Смерти, рождения, драмы и смех.
Седативные танцы у ворот грозовых.
Приходи! Welcome Drink, тебя приглашаю.
На вечеринку здоровых, в корпус больных.
Вадим Сатурин
Пролог
Все жалуются на непереносимую жару, а ему нравится. Он всё время мёрзнет. Что-то с терморегуляцией, с сосудами и, наверное, сердце… Но сейчас ему хорошо, на градуснике +28. Он подкатил кресло к окну.
Его окно — единственное во всём доме — выходит на этот участок сада. Тут и не сад даже, а задворки какие-то. Здесь ничего не растёт. Вся территория благоухает цветами, а здесь три огромных квадратных ямы, словно могилы, ждущие своих покойников.
Старик отвернулся. Да, с видом из окна ему не повезло. Вонь от сбрасываемых в компостную яму отходов, и мухи. Сегодня ночью спать мешал шум. Сбрасывали отходы, потом закапывали. Зачем-то это делали ночью. Может, из-за жары?
Он хотел уже откатить коляску, но заметил в углу под забором странное шевеление. Земля вспучилась, просела и провалилась в дыру. В образовавшемся отверстии показался чёрный собачий нос. Нос покрутился в разные стороны, фыркнул и исчез. Тут же высунулись две рыжие лапы и замелькали со скоростью вертолётных лопастей, разбрасывая комочки земли и поднимая облачко пыли. Несколько раз щенок пытался просунуть голову в отверстие, но, убедившись, что оно недостаточно просторно, снова принимался копать. Наконец за чёрным носом и такими же чёрными глазками в дыру протиснулась вся мордочка, а за ним и туловище. Щенок встряхнулся и, виляя хвостом, направился к могильнику.
Ткнув пару раз носом в свежую насыпь, он чихнул и принялся снова рыть землю. Что-то откопав, он вгрызся в трофей зубами и потащил назад, к забору.
Старик сложил губы трубочкой и шепеляво присвистнул. Щенок остановился и повернул голову в его сторону. Из собачьей пасти свисал синий обрубок человеческой руки с крючковатыми пальцами.
Часть первая
Глава первая
Резкий порыв ветра оживил берёзу, и та приветливо помахала Доре веткой.
— Слезай с окна, а то свалишься, — прокряхтела бабушка, накручивая на палец шерстяную нитку.
— Можно, я погуляю? — законючила Дора.
— Едриш-камыш, куда на ночь глядя? — нахмурила бабушка седые брови.
Солнце ещё не коснулось горизонта, но Дора знала, что переспорить бабушку не получится, и, вздохнув, сползла с табуретки.
За дверью послышались тяжёлые шаги, и через секунду, издав протяжный вой, дверь распахнулась. В покосившемся проёме показалась грузная фигура.
В деревне деда Матвея любили и уважали. За силищу! Поговаривали, что по молодости мог Матвей быка завалить, а то и медведя. И хотя свидетелей тому не было, ниоткуда взявшаяся легенда вполне могла быть и правдой.
Ещё уважали деда Матвея за его безотказность и готовность всегда прийти на помощь. Был он рукаст и хозяйственен. В деревне такие мужики на вес золота. Их и так-то немного, а из непьющих только он один и есть. Рано схоронившие своих пьяниц-мужей деревенские вдовушки завидовали тихой забитой бабе Нюре, которой непонятно за какие заслуги достался такой стоящий мужик. Все любили деда Матвея. Все, кроме Доры.
— Здорово, Матрёна, — басовито поприветствовал хозяйку дед Матвей и, не дожидаясь ответа, перешагнул порог.
— Здорово, Матюша, — бабка суетливо отшвырнула спицы и ринулась к табуретке. Оттолкнув внучку, пододвинула табурет гостю.
— Присаживайся, дорогой соседушка. Чаем напою.
— Вот, пришёл, как ты просила. Только некогда мне чаи распивать, давай показывай, что и куда приколотить.
Дед Матвей стянул с головы кепку и зализал ладонью седой пушок. Взмах руки сорвал державшуюся на одной нитке маленькую белую пуговичку. В расщелину рубахи Дора увидела заросший седыми кучерявыми волосками желтый узел пупка. Ей стало стыдно. Как будто подглядела что-то позорное. Она быстро подняла глаза и упёрлась взглядом в пристальный взгляд деда Матвея. Взгляд был тяжёлым и каким-то липучим. Гость сунул руку в карман чёрных, застиранных до серости брюк и вынул из него пряник. Протянул Доре.
— На, угощайся.
Дора не двинулась.
— Что стоишь, как истукан? Бери, пока дают, — грубо прикрикнула бабка. Но Дору сковало непонятное чувство. Или предчувствие? Словно это был не просто гостинец, а что-то особенное, что-то имеющее другой смысл. Смысл, который ей, восьмилетней девочке, пока ещё не совсем понятен.
— Бери, говорю, — бабушка больно толкнула.
Толчок сдвинул наконец Дору с места, и она, пролетев вперёд пару шагов, упала на колени и ударилась носом о табуретку. Удар был не сильным, но рыдания вырвались из Доры, а над губой повисла тёплая струйка крови.
— Зачем ты так, Матрёна? — посетовал на бабушку дед Матвей и положил тяжёлую ладонь на голову девочки. Дора съёжилась и вжала голову в плечи. — Вот и нос разбила. Неси полотенце.
— Ох, — всплеснула руками Матрёна и закрутилась на месте.
— Да не охай ты, холод нужен.
— Где я в жару холод возьму? — развела руками Матрёна.
— Тряпку окуни в ключевую воду и неси сюда, — дед Матвей провёл рукой по каштановым кудряшкам девочки.
— Вода-то утренняя, уж теплая, поди… — топталась на месте бабушка.
— Беги к колодцу, от вас недалече.
— Ага, ага, — закивала провисшим подбородком Матрёна и, переваливая округлые бока, вышла из хаты.
Дед Матвей положил на стол пряник и глянул в окно. Матрёна передвигалась с трудом. Измученные артрозом колени стопорили шаг. Не скоро вернётся. Матвей удовлетворённо крякнул и, согнувшись, провёл рукой Доре сначала по голове, потом по спине. Через тонкую бязь кофточки Дора чувствовала сухую кожу ладони, которая, достигнув края распашонки, нырнула под ткань и стала царапать ей спину.
— Донюшка, доня, — приговаривал полушепотом дед Матвей, наглаживая спинку девочки. Его голос стал хриплым, неприятным, пугающим. Доре хотелось стряхнуть ласкающую руку, но она не могла пошевелиться. Какая-то неведомая сила парализовала её, и она продолжала стоять и хлюпать носом, выпуская алые пузыри.
Наконец дед Матвей вынул руку и снова глянул в окно. Матрёны не видно. Он подобрал упавший табурет, сел и притянул девочку к себе. Нос Доры упёрся в разъехавшиеся полы рубашки, как раз в тот самый, затянутый седыми волосками пупок. Запахло тухлятиной.
