18+
Блейк. Поэзия

Бесплатный фрагмент - Блейк. Поэзия

Перевод Станислава Хромова

Объем: 294 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
Томас Филлипс. Уильям Блейк. 1807 г.

Уильям Блейк умер почти в полной безвестности, еще целое поколение ничего не знало об этом талантливом поэте и художнике, намного опередившем свое время. А сегодня он — мировой классик, предтеча и чуть ли не основоположник английского романтизма, создавший благодатную почву для таких значительных поэтов, как Байрон, Шелли и других. О нем написано столько в мире, что этот объем намного превышает размеры созданных поэтом произведений. Размеры, но не значимость. Честно признаюсь, ни в одной научной, или околонаучной публикации о Блейке я не нашел ничего особенно вразумительного для себя, поэтому взялся перевести несколько стихотворений, сообразуясь с собственным видением его творчества. И столкнулся с труднопреодолимыми проблемами, которые возникают в каждом произведении.

Во-первых, это точность перевода, которую трудно соблюсти, учитывая символический характер и саму манеру изложения. К тому же, Уильям Блейк не из тех эстетствующих поэтов, произведения которых меркнут и угасают, как падающие звезды в течение одного — двух поколений. Его романтизм, я бы сказал, наблюдательный, рефлексирующий, он вытягивает из подсознания такие древние вековые инстинкты, такие глубинные пласты мировоззрения, такие малоизученные формы человеческой сущности, что у меня просто кровь в жилах стынет. Бывает, переведя стихотворение, вникнув в глубинную суть его, я потом месяц не могу успокоиться, а, скорее всего тревога останется в душе на всю жизнь. В русской, в немецкой, и даже во французской поэзии я не знаю таких примеров, хотя Блейк, пожалуй, своим творчеством создал Бодлера и многих европейских поэтов позднего времени. Вот это состояние, от которого замирает душа и стынет кровь, я постарался передать в переводах. Насколько удачно — не знаю, не мне судить. Но я искренне хочу, чтобы наш человек, открыв сборник, читал не меня — гениального, умного, креативного, а далекого по меркам одной жизни Уильяма Блейка, с которым чувствую поистине родственную связь.

Уильям Блейк

РЕФЛЕКСИРУЮЩИЙ РОМАНТИЗМ

Уильям Блейк умер почти в полной безвестности, еще целое поколение ничего не знало об этом талантливом поэте и художнике, намного опередившем свое время. А сегодня он — мировой классик, предтеча и чуть ли не основоположник английского романтизма, создавший благодатную почву для таких значительных поэтов, как Байрон, Шелли и других. О нем написано столько в мире, что этот объем намного превышает размеры созданных поэтом произведений. Размеры, но не значимость. Честно признаюсь, ни в одной научной, или околонаучной публикации о Блейке я не нашел ничего особенно вразумительного для себя, поэтому взялся перевести несколько стихотворений, сообразуясь с собственным видением его творчества. И столкнулся с труднопреодолимыми проблемами, которые возникают в каждом произведении.

Во-первых, это точность перевода, которую трудно соблюсти, учитывая символический характер и саму манеру изложения. К тому же, Уильям Блейк не из тех эстетствующих поэтов, произведения которых меркнут и угасают, как падающие звезды в течение одного — двух поколений. Его романтизм, я бы сказал, наблюдательный, рефлексирующий, он вытягивает из подсознания такие древние вековые инстинкты, такие глубинные пласты мировоззрения, такие малоизученные формы человеческой сущности, что у меня просто кровь в жилах стынет. Бывает, переведя стихотворение, вникнув в глубинную суть его, я потом месяц не могу успокоиться, а, скорее всего тревога останется в душе на всю жизнь. В русской, в немецкой, и даже во французской поэзии я не знаю таких примеров, хотя Блейк, пожалуй, своим творчеством создал Бодлера и многих европейских поэтов позднего времени. Вот это состояние, от которого замирает душа и стынет кровь, я постарался передать в переводах. Насколько удачно — не знаю, не мне судить. Но я искренне хочу, чтобы наш человек, открыв сборник, читал не меня — гениального, умного, креативного, а далекого по меркам одной жизни Уильяма Блейка, с которым чувствую поистине родственную связь.

Во-вторых, соблюдение стихотворных норм языка, а это непременное для меня условие, так или иначе, сказывается на качестве русскоязычного текста. Ведь человек открывает сборник с желанием насладиться поэзией, а не просто вникнуть в суть. Поскольку природа поэзии непонятна и не изучена, это второе непременное условие перевода. Стоит отклониться немного в ту или другую сторону, и работа сразу теряет ценность, попросту становится никчемной. Есть и другие аспекты, но не буду сейчас, как говорится, растекаться мыслию по дреау, вопрос не для этой короткой заметки. Очень важно, чтобы перевод не превратился в более-менее сносно зарифмованный подстрочник, из жизненной, часто двусмысленной картинки не стал избитой сентенцией, из рассказанной от первого лица истории — образчиком общего дешевого морализаторства. Это убивает поэзию моментально, лучше сразу не браться за дело, чем играть своим умом и талантом в чужом произведении. Очень сложны, порой, выражения и строй блейковского стиха, имеющий двойное, а то и тройное дно. Тут полагаться в работе приходится исключительно на собственную интуицию. Вроде бы, она меня пока не подводила, а бывало, что и подводила…

Всякое может случиться в процессе работы, и поэтому сейчас мне страшно. Мы договорились с издателем, что он даст русский и английский тексты синхронно, чтобы читатель сразу мог заглянуть в оригинал и понять — читает он Блейка, или ему подсовывают какую-то пусть и талантливую, но подделку, некую отсебятину, которая красиво смотрится в общем строе. Мне страшно и потому, что за мной такие мастера перевода, как Маршак, имеющие несомненно более чувствительную нервную организацию. А потому они острее чувствуют аудиторию, для которой пишут, они благожелательней и снисходительней, они лучше меня… Я же твердо следую переводческим канонам, а своего читателя могу обозначить лишь общим словом — наши люди.

И я не ученый, не пользуюсь научным языком исследователя с его определениями и терминами, поэтому в целом охарактеризовать творчество Уильяма Блейка на должном уровне не могу. Да если бы и мог, для этого понадобится целая книга. Приведу понравившиеся мне слова А. М. Зверева, кажется, они достаточно точно отразили некоторые аспекты творчества мирового классика. «Он был современником двух великих революций: Американской 1776 года и — спустя тринадцать лет — Французской. Бушевали наполеоновские войны. Волновалась Ирландия.

Большие события истории и вызванные ими битвы больших идей прочно вплетены в биографию Блейка. Внешне она монотонна, от начала и до конца заполнена тяжким повседневным трудом за гроши. Неудачи, непризнание, неуют — вот его жизнь год за годом. Все это так не похоже на типичный литературный быт того времени, что многие писавшие о Блейке поражались, каким образом он смог подняться над суровой будничностью, став великим художником и поэтом. Читая посвященные Блейку книги, подчас трудно осознать интенсивность и глубину происходившей в нем духовной работы. О ней говорят не столько биографические факты, сколько произведения, оставшиеся по большей части неизвестными современникам, хотя именно в творчестве Блейка нашел, быть может, свое самое целостное и самое своеобразное отражение весь тот исторический период, переломный для судеб Европы».

Кто знает, может быть в своих судьбоносных моментах, и Россия прислушается к голосу человека, отдавшего всю жизнь свою и силы борьбе Добра со Злом, Воображения со Своекорыстием. Во всяком случае, я хочу, чтобы так было везде, где звучит русская речь.

Станислав Хромов.

1

***

Tyger! Tyger! burning bright

In the forests of the night,

What immortal hand or eye

Could frame thy fearful symmetry?

In what distant deeps or skies

Burnt the fire of thine eyes?

On what wings dare he aspire?

What the hand dare seize the fire?

And what shoulder and what art

Could twist the sinews of thy heart?

And when thy heart began to beat,

What dread hand and what dread feet?

What the hammer? what the chain?

In what furnace was thy brain?

What the anvil? what dread grasp

Dare its deadly terrors clasp?

When the stars threw down their spears,

And water’d heaven with their tears,

Did he smile his work to see?

Did he who made the Lamb make thee?

Tyger! Tyger! burning bright

In the forests of the night,

What immortal hand or eye

Dare frame thy fearful symmetry?

Тигр

Тигр! Тигр! Жгущий очи

Яркий образ в дебрях ночи,

Чья десница или глаз

Смог создать его для нас?

В безднах дальних или в келье

Угли глаз его затлели?

Чьи крыла огонь несут?

Где предел ему и суд?

Кто искусству жизни веря,

Свил в канаты нервы зверя?

Кто вдохнуть из сердца мог

Ужас хищных лап и ног?

Что за молот? Спайки сила?

