18+
Жизнь до галактики личинок

Бесплатный фрагмент - Жизнь до галактики личинок

Проза

Объем: 246 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
Елена Сомова 2006 год, редакция «Народная весть».

Елена Владимировна Сомова родилась 2 августа 1966 в г. Горьком (Нижний Новгород). Окончила филфак ННГУ им. Лобачевского. Лауреат московского издания «Российский писатель» по итогам 2023 года в номинации Критика. Награждена Дипломом за поэзию в Международном конкурсе «Дуэнде Лоркиано» — 2023 в г. Каникатти (Сицилия). Финалистка литературного конкурса «Есть только музыка одна» -2021 в номинации «Поэзия». Лонг-лист премии Искандера-2020 за книгу стихов «Восстание Боттичелли».

Публикации: «Литературный Иерусалим» №37, «Новая Немига литературная» №6 2023 г, «Поэтоград» (Москва), «Российский писатель», «45 параллель», «Сетевая словесность», «Русский Глобус» (США), «Текстура», «Линия фронта» -2020 (шорт-лист конкурса «Линия фронта» за очерк «Фашистский концлагерь Любек»), «Клаузура», в сборниках женской прозы и в сборнике памяти поэта Ольги Бешенковской «И надломиться над строкой» (эссе и стихи памяти поэта) — издательство Gesamtherstellung Edita Gelsen e.V. (Германия). Автор многих книг. Живет в России, в Нижнем Новгороде.

Была материя

Была материя, состоящая из реальности, порванное небо, расколотый кувшин неиссякаемой влаги земляничного вкуса. Был ветвью расчерченный кусок живого неба из окна, где, казалось бы, меня любил человек. Но время играло полосами, чередование которых, как смена погоды, тревожило понапрасну, оставляя на месте возы и грузы. Так долго совершенство шло сюда, в заглохший крапивой сад мудрых изысканий, что единство превратилось в распад материи, по которой поползли паучки страха от холода привычно одинокого пути. Человек, обманувший мои надежды, испарился из собрания людей, с которыми вообще можно было встречаться, и этой встречей не принести себе боль разочарования. Оставались только истуканы, молчащие духи разочарования и скорби. При смене красок природы духи меняли положение светотени их лиц, и проблески лучей вели по колючкам и терниям.

Протекали реки дождей, проплывали по рекам рыбы и бревна, не ставшие творениями зодчества, люди на теплоходах цеплялись за воздух свежести, чтобы внести в свою жизнь радость осязания. Чайки резкими возгласами говорили о маяке на море, о странах, где живут смуглые люди и собирают арбузы на своих бахчах. А сами птицы жили на летнем причале и мерзли зимой, зарываясь под пристанью в старые балки, утепленные для них людскими одеждами, брошенными от старости и негодности.

Люди тоже стареют, но не все становятся негодными, как одежда. Люди позволяют облекать себя ложью и следуют за ней половину жизни, а потом обучают маленьких основам морали, нарушая этим свои человеческие права на свое счастье, рассказывая, как оно призрачно, вместо того чтобы пуститься в новые приключения с тем, чтобы испытать это счастье снова.

Я ловила ощущения радости, насыщая воздух ароматом душу моющего средства. Я протягивала руку в окно над ванной, которое не было прозрачным от засохших пятен мыла, а в мечтах в это окно должна была быть вставлена мозаика цветного стекла, сделанная мастером. Это была не просто мечта, это была материализация мечты. Витражиста я знала не в прошлой жизни, но если он жив, то сейчас так древен, и вряд ли может взяться за работу, не поручив ее своему ученику. А вся малина была там, в речном путешествии души моей. Недалеко от редакции, куда меня занесла нелегкая работать, протекает Волга, и присутствие реки дает невероятное ощущение ее участия в судьбах людей. Так, выйдя из офиса, я пришла к художнику, будто по линии реки, а он познакомил меня с мастером витражистом, таким глубоким человеком… Этот мастер был носителем духовных ценностей многих поколений, его молодость попадала в центр существования СССР, когда (несмотря на марксистско — ленинские учения и введения запрета на анархию, под которой подразумевались ноосфера, эмплицитный мир, тонкие материи и многое другое, — не видимые объекты человеческого внимания) уже не стало самого запрета, а было привычное принятие жизни под углом градуса СССР. С падением СССР открылись возможности говорить и думать о тайном. Благодаря тому и встретились мы, чтобы поговорить о запретном ранее. И не тогда, а сейчас я поняла, почему в СССР были подвергнуты остракизму понятия, не приемлемые для жизни в обществе строящегося после Великой Отечественной войны государства. Ноосфера, люцида, имплицитные знания — все это уводило сознание человека в далекие от семьи миры, а совершенствование страны СССР осуществлялось в развитии семейственности, в приземленных благах как то рождение детей, их воспитание и хорошее питание семьи, совместный отдых, укрепляющий здоровье, отношения супругов, родителей и детей. Семья — это ответственность, а люди, занимающиеся духовным развитием, увлеченные не семьей, а саморазвитием, не могли стать подражанием для подрастающих поколений, так как не привносили доход в семью для поддержания маленьких. Мечтания человека страны советов ограничивались чердаками, а ноосфера — понятие безграничное, его нельзя ограничить ни подвалом, ни чердаком, ни смотровой башней. Раз предлагается ограничение, значит, предлагается подмена знания подлинного. Неверная трактовка ведет к подмене ценности, а подмена ценностей — это ложь. Питать ложью умы не гуманно по отношению к человеку и его развитию. Самообман — это ложь во имя спасения, а само спасение в свободе, не причиняющей зло другому человеку. Фашисты Великой Отечественной войны, пинающие сапогами в отрубленную голову Олега Кошевого, были свободны в действиях, но эти действия чудовищны, как чудовищна жажда власти и славы. Поднятые из шахты изувеченные тела пионеров — героев стали памятниками фашизму. В глазах изувеченного подростка Олега Кошевого, вставшего вместе с другими пионерами — героями на защиту своей Родины, были осколки от очков мальчика. Сапоги фашистских солдат вдавили очки ребенка в его глазные яблоки, самоутверждаясь, наслаждаясь властью. Эти сапоги были на ногах людей? Людей ли? Садистов можно назвать людьми? А страна, зигующая Гитлеру, видела варвара и умилялась его алканию собственного превосходства, а потом рыдала над своими бабами, над которыми утверждали свое право победители, и орала, что баб страны фашизма обидели, а русские солдаты хотели на грешной земле возместить своих погибших товарищей, а вовсе не отомстить. Трактовать понятия надо точно. И «пихать» в неправильно трактуемое понятие все, что угодно, чему обрадовались обломившиеся на быте и закончившие изучение признанной марксистами «анархии» там же, где и начали изучение, — это отступ от учений, так же безграничных, как ноосфера.

Художественный образ мечтаний земного человека выражался в рисунке мозаики. Я просовывала ладонь в окно и ловила кроху прохлады из жаркой ванной.

Не было материальной основы для такой мозаики, не было художника, способного выразить себя наравне с Микеланджело и оставить свое творение в раме моего окна над ванной, в моей квартире. Был только осадок неприятных столкновений с миром грубых и наглых людей, гребущих к себе все достижения их материального мира с улыбкой отвращения.

«Дайте людям пожить и понять жизнь» — но вместо этого им дают ежедневную пахоту в поту и с призвуками насилия.

Язык, деревенея, переставал ощущать свою ценность. Его стали понимать исключительно в экономическом русле. Ощущения стирались от назойливых смен колорита.

Не было никого, кто мог бы перевернуть мои знания, и заставить реку мыслей вернуться обратно. У истока свежее. Знал, может, торговец эзотерической литературой, обалдевший от ароматических миксов. Ослабленные внешними атрибутами веры, оспаривали ее существование на земле, впитавшей столько крови за правду, что угольки отпылавших сердец переводили на коммерческий язык дневные поступки и помышления, чтобы уронить в него свое свежее и здоровое вещество материальной мысли.

И вдруг явилась не любовь, а преданность. Еще не узнавшей любви, мне навязали принадлежность, от этого оторопь меня брала при мысли о браке. Но хотелось детей, узнать их рождение и их удивление миром, светом, радостью этого мира и чувством блаженства от сострадания человека не самому себе, а слабому. Но получилось так, что слабым оказался сильный, всегда растрачивающий себя, и в этом чувствующий самоцель: в постоянном извещении о себе и своей слабости. Слабость его состояла в поиске самоидентичности, он унифицировал себя же самого своими потребностями в почитании себя. Испить чаши славы уготовано и сильным, но слабых слава разрушает, обнаруживает гнилое дно. И в тот день, когда у меня не было денег на проезд в маршрутке, тот самолюбивый истец борьбы за дополнительную отдельную квартиру в престижном месте, получал зарплату, его жизнь наладилась благодаря тому, что он разрушил мою жизнь. Самые страшные люди на земле — это те, кто рвет когтями землю рядом с тобой, с тем чтобы ты перестал ощущать притяжение.

Его белоснежная мантия была испачкана моей кровью, но смотрящим на него были плотно приделаны линзы, сквозь которые никто не видел ничего и никого, кроме объекта внимания.

— Да мало ли кто может придти к тебе? Может, я двоюродный брат? Что тебе соседи родственники разве?

Соседи оказались ближе родственников, глядя в проворный глазок напротив моей двери и информируя об увиденном кино.

И тогда в моей душе произошел разрыв реальности и действительности. Реальность не могла быть такой жалкой, я же молодая, а действительность не должна быть такой жестокой: мирное же небо над головой. Но не мирным небом довольствовался тот угол мира, куда был засунут мой избранник, как в щель собственной карьеры. С младых ногтей его соседи втирали ему в мозг его принадлежность, и он, отягченный клятвами, жил и гадил на своем пути, вытягивая из меня нити, как из моей скатерти и приспосабливая для себя все, что было моим или могло им стать.

Иногда происходили у нас такие встречи, на которых он убеждался в своей силе с целью подавления меня, а я думала, что это он от любви ко мне является, как снег на голову, и выражает себя довольно примитивно. Наивность — это обратный конец шпаги, который идет в плоть хозяина, потому что рукоять поставлена в обратную сторону, и лезвие режет ладони.

