От автора
Рудольф Михайлович Калнин (Rūdolfs Jūlius Kalniņš) — реальное историческое лицо, один из первых российских авиаторов. Он родился в 1890 году в семье латышских мещан в Пскове. В 1911 году, будучи только что призванным в армию молодым солдатом, попал в первый сформированный в Российской империи авиационный отряд. С 1912 года и до конца жизни, оборвавшейся весной 1942 года, вся его судьба была неразрывно связана с авиацией. И судьба эта была сродни роману.
Фотография бабушкиного отца Рудольфа Калнина всегда стояла в нашем доме на почетном месте, и с детства в мою жизнь вошли ее рассказы о герое-летчике. А немного позже, когда я стал чуть взрослее, мне показали старые фотографии — дореволюционные и времен гражданской войны. На них были старые самолеты, бравый унтер-офицер, а затем командир авиационного отряда Красной армии.
Прадед всегда был для меня значимой личностью. И вот пять лет назад я начал собирать о нем информацию системно. Через некоторое время понял: придется писать книгу. Однако формат научного издания со ссылками на источники не смог бы передать эмоциональную — в первую очередь от бабушки — составляющую воспоминаний о нем. И тогда я решил написать роман. Правдивый, насколько это вообще возможно в данном жанре. Главная же трудность состояла в том, чтобы показать Рудольфа Калнина не бронзовым героем, а живым человеком, со слабостями и недостатками. Получилось ли это у меня — судить читателю.
В книге широко использована архивная информация. Автор выражает глубокую благодарность работникам Российского государственного военно-исторического архива, Российского государственного военного архива и Государственного архива Псковской области за ценные советы и помощь в работе. Кроме того, использовалась информация из ЦАМО, ГАТО, РГАСПИ, РГИА СПб, ЦГА СПб, ЦГАИПД, Архивов ЗАГС Москвы, Санкт-Петербурга и Тулы, Латвийского государственного архива, Государственного архива и Государственного фотоархива Эстонии.
В работе очень помогли профессиональные историки, изучающие российскую авиацию: Марат Хайрулин, Александр Лукьянов, Виталий Лебедев и Секция истории авиации и космонавтики СПбФ ИИЕТ РАН, В. П. Иванов, Алексей Кузнецов, а также энтузиасты — Анастасия Туманова, Владимир Сигаев, Николай Малышев, Марина Кротова, Людмила Забулис, Роман Фирсов, Алексей Белокрыс, Сергей Мартынов. Консультации по истории Пскова дали Максим Васильев и Андрей Михайлов. Бесценным было общение с потомками сослуживцев Рудольфа Калнина, Анатолием Глебовичем Синицыным и Галиной Александровной Соболевой и предоставленные ими фотографии.
Ничего не получилось бы у меня без воспоминаний и дневниковых записей современников и тематических книг. Это дневники с сайта prozhito.org, газетные статьи с сайта starosti.ru и страницы сообщества «Газетные старости», дневники А. Е. Эверта, а также воспоминания В. И. Гурко, П. И. Крейсона, книги «Крылья России» В. М. Ткачева, «История конструкций самолетов в СССР до 1938 года» В. Б. Шаврова, «Псков в годы Первой мировой войны 1914—1915 гг.» и «Псков в годы Первой мировой войны 1916—1917 гг.» А. А. Михайлова, «Хроника воздушного корабля «Илья Муромец II» С. Н. Никольского, М. А. Хайрулина и Н. Панкратьевой, «Боевой путь. Записки красного летчика» И. У. Павлова, «Адская работа» А. П. Ефимова, «Жить не напрасно» В. Б. Казакова.
Отдельно хочется поблагодарить сотрудников Государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда, которые позволили в фондах музея ознакомиться с рукописными воспоминаниями работников блокадных Авиаремонтных баз Ю. Н. Каврайского и Д. Е. Полынского и прикоснуться к реальной, неприглаженной информации о Блокаде. Эти воспоминания были написаны для себя в 1970-е годы и сданы в музей родными после смерти авторов.
Жанр романа не подразумевает ссылок на цитирование источников. Внимательный читатель, безусловно, поймет по меняющейся стилистике, где в тексте использовано прямое цитирование или переработанный заимствованный оригинал. Все источники указаны выше. Исторические документы даны в тексте романа курсивом. Для любого из них, кроме документов из семейного архива, есть архивные ссылки.
Все герои романа, у которых указана фамилия (за исключением отдельных эпизодов и «женской» линии до 1919 года) действовали там и тогда, где и как это описано. В тексте есть несколько небольших анахронизмов, которые допущены осознанно (к примеру, Бостон А-20 не мог ремонтироваться на АРБ в марте 1942 года, эти машины поступили в Ленинград немного позже). Подавляющее же большинство событий точно выверено по архивным данным, в том числе и погодные явления.
Конечно, описывая жизнь аэродромов той поры, я использовал и собственный опыт срочной службы механиком по вооружению в полку авиации ПВО в 1980-е годы. Однако все действия героев, в том числе и не особо благовидные, даны в строгом соответствии с реальными историческими фактами и подтверждены источниками.
Наконец, я хочу выразить безмерную благодарность за терпение и поддержку моей замечательной супруге, которая все эти годы была для меня надежным тылом в работе. Без нее у меня бы тоже не вышло ничего. Большое спасибо маме — за воспоминания. И большое спасибо родным, которые все эти годы терпели рассказы об их предке.
И еще один момент. Рудольф Калнин жил не в вакууме. Его сослуживцы, летчики и конструкторы, — реальные люди. Я старался создать их настоящие портреты. И чем больше писал о них, тем большее восхищение они вызывали. Те, кто в начале века на невообразимо ненадежной технике вопреки всему осваивал и защищал небо своей страны. Те, кто смог в тяжелейших условиях не запятнать свою честь, — но, к сожалению, был по большей части уничтожен кровавой сумятицей, в которую на долгие десятилетия погрузилась наша Родина…
На основе реальных событий
Пролог
1918. Хутор Гаврилово, 20 км от Пскова
— А ведь он у нас отрекся, здесь. В Пскове. — Микелис Калнин неодобрительно пожевал губами, и его борода зашевелилась, отбрасывая на стену причудливую тень. — Поезд тогда, в феврале, от станции Дно сюда вернулся. Вот тебе и Псков.
— Я не знал, — Рудольф с интересом посмотрел на отца. — Вот как, значит. И это тоже… у нас.
Он помолчал, потом спросил негромко, словно их могли услышать давно заснувшие сестры:
— Ты не жалеешь, что уехал тогда из Латвии? Кстати, тебе привет от них… От Карлиса. Забыл зимой передать, в суете.
— О чем мне жалеть, сын? — Микелис пожал плечами. — Посмотри, как за четыре года поднялось хозяйство. И раньше не бедствовали, а теперь вообще хорошо живем. Еда есть, никто нас не трогает. Да и под немцами сидеть небось не сахар!
Рудольф потемнел лицом и промолчал. Да, наверное, в Пскове и в Латвии сейчас невесело: за годы войны он всякого успел наслушаться о том, как немцы наводили порядок на занятых ими территориях. Один Калиш чего стоил. И, конечно, хорошо, что папа перед войной увез семью на этот хутор. Поначалу решение вызвало у домашних ужас. Променять треть дома на Великолуцкой, в центре города, прямо рядом с Дворянским собранием, на жизнь лесного хутора! Зато теперь у них есть еда, а в Пскове сейчас немцы… И дело Революции, конечно, правое, но… Жизнь поворачивалась какой-то странной стороной.
Несколькими часами раньше Рудольф, который в этот день был дежурным по Кронштадтской пограничной роте на станции Торошино, сидел у стола и читал листовку товарища Безродного: «Ко всем рабочим — сознательным пролетариям!». Читал с легкой улыбкой, пока не дошел до строк:
«Посмотрите на Австрию, Англию, Францию, Голландию, Италию, Германию, Швецию, Данию и др. Разве под напором лавы возмущения рабочих не дрожит и не рвется кора буржуазного всевластия. Разве не колеблются троны коронованных и некоронованных королей?
Глупец или преступник тот, кто при виде всего этого будет еще сомневаться в том, что всемирное восстание рабочих неизбежно, и в том, что оно будет непосредственным следствием этой войны!»
Рудольф поморщился. В который раз он слышал эти заклинания про мировой пожар по окончании войны и пылкие рассуждения о солидарности рабочих разных стран. Весной 1917-го, вернувшись после полугодового обучения во Франции в авиационный отряд, и после, став комиссаром авиадивизиона, он как мог одергивал горлопанов. Потому что еще в первый месяц обучения в Париже понял: французы свой путь к освобождению рабочих давно прошли, и требовать чего-то большего никто у них не будет — никто из разумных граждан. А их подавляющее большинство.
Рудольф пытался донести эту простую мысль до собеседников в России. Но уже через несколько недель осознал: люди слышат только то, что желают услышать, особенно когда находят в сладких голосах и надеждах основания для дезертирства. Горлопаны летом 1917-го года победили. Фронт распался, и немцы взяли Ригу. А потом и Псков…
Грустные мысли Рудольфа прервал приближающийся топот копыт, ржание лошади, а потом и знакомый молодой голос: приехал Отто Дуккуль. С Отто они познакомились в отряде «Волчья стая», куда товарищ Лебедев направил Рудольфа в горячие февральские дни — полгода назад. Каждый защитник Пскова был тогда на счету, немцы приближались, а самолеты 23-го отряда уже отправились на поезде в Москву. Бросить семью в опасности было для Рудольфа невозможно. И тогда Сергей Хорьков, прекрасный моторист и отличный командир, отпустил его из отряда, наказав остаться в живых и найтись… когда-нибудь потом.
Именно Отто благодаря железной воле (а подчас и железной руке) Рудольфа стал героем «Волчьей стаи» в ту мрачную и беззвездную ночь, когда немецкие самокатчики прижали их к узкой замерзшей лесной речке, простреливая противоположный обрывистый берег, и красные партизаны дрогнули. В первые минуты перестрелки, видя, как гибнут товарищи, слыша, как свистят вокруг пули и трещат от попаданий стволы деревьев прямо над головой, Отто испугался. И, бросив винтовку, тихонько пополз в сторону. Но Рудольф, поймав парня за ремень, бросил его рядом с собой на снег и, перейдя на латышский, прокричал тогда: «Смотри, как надо!».
И Отто, сначала робко, а потом все сильнее распаляясь, вслед за Рудольфом передергивал затвор винтовки, досылая новый патрон, находил цель, поднимался, стрелял и падал, раз за разом сдерживая наседавших немцев. Вдвоем они дали возможность своим отползти, а потом Отто прокатился метров десять по снегу вперед, прикрытый Рудольфом, и швырнул гранату, умудрившись поджечь немецкий мотоцикл и не пострадать. Бой они проиграли все равно, но Отто зауважали, а потом, уже в отряде у Баранова, он стал командиром взвода, несмотря на возраст.
Отто относился к Рудольфу как к старшему брату, тот платил парню ответной симпатией. И вот сейчас Рудольф, улыбаясь, поднялся навстречу подходившему, но Отто на улыбку не ответил, лицо его так и осталось хмурым, и только рукопожатие было, как и всегда, твердым не по годам. Он оглянулся, не услышит ли кто, а потом приблизил губы к уху Рудольфа.
— Завтра едут в Биркино и в Гаврилово, — Отто говорил тихо и твердо, причем по-латышски. — И Еким с ними. Тебе бы на хуторе переночевать…
Рудольф помрачнел, на секунду задумался, потом кивнул, хлопнул Отто по плечу и улыбнулся.
— Спасибо. — Глядя вслед парню, который, не задерживаясь, развернулся и ушел, Рудольф подумал еще мгновение и пошел к Василию Смирнову: договориться, чтобы подменил до утра. Папу действительно следовало прикрыть…
Всю дорогу от станции Торошино до хутора Гаврилово, что приютился на берегу лесной речки Кебь, Рудольф был задумчив. Ехал, покачиваясь в седле и иногда с удовольствием принюхиваясь к острым запахам осеннего леса. Он пытался ответить себе на вопрос, почему такие люди, как Еким, оказываются столь востребованными, примазываясь к делу Революции, которое тут же начинают называть святым. С тех самых пор, как Еким в юности бросил их на произвол судьбы в Мирожском монастыре под носом у жандармов, — дескать, решил, что они все равно попадутся, — Рудольф относился к ровеснику и земляку с неприязнью.
Случилась и еще пара неприглядных историй, пока они вместе учились в слесарной мастерской у старика Гартмана. Да и на фронте Еким, поговаривают, храбростью не блистал, а вот наушничеством прославился. И само собой Рудольф помнил февральскую историю со шлагбаумом. А теперь вот Еким ездит по деревням, отбирая хлеб у стариков. Хлеб нужен Революции, Петрограду, армии — это ясно. Но он ведь упивается своим делом, а главное — отбирает больше, чем нужно, причем у тех, кто не может ему возразить. Зато привозит хлеба много, и его хвалят. Что-то было здесь не так, и Рудольф все пытался расставить акценты правильно, как учил его всего два с небольшим года назад покойный поручик Калашников… Акценты не расставлялись.
И вот теперь, после ужина, они в полной тишине сидели вдвоем за чисто прибранным столом. Что-то принесет завтрашнее утро?
— Пойдем-ка спать, — сказал Рудольф отцу, отрываясь от мрачных размышлений. — Завтра вставать рано, и мне нужно обратно в часть. Пойдем спать, папа. С партизанами я все сам решу.
Наутро, когда копыта продотряда мягко застучали по тропинке около дома, Рудольф был готов. Над рекой еще стоял утренний туман, но солнце уже светило вовсю, и ярко-желтая листва берез на фоне голубого неба радовала глаз. Он спустился с крыльца, расстегнув кобуру, и спокойно ждал, пока раскрасневшиеся партизаны слезали с лошадей. Еким, конечно же, шел первым, но, увидев Рудольфа, шаг замедлил. Рудольф, улыбаясь, сделал несколько шагов навстречу.
— Привет, Еким, — голос звучал спокойно и весело, хотя Рудольф сдерживал рвущееся наружу презрение. Не время и не место выяснять отношения, тем более при сопляках. — Я уже все приготовил. Пошли.
И он, не оглядываясь, повел партизан к сараю, где стояло два мешка с зерном.
— Забирайте. — Показал Рудольф. — Для революционного Петрограда.
Двое партизан забрали по мешку и пошли к телеге, а третий, молодой и какой-то рябой, с плутоватой улыбкой глядя на Екима, проговорил:
— Проверить бы надо…
— Не надо, — Рудольф сказал это негромко, но внятно. Он без улыбки смотрел на Екима, положив руку на кобуру.
Оценив ситуацию, тот побледнел и повернулся к молодому:
— Иди. — А когда парень вышел из сарая, посмотрел на Рудольфа и нервно улыбнулся. Улыбка вышла неуверенной: — Ну чего ты, в самом деле?
— И ты иди, — Рудольф бесстрастно качнул головой в направлении выхода, пристально глядя в глаза Екиму. Тот отвел взгляд, кивнул и вышел из сарая. Рудольф не двигался, прислушиваясь. И только когда копыта продотряда затихли в лесной дали, он застегнул кобуру, провел рукой по лицу, вздохнул и вышел из сарая.
Осенний лес, пронизанный лучами солнца, был тих и прекрасен. Сейчас, когда все было уже позади, Рудольф наконец позволил себе расслабиться. И сразу же почувствовал, как острой иглой кольнула его тоска по небу, по звуку авиационного мотора, по настоящему делу. Да, сегодня он был на своем месте, защищая сестер и родителей. И решение остаться в феврале в Пскове было правильным. Но он собирался тогда оборонять семью от немцев. Как же так выходит, что защищать стариков и сестер теперь приходится от своих?..
А настоящее его место, конечно же, совсем не здесь… Рудольф с грустной улыбкой вспомнил, как восемь лет назад впервые осознал, что ему придется идти в армию. Как с грустью прощался на три года с жизнью столичного щеголя, купеческого шоффера, ожидая впереди только муштру и лишения. Кто же мог подумать тогда, что буквально через несколько месяцев всю его жизнь без остатка займет авиация!
Часть 1. Старый мир
Глава 1. Воспоминания
1942. Ленинград
Ветер свистит над морским простором, сжатым с двух сторон мрачными заледеневшими берегами. Начинает темнеть, но видно пока что далеко, и на горизонте уже встает дым от пожаров и разрывов, расцвеченный высоко в небе рано севшим солнцем. Над материком ветер сильными порывами подхватывает с земли и уносит ввысь и вперед снег и мелкую ледяную пыль, иногда закручивая их небольшими смерчами.
Смерчи эти несутся над заснеженными просторами, перечеркнутыми зигзагами траншей, над ржавыми противотанковыми ежами, скинутыми с дорог на обочину, над новой, еще не успевшей отведать людской крови колючей проволокой. Внизу, на земле, то и дело вспыхивают яркие огни, и тогда звук ветра заглушают громкие хлопки, немного похожие на гром от грозы. Это тяжелые орудия отправляют смертоносный груз в осажденный, врывшийся в болотистую землю неприветливого холодного края город.
Снаряды, остро пахнущие порохом и смертью, быстро поднимаются вверх по дуге и на мгновение словно зависают на пике убийственной траектории. А потом они несутся вниз, к складам и аэродромам, заводам и мостам, улицам и площадям, и завывают в полете. И наконец встречаются с поверхностью, где в адском фейерверке из пламени, осколков добротного немецкого металла, российского гранита, земли, кирпича и бетона разрывают в клочья людские тела. И забирают одну за другой беспомощные, слабые, такие беззащитные жизни.
Ветер с размаху швыряет льдинки в лицо офицеру, который поднимает воротник серой шинели, отворачивается и злобно кричит на побледневшего от холода вахмистра:
— Вы уснули? Быстрее, быстрее! Ужин остынет, еще десять залпов! И поправку на ветер, опять вы мажете к чертям! Сколько мне учить тебя?!
— Иди поешь, Ганс! — Подошедший военный в такой же офицерской шинели и в шапке с наушниками весело ухмыляется и хлопает артиллериста по плечу. — Сегодня хорошая жратва, и шнапс прекрасный. Славянские ублюдки все равно подохнут от голода. Сегодня или завтра, не все ли тебе равно? Они там в любом случае подохнут, и без нашего обстрела. А вот ужин твой остынет. Иди, я сменю.
— Пока они сдохнут, мы тут перемерзнем! — Ганс не принимает шутки и продолжает орать на вахмистра: — Куда ты крутишь, свинья собачья? Против часовой стрелки крути, против часовой!!! Порывы с северо-запада!
Ветер несется дальше, доворачивает к северу, и вот перед ним расстилаются сначала пригороды, а затем и руины огромного города. Все там покрыто снегом, и, кажется, ни одного дымка не поднимается от полуразрушенных домов — кроме мест, куда упали снаряды и где начались пожары. Это царство смерти. Только трупы на улицах отвечают резким порывам ветра неизменным оскалом провалившихся глаз и щек. Да гудят, раскачиваясь, оставшиеся без живительного напряжения уцелевшие кое-где провода.
И все же в городе есть жизнь. Тут и там, в остатках домов, в бомбоубежищах, в выстуженных корпусах заводов, у огневых точек зенитной артиллерии, у прожекторов и аэростатов, за штурвалами редких самолетов продолжают жить, трудиться и бороться сотни тысяч людей — голодных, измученных, потерявших представление о времени… Упрямых, стойких и спокойных. У них есть только одна возможность выжить: бороться до конца.
Ветер проносится над замерзшей Невой, кружит столбы снега у Ростральных колонн, а потом остервенело вцепляется в крышу длинного ангара недалеко от устья Черной речки. Той самой, где на сто с небольшим лет раньше получил смертельную рану великий поэт. Той самой, что видела первых авиаторов страны в небе над собой в начале двадцатого века.
