Жокеи, народ классный…
повесть
1
Водитель гнал красный «Икарус» по узкому шоссе как на гонках. Пассажиров было немного, в основном старухи, везущие с собой большие мешки и обмотанные с головы до ног не то серыми, не то коричневыми теплыми платками. Наступало позднее зимнее утро, светлела за окном автобуса заснеженная до горизонта степь, мелькали телеграфные столбы; я смотрел на это серое пространство и думал, что хорошо бы пока уснуть: в Воздвиженки мы прибывали только часа через два.
Но не спалось. Бормотали старухи в полутемном салоне, бесшумно уносились назад столбы и сугробы… Я даже толком не знал, куда там идти, в этих Воздвиженках. Ожидание, нетерпение, надежды — все это было вчера, в поезде. Теперь дороги оставалось около двух часов. Скоро выяснится, был ли хоть какой-то смысл затевать эту поездку… И там ли Пашка Алексеев? С него ведь, собственно, все и началось.
Пашка ушел из нашей спортшколы года полтора назад. Это было вовремя сделано, потому что и тренеры, и вся наша администрация терпели его с трудом: Пашка оказался слишком ненадежным работником. Да еще и пил — так, что об этом все знали, а значит, его бы все равно скоро выгнали. Продержался он у нас какое-то время только потому, что не выступал, а лишь готовил молодых лошадей; на них прыгали потом другие, за Пашкой же закрепляли недавно купленных трехлеток, и он начинал все сначала. Когда он уехал, ему было почти тридцать — вполне достаточно для того, чтобы считаться неудачником, и много, слишком много для кандидата в мастера. А в то, что Пашка когда-нибудь станет мастером, не верил никто.
Этой осенью он появился в Москве на два дня. Мой буденовский Загон сильно сдал к этому времени, а последний месяц хромал почти беспрерывно; сказались годы в спорте. Я шагал его в поводу, злился, приставал к ветеринару, — но что тот мог сделать? С тренером я старался не говорить. Если бы он захотел, я уже давно тренировался бы на каком-нибудь подходящем жеребце, какие были в нашей конюшне, но тренер держал меня на Загоне, и, значит, откровенный разговор мог сложиться для меня неудачно. Я чувствовал, что это — все; что молодого коня для меня не будет, и надо или уходить в другой клуб, или смириться с тем, что мне уже двадцать семь, что звезд с неба я никогда не хватал, что молодые наши спортсмены поудачливее, да и посильнее меня, а значит, пора в тень — готовить лошадей для других, как раньше Пашка, или еще что делать, — что тренер скажет. Мириться с этим, конечно, не хотелось. Это мы еще посмотрим, думал я, когда бывал в хорошем настроении. Но чаще настроение оставалось плохим. И тогда загадывать, что будет дальше, я просто не мог.
— Ну и как твои дела? — спросил меня Пашка.
Мы встретились с ним в манеже ипподрома и сели поговорить на трибуне. От него уже крепко тянуло пивом, значит, привычкам своим Пашка не изменял.
— Плохо, — сказал я. — Загон кончился, молодого нет… Чего уж хуже.
— И тебя прижали… — Пашка удивился, помолчал. — Но ты же мастер, Жень.
— Неподтвержденный. А подтверждать не на ком. Да и мастеров-то вон, полна конюшня.
Вверху, под сводами манежа орали воробьи, невидимые за пыльными лучами солнца, мягко топали лошади по опилкам — привычные звуки, от которых совсем не хотелось уходить… Но у меня было как-раз плохое настроение.
— Ухожу я оттуда, Пашка, — сказал я с досадой.
— Точно? — спросил он.
— Да.
Я, конечно, не был уверен, что уйду, но сейчас было спокойнее считать так. А Пашка неожиданно обрадовался:
— Правильно, ну их. Ты к нам перебирайся. У нас условия — ну…
— Куда это «к вам»? — перебил я.
— В Воздвиженки, я ж там теперь…
— Воздвиженки!.. — я немного знал про этот конзавод. — Но там же, вроде, рысаки?
— Какие рысаки! — загорячился Пашка. — Их уж давно в Польше на тракенов обменяли. Там тракены теперь, понял?..Ну, еще немного тяжеловозов, но у них свое отделение.
Он стал рассказывать и убеждать. Я его слушал, но всерьез об этой поездке и думать было нечего: конзавод в Поволжье, а мне вовсе не хотелось уезжать из Москвы, даже на самые лучшие условия. Кроме того, я уже был наслышан про работу в заводах, где могут отдать тебе любого коня, самого лучшего, для спорта, а потом так же легко продать его первому покупателю.
— Конзавод живет продажей лошадей, Пашка, — назидательно сказал я ему. — Такие, как мы, нужны им, чтобы молодняк к аукционам готовить. Это тебе не спортшкола.
— Хе!.. — Пашка усмехнулся, покачал головой. — Я там работаю, а ты мне объяснять будешь.
Мы помолчали. В манеже рысила по кругу цепочка всадников, лошади глухо топали, звякали уздечками.
— Кем работаешь-то? — спросил я.
— Жокеем. Ты пойми, Жень… — Он пододвинулся поближе. — Они на скачки лошадей не посылают, только разговоры пока идут об этом. У нас там конкурная группа, спортивная. Все как здесь, в Москве. Только в твоем распоряжении весь завод, любого коня можешь себе взять.
— Ну и ты взял?
— Взял, а как же. Тополь, от Подарка. Прыжок у него — эх, Жень… Тут таких нет.
— Да что ты мне свои Воздвиженки рекламируешь! — Я даже разозлился: знаем мы эти разговоры. — Продадут твоего Тополя, когда покупатель найдется, тогда будет тебе прыжок.
— Не-ет, — заулыбался Пашка. — Тополя не продадут. Ему семь лет уже, кто его, старого, купит?.. — Он полез в карман, встал, достал сигареты. — Пойдем, покурим?
— А ты серьезно, Жень, давай к нам, — продолжал он, когда мы пробирались к выходу. — Ты ж конник. Тебе без коня что?.. А Толмач все устроит как надо, денежку выпишет хорошую.
— И Толмач у вас? — удивился я.
Мы вышли на улицу.
— У нас, а как же… Старший тренер. — Пашка протянул мне пачку «Примы», мы закурили. Ковыляет потихоньку…
Он затянулся, посмотрел по сторонам, спросил:
— Ну что, по пиву?
— Не могу сейчас, — сказал я.
— Ну тогда давай. — Он протянул руку. — Я тебе позвоню. Вечером.
И мы пошли в разные стороны.
