16+
Скоро сказка сказывается… Последняя стрела

Бесплатный фрагмент - Скоро сказка сказывается… Последняя стрела

Фантастика, повесть

Объем: 148 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Татьяна Левченко                                    Скоро сказка сказывается…                                             Последняя стрела

Фантастика, повесть

Сказание про Охотника и дочь его Лукаву

Лёнушка…

Глаза твои — цвета неба весеннего, обронившего росы во льны цветущие. Глаза твои — цвета льняных цветов, глядящих в небо. Зори и звёзды, и лучи светила полдневного впивают они, источают они отраженьями…

Лёнушка…

Волосы твои — цвета злата и серебра, воедино слившихся. Цвета солнечных бликов на озере затуманенном, серебром светящим. Волосы твои — цвета льна тереблёного, ещё только задуманного стать пряжей, стать нитью, полотном, пелёнами, ручниками, сарафанами…

Так ты была задумана, Лёнушка, — лённоглазая, льноволосая, — стать невестой мне, стать женой моей, стать матерью сынам и дочерям нашим…

Разгадалось загаданное… Не сбылось, не сталось… Истекло, словно волосы твои тонкие, серебрящимся с золотинками ручьём сквозь пальцы ладоней моих. Отискрилось, угасло, как глаза твои, вдруг небывным туманом подёрнувшиеся, мимо глаз моих, в смертность дальнюю оглянувшиеся…

Лёнушка…

Как держал я тебя, вмиг сникшую, тяжестью неживой на руки мои опавшую…

Соскользнула с ладоней, а в пальцах моих — только стрелочка. Не кленовая, не калёная, а как вырезана изо льда мутного — туманно-жёлтая, леденящая… Вся дрожит, а не гнётся, проклятая. Сжал в ладонях — ан нет, и не сломится…

Лёнушка!!!

— ––––––

— Не кричи, не рыдай! Говорила тебе я — не судьба вам быть. Говорила: не заглядывайся, не любись с чужой. Кто была она, Льнява пришлая?! Где во льнах нашли — и там не своя, не признана: ни одна из тамошних баб о пору ту на сносях не ходила. И неведомо, кто матерь Льняхи той, откуда забрела, куда ушла, дитя неспелёнатого во льнах покинувши… Так судьба ль ей была среди люди жить? Не рыдай, говорю!

— Уж не ты ли, матушка, чаганка ведовая, сотворила с нелюбой, нежеланной тебе?! Говорила, — да! Откель ведала?!

— Ведать ведала, да не делала. Ты, сын, опомнись, на мать такое говорить. На стрелу посмотри… не людских она рук сотворение… И ни кровинки на ней, и на теле у Льняшки ни следочка от стрелы той не видать… Ох, не добро, не ладно…


Я хотел отбросить стрелу поганую, так странно и так страшно отнявшую у меня любушку мою. Но окрикнула мать сторожко:

— Погоди, не бросай! Вдруг случится от неё беда ещё. Пойдём-ка, завернём эту погань в тряпицу, в отваре чаговом вымоченную.

Я, растерянно потоптавшись около тела Лёнушки моей, пошёл вослед за матерью, стрелу осторонь держа, как гадюку непридушенную, у которой яд с зуба надобно собрать для мази растирочной.

— У тебя, матушка, — говорил, идучи, — от семи бед — один ответ: отвар чаги. И от застуды, и от сглазу…

— Помолчи, умничек, — отворчалась мать, в повети вымачивая тряпицу чёрную в крепком отваре. — Что природное — от всего поможет. Как болезнь убьёт, так и силу злую у стрелы этой ослепит, заглушит… — завернула стрелу осторожно, крепко-накрепко ниткой, чёрной же, суровой обмотала, вернула. — На, держи, да в хату не входи, соберу тебе сейчас подорожников… — скрылась в избе.

Я же, в странном оцепенении, застыл у крыльца родимого, сжимая в руке чёрный пахучий свёрток, тёмными каплями отвара каплющий на ступени. И не знал, и не ведал, что в последний раз вижу и матерь свою, и избу свою, и всё, что дорого и мило сердцу и взору моему. Что занесёт меня судьба-долюшка не в иные края, а незнамо куда…

И смотрел я на всё, ещё не ведая, но как прощаясь…

* * *

— …А пришёл он, говорят, с какой-то звезды дальней…

— Вот уж брешут, так брешут! — засмеялся, щеря зубы мелкие да острые, маленький хлипенький мужичок бортник по прозванию важному — Михайло Потапович. Потому как мёдом с бортей своих потаённых запасался всей деревне как бы не на год-полтора. И в погребцах у него, что твои кротовьи норы, узких да извилистых, ещё сколько припасено было: «Зима на зиму не приходится, — щурился добро-лукавенько Михайло Потапович, — а в деревне у нас, зато, и в неурожайный год не голодно. От, соседи — и ближние, и дальние прибегают за медком. И, кто репку привезёт, кто ржицы, а кто хоч и ягоды лесной — всё прок…»

Вот сейчас-то, слушая быль-сказание, что поведывал мне по указу Веча Вещего сам Хранитель Сказаний Ведовых, без гуслей, — но привычные пальцы теребили-щипали полотенце до белизны снежной выбеленное, колени его прикрывающее, сказочными узорами расшитое, да с прошвами бахромчатыми цветистыми (то, знать, расстарались-подластились какие-то мастерицы за сказки-прибаутки его, что долгими зимними вечерами, задерживаясь в деревне и на седмицу, а когда и от луны до луны, баял-пел гусляр, теша души поселян) — о том сказывал он, как и откуда взялись эти стрелки проклятые, кто выстреливает их… из тех стрелок, одну из коих, увязанную и ослеплённую матушкиным отваром чаговым, принёс я на показ на Поляну Веча Вещего. Собирались здесь не селяне, не простой народ, а Знаватели да волхвы с ведунами, да и знахари. Сама матушка, хоть была причастна к колу Вечевому, не пошла сей раз, да и правильно сделала: её отвар мог от неё и силу отбирать через стре́лкову тягу вырваться из полона заговорного.