— Донечка, доню, — хрипел над головой дед Матвей, елозя на табуретке, как уж на сковороде. Было страшно, было противно, но Дора ничего не могла сделать, каменное тело не слушалось, только красная клякса на жёлтом пупке меняла свою форму.
Время ползло улиткой и стучало в ушах Доры набатом. Но вот дверь открылась, и на пороге появилась Матрёна. Дед Матвей замер, рука ослабла и сползла с головы девочки.
— Не плачь, милая, — дед Матвей отстранил Дору. — И что ты, Матрёна, так долго? Еле успокоил внучку твою. Ну вот… Рубашку испачкал. — Матвей подтолкнул Дору к бабушке. — От Нюры теперь достанется.
— Ох-ох-ох! — запричитала Матрёна. — Давай застираю.
— Не надо! Пойду. В следующий раз загляну. — Дед Матвей встал, подобрал со стола пряник, сунул Доре в ладошку и больно сжал ей пальцы.
Ночью Дору мучили кошмары. Снились толстые белые черви, вылезающие из её живота через пупок. Она проснулась рано, вся мокрая.
— Да у тебя температура, — бабушка покачала головой и пошла заваривать липовый цвет.
С температурой Дора провалялась неделю. За это время дед Матвей в их доме больше не появлялся. Лето заканчивалось, и Дора вернулась в Москву к родителям. Постепенно она успокоилась и даже подумала, что всё, что произошло в тот вечер, ей померещилось из-за температуры.
Глава вторая
Лучше всего есть апельсин с друзьями, а может, даже и с врагами. Чистить, впиваясь когтями в кожу, чтоб она брызгала, и смеяться от этого, а потом делить на дольки, раздавая каждому, и желать счастья, здоровья, ну и остального, что обычно желают на Новый год.
Как и все дети, Дора обожала Новый год. Не только за подарки, которыми в течение года её особо не баловали, но и всеобщим разгульным весельем.
Этот Новый год был особенным. Гуляли за городом. Большой весёлой компанией. Вскладчину сняли небольшой дом, одну комнату выделили детям, во второй отрывались взрослые. Было много конфет и лимонада, но Дору привлекали ярко-рыжие шарики, которые горкой лежали в неглубокой стеклянной вазе. Пока остальная детвора набивала рот конфетами, Дора наслаждалась необычным экзотическим вкусом.
— Эй, ты, Брунгильда! — Длинный рыжеволосый пацан, который был самым взрослым среди них, впился в Дору злыми голубыми глазами. — Что это ты там лопаешь?
Генку Дора ненавидела, но ей приходилось терпеть насмешки и обидные клички, которые сыпались из Генкиного рта, как из решета. Генка был сыном маминого начальника, и, когда однажды Дора пожаловалась на ненавистного мальчишку родителям, в ответ услышала лишь:
— Отстань, сама виновата.
Стало обидно. Ведь это были её родители. Её. Она ждала заступничества, ну ладно, пусть не заступничества, но хотя бы сочувствия. Даже если бы они просто погладили её по головке — тоже неплохо. Вроде как на болячку подуть. Пусть и не лечит, зато боль утихает. Но ничего такого не было.
Урок Дора усвоила и с тех пор никогда родителям больше не жаловалась и ничем вообще не делилась. Ни плохим, ни хорошим.
— Это апельсины, — Дора заискивающе улыбнулась.
— Я вижу, что апельсины. — Конопатый Генка направился в её сторону. — Жрёшь тут сама… Другим не надо, что ли?
— На, — Дора протянула шарик Генке, всё так же приветливо улыбаясь, что несколько озадачило задиру. Он взял из рук Доры апельсин, выгреб оставшиеся два из вазы и принялся сдирать с них кожу. Все три апельсина Генка съел сам, он громко чавкал, отрыгивал и растирал жёлтые брызги слюны по подбородку. Дору он больше не задирал и даже ни разу не назвал дурацкой кличкой «Брунгильда», которая досталась ей за цветастую ситцевую панамку. Яркий головной убор и самой Доре не нравился, но это был бабушкин подарок, и мама требовала надевать панамку в солнцепёк. Лето давно прошло, панамка спокойно отлёживалась в углу антресоли, а прилипшая кличка так и продолжала портить Доре жизнь.
Через час Генка покрылся красными пятнами, отчего страшно напугался и заверещал фальцетом, что Брунгильда его отравила. Среди гостей нашлась медработник тётя Оля, которая всех успокоила, назвав неожиданное покраснение «крапивницей» и пообещав, что пятна пройдут к утру сами, чем очень разочаровала Дору.
В десять часов детей уложили спать. Перед сном Дора, вспомнив «Отче наш», который постоянно читала бабушка, решила помолиться и упросить Господа, чтоб Генка умер от крапивницы, и после чего благополучно уснула.
Проснулась она от странного шороха. В комнате, где спали дети, сидели непонятные чужие люди, некоторые были в милицейской форме. Разглядела Дора и несколько человек из компании взрослых, но лица их тоже казались чужими. У медсестры тёти Оли были красные в чёрных разводах глаза и сбитая набок причёска. Генкин папаша прижимал к груди Генкину мамашу, а та, уткнув лицо ему в грудь, всхлипывала и дрожала. Люди тихо переговаривались, женщина в милицейской форме что-то царапала в тетрадке.
Подробности произошедшего в новогоднюю ночь стали известны ей от Генки, который подслушал разговор родителей и из отдельных, выхваченных ухом фраз, воссоздал всю картину. Округлив глаза и раздувая щёки, Генка рисовал ужасы трагедии, преувеличивая детали и нагоняя страху.
Шампанское, вино, водка — всё смешалось в единый алкогольный коктейль, который разогревал, веселил, будоражил. Праздничный угар набирал обороты, как вдруг выяснилось, что часть алкоголя забыли в гараже. Обрывать веселье, которое только вошло в стадию разгара, не хотелось, к этому моменту разгорячённая компания вошла в раж, вот и решили прокатиться до города, забрать забытый ящик водки и вернуться. Состояние «нестояния» никого не пугало и не останавливало, а даже наоборот, придавало лихости. В старый «жигуль» набилось аж восемь человек. Женщины разместились на коленях у мужчин, за руль сел отец Доры.
Набитый до отказа автомобиль нёсся со скоростью 100 километров в час, пока его не занесло на скользком повороте. Машину развернуло и выбросило на фонарный столб. Две женщины и один мужчина ещё до удара вылетели в открывшуюся дверь, что хоть и сильно покалечило, но спасло их от неминуемой смерти. Остальные впечатались в бетонный столб. Из пяти человек в живых осталась только красавица и хохотушка Людмила, у которой через месяц должна была быть свадьба с Сашкой. Расплющенное всмятку Сашкино тело два часа выковыривали из искорёженного металла. Самой Людмиле, не считая ссадин и царапин, всего лишь оторвало ухо.