Возле метро я должен был дождаться Ирину. Мы встречались уже третий год, она знала и Пашку, и Загона, и все мои неприятности, и была, пожалуй, единственным человеком, которого мои неудачи вполне устраивали: она упорно не считала спорт стоящим занятием и откровенно ждала, когда я брошу лошадей и займусь, наконец, делом. Точнее, тем, что она считала делом. На этом мы с ней обычно ссорились.
Ирины еще не было. Я купил сигареты, прошелся вдоль цепочки исцарапанных телефонных будок, закурил. Вот ведь какие дела — Толмач тоже там, в конзаводе. Хотя для него-то, как раз, это нормально. Куда его только не носило…
Моего первого тренера Алексея Петровича Толмачева за глаза звали Толмачем, и под этим прозвищем он был известен почти по всей стране. Только известен не из-за своих больших способностей. Он как раз считался плохим тренером, но не было, наверно, такой спортшколы, где бы он не работал. Из-за старой травмы он выглядел намного старше своих шестидесяти двух лет, ходил сутулясь, согнувшись почти пополам и качаясь, как в шторм. Оступаясь, спотыкаясь и разводя руки для устойчивости, узнаваемый всеми за километр, он появлялся то в одном, то в другом городе, тренировал юношеские группы, но везде не ладил с начальством и уходил. Его подросших учеников выводили в спорт другие, а он все перебирался с места на место и не знал покоя.
Он не мог бросить дело, которое тянуло его как магнит, а работать мешал возраст. Работа тренера, часто требовавшая хотя бы простой подвижности, была ему уже не по плечу; у Толмача не было образования, чтобы занять спокойное административное место при спорте, у него был только большой опыт, который и не давал ему сидеть дома. Его держали на работе, рассчитывая иногда как раз на этот опыт, иногда он попадал к какому-нибудь бывшему своему ученику, который просто не мог ему отказать, но с должностью Толмач не справлялся, и долго его вытерпеть нигде не могли. Как память о нем, в спортшколах после его ухода оставались очень способные молодые лошади, и это было единственным и признанным преимуществом Толмача перед всеми: он видел коня. По каким-то известным ему одному признакам, а может, по интуиции он при покупке лошадей безошибочно указывал на самых перспективных, и повторить этот номер не мог никто.
Мои с Толмачом отношения были неплохими. В Москве жила его жена, и когда он изредка появлялся дома, отдыхая от очередной своей экспедиции и готовясь к следующей, я его навещал.
В тот день я ждал у метро очень долго. Дул въедливый, осенний ветер, от которого некуда было деться: он дул отовсюду. Я замерз, настроение стало еще хуже. Когда пришла, наконец, Ирина, мы поссорились — тут же, у метро, — и, вместо того, чтобы уехать куда-нибудь вместе, поехали по домам.
Вечером позвонил Пашка, сказал, что уезжает. Мы попрощались, и я о нем сразу забыл.
Мой решительный разговор с тренером вскоре все же состоялся. Я оставил в кадрах заявление об уходе, показал еще раз Загона ветеринару — уже просто по привычке, — и потом болтался полдня по улицам, не зная, что делать дальше.
И вот однажды среди ночи мне позвонил Толмач. Это было недели через две после Пашкиного отъезда. Телефон гремел в коридоре почти беспрерывно: междугородняя. Соседям моим звонили редко, поэтому к телефону всегда подходил я.
— Женечка?.. Это Алексей Петрович говорит.
Как будто его было не узнать… Голос Толмача дребезжал так, что трубка, казалось, рассыплется..
— Добрый вечер, — сказал я сонным голосом.
— Извини, Женечка, что поздно звоню, — дребезжал Толмач. — Тут раньше разговора не давали. Ну, как дела?.. А я все уладил, приезжай, Женечка. Оформим тебя жокеем, оклад сто восемнадцать. Тут хватает, вполне… Конь для тебя есть, я подобрал уже. И какой конь, Женечка… — Он даже поцокал языком. — Приезжай, сам увидишь.
— Какой конь? — спросил я растерянно.
Я уже понял в чем дело, но не знал, что отвечать. Это была, конечно, Пашкина работа.
— Ну, вообще-то здесь тракены, — продолжал объяснять Толмач. — Но этот от чистокровного жеребца, внук Редженси.
Ну конечно, подумал я. Это была самая большая Толмачева слабость — потомство Редженси. Он почему-то свято верил в этого жеребца и ухитрялся отыскивать его потомков повсюду.
Но надо было что-то отвечать, а я никак не решался. Пока Толмач описывал мне воздвиженские условия и объяснял, как туда доехать, я размышлял, стоит ли сразу отказываться. Можно поехать и посмотреть, не насовсем же Толмач меня туда зовет… Я ведь все равно увольнялся. Да и этот внук Редженси выглядел довольно заманчиво: Толмач не станет расхваливать никчемного коня, уж это я знал точно.
И я согласился, хотя про себя подумал, что утро вечера мудренее. Спросонья такие вопросы не решают.
— Ну, значит, дней через десять ждем тебя, Женечка, — заключил Толмач и повесил трубку.
Через неделю раздумий и безденежья я решил: еду. Зашел домой к матери, немного с ней поспорил и убедил, что ехать надо. Потом объявил обо всем Ирине. С ней, конечно, было сложнее. Я долго слушал про мои преклонные двадцать семь, про спорт, который, как известно, удел только молодых, про то, что она не собирается сидеть тут и ждать меня как дура…
— Как дура не жди, конечно, — сказал я, наконец разозлившись. — Зачем мне нужно, чтобы меня ждала дура…
Она обиделась и сразу успокоилась. Мы расстались, как говорится, друзьями, но только до поезда. К поезду она пришла мириться, и мы опять поссорились — уже надолго, потому что поезд тронулся и я заскочил в вагон, не успев сказать ей ничего хорошего.
Она стояла на перроне и смотрела вслед, — все это, наверно, было похоже на тысячи подобных расставаний, но от этого не становилось веселей. Так я и уехал. Вечерний перрон, неподвижно стоящая Ирина, — и еще проводница с флажками, которая прогнала меня из тамбура. И я полез на свою полку предаваться сомнениям и смотреть в окно — что еще делать в дороге…
2
Автобус остановился, развернувшись перед голубым домиком автостанции. Старухи тащили свои мешки наружу; я подождал, пока они вышли, спрыгнул на удивительно чистый снег и отправился разыскивать конзавод. Было морозно и я торопился, насвистывая песни о замерзшем где-то здесь поблизости ямщике. На мои вопросы все показывали вперед: дальше, дальше, — и я прошел изогнувшуюся среди дымящих, как паровозы, изб улицу, потом долго шагал по вылизанной ветром скользкой белой дороге — и увидел, наконец, высокий забор с аркой, на которой дугой выгнулась надпись «Воздвиженский конный завод». На арке были нарисованы еще две огромные лошадиные морды, которые придали мне настроения, и я бодро прошел мимо будки сторожа к двухэтажному каменному зданию, где, очевидно, помещалась контора.