Так вот, слушая гусляра,

— Ой, и брешут люди! — посмеивался Михайло Потапович, — да как же, на такой-то махонькой, да ещё на небе, на звёздочке жить-то можно?!

— Ай, не скажи, Михайло Потапович! — покачал головой другой мой новый знакомец — рыбак знатный, ушицу сейчас для всего кола дружного, наваристую да ароматную, в горшике, край костерка углями обгорнутом, помешивающий. — Вот, сколь раз бывало: ночь, темень непроглядная, а я посередь озера сети выставляю. И в какую сторону плысть опосля? Ать, рыбачка моя, Щукариха, вздувает каганец в окошечке. И видится огонёк мне звёздочкой крохотной. А приплыву к порогу — тут тебе и изба моя, тут тебе и деревня вся. Так, может, и в небе звёздочки — чьи-то каганцы в окошечках: далеко они — вот и крохотные, а дойди, доплыви…

— Вот-вот, — продолжал посмеиваться бортник, — не на озере, не средь поля — на небе. Как дойдёшь-доплывёшь?

— Говорят, есть у них, у звёздных, лодьи летучие, что по воздуху, аки по озеру плывут, — улыбнулся сей перепалке гусляр. — Да не спорили бы, не сбивали сказ. Повелено мне передать, как сохранено Сказание, не могу в угоду вам ни слова заменить, ни спорить — так ли, не так было…

Притихли мужики. Лишь рыбак, когда-никогда, ушицу помешивал, то травку, то корешок какой подбрасывая в варево. А гусляр между тем продолжал, полотенце пощипывая да оглаживая, сказание древнее, извечно хранимое, как считалось — Ведовое. Невольно засмотрелся я на руки Сказителя, как тихо, едва касался он кончиками перстов одной руки затейливого узора самого тканья, другою теребя, расчёсывая при этом бахромку прошвы супротив этого касания. И подивился, головою сам себе покачав: не простые мастерицы полотенечко это ткали-украшали. Потому как узорочье тканья сплошь виделось знаками-рунам, а бахромка-то суть оказывалась буквицами вязана, оттого все нити её отличались друг против дружки и цветом, и длиною, и вязанием узов. Не простое то полотенечко было у Сказителя — книга Сказаний Ведовых, с него он и считывал слова сказанные — уж куда тут отступить от словечка-то: всё связано. Потому и бережливы касания перстов его: а не вытерлось бы узорочье до срока. С уважением ещё большим склонил я голову на кулаки сложенные, вслушивался в каждое словечко, чтобы запомнить, не упустить малости са́мой от сказанного.

— Уж и чем догодил ему Охотник наш, — то не сохранилось в преданиях. А только отдарил Пришлый ему луком тугим, колчаном резным, полным стрелочек — не кленовых, не калёных, будто изо льда жёлто-мутного вырезанных. А и лук тот, как не из дерева, тоже туманной желтизной светится. А колчан весь звёздами резьблённый. И стрелочек тех — ровно лун в году.

Отдарил Пришлый Охотника, и слова сказал о подарке: стрелит лук стрелу — будь на год пути, а цель выцелит, лишь найди сумей. А найдёшь — стрелу можно стрелять наново, пока в колчан не вернёшь. А вернёшь — и уснёт сила её; то и в чужих руках: станет стрелою обычною, и сломаться уж может, и затеряться, да и цель уцелит, только если лучник меток будет.

А ещё сказал — если отыщется цель поражённая от зари до заката — не навечно умрёт убиенное, здесь истает, а возродится — где, не ведомо и когда — на знаемо.


Необычные эти слова слушали все, всяк по-своему отмечая себе: рыбак, уж отставивший в сторонку горшик с ушицей изготовленной, тот изумлённо и задумчиво головою покачивая. Бортник, всё так же посмеивался, рта уж не открывая, только лукавинками весёлыми из глаз сыплючи. Я лежал ничком, кулаки под подбородок подставив, не отводя глаз от Сказителя. А он-то вёл сказание дальше, слово в слово повторяя сохранённое сказителями былыми, ему переданное.


— …А была у Охотника дочь единая. Своевольная, своенравная. Говорили, что матерь её была не роду человеческого, а лесной — Древодева, али русалка ручьевая. Как ни то, а не корилась Лукава ни отцову слову, ни уставу человечьему. Всё по-своему, как схотелось, как вздумалось… только хохот звонкий, только вихрь кудрей чёрных с прозеленью, с травным духом — за нею.

Знать, слыхала она слова Пришлого, знать забавою показался ей подарочек его: чуть уснул отец-охотник — хвать Лукава лук, расстреляла все стрелочки не глядючи, а колчан, что не нужен ей больше был, — забросила на высокий дуб, да на самые ветки верхние. Так, по сей день, говорят, висит он на дубу, ещё выше с той поры поднявшемся, ещё гуще ветви раскинувшем. И стоит тот дуб рядом с бывшей избою Охотника.

Сам Охотник, — он первый попал под стрелу дарёную, и нашла его Лукава в срок от зари до заката, стрелку дальше пустила, а отец её с той поры неведомо где, незнаемо когда возродится, а может, и нынче ходит лесом — охотится.

А сама Лукава пока за стрелками бегает, вновь да сызнова запускает их — всё играется, всё хохочет, и ни погибели ей, ни радости людской, истинной.

И всё будет так, пока кто-то другой ту стрелу не узрит, да колчан найдёт, да положит стрелу в колчан, чтобы силу отнять её, да соберёт-сумеет в тот колчан все стрелочки, что числом — ровно лун в году… Вот тогда и Лукава утихомирится, тогда и лук даренный тоже силу свою потеряет… до времени.