К моменту моего подступа к истукану совести моя жизнь оказалась испещрена воронками отчаянья и несколькими падениями, в которые меня так охотно под нажимом отжившего слоя втирали самые близкие мои существа. Отпочкованные от нежности моей души искорки, кусочки моей радости, они переливались и звали за собой с мир светорождения. День начинался с их голосов или заботы о лучиках моего счастья и надежды. И заканчивался маленьким капризом побыть с ними и почитать им сказку. Сказки в мире этом необходимы для поддержания идиллии бытия, чтобы не так сильно затеняли мир наросты познаний на кровавых струпьях опыта. Эти кровавые струпья мне были обеспечены личностью, размытой своим чудовищным стремлением к недосягаемой величине и погибшей в центре борьбы этой величины с переизбытком стремления догнать искры познания. Догнав эти искры познания, незрелая личность топила их в смраде окружения. Потому и мой опыт затаскивался в тину и погребался там же, уничтоженный тушителями огней сердца. Они запрещали мне гореть, топили в слезах умиления и возвращали к началу, если я доходила до конца. Так путь вечного исступленного хода до той же самой цели, которую они передвигали дальше от меня, был уготован как своеобразная казнь смытой ливнями горной дороги.

В целом, жизнь становилась ристалищем. Состязания и поединки непрерывной своей деятельностью подтачивали силы, забыв сбрызнуть их свежей водой или молодильным соком, и в закрытом замке противоборств возникали по стенам тени случившейся борьбы, транслируя истуканам грозовые раскаты.

На капища были поставлены ложноножки безголовых, которые стали вроде языческих богов после выпрямления извилин под заточками газонокосилок. На местах капищ оказались их боеголовки. Цель жизни в борьбе с жизнью, — так быстро бегали ложноножки безголовых, что затоптали друг друга, и в общей сваре представляли кишащую заповедь «Не убий». Но они убивали и убивали, находя в моем пути новые и новые тропы, отталкивая меня и рвясь кусками обманутой материи в огонь, сжигающий их. И в этой плавильне сгорело мое время. Истерика огненных языков напоминала о страсти, вытоптанной копытами всесильных, лижущих огонь. Они питались моим огнем, загнав свой, арендовав его свалке растущих и исчезающих интересов. Нажравшись, они отваливались на твердые точки опор своих и принимали воздух гигантскими порциями, отнимая его у меня. Так длилось действие их жизни, истребляющей мою жизнь.

Я верила, что настанет солнце, и оно пришло, захватив в плен истуканов и опрокинув их навзничь. Пустыми горелками иссыхали истуканы, некогда возвышенные до небес служителями идолопоклонства. Они так пропитались священными маслами, что лежа на руслах рек и перекрывая их, оставались камнями, сквозь которые не росли цветы и трава. Они стали плодами своей глухоты к моим беззвучным мольбам о мире.

Реки искали и находили новые русла, не всю же землю безгранично застлали гнусные камни убогой славоносной грязи.

Искали священные кошки истуканов углы для ласки, о которые терли свои шеи, предназначенные для рук не погребенных повелителей. Кошки искали меня.

Я пришла к ним, еще опасаясь за свое время, и эти четвероногие слегка внушали мне чувство опасности поначалу, но вскоре я поняла, что они — всего лишь мелкие пушистые комки желаний, не материализованных, и поэтому изнывающих от себя самих.

Тогда мне пришла мысль о несостоятельности моих опасений и предреканий отдаленного истукана, более напоминающего живого человека под стеклом непрерывно бьющих с неба лучей. Сами истуканы своим каменным мозгом не могли помешать мне жить и прекратить мое существование своим внедрением в мою атмосферу. Это их отражение заслоняло ранее свет моих мыслей, текущих через морские пределы в океан. Океан поднимался над холмами навстречу небу. Это символическое слияние и есть мое возрождение.

ЖИЗНЬ ДО ГАЛАКТИКИ ЛИЧИНОК

Глава 1. Детство как сложная метафора жизни

В поисках свободы человек стремится в пламя, где сгорают обещания и догмы, требующие и постепенно выцеживающие святое право на его личную свободу. Оттиск детства и всех нравоучителей испепеляется в памяти, вызывая смех. Лучшие образы детства превращаются в мозаику, собирать которую ты или не станешь вовсе, или, если повезет с внуками и временем, соберешь ее вместе с потомком, которому от тебя нужны будут не только деньги, а нечто сверх твоих ожиданий, — твоя душа и лазейка в нее, как тропка в прекрасный сад.

Ограничения свободы начинаются в детстве и довлеют всю жизнь, если их не сможешь нейтрализовать, заменив чудовищные требования остроумными шутками. Так пыталась и я вовремя ввернуть шутку в сложный момент, чтобы разрядить напряжение и исправить ситуацию без крови, но Фортуна не соблаговолила услышать меня, и все мои устремления пожирались Хроносом.

Когда родители ругаются, когда мир вокруг приобретает негативные черты, я мысленно забираюсь на воздушный шар и улетаю ото всех в край, милый сердцу. Впервые я ощутила резкую противоположность жизни с родителями и жизни в пионерском лагере, где глотки свободы были так громадны и всем на тебя чуточку наплевать: можно бегать босиком по шишкам в лесу, не затыкать уши во время мытья головы, пробовать мороженое, не подогретое в железной кружке на газовой плите. Ну, правда, попала вода в уши, и я орала всю ночь и мешала всем спать, но наутро мне капнула неизвестно откуда взявшаяся медсестра борного спирта, и спасла меня. Медсестра спросила:

— Ты всегда так орешь, когда хочешь привлечь к себе внимание?

— Я никогда не ору, просто мне в бассейне попала вода в уши, и я очень скучаю по моей бабане, очень. Она ведь, может плачет без меня, а я тут комаров давлю.

Тогда медсестра сказала, что родители готовят меня к жизни, поэтому стараются предугадать всё плохое заранее, чтобы со мной не произошло ничего страшного. И надо слушаться, чтобы потом не страдать.

Я кивала головой, но мечтала о бабане, чтобы мы с ней пошли на базар, бабаня купила бы мне арбуз, клубнику, «Мишек на севере», и чтобы обязательно показать язык как можно длиннее, если мимо будет проходить задира из соседнего двора, тоже со своей бабушкой. Он еще за косы дергал меня больно, беспощадно.

Прошло лет пять, и мы с этим задирой катались на лыжах по снегам, топтали его и приминали, вздыбленный дворницкими лопатами снег. А когда пришла весна, я не заметила, и снова вышла на лыжах. А Сережа не пришел, но мы встретились в школе. Тогда мы на природоведении вместе отметили «солнце» в предназначенной для этого графе.

Детство накладывает на человека свой отпечаток, на всю жизнь, поэтому я так привязана своими мыслями к ощущениям, полученным в детском возрасте. Меня в детстве всегда мучили отношения между родителями, их вечные споры о том, что «для ребенка лучше». Сначала было страшно, что если я убегу из дома от их неразберих, то меня «схватят и украдут цыгане», как мне сказала бабушка Елизавета Орефьевна, хотя на самом деле это бабушка хотела меня припугнуть, а ей сказали мои родители, что пугать волком нельзя. Тогда она стала пугать меня цыганами, но никогда цыгане не крали никаких детей, — у них своих детей полно, зачем еще им чужие дети?.. Я представляла свою жизнь в цыганском таборе, шапку для собирания денег с прохожих, цирк и пляски с медведями и бубнами. Жалко было маму, потом папу, их обоих вместе, дядю Толю — он же тоже переживал бы, если бы я убежала из дома. Но я убегала всегда в детстве, и не потому что мне вовсе хотелось от родных убежать, — меня просто интересовало всё вокруг больше, чем сухари в батарее, которые сушила бабушка для птиц, бархатная скатерть бабани, — в миру бабы Ани, матери мамы, — вопли соседской девочки Оли Смирновой, которые меня шокировали своей отчетливостью. Через стенку интонации всех соседских разговоров были колоратурны, и не могли оставаться вне детского внимания.

Когда я подросла, то меня еще больше стала волновать жизнь моих родителей, а также исключительно все вопросы их бытия. От бесед папы с его родителями о справедливости в распределении денег между ним и его братом, здоровья и нравственности до его объяснений о происхождении чудовищных звуков за стеной, которые мешали моим занятиям рисованием, кукольным домиком, который я склеивала из спичечных коробок, английским языком, чтением, а потом и музыкой, и просто даже простому человеческому ночному сну.

Однажды, выйдя из спальни из-за ночных воплей за соседской стенкой, я попросила вежливо родителей:

— Отрежьте мне, пожалуйста, мои уши. Они мешают мне спать.

— Да ты будешь Ван Гогом, Аленка! — пошутил папа, переглянувшись с мамой.

У моего папы был абсолютный музыкальный слух, у меня — сначала относительный, потом он еще развился, но я и до того слышала через стенку всё, абсолютно всё.

Отношения моих родственников к ночным бдениям соседей над пришествием главы семьи в дом в несоответствующем виде формировало и мое отношение к ним и жалость к вечно плачущей Оле Смирновой, так что и я через стенку начинала тихо подвывать ей, понимая, как нелегко маленьким получить спокойную жизнь для фантазий, рисования, развития и игры.

Родителей вспоминают с жалостью, выяснив для себя их просчеты и поняв, кто и в чём был не прав. Чаще всего виновными остаются деньги, реже — ты сам. Но и во втором случае ты примиряешь себя с обстоятельствами, понимая, что ни к чему ворошить отпылавший огонь, его угли. Искры темного пламени в тебе не вызовут радости, а боли утрат и разочарований не нужны как данность, ибо когда данность предполагает ее потребителя, то становятся бесполезны все возвращения: нет ни возможности исправления ошибок, ни оценщиков качества воспроизведения твоей мудрости.

Лучшая в мире звезда — та, что увидена в отыгравшем костре, и возведена до небесного уровня, чтобы не отрывать ее среди углей юности.

В советском прошлом нашей страны у каждого была возможность оценить свою надежную свободу со свободой мнимой. Настоящая свобода пугала своей неотразимостью в зеркале современности. Правила и догмы составляли значимую часть действительности. Свободой пугали, обнажая ее неблагополучные стороны и отбивая желание ее иметь. Так, дети вырастали, имея перед собой лекало судьбы своих родителей, и всю жизнь исправляли своей судьбой их недочеты.

Видя перед собой изнанку бедности, многие стремились к богатству, а наткнувшись на острые шипы финансового благополучия, либо в корне изменяли свою жизнь, никогда не возвращаясь в прошлое. Либо мастерски исправляя свои свежие ошибки, пользовались приобретенным опытом как панацеей от бед, ликвидируя зажированность пространства и оглупление мира вокруг себя, наглухо закрывающие двери в свет ощущений радости.