— И ещё она откусила себе кончик языка, — смаковал подробности Генка. — Так ей и надо! Она меня конопатым дразнила и ржала при этом. Думала, я ей прощу? Фигушки. Теперь ржать перестанет, язычок-то укоротило. А всё благодаря твоему папаше, Брунгильда.
Глава третья
После похорон и улаживания всех формальностей Дору передали под опеку бабушке, а московскую квартиру сдали студентам. Так Дора снова очутилась в деревне.
Деревня зимой не то, что летом. В местной школе скукота, да и в доме не лучше. Из развлечений только свинарник и курятник. Да разве что помрёт кто. Вот и все тебе забавы.
Берёза за окном в ажурных кружевах зимы кажется сотканной из воздуха. Холодный белый свет солнца, пробиваясь сквозь ажур, разрисовал дощатый пол забавными узорами. Доре чудятся костлявые птеродактили из учебника зоологии. Учительница сказала, что они все вымерли, может, и вымерли, но вот она слышала из телевизора, ещё когда жила с родителями, что где-то там, где вечная мерзлота, выкопали из-под снега мамонта. Так, может, и эти самые птеродактили повылазили из-под снега…
— Надевай валенки, — толкает в бок бабушка.
Дора ныряет маленькими ножками в огромные войлочные трубы валенок «на вырост». Ходить в них неудобно, коленки не сгибаются.
— Зато тепло! — не терпит возражений баба Матрёна. — Тебе ещё рожать.
Последняя фраза пугает Дору.
Они выходят во двор и, проваливаясь в снег, бредут к дому деда Матвея. Снег хрустит под ногами, искрится.
— Ох-хо-хо, — вздыхает бабушка, поправляя на голове чёрный пуховый платок.
У дома деда Матвея топчатся несколько мужиков, они курят и кивают головами в знак приветствия, пропуская прибывших на крыльцо. Дора поднимается и упирается лбом в чёрный крест на обитой красным сатином крышке гроба.
— Ох-хо-хо, — снова вздыхает бабушка и раскрывает дверь.
Внутри жарко и многолюдно. И тошнотворно-сладко пахнет тленом. Посередине просторной комнаты на табуретках — завешенный белыми занавесками гроб, рядом на стуле, упираясь локтями в колени, подпирает голову дед Матвей. Бабушка подходит к гробу и тянет за собой внучку. Гроб кажется Доре пустым, и она с интересом заглядывает в него. Баба Нюра похожа на Дюймовочку, гроб ей велик, ноги не достают до края ящика, и сердобольные соседки, свернув полотенце, заполнили им пустое пространство.
— Нехорошо это, следующий за ней пойдёт, — шелестит в ухо бабушке старуха в фуфайке. Бабушка неодобрительно качает головой.
Вдруг одна из женщин бросается к гробу и начинает заунывно причитать:
— Ах, подруженька ты моя, да на кого ты нас покинула, на кого оставила… — Голос у женщины неприятный, с визгливыми выскочками гласных. Дора морщится, происходящее ей кажется спектаклем, но только ей, все остальные поддерживают причитания сначала всхлипами, затем громкоголосыми стенаниями. Доре хочется уйти, но бабушка крепко держит её за руку. Всё смолкает, когда в комнату входит батюшка. Крупный седой мужик в чёрной рясе с расшитым позолотой «фартуком» обходит гроб, произнося что-то невнятное. Не переставая бормотать, подходит к бабушке и Доре, накрывает «фартуком». В прорезь ткани Дора видит болтающееся перед носом кадило, которое дымится и воняет. Ей становится плохо.
Потерявшую сознание девочку положили в соседнюю комнату на мягкую панцирную кровать с пуховой периной и оставили одну отлёживаться. Какое-то время Дора думала о смерти, о родителях, о Генке и птеродактилях, ещё о чём-то, ещё…
Птеродактиль когтистыми лапами приземлился ей на грудь. Дора вздрогнула. Склонённое лицо деда Матвея такое, как будто на нём лопнули все сосуды сразу. Двигая шершавыми пальцами, он пыхтит как паровоз.
И снова знакомый страх парализует Дору. Она боится шелохнуться и лежит подобно бабе Нюре, словно мёртвая.
— Какая ты… — бормочет дед Матвей. С его лба прямо на Дору падает капля пота. — Провести бы с тобой ночку!
Дверь скрипнула, на пороге показалась Матрёна.
— Ну что? — слышится бабушкин голос. Обрадованная Дора дёрнулась, приподнялась. Дед Матвей быстро выдернул руку и медленно расправил сбившийся свитер.
— Всё хорошо! — Дед Матвей вытер со лба пот и повернулся. — Поспала малость. Кровать у Нюры мягкая, перину сама пухом набивала. Эх, какая хозяюшка была Нюра и как я теперь без неё буду.
— Да… — сочувствующе протянула бабушка. — Нелегко…
— А ты забирай перину, Матрёна, вон для внучки, пусть нежится.
— Да неудобно как-то… — замялась бабушка.
— Чего неудобно? Ещё как удобно…
Перину Матрёна взяла и в тот же вечер расстелила на кровати.
— Что насупилась? — Взбила кулаком подушку, кинула поверх простыни, отряхнула одеяльце.
— Я не буду на ней спать.
— Вот тебе раз, чего это ты выдумала?
— Этот… этот… дед, — Дора всхлипнула и прижалась к бабушкиной ноге.
— Да что с тобой? Что такое?
— Он… он… — заикалась Дора.
— Да говори ты уже. — Бабушка отлепила Дору от юбки, согнулась и посмотрела в глаза.
— Он меня трогал.
— Что? — не поняла бабушка.
— Трогал своей ручищей, вот здесь и здесь. — Дора ткнула пальцем в едва заметные бугорки на свитере.
— Ну, гладил, и что? Жалеет он тебя, у него своих-то деток нет, Бог не дал. Вот он тебя и ласкает от тоски.
— Нет… нет… — выкрикнула Дора. — Он сказал, что хочет со мной ночку провести.
— Что?! — Лицо Матрёны потемнело, исказилось негодованием. Она разогнулась, взмахнула рукой и огрела Дору по щеке. — Ты это что удумала? Ты что?.. Наговаривать на человека! Ах ты, дрянь! А ну ложись спать, ещё такое услышу, отлуплю.
Ночь — кричащее безмолвие чувств. Больше она никогда… ничего… никому не скажет. Бессмысленно. Бесполезно. Даже хуже. На что она надеялась? Разве она забыла урок, который ей преподали родители? Презрение — единственное, чего она добилась. Презрения к себе. Люди, взрослые, загоняют в какие-то для них удобные рамки и, как ненужную вещь, держат её в углу, в тех мерках, которые им удобны. И слова застывают на языке и погружают вглубь мятежной души.