Я приблизительно знал Толмачеву манеру работать. Сейчас как раз начало рабочего дня, значит, он сидит где-нибудь в конторе и беседует о том — о сем с достойным, на его взгляд, человеком. Это, конечно, не значило, что он вообще не занимается делами. Просто Пашка говорил мне, что спортгруппа у них начинает работать в три часа, и я был уверен, что до трех Толмач в конюшне не покажется: старик наверняка не решается вмешиваться в неспокойную жокейскую работу.
В конторе было тихо и пахло опилками.
— Где тут у вас начкон? — спросил я у проходившей мимо женщины. Начкон должен быть в Толмачевом представлении достойней всех.
— Наверху, — сказала она.
Я поднялся по широкой лестнице. В конце второго этажа сидел возле окна лохматый черноволосый парень в телогрейке и кирзовых сапогах, облепленных соломой. Этот свой, с конюшни, подумал я и спросил:
— Где начкон?
Парень мотнул головой: там, дескать, — и, пристально посмотрев на меня, спросил:
— Из Москвы?
— А что, заметно?
Он поднялся из кресла и, подойдя ко мне, протянул руку:
— Толик. Нам Толмач все уши прожужжал. Приедет, говорит, мастер из Москвы… Ты ведь Малышев?
— Малышев.
— Ну вот… Я кандидат, еще тут два перворазрядника есть, в общем — команда будет теперь.
— Сделаем, а как же без команды, — сказал я. — А Толмач у начкона?
— Та-ам, — протянул Толик, направляясь снова к креслу. — Уже час сидят, ля-ля разводят…
Толмач ничуть не изменился с тех пор, как я видел его в последний раз. Сутулясь, блеснул хитрым глазом исподлобья:
— А-а, Женечка… — Неуклюже встал со стула, представил меня:
— Это вот тот самый спортсмен, которого мы ждем.
Эта фраза звучала бы здорово, не будь она сказана в Воздвиженках. Серьезный и строгий, под стать своему серому костюму, начкон протянул мне руку.
— Очень хорошо, — сказал он, обращаясь к нам обоим. — Идите к директору, в отдел кадров. И работайте.
Директор, здоровенный голосистый мужик, отнесся ко мне с подозрением:
— Удрал?.. Из Москвы-то, а?..
Толмач молчал, я тоже не стал спорить.
— Так, — звучно говорил директор, листая мою трудовую книжку, — сейчас посмотрим… Угу… Угу… Что же ты из Москвы-то удрал?
Толмач показывал ладонью: ничего, ничего, Женечка, все образуется. И действительно, директор не нашел в моих бумагах ничего подозрительного, подписал заявление не очень, как мне показалось, охотно, — потом посмотрел на меня, словно прокурор на обвиняемого.
— Ну, — сказал он, — теперь увидим, что ты за работник. И почему из Москвы удрал.
Мы были в кадрах, в бухгалтерии, у зоотехников; Толмач водил меня по конторе, как экскурсовод, все показывая и со всеми знакомя, а потом отвел меня к избе, в которой он, оказывается, уже снял для меня комнату.
Хозяйку звали тетя Настя. Это была маленькая суетливая старушонка, которая сразу же выложила мне свои условия, и я со всем согласился. Комната мне понравилась. Тут было чисто, была кровать и печка, и еще шкаф в углу, и всякие табуреточки, ящички, фотографии на стенах, и на всем висели или лежали белые кружевные салфетки. Посреди комнаты стоял стол. Я положил на него чемодан, который целый день таскал в руках по конторе, и хозяйка неодобрительно сказала:
— Ай!.. Чемодан-то грязный.
Она заглянула мне в лицо, погрозила строго пальцем:
— Ты смотри!.. Ты сюда девок не води, да.. Тут девки и-их какие! Ох, караул, — схватилась она за бок, но тут же снова подняла палец. — И жокеев тоже не води. А то был тут один… Што ни день, то сидят, бражничают. А бражка-то вон она, вона, у печки, но ты на нее не наседай, да…. Ты кружечку-то черпни — и хватит, да…
— Да он не пьет, Настя, он парень тихий, — засмеялся Толмач, хитро исподлобья смотря то на меня, то на хозяйку. — И не за девками он сюда приехал.
— Ну я не знаю, зачем приехал, сказала хозяйка уже добрее. — А только как засядут за стол — ну караул!.. И девки тоже…
Толмач ушел.
Я посидел немного на кровати, потом походил по комнате. Завтра надо будет начинать работу. Как-то она сложится?.. И что за коня подобрал мне Толмач?
Неожиданно с грустью вспомнилась Ирина. Темный перрон, прожектор над линией, желтые пятна электричек… Казалось, что это было очень давно, а ведь прошел всего один день.
Я достал из чемодана каску и повесил ее на гвоздь в стене. Ничего, подумал я. Напишу ей письмо. Вот только разберусь, что тут к чему.
На улице шел сухой легкий снег. Мне нужно было зайти еще в сельсовет, и я спешил, потому что уже вечерело. За спиной затопали, я обернулся — это был гнедой рысак, запряженный в легкие двухместные сани. В санях сидел Толик, с которым я говорил в конторе.
— В село? — закричал он. — Садись, поедем!
Я заскочил на ходу, и Толик, чмокнув, пустил рысака пошире.
— Выездной, — объяснил он. — Один рысак на весь завод остался. Остальных на тракенов сменяли… Ну и правильно сделали, что сменяли, да? — Он усмехнулся. — А то на ком бы нам выступать.
— Ты сам-то местный? — спросил я.
— Какой местный… У нас двое только местных — Кабан да Шурка. Кабан — это фамилия такая, его Володькой звать, а Шурка — сам увидишь… Балбес один. Это все так, не конники. У Кабана первый разряд, правда, но все равно, не конник он, душой чую. Тут ведь молодежи-то мало, уезжают все. Местных на конзавод веревкой не затянешь. Они ж тут выросли, им что поинтересней подавай. Ну и приглашают со стороны. Ты вот приехал, я, Павлуха — уже трое…
— А где Пашка-то? — я вдруг сообразил, что еще его не видел.
