла ногти к зубам и приподняла плечи. Милое, невинное создание!
— Лидочка, ты — фея, не покидай нас, мы без тебя вконец озвереем.
— Но ты же не делаешь мне предложение, — она пытливо посмотрела на него, сузив глаза.
— Я для тебя старый.
— А сколько тебе?
— Сорок.
— А мне двадцать. Вот они, — шепнула и снова села за пульт, гладкими пальчиками трогая кнопки.
Из-за боковой кулисы на сцену вышел продюсер и финансист, коммерческий директор театра, низенький Феникс Рубенс; следом вынырнул развязный и самовлюблённый Анатоль, сын Рубенса.
Рубенс молча пожал Крату руку. Анатоль повернулся на каблуке и обратился к Лидочке.
— Смотри-ка, не нам ли с тобой кроватку поставили? Только прожектор надо отключить, — захихикал он, а Лидочка даже не потупилась, напротив, заблестела беличьими глазами.
Крат впервые видел юного А. Рубенса. С его таинственным, прославленным отцом он встречался несколько раз, правда, без слов. Рубенс вообще не произнёс при нём ни единой фразы. Его молчаливость объяснялась, по мнению женщин, выдающимся интеллектом: общаться с обыкновенными людьми гению нет смысла. Даже в толпе Феникс Рубенс умудрялся стоять особняком, ни на кого не глядя, тогда как его поедали глазами. Трудно не смотреть на того, чьим именем называется театральный сбор — «фенички»! Выражение «срубить фенички» тоже порождено его именами Рубенс и Феникс. В изысканной одежде, в замшевой обуви с блестящими пряжками, в парчовом галстуке с алмазной булавкой, он являл собой помесь эльфа и лавочника. Для чистокровного эльфа у него были грубоваты черты и слишком толстые брови. Голову он всегда держал высоко, и кто-то видел на его голове, когда он гулял в парке, изумрудный берет, расшитый золотым шнуром. К изысканному наряду и впрямь не стоит примешивать речь, дабы не портить дорогих впечатлений.
Сын его сразу показался Крату записным повесой. Нахально-смазливая физиономия и липкий взор должны без труда открывать замочки женских сердец. И сразу можно было угадать в нём знатока дресс-кода: педанта брюк, тонкого колориста носков.
Лидочка миловидно светилась в своём тёмном уголке; Анатоль её заслонил, слишком близко подойдя к ней. Старший Рубенс неслышно канул в темноту за кулисой.
До открытия сцены остался час. Снедаемый профессиональным страхом, Крат решил найти Дола. В гримёрной оказалось пусто, только в больших мутных зеркалах виднелись чистые проруби, куда они давеча смотрелись. Он вновь переобулся в свои ботинки, потому что в левом реквизитном башмаке торчал гвоздь. Потом обошёл административный этаж, поясом охвативший всё здание. «Раз, раз, раз», — раздалось в динамиках: сра-сра…. Это был голос Дупы.
Крат побрёл куда глаза глядят и оказался в буфете. Чайку бы выпить для сугрева или стопку водки. Дадут ли в долг? Вроде бы её зовут Марфа. Она кивнула ему. В буфете уже суетились двое дядек, томимых буфетной жаждой. Когда они, как два бестолковых пингвина, освободили наконец подход к прилавку, Крат улыбнулся Марфе.
— Мне бы сто граммов, до завтра в долг.
— В долг? — она посмотрела ему в глаза и бегло оценила состояние лица. — У тебя премьера, да?
— Вот именно. Честно признаюсь, я по-трезвому не выступаю на премьерах: от волнения рот не могу открыть, а главное — примета плохая.
— Плохая? Тогда поверю, но только до завтра.
Он принял от неё половинчатый стакан. Дядьки бурно подзывают его.
— Садись, садись к нам, не стесняйся!
Они пожали друг другу руки и познакомились.
— Крат.
— Фёдор.
— Степан.
Выпили, и Фёдор спешно наклонил над стаканами графин и каждому налил по сто. Это были радостные заговорщики и оказалось к тому же ещё строительные прорабы.
— Надо больше пить, — сказал Степан. — Особенно, когда плохое самочувствие, вдруг в организме чего не хватает.
— А то, — подтвердил Фёдор.
Они принялись на своих примерах доказывать, что самые ответственные объекты ни в коем случае нельзя начинать на трезвую голову: непременно придётся что-то переделывать в нарушение сметы. Равно как и сдавать объекты всухомятку нельзя.
В буфете прибавлялось публики (здесь они не зрители и потому не опасны). Крат отлично беседовал с прорабами и думал параллельно, как бы ему незаметно убежать из театра. Он несколько раз порывался встать и решительно выйти парадным входом, чтобы потом никогда к этому зданию не приближаться. У него в кармане уже хранился телефонный номер одного из прорабов, который тепло звал Крата к себе на стройку: «Стропальщиком за неделю научишься: ты парень талантливый». Прозвенел первый звонок. Он поднялся, и тут в буфет ласточкой влетела Лидочка.
— Всем театром тебя ищем! — запыхалась.
— Да вас всего-то полтора человека, «всем театром»! — он хмыкнул, с удивлением заметив, что получилось нетрезво, а пить на работе надо трезво.
Она внимательно посмотрела на него и покачала головой. Подскочил Дол с раздутыми, как у лошади, ноздрями и гневными, сведёнными бровями, убедившими Крата в невозможности спасения даже через туалетное окно.
Глава 13. Злосчастный спектарь
Сцена освещалась полным светом. Посреди сцены стоял Дупа, встречал актёров тяжёлым лицом, глянул на Крата из-под век.
— После раздвига занавеса на сцене не должно быть движения, будет звучать мой голос. А потом выходишь ты, — он ткнул рукой в Крата, — а потом выходит второй. Не потеряй наушник.
Крат заметил за левым ухом Дола радионаушник: «Вот-те раз, ему режиссёр подскажет, а мне?!»
Прогремел второй звонок — отозвался в затылке.
Сквозь занавес на сцену проникал шум ранней, самой дотошной публики. В зале искали и занимали места, стучали креслами, переговаривались. То был сегодня страшный звук — машина хруста и прощальных слов. («Оленька, прокашляйся, потом будет неловко». )
Чаемая, молимая неявка публики не состоялась, они явились — пришли смотреть на сцену-плаху! Зыбучий спектарь, будь я неладен! — простонал Крат и добавил в сердцах непонятно кому, — Ни дна тебе, ни покрышки!
Но страх меж тем притуплялся, потому что алкоголь иначе расставлял в душе значения событий: алкоголь вообще умаляет всё внешнее, при этом делает крупнее выпившее «Я».
Порой в сознании Крата включалось некие штормовые накаты гудящего ветра, которые вовсе заглушали сигнал тревоги. Если бы нарисовать картину его самочувствия, то получился бы Север, пурга в тундре.
Крат увидел на кровати пластмассовый манекен, накрытый до подбородка простынёй. В изголовье кровати рабочий сцены поставил тумбочку, завреквизитом Зоя на тумбочку поставила вазу с цветами, в тени цветов расположила очки и стакан с утонувшей розовой челюстью. Общий свет над сценой снова вырубили и включили круглое фонарное пятно. Дол убежал, все испарились. Лидочка со своим пультом погрузилась во тьму в переднем левом «кармане», в уголке за авансценой. Крат стоял посреди неосвещённой площадки подобно заблудившемуся путнику на лунной поляне.
Ба, он забыл надеть клоунские ботинки! Поздно.
Третий звонок пронзил его, чуть ноги не подкосились, благо, водка поддержала. На полную громкость включили похоронный шопеновский марш, зал притих, захваченный чарами звуков. Оказывается, Лидочка что-то кричит и жестами подзывает его. Он подбежал к ней. Она переключила рубильник на стене, запустив движение занавеса, — сумеречная многоликая трещина стала расти между багряными половинами.
О, жуткий миг знакомства двух сторон!
Занавес разъехался. Музыка смолкла. Круглый сноп света выхватывал из темноты кровать и тело под простынёй, голову на подушке. В зале кто-то хихикнул нервным смешком, и смех передался всей массе.
— Чего ржёте? Я не умер! — произнёс голос Дупы от имени лежащего.
Разразился хохот.
— Эй, стержень, подойди ближе, — произнёс голос.
Все растерялись, включая Крата. Но Лидочка что-то выслушала в наушнике и громко шепнула ему:
— Выходи, реагируй резко, все реплики доводи до зрителей.
Крат вышел на бесчувственных ногах.
— Почему я стержень? Кто тут стержень? — спросил он, расставив руки и поворачиваясь вокруг себя.
— Ты — стержень. Потому что хорошие люди — это графитовые стержни в атомном котле зла.
— Пускай так. Вы звали меня?
— Да, ты вышел в финал областных соревнований «Рыцарь человечности». Ты и твой дружок, который прячется где-то рядом. Вам предстоит с моей помощью и с помощью авторитетного жюри, это наши зрители, разобраться, кто из вас получит первое место и кто второе, последнее. У меня нет родственников. Губернатор… наш бедный губернатор уговорил меня выставить мою квартиру в качестве приза для победителя в этом конкурсе.
— Каков же будет второй приз? — спросил Крат растерянным голосом.
— Вторым призом будет скорая помощь. Но это уже за счёт нашего бедного губернатора, — отозвался лежащий.
— Как зовут вас, добрый больной? — спросил Крат, задрав голову к динамикам.
— Меня зовут Прощай.
— Прощай?!
— Да, поскольку я умираю на радость нашему бедному губернатору. Он вовсе не хочет, чтобы я поправился, ведь тогда ему придётся выдавать главный приз из своих скромных запасов. Несчастный, у него Кризис. На родственников записал всего шесть квартир. Вся надежда на мою смерть. И жить осталось мне один день.
— Так сказал врач?
— Да. Ему не имело смысла «врать», хоть он и «врач». Ему хотелось бы, чтоб я кое-как жил и платил за лечение.
Крат едва преодолел пургу в голове.
— Как вы себя чувствуете, добрый Прощай? — спросил он, вызвав хихиканье в зале.
— Прескверно, добрый стержень.
— Меня зовут Крат.
— Прескверно, любопытный Крат. Левая нога стреляет сильно.
— Тогда вы поменьше разговаривайте.
— А ты мне рот не затыкай!
Крат не знал, что на это сказать, но не пришлось выдумывать реплику, потому что на сцену выбежал санитар — один из рабочих сцены в белом халате. Он встал над больным спиной к залу, пошевелил руками под простынёй и вытащил оттуда ногу больного. Унёс под мышкой.
— Вот так-то лучше, — сказал больной с осторожным облегчением.
Помолчали. Крат от нечего делать ощупал свои ноги, сделал гримасу, покачал головой.
— Интересно, куда её унесли? — с мечтательной задумчивостью молвил больной. — Неужели губернатору?! …Ой, она опять болит!
— Как?! Нога? Всё та же нога?!
— Да, всё та же, тупой стержень! Фантомные боли. Ноги нет, а боль остаётся. Я подозреваю, что, когда умру, мне будет казаться, что я не умер. Останется фантомное ощущение себя и нашего скверного мира. Это будет фантомная загробная жизнь.
— Вы боитесь смерти?
— Боюсь, но не так сильно, как жизни.
— Что за болезнь у вас, дорогой Прощай?
— Сифилис. Надёжная болезнь, в последней стадии. Хрящи и суставы разрушены. Я ухожу по частям, так мне спокойней. В полночь от меня останется одна голова, которая к утру закатится за плинтус или за горизонт. Мне другой доктор так обещал, приятель нашего бедного губернатора.
Крат, цепенея, заметил в первом ряду помощника губернатора, господина Здыбина, известного своим неукротимым гневом и самодурством. Тот уже собрался встать с места, но супруга и секретарша удержали его с обеих сторон. Рядом с этой тройственной четой сидел невозмутимый Рубенс, повелитель купюр, бархатный посредник между людьми и гномами.
Лидочка в мучительной пантомиме, кистью руки изображая гусиный клюв, показывает Крату, что надо говорить-говорить.
— Прощай, а, Прощай? Может, вынести вас на улицу: там светит солнце, — нашёлся Крат.
— А я слепой, мне всё равно.
Крат угадал, что в этот миг зал уставился на красивый букет цветов на тумбочке — и точно: смешки по залу пробежали.
Из-за правой кулисы на сцену выбежал Дол.
— Не верьте ему, благородный Прощай! Я случайно всё слышал… он хочет вынести вас из квартиры.
— А как величают этого выходца из-за угла? — холодно спросил больной.
— Моё имя Дол.
— Ага, второй стержень! Вот что, финалисты, сделайте доброе дело, развлеките умирающего!
— Как вас развлечь? — учтиво поинтересовался Крат.
— Скажите всё, что вы друг о дружке думаете. Кто окажется более искренним, тот будет впереди.
— Такие странные желания! — заметил Крат.
— У беременных свои желания. У больных — свои. Когда настанет твоя очередь помирать, посмотрим, какие у тебя будут желания.
Дол машет Крату, и они тихонько отходят в угол сцены, где шепчутся. Их переговоры слышны всему залу. Дол говорит, что надо разыграть вражду, поскольку этот умирающий — подонок. Крат возражает, он не хочет ссориться и предавать дружбу ради квартиры. Но Дол качает головой и говорит, что всякое публичное соревнование в области доброты есть, заведомо, постановка и фарс, а вот квартира будет настоящая. Значит, надо исполнять волю умирающего и отыграть свою роль до победного конца.
В зале раздались аплодисменты. Крат отошёл от Дола и обратился к публике:
— Но он — мой друг!
— И он — мой друг! — с другой стороны сцены отозвался Дол и после паузы добавил с угрозой, — Но даже ради дружбы я не закрою глаза на его недостатки. Мне истина дороже.
— Почему истиной ты хочешь назвать лишь недостатки, а не то, что во мне есть хорошего? — печально спросил Крат.
Тут нарочито гнусным голосом встрял умирающий.
— Потому что мне легче уходить из жизни, если я вижу, что все люди, даже такие вот рыцари доброты — продажные твари.
— Ему так легче, понимаешь? Понимаешь ты, чёрствый человек! — театральным шёпотом вскричал Дол.
— И напомню вам, стержни, что такими люди и должны быть! Прочь лицемерие! Если главная ценность на земле — деньги, человек должен и просто обязан быть продажным. Вот как наш губернатор, к примеру. Мне и впрямь легче умирать среди подонков.
На этот раз две дамы, ласково ненавидящие одна другую, а именно жена и секретарша господина Здыбина, не смогли удержать своего господина. Топающим, кувалдным шагом господин Здыбин, исполняющий также должность приятеля губернатора, взошёл на сцену.
— Ты как посмел озвучить такие слова, дерьмо собачье! — заревел он, подняв кулак и норовя расплющить смуглое лицо больного; затем попятился, разглядев пластмассу.
Плюнув на сцену, господин Здыбин спустился в зал и сел, играя желваками. В динамиках торжествовал подленький смех умирающего. В рядах сначала робкие, затем дружные аплодисменты вскипели.
— Вот так должно задевать нас подлинное искусство! — с божественной задумчивостью произнёс Дупа; его слова подхватило искусственное эхо. (Неясно, он их произнёс от лица умирающего или от себя лично?)
Помощник губернатора догадался, что было бы правильней, отнестись к этому безобразию легко, демократически. «Играйте, выродки!» — хрюкнул он, и женщины с двух сторон принялись гладить его по пиджаку, улыбаясь, как старое и молодое солнышки.
— Дайте ж, я скажу о моём товарище правду! — воскликнул Дол, глядя в зал с восторгом скандалиста-провокатора, уверенного в том, что публика его поддержит.
— Говори! Жги! — раздались пьяные голоса.
— Он… — Дол отодвинулся от Крата сайдстепом и тощей рукой указал на него, — он всем недоволен, и даже вами, почтенная публика. Он вас называет по-древнегречески «параситами».
— Ты в политику не лезь, ты по-русски говори, — бросили из зала.
— Хорошо, ладно. Он Ирку Брянчикову триппером заразил.
Крат онемел от негодования. Дол знал, что всё произошло как раз наоборот: это она его заразила, и сам же Дол костерил её всеми проклятиями. Ошарашенный вид Крата вызвал удовольствие в зале. Под аплодисменты Дол поклонился и прижал руки к сердцу. Умирающий от души смеялся, он булькал и кашлял. На сцену с отчаянной решимостью вышла женщина в платье горошком — Ирина Брянчикова. (Одноклассница, первая любовь Крата, они встретились через двадцать лет после школы и на час вновь полюбили друг друга, только Ира, сама того не ведая, несла в себе гнойный след какой-то предыдущей встречи.) Она пересекла сцену, издали протянув Долу благодарную руку.
— Спасибо тебе, рыцарь человечности и просто друг. Теперь я знаю, кто меня заразил. Он понесёт заслуженную кару.
— Это же было два года назад, — обмолвился Дол.