— Как же стрелки искать? — вздохнул-спросил бортник, уж не с лукавой усмешкой — с мудрой задумчивостью в глазах.

— А кто первый положит стрелу в колчан, тот и узнает, как. Аль у него чутьё прорежется, али колчан родное почует и остаточки сбирать почнёт… Лукава — так чует, или лук её чует стрелки, что находит их, да и вновь стреляет…

— Ты видел стрелу? — толкнул меня в бок весь вечер молчавший отрок, что вышел к нашему костерку с туеском ягоды лесной, им собиранной.

— Да, — кивнул я, вспоминая, как таяла, исчезала с глаз любушка моя Лёнушка, когда пришёл я к месту смерти её, попрощаться.

Матерь обещала позаботиться, схоронить по-людски. Да некого хоронить стало. Только охнула матушка за плечом моим, и в плечо же толкнула: ступай скорей, ох, недоброе, ох, неладное!..

И теперь я подумал: коль пойду искать и колчан, и стрелы, — может, встречу мою Лёнушку, пусть, не узнанный в её новой жизни, да увидеть: жива она, возродилась…

— А и многие уже видели эти стрелочки, — хитро улыбнулся отрок, искоса поглядывая на Сказителя. — И даже колчан с луком видывали… — он простодушно развёл руками, как оправдываясь: — ведь иначе, откуда в Сказании такое взялось: и каковы они, стрелочки, и каков колчан, да где висит…

— Ты, Невер, внучок, не дерзи старшим-то, — откликнулся из тьмы за кругом кострового света тихонький, скрипучий, одначе, густой голос.

И к огню вышел, допрежь в шалашике под елями отдыхавший, махонький дедок с бородою белою, как не до колен ему, в шапке широкой, плетёной из травы и лыка — как он показал: «Абы шишки сосновые да еловые, белками, птицами ли оброненные, по голове не били». Именем дедок был Мал Боровик — ведун и кудесник. Во бору близ Поляны Веча Вещего он обретался с этим отроком Невером — сыном дочери его Малуши. Та вдовствует с младшими детьми в деревне нашей, за два подворья от матушкина. Невера же, старшего, спровадила деду в помощь да в обучение.

А и дерзкий отрок, да и речь ведёт поперёд мысли. Поразмыслил бы — и сам понял: как бы иначе Сказание сложилось, кабы не многие свидетели. То же и Мал Боровик сейчас втолковывал:

— И не раз, и не два говорено: скоро сказка сказывается, да не споро слово связывается. Были и свидетели встречи Охотника с Пришлым; были и находившие стрелки, да колчан не добывшие, али не ведали о нём. Стрелки те Лукава опосля хитро отнимала, дале, знать, пускала: ни у кого не сохранялись они.

Так, по словцу, по деянию, великому ли, малому — Сказания и складываются. Не токмо сие — каждое из ведомых Ведовых.

Пристыженный Невер, посапывая, склонил голову с волосьями спутанными, только глазами из-под них просительно постреливал — мол, прощения прошу, — то на деда, то на гусляра. А Мал Боровик так продолжал говорить:

— И не раз, и не два люди видели стрелки эти. И не раз, и не два теряли они любых и ближних, пугаясь, как истаивали те. Были и такие, что встречали через много лет возродившихся: те не признавали былых знакомцев, одначе, — не всё в Сказании говорится: есть и как будто верные слова, только проверить не можно, потому и не говорятся, — ведомо: если как-то напомнить, что-то зело близкое к сердцу переродившегося указать, он вспоминает и узнаёт. Даже если оставил ребятёнком, а узрел деда-бабку древних. Два или три такие случая случались.


Я с замершим сердцем слушал эти слова Мала, и надежда всё теплее омывала мою душу. И задумался-замечтался я, опустив глаза к земле: вот, пойду искать, вот, сыщу колчан, вот, повстречаю её, мою Лёнушку…


— Как зовут тебя? — Гусляр торкнулся головы моей, склонённой на кулаки сложенные: как лежал у костра, так и задумался, в землю глядючи.

Сел, встряхнул свои кудри, под ремешок заправил. Подивился вопросу: всяк здесь меня сызмальства, через матушку, знал. Но, коль спрошено, — отвечать надобно:

— Матерь Лучарушкой прозывала, — откликнулся, — а любушка, Лёнушка моя, — Яроликом звала…

— Так тому и быть, — кивнул гусляр. — Вот, два имени, два пути твои — какое выпадет, тем путём и пойдёшь. Быть Лучарушкой — воротишься к матушке, позабудешь про всё — и про любушку, и про смерть её, и про Вече Вещее…

А как выпадет Яролик, — будет путь твой никем не ведомый, до последней стрелы, в колчан положенной, будешь ты на Пути на сём. А уж дальше что — и подавно никем не знаемо.


И вложил он в два кошеля одинаковые — лучинушки скалочку в один и листок золото-яркий, как Ярила полдневного лик, — в другой. И велел уйти ненадолго, а кошели пустил встречь друг другу по рукам у костра сидящих. Как сходились у него, — ещё и перекладывал туда-сюда, что уж и сами они не могли знать, в каком кошеле что лежит.

А я и вовсе отошёл осторонь, за край поляны, за густые ветви еловые. И не ведая, знал, что выберу золотой листок — Путь незнаемый. Потому как — чуялось — не зря сказано: в руках чужих стрелка сломится, а в моих, гляди, не ломалась. Знать, заране Путь сей уготован мне.

Воротился к костру, увидал у ног гусляра кошели, взял один, да открыл — как и чуял сердцем: выпал лист… Поднял котомку свою, принял из рук гусляра стрелу в чёрных пеленах и пошёл, поклонившись молча Вечу Вещему: голову склонив — каждому, поясным поклоном вежливым — всем разом, пошёл в сторону ту, где, по сказам, стояла когда-то избушка Охотника, у которой дуб растёт, с колчаном звёздноузорчатым на вершине в ветвях его.