В детстве я не понимала всей трагедии жизни моего отца, когда ему надо было то же, что и мне: письменный стол, уединение и нормальное питание. А еще дружеское общение с его интеллигентными друзьями, где папа был центром внимания с его культурной программой: это были беседы о литературе, театре, культуре, иностранных языках. Мой слух ловил всё интересное: имя Мейерхольда, Марины Цветаевой, Александра Солженицына, — и это в 70—х годах прошедшего столетия, когда такого широкого доступа к книгам не было, и томик Цветаевой однажды попал к нам в дом из библиотеки ДК ГАЗ под строжайшим секретом и строго на неделю. Но папе добраться до стихов Марины Цветаевой, всеблагой, можно было только через мое понимание, что читать книги для взрослых детям нельзя, а этого понимания-то как раз и не было. Так наперегонки с папой в 11 — 12 лет я прочла, выписывая в отдельную тайную тетрадь особенно понравившиеся мне стихи Марины Цветаевой, которую боготворила, как мифы Древней Греции, которые тогда в школьном обучении еще не присутствовали, и роман «Голова профессора Доуэля», письма Владимира Леви, романы Стефана Цвейга.

Позднее, когда мои воспоминания детства улеглись и начали вытесняться новыми ощущениями жизни, я придумала себе лирическую героиню, девочку-школьницу, ее жизнь, полную тайн, жизнь ее родителей, в некоторых моментах, схожую с жизнью моих родителей, особенно во фрагментах военного детства. Я написала однажды на новом листе открытой своей творческой тетради, думая, что все эти писания останутся никем не замеченными и умрут вместе с пухлыми стопками обычных школьных тетрадей и старых дневников:

Жизнь моего отца — это растянувшееся харакири.

Дальше нужна была интрига, и она возникла неожиданно. Родной брат моего отца и его жена были студентами-медиками, и я подслушивала, когда они готовились к лекциям. Тут-то и возникла интрига.

Папа отдал себя резать врачам, а мать «отрубила» ему голову транквилизаторами, чтоб не мешал ей делать свои дела. Именно так японские самураи совершают харакири: сначала вспарывают себе живот, потом помощник, специально ожидающий по традициям обряда, отрубает самураю голову. И всё из-за недостатка денег… Папа после операции, — у него был перетонит, — нуждался в хорошем питании, а мама настолько устала от всей беготни по больницам, что ничего, кроме привычных щей и макарон, предложить не могла, тогда врачи посоветовали ей усилить дозы транквилизаторов для уменьшения интереса к питанию, — оказалось, что к жизни вообще. На самом деле не в питании было дело, а в недостатке денег на него. Родственники мамы ездили заграницу за духами и всяким дефицитом, а у мамы никогда не было денег на их дорогие безделушки, и мама чувствовала себя неловко перед богатеями и их упреками, что они везли через закрытую в СССР границу разные прибамбасы, а она ничего не может купить даже дешевле, чем это стоит, даже без стоимости дороги «туда». Им же мало было скандала от папы с объяснениями о том, что он свою семью строит на серьезной основе и стремлении вырастить из дочери человека, а не куклу для игральщиков, делающих из семьи посмешище с гуляньями «в антрактах любви».

Растянувшееся харакири — страшная метафора жизни, убитой попытками выжить среди растущих перебиваний интересов и возможностей. Денег не хватало всегда: и когда послеоперационный отец нуждался в клюквенном морсе и курином бульоне, а после в курице, провернутой через мясорубку, и когда надо было платить за музыкальную школу, но даже духом своим становиться перед деньгами на колени невозможно, но это может только мать, когда ее ребенок умирает от голода. Баба Лиза переживала, но варить куриный бульон приходилось маме, потому что его мать то молилась о здоровье папы, то в туалете тайно курила козью ножку, принадлежа к северным народностям, у которых курение было священнодействием, сопряженным с процессом высшего мышления. Тонкому телу человека необходимо питание не только биологическое, но и духовное, а духовную подпитку дают добрые рукопожатия родственников, их присутствие, тихое копошение для блага больного, а не хищные подскоки с вопросами о наличии семье свободных денег.

Недавно в интернете я увидела фотографию крошечного человеческого существа, которое едва стоит на ногах, поддерживаемо большими руками помощника, без которого стоять было бы невозможно. Это африканское существо с непропорционально огромной головой, на длинных тонких ногах, притягивало внимание еще и очень живым, выразительным взглядом своим, в котором лучились добро, понимание, любовь. Подпись под фотографией гласила о количестве погибающих от голода живых существ на Земле. Это существо с его хранителями я видела во время экскурсии с внуком по водопадам в Туапсинском районе. Заморыша держали в клетке из очень тонких металлических прутьев, чтобы на него не падали шишки или прутья, — да мало ли что может неожиданно упасть в горах во время экскурсии, когда люди разные мимо проходят или толпятся поглазеть, жуя жвачки, пробуя мед, напитки и сладости, предложенные местными охотниками заработков…

Тогда не факт голодных смертей стал главным ощущением, а невероятно добрые и понимающие глаза этого человека, его не страдание, а приятие мира как дара быть рядом с другими существами, даже с теми, кого он мог видеть, но не мог принять их образа жизни. Неприемлема была для него их жизнь: сытых толстобрюхих уродов, ежедневно нажирающихся, как дурак на поминках, они посещают дорогие салоны по уходу за собственным жиром и тем, что издревле у людей называется лицом.

Страдания исходили не от него, голодного и нуждающегося в помощи, а от тех экскурсантов в его жизнь, которые видели его и ужасались. Во имя спасения собственных душ или из сострадания часть экскурсантов помогали питанием и деньгами для этого человеческого существа, родившегося в центре плача о хлебе насущном у 14—летней африканской девочки.

Я много думала о других таких же лишенных всех человеческих возможностей, человеческих существах. А тогда во время экскурсии по Туапсинскому району, о которой мне напомнила фотография заморыша в интернете, я разговаривала с охранниками или точнее хранителями странного малыша, рожденного недееспособным, — сильными крепкими парнями, охраняющими его и собирающими посильную дань с туристов на его содержание и поддержание его жизни. Парни рассказали мне о том, как больно подкидышу, которого они спасают, даже недобрый взгляд экскурсанта может сильно ранить его, не говоря уже об упавшей с дерева маленькой веточке или ради забавы малолетним хулиганом брошенной в него семечке или ореховой скорлупе. Заморыш имеет человеческий мозг, он всё понимает, но его физические силы истощены так, что простые движения руками для него труд. Сидеть он может не более пяти минут, чтобы не напрягать сильно позвоночник, а то позднее он не сможет уснуть от боли.

Борьба неимущих за свой кусок хлеба актуальна всегда, — тихая таинственна борьба, состоящая в неприятии и вынужденном созерцании жира и сала, рук, гребущих к своему пузу недоступные для других средства: еще и еще яств, денег, злата, крови. Когда люди превращаются в монстров тщеславия, им не слышен звук плача малоимущих сквозь сало и жир, застилающие уши фундаментом коммерции.

НЕСООТВЕТСТВИЕ ВОЗМОЖНОСТЕЙ И ЖЕЛАНИЙ

Что остается важным, так этот свет как признак свободы. Меняя пульс на музыку, свет меняет цвета и дает прозрачность предметов. Остается выбрать нужное и ненужное, и держать возле себя только то, что дарит свет и счастье. Белые облики сотни раз правых теряют цвет, насыщаясь оттенками, ограничивающими твое зрение и интерес к ним. Отбеливаются облики некоторых волнующих тебя палачей. Куда -то улетают их топоры, обретая в пути ненужные сучья твоих бравых поисков счастья не в том месте и не в том времени. Кочегары совести дружно идут в баню и смывают, обдираясь до крови, грязь бытия. А ты делаешь мольберт, чтобы нарисовать далеко ушедшее новыми красками, ставишь картину перед собой, и плачешь слезами счастья познания. От настигшего ума, бывает, люди плачут, и мудрея от осознанных промахов, набираются сил их исправить, а исправляя, совершают новые ошибки, упуская возможность дать их исправить времени. Так, репетиция жизни в молодости становится залогом хорошего спектакля в зрелости.

Однажды выиграв у жизни, никогда не забывай о возможности времени, твоего главного оценщика, внести фатальные коррективы в уже ставшую книгой, жизнь.

Я рыдала от бурных аплодисментов, которые вывели меня из состояния счастья в детстве после своего фортепианного исполнения любимого произведения, и я же рыдала изнутри от вялых оценочных полу — хлопков, сказавших мне о том, что мое произведение не зажгло публику. Когда я была счастливее? Когда наглый кот разлегся на моей спине, согрев ее, и становилось немыслимым встать и раствориться в суете, потому что даже витая в фантазиях, человек интуитивно постигает свою опору, и ее надежность дает ему истинное счастье безопасности.

Сбросить кота и облачиться проблемами бывших людей — созерцателей твоего несчастья — недостойно человека. Истребители счастья претендуют на твою самоотдачу, а ты уже обрел ум, и не пустишься в их поиск нового образчика делания ими тебя такого, какой нарисовали они, не имею понятия о твоем праве делать свое счастье самому.

Ты уже не так мал, чтобы тебя смогли украсть цыгане, которыми тебя пугали в детстве, а тебе хотелось стать свободным и крепким в своем счастье. И ты уже узнал, что цыгане вовсе не крадут детей, у них своих потомков полно. Так и бояться уже нечего, кроме внезапной смерти любимого человека, но и это не лишения тебя атмосферы, — ты вдыхаешь воздух, а кто-то уже не может этого сделать, и этом нет ни вины твоей, ни нравоучения тебе. Здесь работал рок. Ты не споришь с независящими от тебя причинами, это не даст ничего, особенно хорошего. И так, огибая острые углы, выходишь в новое качество: ты видим, но не доступен. Архат. А на самом деле только нейтрализуешься, чтобы кто-нибудь не указал на твои видимые ошибки, просчеты, которые в будущем дадут трещины по всему твоему бытию.

Родители мечтали о том, чтобы я была счастлива. Оговорюсь, все родители стараются ради счастья своих детей, и то, что я пишу, вовсе не значит, что я от первого лица исповедуюсь без лирического героя. Мои герои — плоды фантазии, — все, кроме заморыша.

Папа хотел дать мне блестящее образование, чтобы я смогла проявить свои способности и реализовать их в полной мере, но из-за местопребывания нашей семьи (мы живем в рабочем районе города) и по случаю отсутствия свободных денег, отец согласился на предложение медиков стать для них подопытным кроликом. Интрига вела меня далее к образам времени, незнакомым мне, но весь рассказ перешел в повесть, а я задумывала роман, и нужно было что-то с этим делать.

Это было нужно, чтобы не оставить меня на поругание родственников, чтобы я не впитывала их дикие нравы. Образованному человеку, по воле рока проживающему в районе для рабочих, весьма трудно адаптироваться в чуждой ему атмосфере попоек и мордобоя. Транспорт ходил в те времена не то чтобы плохо, — просто люди не знали, как бывает хорошо, и были довольны тем, что транспорт есть. Так за полтора часа с предварительным получасовым, если не более, ожиданием, можно было добраться из нижней части города в верхнюю, сделать винтаж по горам и очутиться в раю. Случалось такое, что организовывались очереди на право влезть в автобус, и все ехали в нём, как личинки в коконах, — это была галактика личинок, — особенное место в цивилизации.