Ангаров несколько. Они стоят рядком на краю пустого, занесенного снегом и покрытого кое-где воронками от разрывов летного поля. Ветер, резвясь, снова поднимает вверх ледяную пыль и, покрутив, бросает ее на маскировочные сети. Под сетями таятся несколько самолетов, спрятанных в укромных местах и незаметных сверху.
Ангар ветру мил не особо: огромные створки ворот изнутри покрыты плотными ватными занавесями, снизу под ворота подложены ватные валики, а из труб, кое-где торчащих из окон, украдкой стелется дым от установленных внутри печей-«северянок». Не так-то просто теперь добраться до оставшихся внутри людей, чтобы заледенить их руки и сердца еще сильнее. Разве что туда вдруг попадет снаряд, но сегодня взрывы ложатся южнее, за рекой. И оттого нет смысла рвать крышу и стучаться в окна, нет смысла терять здесь время: уже совсем темно, до утра ворота так и останутся закрытыми.
Покружив немного над пустым полем Комендантского аэродрома, ветер поворачивает на восток и уносится к Ладожскому озеру, чтобы поиграть там с одинокими машинами, тонким слабым пунктиром связывающими Ленинград с большой землей Дорогой жизни. Там интереснее, там веселее: ведь в наступающей мартовской ночи там есть с кем развлекаться и кого пугать, а здесь зарылись в землю те, кто стоит на пороге смерти. Их уже не напугаешь. И поэтому с ними скучно.
В ангаре холодно, темно и тихо, только иногда шумит плохо закрепленный лист кровли и подвывают длинные печные трубы. Люди сбились в тесную массу, чтобы сохранить остатки тепла, и прижимаются друг к другу у горящих «северянок», сделанных осенью из железных бочек. Голодному человеку холодно всегда, а потому персонал авиаремонтной базы после небогатого ужина собирается на ночь в кучи прямо в цеху, не поднимаясь на второй этаж, в общежитие. Днем здесь кипела работа, пахло смолой, нагретым песком, деревом, машинным маслом. А сейчас все заполняет запах отсыревшей ветоши, немытых тел и дыма от печей.
У людей не осталось ни сил, ни эмоций, ни гнева. Даже разрывы снарядов — то далекие, то близкие и мощные — их уже не волнуют. Это не усталость, не покорность судьбе, не равнодушие. Просто апатия. Заторможенность. Нет сил бояться. Нет сил мыться. Нет сил радоваться или грустить. Утром они встанут и будут упорно продолжать свою работу, несмотря ни на что. Те, кто проснется утром, а не умрет за ночь от истощения. И сейчас они просто впадают в забытье, а вялое сознание уже не откликается на внешние раздражители.
Вдоль бесформенных куч, в которые превратились техники и инженеры, военные и вольнонаемные, пробирается невысокая коренастая фигура в ватнике и в ушанке, завязанной под подбородком. Человек идет медленно, заметно хромая и стараясь не расплескать горячую жидкость из кружки, которую он несет в правой руке. Путь себе он освещает тусклым фонариком, дрожащим в левой. От кружки идет пар, пар от дыхания идет изо рта идущего. Он внимательно осматривает лежащих, а потом с негромким возгласом направляется к одной из групп.
— Рудольф Михалыч, Рудольф Михалыч! — Подошедший выключает фонарь и начинает тормошить невысокого человека, похожего в полутьме на горку старого тряпья. Голос стоящего выдает волнение и молодость. Лет двадцать, а то и поменьше будет.
— Вот, принес, выпей-ка! Старшой расщедрился, для тебя.
Лежащий поднимает осунувшееся лицо и непонимающе смотрит перед собой. Наконец, светло-серые, начавшие выцветать, ничего не выражающие глаза останавливаются на подошедшем и смотрят как будто сквозь него. Это взгляд безмерно уставшего человека, который в скудном освещении выглядит глубоким стариком. Взгляд, обращенный куда-то вдаль, за невидимый из полутемного ангара горизонт.
— Рудольф Михалыч, выпей, — парень протягивает кружку вперед, подносит ее почти к губам лежащего. — Тебе же лететь завтра, силы тебе нужны!
Глаза старшего словно вспыхивают, приобретают осмысленное выражение, брови слегка приподнимаются. На губах проступает слабая улыбка, лицо как будто оживает. Худая рука с серой, почти пергаментной кожей тянется к кружке. Человек медленно подается вперед, садится, опираясь левой рукой о пол, на котором лежит драная ветошь, и приникает к теплому питью. Рука, перехватившая кружку у парня, заметно дрожит. Сделав несколько глотков, человек без сил ставит кружку на пол рядом с собой. Непослушными слабыми пальцами проводит по лбу, наполовину скрытому сбившейся ушанкой, садится поудобнее и снова улыбается. Пробует что-то сказать, но из горла вырывается только хрип. Нахмурившись, он прокашливается и говорит на этот раз тихим, внятным голосом:
— Спасибо, Сашка. А ты что не спишь? Старшой не дает?
В голосе сидящего проскальзывают металлические нотки, речь звучит с едва заметным акцентом: он по-особому растягивает гласные, и кажется, что в некоторых словах у него по два ударения. Молодой медленно и осторожно, помогая себе руками, садится рядом со старшим на пол, подсунув под себя рукавицы, вытягивает одну ногу и обхватывает колено другой руками. Устраивается поудобнее, поерзав задом, потом молча качает головой. Долго смотрит на печь, за неплотно прикрытой дверцей которой пляшет пламя, затем на старшего и вдруг по-мальчишески ухмыляется, беззаботно и радостно. Тени усталости и худоба недоедания от этого почти исчезают, и парень теперь выглядит совсем юным.
— Не спится, Рудольф Михалыч. Все думаю, как завтра Бастонет полетит.
— Бостон, сколько раз повторять тебе, — Рудольф Михайлович хмурится. — Учиться тебе надо, Сашка. Языки учить, математику учить. Нехорошо быть неучем-то. Особенно в авиации!
— После войны учиться буду, — Сашка легкомысленно машет рукой. — Вот побьем немца, тогда пойду учиться.
— Нечего на войну кивать, — Рудольф Михайлович шутки не принимает и говорит нахмурившись, шевеля в такт словам отросшими, давно не стриженными усами. Акцент его от волнения становится заметней, к растянутым гласным прибавляются жестко произносимые согласные: — Немца мы побьем. Всегда били, и сейчас побьем. Но тебе это время терять нельзя. Летчик, авиаконструктор, техник — все должны много знать и учиться постоянно. Постоянно! Над собой расти. Одними мечтами врага не одолеешь. А твой личный враг, Сашка, — отсутствие знаний. С ним воевать нужно.
Старший, словно утомленный долгой речью, останавливается и приникает к питью. Сашка улыбается, кивает, потом вдруг становится серьезным и ловит взгляд старшего:
— А ты, Рудольф Михалыч, и раньше немца бил? Не врут?
Старший усмехается в усы, долго молчит, потом вздыхает, еще раз усмехается и медленно тянет:
— Бил. Еще в империалистическую.
— В штыковую ходил? — Сашка изумленно смотрит на старика, который кажется ему сейчас особенно древним.
— Не довелось. Бомбы им на головы кидал. Я ведь, Сашка, в военной авиации тридцать лет уже. Почитай, с самого начала…
1916. Рига
Смутным майским вечером усталый Рудольф медленно зашел в палатку, сел на походную койку, скрипнувшую под ним, потянулся так, что хрустнули суставы, и медленно стянул с ноги левый сапог. Размотал портянку, с наслаждением пошевелил пальцами. Поставил сапог на земляной пол, аккуратно расправил портянку, приладил ее на спинке в ногах. Снова потянулся, предвкушая сон. Тело немного ломило: весь день они возились с мотором семидесятого «Депердюссена», натаскался тяжестей. Наклонился было к правому сапогу, но тут на койку напротив с улыбкой плюхнулся Конон Федоров. Рудольф со вздохом покосился на приятеля: глаза блестят, на губах играет улыбка. Пахло авантюрой, которая, кажется, тут же и начиналась.
— Ты чего это, спать надумал? — Конон смотрел на Рудольфа со знакомым прищуром.
— Так летим же завтра, вставать в пять утра. — Рудольф зевнул. — Ты сам слышал, что Калашников сказал. Сидеть на аэродроме, в город не соваться.
— Ру-дя, — голос Конона стал вкрадчивым. — Я бутылку в кустах уже запрятал. Найдут утром, если сейчас не забрать. И ты уже договорился. Пошли. Да неужели ты не соскучился по своей красотке, латышский герой-любовник?
Рудольф, понимая уже, что Конон не успокоится и не отстанет, решил дать арьергардный бой.
— Я спать хочу!
— Завтра выспишься, когда в город после вылета отпустят! — Конон снова улыбнулся, хитро и весело. А потом наклонился к самому уху Рудольфа и зашептал: — Тут никто не заметит, а патрули около их дома только латышские. Без тебя мне там хана, а с тобой мы сила — один экипаж! Пошли. Там мой земляк у перехода дежурит. Аккурат с десяти до полуночи, и потом с четырех до шести. Пропустит нас. Ну давай скорее, время же идет!
Рудольф снова вздохнул и потянулся к портянке — заматывать. Из палатки выскользнули бесшумно, прокрались к кустам за бутылкой и задами потянулись вдоль границы аэродрома к железной дороге. От перехода до красавицы Лаймы — пять минут. Авось и вправду не поймают. А девчонки действительно славные, ласковые — тут Конон прав. И дождик перестал, только трава мокрая, но штаны высохнут быстро… Он улыбнулся и прибавил шагу.
Минут через тридцать после ухода молодых людей в палатку зашел фельдфебель, покрутил носом, наклонился над аккуратно застеленной койкой Рудольфа, тихонько выскользнул на улицу и направился к дежурному офицеру, который сидел за походным столиком и что-то читал при свете керосинового фонаря, подперев голову рукой. Фонарь периодически плевался и моргал, прапорщик каждый раз слегка усмехался. Фельдфебель постоял в сторонке, пыхтя и соображая, имеет ли появившийся в отряде два дня назад прапорщик Романов отношение к августейшей фамилии. Потом решил, что не имеет, и набрался храбрости подойти.
— Разрешите обратиться, Ваше Благородие!
Прапорщик удивленно вскинул брови и посмотрел на фельдфебеля:
— Что хотел?
— Тут двое, старшие унтер-офицеры Федоров и Калнин, в город ушли. Им запретили, сказали на аэродроме ночевать, а они ушли. — Фельдфебель развел руками и сделал шаг назад, увидев, как вдруг изменилось лицо офицера.
— Это которые утром полетят? — прапорщик сказал это медленно и тихо, но фельдфебелю показалось, что голос офицера прозвучал подобно грому.
— Так точно, Ваше Благородие, — едва слышно ответил фельдфебель, уже жалея, что подошел к Романову.
— Они завтра, может быть, на смерть пойдут, а ты сдаешь их? — Глаза прапорщика метали молнии, он выпрямился, рука сжалась в кулак. Фельдфебель попятился. Увидев это, Романов успокоился и усмехнулся: — Больше с такими вопросами ко мне не подходи. Понял ли?
— Так точно, Ваше Благородие. — Фельдфебеля словно сдуло ветром.
Рудольф проснулся в рассветном полумраке, сладко до дрожи потянулся, вдохнул запах волос подружки, мирно сопевшей рядом, и посмотрел на часы. Привычка, выработанная за многие годы, не подвела. Без двух четыре, пора вставать. С сожалением взглянул на изгиб ее бедра, соблазнительно прорисованный натянувшимся одеялом, и тихонько вылез из кровати. Уже одевшись, еще раз залюбовался рассыпавшимися по подушке золотыми волосами девушки, потом внутренне встряхнулся и вышел в коридор. Конон уже ждал: пора! До палатки добрались без приключений, и в двадцать минут пятого Рудольф улегся на свою койку. Хорошо сходили, теперь поспать бы…
Ему казалось, что он только закрыл глаза, но рядом уже снова стоял Конон: пять утра, пора вставать. Рудольф быстро оделся и они, крадучись, прошли мимо спящих товарищей. У выхода их окликнули. Илларион Кротюк, позевывая, шел от соседней палатки. Оказывается, Конон летит сегодня на разведку один. А Илларион с Рудольфом — на бомбометание. Направляясь к стоянке аэропланов, жевали холодный завтрак и посматривали на небо. Сейчас оно было затянуто облаками, но западный ветер постепенно отгонял их. Над морем уже светлела чистая голубая полоса. Значит, к восьми утра будет светить солнце, и туман рассеется. Идеально для их плана — простого и одновременно эффективного: зайти на цель от солнца и до последнего оставаться невидимыми врагу. А там уж как повезет.
Калашников, чисто выбритый и веселый, встретил их, уже одетых в летные куртки и штаны, у двух «Депердюссенов», которые сейчас заправляли маслом и горючим. Расстелил на переносном столике карту, прижал пальцем. Рудольф стоял навытяжку, принюхиваясь к острым запахам бензина и касторки, мешавшимся с запахами свежей зелени и земли, и гадал: знает или не знает?
— Кротюк и Калнин. Взлетаете, разворачиваетесь. Набираете тысячи полторы, если облака позволят. Идете на мызу Икскюль, потом над железной дорогой до Огре. Там поворачиваете за Даугаву, на Бальдон. Солнце — Калашников посмотрел на небо и кивнул своим мыслям, — будет на юго-востоке. Вот оттуда станете снижаться. Дальше по обстановке. Нужно понять общее расположение немецких обозов. Берете две бомбы, если увидите что-то горючее — лучше цельте туда. Низко не идти: зацепит своими же осколками. И домой. Встретите истребитель — уходите к земле, у него скорость выше, а развернуться вы не успеете. Не на «Вуазене». Помните про правые развороты. По дороге домой ветер будет встречный, рассчитывайте горючее.
— Ясно, Ваше Благородие! — Илларион был серьезен и тверд.
— Мотор на снижении не выключать! — Калашников нахмурился. — Коли встанет — и сами пропадете, и машину потеряете. Хватит мне посадок на железнодорожные пути.
Илларион хмыкнул. Калашников усмехнулся и продолжал, строго глядя на летчика:
— Снижайся плавно, не пикируй. Над целью возьми высоты, чтобы погасить скорость и прицелиться точнее. Все ясно?
— Так точно! — Рудольф с Илларионом вытянулись в струнку.
— А будете своевольничать, как сегодня ночью, — Калашников нахмурился и оглядел обоих, — накажу. Рудольф, ты лучший моторист в отряде, на тебя надеюсь. Объясни герою этому. Не выключать зажигание на снижении. И подачу горючего не уменьшать. Вас и так не будет видно. Ясно? Ну, с Богом. Федоров, а у тебя особое задание…
Надели шлемы и рукавицы, сели в покрытый мелкими капельками росы «Депердюссен». Рудольф спереди с бомбами, Илларион сзади за штурвалом, похожим на автомобильный руль. Надвинули на глаза очки. Кротюк включил зажигание, крикнул «Контакт!», механик крутанул пропеллер раз, потом второй — и мотор ожил, затарахтел. Газуя, Илларион подбирал нужное положение воздушной заслонки. Машина при этом слегка раскачивалась, а ветер относил в сторону пахучие клубы синего дыма, и они плавно рассеивались над зеленой травой. Прогрелись. Пора. Кротюк полностью открыл кран подачи бензина, прорулил метров десять по прямой и уверенной рукой развернул самолет носом против ветра.
Мотор потянул, и, покачиваясь на неровностях, стали разбегаться. Навстречу помчалась шевелящимися волнами зеленая трава. В лицо задул ветер, зашумел в ушах. Толчок, отрыв — поехали. Илларион, не желая рисковать выше меры, набирал высоту плавно. Рудольф, глядя над крылом вперед, любовался Ригой, которая, медленно приближаясь, постепенно уходила вниз, все шире распахиваясь перед ними сонной красотой юной спящей барышни. Через минуту левое крыло машины стало поворачиваться, опускаясь передней кромкой вниз — это пилот заходил в левый разворот, чтобы плавно, с набором высоты и не теряя скорости, встать на линию железной дороги. Город пополз вправо, и скоро его заслонило другое крыло. Рудольф покосился на светло-серые, словно заиндевевшие бомбы под ногами — все в порядке. Летим.
Двигатель «Гном» стрекотал уверенно и ровно, пока что Рудольф был в нем уверен. Земля отдалялась, облака постепенно приближались. Ветер шумел в ушах, гладил кожу под очками, сушил губы. Наконец, разворот был закончен, и они пошли вдоль правого берега Даугавы вверх по течению. Кротюк вел аэроплан немного ниже полутора тысяч — на тысяче двухстах. Заблудиться в облаках им, конечно, не позволил бы компас, но так надежнее — с земли их и не рассмотреть, зато они хорошо видят дорогу.
Глядя на весеннее утро и юный, просыпающийся после зимы видземский край, с деревьями, уже подернутыми нежной зеленью, со свежей молодой травой, Рудольф ощутил острое, так и не ставшее за эти годы менее сильным чувство восторга. Он был на войне, здесь стреляли и убивали, но эти несколько минут полета над не занятой врагом территорией, где жили его соплеменники, принадлежали сейчас только ему. И он снова чувствовал радость, наполнявшую тело щекочущими искристыми пузырьками, как шампанское в бокале. Как в тот первый раз в Чите, на учебном «Фармане» номер восемь. Чувство полета, ветер в лицо, ровный стрекот мотора «Гном», земля, открывающая внизу новые пейзажи взамен плавно уплывающих под крыло…
Они свернули раз, затем другой, следуя поворотам реки. Рудольф, продолжая восторгаться, привычно оглядывал небо. Ожидать атаки вражеских самолетов, конечно, не приходилось — но все же лучше быть начеку. Уйти от Фоккера или «Альбатроса» они не смогут, да и наган против пулемета — не лучшая защита. Наконец, внизу показался Огре: в Даугаву там впадала река. Рудольф привычным жестом показал — поворачивай. На этот раз Илларион сделал вираж покруче: шутки кончились, за рекой — враги. Немцы. Впрочем, пока за рекой был только лес. Рудольф покосился на постепенно исчезающие облака. Если повезет, они действительно будут подходить к Балдоне в лучах солнца.
Минуты тянулись медленно. Наконец, вдали справа, в стороне от их курса, завиднелись дома, и в этот момент из-за облаков показалось солнце. Рудольф, чтобы как-то сбросить напряжение, стал показывать пальцами, глядя на тени от растяжек на крыле: три, два, один. Пора — махнул вправо. Кротюк снова повернул, и слегка дал штурвал от себя. Теперь они со снижением шли на селение. Внизу был лес. Их не ждут. Рудольф решил в первый раз присмотреться и бомбы не бросать: пока не начали стрелять, лучше спокойно зафиксировать в памяти все, что они увидят.
План удался: когда машина проходила над селением, никто и не подумал открывать огонь: не ожидали, что аэроплан, летящий утром из тыла к линии фронта, может оказаться русским. Рудольф отметил в памяти несколько обозов: около лечебницы, о которой в детстве рассказывала мама, и около лютеранской церкви. Вот и две цели, и ориентиры хорошие, лучше не придумаешь. В этот момент в небе справа и сзади что-то громко лопнуло, разрываясь, — немцы, наконец, их раскусили. Но они уже уходили от селения, и Рудольф покрутил рукой: второй заход.
Вопреки ожиданиям, Илларион не стал делать крутой правый поворот, а потянул медленный левый. Рудольф, наклонившийся было к бомбам, удивленно поднял голову, но потом понял план товарища и внутренне кивнул. Пусть думают, что мы делаем общую разведку и возвращаемся к линии фронта. Машина постепенно набирала высоту, солнце опять пропало. Наконец, они развернулись, немного прошли над пустой дорогой, взяли влево и снова полетели над лесом. Глядя на небо, Рудольф улыбнулся: удача им способствует, сейчас облака разойдутся снова. Наконец, Балдоне оказалось сзади и слева. Пора.