Мозг звериный из горнила?

Наковальня? Что за страх

Остановит смерть в правах?

Когда звезды копья слепо

Со слезами мечут с неба,

Он с улыбкой, всех любя,

Видит Агнца и тебя?

Тигр! Тигр! Жгущий очи

Яркий образ в дебрях ночи,

Чья десница или глаз

Смел создать его для нас?

2

Auguries of Innocence

To see a World in a Grain of Sand

And a Heaven in a Wild Flower,

Hold Infinity in the palm of your hand

And Eternity in an hour.

A Robin Red breast in a Cage

Puts all Heaven in a Rage.

A dove house fill’d with doves & Pigeons

Shudders Hell thro’ all its regions.

A dog starv’d at his Master’s Gate

Predicts the ruin of the State.

A Horse misus’d upon the Road

Calls to Heaven for Human blood.

Each outcry of the hunted Hare

A fibre from the Brain does tear.

A Skylark wounded in the wing,

A Cherubim does cease to sing.

The Game Cock clipp’d and arm’d for fight

Does the Rising Sun affright.

Every Wolf’s & Lion’s howl

Raises from Hell a Human Soul.

The wild deer, wand’ring here & there,

Keeps the Human Soul from Care.

The Lamb misus’d breeds public strife

And yet forgives the Butcher’s Knife.

The Bat that flits at close of Eve

Has left the Brain that won’t believe.

The Owl that calls upon the Night

Speaks the Unbeliever’s fright.

He who shall hurt the little Wren

Shall never be belov’d by Men.

He who the Ox to wrath has mov’d

Shall never be by Woman lov’d.

The wanton Boy that kills the Fly

Shall feel the Spider’s enmity.

He who torments the Chafer’s sprite

Weaves a Bower in endless Night.

The Catterpillar on the Leaf

Repeats to thee thy Mother’s grief.

Kill not the Moth nor Butterfly,

For the Last Judgement draweth nigh.

He who shall train the Horse to War

Shall never pass the Polar Bar.

The Beggar’s Dog & Widow’s Cat,

Feed them & thou wilt grow fat.

The Gnat that sings his Summer’s song

Poison gets from Slander’s tongue.

The poison of the Snake & Newt

Is the sweat of Envy’s Foot.

The poison of the Honey Bee

Is the Artist’s Jealousy.

The Prince’s Robes & Beggars’ Rags

Are Toadstools on the Miser’s Bags.

A truth that’s told with bad intent

Beats all the Lies you can invent.

It is right it should be so;

Man was made for Joy & Woe;

And when this we rightly know

Thro’ the World we safely go.

Joy & Woe are woven fine,

A Clothing for the Soul divine;

Under every grief & pine

Runs a joy with silken twine.

The Babe is more than swadling Bands;

Throughout all these Human Lands

Tools were made, & born were hands,

Every Farmer Understands.

Every Tear from Every Eye

Becomes a Babe in Eternity.

This is caught by Females bright

And return’d to its own delight.

The Bleat, the Bark, Bellow & Roar

Are Waves that Beat on Heaven’s Shore.

The Babe that weeps the Rod beneath

Writes Revenge in realms of death.

The Beggar’s Rags, fluttering in Air,

Does to Rags the Heavens tear.

The Soldier arm’d with Sword & Gun,

Palsied strikes the Summer’s Sun.

The poor Man’s Farthing is worth more

Than all the Gold on Afric’s Shore.

One Mite wrung from the Labrer’s hands

Shall buy & sell the Miser’s lands:

Or, if protected from on high,

Does that whole Nation sell & buy.

He who mocks the Infant’s Faith

Shall be mock’d in Age & Death.

He who shall teach the Child to Doubt

The rotting Grave shall ne’er get out.

He who respects the Infant’s faith

Triumph’s over Hell & Death.

The Child’s Toys & the Old Man’s Reasons

Are the Fruits of the Two seasons.

The Questioner, who sits so sly,

Shall never know how to Reply.

He who replies to words of Doubt

Doth put the Light of Knowledge out.

The Strongest Poison ever known

Came from Caesar’s Laurel Crown.

Nought can deform the Human Race

Like the Armour’s iron brace.

When Gold & Gems adorn the Plow

To peaceful Arts shall Envy Bow.

A Riddle or the Cricket’s Cry

Is to Doubt a fit Reply.

The Emmet’s Inch & Eagle’s Mile

Make Lame Philosophy to smile.

He who Doubts from what he sees

Will ne’er believe, do what you Please.

If the Sun & Moon should doubt

They’d immediately Go out.

To be in a Passion you Good may do,

But no Good if a Passion is in you.

The Whore & Gambler, by the State

Licenc’d, build that Nation’s Fate.

The Harlot’s cry from Street to Street

Shall weave Old England’s winding Sheet.

The Winner’s Shout, the Loser’s Curse,

Dance before dead England’s Hearse.

Every Night & every Morn

Some to Misery are Born.

Every Morn & every Night

Some are Born to sweet Delight.

Some ar Born to sweet Delight,

Some are born to Endless Night.

We are led to Believe a Lie

When we see not Thro’ the Eye

Which was Born in a Night to Perish in a Night

When the Soul Slept in Beams of Light.

God Appears & God is Light

To those poor Souls who dwell in the Night,

But does a Human Form Display

To those who Dwell in Realms of day

Предсказания невинности

Увидеть мир в одной крупице,

В соцветье диком райский сад,

С руки бескрайностью упиться

На вечность — час земных услад.

Малиновки красная грудка в неволе

Коробит все небо до яростной боли.

Когда голубятня полна голубями

Вся твердь содрогается в адовой яме.

Коль пес голодал у хозяйских ворот,

В стране разорение скоро грядет.

Загнали коня безрассудно в пути,

От неба без крови людской не уйти.

И каждый затравленный заячий крик,

Волокна мозгов разрывает на миг.

С подбитым крылом жаворонок молчит,

И песнь херувимов тогда не звучит.

Бойцовый петух, снаряженный на бой,

Всходящее солнце пугает собой.

Где волчий и львиный доносится рев,

С души преисподней спадает покров.

Бродящий как будто без цели олень,

Отводит от жизни голодную тень.

Ягненок ничей станет поводом спора,

А нож мясника он простит без разбора.

Летучая мышь, что порхает над Евой,

Не трогает мозг, очарованный девой.

Сова, из потемок зовущая ночь,

Страшит маловеров и гонит их прочь.

Кто вред причинил беззащитной пичуге,

Любви не найдет даже в дружеском круге.

Кто в ярости вызвал атаку быка,

Тот женской любви не узнает века.

И мальчик, не выпустив муху из рук,

Паучью враждебность почувствует вдруг.

Кто мучит хруща, тот душой нездоров,

Плетет в нескончаемой ночи покров.

Личинка на листьях напомнит тебе

О вечной тоске в материнской судьбе.

Ни бабочки, ни мотылька не убей —

На Страшном Суде будет меньше скорбей.

А тот, кто коня обучает войне,

Полярному кругу не нужен вдвойне.

Вот кошка вдовы или пес оборванца —

Корми, и тебе зажиревшим не зваться.

Комар летним пением славу стяжал,

А яд он берет с клеветнических жал.

Змее и тритону добавился к зелью

Завистника пот, истекавший на землю.

Отрава пчелы, чья работа терниста —

Художника зависть и ревность артиста.

Одежды на принце и нищих сермяги

Всего лишь поганки в кошелке у скряги.

А правда, порой, в откровении ложном

Всю ложь превзойдет, что придумать возможно.

Законы верны в человеческом море,

Ведь созданы люди на радость и горе.

Когда мы усвоили слово и дело,

По жизни идем безопасно и смело.

А радость с печалями сотканы прочно,

Одежда для вечной души непорочной.

Под каждой печалью, как дар под сосной,

Струятся и радости жизни самой.

Малыш — это больше пеленок и муки,

Любой понимает в крестьянской науке,

Что всюду в земле, возвращаясь на круги,

Куются плуги и рождаются руки.

Любая слезинка, любезная глазу,

Младенцем становится в вечности сразу.

И яркие женщины поняли это,

Вернув наслаждение собственным эго.

А блеянье, лай и припадки истерик —

Есть волны, в небесный катящие берег.

Несчастный ребенок, под розгой крича,

Уж в царстве ином пишет роль палача.

Лохмотья бродяги, как в небе гроза,

На рубище клочьями рвут небеса.

Запомнит солдата с ружьем и мечом

Светило, разбитое параличом.

Гроши бедняка стоят много дороже

Всего африканского золота, может.

За малую лепту от блага земного

Должны торговаться угодья скупого:

И если задействован высший закон,

На рынке поддержит всю нацию он.

Над верой младенца смеешься сейчас,

Но будешь осмеян в последний свой час.

Сомнением детские губишь мечты,

Из смрадной могилы не вылезешь ты.