— Вот именно! — воскликнула она. — Он должен вернуть мне мужа, который по его вине заразился на своём законном ложе и бросил меня… да, в окно. А этот негодяй обязан восстановить мою семью! По крайней мере, выплатить мне за то время, что я жила без кормильца, — она стрельнула пламенным взором в Крата и потопала вниз, тряхнув кудлатой головой.
Все смеялись, улюлюкали, хлопали.
— Стержни, вы забыли наш уговор! — сладко простонал больной. — Пускай теперь короткий скажет про длинного.
— Мне нечего сказать, — сухо, без игры произнёс Крат.
Дупа страшно кашлянул в динамиках, Лидочка замахала руками.
— Он от армии закосил, вот что, — нехотя произнёс Крат.
Дол побелел.
— Я думал, ты скажешь что-нибудь безобидное, о пьянстве, например, — просипел он в ответ.
— После твоего публичного вранья, я заявляю, что ты врун и трус. И что ты закосил под шизика, а потом состряпал себе новые документы, — каменным голосом заявил Крат.
В середине зала поднялся пожилой кряжистый дядька с пыльной головой.
— Вот кого я пригрел в котельной: дезертиров и заразников! — произнёс больничный завхоз. — Я этих молодчиков на улицу выставлю, и помещение после них обработаю хлоркой! И шмотки выкину, и амбарный замок повешу, — он показал размер замка большими руками.
— Ну что, договорился, болтун?! — надрывно вскричал Дол и присел, подняв плечи и растопырив руки злорадным вороном.
— Теперь вам негде жить, — поцокав языком, подвёл итог умирающий. — Вся надежда на мою квартиру. А получит её более подлый, по закону Дарвина. Ой, рука… моя рука стреляет… санитар!
Подбежал санитар, вытащил руку и умчался на крыльях летучего халата. Багровый Крат посмотрел в сторону умирающего, но гнев его сменился омерзением, которое не нашло себе другого выхода, кроме скрипа зубов.
Вдруг над головой Крата навис Дол и зашипел на весь театр:
— Ща как дам по башке!
Крат обернулся, и. Дол отступил, быстро вспомнив, что друг способен согнуть его в дугу.
— Предлагаю вам устроить дуэль, — сказал умирающий. — Я на всякий случай приготовил пистолеты. Публика выступит в роли секундантов. Пистолеты у меня под подушкой. Они заряжены. У ну-ка достаньте стволы — погляжу, кто быстрей стреляет. И прошу не играть в благородство, не дырявить воздух. Итак, победит выживший. Если оба выживут, победителем я назначу того, кто злей. Если оба погибнут, я подготовил завещание в пользу театра «Глобус». Прошу на сцену главного театрального финансиста — пусть проверит мой документ. И все пускай знают: у нас тут всё по-настоящему до последней буквы, до последней пульки.
Не слишком ли много и бодро болтает умирающий? — подумалось Крату. Он чуть было не последовал примеру Дола, который вытащил из-под головы больного долгий, неуклюжий пистолет. Жестами и отчаянной мимикой Дол призывал напарника сделать то же самое, но Крат из чувства протеста воздержался.
Театр затих. Актёры, забыв азы сценической науки, застыли, как пни, хотя в отсутствие действия должны были бы играть очами, рисовать руками что-нибудь эмоциональное в воздухе, делать проходки. И тут на сцену аккуратным шагом поднялся компактный плюшевый Феникс Рубенс. Он близко склонился к больному и, не смущаясь пластмассы, тихо произнёс:
— Как бы мне взглянуть на упомянутое завещание?
Глава 14. Убийство
Многие впервые услышали его голос — высокий глуховатый голос счетовода.
Тем временем Дол прицелился двумя руками в былого друга.
— И ты хватай! — торопил Крата умирающий.
Крат чуть было не послушался, но удержался. Получилась дуэль с одним пистолетом на двоих. Лидочка и монтировщик сцены, который был наряжен санитаром, принялись швырять на сцену пиротехнику — блеснули огни, громыхнули выстрелы, застелился, заклубился дым, над которым виднелся лишь голубой берет с белый помпоном. В шуме и дыме раздался громкий стон, затем стук упавшего тела.
Когда дым рассеялся, все увидели Феникса Рубенса, лежащего возле кровати. Дол выронил пистолет, в его глазах читался ужас. Крат поспешил к Рубенсу, тронул руку: «Он мёртв», — произнёс без голоса.
Поехали багровые завесы… спектарь оборвался, как струна. Публика смотрела на занавес, из-за которого просачивались шаги и голоса. Через долгую минуту Лидочка по громкой связи объявила, заикаясь, о гибели Феникса Рубенса, коммерческого директора театра «Глобус».
Никто не пошёл в кассу требовать свои деньги обратно: впечатлений вполне хватало на рубль. Зрители медленно вытекали из театра, дробясь на группы и отдельные дымящиеся фигуры.
А на закрытой сцене действие стало ещё напряжённей. Следователь, участковый и заместитель городского прокурора, что оказались в числе зрителей, повели допрос прямо над телом. Допрашивали актёров, Лидочку, монтировщиков и осветителя. Вскоре приехали судмедэксперт и городская скорая. Всех привлекал манекен на койке, но заниматься следовало телом на полу. Дол стоял, понурив голову, как выключенный фонарь. Крат сканировал глазами пол, начав собственное расследование, поскольку официальное подозрение уже выбрало себе фигуранта — его друга. Следователь грубо кричал на Дола, требуя повторить все движения последней сценической минуты.
Здесь же показался Дупа, потоптался и, шурша ляжками, покинул сцену. За ним направился заместитель городского прокурора (зампрок): похоже, они состоят в приятельских отношениях. Районный следователь несколько сбавил тон, однако, продолжал давить на Дола. Лидочку ради более вольного сквернословия отпустили, тем более что пуля ударила не с её стороны. Скромный участковый молча заполнял протоколы допроса, используя приходно-кассовую книжку из бухгалтерии театра.
Крату казалось, что он догадался, кто организовал убийство, лишь не знал, кто выстрелил. Неужто Дол?! Нет, нет, нет! А, впрочем, он мог быть обманутым и воспользоваться заряженным оружием как незаряженным.
Теперь Крат вроде бы понял назначение пьесы и, в частности, пиротехнической вакханалии, устроенной для того, чтобы заглушить выстрел. Потом следователь взялся пугать Крата, но отступил, вспомнив, что тот вообще не брал пистолет в руки.
Крат отвечал односложно, а сам решил не уходить отсюда, покуда не раскроет преступление.
Эксперты увезли убитого, забрали длинные клоунские пистолеты — один подняли с пола, другой достали из-под подушки. Приехавшие оперативники посадили Дола в обшарпанный воронок и увезли в кутузку. Исчезли Вадик-Светлячок и монтировщики сцены.
Крат очутился один на старых подмостках над небольшим тёмным пятном. Что-то ещё произошло на сцене, кроме актёрских действий. Быть может, он даже видел это, но не успел умом зацепиться. Теперь это неприметное чьё-то участие дразнит его, выглядывая из-за кулисы памяти, позыркивает в какую-то дырочку. Так между кадрами вставляют инородный план: добавочный кадр, который мигнул и — поминай как звали. Попробуй поймать его в памяти, разглядеть! Но он был!
Крат впервые стоял на сцене в таком одиночестве. Зрительские кресла открытыми зевами обозначали отсутствие публики; они ждали шёпота, плотного веса, поёрзываний, однако ничего этого не было, и они замерли, оцепенев спинками и подлокотниками, готовые ждать без устали. В их исполнении отсутствие зрителей получилось таким же значимым, как присутствие. Стёршиеся ковровые дорожки в проходах, фальшивый бархат занавеса, фальшивый хрусталь огромный люстры — но впечатление настоящее: театр!
Этот зал всё видел, здесь каждая вещь знает правду, и только Крат, которому не терпится узнать правду, её не знает.
Он зашагал по сцене, стороной обходя пятно. Тронул дужку кровати — отдёрнул руку: нельзя трогать. Потёр тронутое место рукавом. У него чесались мозги, он был уверен, что разгадка рядом.
В глубине здания открылась дверь, и послышались голоса: там перемещались главреж и зампрок. Крат на цыпочках забежал за правую кулису: он всё равно останется здесь и не потому, что отныне ему некуда податься.
— Ох, напугала! — прошептал он Лидочке.
Она притаилась там же, за правой кулисой. Сделав зверское лицо заговорщика, Лидочка позвала его следовать за ней. Двинулись гуськом. После нескольких поворотов они отдалились от ушей Дупы, хотя ещё слышали его поступь, сопровождаемую дрожью здания, и в этом топающем гуле миражом обозначалась туша главрежа на иксообразных ногах.
Лидочка открыла некую дверь в стене — у неё получилось легко, должно быть, оттого что недавно вышла оттуда. На памяти Крата эта неприметная дверь с поблекшей римской цифрой ІV всегда была закрытой, никому не нужной. Лидочка поманила его и повела по чугунной лесенке вниз. Ступени спускались круто. Он чуть не свалился на неё, но она лишь кокетливо хмыкнула. Спустились в подвал; здесь горел рыжий, какой-то старый свет. В обмотках и лохмотьях тянулись вдоль стены по левой стороне металлические трубы.
— Тепловой коммутатор, — сказала Лидочка и улыбнулась.
Улыбка в таком тоскливом пространстве показалась ему чудом.
— Я здесь никогда не бывал. Странное место, — заметил Крат, склонный вслух примечать очевидные вещи.
— А чего ты шёпотом говоришь? — Лидочка взяла его под руку. — Самое странное, когда в городе нет света, здесь он горит, правда, тускло.
— Мы с тобой как жених и невеста, — заметил Крат. — Только неизвестно, впереди загс или морг?
— Для мужчины это почти одно и то же, — Лидочка прижала его локоть к себе, там, где сердце и маленькая грудка.
Подвальный романтизм обстановки на время заслонил от Крата убийство, но он опомнился.
— Ты знаешь, кто стрелял?
— Не-а.
— А под кроватью никого не было? — спросил Крат.
Они медленно ступали по проходу. Где-то капало, напоминая об утекании времени, о протечке жизни.
— Не знаю. Почему-то я туда не смотрела, и край простыни довольно низко спускался, чуть не до пола. Теперь я не уверена, что там никого не было.
— И мне так чудится. Или за задником. Кто-то ведь стрелял. Конечно, будет баллистическая экспертиза, они установят, из какого пистолета и откуда стрелял убийца, — рассуждал Крат.
— Но разве можно выстрелить через заднюю кулису? Там нужно сделать отверстие! — возразила она.
— А я проверю. Скажи, как ты узнала, что я остался в театре?
— Следила за тобой.
— Зачем?
— Ты меня интересуешь.
— Почему?
— Ты единственный, кто не приставал ко мне.
— Единственный? А Дол, например?
— Приставал.
— Неужели?! А Дупа?
— Ну… нет, у него другие интересы, он специалист по умам. Хотя… — она задумалась, разгадывая какие-нибудь слова, взгляды, прикосновения, под которыми могли бы прятаться флирт и секс.
Крат перебрал всех, даже упомянул Вадика, у которого, по выражению Дупы, «изюминка слабоумия зарыта в голове», но и тот, оказывается, приставал к Лидочке. Крату прежде казалось, что она чиста, как новый снег. Если говорить вообще, то Крат с женщинами наивен. Ему всегда казалось, что чистота служит высоким подножием девушке. Если она чиста, мужчина к ней без настоящей любви не имеет права подойти, и не осмелится. Только любовь поднимает мужчину на высоту чистоты. При этом он видел, что циник-хам или самец-охотник ничуть не боится чистоты, потому что видит не свет, а добычу. Правда, девушки достаются таким охотникам куда чаще, чем страдающим влюблённым.
— Ну а ты? Как ты на это отвечала? — спросил он с неприязнью к вопросу.
— Я выбирала, — ответила технологически. — И некоторым доставалась. Ты думаешь, в жизни всё должно быть серьёзно, да? — она, извернувшись, заглянула ему в глаза. — Ты очень мечтательный.
Он хотел ей сказать, что мечтательность делает мир содержательным. И если та же Лидочка не достойна мечты, то и обладать ею неинтересно, ведь шлюх-то кругом завались, однако промолчал.
Лидочка не была в него влюблена и вряд ли была способна в кого-то влюбиться вследствие прохладной пустотности своей души, но Крат её заинтриговал своим безразличием. Победы над волокитами ничего для неё не значили, поскольку то была необходимая дань с их стороны — дань половому влечению вообще и её прелестям в частности, но вот нешуточный мужчина смотрит на неё без желания. Она взяла его образ в свою память и часто ощупывала внутренним вниманием, и даже привыкла к такому занятию. Крат оказался для неё запретным плодом. Она хотела почувствовать его, ощутить, разгадать, но самой приставать было несподручно. Надо, чтобы он её захотел, тогда она его отведает и успокоится. Или наоборот: они склеятся в пару.
Два года назад электрик Вова, был в театре такой, затащил её в подвальную каморку… потом, в день увольнения, оставил ей ключ. Здесь некоторые работники театра побывали, заведя в душе потайной ящичек, имеющий форму комнатки с клеёнчатым топчаном и раскинувшейся на нём Лидочкой.
Она открыла дверь, включила свет.
— Ого, двуспальная кровать! — заметил Крат.
— Или полутороспальная. Или односпальная. Смотря с кем тут находишься, — сострила она.
— А ты оборотистая девчушка, — скучным голосом отметил Крат, потеряв к симпатичной Лидочке интерес (прощай, ещё одно нарисованное очарование!)
Она принюхивалась и с удивлением озиралась по комнатке.
— Здесь кто-то был. Запах… одеколон мужской… или не одеколон.
Крат заглянул под кровать, принюхался, однако, нюх у девушек несравненно лучше.
— Лида, послушай, ты можешь оставить мне ключи? Мне некуда пойти, и главное: мне нужно здесь остаться, в театре.
— А я? — спросила она, уставившись на него с готовностью обидеться или разозлиться.
Есть простое различие между людьми хорошими и плохими: хороший человек, если им пренебрегли, обижается; плохой злится и норовит отомстить.
— Ты… не знаю, Лидочка. Видишь ли, я так и не долечил ту болезнь, о которой со сцены заявил Дол, — ловко соврал Крат.
Пунцовая от злости, она выбежала, пнув каблуком дверь. Он скривился в полуулыбке, вместившей жалость, брезгливость и досаду. Её шаги поглотила тишина. Ключ торчал в двери, ещё покачивая цепочкой с брелком в виде Красной Шапочки. Крат отправился вправо — исследовать подвал.
Глава 15. Кольцевой коридор
В закруглённом коридоре через каждые сорок-пятьдесят метров с потолка свисал провод с голой лампочкой. Глядя на тепловые трубы по левой стороне, Крат вспомнил одного бродягу с вечно забинтованной рукой — такими же были и трубы: кое-где среди повязок проглядывал ржавый металл, внутри которого текло что-то тёплое. Сейчас не используют подобных утеплителей и технических бинтов, так делали до рождения Крата.
Кому течёт это тепло, если на улице май? Кто, наплевав на Кризис, не отключает систему? Кто положил жёваный окурок на трубу? А вон вповалку валяются на полу два стакана, изображая тех, кто из них пил. Кто вкручивает здесь лампочки?
С чувством загадки Крат завершил обход, вернувшись к проёму на лестницу. Но оказалась, что это другая лестница, и она вела не вверх, как он ожидал, а глубже вниз. Крат спустился на несколько ступеней и передумал: лестница слишком круто ввинчивалась в кромешную тьму.
Он встревожился и пошёл по коридору скорым шагом. Где же та лестница, по которой он с Лидочкой сюда спустился?! Наконец она отыскалась, при этом охват подвального коридора оказался огромным, как стадион.
Крат поднялся на человеческий уровень и, заслышав голоса, притаился за кулисой. На сцене беседовали Дупа и заместитель прокурора. Дупа включил свой запасной говорок — томно скрипучий, с длиннотами и мычанием; излетевшие слова провожал воздушными поцелуями, желая вкусно и важно поделиться своим мыслеварением.
— Изучим пулю и отверстие, сопоставим пальчики на рукоятке и на руке… — ответил зампрок.
— Видишь ли, этот актёр, Долговязый, исполнял свою роль в перчатках, так что пальчиков не отыщите, — заметил Дупа.
— Ты уверен, что это он? И какой у него мотив? Они живут на разных этажах общества. А может, случайность …или заказ? Ваш миниатюрный Рубенс кому-нибудь пересёк дорогу? — рассуждал зампрок.
— Ну, это у него запросто, — с весёлой трещинкой в голосе отреагировал Дупа. — Что ни день, то пересекает. С виду тихоня, а в делах дерзкий.
— Ты так выражаешься, словно рад его гибели, — закинул удочку зампрок.
— Отнюдь! Что ты! Не выдумывай! Для меня он был курицей, несущей золотые яйца. Кому другому — сущий крокодил, а для меня — курочка.