Шёл по темени, только в выси, по верхам дерев высоких уж заперекликалась живность летучая, зорю утрешнюю узрев-почуяв, голоса испытывали, крыльями похлопывали, ко дневным трудам-полётам готовились.

* * *

Зуммер заливался с каждым днём всё громче, всё уверенней и настойчивей. Если бы не давняя привычка, не знание, что слышен этот мелодичный, чуть погромче комара назойливого, звук мне одному единому на всей планете, — ей богу, в панику можно было впасть вполне: соседи, гляди, поубивают — ни днём, ни ночью зудение «комарика» не умолкает. Отключить его, конечно, можно было, да не хотелось без лишней надобности колчан на свет вынимать, пока сторожевая голос не подала: прижился я как-то в этом мире, в этом отрезке времени. И теперь просто ждал.

Ждал её, двенадцатую стрелу. Чтобы уж наверняка изловить и уложить в колчан, на деле являющийся искусно изготовленным и ещё более искусно изукрашенным футляром для этих странных стрелок. Были с тыльной стороны футляра и выемки, предполагающие крепление в них лука-самострела. И размером футляр и самострел — по выемкам судя, — в две ладони всего-то. И, по более внимательному рассмотрению, уже в теперешнее время, когда знания накопились за все времена и годы Пути моего незнаемого, был это скорей арбалет, основой коему футляр и являлся. Да Лукавушка-то знать того не могла, разделила-ослабила силу прибора, пользуется им как простым луком, отчего стрелки недалеко летят. Да и воображения её маловато будет для других, дальних целей, ему доступных.

Путь неведомый. Первые тропы

Шёл и шёл я, тропками человечьими, мысля так: когда б ни жил Охотник, в какой бы глуши, за какими лесами да марями ни стояла его изба, — к людям, в поселения он выходил. Так не звериными же путями…

Но cколь дальше от своей, после — от последней деревни на краю леса необъятного, — всё глуше становилось вокруг, всё гуще травы на тропках, в лес ведущих. Знать, если верно передано в Сказании, — уж много слишком годов минуло с тех времён. И всё же, высматривал я, — сгодилось умение, матушкой переданное, собирательницей трав-кореньев врачующих, — как среди звериных троп человечьи выискивать: какие травки на этих тропках прорастают, даже пусть годы многие не хожены они. Так, по травам глядючи, какие и впрок сбирая, из тех, коим срок пришёл в самую силу войти, — долго ли, коротко ли, а при закате на исходе другой седьмицы вышел я к месту, где от избы, когда-то просторной, со множеством сараюшек, клетушек на былом широком подворье — только брёвна, крепко живностью мелкой побитые, но — видно-то — с изначала руками человеческими разобраны-раскатаны все срубы, а ни одно не унесено… Знать, боялись чего-то, пришли, порушили… Ну, да, Лукаву дома отчего лишили — в надежде, знать, — уйдёт она в края другие… Страшен страх человеческий необузданною силою своей: как не самого человека — всё кругом сокрушит, а не пугало бы…


Хоть и опасливо, а заночевал я на былом подворье, костерок разложил, место вычистив. Только вот, ни ручья, ни ключа не слышал, не видел поблизости и следа их. Как жили-то здесь?!

Так, сухарика матушкиного пожевал, водицей из баклажки — с утрешней стоянки у ключика малого, запил и прилёг у огня. И никто мой сон не потревожил в ночи: ни Лукава, ни зверь какой. А слышно было его в лесу премного, давно не пуганого, — по повадкам, по шагу…

Как развиднелось, решил я перво-наперво воду отыскать. И умыться, и кипяточку попить, в малом горшике, что в котомку матушка не забыла покласть, на костре сварив. Да и баклажку впрок наполнить.

Да, подворье охотничье велико было. По всему видно: хозяин крепкий держал его. Но охотничье ли? Здесь, должно быть, много людей проживало: и изба велика, по остову глядючи, да и не одна она была — ещё два, как не три сруба поменьше… Аль ошибся я, аль Сказание не о всём говорит?

Я нашёл по следам, еле видимым, место, где когда-то в огороже ворота были. Да и сами они, травой да кустарником проросшие, лежали тут же. Вот от них и выискал две тропки: та, что пошире, — когда-то дорогой была, санями, телегой проехать. А в сторону ещё стёжка виделась, травами, что на битой земле прорастают, отличалась среди густой поросли. По этому следу и пошёл. Попервах вкруг подворья, а погодя, в лес завернула стёжечка. Но не далеко. Поляна открылась широкая. Посередь поляны той — дуб стоит. Ой, да высокий! Ай, да крепкий был. Нынче же только срединная его ветвь в вышине листвою кудрявится, остальные давно повысохли и коры лишились, тянутся в стороны, голые, печальные, ан ни грозы, ни буревеи пока их не тронули: крепок дуб.

Подошёл я, и за кустарником, поблизу дуба, крышу увидел широкую, двускатную, на столбах, искусно, любовно резьблённых — и обережными знаками, и цветами неведомыми, звёздами, крупными, да мелкими. Под крышей этой укрывался колодец ладный: оголовок из дикого камня, ровнёхонько отёсанного, и тоже, по колу, оберегами украшенный, да вязью заговорной-отворотной, крыт был толстыми досками настила, в коем проделан для бадейки отвор, своею крышкою закрытый, со скобою-ухваткой посредине. Ворот с ручкою железной, изогнутой, бадейка на крышке отвора — всё целёхонько.

Ну, да, понятно и самому непонятливому: те, кто избы крушили, раскатывали по брёвнышку — никак не могли, не посмели колодцу вред, хоть малый, учинить.