Кто веру ребенка в душе почитал,

Над смертью самой победителем стал.

Забава детей и поживших забота —

Плоды по сезону и времени года.

Удобно сидящий лукавым вопросом

Всегда оставляет ответчика с носом.

А кто отвечает словами сомнений,

Тот лучик познания гасит последний.

В лавровых венцах самый пагубный яд

На кесарях Рима их лавры таят.

Ничто не изменит людей так нелепо,

Как ратных доспехов железная скрепа.

А плуг золотой с самоцветами в поле —

На зависть поклонников мирной юдоли.

О песне сверчка и загадках на свете

Сомнения есть в подходящем ответе.

Орлиная миля и дюйм муравьиный —

Хромой философии довод наивный.

Кого в очевидном сомнение гложет,

Тот делать по собственной прихоти может.

Но Солнце с Луной сомневались бы если,

То вышли бы сразу и вместе исчезли.

Работай у страстных порывов во власти,

Но плохо в себе сохранять эти страсти.

Салонный игрок и блудница на ложе

В судьбе государства участвуют тоже.

В извилистых улочках вопли распутниц —

Ковер Старой Англии, собранный с улиц.

Победные крики, проклятия падших,

Поминки по Англии в радостях наших.

Под каждой луной и на каждом восходе

Рождается с муками кто-то в природе.

И каждое утро и ночь на планете

Одни рождены к наслажденью на свете.

Одни рождены к наслажденью на свете,

Другие ночи нескончаемой дети.

Обман принимаем доверчиво сами,

Когда мы действительность видим глазами

Не теми из ночи, где свет их зачах,

А души дремали в небесных лучах.

Явление Божье и Господа свет —

Тем душам в ночи, где прозрения нет,

Но как проповедовать, сердце храня,

Тому, кто живет в благолепии дня…

Стихотворение, пожалуй, наиболее сложное во всей поэзии Уильяма Блейка, оно как бы программное, определяет всю его философию, мировоззрение, видение мира. Недаром его цитируют в известных фильмах, в первой Ларе Крофт (в переводе Маршака) и в «Мертвеце» у Джима Джармуша тоже есть строки… Может и еще где… Очень тонкий парень этот Блейк. Вот сам посмотри, иногда даже приходилось жертвовать правописанием. Например, он опосредованно сравнивает песню жаворонка с херувимским пением. Кто на службах слышит, тот понимает насколько это тонкое сравнение. Действительно, жаворонок может долго и приятно звенеть как бы фоном, если ястреба нет поблизости. А у других в переводах «птичка», «пичуга» — не то уже, теряется очарование. Так вот, «жаворонок» не влезал в размер стиха, а заменить его нечем. Пришлось употребить устаревшую форму ударения, надеюсь, читатель простит. Ведь читают те, кто понимает суть вопроса. Ты-то лучше меня знаешь, что перевод ценится двумя вещами — точностью к авторскому тексту и сохранением поэтической формы в переводе. Это обязательно, иначе лучше подстрочник почитать. Ведь природа поэзии не ясна, никем не выражена и не описана наукой. Попытки есть, прорывов нет… Вот и приходится лавировать, тут уже от переводчика зависит, никаких больше правил нет. Если только завалишь в одну сторону, в ущерб другой, все — пиши пропало. Перевод сразу теряет ценность, а значит интерес у читателя. Очень сложно переводить за таким великим переводчиком, как Маршак, у Пастернака тоже неплохо… Вот данное стихотворение, в основном, раньше не слишком удачно переводили, по моему мнению. Большинство, вслед за Маршаком начали сразу рифмовать «Вечность» и «Бесконечность», а мне хотелось свой, более поэтический вариант. Некоторые вообще отсебятину лепили вместо Блейка. Не мудрено, конечно, очень много забито в этих двустишьях, и очень тонко, а маневр очень незначительный дается. Кстати, при жизни его не признали, умер, практически, в безвестности. А теперь не только отец английского символизма, но и один из столпов английской и мировой поэзии. Очень хочется, чтобы наши русские люди больше знали о мировой культуре, западную прививку получали — вместо того, чтобы зубрить, условно, стихи о советском паспорте.

3

Mary

Sweet Mary, the first time she ever was there,

Came into the ball-room among the fair;

The young men and maidens around her throng,

And these are the words upon every tongue:

«An Angel is here from the heavenly climes,

Or again does return the golden times;

Her eyes outshine every brilliant ray,

She opens her lips-’tis the Month of May.»

Mary moves in soft beauty and conscious delight,

To augment with sweet smiles all the joys of the night,

Nor once blushes t6 own to the rest of the fair

That sweet Love and Beauty are wortriy our care.

In the morning the villagers rose with delight,

And repeated with pleasure the joys of the night,

And Mary arose among friends to be free, к

But no friend from henceforward thou, Mary, shalt see.

Some said she was proud, some call’d her a whore,

And some, when she passed by, shut to the door;

A damp cold came o’er her, her blushes all fled;

Her lilies and roses are blighted and shed.

«O, why was I born with a different face?

Why was I not born like this envious race?

Why did Heaven adorn me with bountiful hand,

And then set me down in an envious land?

«To be weak as a lamb and smooth as a dove,

And not to raise envy, is call’d Christian love;

But if you raise envy your merit’s to blame

For planting such spite in the weak and the tame.

«I will humble my beauty, I will not dress fine,

I will keep from the ball, and my eyes shall not shine;

And if any girl’s lover forsakes her for me

I’ll refuse him my hand, and from envy be free.»

She went out in morning attir’d plain and neat;

«Proud Mary’s gone mad,» said the child in the street;

She went out in morning in plain neat attire,

And came home in evening bespatter’d with mire.

She trembled and wept, sitting on the bedside,

She forgot it was night, and she trembled and cried;

She forgot it was night, she forgot it was morn,

Her soft memory imprinted with faces of scorn;

With faces of scorn and with eyes of disdain,

Like foul fiends inhabiting Mary’s mild brain;

She remembers no face like the Human Divine;

All faces have envy, sweet Mary, but thine;

And thine is a face of sweet love in despair,

And thine is a face of mild sorrow and care,

And thine is a face of wild terror and fear

That shall never be quiet till laid on its bier.

Мэри

Милая Мэри впервые оделась для бала,

Шумная комната в ярких огнях утопала,

Дивные пары кружились в расцвеченном зале,

И с языков их чудесные фразы слетали:

«Ангел спустился сюда из небесного края,

Или эпоха вернулась опять золотая,

Очи ее озаряют высокие своды,

Губы раскрытые — майская свежесть природы».

Движется в танце ее грациозное тело,

Чтобы улыбками радости ночь заблестела,

Краски смущения нет на щеках и в помине —

Сладкой любви и красивой мы молимся ныне.

Утром в селе, размежая восторженно очи,

Жители вновь повторяют все радости ночи,

Мэри свободы искала у ближнего круга,

Но не увидеть ей больше сердечного друга.

Кто-то считал ее гордой, другие распутной девицей,

Кто-то калитку закрыл, предпочтя сторониться,

Блекнет румянец, и вся она, будто в морозы,

Лилией вянет, со щек осыпаются розы.

«О, почему родилась среди них не уродом?

И отчего не завидую вместе с народом?

Небо зачем мне отмеряло щедрой рукою,

В землю завистливых бросив на горе другою?

Быть беззащитным ягненком и круглой голубкой —

Цель христианской любви незавидной и хрупкой,

Злобную зависть чужие достоинства будят

В тех, кто смирился и сильным вовеки не будет.

Стану скромнее, забуду шелка и наряды,

Танцы оставлю, потупятся очи наяды,

Если сбежавший любовник предложит мне руку,

Я откажу, чтобы зависть не съела округу».

Утром оделась в опрятное платье печали,

«Мэри свихнулась» — на улице дети кричали.

Утром ушла домотканой окутана бязью,

Вечером в дом возвратилась закидана грязью.

С дрожью рыдала она в одиночестве горько,

Мрак не заметив, дрожала и плакала только,

Ночь забытья не сумела зарею разлиться,

В памяти нежной остались презрения лица.

Лица презрения с этим завистливым взором —

Демоны ада, что служат рассудку укором,

Нет ни в одном божества для людской эйфории,

Кроме лица просветленного милой Марии.

Лик твоей сладкой любви и отчаянья иглы,

Лик твоей легкой тоски и сердечные игры,

Лик твоих страхов и ужаса темные силы —

Все это будет с тобой до одра, до могилы.

4

Mad Song

The wild winds weep,

And the night is a-cold;

Come hither, Sleep,

And my griefs unfold:

But lo! the morning peeps

Over the eastern steeps,

And the rustling beds of dawn

The earth do scorn.