— Старина, признайся, у тебя много врагов? — с искренним любопытством спросил зампрок.
— Наличие врагов ни о чём не говорит. У Иисуса их было ещё больше, — голос Дупы стал радужным вследствие удовольствия от приведённого сравнения.
Зампрок пресёк его удовольствие.
— Ты сравнениями не жонглируй. Ты слово Бог произносишь с буквой к.
— Я не сравниваю. Я лишь о том, что самый заядлый альтруист не лишён врагов.
Зампрок покашлял, предупреждая собеседника о том, что завираться не следует. Дупа сигнал принял и пластично сменил тон.
— Мы все на Земле порядочная дрянь, от нас даже галактики разбегаются.
Крат слышал неравномерные шаги заместителя прокурора, который, должно быть, обходил койку. Они ещё что-то обсуждали невнятно. Потом опять донеслись разборчивые слова.
— Совсем разные вещи. Духовность — это путь служения, а душевность это тёплые контакты с окружающей средой, — заметил зампрок.
Дупа долго сопел. Он умел это делать по-особому, не на выдохе, как обыкновенные люди, а на вдохе — раскрывая ноздри, чтобы ощутить запах врага, или жертвы, или опасности. Крат угадывал его прикрытые веками и бегающие под веками глаза. Посопев, Дупа, признался:
— Не думал, что ты на такие темы…
— Приходится. Преступлений совершается много, и растёт их разнообразие, так что приходится размышлять о природе человека. Давай пройдёмся вокруг сцены, вон там позади.
— Не стоит, — с отвращением произнёс Дупа. — Сплошная пылища и темнотища! Я даже не представляю, где там рубильник. Пойдём-ка лучше по домам. Ничего тут не изменится. У меня от стресса давление подскочило. И что касается мотива, такой мотив у Дола имеется: он должен в банк Рубенса значительную сумму по кредиту.
— У Рубенса кредитный банк?
— Да, растущий, успешный банк.
— Убийство хозяина банка не освобождает от долга.
— Да, но пьющий актёр этого мог не учесть. А возможно, он из личных рук брал. Дол — завзятый должник.
Пол театра вздрогнул от шагов, и Крат отпятился в пространство внутренних закоулков. Так скрывается мышь от кота. Он встал и, затаив дыхание, навострил слух. Слова и шаги собеседников так исказились и округлились, что превратились в шёпот стен, в гудение пола, в глотательные звуки неизвестного большого горла. Подобраться ближе и подслушивать бесполезно: Дупа никаким признанием себя не выдаст. Крат спустился в каморку Лидочки; теперь у него есть на земле своя нора. Вернее, в земле.
Лёжа на тахте, помятой телесными страстями, он подумал: хорошо, что соки тела не впитываются в гладкий дерматин. В тёмную комнатку через дверную щель всовывался письмом янтарный свет. «Этот кольцевой коридор подошёл бы для ускорителя, — подумал Крат ни с того, ни с сего. — А покамест он работает ускорителем страхов. Интересно, чем засыпан пол… тяжёлым прахом, похожим на ту рыжую пыль, что покрывает насыпи железных дорог. Должно быть, смесью ржавчины и табака».
Он представил себе Дола, томящегося в кутузке. Бедный, размашистый товарищ! Крат из дружества поменялся бы с ним местами. Кормят ли его там? Есть ли у него курево? Один томится он в камере или с кем-то? Волевой мыслью Крат послал ему привет и обещал раскрыть убийство. Он вспомнил рассказ Дола о том, что в банке Рубенса ему дали кредит на пять лет. Дол закрыл этим кредитом все предыдущие, которых было три и пошутил: «На пять лет! Если я их не проживу, эта будет моя финансовая победа».
Через час Крат выбрался из своей норы и вновь поднялся на уровень сцены: когда-нибудь эти двое уберутся оттуда? Кажется, убрались. Везде темно и тихо. Он вслушался в дыхание здания — человеческих звуков не уловил. Ощупью добрался до туалета. Здесь побелённое ниже пояса окно своей верхней прозрачной половиной глядело в ночь, где светились маленькие звёзды. Если подойти и подняться на цыпочки, увидишь улицу. Он чуть было не включил свет, а этого нельзя делать, поскольку главреж и зампрок могли задержаться возле здания. Крат попил из крана ржавой воды с хлорной пряностью, вышел в коридор и задумался: где зажигается свет над сценой? В таком сложном помещении рубильник на ощупь не отыскать.
Надо выбраться в город за фонариком и едой. Крат вспомнил, что самое низкое окно первого этажа находится в раздевалке монтировщиков: оттуда частенько выпрыгивали за водкой. Кое-как дотащился до раздевалки, попутно не раз помянув Дупову мать: не гоже плодить негодяев! Ему казалось, что пол в темноте шатается, как палуба.
По сравнению с чернильной слепотой других помещений, в раздевалке монтировщиков было почти светло: за окном исполнял свою сказочную работу фонарь. Вдруг на уровне окна там появилась и неровно поплыла голова полицая. Значит, следователь или зампрок распорядился охранять здание. Крат долго наблюдал за служителем закона, смотрел ему в писаный профиль и на высокую фуражку — нимб, обтянутый казённой тканью, с козырьком, сделанным из того чёрного материала, из которого в старину делали музыкальные пластинки. Крат полюбовался на прямую осанку дежурного, дающую понять, что такого службиста не согнуть: в нём стержень закона. Такого только подкупом одолеть можно. Денег же у Крата как раз и не было. Значит, сидеть ему здесь без хлеба и света.
Он принялся шарить по узким шкафам. Чего только нет у ребят! Гнутые отвертки, холостой ботинок, ручка молотка, рваное одеяло… В нос ударила пыль — материя закулисья, универсальная мука перемолотого прошлого. Крат нашёл фонарик, запрятанный в сапог. Внутри шкафа испытал его — светодиоды горели слабо. Нашлись ещё спички, и пачка невесомого печенья, упущенного мышами.
Едва светя, он прошёл на сцену. Если обратить фонарик в сторону зала — там свет исчезал, как в пропасти. Если направить на заднюю кулису, то кулиса кое-как показывалась. Если посветить на неё впритык, выступали нити холстины и казались бесконечными и прекрасными, как дороги детской мечты, сплетённые вместе.
Кровать — вот она, стоит на месте; манекен лежит и молчит. Под кроватью прячется подвижная тень — очень юркая тварь: на неё справа посветишь — она уже слева из-под койки высунулась. Крат нагнулся и посветил на пол: если убийца лежал здесь, то следов не оставил. А вот на заднике в подходящем для выстрела месте нашлась прореха. Это был вертикальный разрез длиною в несколько сантиметров, вполне достаточный для прицела. На краях разреза должны быть следы пороховой копоти.
За задником с промежутком в полметра с высоченного потолка свисала ещё одна ткань, добавочно отделяющая сцену от внутренних шумов театра. Таким образом; тут проходило узкое, полуметровое ущелье, которое использовали в самых разных целях вплоть до кратких свиданий, когда совсем не терпится. В этом промежутке Гавриловна не убирает. Крату показалось, что на полу как раз под тем местом, где задник надрезан, пыли нет: кто-то здесь топтался. Гаснущий фонарь не позволял удостовериться. Он зажёг спичку — да, вроде бы топтался кто-то.
Кто же? Например, один из монтировщиков сцены — тот, который не участвовал в швырянии пиротехники. Чушь, психология такой вариант отвергает: монтировщики — совсем не те ребята, но всё-таки следует, ради формализма, внести в чёрный список безвинного монтировщика. Туда же надо внести осветителя Вадика, потому что его луч без движения светил в одну точку, сам же светлячок-Вадик мог спуститься и выполнить заказ Дупы. Это, конечно, нелепо и вовсе невероятно, однако пусть.
Ещё Душейкин, который зачем-то показался в закоулках перед началом спектаря — нет, невозможно, чушь бредовая, однако, пускай несчастный Душейкин числится третьим подозреваемым.
Звучок-Миша… этот непременно сидел рядом с Дупой и управлял ползунками на микшерном пульте. Нет, был кто-то ещё.
Тихо! Сердце Крата зажмурилось и потом сильней застучало. В глубинах здания, в кабинете главного режиссёра часы пробили два часа. Он вслушался в задумчивый бронзовый нечеловеческий слог, произнесённый дважды. Часы с равнодушной честностью сообщили: уже два, будь начеку, твоё время идёт к завершению, как предложение к точке.
И всё-таки не напрасно Крат размышлял, его следствие продвинулось: именно этот кто-то-ещё застрелил Рубенса.
Крат решил отыскать рубильник и включить на сцене полноценный свет, ибо фонарь совсем погас. Да и спичек всего несколько штучек. Нет, это потом, а сейчас короткими переходами, порою всё же тратя серно-фосфорный огонёк, он спустился в подвал, чтобы поспать. Первый важный улов уже есть — разрез в холсте задника — разрез, который сделан кем-то-ещё.
Он лежал на кушетке и вздрагивал от ударов сердца, будто лодка с дизелем на холостых оборотах. Дверь оставил приоткрытой, чтобы видеть свет в проходе.
Глава 16. Родословная
Крат, Юрий Викторович Дементьев, и Дол, Сергей Анатольевич Гулыгин, живут нелегко. Нелегко потому, быть может, что они — дети материнских льгот. Например, если молодая мама разводилась с отцом ребёнка, она отбирала у него квартиру. Юную маму не могли услать на трудную работу по институтскому распределению. Преступницам, которые до суда успевали зачать ребёнка, светил не реальный срок, но условный или отложенный. Отцов обязывали, вплоть до привлечения к уголовной ответственности, выплачивать женщинам алименты на содержание ребёнка, словно природа возложила ответственность за деторождение на мужчин. К тому же получалось так, что общество половую близость оценивает непременно как платную услугу, которую женщина оказывает, а мужчина оплачивает. В некоторых городах правящая партия поощряла женщину, родившую нового избирателя, денежной суммой. В подобные симпатии к материнству рядился всего лишь страх руководителей остаться без населения. С кого же тогда взимать налоги, кто пойдёт голосовать, кем заполнить массовки и праздничные площади? Кроме того, любому значительному лицу трудно будет ощущать себя значительным в отсутствие народонаселения. На кого же поглядывать через тёмное стекло машины? На фоне кого гордиться собой? И что такое богатство, если нет бедности? Гордость — болезнь диалектическая, ей нужны сравнения.
Матери обоих друзей произвели их на свет ради социальных выгод и льгот. Получили они их или нет, Крат и Дол не знали, да и бестактно было бы спрашивать. В самом раннем, ещё неразумном детстве Крат жил с папой, но потом она забрала его к себе… потому что дом шёл под снос, и она прописала Кратика в своей комнатке, чтобы получить хорошую новую квартиру, — так потом объяснили ему знающие люди.
В общем, отцы у ребят не сохранились. Папа Крата после того, как лишился сына, куда-то уехал, неизвестно… Отец Дола погиб на чьих-то поминках сразу после того, как стал отцом. Ни та, ни другая мать их не поминали, величая предателями. «Но вдруг он был прекрасным и мудрым человеком?» — мечтал о своём отце Крат. И осекался: вряд ли мудрецы поддаются детородному соблазну. И прекрасным его отец, если верить зеркалу, тоже был вряд ли.
Крат и Дол росли по соседству. Дол был с детства размашист, непрочно стоял на ногах; когда играли в футбол, бил по мячу наотмашь, часто промахивался и падал. Рановато начал прикладываться к бутылке. В 14 лет попал в дурную компанию. Крат силой отбил его у шпаны и подговорил поступать в театральное училище. Дол был податлив на уговоры, в нём до сих пор главное чувство — компанейство.
Однажды, это было почти на днях, Крат увидел спящего на улице Дола. Тот сидел на скамейке не совсем один: прозрачный призрак сидел рядом с ним, и Дол привалился к его плечу. Должно быть, ему снилось, что он сидит бок о бок с товарищем где-нибудь на деревенской свадьбе или перед военкоматом.
В юности они часто ссорились. Дол не отличался верной дружбой. Был импульсивен и шаток, на что Крат досадовал. У них сильно различались натуры. И с тех пор мало что изменилось. Дол и сейчас не терпит одиночества, склонен к панибратству и самозабвению в каком-либо игровом или нетрезвом времяпровождении.
Крат, напротив, отличается в общении преувеличенной ответственностью и деликатностью, поэтому предпочитает необременительное одиночество.
Дол внутри себя беспомощен. На другого человека он может надавить, но к себе не догадывается применить власть. Любой соблазн разрастается в нём до великих размеров и причиняет страдание. Также его жизнь затруднена клинической ленью, и всё, что можно, он откладывает на завтра. Перегруженное завтра тонет, как баржа, и Дол перекладывает груз на другую баржу с названием «завтра». Крат, напротив, нетерпелив в делах и долгах, поэтому суетлив, и жить ему трудно — ему тоже трудно, только по-другому.
Дол ярко переживает забаву и удовольствие; Крат — красоту. Дол не задумывается о смерти. Крат пытается её разгадать, и это одна из его главных дум.
С похмелья Дол бывает крут. Он как-то пришёл к своей матушке и потребовал у неё рубль… из тех, из материнских субсидий. «Тебе заплатила Лебединая Россия за то, что я, горемыка, родился, вот и верни мне хотя бы рупь!» Мать гневно заявила, что у неё нет ни гроша, и хорошо бы он сам ей помогал деньгами. Тогда Дол предложил исправить ошибку давних лет. Он положил перед ней тесак для разделки мяса, сел на табурет и свесил голову — руби! Ей пришлось выдать ему рубль.
Бедный Дол, — сокрушался Крат, — каково тебе в темнице, ветреная голова?
У Крата были прохладные отношения с матерью, но он не винил её в своём рождении. Так уж получилось: ей нужны были деньги и льготы в социальном положении; после окончания университета она очень не хотела ехать учительницей куда-нибудь на Урал. Ей нужен был ребёночек.
Вообще, среди родившихся на этот свет человеков мнения в отношении рождения разделились. Одни радуются рождению, особенно в дни рождения. Другие считают своё рождение бедой. Некий веб-мыслитель по кличке Санузел заявил, что родить человека — почти такое же преступление, как убить человека, поскольку в обоих случаях совершается действие, за последствия которого совершитель не в состоянии отвечать. И едко добавил: «Хорошенький баланс причин и следствий! За плюгавое, плёвое удовольствие родительского оргазма новое человеческое Я будет расплачиваться жизнью и смертью, а то и какой-либо вечностью!»
Крат с этим рассуждением согласился, однако не «на все сто». Вместе с жизнью мы получили право назначить для себя (и для мира) цель, задание, смысл. Мы получили свободу и возможность двигаться в любом смысловом направлении. Нам дан целый космос возможностей, и ещё нечто сверх того. Поэтому Крат считает себя оптимистом.
Не тот человек оптимист, кто избегает мрачных вопросов (это легкомысленный человек и лгун), а тот оптимист, кто видит окружающую тьму и с верой движется к светлой цели.
Крат считает себя оптимистом, потому что видит свою жизнь как испытание и урок. То есть он сам решил так считать. Имеет законное вселенское право.
Крат единственно боялся, что не успеет подготовиться к смерти, поскольку с приближением к ней время бежит веселей: не терпится.
Глава 17. Подземные бродяги
Он лежал, слыша свой пульс и льющийся шорох тишины. Воображением видел тёмное здание над собой. …Что это?! В подвале раздаются шаркающие шаги. Он вскочил, сунул ноги в ботинки, выглянул, повертел головой в обе стороны — там и там висят лампочки на голых проводках, по стене тянутся обмотанные трубы. Шаркающие звуки доносятся слева. Крата облепил мороз, волосы его встали дыбом.
Тут свет в коридоре погас. Крат бросился за фонариком, нащупал, включил маленькую бестолочь — тот светил сам себе. Потряс коробок — крошечными барабашками ответили ему спички. Сел на кушетку. Чем дольше сидел, тем больше накапливал неподъёмного веса. Темнота начала шевелиться.
По тёмному коридору кто-то шествовал — похоже, двое. Шаги приближались. За дверью забрезжил другой свет — голубоватый, подвижный. Свет фонарика.
Он захотел отгородиться дверью, но всё же не стал её закрывать, очарованный ужасом и неизвестностью.
И вот неизвестные показались в проёме. Как в картине Брейгеля «Слепые», держась друг за друга, гуськом, на вялых ногах ступали две фигуры; передний путник светил метров на десять вперёд своими круглыми очами, второй держал его сзади за руку.
Крат не шевельнулся. Шаги удалялись. Он вслушивался и, не выдержав укора совести, выступил из каморки — справа шатко удалялись эти двое в омуте лёгкого света.
— Эй, погоди! — крикнул сухим голосом.
Преодолев первый страх, он ощутил облегчение и отправился следом. Двое остановились, глазастый обратил к нему две палки дымчатого, пыльного света. Крат приблизился метров на пять, и вновь страх его заморозил.