Она положила ладошку на сердце и мысленно крепко сжала, пытаясь унять тяжёлое сердцебиение. Невысказанная боль, боль предательства, тучей зависла над головой.
«Следующий за ней пойдёт», — вспомнилось.
Глава четвёртая
Апрель — самый капризный месяц в году. То развеселит солнечными лучами, то заплачет утренней капелью. Апрель Доре нравился, она могла часами смотреть на бегущие между кочками ручейки, которые с невероятной скоростью проносили мимо её ног песок, обломки веток, скукоженные после зимы листья. Апрель очищался.
Матрёна ненавидела апрель. Именно в апреле давал себя знать застарелый радикулит. На этот раз он свалил её окончательно. Прострел был настолько сильный, что пришлось на карачках, с трудом передвигая ногами, тащить своё обездвиженное тело до кровати. Схватив руками старое лоскутное покрывало, воткнув в него нос, вытягивать себя наверх. Но это оказалось ещё не самым сложным. Труднее всего было перевернуться на спину. Матрёна пыхтела, стонала, вскрикивала, но боль была такой, что, измотавшись, она оставила отчаянные попытки. Перспектива дышать носом в подушку не радовала. Как ни поворачивала Матрёна голову, ноздри зажимала с одной стороны подушка, с другой — складка обвисшей щеки. Дышать было трудно.
— Ты где таскалась? — недовольно пробурчала в подушку Матрёна, как только услышала скрипичный визг двери и лёгкий топот детских ножек.
— Я же в школе была.
— Школа твоя час назад кончилась, — приготовилась отчитать внучку Матрёна, но поняла, что сил на это у неё нет. — Всё, скрутило меня.
Дора подошла к бабушке, внимательно посмотрела на вытянутое на кровати тело и зашептала на ухо.
— Бабушка, ты ровная.
— Тьфу ты, ну ты, — ругнулась на свой лад Матрёна, отчего поясницу больно дёрнуло. — Ммм… — застонала.
Дора испугано отскочила.
— Лезь в подпол, там слева на верхней полке пузырёк коричневый со скипидаром, принесёшь и разотрёшь мне спину.
Ещё ни разу в подпол ей спускаться не приходилось, бабушка не позволяла, да и самой не очень-то и хотелось. Но делать нечего.
Дора откинула домотканый коврик и дёрнула ручку.
— Фонарик прихвати, — простонала бабка, — и осторожней по лестнице.
Чёрный квадрат бездны пугал и притягивал. Страх и любопытство мешали друг другу. Она стояла на краю, не решаясь опустить ногу в преисподнюю.
— Иди уже, — пропыхтела старуха, — нечего там бояться.
Подпол оказался гораздо дружелюбнее, чем ожидала Дора. Свет фонарика вырывал из темноты разные предметы. В основном это были коробки и баночки разных размеров. Удушливо пахло какой-то травой.
— Нашла? — послышалось сверху. — Слева на верхней полке.
Дора не ответила, но заторопилась.
Верхняя полка находилась выше её головы на полметра. Чтобы посмотреть пришлось подняться на несколько ступенек лестницы и опереться рукой о стеллаж. Она приподняла фонарик.
На полке было много склянок, особо выделялась литровая банка, которая покоилась в дальнем углу. Как выглядела банка со скипидаром, Дора представления не имела, потому решила, что это она и есть. Поставила фонарь на полку и подтолкнула к себе банку. Банка была накрыта пожелтевшей от времени бумагой и замотана обрывком ткани. Сквозь мутное стекло с трудом угадывались засахаренные в тёмно-коричневом сиропе слипшиеся вишни. Дора отодвинула банку к стене, случайно задев серебристый пучок полыни. В нос ударила горечь. Девочка поморщилась и стала быстрей передвигать склянки. Почти все они из жёлто-коричневого стекла, на каждой этикетка. На одном пузырьке поверх этикетки наклеен вырезанный из тетрадного листка квадрат, на котором корявым почерком кто-то вывел две большие буквы: «ЯД». За ними стоял жирный восклицательный знак. Дора замерла и зачем-то вытерла руку о фартук.
— Ну что там? — торопила бабка.
Дора стала быстро перебирать склянки, но её взгляд постоянно возвращался к пузырьку с ядом. Наконец на выцветшей этикетке одной из баночек она прочла надпись: «Скипидар». Схватила и полезла наверх.
Скипидар ужасно вонял. Дора морщила нос и пыхтела, растирая липкую мазь по бабушкиной пояснице.
— Теперь накрой полотенцем, а сверху платок постели. Края подоткни под бока, — командовала в подушку бабка.
Завершив лечение, Дора принялась за уроки. Надо было сделать упражнения по математике. Девочка раскрыла тетрадь и начала переписывать задание, но из головы не выходила надпись, сделанная на таком же листке из тетради в клеточку. «Яд!» — задумавшись, вывела в тетрадке Дора и тут же зачиркала по надписи ручкой.
— Что ты там чиркаешь? — приподымая голову, поинтересовалась Матрёна.
— Бабушка, а зачем нужен яд?
Бабка заворочалась, закряхтела.
— Ты про тот, что в подвале? Тьфу ты, совсем про него забыла. Надо будет выбросить. Стрихнин это. От крыс.
— От крыс? — Дору охватил ужас. Только что она была в яме, в которой живут крысы.
— Да не бойся ты, я их всех поуничтожила. Трудно было… полчища… весь свинарник наводнили. Спасибо Матвею, надоумил, а то ведь до чего дошло, поросёночка загрызли проклятые.
— Какого поросёночка?
— Прошлой весной Фимка опоросилась. Такой поросёночек был хороший… — Матрёна вздохнула, а через несколько минут раздалось глубокое похрапывание.
Стараясь не скрипеть половицами, Дора на цыпочках подошла к подполу и, отбросив коврик, потянула за ручку.
Глава пятая
В небе скривился лунный диск.
Деревянный, обтянутый сеткой-рабицей загон попискивал цыплячьим многоголосьем. Дора отодвинула задвижку и пошарила рукой. Двухмесячные цыплята недовольно зашумели, разбегаясь в разные стороны, только один, придавленный на днях велосипедом, остался лежать на своём месте.
«Хромоножка» был разбойником. Непонятным образом ему как-то удалось выбраться из загона и припустить по дорожке. За что и поплатился. Переломленная лапка лечению не поддавалась.
— Надо зарезать, — вынесла приговор Матрёна, укладывая несчастного цыплёнка обратно в загон. — Всё равно сдохнет.
Так она говорила каждый раз, когда приходила кормить птиц, а, уходя в свинарник, тут же забывала о своём намерении.
Дора выудила Хромоножку и осторожно опустила на землю. Птичка дёрнулась и заковыляла. Сделав пять шагов, цыплёнок упал и уткнулся клювом в песок.