Я подошёл, осматривая, сторожко: больно много лет стоит он здесь в безлюдье — не взяла ли верховодство над ним нечисть какая иномирная… А ну, как — открою крышку, а она и вылезет…

«Отец богов Сварог Небесный, будь славен вечно Светлый Князь!..» — шептал про себя, обереги на столбах поглаживая, от пыли, сора мелкого, в резьбу набившегося, очищая, считывая перстами узорочье вязи резьбьлённой. Не забыты и Матерь Небесная Жива, Лада, Макошь, и судьбами, и колодцами ведающая: «Макошь умилённая да стоверетённая, во Роде восславися, среди нас появися, со твоей крыницы дай воды напиться…»


Трижды вкруг колодца обошёл, всем богам славу вознёс, у каждого подмоги-защиты попросил, лишь после этого подступил к отвору. Снял бадейку с крышки. От неё к вороту не верёвка крепилась — цепь кованая. Знатный Охотник был, по всему видно, и не скупился, и добротно работал. Вот и у бадейки, по одному краю — не просто бляшка привешена для опрокидывания в воде — наконечниками стрел, ладно прилуженными к ободу медному широкому буквица «М» выложена. Я потрогал стрелы, поразмыслил, улыбнулся себе, вот и прозвание Охотника ведомо теперь: Мечестрел — как иначе прочитать этот знак. И подумал: это же он в ладу, значит, был с Хозяином колодца, может, удастся что выспросить, выведать…

Взявшись за скобу, уже безбоязно, однако же с усилием превеликим, поднял я крышку отвора.

Бадейка, хоть и позеленела от времени, была цела-целёхонька. И, вычистив нутро от многолетнего нанесённого сора да листа палого, опускал я на цепи её в колодец, тихохонько ворот поворачивая, да пришёптывая обережное: «Чур-чурила, стар-престар, ты ходи-ходи похаживай, ты води-води поваживай, ты сиди-сиди посиживай, всяко зло от мя отваживай. Подскажи, Чур-бог, как проведать, как найти потерянное — дочерь охотника Мечестрела Лукаву как остановить, в каком краю искать, укажи, Чурила-бог, не прогневайся».

Глубоко внизу плеснуло, отяжелела, задрожала цепь, ржавинки теряя в отвор. Придержал я ворот, и начал далее накручивать, — теперь уж, размотавшаяся до самого некуда, цепь начала сызнова на ворот петлями укладываться, звонко слышалось из колодца: капли с бадейки падали. Хотелось заглянуть — долго ли ещё, но нет, удержался: негоже зря тревожить Хозяина колодца.

И когда поднял бадейку, на настил отставил, отвор наново крепко крышкою прикрыл, отмотал сколько-то цепи, отошёл с полной бадейкой подале, чтоб у самого колодца не плеснуть, умываючись, да переливая в малый горшик — на костерке после поставить. А вперёд, первой водицей плеснул из горшика на все четыре стороны, опять наполнил, умылся, с третьего напился. И вот, когда склонился к бадейке — остаток вылить в горшик — узрел в воде отражение: верхушка дуба, покачиваются ветки, пошевеливаются в утреннем ветерке, и, глянь-поглянь, что-то там, в ветвях нет-нет, а взблеснёт… Поднял я голову, всмотрелся в вершину дуба, и впрямь — выблёскивает что-то средь листвы. Поблагодарил я Чура-бога за указку такую, воду слил, бадейку на место снёс, цепь аккуратно на ворот накрутил. И, с водою в горшике, воротился к месту своей ночёвки.

Пока завтракал, пока кипяток поспевал, — всё поглядывал в сторону, где дуб над колодцем, хоть и не видно его было… Да корил себя, охолаживал: не поспешай, дескать, Лучара-Яролик, не обижай Чура-бога недоверием. Раз показал тебе место нужное — не скроется оно от тебя, дождётся. Ну, и прикидывал, как бы сподручно на таку-то верхотуру взбираться: больно уж высоко…


…Но взобрался. Всё так же, не поспешая зря, обстоятельно. И нашёл на верхушке, на ветку надетый — колчан, не колчан, а на ремешке. Вот только снять как: ветка гой куда вытянулась, в три пальца толщиной, да долгая, да отводки в стороны пустила. Хорошо, догадался, когда приступил к дубу, ножичек с собою в пазухе прихватил. Хоть и потрудиться пришлось изрядно, а ветку срезал, коробок этот, колчан на странном ремешке, с обрубка снял, да так же медленно, без торопливости, спустился. А уж как спустился, — то и славу, и благодарности вознёс всем богам-хранителям.

* * *

Я собрал походный рюкзак, приторочил к нему спальник, палатку малую, одноместную, и — в который уж раз — покинул город, заперев надолго свою комнату в студенческом общежитии. Не потому, что соседи… Те, считай, и знать не ведали, кто у них за стенкой живёт, когда уходит, когда приходит…

Просто, сколько бы времени ни прошло, не могу я ужиться в домах этих — не каменных даже, железобетонных. Будто вижу сквозь бетон холодный решётку ту частую из прутьев толстых: ровно острог или клеть для зверя.

Потому, когда вовсе невмоготу становится, — ухожу подальше от города, в лесу на поляне у ключа прозрачного, чистого разбиваю палатку, там вольно дышу…


…Я поправил вокруг закипающего котелка притухающие уголья, вынул из рюкзака горшик, чистой полотняной салфеткой обвязанный, когда-то матушкой в котомку вложенный. — Когда? Сколько лет или веков тому? Я давно потерял счёт. Да и как считать, коль то вперёд несёшься, годы и десятилетия пропуская мимо, то на месте стоишь, а вся жизнь протекает, тебя не касаемо. Одно знаю, назад по времени никогда вернуться не смогу: нет такого закона у звёзд — вспять поворачивать.