— Да он ведь лопает… — пожал плечами Толик. — Меры никакой не знает. Начудил тут недавно, его теперь конюхом на племенную конюшню отправили… Не насовсем, на месяц. Исправляют…
Мы обгоняли медленно ползущий по скользкой дороге грузовик. Сани были низкие и грузовик рычал прямо над ними, обдавая гарью. Рысак изо всех сил молотил копытами, стараясь поскорей убежать вперед.
— А ты откуда приехал? — спросил я, решив, что все равно позже увижу Пашку и тогда все узнаю.
— Я-то? — Толик поморщился и сплюнул под колеса грузовику. — Во коптит… Я много где работал. Все приключений ищешь на свой собственный зад. А чего надо-то? Двух лошадей — и все. Даже одну. И выступать чтоб дали. Ну да сам знаешь… — Он замолчал, прижимая рысака к обочине: навстречу шла серая «Волга». — Разъездились тут… Так нет же, пойди найди их, лошадей. Там обещают, тут обещают, а как подготовишь коня — отдают его другому, или вообще продают… Да сам ведь знаешь, тоже не от хорошей жизни сюда… Я прошлый год в Туркмении проработал, так там то же самое. Я ведь скакать не гожусь, почти семьдесят вешу. В Латвии был, на Украине работал… Где что, а суть одна, мотаешься вот так… Здесь-то я уж второй раз. — Толик усмехнулся, замолчал, заворачивая за двухэтажный дом на площади, и натянул вожжи. — Стой, леший!.. Приехали. Вон он, сельсовет.
3
Три часа, спортгруппа.
Мы втроем — Толик, я и Шурка — шагали верхом возле левады, обнесенной забором из металлических труб, в которой занимались остальные наши спортсмены — школьники, приходившие сюда каждый день. Толмачу, конечно, было бы удобнее объединить всех вместе, но за работу в конюшне, за порядок приходилось отвечать только жокеям, поэтому и повелось это разделение на тренировках: мы поддерживали авторитет даже в таких мелочах. Выезжали все одновременно, но со школьниками в леваде занимался только Толмач, а мы тренировались в сторонке, правда, тоже у него на глазах. Хотя, как я заметил, среди школьников были очень способные ребята — уж, во всяком случае, лучше нашего бестолкового Шурки, который поглядывал на них свысока. Он числился помощником жокея. Это был губастый двадцатилетний парень, которого тут держали, очевидно, за неимением лучшего: недоразумений с ним было слишком много для нашей работы. Сейчас он шагал рядом со мной на невысоком спокойном жеребце, который плохо прыгал, не был хорош экстерьером, и потому никуда не годился. Этот конь был закреплен за Шуркой как спортивный.
В леваде покрикивал Толмач.
— Разобрали повод, ребятки… Р-рысью… Марш!..
Он стоял у ограды, сутулясь и исподлобья следя за группой.
— На Тополе!.. На Тополе, Миша!.. — крикнул он опять. — Шевели его, шевели, не давай спать!..
В леваде был и тот самый Тополь, о котором еще в Москве говорил мне Пашка. Жеребец был действительно неплохой, только сидел на нем сейчас не Пашка, а очень легкий, небольшого роста паренек — Миша Рябов, который разминал Тополя с наименьшим, по мнению Толмача, ущербом для коня. А с Пашкой перед самым моим приездом произошла очередная неприятность, из тех, что он периодически навлекал на свою голову.
Против него с самого начала копилось молчаливое раздражение. Получив в работу Тополя, Пашка стал использовать коня для выездов в село, прогулок, на других лошадей вообще не садился. Техники у него от этого не прибавилось, а Тополь стал терять форму. Да и на тренировках Пашка вел себя довольно бестолково, но обычно ворчливый и придирчивый во всем, что касалось спорта, Толмач, к общему изумлению, упорно не обращал на это внимания. И вот в конзавод то ли на практику, то ли еще зачем-то приехали две студентки сельскохозяйственного техникума. Пашка с Толиком не могли, конечно, оставить этот факт без внимания. Накануне отъезда студенток состоялась вечеринка — в заводском общежитии, в комнате, где они останавливались. Поначалу все было тихо, но потом Пашка, изображавший из себя здешнего хозяина, уговорил одну из девушек идти в конюшню, смотреть лошадей. Он заходил в денники, хлопал лошадей по шеям; вскидывая руки, заставлял подниматься на дыбы… Все бы обошлось, закрывай он аккуратнее двери денников. Но одна кобылка, когда Пашка повел студентку в другую конюшню, оказалась в коридоре. Она отправилась бродить, обнюхивая стены, и забрела в крыло, где стояли жеребцы, молодые, полные дурости и силы — и тогда весь завод содрогнулся от рева и грохота: жеребцы кидались на решетки, били копытами в стены, чувствуя рядом соперников и выражая свой активный интерес к неожиданной гостье. Пашка примчался туда первый и загнал на место кобылу, но навести порядок не смог. Поломанные перегородки денников, шерсть на решетках, разбитые в кровь ноги — все эти последствия ночного скандала были обнаружены наутро, но самое главное, что среди травмированных жеребцов оказалось пять уже проданных и дожидающихся отправки.
Пашка был переведен на месяц в конюхи, да еще без права езды — на этом настоял взбунтовавшийся вдруг Толмач. «Никакой культуры в человеке! — сердился он, когда я спрашивал о Пашке. — А мог бы быть хорошим спортсменом… Пусть, пусть образумится». Он, к моему удивлению, считал Пашку толковым всадником. Что ж, думал я, наверно, Толмачу виднее…
Оказавшись в конюхах, Пашка запил. На работе он бывал теперь не каждый день, да и работал не в нашей конюшне, поэтому я еще толком и не видел его здесь, в Воздвиженках. На его Тополе сидел пока Миша Рябов, а Толмач не мог решить, кому же отдать коня в настоящую работу. Этот Миша, неопытный паренек, конечно, не годился выступать на одном из лучших наших жеребцов; сомневался, видно, Толмач и в скором Пашкином исправлении и тянул время, не зная, что решить. Шурку спортсменом здесь не числили, в Толика Толмач почему-то не верил, считая его слабым всадником, у Кабана, нашего бригадира, перед моим приездом родила жена, и поэтому в конюшне он еще не показывался, выпросив у директора десять дней отпуска. Да и вообще домашние дела были для Кабана, как видно, гораздо важнее самого лучшего жеребца. Среди школьников было несколько подходящих ребят, но Толмач и на них не рассчитывал: учеба, каникулы, десятый класс… Он, видно, надеялся вывести кого-то на этом коне в настоящий спорт, поэтому школьники тут не совсем годились. А у меня уже был жеребец, о котором Толмач говорил по телефону, и жеребец этот был, во всяком случае, ничуть не хуже Тополя.