Lo! to the vault

Of paved heaven,

With sorrow fraught

My notes are driven:

They strike the ear of night,

Make weep the eyes of day;

They make mad the roaring winds,

And with tempests play.

Like a fiend in a cloud,

With howling woe

After night I do crowd,

And with night will go;

I turn my back to the east

From whence comforts have increas’d;

For light doth seize my brain

With frantic pain.

Безумная песня

Дикие ветры плачут,

Ночь холодна вокруг,

Сон, принеси удачу,

После душевных мук:

Вот! Уже утро встало

С горного пьедестала,

Шорохи простынь алых

Гаснут в земле и скалах.

Вот! Под небесные своды,

Вымощенные тут,

Печальные хороводы

Мыслей меня ведут:

Бьются в ночное ухо,

Днями тревожат ум,

Чтоб донести до слуха

Бури ревущей шум.

Вою с небес от злобы,

Горько взываю к вам,

Я собираю толпы,

Ночью пойдет бедлам,

Встану спиной к востоку,

Чтобы отнять покой,

В светлом не много проку

Темной душе такой.

5

Songs of Innocence. Nurse’s Song

When voices of children are heard on the green,

And laughing is heard on the hill,

My heart is at rest within my breast,

And everything else is still.

«Then come home, my children, the sun is gone down,

And the dews of night arise;

Come, come, leave off play, and let us away,

Till the morning appears in the skies.»

«No, no, let us play, for it is yet day,

And we cannot go to sleep;

Besides, in the sky the little birds fly,

And the hills are all covered with sheep.»

«Well, well, go and play till the light fades away,

And then go home to bed.»

The little ones leaped, and shouted, and laughed,

And all the hills echoed.

Песни невинности. Песня няни

Слышны голоса на зеленом лугу

И смех ребятни на холме,

На сердце покой, и привычно в кругу

Семейном по-прежнему мне.

«Пора, мои детки, уж солнце зашло,

Роса растворится к утру,

Домой собирайтесь, покуда светло,

До завтра бросайте игру».

«Нет, нет, поиграем, не кончился день,

И мы не сумеем заснуть,

Вон птичек еще не окутала тень,

Стада не закончили путь».

«Ну ладно, тогда поиграйте еще,

И спать приходите домой»,

Их крики несутся в холмах горячо,

Как отзвуки жизни самой.

6

The Golden Net

Three Virgins at the break of day: —

«Whither, young man, whither away?

Alas for woe! alas for woe!»

They cry, and tears for ever flow.

The one was cloth’d in flames of fire,

The other cloth’d in iron wire,

The other cloth’d in tears and sighs

Dazzling bright before my eyes.

They bore a Net of golden twine

To hang upon the branches fine.

Pitying I wept to see the woe

That Love and Beauty undergo,

To be consum’d in burning fires

And in ungratified desires,

And in tears cloth’d night and day

Melted all my soul away.

When they saw my tears, a smile

That did Heaven itself beguile,

Bore the Golden Net aloft,

As on downy pinions soft,

Over the Morning of my day.

Underneath the net I stray,

Now entreating Burning Fire

Now entreating Iron Wire,

Now entreating Tears and Sighs —

O! when will the morning rise?

Золотая сеть

Три Девы, пока не закончилась ночь:

«Куда вы уходите, юноша, прочь?

Увы, это горе! Увы, это горе!»

Их слезы текут в бесконечное море.

Охвачена первая огненной бездной,

Вторая затянута нитью железной,

Одежда же третьей в слезах и печали,

И взор мой она ослепила вначале.

Они золотую несли с собой сеть,

Что было на ветках удобно висеть.

Я плакал, увидев за сутью простою,

То горе, что терпят Любовь с Красотою —

Когда поглощают их страсти огни,

В напрасных мечтах угасают они,

И эта печаль, оставаясь светла,

Расплавила душу и выжгла дотла.

Увидев улыбку мою через слезы,

Что к небу стремилась от жизненной прозы,

Они золотые раскинули сети

Вверху на пуховые заросли эти

Под утро, где теплится вера моя.

Под сетью блуждаю по сумеркам я,

Теперь умоляющий пекло в зените,

Теперь умоляющий жребия нити,

Теперь умоляющий горести дня —

О, утро наступит когда для меня?

7

* * *

Having given great offence by writing in prose,

I’ll write in verse as soft as Bartoloze.

Some blush at what others can see no crime in;

But nobody sees any harm in riming.

Dryden, in rime, cries «Milton only plann’d»:

Every fool shook his bells throughout the land.

Tom Cooke cut Hogarth down with his clean graving:

Thousands of connoisseurs with joy ran raving.

Thus, Hayley on his toilette seeing the soap,

Cries, «Homer is very much improv’d by Pope».

Some say I’ve given great provision to my foes,

And that now I lead my false friends by the nose.

Flaxman and Stothard, smelling a. sweet savour,

Cry «Blakified drawing spoils painter and engraver»;

While I, looking up to my umbrella,

Resolv’d to be a very contrary fellow,

Cry, looking quite from skumference to centre:

«No one can finish so high as the original Inventor».

Thus poor Schiavonetti died of the Cromek —

A thing that’s tied around the Examiner’s neck!

This is my sweet apology to my friends,

That I may put them in mind of their latter ends.

If men will act like a maid smiling over a churn,

They ought not, when it comes to another’s turn,

To grow sour at what a friend may utter,

Knowing and feeling that we all have need of butter.

False friends, fie! fie! Our friendship you shan’t sever;

In spite we will be greater friends than ever.

В защиту себя

Жестоко оскорбленным прозой не со злости,

Пишу стихом нежней офортов Бартолоцци.

Что для одних позор, другим не преступленье,

Но никому не причинило зла стихосложенье.

Рифмует Драйден: «Проба лишь у Мильтона была» —

В земле любой блаженный бьет в колокола.

К портрету Хогарта работы некоего Кука

Припали в трепетном бреду искусство и наука.

Увидев мыло в ванной, Хейли тоже скажет:

«Гомера очень вольно церковь искажает».

Я, говорят, люблю врагов своих возможных,

И за нос провожу друзей сегодня ложных.

Флаксман и Стотард, с тонким нюхом свора

Вопит, что портит зачернение гравера.

А я из-под зонта пойму умом пытливым,

Решив быть в жизни очень противоречивым,

Что из горнила тьмы, где светлому конец:

«Так высоко подняться может лишь творец».

Петлею Кромек стал на шее Скьявонетти,

Эксперт и друг попал в расставленные сети!

А я всего прошу прощения у равных,

Чтобы напомнить о своих последних планах.

Мужчины не должны, особенно для друга,

Натужно улыбаться в жизни, как прислуга,

Чтоб огорчиться мог словам печали кто-то

И смог понять тогда, что это общая забота.

Тьфу, ложные друзья! Нам нечего тужить,

Еще сильней, чем прежде будем мы дружить.

8

I Saw a Chapel

I saw a chapel all of gold

That none did dare to enter in,

And many weeping stood without,

Weeping, mourning, worshipping.

I saw a serpent rise between

The white pillars of the door,

And he forc’d and forc’d and forc’d,

Down the golden hinges tore.

And along the pavement sweet,

Set with pearls and rubies bright,

All his slimy length he drew

Till upon the altar white

Vomiting his poison out

On the bread and on the wine.

So I turn’d into a sty

And laid me down among the swine.

Я видел часовню

Я видел часовню из золота,

Никто не решался войти,

Паломники плакали около,

Закончив земные пути.

И змей, поднимавшийся между

Столбами, тянул канитель —

Он звал не оставить надежду,

И двери слетели с петель.

По всей мостовой, что лежала

Вокруг, самоцветы даря,

Простер свое склизкое жало

До белого алтаря.

Текла ядовитая рвота

Из пасти — на хлебе с вином,

Меня он вернул за ворота

И в хлеве оставил свином.

9

* * *

To be or not to be

Of great capacity,

Like Sir Isaac Newton,

Or Locke, or Doctor South,

Or Sherlock upon Death —

I’d rather be Sutton!

For he did build a house

For aged men and youth,

With walls of brick and stone;

He furnish’d it within

With whatever he could win,

And all his own.

He drew out of the Stocks

His money in a box,

And sent his servant

To Green the Bricklayer,

And to the Carpenter;

He was so fervent.

The chimneys were threescore,

The windows many more;

And, for convenience,

He sinks and gutters made,

And all the way he pav’d

To hinder pestilence.

Was not this a good man —

Whose life was but a span,

Whose name was Sutton —

As Locke, or Doctor South,

Or Sherlock upon Death,

Or Sir Isaac Newton?

«Быть или не быть…»

Быть или не быть —

Нам это не избыть,

Как Ньютона закон в природе задан,

А хоть и Локка с Саутом измерьте,

И Шерлока возьмите после смерти,

Но я уж лучше буду Саттон!