Тот, который светил, только общим очерком напоминал человека. Вместо лица у него была маска. Второй, который шёл сзади и направлял первого, имел более привычный облик.
— Вы кто? — спросил Крат.
— Гы-га, — произнёс глазастый.
— А ты сам кто такой? — встречно спросил второй, который шёл сзади.
— Актёр, я расследую убийство, — Крат превозмогал головокружение.
— Давай вместе расследовать, — предложил вожатый. — Всё равно мне делать нечего.
— Кто вы?
— Я одно, он другое. А вместе мы кое-кто.
— А свет в коридоре зачем выключили? Надо включить! — Крат надеялся разогнать кошмар.
— Он сам отключается посредине ночи, ему тоже отдыхать надо. Ступай с нами.
— Куда?
— Вниз.
Голос звучал необычно, в нём не было звучности и окраски, словно голосовые связки были сделаны из ниток.
Когда глаза Крата оказывались напротив глаз-фонарей, тогда слепли, а когда уклонялись вбок, тогда возможно было хоть как-то рассмотреть обоих. У светляка отклеивалось лицо, оно было сделано из того материала, из которого осы лепят свои гнёзда; верхний слой под глазами и на лбу немного отстал, и под ним виднелся свежий, более тёмный бумажный слой. Своими чертами эта физиономия была точь-в-точь, как у тех эстрадных уродцев, что перенесли множество пластических операций: почти безносая, она походила на череп.
Второй, вполне человекообразный, умел говорить, но тоже вряд ли мог бы затеряться посреди городских прохожих. Подозрения вызывали розовые белки глаз и фарфоровая белизна кожи. Брови у него нарисованы угольным карандашом. На голове сидит шапка ненатуральных, слишком густых и толстых волос.
— Зачем вниз? — спросил его Крат.
— Потолкуем. Покушаем.
— Еда? Откуда?
— Из прошлого, как и всё, — вдумчиво заметил говорящий.
«Не всё, не всё! Будущего в настоящем не меньше, чем прошлого», — боковым умом подумал Крат, а в центре ума не было мыслей, только борьба веры с неверием.
Второй, который был вожатым, развернул светляка, и они пошли дальше. Два световых посоха ощупывали дорогу, дрожа. Крат отправился за ними с душой прохладной от удивления, словно наяву пересекал пространство сна.
Ему показалось, что их путешествие длится не меньше часа, и, стало быть, они совершили уже не один круг по коридору, однако Лидочкину каморку он больше не встречал.
Часть 2. Ярусы
Глава 1. Сокровища театра
Они нашли уже известный Крату боковой проём и чёрный колодец, куда по винтовой лестнице стекает тьма. Начали спускаться. Пахло плесенью, камнем, летучими мышами.
Светляк остановился, поднял взор на Крата, ярко светилась матовая поверхность его глаз, проколотая тонким зрачком. Послышалось урчание.
— Балдеет, — пояснил вожатый, задрав голову.
— От чего? — свесил к ним лицо Крат.
— Оттого, что тебе страшно.
— Он чувствует? — Крат остановился, ему не хватало воздуха.
— Ощущает, — поправил вожатый. — И вкушает. Мы не едим ни кашу, ни котлеты на мочёном хлебе, ни соевые сосиски. И не согреваемся возле отопительных приборов. Энергию мы получаем от эмоций человека.
Крат не воскликнул: «Неужто вы демоны?!», — потому что сам догадался и чтобы не сбивать говорящего. Слова вожатого появлялись в сознании Крата разноцветными существами. Светляк на время отдыха закрыл глаза, его веки прозрачно светлели в темноте.
— Человек похож на бревно, охваченное огнём. Так принято сравнивать, потому что мы привыкли угождать глазам. На самом деле надо говорить о вибрациях. Так меломан заряжается эмоциями от музыки. Тиран — от страха своих подданных. То есть вам, людям, наше эмоциональное питание свойственно. Желание вызывать зависть или собирать восхищённые взоры окружающих объясняется тем же: так заряжается эго. Оно питается вибрациями чужих эмоций.
Тут говорящий растормошил светляка, и тот открыл глаза, осветив руки рассказчика.
— Сильнее всего греют страх, вожделение, азарт и зависть, — вожатый загибал белые тонкие пальцы. — Самый тупой демон сообразит, что ему лучше не рассчитывать на чью-то влюблённость: с нашими мордами проще пугать. Я для чего держу этого парня за руку, за плечо, за шею — чтобы у него была энергия светить. Я научился нарочно издавать частоты некоторых эмоций и дотрагиваюсь до него так, будто восхищаюсь им, будто завидую ему, хотя он дремучий тюфяк.
Они возобновили спуск по великому штопору, терпя однообразное вращение, сопровождаемое гулом лестницы, шорохом воздуха и тихим свистом непонятного происхождения. Так они вращались, пока витки не иссякли. Перед путниками высились чёрные бронзовые ворота с барельефами. На них изображались пастухи и летящий над холмами старик с клюкой. Ворота были такой величины, что пятна света, производимого демоном, и не покрывали четверти их площади.
Вожатый взялся за кольцо правой половины, ногой упёрся в край левой половины, в изрядно стёршуюся бронзовую овцу и потянул что есть мочи. Показался прохладный свет, расступилась щель, откуда с воем вылетел сквозняк. Они протиснулись против ветра на ту сторону. Закрыть ворота оказалось ещё трудней: пришлось тянуть вдвоём.
Перед ними раскинулся просторный зал, загромождённый всевозможными предметами, включая ладьи с дырявыми парусами, сани, древние жилища. Ровное прохладное освещение производил сам воздух, отчего предметы, охваченные светлыми сумерками, не имели теней. Ярким был лишь высокий купол, служивший небом.
— Что это? — спросил Крат религиозным голосом.
— Склад старых декораций, — небрежно пояснил вожатый.
— Не понимаю.
— Для начала гостя надо угостить.
Они углубились в холмы вещей. Некоторые были кое-как сложены, а иные сгрудились вповалку и торчали вверх тормашками. Мебель, сухие деревья, одежда, посуда, бочки, памятники, скамьи, чучела животных, шалаши, палатки, шатры, фасады теремов, лодки, оружие разных веков, знамёна, доспехи, манекен кита, на котором сидела группа китайцев, выполненных, похоже, из папье-маше; настоящие или искусственные пальмы; живая ель с большой снегурочкой под нижними ветками — она спала на потемневшем хлопковом снегу; обломки фрегата, покоящиеся как бы на морском дне, затонувшие пушки и несколько скелетов здесь же. Крату попалось на пути пушечное ядро, потрогал — чугун.
— Сейчас устроим привал, уже близко, — утешал вожатый, хотя Крат был переполнен удивлением и не нуждался в пище.
Они встали перед земляным бугром, имеющем в своём склоне низкий глубокий вход.
— Это лЕдник, там ещё надолго хватит продуктов.
— Настоящая пища?! — не поверил Крат.
— А как же, и лёд натуральный! Склад засыпан торфом, по обычаю поморов и викингов.
Он указал на ручеёк настоящей воды, что вытекал из-под стен ледника, тонкий ручеёк вился по полу среди антикварных куч; вдоль него росли белёсые травинки.
— Я сейчас, — пригнувшись, вожатый нырнул в погреб и плотно закрыл за собой дверь.
Крата искушало недоверие. Он видел всё основательно и подробно и всё же не верил. Верил и тут же не верил; от быстрой смены этих состояний он дрожал. Глаза демона, внимательно стоящего рядом, вновь засветились.
Вожатый вскоре вышел из погреба, держа на груди круглый сыр и несколько вяленых рыбёшек. «Это не сон, это безумие, или я уже умер», — подумал Крат и огляделся, надеясь увидеть какой-нибудь выход в разумный мир. Усилием воли он удерживал ум в равновесии, утешая себя, как ребёнка: ничего, ничего, всякое бывает, это пройдёт.
Они уселись на полянке под сучьями дуба, на котором не было ни листвы, ни коры, зато висел некий высохший удавленник — возможно, муромский лесной атаман, казнённый обиженными купцами.
Демон глазасто светил на еду. Вожатый делал вид, будто ест, но лишь трогал губами рыбу и вхолостую жевал. Устав изображать, он вытер пальцы о почву. В почву тут спрессовалась вековечная пыль, — старательно подмечал Крат.
Крат перестал жевать. Посмотрел на далёкий потолок, где следами влаги и соли нарисовались облака, потом на два уродливых лица перед собой, потрогал языком кусочек угощения во рту — и вынул изо рта. Глотать не позволяло воображение. Оба мнимых сотрапезника, досель глядящие на него с одобрительным любопытством, разочаровались. Крат повертел в пальцах воскоподобный кусочек, имевший какой-то усреднённый околопищевой вкус, и положил рядом с собой на землю.
— Объясни, откуда здесь пища?
— Погреб насыпали, когда делали постановку о викингах, — вожатый проводил глазами недожовок и засмотрелся на него с оценочным размышлением. — А там подальше винный погреб, оставшийся после Гаргантюа, — махнул куда-то рукой.
— Когда это ставили про викингов? — уцепился за вехи истории Крат.
— Два столетия назад. Тогда эта пища была вкусной. Заглянул бы пораньше.
— А в каком театре ставили про викингов два столетия назад?
— В «Глобусе», конечно, где мы сидим.
— Мы сидим в подземелье, — поправил Крат.
— Ну и что, это старые помещения театра «Глобус».
Крат потряс головой. Демон-фонарь глядел в газету, на которой лежали три рыбки-юкола, и словно бы читал напечатанное в старой орфографии театральное объявление.
«Новая постановка пиесы о доблестныхъ викингахъ, достойная имени того театриума, в коемъ творилъ и лицедействовалъ самъ Вильямъ Шекспиръ, никого не оставитъ равнодушнымъ».
— Ты имеешь представление о том, что такое культурный слой? — спросил вожатый.
— В общем, да, — кивнул Крат.
— Город перелистывает эпохи, как страницы. После потрясений он заново возводит свои фундаменты, и каждый раз на несколько метров выше. Город многократно смешивался с грунтом и строился вновь на своих руинах. Так и наш «Глобус» надстраивался над растущим вверх земным урезом, сохраняя в целости прежние этажи. Получается, что он рос одновременно вверх, и вглубь. Так что каждый подвальный ярус — это некий давний век.
— Сколько же лет «Глобусу»?
— Не ведаю. В доисторические времена тут располагалось капище. Потом — поляна народных праздников. Потом здесь было место публичных казней. Затем — стадион с театром шествий и ареной для звериных боёв. Позднее — театр античной трагедии, а после него — анатомический театр, после коего появился театриум «Глобус», примерно в те же годы, что и в Британии.
— Ниже нас ещё что-то есть?! — Крат закашлялся.
Говорящий кивнул в пол, как в бездну. На его розовые глаза Крат не мог смотреть, в них обнажалось что-то постыдное для человека.
Оглянулся и увидел приотворённый шкаф, откуда глядело на него двумя чёрными дырками узкое лицо, сделанное из мела. Крат встал, подкрался к шкафу, но никого там не обнаружил. Лишь на плечиках висел костюм, покрытый пышной пылью, и валялась на пустом днище подвязка дамского чулка.
— Не обращай внимания! — махнул рукой вожатый.
Крат взошёл на погреб и огляделся. Округлый зал занимал площадь большого стадиона. Его стены, вернее, одна круговая стена сложена из плитняка, оштукатуренного известковым раствором, который кое-где широкими пластами отвалился. На оставшихся островках целой штукатурки виднелись надписи и знаки: половые органы двух родов поврозь и слитно, овалы голов с глазами и рогами, кресты различных конфигураций, фигуры в космических шлемах, звери, гады, инфузории, человекообразные иероглифы и рунические письмена.
Потолок был сложен куполом, на что при таком диаметре потребовалась огромная высота. Крату стало страшно, мурашки по спине побежали. Никаким расчётом этот каменный свод не оправдан и не способен держаться! Крат сжался, представив себе падение каменного неба, но оно держалось.
— После рыбы надо чайку попить! — сказал вожатый и улыбнулся тонкими нарисованными губами между фаянсовых щёк.
Сойдя с бугра, Крат заглянул в беседку, где увидел девушку в белом платье. Подошёл ближе: она была собрана из трёх подушек, накрытых скатертью с бахромой. Удивительно, как этим предметам придали женственность!
Тем временем демоны раздобыли котелок, набрали из ручейка воды, пристроили котелок на закопчённых камнях. Светляк принёс несколько веток и обломок весла. Крат, поняв задачу, оторвал клок от старинной газеты и поджёг его спичкой. Оба демона следили за его действиями; стекловидные глаза светляка отражали жёлтое пламя бумаги.
— Шмыгун, помнишь, где сундук с колониальными товарами? Принеси-ка чаю, приказал распорядительный демон.
Глава 2. Демоны
Светляк, именуемый Шмыгуном, нехотя удалился за кучи древнего хлама, над которыми вдали торчали крепостные зубцы и обвислый флаг.
Вожак сложил руки рупором и послал ему вдогонку острый, пугающий крик.
— Это ему заряд бодрости, а то заснёт чего доброго. А мы пока поболтаем. Хоть он и косноязыкий, всё же неудобно при нём сплетничать.
— Ты говоришь, демоны… но что это, кто вы такие? — спросил Крат, глядя на огонь и медный котелок, в котором плотной прозрачностью лежала терпеливая вода; казалось, она их слушала.
Дым костра порой заглядывал к воде через борт котелка и пробегал над ней, словно скучал, и тогда вода добавляла ему беглую струйку пара.
— Почти люди, в общем-то. В основном, это люди, обманувшие смерть. Я по здешним меркам очень молодой: я ещё, видишь, человекоподобный. Те, которые с нижних этажей, они потеряли сходство с тобой.
Розовые, почти алые глаза прибавляли значения его словам.
— Как же ты сумел её обмануть? — Крат насилу выстроил фразу: слова стали тяжёлыми.
— Если ты подумал, что я защитился от смерти бессмертным театральным искусством, то ошибся, — демон засмеялся, чётко произнося «ха-ха-ха», как будто делал дыхательное упражнение. — Я спрятался за мешками с землёй. Кстати, хочешь избежать встречи с ней? Я серьёзно говорю. Спрячешься, я покажу тебе, где, и станешь вечным… вернее, долговечным.
— И что… потом на свет не выходить никогда?! — с тоской спросил Крат.
— Лет через пятьдесят начнёшь выбираться в коридоры. Она уже забудет про тебя и даже если встретит, не узнает. Здешняя жизнь, она подвяливает.
— Нет-нет, мне лучше по нашему обычаю.
— Как хочешь, — с деланным безразличием произнёс демон.
— Расскажи о себе, — попросил Крат.
— Я — фокусник.
Крат взялся угадывать и стал перечислять имена со старых афиш: Гарри Духов, Ларри Грацелли, Семён Дедлин, Ашот Ашотян… фокусник отрицал, усмехаясь.
— Сколько ж тебе лет? — Крат на всякий случай отстранился от него.
Тот промолчал.
— Скажи хотя бы, как тебя именовать!
— Зови меня Фокусник.
Дым с паром сошлись воедино, свились двойной спиралью и полетели вверх. На внутренних стенках котелка набухли серебристые пузырьки.
— Расскажи, какие здесь водятся демоны?
— Разные. Самые древние потеряли речь и лицо. Некоторые забыли, кто они и как провели на земле свою жизнь. Страшные, зато бессмертные! — добавил Фокусник, опережая возражение Крата.
— Их вообще много …ну, в мире?
— Бессчётно. И есть бестелесные демоны, вроде уплотнений энергии… вернее, воли. А среди них водятся такие, что научились жить внутри людей, в виде элементов сознания.
— Неужели?! — Крат оглянулся.
— Ужели-ужели! Изнутри сознания демонам удобней влиять на людей, подвигая их к рискованным поступкам и тем самым создавая эмоциональные всплески. Некоторые провоцируют человека на преступную жизнь. Сам понимаешь, мы заинтересованы в том, чтобы человечество кипело страстями, тогда для нас мир становится тёплым и порой горячим. Нас греют революции, пожары умов, массовые психозы. Тогда мы живём активно, активнее вас.
— А я могу здесь увидеть твоих соседей? — спросил Крат, про себя изумляясь полному совпадению интересов демонов с тем, что Крат недавно обрисовал как интересы Яги-Смерти-Судьбы.
— Непременно увидишь. Один только что выглядывал из шкафа, ты успел его заметить. Демоны, словно грибы — только начнёшь примечать, и глаза навострятся! Правда, некоторые прикидываются неживыми предметами, — он опять засмеялся, отчётливо произнося междометие «ха», потом будто бы смахнул розовую слезу. — Самый древний из тех, кто ещё сохранил некую видимость, это Нил Шточвах, он обитает глубоко. Плотного тела у него нет; он состоит из памяти, локально расположенной в пространстве, это просто намагниченный небольшой объём, заметный в виде тёмной радуги над полом.