Развязав тесьму на горловине, я снял с горшика салфетку, захватил из него щепоть трав сухих, духмяных, бросил в котелок, вынул из кармашка рюкзака початую пачку и добавил в кипяток ещё немного и листа чайного и оставил пока настаиваться. Прибрав травы в рюкзак, подбросил в костёр несколько веток, прилёг на расстеленный спальник, руки за голову заложив, засмотрелся в ночное небо.

А и много звёзд не стало видно с тех пор, как я мальчонкой, раскинувшись на рядне, постеленном матушкой середь какой-нибудь поляны, где оставались мы ночлегом, собирая травы да коренья те, что с утренней зарёю сбирать надобно, чтобы сила в них была светлая в полной мере, — вот так засматривался в звёздное небо…

Нет, конечно, не погасли они, как со страхом думал в первые годы, когда стал замечать это. Конечно, нет. Просто много стало света, идущего от самой земли: больше городов, сами города стали крупнее, освещаются ночами почём зря — да и куда деваться: жизнь меняется, меняются потребности и возможности. Больше света и — больше сора, пыли, дыма в небесах: как свету звёздному пробиться. Хоть и кажется порою: ведь раньше и звёзды были крупнее — не могли они так ослабеть, что пропали для глаза человеческого. На то уж сам себе улыбаюсь: были ль крупнее? Иль просто поляны эти среди густых лесов с деревьями высокими играли роль тех самых колодцев, со дна которых и днём звёзды увидеть можно. А ведь и видел… — и днём… Но в ту пору всё было понятно: так и есть, так и должно…

Это нынче не помнится. Потому как История — Память человеческая, помнит и хранит деяния людские, земные, — не до звёзд ей… А я, помнящий это, — вправе ли на неё, Историю, пенять? Я ведь выпал из неё, из течения жизни земной.

Потому и навёрстываю в таких вот ожиданиях, пока проявится, пока учует гончая с колчана очередную стрелочку. А то и сам остановив поиск, включая «спящий режим».

— ––––––

Очень удивлён я был несходством найденной вещицы с натуральным колчаном. Всё в нём было странно, как изготовлен: и форма, и ремешок полупрозрачный из материала неведомого. Теперь-то я могу сравнить его с мягким полупрозрачным пластиком. А тогда?! Вдобавок, не в пример с настоящим колчаном, и вовсе не в прок — был он закрывающимся на хитрые защёлки-замочки.

Спустившись со своей находкой наземь, ещё дрожа от перенапряжения и руками, и ногами, я долго пыхтел, сопел, ломал голову и ногти, пока сообразил, в чём секрет, на деле — для знающего — очень легко открывающихся замочков.

На всякий случай, прежде чем развернуть и положить туда стрелу, я несколько раз, на пробу, закрыл и открыл их. И только после того, с предосторожностями преогромными, стал распутывать нитку суровую на обмотке стрелы. И, едва отвернул один край тряпицы, показался кончик стрелы, отваром густым чаговым ничуть не запятнанный, вдруг раздался от колчана звук этот, звенящий, да ещё огоньки какие-то внутри забегали-заиграли…

И Перун, и Сварог, и Ярила с Даждьбогом и Стрибогом вкупе — все помянуты мною были в мгновенья те необычные и пугающие. Как хватило выдержки — стрелу не выронить, не рвануть через чащу, через болота, поляны-ручьи-овраги не куда глаза даже глядят — куда ноги вынесут!

Удержался. Лишь крепко вцепился в стрелу, глаза зажмурил, зубы, враз задробившие заячьим стукотком, стиснул до скрежета. Переждал, размотал, уложил стрелу — и звон умолк, и огоньки, ещё раз-другой пробежав в глазка́х чуть заметных, угасли…

Застегнул я замочки, колчан в котомку вложил, котомку накрепко завязал. И лишь после этого дал волю себе — и зубами постучать, и поорать на всю глухую округу, птицу и зверя пугая — пережитый страх из себя изгоняя.

А когда угомонился, отдышался и наново к колодцу сходил — и горшик на кипяток наполнить, и баклажку — в путь новый, куда теперь судьба направит; и огонь в костерке из угольков теплящихся, веток сухих добавив, вздул. Остатки подорожников матушкиных, ранее из котомки вынутые, подъел до останней крошечки: вот и прощание с былой жизнью, Лучарушка, не едать тебе боле матушкина хлеба-соли, не ступать тебе на порог родимой избы… А там… как богам угодно будет.

И, дожидаясь кипятка, вынул колчан из котомки, стал и так вертеть, и эдак рассматривать: что же дальше мне делать, решать-разгадывать.

Ну, оказалось, как теперь бы сказал, для младенцев делано. Явно поверх имеющегося узора чем-то вплавлены-вдавлены у некоторых огоньков-кнопочек крохотные изображения собаки охотничьей (как охотнику вещь дарилась). У одной кнопки-огонька — собака спящая, в клубок свернувшись. У другой — в стойке, мол, добычу учуяла, в третьем месте — собака, бегущая по следу. И сейчас светился огонёк у собаки спящей. То есть, понял я, всё спокойно, других стрел нигде нет рядом. А как и где их искать?

Я погладил бегущую собаку, придавил огонёк-кнопочку рядом с нею, и она загорелась светом тихим, зелёным, и собачка бегущая вдруг чуток повернулась в своём вдавлении туда-сюда и замерла, носом направленная совсем в другую сторону, чем до этого было. Я повертел колчан: и к восходу его направил, и к заходу, на полуночь, ан собачка в гнезде своём вертелась не так, всё оставаясь носом направлена на полдневный восход. Снова нажал кнопочку — свет погас, собачка боле не вертелась. Включил — сызнова зелёный огонёк, и гончая быстренько носом всё в ту же сторону повернулась.