На сей раз Кротюк круто повернул вправо, быстро разворачиваясь на боевой курс. Рудольф следил, показывая руками, — правее, еще правее… Так. Нос машины точно смотрел на здание купален, освещенное появившимся солнцем. Илларион снова стал снижаться, а Рудольф достал первую бомбу, взвел ее и стал отстегиваться от сиденья. Так уж был устроен «Депердюссен», что, бросая бомбу в передний вырез крыла с сиденья, был риск задеть за расположенное прямо под ним шасси. Бомба весит двадцать фунтов, рука может дрогнуть, а машину не вовремя качнет.
И потому в отряде выработали свою, рискованную тактику. Рудольф вставал, поворачивался назад и бросал бомбу в заднюю прорезь крыла, когда цель проплывала в переднем. Раньше наблюдатель даже вылезал на крыло, но это было слишком рискованно. Они репетировали этот маневр много раз, ведь здесь были важны и высота полета, и скорость аппарата. В целом научились выполнять его довольно точно. Сейчас наступала пора снова проверить это умение на деле.
На сей раз их ожидали: началась пальба. Стреляли и из орудий, и из пулеметов. Бризанты рвались и выше, и ниже аэроплана. Рудольф готовился к броску, стараясь не думать о том, что может случиться, если «Депердюссен» нечаянно подкинет. Конечно, есть надежда зацепиться рукой за растяжку, но… Цель, главное — попасть в цель! Ниже и ближе, ниже и ближе. Наконец, Илларион взял повыше, сбрасывая скорость, и аккуратно вывел машину в горизонталь. Что-то звонко щелкнуло у самого уха, но Рудольф, не обращая на это внимания, отправил бомбу в полет и плюхнулся на сиденье. Взрыв. Оглянулся — Кротюк показал большой палец. Попал.
Теперь, когда солнце не слепило немцев, стрельба стала точнее, но машина уже удалялась от Балдоне. Вторая бомба. Рудольф махнул рукой вправо, и тут же Илларион положил аэроплан в правый вираж. Все правильно: пока не опомнились, лучше вернуться сразу. Рудольф жестами показал на шпиль церкви, и Кротюк явно понял, куда нужно лететь, потому что нос машины был теперь направлен в точности туда. Шли низко: так в них сложнее попасть далеким артиллеристам. Ну а те, что с винтовками прямо по курсу… Авось броня сидения поможет. Усмехнувшись, Рудольф снова встал и развернулся, целясь бомбой в заднюю прорезь крыла.
Стреляли густо: уже в нескольких местах в правом крыле зияли дыры, и пару раз аэроплан покачивало. Но Кротюк держал курс четко, словно вокруг них небо не чернело от разрывов, гром не оглушал и осколки не впивались в обшивку машины. Снова легкий подъем, горизонталь… Взрыв где-то рядом, аэроплан подбрасывает так, что внизу живота становится холодно, но бояться уже некогда. Бросок… Рудольф сполз на сиденье, пристегиваясь. Взрыв. И снова Кротюк показал большой палец, правда, на пробковом шлеме у него теперь белел след, вероятно от шального осколка. Вот почему их подбросило. Они легли в левый вираж, обходя селение над лесом под защитой солнечных лучей, и в этот момент аэроплан словно содрогнулся.
Похоже, их достали пулеметной очередью: попаданий явно было несколько. Корпус сильно завибрировал, но двигатель работал, и они пока летели. Рудольф оглянулся на Иллариона. Тот махнул рукой вперед, выводя самолет из виража и продолжая лететь по прямой, не набирая высоты. Они шли параллельно поселку и дальше на северо-восток — кратчайшим путем к Даугаве. Рудольф посмотрел налево — над селением вставали два столба черного дыма. Горело знатно. Не зря слетали, — промелькнуло и исчезло злое удовлетворение.
Их продолжало трясти, и звук от двигателя немного изменился. Похоже, кусок одной из лопастей откололся, догадался Рудольф. Впрочем, на скорости машины это пока особо не сказалось. Дотянем. На крыльях были видны дыры от пуль и осколков — и это нестрашно. Главное, целы все растяжки, и двигатель не задет, и бак… Тут Рудольф внутренне похолодел, снова отстегнулся и слегка высунулся из кабины. Так и есть: за аэропланом рассеивался по воздуху бледный шлейф, блестевший в лучах солнца.
У их «Депердюссена» два бака — основной, расположенный под двигателем, и дополнительный, между сиденьями наблюдателя и пилота. Сиденья снизу защищены броней, чтобы хорошим парням не отстрелили самое ценное, как любил шутить Конон. Сиденья — да, защищены, а вот бак — нет. Если бы пробили основной бак, скорее всего, начался бы пожар, и они уже погибли бы: «Депердюссен» в полете горит лучше, чем спичка. Им же пробили дополнительный. Судя по шлейфу, скоро он будет пуст… Рудольф повернулся, показал Иллариону вниз, себе под ноги. Тот ухмыльнулся и махнул рукой: ерунда мол, дотянем. Но довернул чуть левее.
Перелетев Даугаву, они стали медленно набирать высоту. Рудольф внутренне кивнул: нагружать уже поврежденный пропеллер не стоит, вибрация и так постепенно разбалтывает мотор. А их восьмидесятисильный «Гном» видал уже многие виды, и теперь может сдать в любое мгновение. С другой стороны, если мотор встанет, то чем выше они окажутся к тому моменту, тем дальше смогут улететь. На родной земле посадка на неподготовленную площадку так же опасна, как и на занятой врагом. А нужное поле или полянка могут подвернуться не сразу.
Они уже наблюдали Ригу слева и впереди по курсу, когда мотор несколько раз чихнул и затих. Теперь был слышен только шум ветра… Илларион слегка опустил нос машины, чтобы не падала скорость, и летел строго по прямой. Земля медленно приближалась, приближались и желанные башни около Кузнецовского фарфорового завода, где было поле аэродрома. Но медленней обычного: встречный ветер уменьшал путевую скорость машины. А высота все падала. Рудольф, как зачарованный, смотрел, как постепенно вырастают в размерах купы деревьев, там и сям разбросанные домики, поля… Не мог оторваться.
Судя по всему, до аэродрома они не дотянут. Вероятно, Илларион хочет посадить машину на какое-нибудь поле вблизи железной дороги? Так или иначе сейчас он полностью зависел от Кротюка, которому всецело доверял. Илларион хороший летчик — хладнокровный и изобретательный. Земля приближалась неумолимо, но вдруг их словно подхватили невидимые сильные руки. Ветер свистел все так же, и так же слегка вниз был направлен нос машины, но высота теперь не уменьшалась. После вчерашних дождей влажный воздух поднимается вверх, догадался Рудольф. И восходящий поток от подсыхающей земли дарит им такие нужные метры высоты — десятки метров. Вот на что рассчитывал Кротюк…
Они уже видели аэродром, и, похоже, теперь им высоты хватало. Все ближе и ближе, и наконец колеса машины повисли в полуметре над травой в самом начале летного поля. Илларион плавно поднял нос аэроплана чуть вверх, и они мягко коснулись земли, опустившись на три точки, словно на зачетной посадке. Все-таки Кротюк был отличным пилотом. Машина остановилась, и Рудольф с наслаждением снял шлем, подставляя потный лоб ароматному весеннему ветерку. Оглянулся на Иллариона — тот тоже сидел уже без шлема и блаженно улыбался в усы. Его всегда серьезное мрачноватое лицо выглядело сейчас совсем молодым. А на виске запеклась струйка крови…
1942. Ленинград
Дрова в печке тихонько потрескивают, снаружи шумит ветер, воздух в ангаре словно замер. Сашка с удивлением смотрит на старшего и хмурит брови:
— Как это ты бомбы кидал? Тогда же не было бомбардировщиков! — Тут он хитро улыбается: — Разыгрываешь меня?
— Во-первых, Сашка, бомбардировщики тогда уже были, — усмехается старший. — Нашей конструкции, «Илья Муромец», да неужели же ты не слыхал? Огромный самолет, по тем временам самый передовой. И строили их недалеко отсюда — на Корпусном аэродроме. Всю войну провоевали, и потом в Гражданскую.
— Да ну? — Сашка недоверчиво прищуривается. — При царе, да передовой самолет построили? Тогда же все безграмотные были, при Николае Кровавом!
Старший качает головой и улыбается:
— Коли все безграмотные были, так кто же тебя грамоте учил? Про Жуковского ты не слышал разве? Были и достижения!
— И ты на таком летал? На «Илье Муромце»? — Сашка, вспомнив нашептанные на ухо заветы комсорга, старается первым уйти от скользкой темы: а ну вдруг услышит, кому не надо.
Старший начинает кашлять, и снова приникает к кружке. На этот раз — с видимым удовольствием. Даже щеки его слегка розовеют. Усмехается и продолжает, садясь поудобнее:
— Нет, Сашка. «Муромца» я только в небе видел. Издалека. А сам я летал на разведку. Наблюдателем, на двухместном моноплане. Самолет по тем временам был неплохой, особенно в начале войны. Тихоходный только. Но вооружения на нем не было. А бомбить с него можно было. Берешь бомбу из-под ног и бросаешь вниз. Как гранату.
— И ты попадал? — Сашка смотрит на старшего с восхищением.
— Бывало, что и попадал. — Старший лукаво глядит на Сашку и словно распрямляется. — Не даром летали.
— А первый самолет ты когда увидел, Рудольф Михалыч? — Глаза у Сашки горят. — Ты же, наверное, зарю авиации застал?
— А здесь и увидел. — Старший кивает головой в сторону взлетной полосы. — Тридцать один год назад, Сашка, осенью десятого года. Это же бывший Коломяжский аэродром. Я тогда только немного старше тебя был…
— Коломяжский? Как проспект?
— Да. Дальше по проспекту был ипподром. А здесь летное поле. — Старший улыбается и поводит рукой в сторону. — Считай, что это первая взлетная полоса России! Вот так-то, брат. Да ты разве не видел там памятного знака?
— Это с крестом, что ли? — Сашка жмет плечами. — Что я, крестов не видел? Ну, памятник, ну, каменный. Наверное, графу какому-то. Не понимаю, чего его не снесли до сих пор! А ну как заденут при рулении…
— Это, Сашка, памятник первому погибшему летчику. — Старший качает головой. — Тогда, осенью десятого года, здесь целую неделю шли полеты. На этом самом месте. Первый Всероссийский праздник воздухоплавания. Народу сюда стекалось множество. И вот в одном из полетов что-то у него случилось, у этого пилота… Разное говорят, но в общем машина клюнула носом, и он с высоты метров пятьсот упал вниз. Летел и махал руками… Долго летел.
Старший замолкает и смотрит на пламя печки, словно видит на его фоне последний полет штабс-капитана Льва Мациевича, как увидел тогда, в молодости, задохнувшись и в ужасе зажав рукою рот.
— Как же он из самолета выпал? — Сашка смотрит на старшего с недоумением. — Отстегнулся, что ли?
— Тогда еще не пристегивались. — Старший качает головой. — И парашют тогда еще не изобрели. Так летали.
— А ты что там делал? — Сашка смотрит на Старшего, как на былинного героя из сказки, и после «Ильи Муромца» уже готов поверить и в «Жар-птицу», и в «Меч-кладенец». — На аэродроме?
— Я тогда шоффером был. — Старший усмехается. — У богатого купца. А он интересовался техникой. И сам он, и жена его. Вот я их сюда всю неделю и возил, то вдвоем, то порознь…
— Шоффером? Тридцать лет назад? — в голосе Сашки звучат удивление и уважение. — Тогда же и машин почти не было в России, это я изучал. Отсталость, мракобесие, безграмотность… Никакой новой техники. Как же это тебе удалось?
— Да повезло, — голос Старшего звучит слегка смущенно, и он делает неопределенное движение рукой в воздухе, а потом снова тянется к кружке. — Мы с ним были земляки, с купцом этим. Он тоже из Пскова… был. Там и познакомились…
1910. Псков
…она сидела на скамеечке, кутаясь в накинутую поверх сарафана шаль и скрестив ступни босых ног. Румянец на щеках, опущенные долу глаза, пальцы бездумно крутят пестрые шерстяные кисточки на груди. Золотистые локоны струятся с плеч, как у русалки. Рудольф залюбовался Ирмой, которая теперь была в его власти, улыбнулся, сделал к ней шаг. Потом, спохватившись, перегнулся через борт, отмывая с рук масло и копоть, плеснул себе на лицо, ладонью провел по нему снизу вверх, встряхнулся, как пес, вздохнул, обтер руки об штаны — чтоб были посуше — и шагнул к ней. Лодка слегка качнулась, а девушка словно и не заметила ничего, только покраснела. И даже когда он сел рядом, улыбаясь, она лишь еще немного опустила голову, но с места не сдвинулась.
Вокруг пели птицы, стало заметно светлее, над рекой поднимался туман. Рудольф обнял ее, она не отстранилась, только румянец на щеках стал гуще и дыхание участилось. Когда губы молодого человека коснулись ее лица, она не двинулась, словно бы и не заметила ничего, и тогда он поцеловал ее по-взрослому, в губы. По телу девушки пробежала дрожь — она не отвернулась, напротив, как цветок раскрылась навстречу Рудольфу. Слово есть слово, а, впрочем, парень ей, похоже, нравился всерьез. Так или иначе, но они обнялись и целовались долго и страстно, а потом рука Рудольфа легла ей на грудь, и он почувствовал зовущую выпуклую мягкость под тканью сарафана и тепло, и напрягшийся сосок, и ее тяжелое дыхание, но губы ее только сильнее впились в его губы, и он с нарастающим вожделением понял, что сегодня ему действительно можно все.
Рука парня легла девушке на бедро, огладила круглое колено и потянулась выше, к заветному и пока непознанному, а подруга уже сама продолжала целовать его — исступленно и яростно, и ткань сарафана поднималась все выше, а штаны Рудольфа уже грозили лопнуть. Он лихорадочно думал, как лучше поступить: уложить ее на палубу прямо здесь или отнести на руках на пирс. Но там узкий трап, она может испугаться и убежать. А здесь прохладно и жестко, зато рядом. Решение так и не пришло к молодому человеку, уже чувствовавшему пальцами жесткие кудрявые волоски, когда с берега раздался знакомый и совершенно неуместный в этот момент голос:
— Ах, негодяй! Ты здесь еще и с девками путаешься!!!
Рудольф, у которого от ужаса перехватило дыхание и внутри похолодело, оглянулся — и увидел Фрорина, злого и бледного, стоявшего, с усилием опершись на трость, на вершине лестницы, ведущей к причалу. Он явно был навеселе и слегка покачивался. Фрорина придерживал за локоть пухлый молодой господин в очках, тоже нетрезвый, но крепко стоявший на ногах и очень веселый. Господин этот улыбался и потягивал до половины скуренную сигару.
Фрорин двинулся было вперед, но запнулся обо что-то ногой и чуть не упал с лестницы. Впрочем, пухлый молодой человек поймал его, поддерживая рукой и громко хохоча:
— Погоди, Эмилий, не сбежит твой машинист. И лодка цела твоя. А девка-то хоть куда, смотри, какая красавица!
Ирма, вспыхнув до корней волос и оттолкнув незадачливого кавалера, выскочила из лодки на причал и, сверкая босыми пятками, дала деру вдоль обрывистого берега реки к серому, похожему на древний бастион каменному выступу и дальше вниз по течению, в сторону Мирожки. Рудольф не обратил на нее внимания: он во все глаза, как кролик на удава, смотрел на медленно спускавшегося по ступеням и покачивавшегося, словно корабль на волнах, Фрорина. У того от злости, а может быть, и от выпитого за ночь алкоголя, один глаз ощутимо съехал к переносице, но в остальном хозяин держался неплохо, по крайней мере при помощи не известного Рудольфу господина.
— Как ты мог взять лодку без спроса?! Ты мог посадить ее на мель! — Немецкий акцент Фрорина сейчас был очень заметен.
Рудольф молчал, обмирая, и внимательно смотрел на носки лаковых туфель хозяина, только в паре мест забрызганные грязью. В сумеречном свете раннего утра они выглядели странно, словно облитые водой.
— Но не посадил же. — Толстый молодой человек смотрел на Рудольфа весело, с лихим прищуром. — В который раз ходил там? Ну-ка отвечай!
— В первый. — Рудольф с опаской мазнул взглядом по лицу Фрорина и посмотрел прямо в глаза толстощекому. От волнения ему все время хотелось говорить по-латышски, и потому русские слова давались с трудом. Он подумал и добавил, пожав плечами, чувствуя, как изнутри поднимается волна раздражения: — Фарватер всем известен, да что я, маленький, что ли? Моторы эти лучше меня никто не знает, невелика хитрость по воде рулить!
Тут он, спохватившись, снова с испугом взглянул на Фрорина и понурился. Выходило скверно. Если Фрорин сейчас его уволит, найти хорошую работу будет непросто. Псков невелик, все друг друга знают. Рудольф нахмурился и сидел, опустив плечи, наклонив голову и глядя себе под ноги, от которых к низу живота поднимался холод. Почему-то вдруг остро запахло бензином и маслом — а раньше не пахло совсем.
— В десять утра придешь в контору за расчетом, — голос Фрорина был сух. — Проверь, чтобы лодка была привязана. И за бензин вычту, и за прокат. Пойдемте, Петр Петрович…
При обращении к толстощекому голос у Фрорина изменился до неузнаваемости. Прямо-таки маслом потек. Видать, крупная шишка, — грустно усмехнулся Рудольф и продолжил сидеть, разглядывая прекрасно оструганные и недавно окрашенные доски палубы. Все тело заполняла горечь и пустота: что теперь скажет папа? Ехать пастухом в Аллажи?..
— Значит, увольняете его, Эмилий? — Толстощекий обращался к Фрорину по имени. — А потом не пожалеете? Слышал я про этого чудо-мастера.
— Увольняю! — Фрорин резко повернулся и снова сильно пошатнулся, но Петр Петрович опять успел поймать его за локоть и не дал упасть в воду. Рудольф вскинул голову и с надеждой взглянул на толстощекого. Фрорин же крепко уперся тростью в доски причала, расставил для устойчивости ноги и, покачиваясь, сказал тоном ниже: — Таких… не держим.
— Купеческое слово верное, — Петр Петрович кивнул, ухмыльнулся и посмотрел на Рудольфа. — А ну-ка, герой, иди сюда.
Рудольф, с опаской поглядывая на Фрорина, проверил еще раз швартовы и вылез из лодки. Мотор-то он с самого начала отсоединил и от бака, и от аккумулятора, как только они с Ирмой пришвартовались. Толстощекий смотрел на него весело и оценивающе, попыхивая сигарой. Фрорин, делая вид, что дела Рудольфа его больше не касаются, опершись на трость, глядел на противоположный берег Великой, над которым разгорался рассвет. Рудольф несмело подошел к позвавшему.
— Кто я, знаешь ли? — Молодой затянулся сигарой, выпустил в небо клуб ароматного дыма и теперь смотрел на Рудольфа с прищуром.
— Нет, — несмело ответил Рудольф, — Ваше… Превосходительство.
По лицу толстощекого пробежала быстрая тень, он поморщился, словно от зубной боли, а потом опять заулыбался.
— Петром Петровичем зови. Я — Калашников. Младший. Слыхал?..
Рудольф кивнул: кто же не слыхал про младшего Калашникова, самого крупного винозаводчика Пскова и хозяина Корытово!
— Хочешь пойти ко мне шоффером? — Калашников продолжал улыбаться, но голос его чуть заметно дрогнул, и он снова затянулся сигарой. — На автомобиль… На мой автомобиль.