Войти в автобус вне этой цепочки несчастных, было невозможно, во-избежании драки. А если учесть, что ехать надо было не только туда, но и обратно, причем толкаясь локтями, чтобы вообще войти и как-то всё же эти полтора часа стоять в смраде и давильне автобуса, вдыхая воздух советского общественного давления, попросту общедава, удава. Случались ли упадки сил в таких спартанских условиях? Бывало, даже и сексуальные маньяки водились в такой среде, — тискали молчащих, запуганных, и активно двигали локтями, удирая от орущих в давильне девушек: «Прекрати меня тискать, урод! Помогите!!!» Орать надо было как можно громче, чтобы гад понял, что нарвался не на бесплатное удовольствие, а на милицейский свисток. Тогда еще была милиция, а не полиция. Орать было необходимо, потому что маньяки выслеживали понравившихся им девушек и женщин, и если не заорать, а стерпеть их трения о бок и пульпирование эрогенных зон в толкучке всенародной автобусной, то станешь жертвой. Эту жертву, как впрочем, и любую другую жертву, будут пользовать всегда, и поджидать регулярно, а потом и убить мог тот негодяй, зная о физической слабости женщины, боясь огласки и наказания.

Поэтому, чтобы и за моим воспитанием следить, и помочь моему становлению, сделать из меня личность, отец оказался на хирургическом столе, а затем получил инвалидность и небольшое соцобеспечение, которого поначалу хватало, но затраты нашей семьи всегда были ограничены. По этому поводу разгорались частенько скандалы, всем хотелось хорошо питаться и пользоваться жизненными радостями. Родственники моей матери, выросшие преимущественно в рабочей среде, не могли простить моему отцу его высшего образования, им всегда казалось, что папа им должен за их некомпетентность и серьезные пробелы в знаниях. Родственные праздники заканчивались подсчетами финансов и прикреплением долгов за моей матерью, так как папа любил плотно подкрепиться, он тратил много энергии на общение с чуждой ему средой алчных родственников, так и мечтающих скорее взять, и чем больше, тем лучше. По причине скудости их интересов, уровень потребностей личинок даже не колебался в пределах мелкого накопительства и непременного желания друг друга превзойти. Преимущество состояло в материальных предметах бытия, как то люстра, платьице, болгарские духи, каблуки, французские духи — что за пределом всяких мечтаний, спортивный велосипед, коньяк или спиртное, служащее гарантией уравниловки — баланса между умом и телом. Они чувствовали умственное превосходство моего отца и никак не могли скомпенсировать в себе этот недостаток. Тогда родственники начали брать у папы книги, чтобы восполнить своё скудоумие, надо же было как-то прорываться сквозь кокон. Книги возвращать было жалко, открывшие для себя Америку вчитывались в отдельные абзацы, ожиревшие на материальных базарных интересах, вдруг открывшие для себя мир духовных ценностей, жадно вцеплялись в книги «Божественная комедия» Данте, «Война и мир» Толстого, «На тревожных перекрестках» Ваупшасова, «Белый раб» Хилдрет, «Исповедь сына века» Мюссе…

И ведь это была не просто книга «Война и мир» — это же была тайна, эпопея, икона, уроки нравственности, торт со взбитыми сливками, ведро яблок, вожделенная колбаса и вечный спектакль жизни… без антрактов. Птеродактиль жадности раздавил почти всех личинок, и выжившие, создали новую цивилизацию. Жадным до мысли было невозможно отдать книгу назад, как вдруг икону вернуть в храм или крестильный крест, кстати, для них это были равные предметы клирикального быта. Интеллектуально продвинутые демонстрировали свои приобретения в виде не принадлежащей им книжки своим знакомым, удваивая свой авторитет. Не имея желания расставаться с книгой, врали что угодно по поводу ее местонахождения, угощали всякими мнаками, а потом сообщали, что стоимость книги выплачена продуктами. Это приводило в восторг дикарское сообщество рабочей среды, вдруг пораженное молнией счастья мысли. Всё это значило, что и они так могут, что теперь и они знают, как называется торт по-английски, — это «кейк» (cake), а не «саке» (с доминантой на льющуюся мочу). Моменты настоящего прозрения среди дыма и пьянок нравились этим недалеким людям, но книги-то возвращать было жалко, и сетования папы на утрату его духовной ценности и мамы — на их высокую стоимость, и вообще на их стоимость возмущала оглуплённые рабскими трудами на благо процветания социалистического отечества головы. За братскими праздничными столами считали не как иначе, именно по головам. Стада невинных угнетенных не подразумевали иного отсчета. Где-то они сильно просчитались, видимо в самом начале своей жизнедеятельности, оттого сеновалы, пищащие мышами, наполнялись воздухом любви и опытом размножения. За покупку книги мать до сих пор грозит «размозжить» мне голову. Не говоря уже об изданиях теперь уже книг моего собственного сочинения. Она считает меня дебилкой от рождения, как до того считала моего отца, когда он вместо колбасы приносил домой книги, сам читал, мне читал, обсуждал прочитанные книги со своими друзьями. Друзьями папы были: Юрий Владимирович Малышевский, директор музыкальной школы №1, в которой я училась, — Малышевский был одноклассником папы. Далее по степени приближенности в пространстве — Михаил Михайлович Хробостов — скрипач и учитель музыки, полуслепой калека, подрабатывающий собиранием удлинителей и всякой электротехники вслепую. Аристархов — практикующий гинеколог, завотделением репрудоктологии, одноклассник и друг детства моего отца, — а детство у них было военное. Потом — исполнитель русских романсов и скрипач Владимир Арбеков, Паульман и Паркман, Мирра Борисовна, Поведская — вечное их трудоголическое внедрение с педагогическим пинцетом в мое становление, это были учительницы музыки и слушательницы папиных умных речей, а также изысканные еврейские пианистки и певицы. Самой моей любимой «тётенькой папы» была Делла Андреевна Ниеми и тайна ее происхождения: отец Деллы Андреевны, Андерс Ниеми, был финном, мать — чистокровная американка. Блистательная Делла Ниеми жила в соседнем квартале, она во время Великой Отечественной войны маленькой девочкой попала в плен и осталась навсегда жить в России. А когда подросла, уезжать из СССР стало не просто невозможным, но и неактуальным, когда круг друзей и знакомых был прочным и вполне устраивал Делу Андреевну.

Интеллигенция резко отличалась от лиц трудового народа своим образом жизни и поведением, но я не понимала, почему надо соблюдать правила приличия. Островное существование более всего приемлемо в отношении классовых конгломератов носителей высоких идей. Так с государственным общесоюзным клеймом дегенератов в восприятии лиц трудового подполья жили образованные люди, не имеющие финансовой возможности уехать жить в верхнюю часть города. Потом мама решила, что я стала слишком умная, и пора меня настраивать на рабочий лад, готовить к одеванию на меня рабочей робы. А то «отец тунеядец»: «Какой он переводчик! Так только! Какой ты музыкант! Так только, для отвода глаз!», — эти чудовищные заблуждения моей доброй, но весьма ограниченной мамы приводили в бешенство моего отца. Эти ее слова глубоко ранили и меня и папу, и создавали открытый фронт вражды между моими родителями и мной.

«Жрать-то все хотят одинаково: и переводчик, и музыкант, и воспитатели в детском саду, и слесарь и плотник», — мама не понимала, что меня она этими слова отталкивает и от себя тоже. Иная параллель существования двигала меня в творческие мастерские.

В пятилетнем возрасте я впервые познакомилась с настоящим художником, который писал этюды на улице. Поскольку я гуляла одна и заходила очень далеко от своего дома, то художник, находясь в творческом подъеме, взял меня с собой на загородный этюд, а родители тогда сбились с ног в поисках меня, и тогда-то папа и решил идти работать в милицию, чтобы суметь меня разыскать, если понадобится. Тогда, в СССР, была милиция, а не полиция, и отличие оказалось колоссальным: милиционеры боролись за уменьшение преступности, им за это платили деньги и они пользовались разными преимуществами в эпоху тотального дефицита. Полиция же наблюдает официальную среду преступников как сформированный источник своего дохода, борется с преступностью, создавая аналогичную среду вокруг бандита из непричастных к жизни преступников людей, прихорашивая и оправдывая жизнь преступника окружающей средой. На самом деле полиции надо бороться с разложителями общественной морали, отдыхающими на курортах за народный счет и строящими дачи из народных слез. А в современности полиция — орган, нанятый властью, поэтому и борьбы нет, — полный баланс и утилизация народа.

В СССР, если на улице открыт люк, — эта круглая железная штука, под которой в фильме «Двенадцать мгновений весны» пряталась радистка Кэт с двумя младенцами в охапку в фильме «Семнадцать мгновений весны», — и соответственно, туда может упасть человек и травмироваться, а меры по устранению травмоопасности никто не принимает, то под суд шел тот, кто за люки отвечал. В современной России по башке дадут только тогда виновнику, когда упадет в шахту люка человек и его родственники подадут в суд. Если никто не упал — значит все хорошо, и люк может оставаться открытым, даже если он находится неподалеку от детской площадки или рядом с дорогой, по которой ходят дети с их родителями. Никто не упал — значит, и не упадет. Полиция тут ни при чем. А кто причем — шевелить его замучаешься, он же и все твои копошения впишет себе в план работы и получит зарплату за твои слезки и рвения, а ты так и останешься безработным, хотя без тебя не крутился бы земной шар.

Но вернемся к художнику и моему путешествию с ним. Мы ехали то ли на трамвае, то ли на электричке, но приехали в сказочное место с ивами плакучими и речкой. Это был рай. Пух ивовый ложился на воду и так оставался на поверхности, создавая ощущение нежности. Картину свою художник назвал «Материнская нежность», — пух на воде и я на бережке с котенком, уснувшим на моих коленях.

Когда мы с художником приехали к тому месту, откуда он меня увозил, это довольно далеко от моего дома, за линией, где мы обычно с ребятней в костре пекли картошку, нас поймали и повели к моим родителям знакомые мне соседи. Был такой скандалище… даже описывать его страшно. Когда я увидела маму, то поняла, как она переживала за меня, и мы с папой вместе ее жалели, а она даже слова сказать не могла, только гладила меня по спине, сидящую у нее на коленях, и тихие слезы текли по ее щекам прямо ко мне на лицо и плечики.