Ведь он когда-то дом построил тоже

Для пожилых мужчин и молодежи,

Из кирпича и камня вывел стены,

И обустроил жизнь в пределах

Тем, что имел в задумках смелых,

Все для своих людей и смены.

Из акций деньги вынул, и в коробку

Сложив, за стройку взялся сам не робко.

Услышал весть, что город облетела,

Зеленый Каменщик, а кроме

Сказали Плотнику о доме,

Он пылким был всегда для дела.

Там дымоходов было шестьдесят,

Огромных окон длинный ряд,

И для удобства сразу

У дома сделал сливы и настил,

И грязную дорогу замостил,

Чтобы сдержать заразу.

Он разве не был добрый человек,

Чей путь для нас останется навек,

Мы вспоминаем имя Саттон —

Хоть Локка или Саута измерьте,

И Шерлока возьмите после смерти,

И гений Ньютона не спрятан?

10

William Bond

I Wonder whether the girls are mad,

And I wonder whether they mean to kill,

And I wonder if William Bond will die,

For assuredly he is very ill.

He went to church in a May morning,

Attended by Fairies, one, two, and three;

But the Angels of Providence drove them away,

And he return’d home in misery.

He went not out to the field nor fold,

He went not out to the village nor town

But he came home in a black, black cloud,

And took to his bed, and there lay down.

And an Angel of Providence at his feet,

And an Angel of Providence at his head,

And in the midst a black, black cloud

And in the midst the sick man on his bed.

And on his right hand was Mary Green,

And on his left hand was his sister Jane,

And their tears fell thro’ the black, black cloud

To drive away the sick man’s pain

«O William, if thou dost another love,

Dost another love better than poor Mary,

Go and take that other to be thy wife,

And Mary Green shall her servant be».

«Yes, Mary, I do another love

Another I love far better than thee,

And another I will have for my wife;

Then what have I to do with thee?»

«For thou art melancholy pale,

And on thy head is the cold moon’s shine

But she is ruddy and bright as day,

And the sunbeams dazzle from her eyne».

Mary trembled and Mary chill’d,

And Mary fell down on the right-hand floor,

That William Bond and his sister Jane

Scarce could recover Mary more.

When Mary woke and found her laid

On the right hand of her William dear,

On the right hand of his loved bed,

And saw her William Bond so near,

The Fairies that fled from William Bond

Dancèd around her shining head;

They dancèd over the pillow white,

And the Angels of Providence left the bed.

I thought 1 Love lived in the hot sunshine,

But O, he lives in the moony light!

I thought to find Love in the heat of day,

But sweet Love is the comforter of night.

Seek Love in the pity of others’ woe,

In the gentle relief of another’s care,

In the darkness of night and the winter’s snow,

In the naked and outcast, seek Love there!

Уильям Бонд

Мне интересно, лишились девчонки ума,

И мне интересно, они уже знают как быть,

Уильяма Бонда сейчас поджидает сама

С косою костлявая, чтобы больного добить?

С майской зарею он в церковь отправился там

С феями вместе — одной, и двумя, и тремя,

Силы судьбы их вели по колючим кустам,

Уильям вернулся, пустою сумою гремя.

Больше не вышел ни в поле свое, ни во двор,

В город не ехал, в деревне его не видать,

Тучи чернее прокрался тихонько, как вор,

Бросил постель и задумчиво лег на кровать.

Ангел Судьбы возле ног притаился его,

Ангел Судьбы у подушки присел и поник,

А посредине, несчастья черней самого,

Туча висела, скрывая безжизненный лик.

Справа сидела подруга семьи Мэри Грин,

Слева сестра его Джейн в эту страшную ночь,

Слезы сквозь тучу летели до смятых перин,

Будто пытались слезами больному помочь.

«Уильям, когда ты с подругой сойдешься любой,

Если она будет лучше, чем бедная Мэри,

Смело женись, но останется в доме с тобой

Мэри служанкой, и ты не захлопывай двери».

«Правда, Мария, я знаю такую любовь,

Больше гораздо люблю я сегодня другую,

Речи иные ей будут подстегивать кровь,

Что вам за дело, о чем я с женою воркую?»

«Ты постоянно тиха и субтильно бледна,

Лунные блики играют в прическе уныло,

Словно заря, или солнце восходит она,

Яркая радость в глазах лучезарных застыла».

Это услышав, Мария от холода вдруг

Вся затряслась и упала по правую руку,

Уильям и Джейн, озирались тревожно вокруг,

Вылечить вряд ли смогли бы подругу.

Только когда осознанье вернулось к Марии,

И поняла, что всегда находиться хотела

С правой руки от заветной своей эмпирии,

Близко увидела милого Уильяма тело,

Тут и явились в их доме сбежавшие феи,

В танце кружились над ним и над девушкой тоже,

И над постелью, а судеб людских корифеи —

Ангелы с тучею черной покинули ложе.

Я полагал, что любовь существует под солнцем,

Но изначально она ведь жила под луною,

В ярких лучах я искал ее днем за оконцем,

А находилась под звездами рядом со мною.

Нежно любите того, кто в житейских оковах,

Людям заботы облегчить пытайтесь при этом,

В ночи глухой и в снегах находите суровых

Искры любви у нагих и отверженных светом.

11

* * *

Let the Brothels of Paris be opened

With many an alluring dance

To awake the [Pestilence] Physicians thro the city

Said the beautiful Queen of France

The King awoke on his couch of gold

As soon as he heard these tidings told

Arise & come both fife & drum

And the [Famine] shall eat both crust & crumb

[Then old Nobodaddy aloft

Farted & belchd & coughd

And said I love hanging & drawing & quartering

Every bit as well as war & slaughtering

(Damn praying & singing

Unless they will bring in

The blood of ten thousand by fighting or swinging)

Then he swore a great & solemn Oath

To kill the people I am loth

But if they rebel they must go to hell

They shall have a Priest & a passing bell]

The Queen of France just touchd this Globe

And the Pestilence darted from her robe

[But the bloodthirsty people across the water

Will not submit to the gibbet & halter]

But our good Queen quite grows to the ground

[There is just such a tree at Java found]

And a great many suckers grow all around.

Fayette beside King Lewis stood;

He saw him sign his hand;

And soon he saw the famine rage

About the fruitful land.

Fayette beheld the Queen to smile

And wink her lovely eye;

And soon he saw the pestilence

From street to street to fly.

Fayette beheld the King & Queen

In tears & iron bound;

But mute Fayette wept tear for tear,

And guarded them around.

Fayette, Fayette, thou’rt bought & sold,

And sold is thy happy morrow;

Thou gavest the tears of Pity away

In exchange for the tears of sorrow.

Who will exchange his own fire side

For the steps of another’s door?

Who will exchange his wheaten loaf

For the links of a dungeon floor?

O, who would smile on the wintry seas,

& Pity the stormy roar?

Or who will exchange his new born child

For the dog at the wintry door?

Позволяю сегодня открыть все бордели в Париже…

Позволяю сегодня открыть все бордели в Париже,

Пусть еще обольстительней будут в них танцы,

И проснутся врачи к моровому поветрию ближе,

Как велела с утра королева прекрасная Франции.

Пробудился король на своем золоченом диване,

Только новости эти откликнулись в сумрачной рани,

И в погонах флейтист подоспел с барабанщиком следом,

Пока голод съедал даже крошки еды за обедом.

Сверху дряхлый папаша Никто заворочался будто,

Пукнул, и отрыгнул, и прокашлял оттуда,

Дескать, вешать, казнить и разыгрывать очень люблю я,

За войной и резней наблюдаю, смакуя —

Проклинаю, молюсь и пою аллилуйя,

Пока не потекут свежей крови горячие струи

Многотысячных войск, а иным не сражаться велю я.

И затем он великую клятву торжественно дал

Убивать тех людей, кто любим мной и братом мне стал,

Ну а тот, кто восстанет, навечно отправится в ад,

Им положен священник и с ним колокольный набат.

Королева французская шара земного коснулась,

И бубонной чумы из-под мантии искра взметнулась,

Но народ кровожадный, водою омыв свои лица,

Ни узде и ни виселице не подчинится.

Почти вровень с землей проросла королева в канаве,

И такое вот дерево найдено было на Яве,

Рядом сонмы других присосались, которые вправе.

И Людовик затем приложил на указ свою руку,

С ним стояла и видела это несчастная Фея,

Ярость голода будто ждала и приблизилась скоро,

В плодотворную землю нагрянула вместо трофея.

Фея видела, как улыбается ей королева,

Посылая флюиды в прищурах прекрасного глаза,

Но из улицы в улицу вдруг полетела,

Поползла по земле моровая зараза.

Фея видит опять короля с королевой,

Но монархи в слезах, и забиты в железа,

Онемела она и, роняя слезу за слезою,

Охраняла чету без короны и жезла.