Есть которые не шибко старше меня: три французских комедианта, например. Они приехали в начале девятнадцатого века, их освистали и обещали побить, после чего они спрятались под театром. Они тогда ещё не знали, что спрятались навсегда.
Бродит у нас Береника из пьесы Расина. Взять кого постарше, так это Стамина, Занюхта, Шмыгун — вот он приближается с чаем, Вестибюль, монах Орхонтий, Батя (якобы отец Гамлета, а в реальности датский актёр восемнадцатого века, заблудившийся тут по пьянке и обрусевший).
Взять кого постарше, так это будут совсем безобразные хлопцы: Червий, Суматох, Нетвурк и некоторые другие, которым за две тысячи лет перевалило. А древнее всех, даже старше Нила Шточваха — пещерги, поползыши, нибелунги, утерявшие имена и внешний облик — их как бы вовсе нет. Но они есть. Так часто бывает: насчёт кого-то кажется, будто его нет, а он есть.
Я тебе совсем по секрету скажу: самые мелкие демоны суть вирусы ума; они пережили смену вселенных. Они от прошлого космоса уцелели, — при этих словах он создал на своём лице мину изумления, насколь позволяли ему непластичные ткани.
Шмыгун появился и вручил Фокуснику ржавую кубическую банку. Вода закипела. Фокусник снял котелок с огня и бросил в него две шепотки крупной зеленоватой заварки. Шмыгун сел наземь, закрыл глаза, качнулся и повалился набок. Фокусник едва взглянул на него.
— Таким образом кончается энергия. Если бы нас не было, он бы совсем уснул, и десять веков промелькнули бы для него как один миг. Так и лежал бы он бесчувственным предметом среди таких же с виду мёртвых предметов, изображая обшарпанный манекен из реквизита полоумной сказки.
А Крат задумался о другом.
— Погоди! — сообразил он. — Если смерть тебя не помнит, ты, значит, можешь выйти на землю, к людям?!
— Для чего?
— Ну, для общения.
— Что они мне скажут? Посадят в клетку для научных экспериментов? Что вообще могут люди сказать интересного?
— А природа, а небо?
— Пусть растения, узники и философы тянутся к свету! У них гелиотропизм. А я болею от солнца. Мне здесь хорошо, здесь идеальные кондиции.
— Но всё же тесный, замкнутый мирок… — возразил хлопотливый Крат.
— Замкнутый, но большой. Ваш мир, который наверху, он тоже замкнутый.
— Почему? Имеются другие планеты и галактики, — гордо заметил Крат.
— Ваши ракеты бороздят просторы внутри вашего черепа. Не важно. Ты всё-таки подумай: у тебя есть возможность спрятаться от смерти.
— Нет-нет, у меня другая задача. И мне тут было бы скучно.
— Какая же у тебя задача?
Крат молчал. Возле костра откуда-то появился крупный синий мотылёк с белою каймой на крыльях. Двое следили за его прыгающим полётом. Это был совершенно беззвучный мотылёк, без шороха крыльев о воздух. Здесь вообще, вдруг заметил Крат, звуки не подчинялись привычному порядку, и голос не имел направленности, но звучал сразу везде или, быть может, внутри слуха. Крат обратил внимание, что костёр тоже горит неслышно.
Мотылёк сел на колено Крату и задрожал, переступая тонкими лапками.
— Эта синяя тварь питается надеждой. Кто-то из нас носит, а лучше сказать — лелеет некую надежду… только это не я, — заявил Фокусник.
Крат наблюдал, как мотылёк раскрывает и складывает крылья.
Неожиданным движением Фокусник дотянулся до мотылька и брезгливо бросил в костёр. Мотылёк упал на кусок весла — прохладным кусочком неба он лежал среди огня и не загорался. Крат выхватил его и осторожно положил в нагрудный карман рубашки.
Фокусник обнажил зубы в злорадной улыбке — получилась гримаса людоеда.
Открывшийся ряд зубов притянул взор Крата: зубы выглядели плитами фаянсовой стены града Гугерсалема — столицы Ада. Щели между зубами-плитами сделаны для стока крови, когда внутренний объём города переполняется слюной и кровью.
— Зачем ты хотел погубить мотылька? — уставился на него Крат.
— Чепуха! Насекомые! С ними не стоит делиться надеждой. Да, так ты не ответил, какая у тебя задача, если просто существовать тебе скучно? — Фокусник снял с лица гримасу зла и вернул фарфоровым чертам нейтральность.
— Мне надо найти убийцу, потому что моего друга ни за что арестовали.
— С чего ты взял, что ни за что? — спросил демон.
— Потому что… пистолет был не заряжен. И потому что, он целился в мою сторону.
— Ерунда. Пистолет кто-то заботливо зарядил. А потом рука твоего друга дрогнула, и пуля угодила в Рубенса.
— Погоди, я ведь не называл имя убитого, — жадно глядя на визави, заметил Крат.
— Оно вертелось у тебя в уме, — выкрутился Фокусник.
Учуяв эмоции, Шмыгун очнулся и сел в ожидании дальнейшего. Но Крат эмоции в себе затаил. Он это сделал каким-то неописуемым действием, вроде задержки дыхания.
Шмыгун сел, достал из рукава неказистый предмет и положил перед ним.
— Суфарь курцоп тыка плызю сымь, — произнёс кое-как.
— Сухарь возьми, только плесень сними, — перевёл Фокусник. — К чаю тебе угощение принёс. Шмыгун — добрый товарищ, — и повернувшись к нему, похвалил: — Шмыгун хороший, Шмыгун молодец! Вот он какой у нас!
Крат со своей стороны благодарно кивнул Шмыгуну, только сухарь не стал пробовать: тот походил на кусок шифера. От чая, пахнущего болотом, тоже пришлось отказаться.
— Ты помнишь, кем ты был, когда был человеком? — спросил Шмыгуна.
— Воспомы-на-ний детыстыва выходют ис клубин-ны моэво мос-зга, — произнёс демон, покачался и замер.
— Из какой глубины, какого мозга?! — возмутился Фокусник. — У тебя мозга нет! Врёт он всё, по старой привычке, — махнул рукой.
— О мозге всегда врут, — заметил Крат.
— Демону трудно произносить слова, и чем он старей, тем ему трудней. Зато проще стучать по деревяшке и скрипеть.
— А демоны и бесы — не одно и то же? — вспомнил Крат.
— Хрен его знает, — сказал Фокусник. — Бесы, похоже, моралисты. А мы, если и мучаем кого, то не с научными и не с моральными целями, а чтобы согреться, всего-навсего. Я бесов не видел. И ангелов тоже.
Крат охотно потолковал бы о тонких и толстых существах, но поднялся и отряхнул штаны.
— Мне пора.
— Шмыгун тебе посветит на лестнице, — сказал Фокусник и тут же зашипел на Шмыгуна. — Лицо поправь, чучело!
Шмыгун, смочив палец чаем, подклеил кусочек отставшего эпителия.
Крат на прощание кивнул Фокуснику. Обычные слова, вроде «спасибо» или «всего доброго» никак не подходили к обстановке.
Несколько отойдя, он оглянулся и увидел фарфоровые глаза Фокусника — тот мигом потупил взор, прикинувшись, будто следит за костром, хотя до этого смотрел в затылок уходящему человеку, и человек ощутил, что затылок его трогают чужими пальцами.
Тихо горел костёр; его пламя издали виделось прозрачным, почти бесцветным.
Крат последовал за Шмыгуном, а тот с опущенными плечами семенил по тропе в лесу былого реквизита.
Глава 3. Шмыгун
Проходя мимо очередного тематического скопления предметов, Крат не мог оторвать от них глаз. Вот компактно сложено жильё какого-то персонажа из помещиков. На шкафу сидит парчовый диван, свесив ножки; на диване боком лежит гитара, точно гетера, ждущая песен и рук; на двух стульях стоит картина — фламандский натюрморт с битой птицей — самая загадочная живопись, если учесть объединение красоты, смерти и кулинарии.
В следующей куче смешались предметы крестьянского быта: прялка, самовар, ковши, ушаты, люлька. Затем — просмолённая лодка, сети, открытая бочка с солью. Из тёмной соли что-то выглядывает… палец, что ли, не хотелось выяснять.
Крат обратился к воротам. Встав наклонно, изо всех сил уперевшись, он отжал половину ворот, словно открыл обложку тяжеленной книги — там тьма и лестница наверх.
Под лестницей оба встали, слушая вьюжный звук сквозняка.
Шмыгун лёгкими сухими пальцами обхватил запястье Крата, и матовые глаза его наполнились ровным светом. Эта процедура поразила Крата неземным и страшным совершенством.
Крат запрокинул голову — лестница вилась по стене вокруг центральной пустоты. Он сделал шаг, и гул тяги стал громче. Воздух схватил его за волосы, парусом надул одежду, а Шмыгуна почти приподнял.
— Закыр! Закыр! — демон по-рыбьи открывал рот.
Крат, оглянувшись, догадался. Ему едва хватило сил закрыть светозарную щель. В наступившей темноте ярче засияли глаза Шмыгуна. Крат робко поставил ногу на ступень, посмотрел вверх: лестница одновременно ехала вверх, как эскалатор, и оставалась на месте. Ближняя перед глазами ступень медленно пульсировала: росла и уменьшалась.
Левой рукой он держался за поручень, правую отдал демону, который двигался ступенькой выше. Так они поднялись на уровень кольцевого коридора. Лампочки здесь горели.
— Шэсь тычасов утыра, — Шмыгун прокомментировал жёлтое горение электричества.
Крат встряхнул его прохладную руку.
— Ты прекрасно светишь! Ты не Шмыгун, ты — прожектор!
Шмыгун поднял голову и благодарно засиял в лицо Крату.
— Возвращайся, я буду думать о тебе, чтобы ты не заснул на лестнице. Я буду переживать о тебе, хорошо?
Тот кивнул и отправился вниз, походкой брошенного ребёнка. На его понурых плечах висел, как на вешалке, халат рабочего сцены.
После долгого блуждания по кругу Крат отыскал путь наверх. Чуть не уснул на ходу. В голове происходила зевота с дрожью.
Ну вот — выбрался. Он решил было прилечь в раздевалке монтировщиков, но вспомнил про диван, что стоит возле буфета в маленьком фойе, обвешенном фотографиями актёров. Там висят и Дол с Кратом, оба в клоунском гриме: Крат, утираясь рукавом, плачет луковыми слезами, а приятель его лыбится намалёванными губами.
Глава 4. Гонорар
— Спит! Ты глянь, спит, а ведь сам должен мне за сто грамм водки!
Крат открыл глаза и увидел буфетчицу Марфу. Рядом с ней стоял сконфуженный Николаич. Первой заботой Крата было различить, что приснилось и что случилось, поэтому он вытащил из кармана голубого мотылька.
— Ты глянь, я думала, он за деньгами полез! — украинским говором укорила Марфа.
Он уставился на неё тяжёлым взором (по праву того, кто много пережил), в результате чего, она, гремя замками, скрылась в буфете. Николаич сел рядом на диван.
— Убили, значит.
— Ага.
— И он, значит, сам на сцену поднялся? — бормотал Николаич.
— Не утерпел: о квартире зашла речь.
— Но твой-то кореш не стрелял, верно? Ему бутылку ухлопать — раз плюнуть. А человек-то ему без надобности.
— Верно, — поддакнул Крат.
— Однако ж, если подменить пистолеты, подозрение падает на него. Ведь он был с оружием на сцене, так?
— Так.
— Но стрелял кто-то другой. И пиротехнику применили ради неразберихи. Тут сыщикам будет не сложно размотать клубок, — сказал Николаич.
— Если хотеть разматывать, — заметил Крат и добавил: — Всё-таки непонятно, откуда они знали, что Рубенс непременно выйдет на сцену. Мог бы сидеть как сидел.
— Ну, тогда его прямо в кресле чпокнули бы. Он ведь в первом ряду был, — предположил Николаич.
Помолчали. Крат оглянулся и тихо спросил:
— А ты знаешь, какие дела у нас в подвале творятся?
— Краем уха слышал и один раз я побывал в круговом коридоре, где трубы сами по себе нагреваются и свет горит, не подключённый к энергосети. Больше я туда ни ногой. И тебе не советую. Вообще, я так разумею, что видимость, или наружность у нашей жизни — это одно, а внутренность — это другое, — проговорил Николаич голосом деревенского сказочника.
— А я ещё раз пойду, — сказал Крат. — Хочу глубже проникнуть и разобраться: там знают, кто стрелял. Я уверен.
— Брось! Человеку нужно земного уровня придерживаться. Иначе спятишь. Или потом кому расскажешь — за шизика примут. Не ходи, а то ещё, неровён час, там застрянешь.
Николаич с трудом встал, распрямился и поплёлся открывать главный вход — на крыльце звонили. Крат взглянул на стенные часы — девять. Услышал шаги и голос Дупы. Неслыханное явление — в столь ранний час!
Крат ему навстречу двинулся. Дупа остановился, пронзительно взглянул, сам бледный, опухший. Злодеям трудно даётся отдых, им доступен только фармацевтический сон. Фармацевтика погружает злодея в химическую тьму с просветами кошмара. Пробуждается он с головной болью и сразу призывает на помощь рассудок, иначе говоря, внутреннего адвоката, который заявляет о неизбежности совершённого преступления и заодно указывает на то, что убитый был мерзкий, ничтожный гадёныш, жалеть о котором не стоит.
«Таким образом, господа судьи, поведение моего подзащитного было оправданным. Кроме того, он мог бы и круче поступить, но смягчился в силу врождённой человечности. Он всего лишь убил».
Успокоив себя, преступник затем обдумывает, как защититься перед внешними обывателями. Подобрав нужные слова, подтесав предметы и факты, что-то подкрасив, подклеив, кое-кого подговорив, заготовив деньги для подкупа должностных лиц и свидетелей, преступник сможет избежать обвинительного приговора, и тогда он станет вдвойне преступником, ибо надругался и над жертвой, и над правдой. (Правда — та сторона реальности, которую видит совесть). И что будет с ним дальше? Получив опыт адской (адвокатской) самозащиты, он либо раскается и вернётся к правде, либо озлобится против неё и будет всё делать ей назло. Тогда получится бес-человек.
— Зайди ко мне. Надо рассчитаться, — простым усталым голосом обратился к нему Дупа.
Крат вместе с ним вошёл в большой кабинет и сразу выпалил:
— Сделайте всё возможное для освобождения Дола! Вы обязаны!
Дупа уселся, поднял брови и только собрался ответить, как зазвонил телефон.
— Да. Слушаю… пуля? …нет уверенности? А, гладкий ствол, понятно. Слишком гладкий? Тебе видней, только из другого ствола не могли стрелять: второй актёр не брал оружия. Оно же осталось под подушкой больного, — Дупа махнул пухлой рукой на Крата, чтобы тот удалился. — Учти, он охотник, сам рассказывал, белку в глаз…
«Бахвальство в стиле Дола», — досадовал Крат, стоя за дверью.
— Ещё примите к сведению, что Долговязый брал в банке Рубенса кредит. …Понятно, выстрелом долги не спишешь, но ведь парень-то с приветом. Нет, серьёзно. Уклонился от армии по этой причине. …Что? Кто заряжал пистолеты? Постараюсь выяснить. Постой, так я вместе с подозреваемым и заряжал. Нет, я за его руками не следил. Пистолеты, между прочим, дуэльные, середина девятнадцатого. …Хочешь его выпустить? Дело твоё, но учти, другого подозреваемого предложить не могу. Лучше ещё раз проверь пулю и всю эту баллистику-каббалистику… нет, я тебя не учу. Слушай, Степан, давай поговорим не по телефону. Приходи к часу в «Три петушка». Ага, до встречи.
Крат ворвался в кабинет.
— А когда его выпустят?
— Откуда я знаю, — буркнул Дупа и вытащил из ящика деньги. — Вот тебе гонорар. Сорок пять рублей. Неприятелю твоему потом вручу… вкупе с премиальными за меткий выстрел. Извини за юмор: я всю ночь не спал.
Деньги, сорок пять рублей, это прям подарок. Спектарь-то был сорван, и Дупа имел предлог не выплачивать гонорар. Прежде он успешно практиковал невыплату, причём с удовольствием, поскольку ему нравится причинять людям досаду и разочарование. Что-то произошло с ним сегодня. Вспомнилось очеловеченное лицо Дупы. Неужели душа так долго сохраняется, несмотря на все упражнения по избавлению от неё?! (Что делает душа, когда от неё упорно избавляются?)
Смущённый деньгами и словами Дупы, Крат погулял по утреннему, пустому театру и заметил, что стены выглядят сегодня иначе. Отчего? Оттого что он узнал, на какое подполье опирается это здание. Какой мицелий у этого гриба. (Знание влияет на восприятие.)