— Всё равно сдохнет, — повторила Дора подслушанную ранее фразу и полезла в карман. Коричневый пузырёк вселял страх, листок с надписью «ЯД» угрожал восклицательным знаком. Она отодрала листок, запихнула его в карман, отвинтила крышку и высыпала в ладошку чуточку белого порошка.
Цыплёнок заворочался и попытался встать.
— Куда? — Дора отложила в сторону пузырёк и схватила птичку за горло. Крепко сжала пальцы. Птенец вытаращил маленькие глазки и раскрыл клюв. — Всё равно сдохнешь, — ласково проговорила Дора, всыпала порошок и отпустила Хромоножку.
Птичка, мотая головой, плевалась и хрипела. Белые брызги разлетались по земле. Вдалеке отчаянно залаяла собака, и её клич тут же поддержала остальная деревенская братия. В разыгравшемся псином гвалте хрипа цыплёнка слышно не было, видны были только судороги, в которых бился несчастный. Дора с интересом наблюдала за странными конвульсиями. Птичка билась долго, возбуждённое трепыхание не заканчивалось. Может она мало всыпала? Он почти всё выплюнул. Дора вспомнила, как мама делила таблетку анальгина на четыре части, приговаривая: «На килограмм веса». Маленькой девочке смысл деления и сказанной фразы был непонятен. О дозировке лекарств она узнала позже, когда пришлось читать подслеповатой бабушке инструкцию к таблеткам. Количество необходимого порошка для цыплёнка рассчитать было трудно, и она прикинула на глаз.
Птичка трепыхалась, но не дохла, казалось, порошок. наоборот, придал ей силы. Прошло минут десять. Наконец, цыплёнок замер. Дора присела и ткнула ему в грудку пальцем. Птенец пошевелился, но вяло. Дора сгребла птицу и затолкала назад в загон.
На следующий день, обнаружив полудохлого птенца, Матрёна покачала головой и, прихватив топор, отправилась за сарай.
Куриный суп с лапшой есть Дора наотрез отказалась.
— Вот глупая, это же самый цимес, — приговаривала бабка, утягивая беззубым ртом наваристую юшку. — Из молодого цыплёночка, ммм…
Дора долго смотрела на плавающее среди лапши в жёлтом бульоне крыло. Убирая со стола, она сгребла в коробку мелкие, кое-где обтянутые пупырчатой кожей косточки и вышла во двор. В том месте, где ночью трепыхался в агонии цыплёнок, теперь была лужица. Девочка разгребла пальцами сырой после дождя песок, переложила в выкопанную лунку обглоданные кости, прикопала и заплакала.
Глава шестая
В сентябре умер дед Матвей.
— Сгорел за месяц, — сокрушалась на поминках Матрёна. — А ведь такой здоровый мужик был. И не старый совсем. Всего-то седьмой десяток разменял. Жить бы и жить.
— Не вынес разлуки с Нюрой, — выдвинула свою версию милая, но недалёкая баба Зоя, поправляя кусочек хлеба на стакане с самогоном.
— А я говорила… говорила… Помните?.. Помните?.. — кудахтала напомаженными губами Елизавета Никитична. Кирпичного цвета помада прибавляла ей лет 10, но Елизавета кокетливо носила модные губы по всем многозначительным событиям. А какие в деревне события? Похороны да поминки. — Я тогда сразу сказала: следующим пойдёт.
— Да, — вздохнула Матрёна. — Нюрка ревнивая была. Видать, и на том свете без Матвея обойтись не может.
— Вот я и говорю. Кто бы мог подумать, что сердце мужика не выдержит. Сердце забрала, чтоб неповадно ему было до других баб, — несла околесицу баба Лиза, но все уважительно кивали головами, признавая в ней знатока в подобных вопросах.
— Сердце — такая штука… — Матрёна подпёрла кулаком щёку. — Вот и меня беспокоить начало. То как затрепыхает, то замрёт, то кольнёт, будто его иглой пронзило, и сразу слабость такая, хочется упасть и никогда уже не вставать.
— Как я тебя понимаю, вот я давеча…
Началась обычная стариковская тема — «у кого что болит».
Когда каждый во всех подробностях поведал землякам про свои болячки, снова вернулись к деду Матвею.
— Хороший мужик был Матвей, и как же мы теперь без него жить-то будем? — завздыхала баба Лиза. — Вдруг чевось сломается, кто починит?
— Это да… да… — закивали чёрными платками бабки.
— Хорошо успел Матвей мне штакетник подправить. — Матрёна потёрла глаз, имитируя «скупую слезу». — А душа какая? Ведь ни копейки не брал за работу свою. Попросил только квасу.
— Квас у тебя, Матрёна, действительно хороший, — неожиданно вставил плюгавенький мужичок, которого все звали Витьком, и тут же получил в бочину острый тычок супружницы.
— Что ты только туда добавляешь? Может, раскроешь секрет? — загалдели соседки.
— Да ничего такого, — отбивалась Матрёна. — Обычный хрен.
— Вот никогда не поверю, что Матвей на один хрен повёлся, — захихикала опьяневшая от самогона баба Зоя.
— Вот дура ты, Зоя, как есть дура, — развеселилась Матрёна. — Ну, сахарку для сладости ещё сыпанула.
— Так бы сразу и сказала. То-то Матвей, как Нюрку схоронил, к тебе стал захаживать. Штакетник, говоришь, у тебя покосился? — заржала Лизавета Никаноровна, отчего на её жёлтых зубах появился кирпичный отпечаток.
— Ой, дуры, ой, дуры, — заколыхалась от смеха Матрёна. Веселье за столом росло с каждой опрокинутой рюмкой. — И не ходил он ко мне, чего наговариваете-то.
— Привораживала! — визгливо каркнула жена Витька.
— Да ну вас всех к лешему. Болтаете при ребёнке. Говорю же, не ходил он. Внучка ему квас носила. Тяжело ему уже было ходить, да и я сама еле ноги волочу, вот Дорочку и посылала.
Для доказательства Матрёниного целомудрия Дору отправили за квасом домой.
Щекотливая и пошловатая тема народу нравилась, и к концу дня в избе Матвея шло уже самое что ни на есть разгульное пиршество со скабрезностями и пошловатыми байками. Слушать их Дора не стала, она незаметно выскользнула за дверь и побрела в сторону кладбища.
Земляной холмик, скрывающий останки деда Матвея, был завален свежими цветами. Тёплый ветер с юга приносил запах жжёной травы. Дора поднялась на могилу и пнула красиво уложенные букеты. Посмотрела на небо. По заверениям старух, дед Матвей сейчас где-то там смотрит на неё. Ну что ж, смотри. Дора подпрыгнула и со всей силы вдавила квадратные каблучки в рыхлый холмик. Снова посмотрела вверх и принялась яростно вытаптывать красиво уложенные букеты. Смотри, смотри. Она прыгала, топала и визжала до тех пор, пока холмик не превратился в небольшой утоптанный бугорок земли, из которого то тут, то там торчали расплющенные стебли хризантем.