Фея, Фея, ты куплена и продана,

И счастливое завтра твое развенчали,

Слезы жалости ты раздарила свои,

Отдала их за слезы печали.

Кто меняет светлицы уют и покой

На ступени неведомой кельи?

Кто пшеничный свой хлеб отдает

За холодную твердь в подземелье?

Разве рев океана приятен и мил,

Кто в восторге от зимних морей?

Или кто поменяет младенца зимой

На замерзшего пса у дверей?

12

Long John Brown and Little Mary Bell

Little Mary Bell had a Fairy in a nut,

Long John Brown had the Devil in his gut;

Long John Brown lov’d little Mary Bell,

And the Fairy drew the Devil into the nutshell.

Her Fairy skipp’d out and her Fairy skipp’d in;

He laugh’d at the Devil, saying «Love is a sin».

The Devil he raged, and the Devil he was wroth,

And the Devil enter’d into the young man’s broth.

He was soon in the gut of the loving young swain,

For John ate and drank to drive away love’s pain;

But all he could do he grew thinner and thinner,

Tho’ he ate and drank as much as ten men for his dinner.

Some said he had a wolf in his stomach day and night,

Some said he had the Devil, and they guess’d right;

The Fairy skipp’d about in his glory, joy and pride,

And he laugh’d at the Devil till poor John Brown died.

Then the Fairy skipp’d out of the old nutshell,

And woe and alack for pretty Mary Bell!

For the Devil crept in when the Fairy skipp’d out,

And there goes Miss Bell with her fusty old nut.

Длинный Джон Браун и маленькая Мэри Белл

В орешке у Мэри жила под скорлупкою Фея,

У Джона жил дьявол, нутро ненасытное грея,

Короче сказать, длинный Джон полюбил Мэри Белл,

И дьявол проникнуть к взывающей Фее успел.

Но Фея сбежала, стал дьяволу домом орех,

Смеялась она, говоря, что любовь — это грех,

А дьявол тогда бушевал и ярился всерьез,

И в юный желудок мясною похлебкой заполз.

Он начал во чреве влюбленного юноши жить,

Джон кушал и пил, чтоб сердечную страсть приглушить —

За десять мужчин за обедом и ужином ел,

Но как ни старался, а только худел и худел.

В селе говорили, что волк у него в животе,

А может быть дьявол, верны рассуждения те,

Счастливая Фея гордилась, что в немощи он,

Смеялась над бесом, пока не преставился Джон.

И Фея пропала навеки, и старый орех опустел,

Насмешки и горе прелестную ждут Мэри Белл!

Ведь дьявол заполз, пока Фея резвилась со смехом,

А вот и мисс Белл с закорузлым и затхлым орехом.

13

Blind Man’s Buff

When silver snow decks Susan’s clothes,

And jewel hangs at th’ shepherd’s nose,

The blushing bank is all my care,

With hearth so red, and walls so fair;

«Heap the sea-coal, come, heap it higher,

The oaken log lay on the fire.»

The well-wash’d stools, a circling row,

With lad and lass, how fair the show!

The merry can of nut-brown ale,

The laughing jest, the love-sick tale,

Till, tir’d of chat, the game begins.

The lasses prick the lads with pins;

Roger from Dolly twitch’d the stool,

She, falling, kiss’d the ground, poor fool!

She blush’d so red, with side-long glance

At hob-nail Dick, who griev’d the chance.

But now for Blind man’s Buff they call;

Of each encumbrance clear the hall —

Jenny her silken ’kerchief folds,

And blear-eyed Will the black lot holds.

Now laughing stops, with «Silence! hush!»

And Peggy Pout gives Sam a push.

The Blind man’s arms, extended wide,

Sam slips between: — «O woe betide

Thee, clumsy Will!» — But titt’ring Kate

Is penn’d up in the corner straight!

And now Will’s eyes beheld the play;

He thought his face was t’other way.

«Now, Kitty, now! what chance hast thou,

Roger so near thee! — Trips, I vow!»

She catches him — then Roger ties

His own head up — but not his eyes;

For thro’ the slender cloth he sees,

And runs at Sam, who slips with ease

His clumsy hold; and, dodging round,

Sukey is tumbled on the ground! —

«See what it is to play unfair!

Where cheating is, there’s mischief there.»

But Roger still pursues the chase, —

«He sees! he sees!» cries, softly, Grace;

«O Roger, thou, unskill’d in art,

Must, surer bound, go thro thy part!»

Now Kitty, pert, repeats the rimes,

And Roger turns him round three times,

Then pauses ere he starts-but Dick

Was mischief bent upon a trick;

Down on his hands and knees he lay

Directly in the Blind man’s way,

Then cries out «Hem!» Hodge heard, and ran

With hood-wink’d chance — sure of his man;

But down he came. — Alas, how frail

Our best of hopes, how soon they fail!

With crimson drops he stains the ground;

Confusion startles all around.

Poor piteous Dick supports his head,

And fain would cure the hurt he made;

But Kitty hasted with a key,

And down his back they straight convey

The cold relief; the blood is stay’d

And Hodge again holds up his head.

Such are the fortunes of the game,

And those who play should stop the same

By wholesome laws; such as all those

Who on the blinded man impose

Stand in his stead; as, long a-gone,

When men were first a nation grown,

Lawless they liv’d, till wantonness

And liberty began t’ increase,

And one man lay in another’s way:

Then laws were made to keep fair play.

Жмурки

Когда на Сьюзан серебром блестят меха,

И бриллиант висит под носом пастуха,

Мои заботы в теплом доме неизменны —

Пылающий очаг, приветливые стены,

На берегу своем средь ледяного плена

Подкинь еще в огонь дубовое полено.

Ряд табуреток, выставленных вкруг,

Собрание друзей веселых и подруг!

Один на всех в кругу бидончик эля,

Предчувствие любовной сказки и веселья,

Но шутки в сторону, и вот уж для затравки

Подружки в ход пускают острые булавки,

Вдруг Роджер дернул стульчик из-под Долли,

Та землю целовать упала поневоле.

Смущенная таким, как алая гвоздика,

Косилась с пола на растерянного Дика.

Но вот уже зовут играть подругу в жмурки,

Все лишнее убрав из зала в закоулки,

Сложила Дженни шелковый платочек,

На Вилли жребий пал без проволочек.

Все, тишина теперь! И смех ушел, но в беге

По залу Сэма в бок подталкивает Пегги.

Уилл близорук, он вширь расставив руки,

Идет, а Сэм скользит под ним на круге,

— Ты неуклюж! — но Кейт трунить могла

Не из игры, а только из угла.

Вот, наконец, Уилл повязку снял,

Не думал он, что так смешон и вял.

— Сейчас вот, Китти! Шансы есть, не трусь,

Вплотную Роджер! Я тебе клянусь!

Попался, Роджер в шелковой повязке,

Хитрец кружит как будто на привязке,

Глазами в пол он видит сквозь платок,

Сэм ускользает в угол из-под ног.

Неловко Роджер ближнего захапал,

А это Сьюки, и она свалилась на пол! —

Нечестная игра, в ней Сью не повезло!

Плодит мошенник шалости и зло.

А Роджер продолжает грозный рейс,

— Он видит, видит! — тихо плачет Грейс,

В искусстве лжи не искушен ты, Роджер,

Чтоб роль играть уверенней и строже!

Считалку жребия читает бойко Китти,

И Роджер трижды кружит, вы бегите

Все от слепого Уилла, только Дик

В уловку злую выгнул этот миг,

Он снизу притаился на пути —

Так, что слепому мимо не пройти,

И хмыкнул, чтобы Ходж промчался тут,

Уверен был, что прочие поймут,

И рядом с Диком грохнулся слепой,

Как, впрочем, может пасть из нас любой!

Багровых капель лужицы вокруг,

Невольное смятение, испуг…

Руками голову подпер несчастный Дик,

От боли друга, от любви к нему поник,

Ведь Китти просто в счете поспешила —

Не утаишь в мешке и в сердце шила,

Всем ясно, кто виновник, снова кровь

Течет спокойно, Ходж уверен вновь.

Любой игры планида такова —

Не надо тратить лишние слова,

А по закону здравому в судьбе

Забрать слепого тяготы себе,

Встать за него, как выбывший когда-то,

За тех, что не стояли брат за брата,

А беззаконно жили и распутно,

Когда была свобода неподсудна,

И все мешали всем, история стара,

Затем пришел закон и честная игра.

14

* * *

His whole life is an epigram smart, smooth and neatly penn’d,

Plaited quite neat to catch applause, with a hang-noose at the end.

Вся Его жизнь

Вся Его жизнь нам напомнит сентенцию гладкую,

любой эпиграммы свежее,

Чтоб под овации зала в конце, заплетаясь над схваткою,

петлей затянуться на шее.