— Я не умею… — Рудольф аж задохнулся, вспомнив, как всего несколько дней назад во все глаза смотрел на машины Первого Всероссийского автопробега, пролетавшие мимо него по трассе, на запыленных, но тем не менее важных шофферов и их механиков, вспомнив и свои пылкие мечты когда-нибудь сесть за руль автомобиля. Он прокашлялся. — Не умею водить…
— Научишься, — Калашников снова затянулся сигарой, оценивающе глядя на Рудольфа. — Как лодкой управлять, так ты герой? Ну вот и здесь справишься. Согласен?
— Да. — Рудольфу казалось, будто бы какая-то теплая струя надувает его изнутри, а потом возносит вверх, к розовеющим облакам. Как воздушный шар. Он кивнул: — Согласен…
— Значит, после того как заберешь расчет, — тут Калашников кивнул на Фрорина, — придешь ко мне. Тебя там встретят, у конторы. Ну, пошли, Эмилий. По последней, и в кровать?
— Пойдемте, Петр Петрович. — Фрорин подобострастно пропустил Калашникова к лестнице, но тот снова с хитрой улыбкой взял немца за локоть.
— Э, нет, Эмилий Иванович, — сказал он, хитро подмигнув Рудольфу. — Пошли вместе, эвон как тебя качает.
Они поднялись на несколько ступенек, а потом Калашников отпустил Фрорина, остановился, обернулся, смерил взглядом Рудольфа, оставшегося внизу, и без улыбки сказал:
— Одно условие, молодой человек. На супругу мою взгляда не подымать. А то вон ты какой шустрый.
Рудольф, глядя на Калашникова во все глаза, сглотнул и молча кивнул. В этот момент все юбки мира не могли встать между ним и автомобилем… Господа давно уже ушли, а Рудольф все сидел на причале, свесив ноги в воду и глядя на встающее из-за противоположного берега солнце. Вода тихонько журчала, в кустах вдоль реки щебетали птицы, а он глядел не отрываясь, как течение слегка шевелит прибрежные водоросли.
Весь сегодняшний день проходил перед внутренним взором живыми картинами: подготовка к празднику Лиго, папино пиво, мамин сыр, девушки в венках и расшитых платьях, Ирма, которую привела любимая и неугомонная сестренка Нелли. Ваня, очень серьезный и значительный, никого не подпускавший к костру и отдававший Рудольфу указания, как в детстве. Песни и танцы теплой летней ночью. А потом они пошли в лес, искать цветущий папоротник, а потом, когда он хотел поцеловать Ирму, та шепнула ему, что согласна, но только после катания на лодке. До озера, и никак иначе.
Страх, и вожделение, и волшебство этой ночи — все смешалось, когда они, тихонько ускользнув от остальных, перебежали через железную дорогу, тайком спустились к реке и дошли до причала, и он, зная, где лежат ключи и как завести мотор, небрежно проделал все, будто поступал так всегда, и повел лодку вниз по течению. Через разведенный понтонный мост, мимо Крома, и дальше между Талабскими островами, до озера, как и договаривались, а Ирма сидела на носу и смотрела вдаль, и молчала, а мотор тянул ровно и без сбоев, и мимо проплывали знакомые берега. Потом они пошли обратно к причалу, потому что сердце у Рудольфа было не на месте: как успеть до света, чтобы никто не увидел его шалости, чтобы никто не донес. А потом он подсел к Ирме, и дальше был окрик Фрорина, словно удар хлыстом по голой спине…
Мыслей не было — только усталость и опустошенность. Смешалось все: и вожделение, и гордость от того, как легко он управлялся с лодкой, и ужас увольнения, и укоризненные глаза отца, которые Рудольф увидел перед собой словно наяву, а потом немыслимая надежда. Все ушло, осталась пустота внутри и лениво волнующиеся водоросли у ног. Лишь тихонько, в уголке сознания, солнечным зайчиком билась невозможная мысль: неужели?..
1942. Ленинград
— Ты так шоффером до войны и проработал? До империалистической? — в голосе Сашки сквозит восхищение.
— Нет. — Старший усмехается в усы и задумчиво смотрит на парнишку. — Как двадцать один год исполнился, так и стал я рекрутом. И в армию был призван. А до того больше года по Петрограду колесил.
— Трудно водить было? — Уважение, которое Сашка и так испытывает к старшему, выросло во сто крат, и голос его звучит теперь почтительно, почти робко.
— Сначала пришлось приноровиться. — Старший пожимает плечами. — Потом привык. В машине что главное?
— Мотор! — Сашка произносит это гордо, со знанием дела: ну еще бы, сколько лекций на эту тему уже выслушал!
— Шоффер. — Старший усмехается. — А у хорошего шоффера и мотор в порядке. Ежели с мотором все хорошо, то остальное пережить можно… Особенно когда резина правильная.
Тут он явно задумывается, смотрит в огонь и молчит. Пауза затягивается, и Сашка не выдерживает:
— А куда ездили?
— Да все больше по городу. — Старший жмет плечами. — Иногда летом в Псков катались. Но это редко. Обычно здесь.
— А зимой небось тяжко было?
— Холодно зимой, в открытой-то кабине. — Старший улыбается, потом мечтательно поднимает глаза к потолку. — Но здесь, в Петрограде, у меня от купца шуба была, и шапка теплая. И рукавицы. Не мерз. Не то что в Иркутске! Вот уж где пришлось помучиться…
— А когда ты был в Иркутске? — Для Сашки Иркутск — это что-то невозможно далекое, место, куда ссылали героев-декабристов, и жены ехали к ним полгода через всю Сибирь. — В армии, что ли?
— Да, зимой тринадцатого года. — Старший пробует число на вкус и, кажется, сам удивляется, насколько странно оно звучит. — Возил самого командующего округом. Правда, недолго, только пять месяцев.
— А потом?
— А потом обратно в Читу вернулся. В отряд. — Старший вздыхает, явно что-то вспомнив, потом улыбается, в углах его глаз собираются морщинки. — Отпустил меня Эверт, когда весна пришла. Там у них, понимаешь, совсем плохо с механиками было в гараже, вот меня из Читы в январе и вызвали. Когда самые морозы ударили.
— А в Чите что было?
— Авиаотряд. — Старший продолжает улыбаться, и глаза его словно загораются, несмотря на полумрак, царящий в ангаре. — Я туда попал с момента его создания, как только присягу принял. Знаешь, Сашка, тогда это казалось чудом. Приезжает на железнодорожную платформу фургон, ну как прицеп автомобильный. А внутри в нем разобранный самолет. Вот мы их собирали, настраивали моторы, и они летали. Самые первые аэропланы, «Фарманы» и «Блерио».
Старший замолкает надолго, и Сашка уважительно ждет, но потом снова не выдерживает.
— Как, ты сказал, фамилия командующего была? Эверт? Немец, что ли?
— Русский, просто фамилия такая. — Старший пожимает плечами. — Он тогда боевым генералом считался, в русско-японской войне участвовал, ну, где крейсер Варяг и оборона Порт-Артура. Знаешь?
— Знаю, — Сашка кивает. — Империалистическая война, которая стала причиной революции 1905 года!
— Вообще он хороший человек был, уважали его. — Старший задумчиво смотрит в потолок. — Спокойный, педантичный. И ко мне хорошо относился… в целом. Но потом, в империалистическую войну, стал командовать фронтом и много ошибок совершил. Не любили его в войсках. Кстати, это он, говорят, предложил Николаю отречься в феврале семнадцатого. Вот так повернулось, Сашка, такая судьба…
— А царя ты тоже видел? — Сашка, поняв, что рядом с ним сидит живая энциклопедия дореволюционной жизни, решил использовать такой случай на всю катушку. Когда еще разговоришь солидного человека!
— И царя видел, — усмехается старший. — И всю его компанию…
— Здесь, в Ленинграде? — Сашка почти сразу понимает, что сморозил глупость, и поправляется: — Ну, то есть в Петрограде?
— Нет, в Пскове. Я тогда мальчишкой был, — Старший улыбается. — Учеником слесаря. И вот как-то раз прошел у нас слух, что царь приезжает. Наша мастерская прямо на пути у их процессии была, и жандармы приказали ее закрыть, а всех учеников разогнать. Ну мы и дунули смотреть, что да как. Близко нас, конечно, не пускали, да и толпа была вдоль улиц, кто поглазеть хотел. Царь, да с царицей, да с детьми, да со свитой. Для Пскова просто событие…
— Так ты, значит, только издалека и видел?
— Да уж придумали мы с парнями кое-что, — улыбка Старшего становится хитрой. — Есть там у нас один монастырь. Он туда ехал, молиться. Ну вот мы через стену-то монастыря и перелезли, правда, чуть тогда не попались. Так что видел близко — шагов за двадцать. А потом уж монахи нас заметили, пришлось побегать…
— Убежал?
— А то! — Старший усмехается, потом становится серьезным. — Ничего в нем не было такого, в Николае. Царь и царь. Он, как и Эверт, вроде и вежливый был, и спокойный. Да только сделать не мог ничего со страной. Под конец войны ох как не любили его… В общем, все к лучшему, Сашка, настала тогда в нашей стране Власть Советов, и нет у нас больше ни купцов, ни эксплуататоров…
1911 год. Где-то около Нижнеудинска
Вагон качнуло на стрелке, что-то задребезжало снаружи, что-то стукнуло, и ровный перестук колес сменился скрежетом тормозов. Рудольф приоткрыл глаза. Вокруг было темно, слышалось только дыхание спящих, кто-то похрапывал. И паровоз устало пыхтел где-то вдали, словно отдуваясь после долгого перегона. По стене прополз свет станционного фонаря, который медленно двигался вдоль их вагона. Потом снова скрежет тормозов — поезд остановился. Станция. Рудольф, потянувшись, закинул руки за голову, глядя на близкий пыльный потолок. Спать не хотелось: за несколько дней пути успел как следует отдохнуть. И тогда он стал вспоминать.
…Услышав, что Рудольфа призывают в армию, Калашников привычно вспыхнул:
— Вот еще. Никуда не поедешь! Ты мне нужен в Петербурге, зима на носу! — и начал мерить шагами комнату, что-то мурлыкая себе под нос. Он всегда мурлыкал, когда думал, и становился при этом похож на вальяжного пушистого кота. Впрочем, за внешностью милого толстячка скрывались порывистый нрав и большие, далеко не всегда законные возможности крупного винозаводчика. Наконец, он резко повернулся на каблуках, так, что скрипнули половицы:
— Оформим тебе сердечную недостаточность. — Тут Калашников хитро улыбнулся. — Я так делал, когда призывали меня самого, девять лет назад. Полежишь в больничке в Пскове пару дней, и все. Расходы беру на себя, тут можешь не волноваться.
Рудольф ошеломленно посмотрел на хозяина. Первой мыслью было: как хорошо, что Петр Петрович все решит, а я останусь в Петербурге. Он почувствовал облегчение, внутри словно что-то расслабилось, даже пот на лбу выступил. Но потом перед его внутренним взором предстал отец, учивший сына никогда не врать и соблюдать закон. Папа встопорщит бороду и будет смотреть в глаза — пристально и молча. И под этим взглядом не уйти будет от собственной совести. Молодой человек представил, как посмотрит на него, поджав губы, мать. Сухо и презрительно…
Если кто и обрадуется — так это, конечно же, Нелли, любимая сестра. Она всегда на стороне Рудольфа, с детства. Она поймет и будет защищать. Рудольф почувствовал тепло, облегчение, даже радость. Но… Внутренне запнулся, радость исчезла, как вода на сухом песке. Нет, не сможет он так поступить — ясность этой мысли наполнила его сознание холодом, который выполз откуда-то из нижней части живота и растекся по всему телу. Как в детстве, когда шел по тонкой доске над лесным овражком…
Калашников, откровенно и внимательно наблюдавший за сменой выражений на лице молодого шоффера, усмехнулся.
— В армию, значит, желаешь?
— Не желаю, Петр Петрович, — Рудольф отрицательно покачал головой, чувствуя, что пол под ногами стал зыбким, как кочка на болоте. Он собрался с силами и отчеканил: — Нужно.
Калашников вздохнул, прошелся по кабинету мягкой кошачьей походкой, помурлыкал, а потом махнул рукой:
— Ну ладно. Прослежу хотя бы, чтоб ты не в пехоту попал…
…Они медленно шли по Кохановскому бульвару, а потом свернули в любимый с детства Ботанический сад. Рудольф внутренне улыбнулся: когда-то попасть сюда было для него непозволительным шиком. Денег на билет у юноши, как правило, не случалось. Зато теперь он считал себя если не богатым, то как минимум состоятельным человеком, при хорошем месте и с отличным жалованием. И не такое мог себе позволить, тем более для любимой сестры! Правда, — тут Рудольф запнулся, — это уже в прошлом. А что впереди?..
Нелли шла рядом, кутаясь в шубку и поддевая острым носком ботинка лежащие на дорожке огненно-красные листья какого-то заморского клена. Или не клена?.. Рудольф всегда был слабоват в ботанике, в отличие от увлекавшихся сельскохозяйственными дисциплинами сестер.
— И поедешь ты в края дальние, неведомые, — Нелли проговорила это загадочным низким тоном и таинственно повела рукой, а после повернулась к брату и звонко рассмеялась. — А я тебя буду ждать. И все у тебя будет хорошо.
— Обещал похлопотать… — Рудольф пожал плечами и неопределенно повел в воздухе рукой. — Говорит, что всех тут в кулаке держит…
— Ты у нас столько всего умеешь, — Нелли смотрела на брата с любовью и восхищением. — И слесарь, и кузнец, и шоффер… Обязательно все будет хорошо!
Рудольф вздохнул и промолчал, любуясь сестрой и окружавшей их природой. Они медленно шли к реке, ветер стих, и стало совсем уютно. Камерно и красиво.
— Как Ирма? — задал он давно вертевшийся на языке вопрос. Понятно было, что речь идет не о сестре.
— Учится, — Нелли пожала плечиками с деланым равнодушием.
— Про меня не вспоминала?
— У нее есть парень, Рудя. — Нелли внимательно рассматривала ногти. — Замуж собирается.
Рудольф вздохнул, а потом улыбнулся и махнул рукой. Ласки Марии, домоправительницы в доме у Калашникова, давно вывели отношения Рудольфа с женским полом на полноценный уровень. Это скорее была память первого восхищения женской красотой, не более того. Пусть у Ирмы все будет хорошо. А он свою красавицу еще встретит — когда-нибудь потом. Да и не солдатское это дело по барышням вздыхать! Рудольф подкрутил пальцем ус, возвращаясь к прелести момента.
— А пошли-ка выпьем чаю с баранками! — Он подхватил сестру под локоток. — А потом к Парли, хочу твое фото на память!..
…В здании призывного участка Присутствия по воинским делам было прохладно и сыро: день выдался ненастным. От углов попахивало плесенью, и только от изразцовой печи в конце коридора шло тепло, но до нее было далеко. Рудольф стоял в коридоре среди других рекрутов и ждал вызова. Из знакомых здесь был только Еким, сделавший вид, что не заметил Рудольфа, и Ванька-молотобоец, с которым они познакомились, пока учились в Кузнице при городской Управе, а потом иногда встречались на литейном заводе у Штейна. Ваньку, конечно, возьмут в гвардию: рост под два метра, кулаки как гири, и не дурак. Хотя рекрутам и рассказали про жребий, щуплые и хилые в гвардию почему-то не попадали.
Рудольфа вызвали первым. Он вошел в просторную комнату с тремя окнами, спиной к которым за столами сидела призывная комиссия. Справа на столе у стены стояло хитрое устройство. Колесо для жеребьеметания, догадался Рудольф. Он встал посреди комнаты, вытянулся по стойке смирно, как учили, и громко сказал:
— Рекрут Рудольф Калнин по вашему приказанию прибыл!
После чего стал ждать дальнейших указаний, наблюдая за сидящими. В центре расположился грузный мужчина в военном мундире, справа и слева от него — два чиновника. Тот, что находился слева, заглянул в записную книжку, сделал в ней пометку и что-то зашептал на ухо грузному. Сидевший справа листал папку с документами — вероятно, личное дело Рудольфа. Он внимательно прочел один лист, потом другой, затем посмотрел на поручика с погонами прапорщика инженерных войск, скучавшего с краю стола, и жестом подозвал его к себе. Тот встал, подошел к позвавшему, посмотрел на бумаги, прищурился и кивнул, а потом вернулся на свое место. Листавший дело чиновник поднял глаза на Рудольфа и задал вопрос:
— А как ты водительское удостоверение получил?
— Сдал экзамен, Ваше Превосходительство! В Санкт-Петербурге.
— На каких машинах ездил?
— На Руссо-Балт С-24.
Задававший вопросы в свою очередь наклонился к уху грузного мужчины и тоже что-то зашептал. Тот слушал, сначала нахмурившись, потом откинувшись на спинку стула и подняв глаза к потолку. Наконец, он явно принял какое-то решение и сказал пару невнятных слов мужчине с блокнотом. Тот кивнул, встал из-за стола, обогнул его и, слегка сутулясь, словно стараясь скрыть высокий рост, подошел к аппарату для жеребьевки. Движения у него были немного суетливыми. Как у ящерицы, — подумал про себя Рудольф. И цвет одежды похожий.
— Идите сюда, молодой человек, — проскрипел мужчина, сопроводив слова манящим жестом.
Тот подошел, и чиновник показал, что нужно сделать. Когда в руках Рудольфа оказался жребий, мужчина, не давая парню его развернуть, забрал бумажку и на секунду отвернулся в угол, словно что-то потерял там. Ну точь-в-точь ящерка. Затем жестом показал Рудольфу вернуться на место и отдал жребий грузному, а потом сел на свое место.
— Четвертая Сибирская воздухоплавательная рота, — провозгласил грузный низким уверенным голосом, даже не взглянув на развернутый жребий. — Запротоколируйте.
Затем он посмотрел на Рудольфа. У того ноги стали ватными, в ушах зашумело. Воздухоплавательная?! Аэростаты?! Он не ослышался?.. Но… Сибирская? Куда же его занесет?.. Правда, стоящий в Пскове стрелковый полк — Иркутский…
— Придете сюда с вещами и документами во вторник, к девяти утра. Распишитесь вот здесь, — грузный показал Рудольфу, где нужно расписаться. — Свободны…
…И вот уже четыре дня они едут. Сначала до Москвы, теперь до Иркутска, а потом и до Читы. Только сейчас Рудольф стал понимать, насколько велика, необъятна Российская Империя. За Уралом все было уже в глубоком снегу — впрочем, из вагона их не выпускали, и смотреть было особенно не на что: сопки, покрытые лесом, сменяли друг друга. Ехало их одиннадцать: тот самый поручик из призывного участка, неразговорчивый унтер-офицер, следивший за новобранцами и дважды в день приносивший им чай и еду, и они сами — четверо из Порхова и пятеро из Пскова.
Рудольф не знал никого из остальных, но жизненный опыт был у всех похожим: слесари, кузнецы… Шоффер, правда, был всего один — он сам. Видимо, и в его случае жребий не был случайным. Как и у Ваньки, которого-таки взяли в гвардию… Чита! Как же это далеко — даже от Иркутска ехать больше суток… Вероятно, пожеланий Калашникова в данном случае оказалось недостаточно? Как с усмешкой сказал поручик, еще немного от Читы — и уже Монголия. Впрочем, офицер был весьма неразговорчив, а потому много выспросить не получалось. Рудольф пытался вспомнить, но его познания в географии страны были не столь обширны. Где-то за Байкалом, за горами… Далеко.