На горизонте проклюнулся рассвет, что крикливо подтвердил петух Кокоша из бабкиного курятника. Втянув в себя воздух, Дора смачно плюнула на могилу и побрела домой.
Через две недели скончалась баба Матрёна, что дало повод её бывшим товаркам позубоскалить о их связи с Матвеем. «За собой утянул», — передавалось из уст в уста.
После похорон дом Матрёны заколотили, а Дору отправили в интернат.
Глава седьмая
Грудь Глаши, словно круп кобылицы, только что выигравшей чемпионский забег, высоко вздымалась в частом и хриплом быхании. Волосы были спутаны и всклокочены, в них виднелись сухие листья, комки грязи, обломки веток, пух, перья и ещё что-то блестящее. Некогда великолепный наряд являл собой жалкое зрелище: каблуки сломаны, сексуальные чулки изодраны, а прекрасное белое, украшенное пайетками платье свисало лохмотьями, оголяя кое-где совсем уж неприличные места. Впрочем, это уже не имело значения, так как вс, целиком она была покрыта ровным однотонным слоем жижи болотистого цвета. Глаша бешено вращала глазами и дико озиралась в поиске какой-нибудь внезапной угрозы. Но всё было тихо. Кажется, они от неё отстали.
Твари! Она бесстрашно бросалась на них, на всех троих. Рвала когтями, толкала, пинала, лягалась, кусалась, делая всё возможное и невозможное, чтобы отбиться. Атаковать — лучший способ справиться с противником. Даже если их трое. Так решил её «миниатюрный» мозг. Теперь они знают, какой он у неё миниатюрный. Надеюсь, шрамы от коготков не скоро сойдут с их лиц.
Глаша посмотрела на испорченный маникюр. Оглядела себя, и протяжный, пронзительный, полный отчаяния и тоски вой раздался над озером, заглушая все остальные звуки. В изнеможении она присела на корточки, так как это могут делать только «истинные леди» и опытные арестанты: максимально низко, широко раздвинув колени, с упором на всю стопу и чуть подав вперёд плечи для равновесия. Со стороны дороги послышался шум и резкое торможение тяжеловесной фуры.
— Эй, ты орала? — В свете фар был виден лишь силуэт водилы.
— Ну я. — Глаша приподнялась. — И что?
— Фьюить, — присвистнул мужчина. — Настоящая кикимора. — Заржал и осёкся. — Что-то случилось? — подошёл ближе.
— Случилось, — зло бросила Глаша.
— Ты откуда такая?
— С выпускного!
— Вот это да! Хорошо, видать, погуляли!
— Для кого как.
Водила достал пачку сигарет, тряхнул и протянул Глаше.
— Будешь?
— Не курю. Хотя… — Подцепила обломком ноготка торчащую сигарету, вытянула.
Водила нащупал в заднем кармане зажигалку, протянул.
— Кто тебя так? Звери?
— Ага. — Глаша щёлкнула зажигалкой и на миг в свете огонька увидела лицо мужчины. Обычное симпатичное лицо с трёхдневной щетиной. — Животные.
— Понятно. — Мужчина закурил.
Они молчали, и было слышно, как стрекочет неподалёку сверчок.
— Ты где живёшь? — Мужчина отбросил недокуренную сигарету. — Поехали, отвезу. — Повернулся и, не оглядываясь, пошёл к машине.
Её сморило сразу. Пережитое за вечер словно истощило все её жизненные ресурсы, руки и ноги болели, голова кружилась, слабость навалилась бетонной плитой. Она стала клевать носом.
— Лезь за шторку, поспи.
— Да тут до города десять минут езды.
— Это если по прямой, я по окружной поеду, нам через город нельзя, а это как минимум полчаса. Отдохни пока, только платье сними, а то всю постель мне измажешь. И вон бутылка с водой под сиденьем, а в бардачке полотенце, смочи и оботрись.
Она застыла.
— Не бойся, я не смотрю, мне от дороги ночью отвлекаться нельзя.
Глаша стянула грязные лохмотья, кое-как обтерла грязь с ног и рук и полезла за шторку. Уснула мгновенно, провалилась в сон, как в чёрную дыру.
Проснулась от резкой боли внизу живота. Она не сразу поняла, что происходит. Откуда эта боль.
Он насиловал так, словно для него это было привычным делом. Одной рукой держал её скрещенные над головой руки, другой упирался в матрас, царапая застёжкой наручных часов ей щёку.
— Пикнешь, убью, — предупредил сразу. — Выброшу у дороги, никто и искать тебя, шалаву, не будет.
И она молчала, не плакала, терпела. Похоже, Ангел-хранитель совсем от неё отвернулся, и то, что не удалось тем, троим, её одноклассникам, удалось случайному шоферюге.
— А… а… а… — вытаращив глаза, прокричал водила, ослабил захват и плюхнулся на неё всей своей массой.
Она не шевелилась, даже когда он слез с неё. Лежала молча уставившись в железный квадрат потолка, который нависал так низко, что невольно подумалось про цинковый гроб.
— Чего разлеглась? — Водила дёргал застрявший на ширинке бегунок. — Давай, проваливай. — Пнул кулаком в тюфяк и выдавил нарочито смачно: — Шалава!
Она сползла с шофёрской кровати на сиденье, огляделась в поисках своих лохмотьев.
— А это что? — заорал разъярённый водила, заметив красное пятно на затёртом до дыр тюфяке. — Откуда это?
Он даже не понял, что изнасиловал девственницу. Объяснять она не стала, толкнула ногой дверь и выпрыгнула в чёрное месиво ночи.
Она долго ещё брела наугад. Просто шла по дороге вперёд, не надеясь дойти живой. Ей было всё равно. Она больше не нуждается в Ангеле-хранителе.
Домой пришла под утро. Само провидение вывело её в нужном направлении. На звук скрипнувшей двери мать оторвала тяжёлую голову от стола.
— О! Явилась, не запылилась, — прошипела и громко отрыгнула. — Мить! — толкнула голову отца, которая покоилась между двумя пустыми бутылками водки и консервной банкой, доверху набитой бычками от папирос.
— Ммм, — промычал отец, но голову не поднял.
— Шлюха! — неожиданно резко взвизгнула мать. Так громко, что скомканный пучок волос на макушке взметнулся вверх и шлёпнулся назад, растеряв по дороге гнутые шпильки.
Глаша прошла в свою комнату, надела спортивный костюм, сложила в спортивную сумку носки, трусы и бюстгальтер, в задний карман сунула документы. Достала из шкатулки несколько купюр, её личные сбережения, и, ни с кем не попрощавшись, вышла из дома.
Глава восьмая
Вокзал — самое отвратительное место в городе. Грязь, вонь, вечно снующая туда-сюда толпа людей, слоняющиеся на первый взгляд без дела маргинальные личности, которые бродят в поисках добычи. Добычей обычно служат зазевавшиеся клуши с большими бесформенными сумками. Там всегда есть чем поживиться.