15

To Spring

О thou with dewy locks, who lookest down

Thro the clear windows of the morning, turn

Thine angel eyes upon our western isle,

Which in full choir hails thy approach, О Spring!

The hills tell each other, and the list’ning

Valleys hear; all our longing eyes are turned

Up to thy bright pavilions: issue forth,

And let thy holy feet visit our clime.

Come o’er the eastern hills, and let our winds

Kiss thy perfumed garments; let us taste

Thy morn and evening breath; scatter thy pearls

Upon our love-sick land that mourns for thee.

О deck her forth with thy fair fingers; pour

Thy soft kisses on her bosom; and put

Thy golden crown upon her languish’d head,

Whose modest tresses were bound up for thee.

К Весне

О, ты со свежими кудрями, сверху глядя

Сквозь утренние окна, обрати

Взор ангела на западный наш остров,

Весь клирос здесь ликует, о Весна!

Холмы поют друг другу, голоса их

Летят по долам, и людские взгляды

Восторженны: направь стопы святые

Из яркого шатра в наш тихий край.

Приди к холмам восточным, наши ветры

Пусть пригубят душистые одежды,

Вдохни в нас жизнь, рассыпь утрами жемчуг

В скорбящей и измученной земле.

Укрась ее прекрасными руками,

Разлей бальзам воздушных поцелуев,

Надень свою корону золотую,

Все наши мысли связаны с тобой.

16

To Winter

«О Winter! bar thine adamantine doors:

The north is thine; there hast thou built thy dark

Deep-founded habitation. Shake not thy roofs,

Nor bend thy pillars with thine iron car.»

He hears me not, but o’er the yawning deep

Rides heavy; his storms are unchain’d, sheathed

In ribbed steel; I dare not lift mine eyes,

For he hath rear’d his sceptre o’er the world.

Lo! now the direful monster, whose skin clings

To his strong bones, strides o’er the groaning rocks:

He withers all in silence, and in his hand

Unclothes the earth, and freezes up frail life.

He takes his seat upon the cliffs, — the mariner

Cries in vain. Poor little wretch, that deal’st

With storms! — till heaven smiles, and the monster

Is driv’n yelling to his caves beneath mount Hecla.

К Зиме

«О, Зима! Запереть бы твои изумрудные двери:

Север твой, где построила в темных глубинах

Ты жилище свое. Не тряси свои крыши над миром,

И колонны дворца не сгибай колесницей железной».

Но не слышит меня, над зияющей бездной холодной

Тяжело проезжает, а бури свободны, покрыты

Будто сталью ребристой… Глаза я поднять не решаюсь,

Ибо скипетр властно она вознесла над замлею.

Погляди! Ныне это чудовище с крепким скелетом

И шершавою кожей, бредет по стенающим скалам,

В тишине умирает и вянет природа, рукою

Обнажает поля и сады, преходящую жизнь леденит.

Оседает у волн на последних утесах, напрасно

В море плачут на шхунах. Опасен и гадок по сути

Ледяной ураган! И чудовище криками гонят в пещеры

С позволения неба, к вратам преисподней под Геклой.

17

To Summer

О thou who passest thro’ our valleys in

Thy strength, curb thy fierce steeds, allay the heat

That flames from their large nostrils! thou, О Summer,

Oft pitched’st here thy golden tent, and oft

Beneath our oaks hast slept, while we beheld

With joy thy ruddy limbs and flourishing hair.

Beneath our thickest shades we oft have heard

Thy voice, when noon upon his fervid car

Rode o’er the deep of heaven; beside our springs

Sit down, and in our mossy valleys, on

Some bank beside a river clear, throw thy

Silk draperies off, and rush into the stream:

Our valleys love the Summer in his pride.

Our bards are fam’d who strike the silver wire:

Our youth are bolder than the southern swains:

Our maidens fairer in the sprightly dance:

We lack not songs, nor instruments of joy,

Nor echoes sweet, nor waters clear as heaven,

Nor laurel wreaths against the sultry heat.

К Лету

О, проходящая теперь через долины,

Ты в силе, обуздай коней свирепых,

Огонь ноздрей смири на миг, о Лето,

Златой шатер раскинув под дубами,

Спала ты здесь, пока мы созерцали

Румяные черты и волосы в цветах.

Мы часто слышали в кустах тенистых

Твой голос, когда полдень в дилижансе

Над бездною небесной мчался, возле

Источников и в наших мшистых поймах,

У речек, сбросив шелковое платье,

Спешат к воде прохладной наши люди,

За это гордость Лета любят долы.

Тем, кто вознес серебряные струны,

Чья молодежь смелей мальчишек южных,

А девы всех прекрасней в ярком танце:

Нам не хватает песен, инструментов,

Воды прозрачной, сладостного эха,

Венков лавровых — не страдать от зноя.

18

To Autumn

О Autumn, laden with fruit, and stained

With the blood of the grape, pass not, but sit

Beneath my shady roof; there thou may’st rest,

And tune thy jolly voice to my fresh pipe,

And all the daughters of the year shall dance!

Sing now the lusty song of fruits and flowers.

The narrow bud opens her beauties to

The sun, and love runs in her thrilling veins;

Blossoms hang round the brows of Morning, and

Flourish down the bright cheek of modest Eve,

Till clust’ring Summer breaks forth into singing,

And feather’d clouds strew flowers round her head.

«The spirits of the air live on the smells

Of fruit; and Joy, with pinions light, roves round

The gardens, or sits singing in the trees.»

Thus sang the jolly Autumn as he sat;

Then rose, girded himself, and o’er the bleak

Hills fled from our sight; but left his golden load.

К Осени

О Осень, груз плодов, ты кровью винограда

Запачкана, присядь и отдохни,

Останься под моей тенистой крышей,

Спой под мою веселую свирель,

Все женщины села тебе станцуют!

Миг страстной песни фруктов и цветов.

Раскрой красоты узкого бутона,

Любовь и солнце вновь волнуют вены,

Венок цветов чело украсил утра,

Зарделся на ланитах скромной Евы,

А сгусток лета пением залился,

И над тобой цветы из облаков.

«Над фруктами живут и дышат эльфы,

И радость бродит легкими шагами

В садах между поющими на ветках».

Так пела Осень, в доме отдыхая,

Потом ушла и скрылась за холмами

Вдали, оставив груз свой золотой.

19

To The Muses

Whether on Ida’s shady brow,

Or in the chambers of the East,

The chambers of the sun, that now

From ancient melody have ceas’d;

Whether in Heaven ye wander fair,

Or the green corners of the earth,

Or the blue regions of the air

Where the melodious winds have birth;

Whether on crystal rocks ye rove,

Beneath the bosom of the sea

Wand’ring in many a coral grove,

Fair Nine, forsaking Poetry!

How have you left the ancient love

That bards of old enjoy’d in you!

The languid strings do scarcely move!

The sound is forc’d, the notes are few!

К Музам

Или на хребтах тенистых Иды,

Или в скрытой местности востока,

Стихли звуки солнечной планиды

И ушли скитаться одиноко,

Странствуешь ли праведно по небу,

По земле в ее зеленом храме,

Или синей дали на потребу

Ты летишь мелодией с ветрами,

По хрустальным скалам бродишь ныне,

К безднам моря тянешься из быта,

Где в садах коралловых святыни —

Девять муз, поэзия забыта!

Ты любовь античную оставил —

Ту, что барды древности воспели!

Бьешь по струнам искренним без правил!

Звук силен и примитивны трели!

20

* * *

When Klopstock England defied,

Uprose William Blake in his pride;

For old Nobodaddy aloft

…and belch’d and cough’d;

Then swore a great oath that made Heaven quake,

And call’d aloud to English Blake.

Blake was giving his body ease,

At Lambeth beneath the poplar trees.

From his seat then started he

And turn’d him round three times three.

The moon at that sight blush’d scarlet red,

The stars threw down their cups and fled,

And all the devils that were in hell,

Answerèd with a ninefold yell.

Klopstock felt the intripled turn,

And all his bowels began to churn,

And his bowels turn’d round three times three,

And lock’d in his soul with a ninefold key;…

Then again old Nobodaddy swore

He ne’er had seen such a thing before,

Since Noah was shut in the ark,

Since Eve first chose her hellfire spark,

Since ’twas the fashion to go naked,

Since the old Anything was created…

Уильям Блейк восстал

Когда Клопшток хулил британцев ныне,

Уильям Блейк восстал в своей гордыне,

Старик Никто вверху

…услышал глас в пустыне,

Покашлял, отрыгнул, затем поклялся он,

Такою клятвой, что потряс небесный трон,

И Блейк английский был к ответу оглашен.

Воздушной легкостью наполнил тело,

То в Ламбете под тополями было дело.

Он начал с места своего без лишних глаз,

Вокруг себя оборотился девять раз.