Впереди раздался свисток паровоза, потом послышалось нарастающее пыхтение, вагон тронулся, и Рудольф почувствовал ставшую уже привычной за эти дни мелкую вибрацию взад-вперед, в такт движению поршней паровоза, вращавших колеса. Движение ускорялось, вагон пару раз качнуло на стрелках, а стук колес становился все более ритмичным и монотонным. Рудольф зевнул, повернулся на бок, натягивая на плечо старенькое папино пальто. Поспать еще? Пожалуй… И он снова закрыл глаза.
Глава 2. Чита
1912 год. Чита.
День выдался ярким, солнечным, и льдинки, покрывшие за ночь края луж по углам плаца, к дневному построению уже растаяли. Сам плац, загодя очищенный от снега, обдуваемый теплым ветерком, под лучами весеннего солнца выглядел празднично. Кучи снега, громоздившиеся по его краям, день ото дня становились все более ноздреватыми и рыхлыми, и днем от них по плацу текли ручейки. А от рек — Читинки и Ингоды — сейчас несло теплым воздухом, и, похоже, там уже начинало что-то зацветать, потому что иногда к аромату мокрой земли примешивались дразнящие запахи молодой травы. А еще ветер нес со станции запах дыма и уголька, и это напоминало о дороге и о доме.
Рудольф в чистенькой, тщательно отутюженной форме и с винтовкой на плече стоял, вытянувшись в струнку, напротив столика с текстом Присяги. Все, как учили. Около столика стоял незнакомый высокий усатый офицер, а рядом с ним — лютеранский священник. Говорили, что он приехал специально ради них из Иркутска. А лютеран-то в роте было всего двое: сам Рудольф и еще кто-то из первого взвода. Все остальные были православными, и их выстроили квадратами напротив четырех других столиков. Все сейчас ждали командира роты, подполковника Гинейко, а тот беседовал с каким-то гражданским немного в стороне от знамени роты.
Рудольф, скучая, косился на горы. Собственно, горами их было не назвать, — так, сопки. Вот после Байкала по пути у них были горы, аж дух захватывало. Впрочем, дорога в Читу за эти месяцы стала стираться из памяти. Потому что основным воспоминанием ушедшей зимы был холод. Они приехали в Читу после обеда, солнце стояло высоко. Пока выгрузились, построились и пошли от вокзала куда-то вверх и влево, Рудольф уже замерз, и на подходе к казармам ощутимо дрожал. Было, наверное, минус двадцать, а может, и холоднее. Город был побольше Пскова, встречались здания с интересной архитектурой. Впрочем, Рудольфу сейчас было не до красот: морозный воздух обжигал.
А дальше начались будни учебного подразделения, тоже пропитанные холодом. На плацу, на переходах в столовую, а главное — в казарме. От деревянных стен, казалось, дуло ледяным ветром: в помещении стояло не более шести градусов тепла. Греться можно было только около нескольких печей, но жизнь молодого солдата расписана по минутам. Приходилось терпеть. Уставы зубрили, сидя в классе прямо в шинелях. Так шли дни за днями — зубрежка, строевая, бесконечные упражнения с оружием и снова зубрежка. Не так штыком колешь, не так койку заправляешь, не так слова запомнил… Правда, до мордобоя пока не доходило. Хотя поговаривали, что это вещь обычная.
Согреться можно было только в бане — раз в неделю. И ночью, укрывшись шинелью и натянув одеяло на голову. Сосед Рудольфа по нарам, местный паренек Тимофей, открытый и приветливый, подсказал укутывать ноги под одеялом портянками. Так теплее, и можно спать до утра. Хотя заснуть иногда было непросто, несмотря на постоянную усталость. Молодость брала свое, и когда Рудольф закрывал глаза, он вспоминал натопленный будуар Марии в Санкт-Петербурге…
…почему уверенная в себе молодая женщина, легко командовавшая штатом слуг и управлявшая домом Калашникова, положила глаз на юного шоффера, осталось для Рудольфа загадкой. Она несколько раз задавала ему по вечерам незначащие вопросы, а однажды вызвала молодого человека к себе. Удивленный, уставший за день, подготовивший автомобиль на завтра и собиравшийся ложиться спать, парень пришел к ней, ничего не подозревая. А она, одетая уже в длинный ночной пеньюар, просто закрыла дверь на замок, усадила Рудольфа на табурет, положила ему сзади руки на плечи и стала гладить, что-то шептать, прикасаясь к спине мягкой грудью и обдавая зовущими ароматами.
В общем, соблазнила. Рудольф и не сопротивлялся особенно, потому что похоть немедленно взяла свое. Это не было похоже на их романтические отношения с Ирмой. Здесь рядом было женское тело — красивое, страстное, в полном соку, которое жадно требовало и брало свое. Она учила его каким-то премудростям, откровенно наслаждалась, и Рудольф теперь возвращался в свою кровать только под утро, а уже после обеда начинал представлять себе следующий вечер. В доме все делали вид, что ничего не происходит: спорить с Марией было себе дороже, а молодые хозяева ее любили.
И вот теперь Рудольф, пригревшись под одеялом и шинелью, вспоминал обводы ее фигуры, стоны, ласки и объятия. Впрочем, долго так лежать было невозможно: вихрь желания начинал закручиваться в сознании жаркой бурей, и тело ныло. Приходилось вставать, натягивать ледяные сапоги и идти в умывальню, где около еще одной печи стояла бочка с такой же ледяной водой. Плеснешь в лицо, подышишь — станет полегче. Так они и бегали мимо дневального по очереди, а за стенами казармы завывал ветер.
Холодно, очень холодно было и на плацу. Поскольку Монголия находилась рядом и нападение монголов или китайцев могло случиться в любой момент, молодых солдат 2-го Сибирского стрелкового корпуса ускоренно тренировали владеть винтовкой. И упражнения по приготовлению к стрельбе, и фехтование — все происходило на плацу, под ярким читинским солнцем, на ветру да на морозе. Или на стрельбище… Пальцы мерзли, ноги в сапогах леденели, шинель не грела, башлык индевел. Вот когда зубрежка Уставов становилась желанной, а кружка горячего чаю в столовой — пределом мечтаний…
…а еще, конечно, в первые месяцы ему очень хотелось есть. Кормили в целом сносно, но голод мучил, особенно когда начался православный Великий Пост, и по приказу командира роты их три недели из семи кормили постной пищей. И все остальное время по средам и пятницам. Рудольф только губы поджимал: он не был особенно религиозен, скорее напротив. Как папа. Тем более что православный Пост не имел к нему вообще никакого отношения. Но приказ есть приказ, жаловаться было некому.
Рудольф иногда вспоминал детский сон, яркий и навсегда потрясший его. Во сне он оказался совершенно один в огромном соборе — наверное, в Домском в Риге, а впрочем, это был Собор его сна. Там, подняв голову вверх посреди огромного пространства, с чувством какого-то освобождения мальчик закричал: «А бога нет!». И тут же на него обрушился красивейший аккорд органной музыки. Мощной, очень чистой, проникающей внутрь всего его существа, совершенно невозможной и прекрасной, потрясающей до слез, шедшей отовсюду — сверху, от стен, просто из воздуха. Как ответ. Но Рудольф был не из таковских, он был упрям. И еще дважды отчаянно и громко кричал мальчик вверх, что бога нет, и еще дважды его накрывала и переполняла эта фантастическая музыка…
Глубоко верующим он так и не стал — напротив. Латышская школа при соборе Святого Якоба в Пскове отбила желание учиться, несмотря на попытки перещеголять в учебе старшего брата Ваню, то есть Яна-Вольдемара. Вероятно, Рудольфу просто не повезло с преподавателями. Так или иначе к лютеранской вере молодой человек относился с иронией, как и к православной. Но в армии это никого не интересовало. Великий Пост? Командир роты приказал постное меню. И значит, меню будет постное. А когда после отбоя начинает бурчать в животе… Спасал кусок хлеба из кармана шинели, припрятанный в обед или ужин. Хлеб они с соседом, Тимофеем Трофимовым, частенько делили пополам, тихонько жуя после отбоя и мечтая о нормальной еде. Хлеб в Чите был вкусный.
И еще одна вещь въелась в сознание Рудольфа. Как бы ни была велика дистанция между ним и Калашниковым там, в Санкт-Петербурге, — это были отношения хозяина и наемного работника. Молодой человек, будь на то желание, мог взять расчет и уйти — если не вспоминать, конечно, что он очень дорожил своей работой. Просто такая возможность у него была. Здесь же никуда уйти было нельзя. И старший унтер-офицер их взвода был почти что богом, а любой офицер — небожителем. Даже говорить с ним без разрешения не полагалось. Потому что сам Рудольф покуда был никем. Молодым солдатом.
…в апреле, когда они уже вовсю готовились к Присяге, в углу плаца разложили что-то огромное. Это был змейковый аэростат для корректировки артиллерийского огня, как важно сказал учитель молодых солдат их третьего взвода, ефрейтор Николаев. Для него будут добывать водород и через газгольдер надувать в эллинге. Ну, в том высоком сарае. А это вот шар для свободных полетов.
Вокруг аэростата копошились нижние чины, подвозили на тачках к эллингу алюминиевую стружку и какие-то емкости, громко и резко отдавал команды какой-то поручик. Рудольф, двигаясь с винтовкой и машинально исполняя команды в строю, поглядывал, как около эллинга раскладывали ткань шара, и она занимала все больше места.
Потом сильно запахло мылом, что-то загудело, и шар стал надуваться. Впрочем, досмотреть до конца на этот раз не получилось: их отвели в казарму повторять наизусть текст Присяги. После обеда в части появились другие офицеры, а также гражданская публика — дамы. В корзину забрался высокий поручик с женой — Рудольф видел его в первые. Ишь, не боится супругу катать, подумал молодой солдат, а между тем раздалась команда «Дай свободу!», и шар стал подниматься. Видели они это уже мельком: Николаев расслабиться не давал.
Но главное творилось в противоположном углу плаца… Рудольф не верил своим глазам. Там несколько неразговорчивых солдат в синих куртках стали собирать два аэроплана! И собрали. Значит, не врал Николаев про авиаотряд, что вот-вот его сформируют… Один аэроплан большой, с крыльями в два этажа, с еще одной поверхностью, вынесенной вперед, с ярко блестевшими на солнце медными баками и большим пропеллером. На хвосте у него большая цифра восемь. А второй поменьше, с крыльями в один ряд.
Аэропланы простояли на плацу два дня, а потом их разобрали…
— Молодой солдат Калнин! — голос офицера резко вернул Рудольфа к действительности.
— Я! — Показалось, что ответ прозвучал глухо. Он вытянулся еще сильнее и перехватил винтовку за ремень.
— Для принятия Воинской Присяги ко мне!
— Есть! — Прошедшие две недели они репетировали этот момент с Николаевым, причем по многу раз. Правда, тогда Евангелие на столе имитировала картонка. Он четким шагом подошел к столу и отрапортовал: — Молодой солдат Калнин для принятия Воинской Присяги прибыл!
Рудольф поправил винтовку, взял в правую руку картонку с текстом и начал произносить текст. Они выучили Присягу наизусть, и текст перед глазами находился просто на всякий случай, чтобы не сбиться. Слова доносились, словно со стороны, будто не он сам это произносил, а кто-то посторонний:
— …не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к Высокому Его Императорского Величества Самодержавству силе и власти принадлежащие права и преимущества, узаконенные и впредь узаконяемые, по крайнему разумению, силе и возможности исполнять…
Текст был длинный, важно было не сбиться. Наконец, он закончился:
— …В чем да поможет мне Господь Бог Всемогущий. В заключение сей клятвы целую слова и крест Спасителя моего. Аминь.
Рудольф положил текст Присяги на стол, повернулся к священнику, поцеловал лютеранское Евангелие и простой крест без украшений. Выдохнул: все, отмучился и не сбился.
— Рядовой Калнин, — в голосе офицера прозвучали торжественные нотки. — Поздравляю с принятием Воинской Присяги!
— Служу Его Императорскому Величеству! — успокоенный Рудольф ответил лихо и звонко.
— Встать в строй!
— Есть! — и Рудольф четким шагом пошел ко второму солдату-лютеранину, придерживая винтовку.
После Присяги события понеслись вскачь. Сначала им выдали оружие. Теперь их винтовки стояли в общей пирамиде взвода. Молодых солдат официально предупредили: в ближайшее время могут развести по другим подразделениям. Рота воздухоплавательная, в ней есть взводы, которые обслуживают подъемы аэростатов. А будет еще один взвод, точнее — отряд. Авиационный. От этой новости у Рудольфа перехватило дыхание. Он снова увидит аэроплан рядом, сможет потрогать его, увидит полеты… Ради этого стоило терпеть читинские морозы!
Молодых солдат стали по одному вызывать к высокому и хмурому худому поручику с большими гвардейскими усами, в большую брезентовую палатку на краю плаца. Тому самому, что катал жену на воздушном шаре. Первым, что увидел Рудольф, войдя в палатку, был двигатель. Небольшой по сравнению с автомобильным, с торчащими во все стороны по кругу цилиндрами, пахнущий касторовым маслом. Наполовину разобранный. Около него, одетые в синие технические куртки, копошились несколько старослужащих. Рудольф их уже видел: в казарме они жили в отдельном помещении, в пятом взводе, все время ходили вместе и о чем-то тихонько переговаривались, держась особняком.
Поручик внимательно листал бумаги Рудольфа, а потом стал задавать вопросы. Чему учился, где, кем потом работал. Вопреки ожиданиям, умение управлять автомобилем отметил только вскользь, зато подробно расспрашивал про Корытово: что за моторы обслуживал у лодок, какие обязанности были на электростанции и на пароходе. Чем конкретно занимался, что делал. Рудольф, слегка удивленный, отвечал тем не менее подробно и обстоятельно. В дальнем углу палатки, в тени, он уже заметил какую-то деревянную конструкцию со стальными растяжками. Это был наполовину собранный аэроплан!
После отбоя они тихонько перешептывались с Тимофеем.
— Рудя, а ты видел, как аэроплан летает?
— Видел. В Петербурге.
— И я видел, в Иркутске, летом. Там Седов гастролировал. Красиво…
— Как думаешь, возьмут?
— Ты шоффер, тебя точно возьмут.
— Ну, ты тоже не хлебопашец, — Рудольф усмехнулся и помолчал. — Да, Тима, представляешь… Оказаться рядом, дотронуться рукой…
— Просто не верится, Рудя…
И вот ясным майским утром их торжественно построили на плацу. Теплый ветерок, который нес от вокзала запахи железной дороги, а от дальних сопок за рекой — аромат распускающейся зелени, дразнил и словно звал куда-то. У знамени стоял командир роты, подполковник — солидный, с бородой. Рядом с ним расположились другие офицеры. А сбоку еще трое: незнакомый штабс-капитан, невысокий, худенький, с суровым лицом и лихо закрученными усами, тот самый хмурый высокий поручик и еще один поручик, потолще и ростом пониже. Выглядели они нарядно и празднично, солнце подсвечивало их из-за спины, и казалось, что три офицера словно охвачены ярким ореолом. Да и вообще все это утро, казалось, тянулось вверх, к голубому безоблачному небу.
Командир роты, очень представительный в пенсне, при ордене на груди и шашке на боку, торжественно сообщил о создании авиаотряда, и адъютант стал зачитывать список нижних чинов, которые выходили из общего строя и становились около офицеров в колонну по два. Сначала вызвали ту тихую группу — Рудольф уже знал, что они приехали из Офицерской Воздушной школы, из Гатчины. Четырнадцать человек, мотористы и столяры-сборщики аэропланов… Вот же повезло! Потом стали вызывать других солдат, и наконец… Наконец вызвали его. Рудольфа. Единственного из третьего взвода… Эх, Тима…
Рудольф с бьющимся сердцем стоял теперь напротив казарм, напротив строя роты. Дальние сопки, которые сейчас оказались справа, словно выросли и стали ближе. А солнце, которое теперь светило сзади и слева, отбрасывало на плац тень от их строя, ровную и четкую. Им говорили что-то еще, что-то важное, но слова не касались сознания, потому что все существо было до краев заполнено радостью: он увидит аэропланы, он дотронется до аэропланов, он будет их обслуживать… Словно мощный теплый поток распирал грудь и поднимал его вверх — как водород поднимает аэростат.
Когда торжественная часть закончилась, их подвели к той самой палатке. Штабс-капитан, заложив руки за спину, прошелся вдоль строя новоиспеченного авиаотряда, потом на каблуках повернулся к нижним чинам и сказал, спокойно и негромко:
— Времени у нас с вами нет, нужно готовиться к полетам. Послезавтра выступаем в летние лагеря, на аэродром. Будем строить сараи, потом будем собирать аэропланы. И летать. Сейчас всем получить техническую форму, она в палатке. На матчасти работать только в ней. Увижу кого в обычной форме — выгоню. Дальше под командой поручика Фирсова готовьте оборудование к перевозке на аэродром. Кто до сих пор служил не в пятом взводе, переедете в казарму авиаотряда вечером. Когда места освободятся. А пока за работу. Прошу Вас, господин поручик.
Хмурый высокий поручик улыбнулся, отчего его лицо словно озарилось светом, а глаза блеснули.
— Младший унтер-офицер Городний!
— Я! — отозвался старослужащий усатый унтер-офицер из числа работавших на технике.
— Берите в помощь ефрейтора Обухова и выдайте форму по списку, у кого нет. Фомин и Красюк, начинайте паковать оборудование со старой командой. Городний, как выдадите форму, постройте личный состав перед палаткой. Распределим на работы…
Весь этот день до обеда, а потом до вечера они собирали в большие деревянные ящики инструменты, помогали упаковать два мотора, на подхвате поднимали и помогали переносить и укладывать части аэроплана в огромный фургон с маркировкой завода ДУКС. Рудольф работал в паре с улыбчивым молодым солдатом, который сразу же пришелся ему по душе своей аккуратностью и легким нравом. Когда они в первый раз взялись за деревянную раму сложного профиля, с тщательно исполненными поперечными деталями, аккуратно пригнанными и пахнущими каким-то удивительно приятным ароматом, он испытал чувство, похожее на удар тока. Это настоящее крыло аэроплана. Настоящее, и оно уже летало!
Еще полгода назад он считал себя вполне состоявшимся человеком: с хорошим доходом, с прекрасной работой — много ли вы, господа мои, знаете шофферов в Санкт-Петербурге? В Пскове чувствовал себя практически хозяином, имея возможность сорить деньгами и помогать родителям. Твердо стоящий на ногах, работящий, уверенный в себе, любимец женщин… Но здесь… Здесь было что-то совершенно иное, не связанное с армейской службой, что-то потрясающее и прекрасное. Он словно опять стал неопытным юношей, восторженно глядящим на мир! И каждое движение сейчас было чем-то совершенно невозможным и одновременно удивительным!
— Чего замешкались? — насмешливый голос офицера оторвал Рудольфа от созерцания крыла. — Нравится?
— Красивое… — Рудольф поднял глаза на поручика Фирсова и словно вернулся с небес на землю. Вытянулся, не выпуская крыла из рук: — Виноват, господин поручик!
Фирсов усмехнулся, глядя на Рудольфа с напарником, и махнул рукой: несите, мол. Он вообще часто подсказывал, показывал, паковал сам, и видно было, что работа с аэропланом доставляет ему истинное удовольствие. Рудольф тихонько дивился: этот поручик очень сильно отличался от других офицеров роты, был какой-то теплый. Привыкнув за эти месяцы к огромной дистанции между офицером, который мог все, и нижним чином, который ничего не мог, с Фирсовым Рудольф не чувствовал этого барьера. Внутренне. Впрочем, он знай себе помалкивал да работал.
Наконец, вечером они вернулись в казарму, и там был переезд. Теперь весь авиаотряд, тридцать три человека под командой младшего унтер-офицера Игнатия Городнего, находился в одном помещении. Впрочем, только до послезавтра. Рудольф и Конон, как звали улыбчивого нового знакомца, заняли соседние нары. По другую сторону от Рудольфа разместился худенький белобрысый парень с веснушками, Виталик. Пожитков у каждого было немного, все умещалось на полке над нарами.