В первый же день, когда я вышел на работу, Толик — Толмач в это время беседовал с начконом — подвел меня в конюшне к денникам спортивных лошадей и ткнул пальцем:
— Вот, Рефлекс. Толмач просил показать тебе.
Я открыл дверь денника. Высокий вороной жеребец переминался на месте, кося на меня блестящим глазом.
— Он от чистокровного жеребца, я слышал?
— Да, от Форума… — Толик вздохнул. — Я его себе хотел взять, да Толмач не дает. Радуйся: жеребец — класс…
Я вошел в денник. Сначала Рефлекс показался мне очень высоким, но, когда я приблизился к нему, оказалось, что рост как раз по мне, сантиметров сто семьдесят в холке. Жеребец вздрогнул, когда я похлопал его по шее, и осторожно повернул ко мне голову.
— Сколько ему?
— Шесть лет. — Толик опять вздохнул. — Ну, пошли… Посмотришь конюшню.
Мы решили дождаться Кабана, сидевшего пока дома с женой и ребенком, и только тогда приступить к работе всерьез. А пока дел было мало. Приходили в конюшню часам к десяти, разминали под седлом молодых лошадей, а после обеда, в три часа собиралась спортгруппа — и все.
— Теперь нас хоть трое будет, заездка быстрей пойдет, — говорил с некоторым облегчением Толик. — А то с этим Шуркой одни неприятности… Вот только пусть Кабан выйдет.
— Миша!.. — кричал Толмач. — Миша, на Тополе!.. — Правый повод, правый!.. Вот, вот, хорошо…
Я подъехал к леваде.
— Алексей Петрович!.. Сегодня не прыгаю, ладно? Рано еще коня нагружать.
— Как хочешь, Женечка, как хочешь, — закивал Толмач. — Смотри сам.
Рефлекс долго стоял без работы перед моим приездом, поэтому я не решался давать ему сразу нагрузку. Но, хотя я пока сделал на нем лишь несколько несложных пробных прыжков, мне казалось, что Толмач и на этот раз не ошибся; конь был что надо. Но посмотрим, посмотрим еще, думал я суеверно, что ж загадывать.
Пошагав еще полчаса, я завел Рефлекса в денник, расседлал, растер ему бока соломенным жгутом: на улице был мороз. Потом взял седло с уздечкой и не спеша пошел в каптерку.
Тренировка заканчивалась, некоторые ребята водили лошадей в поводу, а Толмача уже нигде не было видно: он не любил подолгу задерживаться в конюшне.
В каптерке были Толик и Шурка, тоже расседлавшие своих лошадей. Толик сидел, греясь у титана, а Шурка возился с массивным навесным замком на двери в жокейскую, где хранилось снаряжение.
— Что, заел? — спросил я, кладя седло на пол. — А это кто написал?
На стене возле титана была жирная надпись мелом «Толмач дурак».
— Шнурки, — сказал Толик. — Спортсмены эти… Только и пользы от них, что на стенах пишут. Стирать замучаешься.
Шурка, стуча и пыхтя, старался открыть замок.
— Что, не любят они Толмача?
Толик пренебрежительно улыбнулся.
— А чего его любить? Разве это тренер? На ногах еле стоит… Вот до него тут был парень. Молодой, сам и выступал и их тренировал. Этого они уважали.
— А где он?
— Посадили. Один шнурок, из этих вот, к нему пристал — дай, говорит, на заездку сесть. Ну, он и разрешил. А это ведь только жокеям можно. Шнурок и искалечился… Вот так. Нарушение техники безопасности, — сказал Толик и встал. — Так его и посадили… Ну, что ты застрял? — спросил он у Шурки.
— Сейчас, ага, — пробормотал тот, поднатужился, и ключ, громко щелкнув, обломился.
Ну, Шурик… Отодвинься. — Толик подошел к двери и с размаху ударил сапогом по замку. Металлическая петля отлетела, выломав желтую щепку, которая тюкнула Шурку в лоб. — Это чтоб ключи не ломал.
Мы вошли в жокейскую, повесили седла на кронштейны и сели возле стола, занимавшего почти половину маленькой комнаты.
— Будешь? — Толик достал из ящика наполовину пустую бутылку водки. Пить не хотелось, но он уже выставил на стол стаканы и я махнул рукой:
— Давай… За знакомство.
В каптерке вдруг громко затопали; Толик схватил со стула телогрейку и накрыл стаканы. В жокейскую ввалились с седлами и уздечками ребята из спортгруппы.
— Ну-ка, быстро! — заговорил неожиданно Шурка. Он заметно приободрился, когда Толик достал третий стакан, и теперь грозно командовал: — Двигайтесь, шнурки! Кладите седла — и домой, ага.
— Чего домой… — затянул кто-то из ребят. — Мы не спешим.
— Я ч-че сказал? — Шурка встал со стула. — А то враз вылетишь отсюда! И не залетишь больше, ага.
Ребята переглянулись и вышли.
— Ну, Шура, тебе немножко, — сказал Толик, разливая водку. — А то ты всех спортсменов наших повыгоняешь.
Шурка надул губы и одним духом опрокинул стакан.
— Вот дурень… На, закуси.
Толик вытащил из кармана бумажный сверток и вытряхнул на стол несколько котлет.
— Из конины, — сказал он. — Недавно жеребенка забили. Ногу сломал. Вот я хозяйке конинку и принес. Лучше всякой говядины мясо.
Мы выпили, закурили.
— Ну ч-че — домой пойдем? — спросил Шурка. — Кабана-то нет.
— А я заходил к нему вчера, — сказал Толик, убирая пустую бутылку в стол. — Сидит, нянчит своего кабанчика… Говорит, дня через два — три будет.
Он встал, потянулся, подошел к кронштейну с седлами и сильно потерся о него спиной.
— Чешется, черт… Пошли, действительно, чего тут высиживать. Вот придет Кабан — начнем заездку, мучение наше.
На улице Шурка куда-то свернул, а мы с Толиком пошли в сторону конторы через широкий, продуваемый ветром заводской двор. Его образовывали замкнутые в каре длинные конюшни, на территории двора находились четыре левады, в которые выпускали на прогулку лошадей, и одна из этих левад была наша, верхового отделения. Стояло у нас восемьдесят лошадей, но только пятнадцать считались спортивными. Остальные предназначались для продажи, и мы должны были хоть как-то их разминать, поэтому с утра конюхи выгоняли кобыл в леваду, и Шурка, с метлой в руках, крича «цоб-цобэ», гонял табун по кругу: втроем мы не смогли бы, конечно, тренировать такую массу лошадей под седлом. Потом то же самое проделывали с жеребцами, и лишь на нескольких из них мы садились верхом.