Пока никого нет, включил полный свет на сцене и осмотрел то место, где на задней кулисе приметил разрез. Теперь это был шов, зашитый серой ниткой — вполне невинный шов, ибо много схожих латок пестрело на заднике. А на полу с тыльной стороны кулисы пол был протёрт, и вся летописная пыль исчезла.
Ладно, Крат зашёл в буфет, рассчитался с Марфой и отправился домой, то есть в котельную. Требовался отдых. По дороге он заглянул в магазин и купил завтрак: пол-курёнка, пол-булки и помидор. Безрадостный завтрак. Эта пища сразу от производителя наделена околопищевым, поддельным вкусом. Цивилизация движима алчностью, отсюда все выводы, отсюда и пища.
Тот же стиль подделки проник и в культуру, и в отношения между людьми. Душой-то он знал, почему так произошло, но объяснить не потрудился. Некогда.
Огляделся. Где брать радость? Радость-красота-смысл — триединый витамин, без которого человек не имеет стимула жить.
Тонкие раздельные волны облаков скрывали солнце, но в небе было светло, и мир купался в лёгком свете. И было откуда-то понятно, что человек этому миру чужд: или изначально был чужд, или стал таковым в ходе истории.
…Ох, не будет чая, не будет сна в своей постельке. Ещё при подходе к родной котельной он приметил что-то нехорошее. Облом! У порога на земле валяются их вещи: посуда, вилки, журналы, постельное бельё, пластиковая бутылка (сиська цивилизации), книжка о дальних морях и мускулатурная гиря.
Баяна только нет. Завхоз, поди, плату за проживание в такой форме взял. И замок повесил — исполнил, значит, своё обещание. (Мрачные обещания легко исполняются, в отличие от благожелательных.)
Жаль баяна. Дол с отрочества берёг его и спьяну нажимал несколько кнопок, раздвигая шумные меха, издавая трезвучный вопль, после чего говорил, что у него «душа расширокалась». А, может, украли баян, и теперь кто-то другой, сидя на скамейке или на канистре, свесив голову, жмёт на кнопки и раздвигает баян, крикливый и бедный, как наша жизнь.
Пустяки. Главное, что Дол скоро выйдет из тюрьмы.
И было ещё одно праздничное событие, вынесенное из подземелья. В кармане Крата хранился голубой мотылёк с белой каёмкой. Вот он — около сердца. В связи с этим в мире появилось новое смысловое измерение, вернее — некая новая надежда, отчего жить стало просторней. В свете такого обновления Крат переживал своё бедственное положение без особой горечи.
Глава 5. ЧУС
Гирю он спрятал в кустах, остальное завернул в простыню и стянул в узел. Придётся отнести к матери, больше некуда.
Она никогда не хотела ни помогать ему, ни сочувствовать, и по этой причине старалась не замечать его нужд. Так повелось изначально. В случае конфликта сына с кем бы то ни было, она вставала против него, чтобы не разделять его проблем.
Тот, кто не хочет помогать и сочувствовать, обычно занимает позицию строгого судьи: дескать, сам виноват, поэтому не жалуйся. Но мать Крата применяла ещё более тонкую тактику — «сокрушённого совестника». Суть приёма в том, чтобы взвалить на себя печаль и сокрушение о прегрешениях своего ближнего, которому не хочешь помогать.
Когда он упомянул о жилищных трудностях, она не напомнила ему, что у него есть своя комната, но напомнила о другом.
— Отчего же ты не живёшь с Лялей? Ведь вы были вместе! Как можно так разрушать близкие отношения! — этим восклицанием она выразила боль о его неправоте и отмахнулась от его жилищной проблемы.
На самом деле её не интересовало, кто такая Лиля, которую называла по ошибке Лялей, также как Юру иногда машинально именовала Славой. Ей не было интересно, как сыну с ней живётся. Для неё было главное — не признать, что сын незаслуженно страдает и что ему негде жить.
Скрепив сердце, он позвонил в дверь дома, некогда своего. Мама открыла дверь и сразу приняла сокрушённый вид.
— Отчего у тебя такой странный мешок? Ты похож на беженца!
— Я на минутку, вещи оставить. На балконе.
— Что-нибудь случилось? — она отошла вглубь, стиснула руки, ожидая пищи для сердечной скорби.
Маргарита Петровна по профессии — учитель биологии, но по призванию — преподаватель морали. Диплома в этой области не дают, но кто-то же должен разъяснять людям, где в их жизни добро и зло, кто-то должен разоблачать их в том, как они исподволь подменяет правду лукавым самооправданием. Маргарита Петровна, ощущая в себе глубокое понимание нравственной науки, служила наставником для своих ближних и мечтала стать нравственным учителем человечества.
Крат сызмальства видел в матери другой состав — скупую женщину, без нужды лгущую и без права поучающую. Маленький мальчик терялся при виде пропасти между благородством её поучений и фальшивостью поведения, между критической зоркостью к другим и оправдательной слепотой к себе — словно матушка пользовалась особыми льготами. Ребёнок и не такое может простить, если его любят, но она его не любила.
«Ты погубил мою молодость! У меня из-за тебя никакой личной жизни. Я скоро стану старухой!» — укоряла его постоянно.
Как-то они шли вдвоём по улице, и маму окликнул вышедший из-за угла мужчина: «Привет, Риточка, у тебя ребёнок!» На что она с ужасом воскликнула: «Это не мой ребёнок! Соседка попросила погулять. А я не могу отказать, надо ведь помогать нашим бедным женщинам! Мужчины ведь не помогают! Правда, Славик?» — она сверкнула на него глазами, как дома никогда не делала, и показательно погладила по голове.
Нынче она постарела. Сморщилось её прежде красивое лицо, и только глаза по-прежнему смотрят на него с цепкой, живой неприязнью. Она так и не захотела узнать, какой человек её сын. Все её предположения о нём свидетельствовали о кромешном заблуждении.
Ему было жаль её, но как пожалеть, если она всегда лжёт? Не подступишься.
За долгие годы он разгадал её беду. У неё была особая манера не просто жить, а производить впечатление. Других людей она превращала в зеркала, отражающие прекрасную молодую женщину или, с возрастом, благородную даму. Отражаться в чужих сознаниях для неё было важнее, чем любить кого-то.
Такую потребность идеально жить в чужих сознаниях Крат назвал болезнью «чус» (чужое сознание). Только здесь больной способен отобразиться без разных там постыдностей и пустот, коими изъедена почти каждая личность. Только здесь он может блистать.
Маргарита Петровна в детстве была красивой девочкой, а в юности — красоткой, и самой большой отрадой для неё было собирание знаков лести. Её навсегда пленило удовольствие кормить себя чужим восхищением.
Внутреннее своё содержание она с хитрой неуклюжестью прятала. Во всяком случае, свою подлинную жизнь она принизила до роли подмалёвка, до черновика.
Разгадав эту духовную болезнь, Крат сильней пожалел мать. Какая ж тоска ревниво и неотступно следить за своим отражением в чужих умах! Как вредно заботиться об этом отражении, забыв о главном, которое нигде формально не отражается, о душе!
Маргарита Петровна с преувеличенным старанием искала тапочки.
— Не надо, я так, — сказал поскорей.
— Ничего, я найду, что же ты будешь, словно босяк… я, правда, недавно мыла полы… что ж, вот и нашлись твои тапочки.
Она выпрямилась и посмотрела на него горестно.
— Несколько дней назад приходила Ляля… — он чуть не добавил, что Лиля и в котельную приходила, — принесла кота якобы на один день. Сказала, что переезжает в квартиру какой-то умершей родственницы. Надеюсь, ты понимаешь… раз она мне об этом сказала, значит, хочет, чтобы ты вернулся и чтобы у вас был дом, была семья, — мать произнесла последние слова с великим драматическим посылом и вместе с тем с обвинением в адрес Крата, исполненного чёрствости.
Ей было бы идеально удобно, если бы он поселился у Лили и снял вопрос о необходимости «выделять ему комнату».
— Мне нравится жить одному.
— Я ни в коей мере не замахиваюсь на твоё одиночество, что ж, вольному воля. Только, по-моему, ты одинок лишь потому, что не умеешь ладить с людьми.
— С плохими людьми не хочется ладить.
Сказав это, Крат улыбнулся, вспомнив недавние упрёки пьяной Лили о том, что Крат не умеет ладить с людьми.
Мать махнула рукой, отгоняя фразу сына прочь.
— Да, где же он? Мурзик, Мурзик! — позвала кота заботливо-призывным голосом.
Из-под кровати высунулся несколько свалявшийся кот с глазами яркими, как вечерние окна. Этого Мурзика он знавал, когда тот был ещё подростком. Крат прогуливался с ним по парку, а дома пытался отбить у него охоту метить углы. Впрочем, веник против извечного инстинкта — слабый инструмент. Крат всё это вспомнил, ну а кошачья память едва ли хранила их склоки и прогулки по парку.
Из жалости к матери он достал из кармана мотылька.
— Возьми, это волшебный мотылёк.
— Ну, прямо уж волшебный! — с нарочитой иронией произнесла Маргарита Петровна.
— Да, он лежал в костре и не сгорел, — Крат сильно упростил историю.
Она взяла мотылька двумя пальцами, но тут же брезгливо разжала пальцы, и мотылёк упал возле кота. Не успел Крат нагнуться, как движением хоккеиста кот загнал мотылька под шкаф. Там послышалось деликатное чавканье.
— Зачем ты взяла этого мерзкого кота?!
— Отчего же сразу «мерзкого»?
— Потому что он съел мотылька! — жалобно воскликнул он.
— Жаль, конечно, раз он был тебе дорог… так что ты говоришь? Ах да, я хотела поставить чайник.
Раздался телефонный звонок, удивлённая мать передала трубку сыну. Там тишина. Крат угадал молчание Дола.
— Тебя выпустили, да?! Серёга, ты где?
— Дома, у матери, — сказал Дол шёпотом. — Я звонил тебе на мобильный…
— Я его потерял. Что с тобой? Говори нормально.
— Приходи скорей, пока я жив.
Дол дай отбой. У Маргариты Петровны в лице тревога.
— Откуда его «выпустили»?
— В двух словах не расскажешь.
— Неужели из полиции?!
— Ладно, я побегу. Извини, даже не спросил, как ты себя чувствуешь.
— По-разному, — посмотрела на него с каким-то подозрением.
Из её организма некогда появился — ужас, как из норы! — непонятный мужчина с тяжёлыми плечами в клетчатой рубашке. Да и зачем? — думала она с безответным удивлением.
Сын теперь тоже ищет ответ на этот вопрос.
Родить ребёнка лукавой женщине плохо ещё и потому, что от него не скроешь свою жизнь: ребёнок — это глазастый судья. Пристрастный и неправедный судья, — по оценке Маргариты Петровны. Остальных людей она всегда обманывала, априори полагая, что они глупей, чей она.
С возрастом в нём стали ярче проявляться чёрточки отца: он так же покачивал головой, будто говорил сам с собою, так же смотрел на неё с печалью. Общий ландшафт лица был тот же, и светлая щетина…
— Извини, мне надо торопиться, — он поднял узел и шагнул на выход.
— Ты же хотел оставить…
— Знаешь, там вещи Дола, я лучше отнесу ему.
— Ну что ж, раз ты спешишь, я желаю тебе всего доброго. Главное — побольше добрых и чистых помыслов!
И в спину громко прошептала: «Из полиции выпустили! Господи! Зачем же туда попадать?!»
Часть 3. Дурдом
Глава 1. Визит к Долу
После свидания с матерью он пытался расправить озябшую, сморщенную душу.
Кричали мальчишки, гоняя звонкий мяч. Продавщица семечек, словно огромная белка, засыпала шелухой квадратный метр асфальта. Два бритоголовых парня с жилистыми шеями и волчьими глазами вышли из подъезда и двинулись куда-то, ведомые гормонами и голодной скукой.
Как рыбак, несущий улов своих дней, Крат горбато брёл по знакомым наизусть улочкам к дому Дола. Ради освежения глаз он, как всегда, посматривал в небо, где взор его путался в проводах. Между домами много чего висело с тем или иным провисом: кабель-ТВ, кабель-банк; кабель-клиника, провода обратной связи (для торговых заявок); кабель приятных и лечебных ароматов и прочее. Также на стенах и крышах торчат приёмные тарелки — уши зданий, блюда для манны небесной.
Над домами пролетел маленький частный вертолёт, раскрашенный под осу. «Скоро неба не увидишь», — проворчал Крат.
Приближаясь к жилищу Дола, он всё больше волновался, вспоминая странный голос товарища.
На стене подъезда долгие годы выцветают слова, написанные красным фломастером. «Курим, пьём и материмся и собой за то гордимся». Дол не признавался в том, что это его стихосложение. В подъезде пахло детством — кошачьей мочой с прибавкой человеческой. Кажется, эхо вот-вот вернёт их голоса и прыжки по ступеням. Бабушка-самогонщица с первого этажа недавно всё-таки умерла. Дол тогда заплакал и назвал её второй матерью, которая вспоила его более правильным молоком. От её пойла у самых крепких людей ныла печень, в глазах стоял туман и язык произносил не то, что хотел сказать хозяин языка, однако всё это есть «ничтожная чепуха по меркам нашего героического времени», — так сказал Дол в поминальном слове. Взрослый Дол заходил в родной подъезд не к матери, а к этой женщине с опухшими ногами, которая никогда не покидала свою квартиру, если не считать последнего выноса.
С той стороны тихие, сторожкие шаги принесли кого-то к двери, и оттуда в глазок упёрся глаз — нечто новое, подумал Крат. Отворил ему Дол сначала узенько, высунулся бледным испуганным лицом, как бы лишь глазом, и глянул по сторонам.
— Кто там пришёл? — крикнула из кухни Зинаида Ивановна.
Её голос отменял прошедшие тридцать лет, правда, в нём появилась шершавость, но интонация, в которой смешались досада и любопытство, сохранилась. Дол побежал к ней и громко зашептал: «Прошу не орать! Ты можешь говорить вполголоса?» Она спросила, от кого он прячется, на что Дол промолчал и, ступая на длинных ногах, как по тонкому льду, вернулся из кухни. Крат едва узнавал его. Если бы у Дола имелся старший, психически нездоровый брат, так это был бы он. Дол прижал палец к усохшим губам и сделал глазами знак, дескать, готовься к худшему, к большой опасности. Он встретил товарища, как подпольщик подпольщика.
В этой комнате всё осталось по-прежнему, и всё-таки всё изменилось, а именно состарилось. Крат положил в угол узел с пожитками и сел на диван. В обивке дивана когда-то цвели яркие, обещательные цветочки; нынче их надо было отыскивать.
— Что с тобой? — Крат обернулся к другу.
— Тихо! — Дол трясся.
— Да хватит убиваться! Говори, что случилось.
— За мной следят, хотят убить, — не сразу ответил Дол, и, присев на корточки, посмотрел в окно из-за шторы, затем приподнялся и сквозь алоэ глянул на дно улицы.
Его лоб покрыла испарина. Было видно, что он страдает.
— Ты настоящий друг, раз не испугался прийти, — прошептал дрожащими губами.
— Погоди дрожать. С чего ты взял, что тебя хотят убить? — раздражался Крат.
— Тише! Почему ты сомневаешься в моих словах? — прошептал несчастный. — Ты думаешь, я спятил? Не-ет! Они хотят отомстить за Феникса.
— У тебя психоз, дружище. Ты много пережил за последние два дня: при тебе убили человека, потом следователь, камера…
— Всё не так. Они ловят момент. В камеру тоже подсадили убийцу, но я не поворачивался к нему спиной.
— Да никакого не убийцу, а простого бедолагу, пьяницу какого-нибудь, который в ларёк залез.
Дола разобрала досада. Страшный сюжет, который ясно прочитывался его зрячими нервами, почему-то не выражался в словах. Слова не могли рассказать о роковых нитях, связующих Дола с некоторыми лицами и обстоятельствами. На него отовсюду глядела угроза — это надо самому видеть, а если ты слеп, как Крат, объяснить невозможно.
Крат относил ощущение угрозы на счёт психического расстройства Дола, но об этом тоже не мог сказать убедительно.
— Ты ведь невиновен, зачем себя накручиваешь?
— Откуда я знаю, что я невиновен?! — надрывно прошептал, почти прокричал Дол.
— Разве нет? — растерялся Крат.
— Ты считаешь меня невиновным?! Беда в том, что Феникса Рубенса убил я, — Дол раздул ноздри и стиснул челюсти, отчего уподобился безумцу.
Крат всё меньше узнавал его.
— Нарочно убил? Сознательно?
— Не знаю. Пойми, стреляешь туда, куда смотришь. А я обернулся к нему. Зачем он вышел на сцену, зачем?! Тут все стали кидать хлопушки, и я нажал на курок. У меня в руках ударил выстрел. Я думал, холостой, но была отдача… и тут же он упал.
— Тебе внушили. Ты сам себе внушил.
Дол смерил его уничижительным взглядом.