Так и понял я, что идти мне теперь — куда гончая указывает, надобно. Как поведал гусляр, по сказаниям древним: кто первую стрелу положит в колчан, тот и узнает, как дальше быть. Вот и я узнал.

И пошёл, куда указывал собачкин нос. А пришлось обходить место топкое, — отвернул далеко, — собачка же и указала, куда после болота повернуть.

Годы и времена

Выходя в Путь, в душе я всё-таки надеялся, что не столь долгим и дальним он окажется. Ведь, если поглядеть: сколь времени минуло с первого выстрела Лукавы, а вот, достала одна из её стрелок проклятых любушку мою. Значит, недалеко, в наших местах обретается. Дом её отчий порушили, но, где-то всё же ютится она.

Тревожили, по правде, слова Сказителя, якобы говоренные Пришлым Охотнику, мол, стрела, хоть на год пути, а цель выцелит… Получается, могло быть так, что выстрелила Лукава сколь лун тому, и только теперь стрела прилетела, достала… Или нет, не так… идти до цели долго, а стрела к ней всё равно долетит, выцелит… Сложно понять эти слова инозвёздные… И вот ещё: отчего целью оказалась Лёнушка, знать не знавшая ни об Охотнике, ни о дочери его? Как такое сталось?

А может… И додумать не успел, а понял: верно оно — не выцеливала Лукава Лёнушку, а судьба сложилась любушке на пути стрелы оказаться. И судьба та в такой узел сплела пути наши… Всё богами предрешено, всё прогадано. Знать, мне и было, по этим решениям, в Путь выйти, Лукаву остановить… И надежду нести в сердце — неведомо где на Пути, незнамо когда, отыскать мою любушку. Встретить сызнова, коснуться волос её льняных, заглянуть в глаза лучистые цвета неба весеннего.


А пока что шёл и шёл. И день, и другой… вот уж какой по счёту закат на небе разгорается, а топи, на пути вставшей, всё конца-края не видать. Да и где же в наших местах мари такие простираются?! Да всё в туманах, да всё страшно-то как: то стужей ледяной от неё веет, и блазнится, будто там, за туманом — и ледок на воде, и похрустывает под пробегающим мелким зверем.

А то дух забивает парны́м болотом, в лицо пышет, гнус-мошка налетает — мочи нет отбиваться. Вот уж благодарность бортнику за совет, как шапку сплести с травяной сетью частою, лицо и шею прикрывающей.

Так и шёл. Ровно, не по дням, а по всем временам годов: то Трескун на Сенозарник повернёт, а то, вовсе не в черёд, Листобой к Протальнику переносит. Аль болото зачаровано, али Путь мой таков…

Но вот, как помыслил: уж сколько дён с дичи, в силки словленной, на грибы да ягоды перебиваюсь, хлебца бы… Вот бы, хоть какое поселение человеческое повстречалось — отработал бы краюху.

Помыслил так, костерок обустраивая, — а тут, во славу богов-хранителей, потянуло с другой от топи стороны дымком печным, живым — с запахом и варева. Глянул на небо, прикинул, — до теми дойти успею. Не тати, чай, — тем живиться в такой глуши нечем бы.

Отвернул от топи, на дымок пошёл. Сперва по запаху, опосля — и тропка обозначилась человечья, да не давняя, — хоженая. А там и деревушка открылась малая, избушек сколько-то притулились одна к одной, только грядами огородными и разделены: не то родня, не то артель какая оселилась осторонь больших поселений.

Как ни то, а со стороны болота, как раз у меня на пути, идол Мары с дарами в подножии — знать, промышляют здесь ягодой ли болотной, лозняком ли — кошики плести с корзинами, тот же рогоз на рогожу… — догождают Хозяйке топей.

Чу, и лай собачий разноголосый поднялся. Вот и окрик от избы не крайней:

— Кого несёт на ночь глядючи?

— Добро поживать, хозяин! Примешь путника перехожего на ночлег? — отозвался.

— ––––––

— Ты проходи, проходи, — приглашал хозяин, открыв передо мною низенькую дверь с порогом высоким, так, что, переступая, да чтоб голову уберечь от притолоки, чуть не вдвое мне пришлось склониться — то-то батюшка Домовой потешился невольным уважением путника захожего. Впрочем, сам хозяин покрупнее моего был, протиснулся и вовсе уж с поднатужкой, привычною, однако.

Чадящая, изгорающая в светце лучина, едва рассеивала сумрак вкруг себя, вот-вот грозилась уже упасть в корытце с водой дотлевающим угольком. Хозяин, взявши из печурки, затеплил, зажёгши от неё, две-три, закрепив их в лучиннике, и взору моему предстала вся небогатая обстановка. Невелика избушка, с полом земляным, рублена как бы не наспех — дерево сырое, от тепла печного соком янтарным брёвна сочатся, мох в пазах… ну, мох — он то высохнет, то сызнова отсыреет, — абы ветер в щели не задувал.

Лавки, как и положено, по стенам, стол длинный, на семью большую, и приставные лавки узкие под столешницу сдвинуты. От лежанки печной до противустоящей стены — полати, завескою куцею задёрнуты, и край одеяльца тонкого лоскутного свисает. А с-под полатей, с лавки, уже за длинной завесью, из-под тулупа — хриплое дрожкое дыхание.

— Баушка, — углядел хозяин мой вопрос, — хворает баушка… Все на тот край побёгли, бахаря слушать. Тоже забрёл сёдни. Ну, ровно деревушка наша при широкой дороге стоит: тот с одной стороны, этот с другой…

— Ктой там? — послышалось из-под полатей, оборвав хрипы, голосом низким да густым, что, не упреждён, — ошибся бы, мол, дед там.

— И к нам гость пожаловал, — откликнулся хозяин. — Путник с мари на дымок зашёл.