Глаша вошла в привокзальное кафе и поморщилась. Неопрятной внешности мужчина громко спорил с буфетчицей, что-то выпрашивая.
— Пошёл отсюдова, говорю, — замахнулась серой тряпкой буфетчица, но не зло, словно от назойливой мухи.
Мужичок, бледный, помятый, в дырявой футболке, подранных джинсах и сланцах обижено отскочил, задев плечом Глашу.
— Здрасте, — отвесил поклон. — Как ваша жизнь?
— Эй, князь Мышкин в шлёпанцах, не приставай к людям, не отпугивай мне клиентов. — Буфетчица грозно сверкнула чёрными стрелками.
— Прощай, Клеопатра. — «Князь» отправил ей воздушный поцелуй и вышел.
— Вы не сердитесь, он безобидный, хотя доставучий. Просто несчастный бездомный человек. Что-то будете?
Глаша расстегнула боковую молнию на сумке и вынула кошелёк.
— А вот деньги я бы вам так носить не советовала. Здесь братия такая — вмиг вытащат.
В кафе вошла высокая, стройная женщина в элегантном летнем костюме с небольшой сумочкой в форме «клатча».
— Здравствуйте, Екатерина Валентиновна! — засуетилась буфетчица, тут же позабыв про Глашу.
— Анечка, сделай мне кофеёк. — Дама прошла к столику с табличкой «заказан» и присела на краешек стула. Красивая и недосягаемая.
«Эта-то тут что делает?» — Глаша измерила женщину завистливым взглядом. — «У этой всё в жизни хорошо, сразу видно».
Пока буфетчица заваривала кофе, Глаша терпеливо стояла у стойки, обдумывая, что делать дальше. В школе все говорили: Москва — город возможностей. Но никто не говорил, каких. И как эти возможности реализовывать, когда нет ни денег, ни связей. Вообще ничего нет.
Буфетчица поставила перед дамой чашку с кофе.
— Может, слоечку? Или сочник? Свеженькие, только что привезли.
При этих словах Глаша сглотнула, а желудок требовательно заурчал.
— Не надо, — дама перекинула красивую ногу, изящно уложив её на другую.
— Можно мне сочник, — напомнила о себе Глаша. — И чай, пожалуйста, без сахара.
Надо отдать должное, обслужила её Анечка быстро, после чего вновь вернулась к даме с кофе. Та делала мелкие глотки, при каждом прищуривая зелёные глаза.
— Значит, всё-таки покидаете нас? — Буфетчица присела на соседний стульчик.
Дама, прищурившись, сделала глоток и промолчала.
— Уволюсь я, — продолжила беседовать сама с собой буфетчица. — Не нравится мне этот Аганесян, смотрит так плотоядно, как будто изнасиловать хочет.
При слове «изнасиловать» Глаша почувствовала боль внизу живота.
— Завидую я вам, — продолжила Анечка, — тоже бы вышла замуж за какого-нибудь иностранца и уехала к нему в чужеземию. Вот ни минуточки бы не раздумывала.
— Так ты же замужем? — откликнулась дама.
— Эх! — сокрушённо махнула рукой Анечка. — Это я так… Мечтаю…
— А я вот никак не могу уехать. Отца-инвалида оставить. Дала объявление в газету, но никто не откликается. Ты бы мне нашла кого, а? Какую-нибудь девушку, ты же тут многих знаешь бездомных, поговори с кем-нибудь, а я её пропишу и платить буду. Как обещала.
— Да спрашивала уже. Никто не хочет, говорят: за кем-то говно убирать, ну нет уж. Они к своей бездомной жизни привыкли, она им даже нравится.
— Не знаю, что делать, — женщина вздохнула и опустила чашку на стол. — Кевин нервничает, говорит, сдай его в дом инвалида. А как я потом жить буду? Это ведь мой отец. А в этих домах… я ходила, интересовалась… Анечка, там ужас что творится, никто там за ними не смотрит, они там полуголодные… Нет… Не могу я так… Да и отец плачет… Говорит: дома умереть хочу, лучше отрави меня, только не отдавай. Кошмар! — Дама придавила руками красивые каштановые волосы на висках.
— Да… — сочувствующе протянула буфетчица и тотчас подскочила, заметив в дверях нового посетителя.
Дама положила на стол сторублёвку, прощально кивнула буфетчице и вышла.
Денёк стремительно наступал. Прогретый солнцем воздух, как желе, висел над привокзальной площадью, источая разного рода миазмы, и требовал немедленного дезодорирования.
— Постойте, — Глаша догнала красивую даму и осторожно коснулась её локтя. Женщина испуганно отшатнулась.
— Что вам надо? — плотнее прижала к себе клатч.
— Поговорить.
— Поговорить?! О чём? Мне не о чем с вами разговаривать. — Женщина развернулась, чтобы уйти.
— О вашем отце.
Глава девятая
Трудно ли откусить голову насекомому-богомолу? Вот с человеческими особями бывает не сложно, станцуй перед ним танец, предложи ему ароматный чай и всё… головы нет.
— Жизнь замечательна! — Валентин Михайлович почесал бугристую кожу носа. — Вот у меня, например, была жизнь обычная, не лишённая неожиданностей и счастливых моментов, а потом… всё… Жизнь остановилась. Быть заключённым в собственном теле, это знаешь ли, Глашенька, не просто трагедь, это ад.
Как её раздражала эта заезженная пластинка, изо дня в день одно и то же: разговоры, разговоры, разговоры.
Совершив ошибку ради собственного блага, ты становишься зависим от обстоятельств. Приходится изворачиваться, лгать, играть, подавляя в себе личность и свою индивидуальность. Ты играешь чужую, не свою роль, а когда остаёшься наедине со своими мыслями, вдруг понимаешь, в какую жёсткую игру ты ввязалась, но хода-то назад нет, приходится улыбаться и жить… Правда, не своей жизнью.
— Если бы не ты, Глашенька… Ты вдохнула в меня жизнь. И я теперь думаю, что должен быть благодарен судьбе за ту аварию, после которой… Останься я здоровым и ходячим, мы бы никогда с тобой не встретились.
Глаша подавила готовый вырваться наружу стон.
Её план осуществился в полном объёме. Обаять страрика-инвалида — труда не составило. За короткий срок она добилась того, о чём ещё год назад и не мыслила. Конечно, помог счастливый случай. Видимо, всю свою долю несчастий в ту злополучную ночь она выбрала сполна. И за это судьба подарила ей шанс в виде… В виде немощного старика?
Да, теперь у неё есть законная жилплощадь и прописка не временная, а самая настоящая, и живет она — пусть не шикует, но на хлеб с маслом хватает.