РАЗРЫВ С ОБЩЕСТВОМ

Кататься на «Волге» и лопать черную икру столовыми ложками полюбят все, как только попробуют, и это долго не надоест, но мои родители никогда не стремились к богатству, а об икре понаслышке знали. Папа считал это срамом: жить, как партийные воротилы. В нашей семье всегда речь шла о хлебе насущном, а не о богатстве. А папа никак не мог завоевать благосклонность родственников моей мамы, благосостоянием своим отличавшихся от нас и совсем иным взглядом на жизнь. Чтобы жить, как они, надо было забыть о книгах, доме, и только с утра до вечера соблюдать свой надмирный статус, быть на работе и трепаться о постороннем, иногда лопать водку с сослуживцами после каторжных трудов, помогая этим стране и ее безопасности, и почаще подлизываться к начальству.

Вокруг меня создавалась иная среда, противостоящая окружающему сраму. Срамом считалось мировоззрение падших ангелов духа, срамно галдящих о пустоте, дуй в которую — и выползет ноль хула-хупный без единицы, — пустосвет Добчинского и Бобчинского. Папа не мог отпустить меня, девочку музыкальную, литературную и восприимчивую, в компании подрастающих алкоголиков, что так активно проявляли себя в местном парке, насилуя девчонок за танцплощадкой и грабя ларьки.

Причина ухода отца из клана работающих умных понятна. Когда он был на работе, половозрелые подростки интересовались мною, мешая на пути в музыкальную школу, задавая глупые вопросы, типа «Вашей маме зять нужен?». И невозможно было, зная, что в любой момент я окажусь на краю обламывающейся льдины, спокойно отдаваться работе и расти в профессиональном кругу. Прыткие интересы подростков из разных семей достигали обычно только уровня праздного интереса, не переходящего к практике, но опасений было множество, и когда я достигла высшей точки интереса окружающего пространства, а это было лет в 11—12, пакостные лапы пьяного хвастовства стали не только опасными для меня, но даже смертельно опасными. В СССР половые интересы касались исключительно семейно-бытовой плоскости, не задевая внимания общественных интересов и тем более эстрадной культуры, и если вдруг они выходили наружу, то эти попытки пресекались и отламывались, как щупальца крабов, во имя соблюдения мирного существования в стране Советов.

Поползновения сверстников-подростков в поле моего жизненного интереса для моих родителей были чем-то смертельно опасным. Я и сама уже начинала бояться напугать родителей какими-то неосторожными выражениями, чтобы не оказаться в комнатной западне. Личное пространство мое не было для моих родителей зоной неприкосновенности, от меня требовали рассказывать подробно все случаи моего взаимодействия с миром. Поползновения уличных орлов, состоящие в грубом физиологическом интересе, как то залезть напуганной девчонке за шиворот в поисках эрогенных зон, а то и грудью поинтересоваться на расстоянии — вопросом типа «а что это?» заставили родителей призадуматься над контролем надо мной. Да что было-то, смешно сказать, потому что ничего не было: просто Вася, одноклассник, у которого брат сидел в тюрьме, залез мне за шиворот внезапно, с возгласами: «А что у нас тут такое? Опять на муравейнике уснула на пляже!»

Папа с мамой стояли на балконе, все видели, и после этой выходки Васи мне уже не разрешалось ходить одной по двору. Папа пошел в школу на разговор с классной руководительницей, и та рассказала ему о подвигах класса в сеймовском лагере труда, после которого на аборт пошла отличница из нашего класса. На Сейме были и страшеклассники, палатки якобы охранялись, но охренялись все, коснувшись неизведанного, манящего и будоражащего, в корне меняющего физиологию мозга.

Время распорядилось так, что мой отец принял помощь медиков, заботливо прооперировавших его кишечник, получил инвалидность, небольшое пособие, и свободное время для моего воспитания. Но до экзекуций с организмом была деятельность, ради которой стоило жить, интересная работа в дружном и уважаемом всеми коллективе советской милиции. Папа был первым оперируемым в России пациентом, выжившим при операции по перитониту. Он поднял пианино один, перевернув его, как он объяснял потом врачам скорой помощи, поставил пианино «на попа», из-за этого внутри его организма надорвалась прямая кишка, и ее содержимое вошло в кровь, как корабль в космос. Операцию проводил хирург Мамаев, успешно. Мамаев проводил операцию семь часов подряд и упал возле операционного стола от перенапряжения, довершив до конца самое главное в операции. Зашивали папин живот практиканты. После их шитья в течении нескольких лет хирурги вырезали узлы, даже без наркоза, потому что организм выдержать тридцать девять операций под наркозом не мог.

Поставить пианино в маленькую комнату требовали соседи, которым мешала моя игра на инструменте, новом коричневом пианино «Владимир», привезенном к нам в квартиру и поставленном грузчиками посредине большой комнаты. Я готовилась к концерту, играя прямо в центре зала. Звук мне нравился, открытый и мощный! Так недолго топорщились и витали мои отросшие крылья, так тщательно их обрезали палачи, каратели искусства…

Но не готовилась к концерту тогда одна очень хорошая девочка из нашей музыкальной школы. Ее изнасиловал подлый негодяй возле подъезда, когда она возвращалась с сольфеджио одна. Тогда у нее в ушах были серьги, и одна сережка пропала, это обнаружила ее мама, когда Маша пришла домой вся растерзанная и заплаканная. Эта серьга оказалась уликой. Папа тогда уже работал следователем, и ему досталось дело об изнасиловании Маши. Нужно было найти потерянную серьгу, и я ее нашла, когда мы с папой, якобы прогуливаясь, зашли в тот злополучный двор с гаражами. Я заметила ее не сразу: желтенькая такая, вмятая в землю под веточкой березки. Увидела и сказала папе, сразу подняв колючую серьгу.

— Надо же осторожнее, нас могут увидеть! Я же тебе говорил, сначала скажи мне, когда найдешь глазами, — страшным голосом прошептал папа. Но было поздно.

В окно смотрел гад, который был свидетелем, с первого этажа он видел, как Машу насиловал тот скот, и он же передал по цепочке, стуча по батарее у себя дома, предупреждая банду, что мы с папой были на этом месте.

Серьгу папа предоставил в милиции как улику, на ней были найдены отпечатки пальцев насильника. Я поднимала эту улику пакетом целлофановым, специально приготовленным заранее, — мы же знали, куда шли и что будет. Не могли предположить только, что цепочка гадов так крепка, и они выследили меня, когда я возвращалась из школы. Я сыграла дурочку, отпустили, был полдень, и нас могли видеть прхожие, а бандиты этого не хотели.

Ужас, охвативший меня тогда, в момент разговора с преступниками, стоящими на шухере во время изнасилования моей подруги из музыкальной школы, вышиб на время всю мою блаженную любовь к поэзии. За ними следили, поэтому мне удалось избежать длительного разговора, — подошел кто-то в кепке, затем прошла женщина, и увела взгляд преступника от меня, — тут-то я и улизнула домой.

— Надо уезжать в Москву к тете Поле, ты в опасности, — сказал папа, увидев меня дрожащую от ужаса.

Но пришла мама с работы, и всё упростила до маной каши, которую я расхлебывала лет двадцать после. Мы не уехали, а зря.

ЦЕНА ДОБРОТЫ

Начало творческой деятельности моего отца связано именно с педагогикой, продолжение — с переводческой деятельностью, а окончание трудовой программы произошло до такой степени нестандартно, что многие удивляются, как мог преподаватель английского языка и переводчик стать следователем по особо важным делам. Но ничего сверхъестественного здесь нет, просто это был сознательный выбор во имя семьи, на её благо и процветание. Мы жили в тесной квартире вместе три семьи, как настоящие личинки бабочек. Кроме нашей семьи на сорока восьми метрах жили еще родители моего папы, мои бабушка с дедушкой, и семья брата отца, — оттого мечтой моей мамы всегда была отдельная квартира. Папа прошел специальную переподготовку, чтобы получить работу в милиции, — там давали квартиры семьям служащих. Его неординарный ум и высшее образование в редкой тогда для нашего местожительства области знаний оценило командование. Но папа во всем, за что брался, находил удовольствие и действовал исключительно добросовестно, порой даже затрачивая больше сил, чем того стоило. Ему нравилось работать с людьми как психолог, выправляя психику преступника, устраняя установки на зло, не просто допрашивать людей, в которых он видел стремление исправить допущенную ошибку жизни. Папа начинал работать как психолог с такими оступившимися людьми, и многие из них были благодарны моему отцу за данную им возможность исправиться, стать на путь духовного прозрения, эволюции сознания и возможность исправить свою жизнь, а стало быть, и жизнь своих близких, к лучшему. Осужденные ведь как на ладони, видны помышления и дальнейшие перспективы их развития. То, в какую сторону пойдет развитие, предсказывал папа, используя знания по физиогномике, графологии, психологии и гипнозу. Это была единственная для меня информация, данная о службе моего папы в органах.

Папа брал под своё ведомство тех людей, в ком в первую очередь видел предпосылки доброты, воспитанности и внутренней культуры, а также, если он замечал зачатки человечности по отношении к другим людям. Надо всегда верить в способность личности стать на более высокую ступень в развитии, на путь очищения души от наслоения грехов. Нельзя всё время только напоминать: ты — грешен, неси наказание. Так удваивать состояние вины — грех не меньший, чем убийство духа в личности. Отчасти настоящими преступниками являются те люди, кто не дает возможности другому человеку стать на путь очищения от грехов и исправления, толкая в свою лунку болота. Ведь здесь он нагрешил, а там — исправил, надо только дать личности поверить в чистоту дальнейшего пути исправления, а не лишать его надежд на право ступить на иную стезю, которая облагородит его внутренний облик. Среда, конечно, засосет, но увезти человека для исправления и дать ему крепкий внутренний щит, такой, чтоб прежнее окружение заметило и отошло — святое дело. Папа верил в личность, в благородство человека разумного.

Карьерные мыши не стерпели это, подсунули ему рецидивиста, опытного актера, сыгравшего и обаяние доброты, и желание стать настоящим человеком, честным и умным. На самом деле зэк добивался расположения к себе моего отца, чтобы отомстить ему за освобожденного моим папой возлюбленного этого рецидивиста. «Актёр» использовал в тюрьме молодого парня, получившего срок за уличную потасовку, и пользовался им как типажом наивности для достижения своих грязных целей на поприще банковских махинаций.