— С мари? — тёмная рука высунулась, отдёрнула край завески, потом там повозились, из-под тулупа выбрались ноги в толстых вязаных паголенках и поршнях и голова, обмотанная ветхим повойником. Тусклые слепые глаза неживо уставились куда-то за пределы и стен, и леса за стенами, и, казалось, за дальние облака, пухнувшие над лесом там, за марями, за ручьями и реками…

Сын, внук ли старухи кинулся, подушку от изголовья за спину ей переложил, завеску сдвинул на верёвочке подале. А баушка только махнула рукой, густым своим голосом повелела:

— Ты ступай, ступай давай, баньку гостю взгрей, бо сколь дён в пути он…

Я, было, заотнекивался — беспокоить, мол, хозяев: баньку-то истопить не малое время, к ночи ли затеивать. Да мужик махнул рукою запокойливо:

— Да банька-то истоплена и прогрета — бахарю же топили, ещё не выстудилась, — и пояснил мне: — мала деревушка, так мы одну баньку, общую на всех в овражке срубили, бочажок на ручье там запрудили. Так в очередь и топим — то мужики, то бабы с малыми детьми, а то, как вот сёдни, и путнику захожему. — Шагнул к порогу: — А то пойду, подкину в каменку — пусть жар не спадёт. Ты, гость, побудь-ка с баушкой, скажи ей новое, что в пути повидал-проведал.

Он вышел, сызнова с усилием протиснувшись в малую дверку. Я положил котомку на нищую лавку, присел рядом, решил чистые портки с рубахою приготовить, раз уж радость такая выпала после блужданий по болотам — хоть и по краю, а и то хорошо будет попариться да отмыться.

Ждал и расспросов от старушки, тоже, знать, по новому наскучившей в хвори и слепоте своей. Но она не стала спрашивать, напротив. Помахала рукою, мол, сиди-сиди, и заговорила нежданное.

— Значит, с мари пришёл… — пожевала, как в раздумье, губами, покивала себе самой и загудела густым, дыханием хриплым прерываемым, голосом. — Ты, гость, слушай. Слушай и не сбивай. Вот, был же такой кудесник Мал Боровик — как не знахарство, так чудеса какие ведывал. И далеко глядеть умел, на лета вперёд.

Дёрнулся я на это «был», но, не видя, почуяла, остановила всё тем же взмахом ладони: «сиди-сиди». Я заменил в светце лучины, сел, вслушивался сторожко, а голос, густой, так не вяжущийся с недвижными, в дали неведомые глядящими глазами неживыми, вёл далее.

— Давно было, я ещё молодухой была. Пошли мы с бабами по грибы-ягоды, да поблизу бора тропка вела, где Мал от Боровик обретался. Я с тропки тут и отступи: грибков цельную полянку узрела, да все один в один, крепенькие. Туесок отставила, на колени, давай срезать. Глядь-поглядь — дедка стоит рядом, сам как грибок: росточком невелик, борода по колена и шапка на голове чудна́я, широкая. Стоит, посмеивается. Я сперва испугалась, да больно глаза добрые у него были. Притихла. Тут он и говорит слова странные, да велел запомнить на всю жизнь.

Будешь ты доживать, сказал, в краях дальних-предальних. А когда пора тебе, говорил, помирать придёт, — появится, говорил, гость, с мари прийдешный. И так ты ему скажешь, запомни, молодайка, говорил, слово в слово. Вот, слово в слово тебе и говорю, гость с мари: топь та бескрайняя — морок, не верь. Но победить его — надо скрозь пройти. А поможет тебе в том Волк Сирый. Так велел он тебе сказать, гость с мари. И велел сказать, что он, Мал Боровик, тебя на путь проводил, тебя на путь и вывел. Словами этими. Всё, гость с мари, всё я сказала.

И откинулась на подушку за спиной, покосилась по ней, по стене вбок, неловко так на лавку прилегла… Я, не глядя, что за матицу без спросу шагнул, приступил, поднял ноги отяжелевшие на лавку, подушку под голову подсунул, тулуп поправил, да и завеску задёрнул наново: не то в сон, не то в беспамятство впала хворая — только хрипы да сипы сызнова слышались с постели от неё.

Тут и хозяин подоспел, мол, готова банька. Взял я котомку, думая опосля пойти послушать, что там бахарь поведает. Слова баушки странные в душе затаил, да всё понять силился — с чего Мал Боровик в сказе её «был», да ещё «когда молодухою была»…

* * *

— …Поднял Буй Тур Яр котомку свою, принял из рук Сказителя стрелу в чёрных пелёнах и пошёл, поклонившись молча Вечу Вещему: голову склонив — каждому, поясным поклоном вежливым — всем разом, пошёл в сторону ту, где, по сказам, стояла когда-то избушка Охотника, у которой дуб растёт, с колчаном звёздноузорчатым на вершине в ветвях его.…


— Ладно сказываешь, Невер, ой, складно как, — встав с лавки, в пояс поклонился хозяин избы, где, теснясь, да не в обиде собрались как не все жители деревушки — слушать Сказителя Невера: тот по приходу упредил, что доле одного дня не задержится. Пополудни назавтра должен прийти человек — знаватель тропок через болото — с ним и уйдёт.

— Вот только сам ты, Невер, веришь ли сказкам этим? — хитроватая улыбка, взблеснув крепкими зубами мужика, укрылась в густой его бороде под усами пышными.

Старец Сказитель только тихо покивал на слова те, складывая ровнёхонько полотенечко на коленях своих, а не давнее ли знакомое — с узорочьем тканья поистёртым, а бахромка вязи словесной явно добавлена — нити новые яркими цветами супротив старых выделяются.

— Отневерился Невер, люди добрые, в годы давние, ещё как мальцом был, да услышал впервой Сказание это ведовое. И язвил Сказителя неверием своим. Да только то, что далее приключилося — показало всю правду-истину.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.