Но эта была цель промежуточная, теперь ей хотелось большего, хотелось не хлебом давиться, а шиковать. А на одну пенсию по инвалидности не зашикуешь. Хороша дочурка, затянула её в этот омут, наобещала платить и пропала. Уехала в свою Канаду и поминай, как звали. Платить перестала уже через полгода и вестей никаких о себе не подавала.
Глаша быстро смекнула, если дед не сегодня-завтра помрёт, то она снова окажется на улице без жилплощади, прописки и средств к существованию. Выход нашёлся быстро.
Она обставила всё должным образом. Ах, дурачок-старичок!
— Скажи, Глашенька, имеет ли право не юный мужчина, сидящий в инвалидном кресле, признаваться в любви достаточно юной женщине и требовать, вернее, пытаться строить с ней отношения?
Она внутренне усмехнулась. «Не юный мужчина!». Как он о себе. Да для неё он дряхлый старик.
Нежно улыбнулась.
— Ах, Валентин Михайлович! Вы такой приятный собеседник, мне с вами так интересно и так легко. Но я ничего не знаю об отношениях. У меня их никогда не было. Молодые люди мне неинтересны, они посредственны, а чаще попросту глупы. У них только одно на уме. Если бы я выбирала между своим ровесником и вами, например, то уж поверьте, чаша весов была бы на вашей стороне.
Старик пристально смотрел на Глашу, и она испугалась, что перегнула палку.
— Впрочем, так вопрос не стоит, и замуж я не собираюсь. Во всяком случае, ближайшие несколько лет.
Она потянулась, чтобы поправить занавеску за спиной старика. С занавеской всё было в порядке, но это позволило ей коснуться голой коленкой его лежащей на подлокотнике руки. Она подёргала туда-сюда занавеску и, сделав вид, что оступилась, упала старику на колени.
— Ой, простите, Валентин Михайлович, что-то я неповоротливая такая.
Подскочила, поправила халатик.
— Как бы вы среагировали на признание в любви человека, в принципе, приятного как собеседник, но не более того? — Валентин Михайлович смутился.
— Искренние признания не могут ни вызвать ответных чувств. Лично я была бы счастлива… — Глаша не договорила. Ей вдруг сделалось тошно.
— Выходи за меня!
Всё. Дело сделано. Спёкся старичок.
Тошнотворность её нынешнего положения не покидала ни на секунду. Дед конечно добр, отзывчив и хорошо воспитан, что ещё больше раздражало. Проживёт ещё сто лет — прикинула Глаша и сжала зубы так, что они заскрежетали. А что ей делать эти сто лет?
Её злил человек, которого она каждый день видела перед собой. Она кормила его, мыла, причёсывала, выносила за ним судно. Это был её кармический долг, от любви для жизни там ничего не было. Она выполняла всё на автомате, стараясь быстрее отделаться. Ей было плохо от одного его вида, голоса, от слов.
Всё!
Ей нужен отдых.
Глава десятая
Ни родных, ни подруг. Сначала обрадовалась перспективе на свободу, потом поняла: идти-то и некуда. В парк? Где гуляют счастливые влюблённые парочки или такие же счастливые мамаши с детьми? Зачем? Чтобы ещё сильнее почувствовать убожество своего положения? И полное одиночество?
Иногда даже радуга может погрузить человека в затяжную депрессию.
Она свернула с аллеи и пошла напрямик к выходу, топча свежескошенный газон. Выход. Из любой ситуации должен быть выход.
— Здравствуйте!
Она обернулась. На лавочке бледный, помятый мужичок в вытянутом свитере, подранных джинсах и сланцах.
— Как ваша жизнь?
Вопрос задан с такой непосредственной заинтересованностью, что она невольно улыбнулась и ответила:
— Нормально. Жизнь прекрасна.
Конечно, она его узнала. Хоть и не сразу. Князь Мышкин в шлёпанцах. Три года прошло. Вместо футболки — свитер, остальное — джинсы и сланцы те же. И та же бледность, и закопчённая конопатость, та же изжёванность, и вопрос тот же. Ей вдруг стало интересно: узнал ли он её. Присела рядом.
— Вообще, я художник… — «Князь» горделиво вскинул рыжую паклю волос. — Но всё это ерунда, сейчас хороших художников не осталось. Я бы мог многое вам рассказать о тёрках и сплетнях московской богемы. Да. Но не той официальной и системной, а о неформальной, андеграундной.
Ей было неинтересно про богему, но и уходить не хотелось. Что-то удерживало. Сидит рядом алкаш в состоянии жуткого похмелья и говорит о счастье богемной жизни, и улыбается при этом, как идиот. Князь Мышкин!
— Меня Геннадием зовут. Вот так.
Глаша промолчала.
— Хотите, я вам свои стихи почитаю.
Она не успела сказать «нет».
Стихи о счастье, хорошие, с чёткими лёгкими рифмами, игрой смыслов. Чувствовалась мастеровитость. Почему-то сразу поверилось, что стихи на самом деле его. И вот уже он встал, декламируя во весь голос и жестикулируя.
Народ смотрит, но сонно, без интереса. Проходят мимо. Две дамы с сумками отшатнулись, отошли немного в сторону. Посмотрели на Глашу то ли с удивлением, то ли с презрением. Она не поняла.
— Была рада знакомству. — Глаша поднялась, уже понимая, чем всё действо закончится, но уйти не успела.
— Как? И это всё? — В глазах просительно-детская обида. — А деньги? Дайте хоть соточку. Очень нуждаюсь.
Глаша развела руками. Денег действительно нет. Геннадий замирает на месте. Смотрит грустно и выжидающе. Потом улыбается и машет на прощание рукой.
— Подруге привет от меня передавай.
— Подруге?
— Брунгильде.
Конец лета. Изменчивые облака нет-нет да и прикрывают солнце, тем самым создавая иллюзию движения. Из почерневших ягод бузины, что попались ей по дороге, захотелось сделать бусы в несколько рядов. Как в детстве. В детстве все любят лето, а она не любила, как и осень, и зиму. В детстве она любила весну.
Вспомнилось, как в марте по дороге в школу она расстёгивала куртку, снимала надоевшую за зиму шапку, хрустела тонким льдом проталин и весенних утренних луж и мечтала жить на берегу океана в доме с огромными прозрачными окнами. Сочинять детские сказки и заниматься разведением цветов. Жизнь казалась бесконечной и доступной во всех своих проявлениях. И возможность сделать с ней всё, что ты захочешь, выбрать любой путь. И уверенность: ты можешь. Это было сто лет назад. Зачем она вспомнила? Жизнь внесла свои жёсткие коррективы. Нет, не обломала, но приземлила.
Грустно вспоминать то, о чём мечталось когда-то. Но ощущение, ожидание нового и необычного ещё иногда появлялись. Не тепла, весны и солнца. Нет. Ожидание какой-то новой судьбы, ярких впечатлений и обязательного счастья. Даже тогда, когда поруганная и опустошённая, она вошла в привокзальное кафе. Была надежда. Была. А сейчас?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.