Папа чувствовал, что этот осужденный неискренен в допросах, но были засекречены документы, открывающие рецидивистскую деятельность «Актера»: карьеристам необходимо было убрать отца из органов милицейской службы. Когда эти документы пришли, папа уже не мог работать по специальности, потому что у «Актера» были крепкие связи с волей, а на воле связанные с «Актером» отморозки подбирались ко мне. Я очень ценю папино внимание и его добросердечность. Увидев однажды издалека, что за мной настойчиво следует грязный тип и пытается со мной заговорить, а следом за ним тянутся еще три таких же урода, папа стал ждать меня из музыкальной школы, и его беспокойство за меня превзошло его желание работать в милиции. Папа же видел, как я наивна, мои заоблачные витания в поэтических грёзах, мои разочарования по поводу общения с одноклассниками, их недальновидность и пустоту. Поэтому он стал моим домашним учителем. Но никто не знал, как обернутся эти кредиты нравственности и игра со здоровьем. Отец загубил себя тем, что перестал доверять себе и своему организму, а верил только хирургам, для которых радикальный путь решения проблемы является единственно верным. Это был медицинский капкан: заботливость медиков превзошла ожидания усталого от гонки жизни организма. В таком расслабленном состоянии его и «взяли», как преступника с поличным, — а исток «преступления» был всего лишь в любви к своей единственной дочери и желание участвовать в моем становлении личности. Такую чудовищную цену заплатил мой папа государственной системе. Так в России обходится стремление направить ребенка на путь истинный, не дать опуститься, — стать на уровень деградации, как многие обыватели, не соображая, что происходит, а просто проживая в состоянии отупления многие годы. Исходом таких жизней бывает разоренная душа, потерявшая точки опоры и восходящие точки пути, забивая энергоцентры спиртным, а мозги — государственной политикой, запрещающей свободу волеизъявлений и индивидуальное воспитание во имя общественного «ку» перед правящей элитой.

Толпы оболваненных правителями «пингвинов» радостно размножаются, поверив нарисованной в газете купюре, а потом, обессилев от безденежья, бьют своего ребенка за все свои грехи, за своё отчаяние в собственной судьбе. Растерянный ребенок не понимает, за что его избивают родители, и начинает защищаться поначалу, потом понимает, что это бесполезно — они сильнее, замыкается в себе и, наконец, приобретает тот самый облик гражданина разорённой страны, где процветают лишь законодатели правил, — ребенок, взрослея, звереет. Именно статус животного дает ему система узаконенного грабежа и откровенного безразличия к его судьбе, которую он «должен строить сам». Но эту постройку всегда ломают слоны от сильных мира сего. Они определяют более чем скромное место человеческой единице в стаде рабов.

Глава 2. БАБИЗМ-ЯГИЗМ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ

Впервые внимание на себя службы госбезопасности папа обратил, когда я ходила в младшую группу детского сада. Из заграницы приехал знакомый папы, дядя Адик, они раньше вместе учились в институте иностранных языков, Адик ездил в Индию, а папа, как самый успешный на курсе студент, помогал ему с переводами до поездки. Самого папу не пустили за границу, оттого что он был разведен, его первая жена была утонченной натурой и не выдержала некоторой неотесанности папы, — мужчины же взрослеют позднее, их, собственно, делают взрослыми женщины, обратив в круг семейных проблем.

Дядя Адик привез диафильм и проектор, сказал, что проектор мне, чтобы я свои мультики смотрела. Папа уселся с Адиком переводить фильм. Это был мультик-пародия на советское правительство, в нём центральные фигуры компартии выступали пародийными рисованными куклами, каждая из кукол носила отличительные черты лица правителя. У куклы-Брежнева были нарочито густые брови, и он ими забавно двигал при разговоре, а сама его фигура походила на жабу. У Хрущева всегда под мышкой был початок его любимой кукурузы, и он забавно перемещал этот початок в разные части тела, забавно, будто початок ползал по нему, да и сам он весь в некоторых фрагментах был из кукурузы. Кукла-Гитлер был сухощавым, одетым в сухой лист человеком-веткой. Куклы общались между собой, под картинками стояли фрагменты их разговора на английском языке, папа переводил на русский, дядя Адик записывал, советуясь с папой, правильно ли и так ли он понял отдельные фразы, и как привести к литературному языку текст.

Папа с Адиком развеселились, изображали голосами кукол, я смеялась. Мне очень понравился этот мультфильм. Он назывался «Бабизм-Ягизм и его последствия». Под Бабизмом-Ягизмом подразумевался коммунизм. Куклы пародировали съезды компартии и межнациональный обмен идеями общественного устройства.

На следующий день в детском саду я в экзальтации смеха играла с детьми, бросая реплики из «Бабизма-Ягизма…». Оживленной игрой заинтересовалась одна из воспитательниц. Я обычно в детском саду была грустной, мне всегда хотелось домой, и я каждый час ждала, чтобы за мной кто-нибудь пришел из родителей. А в тот день я смеялась с детьми, и воспитательница прислушалась к нашему смеху. Я рассказывала о мультике «Бабизм-Ягизм и его последствия» и на куклах показывала, какие внешние отличия у героев мультика. Воспитательница позвала заведующую, и мне пришлось подробно, уже без моих сверстников, рассказывать двум воспитателям и заведующей содержание мультфильма. После тихого часа появились двое мужчин и женщина, которых мы раньше никогда не видели, при них снова меня заставили рассказывать о мультфильме в кабинете заведующей детского сада.

Вечером, когда мама меня забирала из группы домой, с ней поговорили в кабинете заведующей, а придя домой, мы папу не застали. Дяди Адика тоже не было. Проектор забрали, и фильм я больше никогда не видела. Папа появился примерно месяца через два, он был коротко пострижен и вел себя неестественно. Мы уже не могли смеяться, он сидел и думал о чем-то сосредоточенно и долго. Так продолжались дни и недели. Мне подходить к папе не разрешалось, но он иногда реагировал на меня вялым взглядом и жалкой попыткой улыбнуться.

Через несколько месяцев я уже общалась с ним, но он стал не друг, а мучитель. Допрашивал меня о друзьях из детского сада, постоянные подробные расспросы выводили меня из терпения и считались наказанием. Если я отказывалась отвечать, меня он бил. Так обработала отца государственно-медицинская система, — политических наказывали отрубанием головы медикаментами. После отец оклемался, стал добрее, но бывало и такое, что вести себя сдержанно он не мог. Разлад произошел в нём самом, и мы с мамой, и бабушка с дедушкой страдали от скандалов, — это были попытки отца снова включиться в жизнь, стать прежним. Процесс восстановления длился настолько долго, что я успела вырасти и по-настоящему оценивать ситуацию. Бьют — беги, дают — бери. Надлом в отце остался, всё он видел уже через призму насильственного контроля. Это лишало человеческих прав и свобод.

Взрыв эмоций мог помочь отцу вырваться из оцепенения, и такой взрыв оказался в нашей семье, его несли дети, мы с двоюродным братом Алешей. У нас всегда обсуждалось поведение детей за пределами нашей семьи, и поводов тому было немало: Алеша, ожидая внимания воспитателей к его персоне по случаю пожелания его родителей дать ему конфеты из новогоднего подарка до появления родителей в садике, захотел в туалет, а там уборщица мыла пол и не пустила. Алеша терпел изо всех сил, жался-жался, увидел аквариум с рыбками и… накакал в него, похвалившись, как вода его сама помыла, а рыбка поцеловала в… Сначала, пока не пришли с совещания у заведующей воспитательницы и уборщица не вышла из туалета, всем было весело от сообщений Алеши, но когда девочки пошли посмотреть на рыбок, не убила ли их падающая в воду глыба, то всем захотелось спасти рыбок. Я отправилась в кабинет заведующей, вошла и перед всеми сообщила: «Рыбок надо спасть!». Ноги подкашивались от ужаса, потому что на меня смотрел весь педагогический состав детского сада.

— Сомова, Леночка мы спасем рыбок. На совещание детям нельзя.

— Да пока вы совещаетесь, рыбки умрут, потому что Алеша Сомов накакал в аквариум, и они затыкают нос, кто чем может: кто хвостом, кто плавниками, — отважно выпалила я, вся красная и потная от ужаса.

Тут раздался оглушительный взрыв смеха.

— Новый год удался, — без смеха сказала заведующая.

Воспитатели в ужасе по ее разрешению отправились в группу. Алешиным родителям было дано предписание «не приводить больше этого засранца в детский сад».

И тогда мы с Алешей болели вместе гриппом, поскольку наши папы были братьями. И мой папа с нами сидел, так мы его встряхнули, что режиссеру фильма о мальчике, которого похитили бандиты, а потом не знали, как от него отделаться, было бы где черпать вдохновение.

ТЕЧЕНИЕ БЛАГОРОДНЫХ ВОЛН

Когда я выросла и стала работать, все еще мечтала о высшем образовании и других коллегах, не матерящихся беспрестанно и не перетирающих свои семейные проблемы языком с рядом находящимся болваном, которому нет никакого дела ни до твоей семьи, ни до тебя в сущности. Сочувствие — не вся составляющая интеллекта, как раз его отсутствие больше трогает, — у меня не раз были возможности в этом убедиться. Я не стала сволочью, конечно, я помогала людям по доброй воле, зная, что никогда не получу от них ни малейшей поддержки в трудную минуту. И не должно оставаться обиды за недополученное внимание, и должны быть общие идеи кроме пополнения кошелька, но получив — таки высшее образование, я не нашла в людях, получающих его вместе со мной, ни малейшего стремления к духовному росту, ради чего я карабкалась на Эверест. Везде присутствовала вымышленная недобрым государством стена из роста потребностей при отсутствии повышения зарплаты. Требовались магические заклинания, чтобы прожить от получения денег и до их следующего пополнения на счет.

«Голь на выдумки хитра» — приговаривала частенько моя преподавательница в университете на языкознании Татьяна Михайловна Горшкова. Люди изощрялись, как могли, чтобы выжить при крошечных зарплатах, но любви и уважения друг к другу не растеряли, и с Днем рождения коллегу могли поздравить, и с другими праздниками, и морально поддержать в случае неприятностей любого характера.

Летаешь в высоте самопознания и мироощущения — а крепостная стена щерит жало для битвы с тобой, — и схватки с монстром капитала берут за живое в самом начале премьеры жизни. А что тогда будет в конце? Самонадеянность держит свой канат для шагов по нему твоих ног, — держит — и плавно опускает канат до самого дна отверстой пропасти. Хватаешься за выступы скал, корни растений, ветви и траву, пучками вырываемую при соскальзывании тела под тяжестью материальных воплощений духовных радостей. Потом, выбившись из сил, под занавес попыток бросаешь все пучки, ведущие к балласту, просто садишься на невидимый тебе объект пятой точкой — и начинаешь делать свое дело. В моем случае — писать стихи, рассказы и записывать мысли. И причем тут какие-то коллеги? Ты есть ты. Ты пришел в мир не просто дышать, а делать свое дело. Это была жизнь до галактики личинок.