Луна плеснула кровью из-под шали,

А звезды, кубки выбросив, бежали.

И черти все, что в преисподней были,

В ответ девятикратно завопили.

Клопшток почувствовал тройной переворот,

Его кишки бурлят, из чрева лезут в рот,

И крутит внутренности трижды приступ странный,

А душу заперли на ключ девятигранный.

Старик Никто с высот поклялся снова,

Что в жизни не встречал еще такого

С тех пор, как Ноя запер он в ковчеге,

И ада искру распалила Ева в человеке,

Когда высокой модой стала нагота,

Ничто и Все слилось в сознании когда…

21

A Cradle Song (Sleep, sleep, beauty bright)

Sleep, sleep, beauty bright,

Dreaming in the joys of night;

Sleep, sleep; in thy sleep

Little sorrows sit and weep.

Sweet babe, in thy face

Soft desires I can trace,

Secret joys and secret smiles,

Little pretty infant wiles.

As thy softest limbs I feel,

Smiles as of the morning steal

O’er thy cheek, and o’er thy breast

Where thy little heart doth rest.

O the cunning wiles that creep

In thy little heart asleep!

When thy little heart doth wake,

Then the dreadful light shall break.

Колыбельная песня (Спи, усни, красавица светлая)

Спи спокойно, светлый ангел,

Будет радостною ночь,

Спи спокойно, сон утешит

И умчит печали прочь.

На лице у сладкой крошки

Бродят робкие мечты,

В тайной радостной улыбке

Шалость детской красоты.

Нежно светятся улыбки,

Словно вкрадчивое утро

Над твоей щекой и грудкой

Из ночного перламутра.

Живы хитрые уловки,

Пока спит твое сердечко!

А когда оно проснется,

Над тобой погаснет свечка.

22

Gwin, King of Norway

Come, kings, and listen to my song:

When Gwin, the son of Nore,

Over the nations of the North

His cruel sceptre bore;

The nobles of the land did feed

Upon the hungry poor;

They tear the poor man’s lamb, and drive

The needy from their door.

«The land is desolate; our wives

And children cry for bread;

Arise, and pull the tyrant down!

Let Gwin be humbled!»

Gordred the giant rous’d himself

From sleeping in his cave;

He shook the hills, and in the clouds

The troubl’d banners wave.

Beneath them roll’d, like tempests black,

The num’rous sons of blood;

Like lions’ whelps, roaring abroad,

Seeking their nightly food.

Down Bleron’s hills they dreadful rush,

Their cry ascends the clouds;

The trampling horse and clanging arms

Like rushing mighty floods!

Their wives and children, weeping loud,

Follow in wild array,

Howling like ghosts, furious as wolves

In the bleak wintry day.

«Pull down the tyrant to the dust,

Let Gwin be humbled,»

They cry, «and let ten thousand lives

Pay for the tyrant’s head.»

From tow’r to tow’r the watchmen cry,

«O Gwin, the son of Nore,

Arouse thyself! the nations, black

Like clouds, come rolling o’er!»

Gwin rear’d his shield, his palace shakes,

His chiefs come rushing round;

Each, like an awful thunder cloud,

With voice of solemn sound:

Like reared stones around a grave

They stand around the King!

Then suddenly each seiz’d his spear,

And clashing steel does ring.

The husbandman does leave his plough

«To wade thro» fields of gore;

The merchant binds his brows in steel,

And leaves the trading shore;

The shepherd leaves his mellow pipe,

And sounds the trumpet shrill;

The workman throws his hammer down

To heave the bloody bill.

Like the tall ghost of Barraton

Who sports in stormy sky,

Gwin leads his host, as black as night

When pestilence does fly,

With horses and with chariots —

And all his spearmen bold

March to the sound of mournful song,

Like clouds around him roll’d.

Gwin lifts his hand-the nations halt,

«Prepare for war!» he cries —

Gordred appears! — his frowning brow

Troubles our northern skies.

The armies stand, like balances

Held in th’ Almighty’s hand; —

«Gwin, thou hast fill’d thy measure up:

Thou’rt swept from out the land.»

And now the raging armies rush’d

Like warring mighty seas;

The heav’ns are shook with roaring war,

The dust ascends the skies!

Earth smokes with blood, and groans and shakes

To drink her children’s gore,

A sea of blood; nor can the eye

See to the trembling shore!

And on the verge of this wild sea

Famine and death doth cry;

The cries of women and of babes

Over the field doth fly.

The King is seen raging afar,

With all his men of might;

Like blazing comets scattering death

Thro’ the red fev’rous night.

Beneath his arm like sheep they die,

And groan upon the plain;

The battle faints, and bloody men

Fight upon hills of slain.

Now death is sick, and riven men

Labour and toil for life;

Steed rolls on steed, and shield on shield,

Sunk in this sea of strife!

The god of war is drunk with blood;

The earth doth faint and fail;

The stench of blood makes sick the heav’ns;

Ghosts glut the throat of hell!

О what have kings to answer for

Before that awful throne;

When thousand deaths for vengeance cry,

And ghosts accusing groan!

Like blazing comets in the sky

That shake the stars of light,

Which drop like fruit unto the earth

Thro’ the fierce burning night;

Like these did Gwin and Gordred meet,

And the first blow decides;

Down from the brow unto the breast

Gordred his head divides!

Gwin fell: the sons of Norway fled,

All that remain’d alive;

The rest did fill the vale of death,

For them the eagles strive.

The river Dorman roll’d their blood

Into the northern sea;

Who mourn’d his sons, and overwhelm’d

The pleasant south country.

Гвин, король Норвегии

Придите, короли, и слушайте меня:

Когда владения оставил сыну Нор,

Над городами севера жестокий

По праву Гвин свой скипетр простер.

Земля дворян кормила еле-еле,

Поскольку тих и беден был народ,

Забрав в казну последнего ягненка,

Нуждающихся гнали от ворот.

«Земля бесплодна, плачут наши жены

И дети, и пустым стоит овин,

Восстань, явись и одолей тирана!

Навеки пусть унижен будет Гвин!»

Проснулся Гордред — исполин огромный,

В пещере пробудился ото сна,

Потряс холмы, глядит — под облаками

Знамен тревожных цепь вознесена.

Страшнее бури племена чужие

Стекали многотысячной толпой,

Как дети львов, рычащие в предгорьях,

Из мрака дикой ярости слепой.

С холмов Блерона катятся свирепо,

Ужасный крик приветствует восток,

Их кони бьются, лязгает железо,

Стремятся вниз, как селевый поток.

Супруги их и дети громко плачут,

Большой обоз — хорошая мишень,

Волками воют дикими и злыми,

Как призраки в ненастный зимний день.

«Низвергни в прах кровавого тирана,

Униженным отправь его ко дну,

Пусть нам придется десять тысяч жизней

Отдать за королевскую одну»

От башни к башне слышно перекличку

«О Гвин, сын Нора, минула пора

Спокойной жизни, пробуждайся ныне,

И выезжай в доспехах со двора!»

И поднял Гвин свой щит, дворец трясется,

К нему вассалы верные спешат,

Куют мечи, повсюду точат копья,

В округе шум и лязг железных лат.

И земледелец, плуг оставив дома,

Идет в поля запекшийся крови,

Купец и воин сводят брови сталью,

На берега глядят из-под брови.

И сладкую свирель пастух забросил,

Звучит в полях пронзительно труба,

И оставляет молот свой рабочий,

Чтоб выставить кровавый счет раба.

Как грозовой, высокий призрак неба,

Что сотрясает всю земную твердь,

Ведет вперед войска хозяин Гвина,

Подобно мору черному — на смерть.

Готовы кони к бою, колесницы,

Не дрогнет у копейщика рука,

Поход под звуки заунывной песни,

Вокруг полков клубятся облака.

Гвин поднимает руку, и повсюду

Замедлилось движение в пыли…

Готовиться! Явился грозный Голдред

Под северным сиянием земли.

Войска готовы, две известных чаши

В руке господней с тяжестью имен, —

«Ну что же, Гвин, ты переполнил меру,

Сметен с земли и ныне побежден».

И полчища сошлись на поле брани,

Как волны моря в ветер штормовой,

Над битвою дрожит и стонет небо,

Звучат в пыли проклятия и вой!

Земля дымится кровью и трясется,

А рок к наивным недругам суров,

И глаз не может через море крови

Достичь земли дрожащих берегов!

Где на краю разлившегося моря

Рыдают голод, бедствие и смерть,

И женский крик, и плач сирот несчастных

Летит оттуда в эту круговерть.

Король с дружиной бьется в самой гуще,

Он яростен, и воины смелы,

Стремится в битву огненной кометой,

С пути сметая красные валы.

Как овцы гибнут толпы обреченных,

В рядах все меньше ратников уже,

Другие в шоке, но не отступают,

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.