У Рудольфа была еще заветная стопка писем и открыток, перевязанных ленточкой. Письма от Нелли, открытка от мамы… Тимофей, оставшийся в третьем взводе, всю весну подтрунивал над приятелем: мол, вместо дела сидишь над листом бумаги, а личного времени остается всего ничего. Лучше подворотничок подшей. Писать домой Тимофею было лень, и поэтому писем он не получал. И завидовал. Рудольф ухмылялся и продолжал писать. Впрочем, подворотнички он пришивал быстро. И аккуратно.
Напротив Рудольфа с Кононом, у окна, через большой проход, расположился молчаливый солдат — складный, но полноватый, с большими щеками и заметными усами, которые у Рудольфа с Кононом только пробивались. Спокойный и размеренный, но явно с твердым стержнем внутри. А рядом с ним сосед — тоже очень спокойный, улыбчивый, высокий и мощный, с открытым лицом без усов, с широко посаженными глазами и большим твердым подбородком.
Звали их Егор и Иван, и были они на год старше Рудольфа с Кононом — предыдущего призыва. Рукастые оба, это Рудольф заметил сразу. Чувствовалась у обоих хорошая подготовка, умение работать с техникой и любовь к ней. А Иван, кстати, был одним из «гатчинских» — мотористом. Он сразу же располагал к себе.
В дальнем углу, у окна, на освободившихся местах устроились два шумных и одновременно заносчивых парня, Григорий и Мартын. Оба тоже были из «гатчинских», дело свое знали, но с молодыми солдатами вели себя холодно, почти не замечая при разговоре или покрикивая на них во время работы. Общались только со своими. Рудольф про себя хмыкнул: чай не баре, выдюжим. Вон, Иван тоже из Гатчины, а носа не задирает. И вообще, главное — это аэропланы. А они рядом. Сегодня дотронулся…
После отбоя Конон прошептал:
— Оно такое гладкое и легкое… Знаешь, Рудольф, я как будто другим стал, как до крыла дотронулся. А как соберем…
— Да. — Рудольф лежал, задумчиво закинув руки за голову. — И мы увидим, как он полетит… Аэроплан…
— Как не со мной все… — Конон мечтательно вздохнул, а потом повернулся на бок, причмокнул и засопел.
Работа на аэродроме кипела. Пахло свежераспиленным деревом, глухо стучали топоры и молотки — авиаотряд строил огромный сарай для самолетов, а также несколько сараев поменьше для горючего, оборудования и всяческих подсобных материалов. Руководил работами поручик Фирсов, а главным исполнителем был Григорий Петров — один из заносчивых «гатчинских». Он зло орал, гоняя подчиненных ему подмастерьев, но работа у команды шла споро.
Аэродром располагался к северу от города, выше по течению Читинки и примерно на версту дальше летнего лагеря Читинского сбора. Там было большое и довольно ровное поле, с запада к нему подходила река, которая текла от сопок на юг, к Чите, и впадала там в Ингоду. Длинный сарай строили вдоль нее, потому что ветра в Чите дули от сопок. То есть с северо-запада. Аэроплан же должен взлетать и садиться против ветра, как сказал им поручик Фирсов.
Все три фургона с аэропланами уже стояли тут. Тут же была установлена большая палатка, где на козлах торжественно разместились три авиационных мотора. Моторы назывались «Гном». Впрочем, на гномов они были не очень похожи: пять или семь цилиндров, расположенных по кругу, а потом всего несколько деталей — вал, масляный насос… По сравнению со знакомым Рудольфу автомобильным двигателем Руссо-Балта, мотор выглядел легким и каким-то несолидным, хоть и намного мощнее. Впрочем, так и должно быть: это же авиационный двигатель, и создан он, чтобы летать, — думал Рудольф с каким-то трепетным чувством.
Но к двигателям их с Кононом покуда не подпускали, в палатке под руководством Фирсова работали только несколько гатчинских мотористов. Из знакомых там был улыбчивый Иван Красюк. Верховодили младший унтер-офицер Игнатий Городний и смуглый и узкоглазый ефрейтор, Фрол Болбеков. И, конечно, не отходил от моторов насупленный и надменный Мартын Госповский — сосед Петрова по казарме. Остальные нижние чины пока что были на подхвате. И все равно, каждый вечер Рудольф, Виталик и Конон, лежа в солдатской палатке на переносных койках, с восторгом перебирали события дня и смаковали приближавшееся невозможное и одновременно ожидаемое — скоро начнутся полеты! Прямо здесь, и они сами будут тут же. На аэродроме!
Становилось теплее, все зазеленело, но теперь иногда шли дожди, а по утрам трава была покрыта росой. Самолеты потому не собирали целиком, ожидая постройки большого сарая. Собирали только отдельные части, которые могли уместиться в большой палатке. Рудольф, впервые оказавшись внутри фургона со сложенными частями аэроплана, с интересом принюхался. Пахло деревом, материей, немного касторкой… Запах был сложным и приятным. Было в этом фургоне что-то от сундука с сокровищами. Да, собственно, это и был сундук с сокровищем — самым недавним и, пожалуй, самым красивым по духу изобретением человечества…
Наконец, сборка аэропланов началась. Все три были уже летавшие и слегка потрепанные — два «Фармана», с бортовыми номерами 8 и 10 на нижней поверхности крыльев и на хвостовом оперении, и «Блерио» с номером 1. «Долго работали в Гатчине», — ворчали сборщики, стараясь максимально очистить обшивку и рамы от потеков масла и прилипших к ним частичек мусора и аккуратно натягивая материю на каркас. Остальные нижние чины, когда удавалось, старались постоять рядом с аэропланом, дотронуться, рассмотреть. Их не гоняли, но дел в отряде полно, а потому глазеющих на аэропланы в сарае обычно было немного.
«Фарманы» большие, с двумя крыльями с каждой стороны, расположенными одно над другим. Крылья крепились к деревянным стойкам и были растянуты стальными тросиками. Такие самолеты назывались бипланами. Крылья были обтянуты материей с двух сторон — сверху и снизу. По краям верхней пары крыльев свисали небольшие крылышки — элероны. Впереди на длинных балках располагался руль высоты, или, как его назвал Иван, руль глубины. Сзади была рама, не обтянутая материей, на ней крепилось вертикальное оперение, и еще два небольших горизонтальных крыла, одно под другим. Двигатель располагался на заднем обрезе нижнего крыла, между ним и сидением летчика находились медные баки с топливом. А кабины у аэроплана не было совсем. Просто сиденье, перед которым установлена деревянная подставка для ног, и по бокам от сиденья — ручки управления.
«Блерио» имел только два крыла, такой самолет назывался монопланом. Был он поменьше, выделялся большой прямоугольной рамой позади пропеллера и высокой сдвоенной штангой перед кабиной пилота. От штанги к крыльям отходили стальные тросы. Крылья и горизонтальное хвостовое оперение были обтянуты материей только сверху, а потому снизу хорошо различались деревянные части каркаса. Хвост «Блерио» казался непропорционально маленьким, не верилось, что он позволяет надежно управлять машиной.
— И ты видел, как они летали? — Конон прищурился на Ивана, когда они вечером закончили работу.
— На закате очень красиво, особенно когда аппарат освещает солнце, — задумчиво сказал «гатчинский». Он помолчал, потом улыбнулся и закончил: — Скоро сами все увидите.
У всех аэропланов под крыльями были шасси, похожие на велосипедные колеса, но у «Фармана» они были защищены длинными дугами, спереди загибающимися вверх, и колес было четыре, по паре на каждую сторону. А у «Блерио» колес было два, стойки, на которых они крепились, были выше.
— Иван, неужели колеса выдерживают? Такие хрупкие на вид, а ну как приложишь к земле неловко. — Конон, похоже, примеривался к аэроплану, уж больно хитро блестели у него глаза.
— Тележка-то? Она крепкая. Растяжки видишь? — Иван показал на стальные тросики. — Рабочие нагрузки выдерживает. Ну конечно, если со всей дури приложишь, то не выдержит… Аэроплану твердая рука нужна.
В хвостовой части аппараты опирались на небольшой металлический стержень, который назывался костылем. Рудольфу это поначалу казалось странным, но потом они с Кононом сообразили: при поворотах на земле так, скорее всего, надежнее. Ведь хвост аэроплана вынесен далеко назад, а значит, и усилие там большое…
Как-то раз, после обеда и отдыха, в дождливый день, поручик Фирсов собрал вокруг себя весь состав авиационного отряда. Снаружи лило, по крыше сарая барабанили капли. Но внутри было сухо и уютно, аэропланы в неярком свете выглядели немного таинственно. Внимательно посмотрев на притихших нижних чинов, офицер положил руку на крыло «Фармана» и негромко начал:
— Сегодня мы с вами начнем изучать сведения, обязательные для рядового авиационного отряда. По этой дисциплине каждый из вас обязан будет сдать экзамен. Включая «гатчинцев». Осенью мы будем заниматься в классе и у вас будут конспекты. Практические занятия на аэродроме у вас, конечно, тоже будут. Ну а сегодня поговорим про основы. Для начала пусть кто-нибудь попробует ответить мне на вопрос. Только не галдите. Кто хочет ответить, поднимает руку, после моего разрешения называет звание и фамилию, а потом отвечает. «Гатчинские», вы пока молчите. Итак, вопрос: почему летает аэростат? — Глаза поручика словно заискрились, когда он слегка улыбнулся в усы и обвел взглядом подчиненных. Наконец, робко поднял руку Егор. Фирсов кивнул — отвечай, мол.
— Рядовой Крякин. Он легче воздуха…
— Правильно, — Фирсов кивнул. — Вес аэростата тянет его вниз. А теплый воздух внутри баллона весит меньше, чем воздух снаружи. И появляется подъемная сила. Вот смотрите.
Фирсов взял два одинаковых гаечных ключа.
— Это воздух внутри аэростата. — Он приподнял левую руку. Потом кивнул на правую: — А вот это — воздух снаружи. Пока у них одна температура, они весят одинаково. Что происходит, когда мы нагреваем воздух внутри баллона?
По группе слушателей прошел ропот, теперь поднялось уже несколько рук. Поднял руку и Конон. Фирсов показал на него.
— Рядовой Федоров. Нагретый воздух расширяется и выходит из шара. Его там становится меньше, а давление на стенку больше. И получается, что шар с воздухом становится легче.
— Правильно, — Фирсов кивнул. А потом стал показывать на гаечных ключах. — Воздуха внутри баллона становится меньше, он становится легче.
Ключ в левой руке поручика пополз вверх.
— Воздух вокруг аэростата начинает выталкивать баллон вверх, как щепку из воды, — Ключ в правой руке пошел вниз, потом правая рука оказалась под левой и стала толкать ее вверх. — Или как ледышку. Это всем понятно?
Слушатели зашумели и закивали.
— Прекрасно. А теперь скажите мне, почему летает воздушный змей?
— Рядовой Егоров. От ветра… Ветер его поднимает.
— А почему поднимает? — Фирсов прищурился. — Что там такого происходит, что он взлетает вверх?
Теперь ни одна рука не поднялась. Рудольф пытался собрать вместе свои скудные знания, но найти нужного ответа не мог. Про то, что воздушный змей и аэроплан тяжелее воздуха, он, конечно же, читал. Но как они летают?.. Нет, тут знаний слесаря, кузнеца и шоффера не хватало.
— Понятно, — Фирсов усмехнулся, обведя глазами подчиненных. — «Гатчинские»?
— Рядовой Госповский, — сказал Мартын, подняв руку и увидев кивок поручика. — Поверхность воздушного змея создает подъемную силу, когда на нее набегает воздух. И тянет его вверх…
— Ты понял про подъемную силу? — Рудольф лежал, закинув руки за голову, и с удовольствием вдыхал смолистый запах от принесенных из леска к востоку от аэродрома веток. — Про набегающий поток я понимаю, но почему он толкает крыло вверх? Как?..
— Не очень, — вздохнул Конон. И потом процитировал по памяти: — Путь вдоль нижней части крыла меньше, чем вдоль верхней. Поэтому воздух над крылом движется быстрее, чем под ним, чтобы соединиться воедино позади крыла.
— Это я понимаю. — Рудольф помолчал. — А сила откуда?
— Закон… Не помню кого, — Конон ухмыльнулся. — Чем быстрее движется воздух, тем меньше у него давление. Как ураганом крыши срывает, ты видел? Потому что в доме ветра нет и давление выше.
— Не видел. — Рудольф помолчал. — Ты хочешь сказать, что давление снизу крыла больше, чем давление сверху? Потому что воздух там плотнее?
— Да, точно. — Конон даже приподнялся на локте. — Давление снизу выше, и сила, которая давит на крыло снизу, больше, чем сила, которая давит на крыло сверху. И чем вес. И тогда оно поднимается. И с ним аэроплан.
— Хорошо он с ключами показал. — Рудольф потянулся и зевнул. — Как тот, что снизу, давит на тот, что сверху…
Заветный день приближался. На аэродроме построили еще один небольшой сарай — для врача, чтобы присутствовал во время полетов. Около сарая с аэропланами и маленького сарая, где хранились бензин и касторовое масло, появились большие бочки с водой, багры и швабры. Моторы были отрегулированы и установлены на аэропланы. Атмосфера в отряде была словно электричеством насыщена: глаза у всех блестели, чувствовался небывалый подъем.
Как назло, Рудольфа уже два дня отправляли чинить грузовик «Заурер». То ли от влаги из-за дождей, то ли по какой-то другой причине, но у него все время сбоило зажигание. Свечи забрасывало бензином, и в конце концов мотор глох. Свечи приходилось выкручивать и чистить, а потом все начиналось сначала: полчаса работает нормально, потом начинает чихать, трястись — и глохнет снова.
Понимая, что он может пропустить начало полетов, возясь с автомобильным мотором, Рудольф в конце концов решил заменить вообще все провода в двигателе. Фирсов хмыкнул, оценивающе посмотрел на подчиненного, но решение одобрил. И вот теперь, методично и сосредоточенно, но максимально оперативно, молодой человек возился с машиной. Просил кого-нибудь в помощь — не дали: полеты на носу. В конце концов, справился сам. Теперь грозный «Заурер» заводился «с полтычка», как прокомментировал Конон. И не глох. А Рудольф мог присутствовать на аэродроме.
…После обеда и отдыха они гоняли моторы. Важно было отрегулировать каждый цилиндр так, чтобы двигатель работал ровно. Фирсов ходил от аэроплана к аэроплану, внимательно глядя на работу мотористов. Теперь у «гатчинских» было по два помощника, из самых смышленых. И все они, как заботливые пчелы, сейчас вились вокруг крылатых аппаратов. Немного поодаль от самолетов, выкаченных из сарая на траву летного поля, стояли ящики с инструментами и бидоны с бензином и касторкой. Двигатели выводили на максимум, клубы синего дыма от больших оборотов легким ветерком уносило на юг. Все было готово, и Фирсов наконец произнес, весело и немного торжественно:
— Сегодня летаем.
Солнце периодически пряталось за легкие кучевые облака, которые медленно тянулись на юго-восток. В какой-то момент на аэродром наползла большая туча, но дожем не пролилась. А ближе к вечеру небо очистилось совсем, ветер почти утих. До заката было еще три часа, когда на летное поле вышли еще два летчика — капитан Прищепов и поручик Поплавко, а вместе с ними — ротный врач Мишин. Пилоты посовещались и пошли в офицерскую палатку. Переодеваться к полетам.
Вышли из палатки они, как средневековые рыцари. Кожаные куртки и штаны, заправленные в теплые сапоги, кожаные рукавицы, на головах высокие пробковые шлемы с большими очками. И разошлись по аэропланам: Прищепов — на «восьмерку», Фирсов — на «десятку», Поплавко — на «Блерио». Около каждого аэроплана выстроилась команда выпускающих во главе с нижним чином — хозяином аппарата. Мотористы стояли в сторонке, оживленно переговариваясь. Их работа окончена, теперь дело за летчиками.
Внимательный осмотр — пилоты обходили аэропланы, приглядываясь ко всем деталям, пробуя растяжки, все трое были очень серьезны. Наконец, Прищепов залез на пилотское место, повозился на нем, усаживаясь удобнее, — и механик подошел к винту. Крутанул раз, другой, подсасывая в цилиндры бензин, и двигатель, еще не до конца остывший, запустился. Прищепов, газуя, подбирал нужный режим. Наконец, удовлетворенный, дал максимальные обороты, и его «Фарман» медленно покатился вперед. В этот момент запустился мотор у «десятки», но глаза Рудольфа были прикованы к «восьмерке».
Развернув ее к сопкам, Прищепов наращивал скорость машины. Наконец, «Фарман» оторвался от земли и стал медленно набирать высоту. Закатное солнце освещало аппарат, нестерпимо блестел начищенный до блеска бак, слегка размытый за превратившимся в полупрозрачный круг винтом. Поднявшись метров на тридцать, аэроплан накренился вправо и стал разворачиваться. Непроизвольно мотористы закричали «ура!» — но крик был почти неслышен, потому что двигатель «десятки» уже работал вовсю.
Пока Прищепов летел вдоль аэродрома на юг, Фирсов вывел машину на старт и тоже стал взлетать. «Десятка» оторвалась от земли так же величественно и, так же, как и «восьмерка», набрав около тридцати метров, пошла по часовой стрелке вокруг аэродрома на юг. А «восьмерка» поднялась уже метров на пятьдесят, развернулась и приближалась к аэродрому. В какой-то момент аэроплан закрыл солнце, а потом со стрекотом проплыл над закинувшими головы вверх зрителями.
Сердце Рудольфа гулко билось. Тогда, в первый раз, осенью 1910 года на Коломяжском аэродроме, восприятие полетов было совсем другим. Тогда это была диковинка, потрясшая молодого человека до глубины души. Здесь же он своими руками помогал собирать аэропланы, видел, как они постепенно приобретают свой облик, как оживают моторы, выкатывал машины из ангара, таскал к ним бензин и касторку… Это было уже свое, за две недели ставшее если не привычным, то знакомым. И вот «Фарман» проплывает над головой, и сознание наполнено ощущением сопричастности к этому прекрасному, как утренняя заря Аустра, чуду современности — полету.
Застрекотал двигатель у «Блерио», а над аэродромом тем временем вальяжно прошла «десятка». Пожалуй, даже пониже, чем «восьмерка». Отдаляясь от стоянки, «Фарманы» глухо стрекотали, а когда проходили над головой, звук усиливался, становился более мощным и потом басовитым. Пока «восьмерка» разворачивалась к аэродрому, а «десятка» летела на юг, Поплавко дал полный газ и вывел «Блерио» на старт. Легкая машина быстро разбежалась и плавно взлетела, также разворачиваясь направо на высоте около трех десятков метров. Рудольф представил, как перекашиваются крылья аэроплана для поворота: правое опускается передней кромкой вниз, а левое поднимается вверх. Все же «крылышки» у «Фармана» как-то понадежней… А, впрочем, ему ли судить!
Прищепов на «восьмерке» тем временем снижался, периодически выключая зажигание. Когда мотор аппарата переставал тянуть, становилось слышно «десятку», взявшую курс на аэродром, и «Блерио», летевший на юг. Наконец, «восьмерка» словно повисла над травой летного поля на высоте полуметра, а потом плавно опустилась тележкой на грунт. Небольшая пробежка, и «Фарман», вальяжно покачиваясь, покатился к стоянке, где находились встречавшие машину механики.
Посадка «десятки» была столь же впечатляющей. А следом за ней над аэродромом прошел Поплавко на «Блерио», покачав крыльями. Когда машина закрывала крылом солнце, материя слегка просвечивала, и в лучах заходящего солнца аппарат казался нежно-розовым. А сине-голубое небо делало его еще ярче. «Десятка» тоже подкатилась к стоянке с выключенным мотором. В небе стрекотал теперь только «Блерио», летевший на юг, словно огромная, ярко освещенная низким солнцем стрекоза. Наконец, приземлился и он.