Опера нищих, или Рожденные из клякс. Рисунок Елены Сомовой, 2022

НА ВОЛНЕ

Даже среди своих коллег или друзей можно почувствовать вдруг волну позыва к творчеству, будто скулящий маленький щенок отчаянно пытается выбраться из корзинки, цепляясь лапами за неподатливые прутья, крепко сплетенные и надежно хранящие от внешних ударов случайно проходящих мимо ног, — это строки нежности. И не уснешь теперь, пока не выпишешься, чувства расцветают от прикосновения авторучки к бумаге, и вспыхивают от касания пальцами клавиатуры: не надо бороться за каллиграфию, — просто лети вместе с чувствами и мыслями в открытом пространстве своего вдохновения!

Тебе помогает духовный опыт многих поколений, носителем которых ты стал, окунувшись в учения восточных мудрецов или классиков литературы. Во времени и пространстве ты пытаешься найти нишу, находясь в которой возможно будет вытянуться во весь рост, — я имею в виду рост внутреннего содержания человека, его духовную сущность. Время вынимает начинку, заменяя ее трухой суетных устремлений, а ты снова наполняешь себя философскими размышлениями, ответвления которых записываешь в электронную тетрадь. Это мило со стороны Фортуны, прославленной своей неумолимостью, вдруг предоставить возможность истосковавшемуся по настоящему делу человеку, стать писателем без подражаний, в которые толкают учения в университетах и продолжительные беседы с профессорами. Ты фиксируешь факты своего духовного взлета или неотвратимого падения какого-то человека из прежнего твоего круга. Осознания чьего-то падения, скорее всего, тоже виток твоего взлета, ведь зная о падшем, ты не полезешь в дебри его падения, прознав структуру их содержания, как то мелкое предательство или подхалимаж с целью подкупа, — это самое безобидное из формул падения.

Уходить от пера для писателя — тоже часть предательства, которое он может исправить, отдалившись на время от толпы и посвятив себя творчеству, к примеру, в новогодние праздники, если время будней убила работа за кусок хлеба.

Но с моим папой все было несколько иначе: работа за кусок хлеба, да постоянная трескотня родственников по поводу недостатка средств, вывели его в лоно черного поля отчаяния, где качественно изменилось его отношение к миру. Он был один и не мог быть один, оттого, что был страстным собеседником, захватывающе рассказывал о военном и послевоенном детстве, о том, как его мать потеряла его младшую сестру Нину, ворвавшись в подъезд и увидев девочку под прессом раздавившего ее лифта. Лифты в военное время были не кабинками с цельными дверьми, — двери были отдельно, и открыв их, можно было, задрав голову, увидеть, как на тебя сверху ползет коробка с длинными тросами, и главное было — вовремя отпрыгнуть или отойти заранее, до падения на тебя этой огромной коробки. Так и гнев человечий может внезапно пасть на человека, и не успеешь выйти из поля гнева — разобьет всю тебя дрессированная тяжелой жизнью волна негодования. Гибкость характера непременно должна вырабатываться, и чем раньше, тем лучше: психологическая гибкость в общении с людьми.

Нина играла с мячом у подъезда, громко ударяя ладошкой о стукающийся об асфальт мяч. Дверь в подъезд была открыта, и девочке — она была бы моей тетей, если бы выжила в ту войну, — нравилось слушать гул мяча, ударяющегося о пол, а в подъезде этот гул был слышнее. Войдя в подъезд за подпрыгивающим от подстегивающей ее ладошкой мячом, Нина не заметила камень на полу, и не отошла шажок в сторону, а мяч, попав на камень, отскочил. Так вместо того чтобы оказаться возле ладони девочки, мяч покатился к лифту, меняя красный цвет на зеленый, — и только желтая полоса, разделяющая цвета, мелькала и звала бежать за мячом вперед. Двери лифта были распахнуты, — кто-то из жителей подъезда, спустившись сверху, не закрыл за собой дверцы лифта, и вышел на улицу. Сам лифт громыхал где-то наверху, позванный помочь спустится к земле жителям верхних этажей. Мяч вкатился прямо в открытые двери и замер в ожидании дальнейшего сценария действий.

Пятилетняя Нина не могла предугадать опасности, подбежала к распахнутым дверям лифта и полезла за мячом, но зацепилась колготами за гвоздь, не отпустивший ее коленки. Лифт между тем с грохотом упал на бедную девочку, не успевшую даже напугаться. Напугался ее брат, мой папа, вбежав за сестрой Ниной в подъезд несколькими секундами позднее, а за папой вбежала и бабушка Елизавета Орефьевна. Шокированные внезапной смертью маленького любимого существа, Мать и сын секунду стояли, затем послышался резкий крик матери, приседающей от ужаса и осознания смерти ее ребенка — единственной дочери. Моему папе было тогда десять лет, он был ошеломлен произошедшей на его глазах смертью младшей сестры и криком безнадежности своей матери. Стал поднимать ее, пытался ей помочь, как мог. На крик в подъезд вбежали жители дома и прохожие, находящиеся неподалеку, во дворе. С верхних этажей уже спускались предлагающие помочь, люди. В то время оказание немедленной помощи было реальным, никто не прятался за дверьми своих квартир.

Эту смерть войне невозможно простить, и Нину всегда вспоминали в нашем доме, не теряя из памяти и другие военные воспоминания: голод, гашение фугасок, похоронки, страдания людей.

Переживания делают людей добрее, но не гаснет боль утрат.

Папа всегда стоял за меня стеной, защищая от травм и физических и душевных, потому что я напоминала всем родственникам и людям, знавшим нашу семью и ушедшую Нину, в облике пятилетней Нины из памяти люди находили схожесть черт лица с моими. Ее облик остался на фотографиях: девочка с большим бантом, немного смеющимися глазами и ямочкой на подбородке. Фотографию Нины бабушка берегла под стеклом в раме, как бесценную для ее сердца картину.

ВЗРОСЛЕНИЕ — ЭТО ТРУД БОГА

В годы моего взросления, чтобы я не оказалась под глубоким воздействием безобразной в своей алчности толпы, всегда пугающей главной их бедой — отсутствием денег, меня привлекали к занятиям английским и музыкой. Иногда мы с местной детворой устраивали экспедиции по вылову мелких монет из ручья, красотой которого приходили любоваться влюбленные и бросали в воду деньги, чтобы вернуться назад к месту, где они чувствовали себя счастливыми. Так же проводились походы вокруг дома с привалом, — смешно, но мы искали деньги, чтобы помочь родителям стать добрее друг к другу и к нам.

Позже, через десять лет, папа спасал меня из дурной кампании, приманившей меня своим хитрым сочувствием («Даже погулять некогда девчонке, всё время только учеба да учеба» — сетовала мама одной из девочек, уже пьющей вино в этой компании вместе с друзьями). Эта компания отличалась вольным поведением, грубостью, курением и тягой к спиртным напиткам, но я этого не знала, они просто поинтересовались, как я живу, и я рассказала, а они были внимательны и даже угостили меня конфетами с лимонадом. Два вечера я провела с ними, рассказывая о себе и слушая истории о них. С моей стороны весь интерес к ним был уже исчерпан.

Когда мои родители узнали от Марии Васильевны, подруги моей бабушки со стороны папы, Елизаветы Орефьевны, о том, с кем я общаюсь, были долгие объяснения. Всеми зоркими дворовыми бабусями моим родителям был предъявлены страшные опасения за мою судьбу, а также иск по отсутствию воспитания. Закончилось всё тем, что с моих родителей компания почти готовых бандитов потребовала выкуп за меня, и тогда «они от меня отстанут». Папа вытянул меня из их капкана, потеряв карьеру и работу, но он сумел объяснить мне, где мир, а где война, где грязь, а где золото, и что является наиболее ценным для человека, что необходимо знать личности с волей закаленной и крепкой, такой, что ни один враг не сможет одолеть. Бусинке, чтобы не смешаться с навозом, нужно иметь внутренний движок, толкающий ее к свету, — и человеку надо иметь внутри поплавок, способный обнаружить в нём течение благородных волн.

КНИЖНЫЙ ЧЕРВЬ И ЕГО ЛИЧИНКА

По ощущениям, полученным в детстве, я распознаю многие реальные признаки окружающего меня мира, к ним добавляются выводы из опыта общения с людьми, и происходят открытия. Вот я восхищалась умом одного товарища, его умением находиться поверх барьеров, — над людьми и их устремлениями и попытками, но увидев его не героем своей жизни, а его взаимодействиями с другими людьми, я поняла, в чем трагедия этой личности.

Это даже не трагедия для него самого, а скорее, трагедии происходят из его общения с людьми, желающими заиметь друга и помощника, положиться на его разум и положение в обществе, а получают кукиш и множество знаков вопроса. Книжный червь вгрызается в науку, перегрызая свои связи с миром людей, прогрызает брешь в душе человека, соприкасающегося с ним идеями или пространством бытия, и заполнят эту брешь своей слизью, пользуясь временем обращенного в его червивую религию. Главным постулатом червя служит беспрекословное подчинение его принципам, минуя свои желания, а возможности свои должны быть обращены исключительно на червивое самолюбие, дабы ублажать его всёзнайство, — всего на свете. Отблеск идеи червя ложится на все его деяния, о ком бы червь ни завел речь, все ниже его самого уровнем и не стоят внимания обгладываемого им субъекта. Дружба в самопожертвовании червю всего, что служит жизненной основой, почвой. А в дружбе важнее не то, насколько умен твой друг, а насколько он порядочен, не станет ли он глумиться с другими людьми над твоими проблемами или недостатками, обрушивая твои мечты в безнадежность.

Мое стремление стать умным человеком привело меня в объятия книжного червя. И никто не мог помочь определить, как сложатся обстоятельства, и тем более предугадать, кем я стану. Предполагалось, что жертвой червя и его начинкой, или вассалом, оседлавшем сущность всезнания и получающим постоянные победы от своей дружбы с книжным червем. Папа не был книжным червем, но он был скорее жертвой других червей, растаптывающих всё вокруг себя, а потому он беспокоился обо мне, стараясь найти для меня золотую середину, но не учитывая то, что я сама в состоянии для себя найти дорогу. Я росла, а в понимании своего отца, я оставалась маленькой девочкой, нуждающейся в его защите и руководстве. Оказалось, что самонадеянность юности стала единственной тропинкой к моему духовному росту. Книжного червя отбросило в сторону движение лопастей моих часовых стрелок, кружащих вокруг судьбы.