— А если я тебе скажу, что нарочно убил мерзавца? Я кто, по-твоему, слизняк, не мужчина, да?
— Зачем его убивать, сам прикинь. Ведь он — всего лишь кулёк с деньгами, ничтожество, пустяк-человек.
— Ты проводишь меня? — Дол снова подкрался к подоконнику, чтобы изучить вражью улицу.
— Куда проводить?
— В психушку. Там главный врач у меня знакомый. Он выручит. Безопасное место, — быстро проговорил Дол.
Его губы стали совсем тоненькими, они, как тощие червячки, шевелились над краем подоконника.
— Конечно, провожу, — с кроткой готовностью откликнулся Крат.
— Ты — настоящий друг, — Дол сверкнул слезой. — А то я боюсь, что меня пришьют по дороге.
Крат махнул рукой, устав от ядовитой бессмыслицы. Дол выбежал на кухню.
— Мать, я еду к врачу, — сообщил ей суфлёрским шёпотом.
— Давно пора.
Крат вышел к Зинаиде Ивановне и подтвердил, что проводит его.
— Только не пейте, а то врач не примет.
В кухне пахло пирожками. Крат осознал, что он живёт всё время как-то мимо пирожков, совсем не умеет жить. А Дола вкусный запах не тронул, он в третий раз вынул из кармана паспорт, чтобы убедиться, что это паспорт.
— Поедем на такси. Я получил гонорар. И ты можешь получить хоть сейчас, — ободрил товарища Крат.
Дол не обратил внимания. Когда спускались по лестнице, он цепко держался за локоть друга.
— Таксисту не называй конечный адрес, пешком дойдём.
— Хорошо.
Через локоть он получал заряд дрожи, заряд электричества. Причина-то может быть и надуманной, но страдания получились настоящие. Крат глянул сбоку на товарища и ужаснулся: сухое, с неровной, вылезшей вдруг щетиной, с паутиной морщинок, лицо Дола словно только что вернулось из сумасшедшего дома. Витрина болезни и несчастья.
— Крепись, всё будет хорошо, — сказал Крат и заставил себя улыбнуться.
В такси Дол позвонил врачу, скупо сообщил, что он уже едет, и при этом упомянул, что его сопровождает Крат. Удивительный был звонок — разумный и деловой, не совпадающий с болезненным состоянием Дола. Зато сидел он в полном согласии с душевным расстройством — навесу, почти не касаясь телом сиденья.
За полкилометра до места назначения Дол объявил, что приехали.
— Чего туда пёхом-то хлёбать! Давайте довезу, — предложил таксист.
— Куда? — переспросил Дол и заострился в подозрении, как бритва.
— Туда, — движением головы показал таксист. — Я понял, куда вы едете: в зеркальце вижу.
— А вот и не туда! — вскричал Дол, выныривая из машины.
Дурдом расположен в живописном уголке на краю города, в имении неких давнишних Песковых. На пустом шоссе двоица путников была слишком заметна, поэтому они уступили дорогу майскому ветерку и двинулись краем берёзовой рощи, замусоренной пластмассовыми бутылками.
— Как ты свёл знакомство с доктором, почему я не знал? — спросил Крат.
— Пять лет назад лечился у него, тогда он был наркологом, — почти спокойным голосом ответил Дол.
Видимо, его утешали берёзы, бесстрашно и нежно распустившиеся на земле, полной мусора, отравы, костров и топоров.
— Помню, — кивнул Крат.
— Его жена очень любит театр. Я тогда сделал им абонемент в «Глобус».
— Слушай, ты большой кредит взял в банке Рубенса?
Дол побледнел и с ненавистью посмотрел на друга.
— Да я так спросил. Не хочешь — не говори, твои дела, — поправился Крат.
Глава 2. Спецтерритория
Дол остановился и рукавом отёр пот со лба. И увидели они сосновую рощу и за ней бетонную стену, увенчанную вихреобразной колючей проволокой. Ворота были открыты, но перегорожены полосатой штангой. За воротами стояла стеклянная будка бронебойного образца; в будке, точно зародыш в яйце, сидел форменный охранник. Возле въезда на обочине шоссе расположился лоток с пачками газет. Торговал газетами какой-то старый тощий Буратино, по-русски Липунюшка. Лицо у него было цвета мокрого полена, длинный нос украшали чёрные крапинки, кепка с козырьком охраняла глаза от света, под глазами свисали мешочки для сбора впечатлений.
— Люди добрые, помогите на лекарства старым сироткам, купите несколько печатных изданий, — обратился он к пришельцам.
— Во! — обрадовался Крат. — Инициатива! Жаль, мы с тобой не догадались торговать прессой перед входом в наш клинический театр.
— Ты к чему пустословишь? — злобно процедил Дол.
Крат не поспешил с ответом, стараясь разгадать, отчего раздражается друг. Из-за страха перед больницей? Или болтовня Крата кажется ему, страдальцу, кощунством?
— Я так сказал, чтобы тебя развлечь. Ты слишком удручён, — оправдался Крат.
— А меня не надо развлекать! — закричал на всю больничную даль Дол. — Я имею право быть удручённым! Имею право!
— С чего тебя прорвало? Хватит паясничать, ты, Гамлет из Будёновки! — строго сказал Крат.
Из будки выступил охранник, испятнанный знаками и гербами. Но вовремя вмешался Липуня.
— Товарищи, не надо сходить с ума. А насчёт инициативы я должен заметить, что продавать газеты мне приказал Батый. Он везде копейку блюдёт.
— Кто такой? — машинально поинтересовался Крат.
— Скоро узнаете, — обречённо ответил продавец.
Дол стоял отдельно, тяжело дыша и глядя наискось.
Крат заставил себя успокоиться. Продавец честно признался, что газеты годичной давности, хотя совпадают по дате. К этому прибавил, что разницы никакой нет: пресса, она всегда старая и всегда свежая. Это понравилось Крату, и он купил газету «Самец». Липуня одобрил выбор, назвав издание самой лучшей мухобойкой, равной по силе «Парламентскому вестнику».
Дол нырнул под шлагбаум, подошёл к охраннику, показал паспорт и доложил о цели прибытия. Тот позвонил начальству и затем кивнул.
Томимый признательностью за монетку, старик увязался вместе с ними, оставив лоток под надзором стражника.
— Позвольте, я проведу вас по территории. У нас достаточно примечательностей.
Они пошли по узкой асфальтной дороге, изрисованной красивыми трещинами. Плавным поворотом, точно церемонным жестом приглашающей девушки, дорога подвела их к парковой поляне с тяжким зданием в правой стороне и с тёмным водоёмом по левую руку. Старик Липуня обратил внимание гостей на водоём.
— Перед вами пруд Несчастных Невест, или Утопия. Они тут до недавнего времени топились, причём в таком изрядном количестве, что заняли весь пруд.
Из воды и впрямь наглядно торчала опухшая рука или сходная коряга.
— Жаль, нам запрещено купаться, а то интересно могло бы получиться, — заметил старик, наделённый смелым воображением. — Одну русалку главврач самолично видел, и наши были тому свидетелями. Она вышла из воды, длинноволосая такая, — он изобразил рукой ниспадающий поток прядей, — правда не голая, а в белой комбинации. В ту ночь выдалось полнолуние, всё светлым-светло, только в чёрно-белом изображении, и вот значит она вышла из воды и побрела берегом, не чуя битого стекла. Валентин Сергеевич, главный-то доктор, не будь мямлей, решил за ней увязаться. Он тогда ночью тут оставался: должно, выпивши был или нарочно караулил. Понять можно. Я полагаю, медсёстры ему порядком надоели, вот он и выбежал из корпуса, такой устремлённый. А самому всё ж таки страшно. Валька сказывала, он голову в плечи так втянул и весь будто стал деревянный, однако повлёкся — охота пуще неволи. Окликает он эту выдру, барышней величает, что-то галантное лепечет вдогонку… — наши бабоньки не расслышали через окошко. Утопленница оглянулась и как бросится обратно в жижу. Он за нею грянул, да когда по пояс углубился, тут и остыл. Отряхивался потом от грязи и грубо матюкался, не солоно хлебавши. А русалочка после того, сказывают, больше не вылезала. Вторично, стало быть, утопилась. Теперь поглядите направо. Перед вами растопырился главный корпус, который наш альма-матерный дом, или простыми словами — здрав-хаус.
Крат и Дол пристально разглядывали плечистый особняк, под тяжестью толстых стен и долгих лет осевший в грунт. На помпезном фронтоне поверх лепнины с кентаврами разместились алюминиевые буквы «Психоневрологический диспансер №2». Выше, посредине фронтона, темнело круглое отверстие — слуховое окно. Фронтон опирался на четыре древнегреческие колонны, обрамляющие вход.
Дол приотстал, оробев. Отвернулся, прикурил, закрываясь плечом, но ветер украл у него дым. Крат оробел бы тоже, если бы ему предстояло туда зайти и остаться там.
Влево и вправо от крыльца расходились длинные приземистые крылья здания. Розовый цвет на стенах облупился. Из треснувших подоконников кое-где росла… пожалуй что конопля. Стёкла зарешёченных окон походили на тонкий лёд, прикрывающий омут, в котором водятся больные люди. Некоторые приблизились к стеклу и смотрели в наружный свет.
— Я дальше не пойду, а то Батый увидит. Заругается, де я от газет отлучился. Ну как, понравилась экскурсия? У нас хорошо, — старик засмеялся то ли подленько, то ли беззубо и добренько, и заговорил тише. — Любви у нас много. Бабоньки влюбчивые, только держись! Не любовь, а замыкание. Сколько они в семье или около семьи недолюбили, то всё принесли сюда. Прямо днём прибегают, подкупив Батыя. Ну, а мы днём-то, известное дело, стесняемся. Мы ночью к ним наведываемся. Батый берёт за это 50 копеек с носа. Такая наложена дань-то на любовь.
Дол по-прежнему прятал нездоровое, укушенное страхом лицо за воротником.
Старик что-то ещё сказал на прощанье, вроде того, что говорят космонавтам перед стартом. И Дол двинулся ко входу.
Пришельцев разглядывали из окон. Шаги гостей стали вязнуть в гипнотическом поле чужого внимания: столь жадно их старались рассмотреть истомлённые пациенты.
Поднялись по ступеням, и тут Дол оттащил Крата в теневой промежуток между колоннами.
— Я очень прошу, — заговорил горячим дыханием, — ты извини за вспышку раздражения, я не в себе.
— Понимаю, — Крат опустил глаза, не в силах наблюдать стыдливое мучение Дола и его страх, глядящий из щетины, как зверь из камышей.
— Побудь со мной пару дней! — быстро прошептал Дол.
— Зачем? — удивился Крат. — У тебя тут знакомый доктор…
— Он с больными не ночует. Пойми, тут все чужие, — Дол отвернулся и сплюнул, точно из сердца отраву изгоняя.
— Что я скажу доктору? — удивился Крат и вмиг ослабел, вспомнив о своём недавнем намерении посидеть вместо друга в тюремной камере.
— Всего денёк! По дружбе! Доктор согласится, он поймёт, потому что это ради моей нервной психики… — умолял Дол.
Крат повернулся ко входу, Дол тут же слился с его плечом. Отворили старинную дверь, вошли в просторный вестибюль. Здесь посреди зала, богатого эхом, сидел за столом мужчина с овальными плечами и большой круглой головой. На его лице едва обозначались невыразительные, слегка дауновидные части, в данный момент принявшие насмешливое выражение.
Батый, — догадался Крат.
Батый раскрыл служебный журнал; его стол пестрел порезами и чернильными письменами. Его пухлые небольшие руки вертели карандаш и замерли, когда двое приблизились.
— Свободных мест нет, — пошутил Батый бабьим голосом и ухмыльнулся маленькими, с другого человека взятыми губами.
«Черты лица не выросли, а голова, как астраханский арбуз», — загляделся Крат.
— Мы по записи к Валентину Сергеичу, — доложил Дол.
И Крат отметил это «мы», а также тот факт, что товарищу становится лучше.
Батый записал их имена в журнал, потом кивнул вбок, на стеклянную дверь, за которой виднелись три сплющенных женских лица. Руководство, значит, располагается там, в женском отделении. Правильно, чего далеко ходить.
Глава 3. Главврач
Жёлтые стены казались липкими. Головы пациенток плыли или висели у коридорных стен лохматыми планетами, диковинными сосудами, каждый из которых был наполнен таинственной, неопознанной жизнью, нездешним пространством, и глаза были как иллюминаторы, ведущие туда — в другое измерение. Женщины сканировали вошедших. Здесь пахло старой постелью, средством для мытья полов, лекарствами, хлором и ванилином.
Дол постучал в дверь кабинета, столь высокую, словно врач был атлантом. Оттуда раздалось холодное «да». Дол протиснулся в судьбоносную щель.
Возле Крата собрались пациентки, начисто лишённые стеснительности. Актёрским навыком преодолев смущение, он постарался проникнуть слухом в кабинет, где два приятельских голоса вели беседу. Ничто не доносилось разборчиво. Пожираемый разноцветными глазами, Крат взялся изучать обстановку. На двери кабинета ниже таблички «Главный врач Соснов Валентин Сергеевич» располагалась листовка: «Воздерживайтесь от случайных связей! Человек — источник заразы». Возле двери к стене был прилеплен большой лист ватмана под названием «Свобода Слова». Тут же на верёвочке висел карандаш. «Нинка, помни, укус вампира начинается с поцелуя», «Хватит хныкать про одиночество, возьми в долг побольше денег и не будешь одиноким», «Деньги не помогут, всякий человек мученик», «Сумасшедшие, плодитесь и размножайтесь!», «Давайте создадим свою партию. Нас большинство. Записывайтесь у Разумника в палате №1 мужотделения», «Дура, сами знаем, где он живёт», «Господи, помоги людоеду стать вегетарианцем!», «Брыськин, молчи!», «Больные, будущее за нами!»
Послышались шаги, и Дол вышел, бодрый, уже здоровый, с тем скрытно-довольным выражением, которое само образуется на лице, если замысел удался. Кивнул: «Заходи».
Крат прошёл за тяжкую дверь.
— Я уже в курсе, — поднялся и протянул над столом руку Валентин Сергеевич. — Вы совершили товарищеский поступок! Однако ж, я и сам готовился вызвать вас, ибо таковы правила следствия. Все фигуранты, включая свидетелей, проходят психиатрическую аттестацию.
Очки — первое, что увидел Крат на лице напротив — два познавательных стекла, и за каждым плавает инопланетянин, круглый циклопик.
Рот Валентина Сергеевича существовал отдельно от глаз. Доктор, тоже актёр в своём роде, поначалу придавал своему голосу приятельскую задушевность, но получалось неважно: должно быть, приятельские чувства давно уже не посещали его.
— Мы будем общаться, а я между делом заполню больничную карту. Обычно новеньких оформляет сестра, но вы же не с улицы, вы — друг моих друзей.
В «больничной карте» таилась какая-то ловушка, доктор весть какая.
— Зачем? Я не больной, — возразил Крат.
— А это мы выясним, Юрий Викторович. Итак, начнём ab ovo, — он потёр нос. — Вы пьёте?
— Н-не знаю.
— Я так и предполагал, — злорадно воскликнул доктор и шлёпнул по столу мягкой ладошкой, созданной для пухлых папок и пухлых попок. — Спросишь русского человека про Бога, или насчёт космического разума, или хотя бы насчёт летающих тарелок, или о призраках — тут он знает, а спросишь, пьёт ли он, так он не знает!
Крат вмиг разозлился.
— Бывают на свете явления, — тоном наставления идиоту заговорил Крат, — о которых нельзя сказать просто «да» или «нет». В правдивом ответе «да» и «нет» смешаны в каких-то пропорциях. Если вы заставите меня выбрать нечто одно, как делают в неправедном суде или при заполнении дурацких анкет, то мне придётся солгать, и я скажу: нет. Потому что, если бы сказал «да», то солгал бы в большей степени.
— Что ж, — доктор тонко улыбнулся (улыбка анаконды, подумалось Крату), — вижу, вижу, вы наш человек; рассуждаете горячо и решительно.
— Не рассуждаю решительно, — поправил Крат, заранее утомившись, — а решительно возражаю против голых «да» и «нет», против квадратиков. Решительность и категоричность — черта полоумного рассудка. И хотя мы сейчас находимся в таком заведении, сходить с ума не стоит, как сказал продавец газет.
Доктор театрально поднял брови и сложил губы бантиком, поощряя к откровенности и выражая удовольствие.
— Рассудок… отчего же, он вовсе не полоумный, он стремится к объективности, иначе ему не удавалось бы успешно препарировать действительность, — в ожидании ответного хода главврач распахнул под очками глаза.