Над аэродромом повисла тишина, и стало слышно, как возбужденно и радостно переговариваются трое пилотов, снявших шлемы и вставших в кружок. За эти несколько минут они в глазах подчиненных превратились в настоящих небожителей. Рудольф с Кононом, не отрываясь, смотрели на живописную группу. Оба испытывали одно и то же чувство: окружавший их мир как будто расширился, стало легче дышать, немного кружилась голова. Это можно было назвать восхищением и чувством сопричастности… а изнутри рвалось и на лету формировалось невозможное и притом неистовое желание: вот так же поднять аэроплан в небо. Самому.
Между тем «Блерио» снова готовили к полету, доливая бензин и масло. Наконец, машину развернули. Прищепов и Поплавко отошли немного в сторону, а Фирсов, снова надев шлем и очки, легко поднялся на переносную подставку у левого крыла и залез в кабину. Двигатель запустился почти сразу, и волшебство повторилось: стрекотание мотора, полный газ, выруливание, плавное покачивание и набор скорости на взлете, отрыв, подъем… И снова с восторгом смотрели на полет аппарата все, кто стоял на земле. Чудо…
Сделав два круга на высоте около семидесяти метров, Фирсов повел аэроплан на посадку. Ниже, ниже… Когда зажигание выключалось, наступала тишина. Потом мотор снова подхватывал, но звучал глухо: если аппарат летел на стоявших внизу, этот звук был почти неслышен. Наконец, колеса «Блерио» словно повисли над травой аэродрома. Фирсов поднял нос машины чуть вверх, и колеса коснулись земли. Небольшой пробег, разворот… Аппарат медленно, словно красуясь в лучах закатного солнца, прокатился мимо групп восторженных зрителей и зарулил на стоянку. Наступила тишина…
— Ну и как тебе тайга? — Конон лежал, облокотившись на подушку и положив голову на ладонь. — Медведя увидел?
— До сих пор чешусь. — Рудольф поморщился. — Медведя не видел, а вот гнуса нагляделся. Хорошо еще, мы только по дорогам ехали. Как зайдешь в лес, совсем плохо. Накомарник спасает, и когда спишь под сеткой тоже ничего, но руки…
Он раздраженно потер покрасневшие распухшие запястья.
— Как они там охотились, ума не приложу. Как прицеливались? Но косуль настреляли, ты видел.
— А спали в палатке?
— Нет, просто клали на мох большой сложенный кусок брезента и ставили над ним сетку…
Репутация лучшего шоффера роты сыграла с Рудольфом злую шутку. Когда подполковник Гинейко собрался на охоту (и заодно наметить места для аварийных посадок аэропланов), ему поневоле пришлось на пару дней оставить авиаотряд и сесть за руль. Недалеко от Читы дорога была еще сносной, но с каждым пройденным километром она становилась все хуже. Два дня перед этим лили дожди, кое-где рисковали застрять наглухо. А кроме того, из леса налетали тучи комаров и мелкой, выгрызающей кусочки кожи мошки — гнуса. Рудольф представлял себе, что будет, если вдруг в пути заглохнет двигатель и придется его чинить, отбиваясь при этом от голодных кровососущих туч, и зябко передергивал плечами. Но двигатель не подвел, и к вечеру второго дня они, наконец, вернулись на аэродром.
— Еще кого-то выбрали?
— Пока нет. Первыми будут учить Ивана, Стефана и Мартына. Ну а Фрол еще вчера прокатился.
Рудольф тяжело вздохнул. Летать хотелось до зуда, до зубовного скрежета. И когда прибывший в середине июля в часть командир авиаотряда, штабс-капитан Никольский, объявил нижним чинам, что лучших мотористов будут учить на летчиков, мечта, родившаяся в самый первый день полетов, разгорелась в душе молодого парня жарким огнем. Как и у Конона. Однако из солдат, принявших Присягу вместе с ними, пока что отобрали только Стефана Хлебовского. Впрочем, Фирсов, глядя на понурую группу желающих, ободрил: будет больше аппаратов, будем учить и вас. Служите достойно, и ваш черед придет…
— Ну и как? — Рудольф вернулся мыслями к полету Фрола. Первый из нижних чинов!
— Говорит, понравилось, — Конон усмехнулся. — Он позади Прищепова сидел, на «Фармане». Правда, говорит, ветер шибко дует и в ушах шумит. От мотора.
— И не страшно?
— Говорит, что не страшно…
…С утра шел обложной дождь, тучи висели низко над сопками, закрывая их вершины серой пеленой. Летное поле потихоньку раскисало, напитываясь водой. Судя по всему, полетов не намечалось еще несколько дней. И Фирсов, который перед тем летал почти каждый день, собрал их на занятие по «Специальным сведениям». Рудольф же чувствовал себя отвратительно. Его подташнивало, голова просто раскалывалась от боли, а в глазах периодически зеленело. Фирсов прекрасно вел занятия, только на этот раз тема была скучная: «Порядок размещения авиационного отряда в поле. Окарауливание парка. Связь со штабом отряда, служба у телефона». Сосредоточиться на размещении часовых и порядке службы у телефона не было сейчас решительно никакой возможности.
Чтобы отвлечься, Рудольф решил думать о чем-то хорошем. И этим хорошим была Нелли. Любимая сестра! В мае она сдала экзамены и теперь получила аттестат за VII класс! Папа очень переживал, что денег на учебу всех сестер не хватит, а Нелли была у них первой ласточкой. Два года назад она с честью поступила в VI-й класс гимназии Сафоновой, а для Пскова это было очень серьезно. И родители учеников там не простые — дочка Губернатора барона Медема, к примеру, в одном с Нелли классе, — и учиться трудно, и поступить ой как непросто. А теперь сестренка получила диплом! Радости хватило ненадолго: опять заболела голова, кровь застучала в висках и все вокруг позеленело. Впрочем, плохо было не только Рудольфу. Еще несколько мотористов выглядели сегодня вяло.
А началось все неделю назад. В финальный день Читинского смотра, когда все четыре пилота летали на разведку, доставляли донесения, корректировали стрельбу артиллерии, полетов было особенно много, причем и утром, и вечером. Летать в районе аэродрома, кстати, приходилось аккуратно, поскольку в небо поднимались еще и аэростаты. И не только змейковые! На одном из шаров улетел на север поручик Панов, которого потом три дня искали в тайге: в полете встретил грозовую тучу, и пришлось ему садиться раньше времени, а затем пытаться выйти к людям…
Нижние чины авиационного отряда в те дни сбились с ног, готовя аппараты к новым вылетам, таская к ним масло и бензин, регулируя моторы. И вот в суете в сарае случайно задели один из стеллажей. Он упал, инструменты и детали, аккуратно лежавшие на полках, разлетелись вокруг. И пробили несколько бидонов, в том числе емкость с бензином. Топливо начало вытекать, его стали забрасывать песком…
Пожара не случилось, и в общем-то не так много бензина пропало. Но, как оказалось потом, падающие с высоты железки задели также и несколько четвертей с денатуратом. Справившись с бензином, закидали песком и пахнущее дурманом пятно от спирта, на которое задумчиво смотрел Мартын Госповский. Вот и вся история, которая вчера вдруг получила продолжение. Оказывается, охочий до выпивки Мартын умудрился подговорить получившего премию за постройку сарая Георгия Петрова и старшего в отряде — Игнатия Городнего. И они, скинувшись, каким-то образом приобрели четверть ведра местной самогонки, которую Мартын разлил по чистым флягам, взятым в каптерке у еще одного «гатчинца» — Александра Комкова.
Мартын был невысокого роста, но коренаст, широкоплеч, с глубоко посаженными чуть раскосыми глазами и темными окладистыми усами. Призван он был за год до Рудольфа откуда-то с запада Империи — но о себе особо не распространялся. Мотористом же он был хорошим, недаром его допустили к обучению летному делу в первой партии нижних чинов. Пока шли полеты, думать о выпивке было недосуг.
Вчера же вечером барометр сильно упал, разразилась гроза и задул сильный ветер. И Мартын с Петровым, переходя от одного моториста к другому, организовали «отмечание удачного смотра». На ужине взяли по карманам побольше хлеба. Принесли в палатку бидон с водой и манерки, которыми на полетах отмеряли масло. Тщательно отмыв их от касторки: кому охота целый день назавтра сидеть в нужнике? Наконец после отбоя, убедившись, что никто за ними не следит, собрались в углу палатки.
Рудольф пил самогон впервые. Он не особо уважал крепкие напитки. С юности полюбив пиво, которое на праздник Лиго варил отец, предпочитал его. В Пскове иногда пробовал водку с другими слесарями на литейном заводе и в Корытово, но понемногу и без восторга. Для компании. А попав в Петербург и сев за руль, совершенно исключил крепкое спиртное из рациона: местом у Калашникова он дорожил чрезвычайно. Подумывал было отказаться от пьянки в палатке, но это означало бы отколоться от мотористов, а Мартын был в группе «учеников»…
Пойло оказалось ужасным. Выпить нужно было залпом, и сразу выдохнуть, и потом выдохнуть снова — иначе можно было закашляться. И все равно слезы стояли у глаз. И запах касторки в манерках остался сильный, закусывай-не закусывай… Передергивало. Но пили. Сидели поначалу тихо, а потом компания постепенно раздухарилась. Впрочем, друг друга все равно одергивали. Пьянели медленно. Рудольф чувствовал, как начали зудеть передние зубы, и понимал, что, вероятно, ему уже хватит. Но настойчивый Мартын обходил всех круг за кругом. Наконец, все фляги опустели. Пламя в лампе задули, легли.
Через какое-то время Рудольф проснулся от сильнейшей тошноты. Снаружи просачивался мутный предрассветный свет, по палатке барабанил дождь. Сел, попытался надеть сапог — рука скользнула мимо. Что за дела? Аккуратно прицелился — опять мимо! Вот это да, пронеслась мысль. Такое с ним было впервые. Сосредоточившись, поймал наконец сапог. Надел. Второй…. Пошатываясь, вышел под дождь и двинулся к нужнику. Тело не слушалось, бежать не получалось… Рудольф потом очень не любил вспоминать этот эпизод.
Очнулся он от стука в дверь. Стоял, прислонившись лбом к холодным доскам, обещая себе, что никогда, никогда больше он не будет пить…
— Рудя, ты тут? — Шепот Конона был громким и каким-то свистящим.
— Да…
— Выходи, тебя уже час нет.
— Час?.. — Рудольфа передернуло.
Он вышел под дождь, увидел криво улыбающегося Конона, лицо которого казалось совсем белым. Пошатываясь, двинулся к палатке. До подъема еще час, наверное… Лечь в палатке не получилось: плохо было не только Рудольфу и не все успели добежать до нужника. Пришлось расталкивать плохо соображавших собутыльников и делать в палатке срочную уборку. К подъему порядок внутри был идеальным, а дождь снаружи заметал, а точнее, смывал следы их ночной попойки. Так что никто их не поймал.
И вот теперь Рудольф, страдая от головной боли и тошноты, вновь и вновь пытался сосредоточиться на окарауливании полевого лагеря. Мысли уплывали, и очень хотелось пить. Покосился на Конона — тот украдкой баюкал голову, потирая левый висок пальцами. Иван Красюк, прислонившийся к стенке, периодически бледнел, становясь почти зеленым. Прекрасно чувствовал себя только Госповский. Вероятно, ощущал себя героем? Или хмель его не брал?
— Прямо ему на спину? — Рудольф в темноте покачал головой.
— Представляешь? — Конон хихикнул. — Но почти ничего не долетело. Ветром сдуло на него самого…
— Вроде он нормально кружился и по доске потом ходил… И вроде как учился летать, по его словам…
— Ну, на то оно и испытание, — Конон вздохнул. — Еще неизвестно, как мы с тобой слетаем… Если слетаем.
— Слетаем! — Рудольф лежал, глядя в невидимый потолок палатки. — Дай срок.
— В общем, говорит, теперь к аэроплану на пушечный выстрел не подойду. — Конон помолчал. — Тошнит бедного теперь от одного вида… И от запаха касторки. А жаль, моторист-то он хороший.
— И как?
— Фрол сказал, что его, наверное, в роту переведут. В Наблюдательную станцию.
— Действительно, жаль, — теперь вздохнул уже Рудольф. — Надо же… Высота ж совсем небольшая была.
— И десяти сажен не сделал. — Конон покачал в темноте головой. — Говорит, подбросило, решил, что сейчас упадет, схватился за растяжки, голова закружилась. Эх, Стефан, Стефан…
Август шел к концу, по ночам становилось холодно, и они вернулись в казарму. Аэропланы оставались на аэродроме, и теперь на утренние полеты приходилось вставать еще раньше — в половину четвертого. Как-то вечером в пятницу, примерно через неделю после торжественного празднования 100-летия Бородинской битвы, командир отряда штабс-капитан Никольский приказал построить нижних чинов перед казармой и объявил:
— Послезавтра сюда приезжает Командующий войсками округа. С утра будет смотр, здесь, на плацу. Всем выглядеть идеально. Мы — авиаторы, дозволить себе упущений права не имеем. Это ясно?
Строй согласно зашумел.
— После смотра быстро перемещаемся на аэродром, потому что в понедельник будут полеты. Нужно будет подготовить все три аэроплана, проверить моторы. Навести идеальный порядок в сараях. Идеальный! Мы не знаем, когда Командующий приедет на аэродром, утром или вечером. Поэтому к девятнадцати ноль-ноль в воскресенье все должно быть готово. Если, конечно, в понедельник не будет дождя, но пока что прогноз хороший. Поэтому. Завтра занимаетесь формой, подгоняете снаряжение. Ни одной складки на форме! И всем быть готовыми к смотру. А потом настраивайтесь на большую работу. Вопросы есть?
Вопросов ни у кого не было, отряд молчал.
— Хорошо. Городний, командуйте…
Смотр прошел прекрасно. Казарму накануне убрали, форму постирали и отутюжили, и авиаотряд в лучах утреннего солнца смотрелся прекрасно. Командующий, Генерал от инфантерии Эверт, грузный, высокий и бородатый, поначалу хмурился, но, слушая четкие рапорты командира роты и потом командира авиаотряда, приободрился и подобрел. Рота промаршировала мимо него с развернутым знаменем, четко отбивая шаг. Даже авиаотряд, который все лето занимался строевой всего лишь раз в неделю, не подкачал. Под конец Командующий даже заулыбался. Ну а потом, вернув винтовки в пирамиды, они побежали на аэродром: убираться и готовить матчасть к полетам…
Как назло, половину воскресенья мотор «восьмерки» чихал и не давал при пробе оборотов. Поменяли два цилиндра и три свечи «Заурер». Каждый раз приходилось ждать, пока двигатель остынет, а потом заново все регулировать. Госповский, который в конце июня получил младшего унтер-офицера, зло покрикивал на помощников, гоняя их, однако работал методично и аккуратно. Рудольф с Кононом, которые сегодня помогали Фролу готовить «десятку», только качали головой. Мартын был прекрасным специалистом, и, наверное, станет хорошим летчиком — пока что он учился быстрее Фрола и Вани Красюка. Только вот характер…
Так или иначе к вечеру «восьмерка» ожила. Все было готово, и нижние чины с гомоном отправились на ужин, который им сегодня привезли сюда же, на аэродром. Погода на завтра обещала быть летной: барометр стоял высоко и падать не собирался. К вечеру похолодало: чувствовалось, что осень наступает не только по календарю, хотя днем на солнце было еще жарко. Так что, подходя в строю к казарме, Рудольф слегка подмерз.
Поднялись рано, до зари: если летать будут с утра, нужно успеть все подготовить. Днем полеты не производили, только утром и вечером. Как объяснял поручик Фирсов, после прогрева солнцем от земли начинает подниматься теплый воздух, закручиваясь, как невидимый смерч. И аэроплан в таком восходящем потоке, а точнее, на его границе, может сильно трясти. Это явление называется «рему». А потому летать лучше на рассвете или на закате, в спокойной атмосфере…
Солнце встало, машины выкатили. Теперь они стояли перед сараем в ряд, как на параде, а около них скучали нижние чины. Так прошел час, потом еще один. Ничего не происходило. Стало ясно, что утром Командующий на полеты не приедет. Значит, все откладывается до вечера… Тогда Фирсов приказал всем собраться на очередное занятие. По «Сведениям».
— Сегодня я расскажу вам о крупной неприятности, которая может случиться в полете, — Фирсов был как никогда серьезен, и в сарае наступила мертвая тишина. — Но для начала вспомним азы. Итак, почему летает самолет?
— Рядовой Крякин. На скорости поток воздуха, набегая на крыло, создает под крылом область высокого давления, а над крылом — область низкого. Возникает подъемная сила, которая противостоит весу самолета.
— Хорошо, — Фирсов кивнул. — А что будет, если скорость упадет?
— Рядовой Федоров. Сила станет меньше…
— Это так. А еще? — Фирсов оглядел умолкшую аудиторию. — Что будет, если аэроплан потеряет скорость в полете? Например, пойдет слишком быстро вверх?
— Младший унтер-офицер Госповский. Начнет падать.
— Не просто падать… — Фирсов покачал головой. — Если скорость мала, аэроплан перестанет быть управляемым. Перестанет лететь. Он будет падать вниз по спирали… До земли.
Увидев одиноко поднявшуюся руку, кивнул — спрашивай.
— Рядовой Красюк. А как с этим справиться в полете?
— Никак, — Фирсов покачал головой. — Пока что не придумали. Это явление называется «штопор». И оно страшнее остановки мотора или подлома тележки на посадке. А потому летчик всегда должен помнить о скорости. И о горизонте. Чувствуешь, что стало тише, ветер не так дует — ручку на снижение. А потом уже решай, что делать дальше. Иначе конец…
Прошел обед. Солнце клонилось к западу, тень от сарая становилась все длиннее. Холодало. Командующего все не было. И тут как гром среди ясного неба Рудольфа вызвали к штабс-капитану Никольскому, в палатку. Вроде бы прегрешений за ним не числилось, но холодок по спине прошел, да и ноги стали немного ватными. Так или иначе нужно было поторапливаться. И Рудольф побежал к командиру.
— Калнин. — Никольский внешне был хмур, но чувствовалось, что в глубине души он веселится. — Машина Командующего встала у казарм, что-то не так с мотором. Беги туда, посмотри, что с ней. Инструменты там, наверное, есть, но лучше возьми что-нибудь с собой. Ноги в руки и туда. Пешком сюда он не пойдет, а ночью мы летать не сможем.
— Слушаюсь! — Рудольф машинально вытянулся в струнку и побежал в техническую палатку. А потом, закинув ключи, отвертки и провода в мешок, рванул к выходу. Остановился. Может, взять бензину? Метнулся к бидону, отлил в двухлитровую флягу. Тоже закинул в мешок и побежал…
Машина обнаружилась прямо у ворот части. Командующий и Командир роты мирно беседовали на заднем сиденье, около распахнутого капота суетился растерянный худощавый солдатик невысокого роста. Рудольф, подбежав и козырнув начальству, подошел, оценивая бедствие. Хорошо, что машина знакомая — Руссо-Балт, и двигатель в точности как на автомобиле у Калашникова.
— Свечи проверял? Зажигание? — Рудольф прищурился на водителя. Тот пожал плечами, но ответил:
— Ну вроде да…
— Вроде? — Рудольф хмыкнул и опустил мешок к ногам. — Дай-ка посмотреть…
Свечи оказались чернее ночи. Запасных у Рудольфа не было: авиационные сюда не подходили. У водителя их не было тоже. Тогда он стал наскоро оттирать свечи бензином. Нагар постепенно сходил. Когда солдатик понял, что нужно делать, Рудольф оставил его заканчивать и стал проверять провода. Точно, один совсем износился. Заменил. Посмотрел карбюратор — вроде чисто. Лучше не трогать. Собрал все, водитель сел в кабину — машина завелась легко, словно и не ломалась.