В остальных левадах тоже постоянно находились лошади — кобылы с жеребятами, молодняк из отъемной конюшни, а в самую отдаленную выпускали поодиночке драчливых производителей.
Сейчас мело, лошади стояли, образовав очереди у выходов из левад, отвернувшись от ветра. В их хвосты и гривы набился снег, и от этого они казались седыми.
— Домой хотят, — сказал Толик.
Мы вышли на аллею, усаженную липами, которая вела к конторе.
— А ты сам — то откуда? — спросил я.
— Да много где был, я ж говорил тебе.
— Ну, а вообще?
— Черт его знает, — неохотно ответил Толик. — Родился в Карелии, а потом — так… много где был
Мы молча прошли по укатанной белой дороге мимо ветеринарного лазарета, мимо длинного барака, где жили некоторые из конюхов, и вышли к конторе.
— Ты вечером что делаешь? — спросил Толик, остановившись.
Я пожал плечами. В первые дни я написал письма матери, Ирине, потом сидел возле печки, смотрел в огонь и слушал радио.
— А что тут можно вечером делать?
— Пошли, — кивнул Толик и направился к конторе. — Отдохнем немножко.
Он зашел в какую-то комнату на первом этаже, а я прошелся по холлу. На стенах были нарисованы лошади — бегающие, прыгающие, даже плавающие… Мне кто-то уже сказал, что это Толмач привез сюда однажды художника, который и разрисовал весь конзавод.
Толик подошел ко мне не один.
— Вот это — Лена, — сказал он важно. — А это — Женя.
Я сначала даже растерялся, потому что еще не видел, чтобы в Воздвиженках кто-нибудь красился, а Лена была раскрашена, как плакат. У нее было широкое, очень детское лицо и полная фигура взрослой женщины.
— Очень приятно, — сказал я.
Она на меня посмотрела так многозначительно и глупо, что мне стало скучно и совсем расхотелось связываться с Толиком, но отказываться было уже поздно.
— Ну что, Леночка! — Толик потер ладони. — Приглашай нас в гости, да и пойдем.
— А работа как же, Толянчик? — Она снова кокетливо на меня посмотрела.
— Какая еще работа… Ну, давай, — собирай манатки и пошли. Давай, давай, — Толик подтолкнул ее к комнате и, обернувшись, подмигнул мне очень хитро.
Ничего неожиданного у Лены дома не произошло. Она поставила на стол две бутылки с какой-то красно-бурой отравой, и мы пили, играли в карты, ходили еще в магазин; Толик веселился, а я скис. В голову полезли невеселые мысли, и я не пытался их отогнать. Ну подготовлю я Рефлекса, думал я, а потом? Надо ведь как-то заполучить его в Москву, не век же здесь сидеть… Да и в Москве может быть все, хотя бы травма — и нет коня.
Толик с Леной о чем-то разговаривали, а я вел себя гнусно: пил и молчал. Лена вначале посматривала на меня довольно игриво, но я никак не отвечал, и она полностью перенесла внимание на Толика. Не то чтобы я собирался ограничивать себя здесь только работой, просто неспокойно было на душе.
Поздно вечером пришла хозяйка. Лена оказалась тоже приезжей и снимала здесь комнату. Толик, сидевший рядом с ней на кровати, постарался задвинуть ногой в угол бутылки, но они попадали и, гремя, выкатились на середину комнаты. Хозяйка молчала и смотрела на нас выжидающе. Я встал, взял шапку, куртку, пошел к двери. У меня болела голова и хотелось только спать.
— Ну а я-то что ж … — Толик тоже поднялся и озадаченно посмотрел на Лену. — Что ж я-то?
— Иди, цыганчик, иди! — сказала она, улыбаясь. — Потом еще придешь…
Мы вышли. Хозяйка посмотрела нам вслед и захлопнула дверь.
На улице было темно, снег скрипел у нас под ногами так громко, что где-то поблизости залаяла собака. Толик брел впереди, засунув руки в карманы телогрейки и покачиваясь. Я никак не мог сообразить, где находится мой дом, — знал, что где-то рядом, но отыскать в темноте не мог.
Толик остановился.
— Запутался, — сказал я, подходя к нему.
— Вот твоя калитка, — и хлопнул по калитке рукой. Потом слегка замялся. — Слушай, Жень… Меня хозяйка так поздно не пустит, я ее знаю…
— Ну так пошли ко мне.
Свет в доме был потушен, выключателя я не нашел, и мы долго тыкались в темных сенях во все углы, пока не нащупали дверь. Я открыл ее, шагнул — и загремел вниз по крутой лестнице. Какая-то туша шевельнулась в темноте и тяжко захрипела, во влажном воздухе стоял запах помойки.
— Тьфу ты!.. — выругался сзади Толик. — Не туда. Это поросенок.
Мы вернулись в сени, отыскали другую дверь и, потихоньку пройдя через кухню, где пыхтела за печкой во сне тетя Настя, вошли в мою комнату.
— Ну чего, ты сюда ложись. — Я кивнул на кровать.
— Да брось ты… — Толик снял сапоги и полез под покрывало. — Залазь, места всем хватит…
Он повернулся к стене и почти сразу захрапел.
— Вставай, молодой человек, пора уж!..
Я открыл глаза. Было уже светло, и я испугался: проспал!
В приоткрытую дверь заглядывала тетя Настя.
— А-а-ай! — ужаснулась она вдруг. — Девка! Мать честная — девка!
Я ошалело посмотрел по сторонам, но девки нигде не увидел.
— Ох, караул! — Тетя Настя нацелилась в мою сторону пальцем. — Привел — таки девку, кобелище! А я смотрю: штой-то мне рожа твоя плутовская не нравится? А он девку привел!..
— Какую девку?
— А вона! Вона девка-то лежит! — торжественно произнесла тетя Настя, указывая пальцем на Толика. Он во сне натянул покрывало на голову, и оттуда выбивались его черные спутанные волосы.
— Какая ж это девка… — Я толкнул Толика в плечо. — Эй, покажись.
Он высунул заспанное лицо.
— О-о-ой! — зашлась хозяйка, к моему недоумению, еще сильнее. — И-их, батюшки! Вон он кого привел — лохматого этого — ах ты, бес! Ну караул! А говорила я тебе — не води! А он привел!..
Она потопталась на месте, не находя слов, потом метнулась в кухню и захлопнула дверь.
— Сматываемся, — сказал Толик, выбираясь из-под покрывала.
Мы поскорее надели сапоги и выскочили на улицу.
— И не приходи сюда больше! — кричала в кухне тетя Настя. — Не хочу я такого постояльца!.. Ох, караул какой! Лохматого привел, ах ты!.. А я ему говорила!