— Нет, рассудок, он полоумный, потому что за его спиной стоит гордыня, — наклонил голову Крат и в свою очередь пристально посмотрел в глаза собеседнику. — Гордыня избрала рассудок своим главным оружием, надеясь через него овладеть миром. Гордыня назначила его судьёй и оценщиком, она дала ему власть объявлять вещи несуществующими по признаку неудобства. Мстительный рассудок ненавидит непонятные вещи и называет их галлюцинацией, ошибкой наблюдения или просто фантазией. Рассудок диктует вещам, как себя вести, потому что собственные представления для него важней реальности. Рассудок — жандарм природы. И такую его роль можно не понимать только нарочно.
Валентин Сергеевич кивал, что-то врачебное смекая и записывая.
— А наука? Как она вам нравится? Или наука тоже прислуживает гордыне? — спросил аккуратно и обратился в слух.
— Учёные голову себе набок свернут, лишь бы не признать за миром живую сущность. Они страстно хотят верить в то, что в природе и в человеке всё происходит механически и само собой. Свою дикую магию они называют «простым и рациональным объяснением сущего». Это разве не гордыня?
— Помилуйте, для чего им так верить и так понимать? — с удовольствием спросил доктор.
— Для самоуправства, — кратко ответил Крат.
— Вы, должно быть, о душе печётесь, — сменил тему доктор. — Это вредно. У кого души нет, тот не бывает душевнобольным. А, может, её вообще нету? — спросил Валентин Сергеевич с наивным личиком.
— Только душевнобольной считает себя несуществующим, — буркнул Крат.
— А вы рады своему существованию, или, скажем, чем-то недовольны? Скажите напрямик. В этом заведении царит откровенность.
— Встреча родителей и последующее свидание яйцеклетки и сперматозоида послужили причиной моего рождения. Получается, меня принудили родиться.
— Нехорошо осуждать родителей.
— Да разве я осуждаю? Я думаю, что теперь делать, как выйти из положения.
— А петлю не пробовали, крысиный яд, какой-нибудь высокий этаж или глубокий пруд? — с ироническим участием полюбопытствовал доктор.
— Одно насилие, называемое зачатием, не должно исправляться другим насилием — убийством. Мы не должны умножать зло. Я ищу духовный выход, смысловой.
— А такой существует?
— Надеюсь. Если его ещё нет, его надо создать.
— Вы кто? Кем вы себя считаете? — с подлинным интересом спросил Валентин Сергеевич.
— Я родился, чтобы это выяснить.
— Мы постараемся вам помочь.
— Я не прошу помощи.
— У вас проблемы, Юрий Викторович. Вы не умеете ладить с людьми, — сказав это, хозяин кабинета ринулся писать, придвинув тетрадь.
— Так что с моим другом? — спросил Крат, не желая оставаться в роли отвечающего.
— Ничего, так, белая горячка. Он в прошлые годы уже обращался ко мне с такой проблемой, я тогда работал наркологом. А нынче я просто налил ему пятьдесят граммов спирта, разбавил водичкой, и всё в порядке, — с милой издёвкой объяснил доктор.
— То есть, ему уже не надо лечиться?
— Лечиться надо всем, дорогой человек. Но ему сейчас надлежит находиться дома и соблюдать подписку о невыезде. Он ведь находится под следствием.
— А я?
— Вы — свидетель. Мой долг помочь следствию и добиться от вас максимально честных показаний. Убит человек, понимаете ли…
— Я и без вас не врун.
— Допустим, но вы творческая личность, вам что-то могло привидеться.
— Проверьте меня на детекторе лжи.
— Актёров не удаётся проверить, — с горечью констатировал доктор.
— Но мне здесь нечего делать. Я к вам зашёл по просьбе товарища! — повысил голос Крат и встал.
— Самовольно уйти не получится: нажатием кнопки я заблокировал двери. Поскольку вы философ, не огорчайтесь. Что предпочитаете, пижаму или халат? У вас, мил-человек, социальные проблемы, — главный врач сокрушённо выпятил губы и потряс головой. — Вам только показалось, будто вы пришли сюда по просьбе вашего друга. Нет, вас привела сюда потребность, неосознанная потребность. Иначе говоря, судьба. Просьба друга послужила внешним поводом, это был маленький финт судьбы, чтобы привести вас ко мне. Вам пришла пора провериться. И в этом нет ничего плохого. Говоря по правде, каждый год актёру, да и любому артисту, нужно проходить курс восстановления психических сил. Не мне вам объяснять, что таланты живут на грани, — обильная речь не мешала доктору много чего записывать.
Крат по-новому посмотрел в окно. Там пели майские птички, с которыми он поменялся местами: они летали, а он сидел в клетке. Там блестели кроны сосен, и белая пухлая ладья плыла по небу. И всё это у него сейчас отнимали, отчего мир за окном стал похож на воспоминание. Где-то тикали часы. Вновь стали слышны голоса и шаги в коридоре — шаги, в общем-то, не идущие никуда. Скоро и его шаги вплетутся в эту аритмическую звуковую ткань… нет, он сядет на койку и замрёт. Нет, это всё абсурд, он сейчас уйдёт отсюда. То есть… идти-то ему некуда. Значит, он уйдёт в лес.
— К тому же, и ваша мама порекомендовала вам побыть здесь.
— Неужели?!
— Да, я беседовал с ней по телефону, как и с мамой вашего друга — Сергея Анатольевича Гулыгина, именуемого Дол. Так у нас принято. Мы хотим всё знать, — Валентин Сергеевич глянул на него одним глазом между бровью и стёклышком.
Крат ощутил холод, словно за сердце взялась морозная рука.
— Я вообще много чего узнал про вас. Вы ещё и мыслитель — чудесно, здесь вам откроется интересный материал.
Он смолк и поднял голову: в дверь стучали. Раздался маленький щелчок, и заглянула женщина в облаке медных волос, влажно зыркнула на новенького, затем на врача.
— Вал Сергеич, вы же о справедливости твердили!
— Твердил, и что?
— Как что?! Нечестно получается. Нинке ввели десять кубиков, а мне всего пять!
— Сейчас исправим, горлица ты моя шизокрылая.
— Только вы сами вколите, а то сестра ругаться будет. И руки у вас приятные, прямо сахарные, — она с довольной улыбкой боком протиснулась в кабинет.
— Хорошо, сестру не будем беспокоить. К тому же, наступил час кроссвордов. Заходи за ширму.
Глава 4. Дурное вступление
Красивая ширма: золотые и красные цветы на чёрном лаковом фоне. Покуда Крат, прикидывая способы побега, изучал эти цветы, Валентин Сергеич чем-то звякал в стеклянном шкафу, потом шуршал пакетиком. Женщина тем временем раздевалась. В просвете под ширмой стояли её ноги. Ступни в тапках и шерстяных носках перетаптывались, на голые икры мятым обручем съехали панталоны — предмет, окрашенный в цвет сентиментального телесериала. Женщина сопела, но вот, перестав сопеть, выглянула, чтобы выяснить, не подглядывает ли за ней мужчина — немножко подглядывает — хорошо.
Доктор зашёл за ширму с пророчески поднятым шприцем. Раздался шлепок по звонкой ягодице. Молчание. Потом доктор вышел, выбросил шприц в белое ведро, вновь сел за стол. Женщина подняла панталоны, вновь засопела, завозилась.
— Чао-какао! Всем до встречи! — ушла, порозовевшая в цвет панталон, виляя всем, чем можно.
Доктор прятал под носом смех.
— Обратите внимание, какая женщина! Глаза горят, губы готовы заплакать или засмеяться… наивная! Сама думает, что хитрит, но её хитрости — шедевр наивности. Разве не прелесть? Отчего же не вколоть ей добавку во имя справедливости? И ничего что лицо у неё грубоватое, зато попа шикарная — круглая, гладкая, прохладная и в меру мягкая. Удачное изделие природы, ничего не скажешь. А то ведь попадаются такие попы непотребные, что иглу воткнуть неохота. Одолжите-ка мне свой паспорт, любезный, а сами возьмите листок и внесите в эти рисунки что-нибудь от себя… свободно, знаете ли, произвольно, — сделал рукой дирижёрский завиток.
Оба смолкли. Доктор писал борзо.
«О чём это он?!» — дивился Крат.
— Ну, так вы рисуете, батенька? — очнулся доктор. — Пора закругляться. Дело не в умении, нужен экспромт, нужен любезный вам отказ от рассудка, — последнее слово он произнёс издевательски.
Крат вовсе не призывал отрекаться от рассудка, но… неважно. Он покончил с фигурами, ещё надеясь на здоровое расставание с доктором. Тот пылко схватил бумажку.
— Ага, восхитительно! Вышло-таки, выперло наружу подсознание!
— Что-то не так?
— Всё так, именно так, — доктор подошёл к окну, сделавшись эмблематическим профилем. — Иной человек с виду директор школы, а на проверку сумасшедший. Вы зачем нарисовали перо?
— Чтобы подчеркнуть, что это шляпа.
— Сам ты шляпа! Простите, может, и вправду перейдём на «ты»? Вот и славно. В общем, никакая не шляпа, ты на бок её повернул. Ясно показан живот беременной женщины. Вот каким ракурсом надо её ставить, — Валентин Сергеич возбуждённо подбежал к столу и постучал по картинке пальцем.
— Я сперва подумал, что это грядка, а потом — что это могила, но остановился на шляпе. Тут вовсе не живот.
— Только пустые глаза не усмотрят в данном космическом образе лоно своей матери, или жены, или женщины вообще! — брызнув слюной, заявил врач.
— Или соседки, или сестры, или медсестры, или учительницы, или пациентки, — подхватил перечень Крат.
— Не спорь со мной! Я знаю, что изображено, поскольку сам составляю тесты.
— Тогда молчу, — испытуемый потупился.
— А это что? — врач зашёл ему за спину и ткнул белым пальцем в другой контур. — За что ты ребёнку на голову петлю накидываешь?
— Я нарисовал нимб.
— На кой хрен ему нимб?
— Потому что детство… оно безвинное.
— Да где безвинное?! От самого рождения психи детишки твои! Сплошная патология. Акселераты! Не в той фазе онтогенеза вылезают. Нынешний новорожденный лишь по причине телесной немощи не бросается на мать с угрозами и не отбирает молоко силой.
Доктор увлёкся какой-то наболевшей мыслью, он говорил в сторону Крата, но видел не его: он убеждал медицинское сообщество в необходимости психиатрического лечения с нуля, с момента пресечения пуповины. Доктор горячо выступал с трибуны.
Крат посмотрел на Валентина Сергеича и увидел, что сей человек давно ему известен, со школьной скамьи. Ему знаком этот нос, имеющий подвижное, мягкое окончание, умеющий скоситься вбок или подсадить очки быстрым сокращением кожи. Белые щёки, поздно обретшие мужскую растительную силу. Лоб с пятью тонкими морщинами — абсолютно без нот; лоб-сундук, черепно-мозговой ларь, хранящий знания, необходимые для выживания, для карьеры и чтобы производить впечатление на окружающих. Эти серые глаза, когда-то приятные, потому что вопросительные, а теперь неприятные, потому что глядят учёным, специальным способом. Губы податливые на снисходительную улыбку и превосходительную брезгливость. И за всем этим — клубок сладких привычек, вроде кусания ногтя (жена ему: «Валя, ты опять Грызли!») или принюхивания к своему поту. В докторе угадывалось пристрастие к покеру и шахматное тщеславие в баталиях с больными. Но главное: интерес к чужим телесным тайнам — глубинный, сокровенный интерес, ибо сутью человека доктор считал тело. Вдуматься для Валентина Сергеевича означало внюхаться, половой думкой вмечтаться, что, впрочем, не мешало ему получать важное удовольствие от умных рассуждений — конечно же, не мешало, отчего же.
В ответ на проникающий взгляд Крата он прищурил глаза, как бы создав косой острый умственный луч, в котором все крошки видны, как в утреннем луче из-промеж гардин видны пылинки.
Довольно габаритную фигуру доктора ладно облегал тёмно-серый костюм в тонкую диагональ. То был удачливый проходимец, дирижёр сводного оркестра душ и заодно директор частного жоповедника, глядящий на женщин с фантазийным вожделением, которое выражается в медицинских сальностях, уколах и клизмах. Своё главное сексуальное переживание доктор, должно быть, получает от половых исповедей пациенток, во время которых он, как демон, греется.
Валентину Сергеевичу для счастья всего хватает. Он против настоящих романов. На свободных, внебольничных женщин он глядит с опаской: больно уж много внимания, времени и денег они требуют — с какой стати, между прочим? По какому праву?! В области расходов ему за глаза хватает жены. Свою трусость он представляет жене как верность.
Повезло парню с профессией. Вот где носитель костюма и диплома, бездарь, боящийся правды и одиночества, может: (а) самоутверждаться, что является самой насущной потребностью незанятой личности; (б) развлекаться, что снимает проблему скуки.
Ну и, кроме того, профессия даёт ему деньги, которые помогают и самоутверждаться, и развлекаться.
Крат проницал собеседника сразу во всех временах и видел перед собой классического чусова сынка — начитанный манекен, гордый социальный обмылок.
Везёт ему, доктору. То есть, везёт всем, кто разделяет убеждения своего века. Пришла мода на психоанализ — будь психоаналитиком. Пришла мода на цинизм и надменную мину — становись таким. Пришла мода богемно материться и сморкаться в кашне — действуй так. Быть модным проще, чем быть человеком. И уж разумеется, доходней.
Солоно придётся тому, кто не разделяет общих вкусов: рано или поздно его, горемыку, доведут до нищеты, до психлечебницы или петли.
Надо держаться, надо всё выдержать, напомнил себе Крат. Общество — это морок. Это заговор подлых, давным-давно захвативших власть; они — медолюбы и пчеловоды на пасеке пчеловеков. Главное — в себя не пускать. Пусть лижут бюджетные соты, лишь бы в душу не лезли. Надо жить отстранённо и придурковато. Вот сейчас, например, надо принять игру доктора, иначе свяжут. У психиатров больше власти, чем у полицейских. Тут надо действовать ясным умом и спокойствием, тогда поймут и отпустят.
Отпустят? Внутренний голос внушал обратное: дело нечисто, и тебя не отпустят.
Крат увидел в докторе беса, только рожки у него не поверх головы, а внутри.
— Так, теперь сны, — доктор вернулся из мнимого Медицинского Общества, где он завершил блистательный доклад.
— Что сны?
— Сны — это обратная сторона личности, тут надо повнимательней. Что снится?
— Иногда я вижу там знакомых, но догадываюсь, что это не они.
— А ты документы спрашивай. Шутка. С чувством юмора у тебя как?
— От настроения зависит.
— Больные, как правило, не имеют чувства юмора, а между тем у нас много происходит всякого смешного. Вчера заявилась женщина — глаза бешеные, зубы скрипят, слюна капает. Я говорю ей: «Куда это вы, милочка, припёрлись! Сидели бы дома, если вы сумасшедшая!»
Валентин Сергеич взглянул на Крата проверить смеховую реакцию, но тот сидел нахохлившись. Крат знал, что врач врёт: никому он так остроумно не говорил, и никакая женщина с улицы не приходила сюда, поскольку сюда с улицы вообще не приходят. Всё ложь и тоска.
На стене над сейфом он увидел мужской портрет и засмотрелся. Сейчас такие благородные люди не рождаются. В старинные времена мужчина и женщина так или иначе хранили в своём сознании благородный образ человека, то есть и во время совокупления хранили, вот и зачинались качественные люди, как этот умный, порядочный доктор на картине… который, впрочем, напрасно верил в медицину. Это он зря.
— Хорош, на сегодня хватит. Запущенный профессиональный невроз и проблема самоидентификации, — зачитал Валентин Сергеевич.
— Что из этого следует? — неохотно спросил Крат.
— Пойдём на экскурсию, покажу тебе наши хоромы, заодно распоряжусь выдать одёжку, — доктор снял с вешалки белоснежный халат. — Эх, никто не ценит прелестей больничного содержания.
— Так, значит, моего друга здесь нет? — ещё раз уточнил Крат, ощущая себя зверюшкой, что по собственной глупости забралась в клетку.
— Нет, нету, нетути, он уже дома. Настоящий друг у тебя, заботливый. Он тоже советовал мне хорошенько тебя обследовать и подлечить. Характер, у тебя тяжёлый, говорит, потому что ты пессимист.
Крат сидел окаменело, а доктор смотрел на него, ожидая реакции.
— Интересно, — тихо сказал Крат, — почему придурки так любят навешивать ярлыки? Пессимист. Что это значит? Чего стоит оптимизм человека, боящегося заглянуть во тьму и в пламя вселенной, в ужас времени и судьбы?! Ничего не стоит такой ничтожный оптимизм. Ничего! Но если кто видит загадку и трагедию жизни, и при этом не теряет надежды и веры, тогда он взаправду оптимист, настоящий. Так вот, я оптимист. Я пессимистический оптимист.
— И хрен с ним, не бери в голову, — отмахнулся доктор и полез в халат. — Твой товарищ утверждает, что ты негативно относишься к обществу.
— А что, не имею права?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.