— Разрешите ехать, Ваше Высокопревосходительство? — Водитель повернулся к Командующему.
— Погоди-ка. А ну, иди сюда, братец, — Командующий подозвал Рудольфа. — Ты с аэродрома бежал?
— Так точно, Ваше Высокопревосходительство! — козырнул Рудольф: понимая, что на него смотрит командир роты, он старался вести себя точно по уставу.
— Моторист?
— Шоффер… и помощник моториста, Ваше Высокопревосходительство.
— Садись. — Командующий показал на переднее сиденье. — А то вдруг снова поломаемся.
И он вдруг хитро подмигнул Рудольфу, пряча в бороду улыбку. Зато подполковник Гинейко улыбнулся открыто, блеснув на солнце стеклышками пенсне. Рудольф, слегка обалдев, сел рядом с водителем и положил мешок на пол, между сапог. Ему все время хотелось оглянуться: казалось, что коротко стриженый затылок под фуражкой плавится от взглядов сидевших сзади, а из сидения под ним торчат иголки. Но он не обернулся, только подсказывал водителю дорогу. Так они и приехали на аэродром, под взглядами сослуживцев…
После краткого доклада штабс-капитана Никольского и разрешения Командующего летчики, выстроившиеся рядом с командиром, побежали к палатке переодеваться. Эверт, невольно принюхиваясь к запаху касторки, прошелся вместе с командиром роты около аэропланов, рядом с которыми навытяжку застыли выпускающие аппарат в полет нижние чины.
Солнце садилось, времени было мало. Первыми летали Фирсов и Поплавко. «Фарман» с бортовым номером десять и «Блерио» взлетели друг за другом и сделали по два круга на высоте около сотни метров, красуясь в лучах заходящего солнца. Приземлились, их быстро подготовили к следующему полету. Солнце уже село, но закат пока пламенел и было светло.
Взлетели, теперь высота была побольше. Фирсов кружил над аэродромом на высоте ста пятидесяти метров, а Поплавко на «Блерио» шел в полусотне метров над ним. Это было красиво, особенно когда «Блерио» довольно резко спустился и аэропланы прошли прямо над зрителями, рядом, и воздух был полон стрекотанием их моторов. Сели уже в начинавшихся сумерках. Скоро будет темнеть — сердце Рудольфа забилось. Что дальше?
Теперь запустился мотор у «восьмерки», которой управлял Никольский. Отрегулировав подачу воздуха, он дал газ, «Фарман» плавно выкатился на старт, развернулся и стал набирать скорость, мутным белым пятнышком отдаляясь на север. Отрыв, подъем…. «Восьмерка» кружилась над летным полем и вдруг словно вспыхнула, освещенная солнцем, еще не затененным сопками на этой высоте. Набрав около пятисот метров, Никольский взял курс на Читу, «Фарман» становился все меньше, звук его двигателя затих.
На аэродроме совсем стемнело, но тут ожил двигатель у «десятки» — Фирсов собрался сделать еще один вылет. А Городний с Болбековым, собрав мотористов и аэродромных, тем временем готовили посадочные костры: садиться Никольскому и Фирсову придется уже в полной темноте, по крайней мере, земли пилотам видно не будет точно. Зажгли заранее заготовленные сучья, разложив пять куч дров и облив их бензином. Фирсов на этот раз летал невысоко. Видно было плохо, но судя по звуку — метров пятьдесят или семьдесят.
Мотор «десятки» вдруг на время замолчал — Фирсов заходил на посадку и снижался. Потом запустился снова. И тут стрекот двигателя «Фармана» словно раздвоился: к аэродрому приближалась и машина Никольского. Звук обоих двигателей становился все громче. Наконец, в свете костров появилась «восьмерка», которая легко коснулась земли метрах в двадцати-тридцати за ними, пробежала вперед, гася скорость, и развернулась к сараю. «Фарман» Фирсова через некоторое время прошел над кострами на север, потом развернулся и, не растягивая круг, зашел на посадку, сев так же аккуратно, как и «восьмерка».
Наконец, звук обоих моторов стих. В наступившем безмолвии слышно было, как довольный Эверт благодарит пилотов и жмет им руки. А потом весь отряд построили около костров, и Командующий, огладив бороду и положив затем руки на ремень, сказал:
— Молодцы, летчики! Молодцы, нижние чины! Ай да авиаторы! Так держать, чудо-богатыри! Благодарю за службу!
— Служим Его Императорскому Величеству! — ответили громко и радостно, аж эхо от сарая раскатилось…
— А это кто? — Рудольф показал Мартыну на молодого офицера, который уже не в первый раз появлялся на аэродроме, летая со штабс-капитаном Прищеповым, сначала пассажиром, позади пилота, а потом и сидя впереди. Мотористы и помогавшие им Рудольф с Кононом только что наладили мотор у «Блерио» и сейчас отдыхали. Госповский покосился на Рудольфа, но потом соизволил ответить:
— Подпоручик Гартман, адъютант роты. — Мартын хмыкнул. — Быстрее нас с Фролом сам вылетит: ему и летать побольше нашего дают, и осваивается вроде неплохо.
— Мартын, а что сложнее всего в полете? — Конон решил воспользоваться хорошим настроением «гатчинца». Тот поглядел на спросившего, усмехнулся, помолчал, но потом важно ответил:
— Горизонт держать. Особенно на посадке. Начнешь учиться — Прищепов объяснит.
— А на высоте не страшно?
— На высоте хорошо. — Мартын закинул руки за голову и потянулся. — Там простор… Свобода…
Весь сентябрь они вставали затемно и отправлялись на аэродром. Становилось все холоднее, особенно ночами, по утрам трава частенько покрывалась инеем, но днем солнце еще пригревало. С севера, от сопок, легкий ветер нес поблескивавшие на солнце паутинки. Погода стояла ясная, и летали много, больше, чем летом. Возвращались в казарму только к ужину, уже затемно, уставшие, но радостные. Каждый проход аэроплана над аэродромом, прямо над головой, вызывал у Рудольфа легкие мурашки по спине и ощущение, что грудь изнутри распирает теплом.
В середине месяца ученики стали летать самостоятельно. Первым выпустили молодого подпоручика Гартмана, потом «восьмерку» поднял в небо Фрол. И наконец, в первый полет по кругу с сидящим позади инструктором отпустили Мартына. А подпоручик к тому моменту сдал экзамен, который принимала комиссия: штабс-капитаны Никольский и Прищепов, поручики Фирсов и Поплавко. Серьезные и напряженные, наблюдали они за полетом Гартмана, а потом, когда «Фарман» остановился на земле, бросились поздравлять новоиспеченного пилота.
Рудольф смотрел на эту сцену со смешанным чувством. Он радовался за молодого офицера, который стал настоящим летчиком. Тем более что нрав Гартман имел незлобный. Но основным переживанием его было желание летать самому. Зависть? Ну что же, если честно признаться себе… Да, пожалуй, это была зависть. Беззлобная, но сильная. Так мальчишки смотрят на молодых парней, свободных и мощных, и очень хотят повзрослеть как можно быстрее. А еще было чувство сопричастности: он видел, что это возможно, видел, как это происходит. И сам участвовал в процессе, не был посторонним. Он был здесь уже своим, — от этой мысли внутри потеплело. И я полечу, твердил тихий уверенный голос внутри него. Обязательно полечу…
— Слыхал про бензин? — шепот Конона вырвал Рудольфа из мечтательных раздумий.
— Нет, а что? — Рудольф повернулся к приятелю, а тот зашептал ему на ухо.
— Я в сарае в углу возился и услышал разговор Никольского с Фирсовым у дверей. Они думали, в сарае никого нет… Оказывается, бензину за лето ушло больше, чем они рассчитывали.
— И что? — Рудольф удивленно покосился на приятеля, невидимого в темноте.
— Говорят, испаряется бензин из бочек… Только почему-то намного быстрее испаряется, чем в Гатчине. Не меньше тридцати пудов утекло.
— Думаешь, кто-то из наших на сторону продает? — Рудольф нахмурился.
— Уверен. Мы, когда на полетах заправляем аппараты, друг за другом особенно не смотрим. Сарай открыт. Но тут же нужно с кем-то из местных договориться. Ни Фрол, ни Игнатий воровать не станут — не в их характере.
— И Госповский тоже, не в его стиле. — Рудольф задумчиво покачал головой. — Но это точно кто-то из мотористов. Хоть и не местный. Больше некому.
— Да, Рудя, такие дела. Кому-то аппарат милее барышни. А кому-то интереснее бензин налево гнать…
Двадцать четвертого сентября в первый самостоятельный вылет на «восьмерке», после серии взлетов и посадок с инструктором, выпустили Мартына. Летел он красиво и аккуратно: круг над аэродромом на высоте семидесяти метров, заход на посадку, остановка. И так несколько раз подряд. Вылез с пилотского сидения Госповский абсолютно спокойным, но, когда к нему подбежали сослуживцы, подняли на руки и стали качать, расплылся в улыбке, снял летный шлем, подмигнул. Знай, мол, наших. Прищепов, стоя поодаль, спокойно ждал: дал насладиться успехом. Потом Мартын опомнился и подбежал к штабс-капитану:
— Господин штабс-капитан, Ваше задание выполнено!
— Молодец, — Прищепов улыбнулся. Улыбался он редко, обычно ходил хмурым. Но если уж улыбался, то из серых глаз словно искорки скакали. — Крены держал, и горизонт. Но на посадке разгоняешь скорость. Следи за этим. Готовься к экзамену…
…Подготовку Мартын начал этим же вечером, правда, совсем не так, как на то рассчитывал командир. Где он умудрялся брать спиртное, для Рудольфа оставалось загадкой. Казалось, что у Мартына в кармане есть волшебная лампа с джинном. Потри — и будет тебе выпивка. Так или иначе, убедившись, что офицеры после полетов уехали в Читу, и отозвав «своих» в уголок сарая, Мартын потребовал немедленно отметить его самостоятельный. Мол, что вы за друзья, если в такой момент не выпить.
Рудольф вздохнул. Поскольку они вечно задерживались на полетах, приходили в казарму поздно, не всегда успевая на ужин, и валились на нары от усталости, проверять их, конечно, никто не станет. На пьянке не поймают. Но часто пить вот так тайком… Так или иначе Мартын уже разливал. Водку. Выпили раз, второй, третий. Не из манерок, как летом — он каким-то образом успел уже разжиться собственной, чистой тарой. Вероятно, деньги из дома получил… После целого дня на аэродроме водка огнем прошла по телу, настроение поднялось. И Рудольф с Кононом вполне искренне поднимали тосты за Мартына. А потом, все прибрав и оставив сараи караульным, они пошли в казарму. Строем, тихо и прилично.
Однако Мартыну этого оказалось мало. Его тянуло на подвиги. Как ни удерживали его мотористы — Фрол, которого за самоволку несколько недель назад понизили в звании, а вместе с ним Егор, Иван и Рудольф с Кононом, — Госповский, покручивая ус, требовал продолжения. Наконец, уже у ворот части, они разделились. Мартын с Гришей Петровым — вечным собутыльником — отправились к Дальнему вокзалу. А остальные, постояв и помолчав, пошли в казарму. Настроение у всех было слегка подавленное: если Мартын начудит, их тоже могут вычислить. А главное, беспокоились за приятеля: все же, несмотря на дурной характер, он не был таким уж плохим человеком…
Петров вернулся через пару часов. Один. Он был сильно пьян, говорил бессвязно, и добиться от него, куда пропал Мартын, не получилось. Больше всех переживал Городний: как старший по званию среди нижних чинов, он отвечал за всех. И выходки Госповского его раздражали, тем более что сделать с Мартыном он ничего не мог. А сам Игнатий еще летом получил нагоняй за то, что плохо командует подчиненными. Петров, стянув сапоги и что-то бормоча, рухнул на койку и захрапел. Мартына все не было, Рудольф провалился в тяжелый сон. А потом его растолкал Конон: пора вставать, с утра полеты.
Новости о Мартыне они узнали только к обеду. Вдвоем с Петровым приятели напились на Дальнем вокзале, причем, похоже, наливали им что-то нелегальное. Так или иначе Петров до расположения части добрел и даже смог перелезть через забор. А вот Мартын в какой-то момент отошел под дерево облегчиться, потерял Петрова и, не понимая, где находится, уснул между поленниц на дровяном складе. Там его утром и нашли беспробудно спящим. И сдали на гарнизонную гауптвахту. Повезло, что ночь оказалась теплой: все могло окончиться намного хуже…
Когда Госповский появился на аэродроме на следующий день, побледневший от ярости Никольский завел его в офицерскую палатку. Впервые Рудольф слышал, как их командир кричит. Слов было не разобрать, но кричал он долго. Мартын вышел из палатки понурившись, глаза у него бегали, и выглядел он, как побитая собака. Однако так продолжалось только до вечера, а наутро «ученик» уже снова выглядел героем: ему опять разрешили летать! Никак Прищепов заступился. И второго октября Мартын сдал-таки экзамен на летчика, выполнив все требования на глазах комиссии из четырех пилотов авиаотряда.
На сей раз поздравляли сдержанно: это был уже третий пилот после Гартмана и Фрола Болбекова, а кроме того, Никольский продолжал на него злиться. И алкогольных возлияний ни на аэродроме, ни в казарме на сей раз не последовало. А вот история с пьянкой имела продолжение. Одиннадцатого октября, в пятницу, полетов на аэродроме не было. Нижние чины авиаотряда готовили учебные классы: со следующей недели в связи с наступлением зимы начинались занятия в казарме. Неожиданно, около пяти часов вечера, было объявлено построение роты на плацу. Ничего хорошего это не предвещало, и Рудольф вместе с остальными бежал на плац с тяжелым сердцем.
Рота построилась спиной к казармам, каждый взвод на своем месте. Накрапывал мелкий дождик, порывами налетал ветер — а они стояли без шинелей. Подполковник Гинейко и офицеры, в шинелях и при шашках, стояли напротив строя, выражение лиц их было довольно мрачным.
— Младший унтер-офицер Госповский! — скомандовал подполковник, сняв перед этим пенсне, стеклышки которого покрылись мелкими каплями.
— Я!
— Выйти из строя!
— Есть. — Госповский сделал вперед три шага и замер.
— Читайте, господин поручик.
Гартман, мрачно посмотрев на Мартына, с которым часто по очереди тренировался летать, поднял папку и громко прочитал:
— Копия приказа по Второму Сибирскому Армейскому Корпусу от 29-го сентября 1912 года за номером двести шестьдесят пять. По вступившему ходатайству Командира четвертой Сибирской Воздухоплавательной роты, младшего унтер-офицера Мартына Госповского, срок службы с 1910 года, за то, что 25-го сентября на Дальнем вокзале напился мертвецки пьяным, лишаю унтер-офицерского звания. Основание: Статья тридцать один Дисциплинарного устава. Начальник Штаба Второго Сибирского армейского корпуса, Генерал-майор Мясников.
Гартман, закончив читать, захлопнул папку. К Госповскому, придерживая шашку рукой, подошел штабс-капитан Никольский и, перекатывая на скулах желваки, двумя точными движениями сорвал у Мартына с погон унтер-офицерские лычки — только нитки затрещали.
— Встать в строй!
— Есть. — Чувствовалось, что Мартын держится из последних сил. Но все же он держался, четко развернувшись, сделав три шага и развернувшись снова.
— Если кто из нижних чинов еще раз попадется пьяным, — подполковник Гинейко говорил негромко, но с такой интонацией, что, казалось, даже ветер стих и слушал, — будет переведен из авиаотряда долой. Чтобы не позорить высокое звание авиатора, как это сделал рядовой Госповский. Которого сегодня оставляю в отряде только по просьбе его командира. Ясно?
Рота молчала. Авиаотряд стоял, понурив головы. Куда уж яснее… Игнатий Городний попался в самоволке через день после Мартына, его понизили в звании и перевели в Наблюдательную станцию. Так что угроза была реальной. Гинейко обвел солдат глазами, кивнул и скомандовал:
— Разойдись!
В октябре наступили морозы. Полетов после 14 октября уже не было. В учебном классе опять приходилось сидеть в шинелях: казарму летом немного утеплили, но на учебные классы материалов явно не хватило. Рудольф с Кононом, зачисленные в моторный класс, активно взялись за учебу. Правда, моторное дело, которое Рудольф так любил, занимало далеко не все время занятий. Закон Божий, русский язык, арифметика, физика, геометрия, Уставы… И даже гигиена! Предметов «по делу» было всего два — воздухоплавание и моторное дело. Но учиться уж точно было лучше, чем вышагивать на плацу под дождем или в метель!
Моторное дело вел штабс-капитан Прищепов, который очень менялся, начиная говорить о полетах. Невысокого роста, худощавый, всегда подтянутый и суховатый — он словно становился выше, объясняя вдохновенно и образно. А вот прочие области физики он преподавал скучновато. И спрашивал придирчиво. Но, конечно, эти занятия все равно были намного интереснее оставшихся предметов — например, Уставов.
Воздухоплавание вел подпоручик Гартман. Говорил он просто, объяснял так, что понимали все, заражал восторженных слушателей своей любовью к небу. Конечно, не все в отряде одинаково восторгались сопричастностью к аэропланам. Но круг мотористов, которые хотели стать летчиками, был узок. И в этой среде Гартман раскрывался, словно расцветая, превращаясь в советчика, наставника и учителя. Зато на русском языке и на математике он мог дать фору псковской учительнице Рудольфа — скулы сводило от скуки, и тянуло на воспоминания.
Трудно сказать, за что мягкого и немного меланхоличного одиннадцатилетнего юношу невзлюбила учительница, высокая и худая латышка с заметной сединой в волосах. Только Рудольф к концу второго года обучения боялся ее, словно он был кроликом, а она — удавом. Выходя к доске, юноша чувствовал, как от сверлящего взгляда учительницы откуда-то снизу по телу поднимается холод. Ноги становились ватными, мысли пропадали, в голове было гулко и пусто. Он терял дар речи, молчал и получал очередную двойку.
Конечно, прошло уже десять лет, многое изменилось, и Рудольф стал уже совершенно другим. А подпоручик Гартман был офицером, летчиком, и ужаса не вызывал… Тем не менее русский язык давался Рудольфу если не плохо, то как минимум с натугой. Конон, получивший домашнее образование, подсказывал другу по мере сил — пока их не рассадили. Теперь Рудольф сидел за партой с Виталиком Бедункевичем, у которого знания русского были совсем слабыми. Приходилось учиться…
Закон Божий вел тот же священник, что и весной, когда Рудольф был молодым солдатом. Человек незлобный, он сразу дал понять: выше четверки иноверцу поставить не сможет, несмотря на знания. И на том спасибо. А гигиену вел их ротный врач, Мишин, приходя в учебный класс из околотка при роте. По программе он, конечно, читал скучно, зато спрашивал ласково и часто рассказывал про первую помощь при травмах. Для будущих пилотов этот вопрос был весьма актуальным…
…Как-то раз вечером Мартын, которого, кстати, отправили повторно учиться в унтер-офицерский класс, с горящими глазами стал по очереди шептаться с мотористами. Опять, небось, пьянку затевает, — Рудольф смотрел на происходящее недоверчиво. Одно дело — спокойно выпить на аэродроме, никуда не спеша и не рискуя попасться патрулю, офицеру или фельдфебелю в роте. И совсем другое дело — заниматься недозволенным на территории части. Или прыгать через забор, выходящий к Читинке, и пробираться куда-то, шарахаясь от каждой тени…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.