Что-то не любят они жокеев, подумал я, вспомнив, как мы уходили от Лены. Расхлопались…
— Откуда это она тебя знает? — Я догнал Толика и пошел рядом с ним, застегивая на ходу куртку и морщась: болела голова.
— А тут ведь не Москва, ответил Толик, тоже морщась. — Тут все всё знают. И про тебя тут все уже знают. И она все теперь на все село раструбит… Ну ничего. Если она тебя выгонит, комнату где-нибудь подберем…
— У нее до тебя жил один из наших ребят, тоже жокеем работал, — добавил он чуть погодя. — Мы у него собирались иногда — ну, она и помнит.
— А что он уехал-то? — спросил я, ежась от оставшегося с ночи морозца. — Не понравилось?
— Куда ему уезжать… Сидит, два года дали. За драку.
Мы умылись в каптерке водой из титана. Стало полегче.
— А-а… пришли.
В жокейской сидел здоровенный парень.
— Замок ты сломал, Толян? — спросил он басом. — Хоть бы петлю на место вбил, а то растащат все.
Он подошел ко мне и сунул руку:
— Владимир.
Это был Кабан.
— Ну как детеныш-то твой? Шевелится? — спросил Толик.
— В порядке детеныш, чего там… А вы почему так поздно? Проспали?
— Проспали… — ответил Толик.
— Ну… — Кабан оценивающе посмотрел на меня. — Заездку пора начинать. Начкон торопит. Скоро, говорит, покупатели будут.
4
Жеребец, взвизгнув, высоко подпрыгнул, ударил в воздухе задом, скакнул вперед, поднялся на свечку, снова прыгнул… Я держался в седле, то теряя равновесие и почти падая, то каким-то чудом садясь опять прочно. Все вокруг мелькало и крутилось, моталась перед глазами рыжая грива, иногда попадал в поле зрения Кабан, державший пристегнутую к уздечке корду. Жеребец попался чересчур нервный: никак не мог успокоиться. Я уже два раза летел кувырком на землю, стараясь не попасть ему под копыта, а затем садился снова.
Второй месяц мы каждый день до обеда занимались заездкой и ходили в синяках: приходилось падать. Садились в седло по очереди и под комментарии стоявших возле левады конюхов шмякались на утоптанный снег, спеша откатиться подальше от брыкающейся лошади. Шурку мы сажали на кобыл: они поспокойней жеребцов и не так отчаянно сопротивляются, но зато выносливее, и Шурка подолгу носился в леваде на кобыльих спинах, вцепившись обеими руками в гриву и выпучив глаза.
Почти все здесь считали его случайным человеком. От жокеев требовалась не готовность рискнуть — решительных людей тут и без нас хватало, — а умение бережно обойтись с конем в любой ситуации. Шурка же этого не умел. Даже не заездке он служил только грузом, к которому должна привыкнуть, молодая, почти дикая лошадь, а когда дело доходило до первоначальной, самой примитивной выездки, тут Шурка пересаживался снова на незаезженных. Это был момент, когда лошадь легко могла приобрести самые скверные привычки, от которых не отучишь и за год.
Мы старались работать аккуратнее, но получалось это далеко не всегда: нас было слишком мало на такое количество лошадей и на план по их продаже. Приходилось спешить. Как и на любом заводе, здесь был свой брак, но брак особенно обидный — речь ведь шла о живых лошадях.
Жеребец отчаянно скакнул, потом еще… Его как-то странно повело в сторону. Я изогнулся, стараясь усидеть, но он вяло повалился на бок, болтнув в воздухе ногами. Я успел соскочить; подбежал Кабан, стал дергать гриву и уздечку, стараясь поднять голову жеребца.
— Бей! — заорал он басом.
Из-за ограды кинули прут, я ударил несколько раз по мокрой от пота рыжей шерсти — как его еще поднимешь? — но жеребец не шевелился. На его боку оставались темные полосы от ударов.
— Ах ты… — сказал Кабан, отпуская гриву.
Он оглянулся, ища, на кого бы крикнуть, но виноватых не было.
Жеребец не дышал.
Конфуз, подумал я. Надо было, наверно, дать ему отдохнуть. А может, это ничего бы и не изменило: не все лошади переносят заездку.
Подошел Толик, мы переглянулись.
— Бывает, — сказал он, потолкав ногой рыжий труп. — Он же чокнутый… Был. У нас в Казахстане один такой, когда кончался, еще и парня под себя подмял, еле вытащили.
Шурка снял и унес в конюшню седло.
В тот день мы больше никого не заезжали.
Я шел по липовой аллее. Было время обеда, но на душе было так противно, что есть я не мог.
Если бы хоть не я на нем сидел. А то теперь пойдут разговоры… Мастер, да еще из Москвы.
Я свернул к двухэтажному дому, стоявшему недалеко от конторы. В нем находилась квартира Толмача. Черт с ними, подумал я. Мое дело — Рефлекс.
Дверь Толмач никогда не запирал, и я, постучавшись, вошел в темный коридор, откуда таращился на меня круглыми глазами пушистый кот. Послышались шаркающие шаги и в коридоре показался Толмач.
Он, конечно, обрадовался: гости бывали у него редко, а поговорить старик любил.
— Пойдем в кухню, Женечка, — сказал он, суетясь и сутулясь. — В комнате у меня не прибрано.
Я улыбнулся: вся обстановка комнаты состояла из кровати и двух чемоданов, а подметал Толмач каждый день. А вот поди ж ты — не прибрано.
Ведро в кухне было доверху наполнено пустыми консервными банками, в цветочном горшке на столе лежала обертка от печенья; стол был грубый, выкрашенный в синий цвет. На плите кипел чайник. А на подоконнике сидел кот, всем своим видом доказывающий, что это уютное жилье.
Толмач, покряхтывая, налил в алюминиевую кружку чай и достал из стола пачку печенья.
— Хочешь фотографии посмотреть, Женечка?
Шаркая и опираясь о стену, он принес из комнаты большой потрепанный конверт.
— Вот это я на Интеграле… — говорил Толмач, передавая мне снимки. — Это в Риге, на Парусе, был у меня такой конь… Это снова на Интеграле, в Москве прыгаю, на ипподроме…
Толмач передавал мне фотографии, я смотрел их и думал: какая же сила носит старика по клубам и конзаводам? Ведь он пенсионер, а как-то ухитряется оформляться… И, конечно, не годится он для этой работы. Какой он старший тренер? Сегодня была заездка, пал жеребец, а он и в конюшне не показывался, ничего не знает… И спортсмены его не уважают, каждый день на стенах вон пишут, что Толмач — дурак… А им бы как раз не стоило это писать. Уж кому, а спортсменам с Толмачем не плохо: заботится он о них.
Я вспомнил свои выезды с Толмачем на соревнования. Там часто бывали заминки с фуражом, талонами на питание, гостиницей, манежем для тренировок. Все тренеры беспомощно разводили руками, а Толмач, сказав нам: «Ничего, все образуется, ребятки», — шел к кому следовало и неразборчиво бубнил, прося все — таки постараться и сделать, и бубнил до тех пор, пока обалдевшая администрация не соглашалась на все, лишь бы только он ушел.
А на стенах все-таки пишут, подумал я.
— Это Павлик, — говорил Толмач. — Павлик Алексеев, узнаешь?
Я увидел Пашку, верхом, в рединготе и каске. Рядом стоял Толмач.
— Так вы его давно знаете? — удивился я: на фотографии Пашка был совсем молодой, лет шестнадцать.
Толмач грустно покивал.
— Павлик ведь начинал у меня, да… Шесть лет я с ним работал.
Это было неожиданностью для меня. Среди бывших Толмачевых учеников были многие известные теперь спортсмены и тренеры, но все они работали у него по году — два, не больше, да и я тренировался у него совсем не долго, но чтобы шесть лет… Так вот почему Пашка тут оказался, подумал я. Старая любовь… Сложно сейчас Толмачу.
— Так как вы с Тополем решили, Алексей Петрович? — спросил я, допивая чай, уже немного остывший.
Толмач сложил фотографии в конверт, помолчал, потом неохотно ответил:
— Не знаю, Женечка… Не знаю, кому тут его отдать можно. Пока пусть Миша Рябов на нем сидит, у него руки мягкие. И парню польза, опыта наберется на таком коне. Но выступать на Тополе, конечно, ему рано. Тут и говорить не о чем. — Толмач помолчал. — Может быть, Павлик станет посерьезней…
— Да я не про Мишу. Если Толику его отдать?
— Нет, — решительно сказал Толмач. — Этот конь ему не по силам. — Потом подумал и добавил: — А Павлик ведь очень неплохим спортсменом может быть, я его хорошо знаю. Он ведь, Женечка, первенство «Урожая» два раза выигрывал по юношам… Но никакой культуры в человеке. Он, как ушел от меня, стал на ипподроме работать, с рысаками… Играл там в тотализаторе, потом попался: придержал рысака. Это у них фальшпейс называется, знаешь, Женечка? Ну вот… — Толмач засмеялся, закашлялся, покачал головой. — Павлик ведь мелкой сошкой там был, его и выгнали. Он обратно в спорт, а его не очень-то и ждут. Вот как бывает… — Он взглянул на часы. — Э-э, надо спешить, половина третьего.
— А может, я Тополя в Киев продам. У меня там хорошие знакомые есть, — продолжал Толмач на улице. — Жалко, если конь тут пропадет. Правда, Женечка?..
Я иногда подумывал, не стоит ли попросить Тополя себе, — но это было, конечно, ни к чему: к трем часам почти не оставалось сил еще и на Тополя, да и не было здесь заведено такого — готовить для себя сразу двух лошадей одного возраста. Кроме того, и Толик бы на меня обиделся.
На стене каптерки белела надпись «Толмач — дурак». Пока Толмач, косясь на нее, распределял между школьниками лошадей, я пошел седлать Рефлекса.
Я готовил его самостоятельно. Толмач с самого начала решил не вмешиваться, предупредил только несколько раз: «Мягче, Женечка, мягче, ты же знаешь, как надо», — и все. Я часто уезжал один, за территорию конзавода, в степь, рысил по проселку, сворачивал и шагал по сугробам, приучая Рефлекса идти в любое с его точки зрения опасное место. Но конь и не был трусливым. Вообще-то я всегда предпочитал лошадей, которые поначалу боятся препятствия: с ними хоть и больше возни, но зато потом они прыгают очень аккуратно, словно боясь прикоснуться к жерди. Рефлекс же, хотя шел всегда на прыжок смело, никогда не небрежничал, прыгая мощно и с запасом.
Он удивительно подходил мне по всем признакам — по темпераменту, росту, даже по тому, что раньше на нем сидел жокей, в чем-то, наверно со мной схожий: я почти не чувствовал «чужой руки». От этих всех мелочей многое зависит; мне ничто не мешало, я уже готовил его всерьез, и каждый день с нетерпением ждал трех часов, когда у конюшни показывалась оступающаяся согнутая фигура Толмача и можно было идти седлать спортивных лошадей.
В этот раз было напрыгивание. Я приглядывался к Толику, пытаясь понять, почему Толмач так невысоко его ценит. И решил, что, возможно, отчасти Толмач прав. Такие вещи трудно объяснить, но чего-то в Толике не хватало, — наверно, того почерка, по которому всегда виден спортсмен. Впрочем, меня это мало касалось. Пусть это Толмач для себя решает, кто из нас хуже, а кто лучше.
— Твой легко прыгает, — сказал я Толику по дороге домой.
— Ничего… — без энтузиазма ответил он. — Я его готовить-то не тороплюсь… Начкон тут хитрый. Увидит, что конь готов, и предлагает его покупателям. Подороже, конечно. Это тебя только Толмач выручит, Рефлекса оставит… К Лене зайдем?
— Нет, — Я покачал головой.
Мы недавно заходили к ней еще раз, и оттуда уже втроем пошли к ее знакомой, тоже Лене, которая даже внешне была похожа на Лену первую. Эта новая Лена работала продавщицей и была местной; у нее дома был телевизор, который мы включили и сели играть в карты. Настроение мое, как и в прошлый раз быстро упало, а Толик снова веселился, шутил, обнимал первую Лену за пухлые плечи. Просидев весь вечер за картами и семечками, я решил про себя, что еще недостаточно привык к Воздвиженкам, и пока от предложений Толика отказывался.
А кроме того, в этот раз я немного простудился, и хотел посидеть вечер дома. Моя хозяйка, поминутно зовя караул и ругая жокеев, приготовила какое-то зелье от всех болезней, которым однажды уже лечила меня. Теперь я собирался повторить опыт, тем более, что зелье приготовлялось на браге и было совсем не противным.
Да и письма я не писал уже почти месяц…
5
— Иду я сегодня по отъему, слышу — чмокает кто-то. Да громко так. Я туда, сюда — не могу понять, откуда звук… Всю конюшню обыскал. Потом к деннику Лунохода подхожу — а это он, бутылку пустую обсасывает… Ах ты, думаю, алкоголик!..
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.