Червя отбросило, но его личинка крепко всосалась в мою жизнь, радостными глотками поглощая то, что не принадлежит ей: мое пространство жизни, мои силы, пытается выковырять из меня последнее, что держит меня на земле, приспособить для собственного существования, — устроить свою жизнь на платформе моей жизни. Личинка червя, как ловкий десантник, подлетает ко мне, спускает веревочную лестницу надо мной, быстро перебирая отростками, спускается по своей веревочной лестнице ко мне с целью очередного ограбления моей судьбы и моей жизни. Личинка считает, что она невидима, но я давно разгадала ее тактику действий, и не отвечаю на ее позывы к взаимодействию и не поддаюсь на ее уловки. Хитрая и увертливая, личинка книжного червя не носит предназначения обогащения знаниями, подобно прародителю, она четко знает свою цель, и лазерный прицел ее направлен на потребление и личный комфорт. Личинка взяла себе послушного робота в помощники, отпочковалась от него щитами бессмертия для себя и своего благоденствия, и вся ее жизнедеятельность состоит в придумывании планов очередного моего ограбления. Личинка изучает мои нравы плодотворно, предложила мне мирным путем оставить все свое, предоставив ей в безвременное владение, иногда подсылает своих разведчиков, — таких же десантников на судьбы своих создателей, яростных до потребления и завладения пространством.

Личинки знают цену комфорту, и так многообещающе ластятся улиточными своими присосками к корням древа жизни моей, что я изредка забывая о необходимости сохранять свою безопасность, но не потеряв окончательно бдительность, извлекаю для себя ценные уроки из их поведения. Но поскольку такие уроки могут стать решающим их пунктом действий, — я же не могу контролировать их присосочные интересы, — то приходится вовремя включать принятый ими устав держаться на расстоянии, во избежание возрастания конфликта и деления пространства на до и после извещения о делении на два государства.

Выглядит это, впрочем, вполне обыденно, вот диалог из общения с червем:

— Привет! Как дела?

— Хорошо. А у тебя?

— Да по-разному, но в целом неплохо.

— Чего делаешь?

— Живу. Ты о чем сейчас? О том, что я именно сейчас делаю, в этот момент, или что я делаю в творчестве? Или что я делаю с воспоминаниями о тебе?

— И то и другое. Приехать не могу, расскажи просто.

Вот вредный! Рассказывать ему о себе и своих делах! А с какой стати! Чем помочь хочет — так помог бы, хотя бы картошки взволок на пятый этаж, а что так просто ковырять раны бытия!

Невозможность жить в одном пространстве дает права и способности: право нормального существования раздельно, способности к сопротивлению и личному развитию. Для личинки книжного червя этого достаточно, ибо ее паразитизм достиг необозримых пределов, так что держать режим самообороны — залог победы и биения под ветром флага личного существования, жизни, благоденствия и развития. Не ради борьбы с личинкой я живу, работаю и дышу.

Я эту личинку видела даже на экране узи-аппарата во время ее питания внутри меня, даже с ребенком под сердцем, я и не подозревала, какая карательница моих интересов вылупится из скорлупы моего отчаяния и погружения в науки. Личинка питалась и продолжает выпрастывать щупальца в мою сторону, по привычке надеясь на лазерный прицел своих намерений выжрать из меня жизнь, захватив мою коробочку для сна, сделав ее своей.

Глава 3. ЖИЗНЬ ДО ГАЛАКТИКИ ЛИЧИНОК

Когда человек выполнил свою сверхзадачу, когда он осознал, насколько велико его приобретение — спасенная его судьба, — то желание некоторой благодарности огораживает его забором под электрическими проводами. Этих проводов я и боялась, оттого и редко приходила к отцу, отдаваясь без остатка творчеству, — поэзия не отпускала меня, спасая всякий раз, когда на меня извне надвигались танки самолюбия жителей ближних цивилизаций. Выйти из творческого русла, спуститься на землю из поэтических грёз было немыслимо, — точнее даже было равнозначно смерти. В круг моего общения входили очень немногие люди, по существу единицы, все они и сами были из творческих кругов: среди них были поэты, художники, музыканты, композиторы, актеры.

Потом возникло желание часто встречаться с папой, чтобы рассказывать ему обо всем на свете, вместе пародировать неудачные моменты жизни. Чтобы выйти из лабиринта неудач, необходима была поддержка близкого человека, но таких встреч было всего три, и вскоре наступила его смерть, — сердце не выдержало перегрузок от длительного ожидания, краткости встреч и попыток сократить пространство до минимума в желании обретения общего пространства. Но это был бы абсурд: жить, удваивая друг друга, толкаясь аурами, и наступая на свои возможности, как на хвосты друг друга.

Я прихожу в мыслях к отцу, как ходили ученики Конфуция к учителю, и тайная сила мысли дает мне новые импульсы жизни, волны творческих сил. Как молитва учителя переходит к ученику и сохраняет его знания от сомнений в их достоверности, так и знания, данные мне папой, дают мне путеводную звезду на жизненном пути. И только страстная любовь к поэзии иногда ослепляет, и бросает к новым людям, которым нет никакого дела до меня и моих стихов. Этим несчастным нужно только денег и больше ничего для счастья. Деньги — их кумир и цель, их конёк, их капсулы для личинок моли, поглощающих способности к развитию. И это факт гнусности, оттого что их конёк бескрыл, — они покупают себе крылья вместе с билетом на самолет, что везёт их на курорт. Искусство же — не антракт между актами материального обогащения, это сама жизнь.

Мои заблуждения теперь я рассматриваю с улыбкой:

Чтобы киви получил крылья, надо как минимум, сделать ему операцию, — чтобы деньги перестали быть кумиром, нужен пилот, что высадит курортников на острове войны с целью показать их ожиревшим организмам, где она, правда жизни, их выхоленным телам — где настоящая зарядка, их сальным пробкам в ушах — где звуки о помощи.

Киви не нужны крылья, они живут бескрыло, питаются тем, что им дает природа, а не цивилизация, им не нужно небо для взлетов. Не деление пространства, а отдельные параллели существования и редкий экскурс, лучше всего дистанционный и экранный, для личной безопасности, состоящей в утрате времени — это надежный вариант дислокации.

Танки, сделанные Владиком Макаровым, участвовали в выставке в Нижегородской библиотеке им. Бианки к 9 мая 2020 г. Открытие выставки танков и оружия Владика состоялось 3 мая.

ФРАГМЕНТЫ ВОЕННОГО ДЕТСТВА ОТЦА

Память иногда помогает расставить точки над и, понять, простить, напитать мудростью и выровнять свое отношение к временным трудностям.

Из рассказов папы о его военном и послевоенном детстве мне врезались в память еще несколько событий, кроме уже рассказанного эпизода с его трагически погибшей родной сестрой Ниной. Это история о сопротивлении смерти маленького мальчика, друга моего отца. Мите, так звали мальчика, осколком фашистского снаряда, брошенного на город с вражеского самолета во время бомбежки, порвало живот, и он бежал с папой в укрытие, своими руками зажимая рану. Забежали в подъезд крепкого дома, который не мог обрушиться при налете и новой бомбежке, сели на лестничной площадке. Митя сжимал руками живот, плача и тихо постанывая. Сидели на площадке и пережидали бомбежку, сотрясаясь от ударов вражеских бомб, разрушающих город Горький. Кровь спускалась струйкой из-под мальчика вниз по ступеням.

— Что, не проходит?

— Нет. Вова, посмотри, что там.

— Ты что, я же не врач. Митя, сейчас бы твоего папу сюда, он же хирург.

— Папа в госпитале, работает. К нему не пустят.

Митя, сжимая свои челюсти, выпускал воздух через зубы со звуком, выражая крайнее страдание от боли. Затихал на краткие мгновения, и снова стоны его оглашали гулкое пространство пустого подъезда. Люди все были в бомбоубежищах, а мальчики не успели добежать до разрыва бомбы.

— Что-то он набухает и шевелится как-будто, живот мой. Посмотри.

Митя разжал руки и медленно поднимал рубашку. Затем мальчики вместе расстегнули ремень, и это оказалось роковой ошибкой. Рана оказалась очень объемной — занимала большую часть живота Мити. Не успели мальчики зажать рану и затянуть живот ремнем, Митя закашлял, и под крики ужаса кишки из его живота полезли наружу.

— Вова, что это?

— Кишки твои, щас я их соберу, а папа твой потом зашьет тебе живот.

Восьмилетний Вова поднял выпавшую на пол из живота Мити кишку и вместе мальчики затолкали ее назад в окровавленный живот.

— Зажимай скорее руками, вот так. Зажимай и не разжимай больше, держи крепче. Эх, ремень порвался, а то бы им щас, затянули. Сиди и держи руками. Я буду тоже держать.

Вова снял с себя курточку и обвязал друга вдоль живота. Кровь не унималась, и Митя терял сознание, потом судорожно вздрагивал, конвульсии повторялись. Открывая глаза, шестилетний Митя понимал, что умирает. Вова как мог, старался помочь, облегчить страдания друга, пел ему, давал водички попить из найденной в подъезде фляжки, пытался даже рассказать сказку, но Митя на самом интересном моменте закрывал глаза, и сознание покидало бедного ребенка.

Шел сорок пятый год. Фашисты свирепствовали, бомбили города и грабили деревни. Митя умер в луже крови на лестничной площадке, а Вова надеялся, что друг только прикрыл глаза на время, пока он рассказывал смертельно раненному сказку о доброй лесной фее, нашептавшей Колобку вернуться домой к бабушке и дедушке, чтобы не попасться в лапы хитрой Лисе. Отец Мити в это время спасал жизни раненных людей, стоя у хирургического стола. Весть о гибели сына и обстоятельства его смерти покалечило его сознание, он вцепился в свои волосы, согнувшись пополам, и не мог отпустить рук от головы, пока лекарства не усмирили боль тяжелой утраты единственного сына, — и это после трагической кончины его жены.

Митю и Вову нашли на лестничной площадке люди, поднимающиеся домой по окончании бомбежки. Вначале увидели кровь, струйкой стекающую сверху.

— Сюда, сюда! — крикнул Вова. Услышав шаги. На помощь! Скорее! Митя заснул, он так несколько раз уже засыпал. Он ведь не умрет? — спрашивал Вова молчаливых людей, жителей подъезда, ставшего укрытием двум мальчикам.

— Он умер, Вова. Как вы оказались в этом подъезде?

— Мы не успели за всеми, споткнулись оба, Митя впереди, а я сзади него упал.

Волна рыданий поднялась до краев терпения, и слова уже ничего не значили, когда горячие струи, вытекая из глаз, более напоминали кровь, чем соленую воду. За эти сорок минут Вова, только год назад потерявший родную сестру Ниночку, повзрослел на двадцать лет, и уже глазами взрослого человека смотрел на мир.

А через неделю после страшной смерти маленького Мити, пришла Победа. Но и после войны отзвуки ее трагически напоминали о смерти. Танки военные стояли на улицах, дети играли в этих танках, забирались в них и продолжали «бомбить фашистов». Вместе с ребятами мой восьмилетний отец залез в танк, но тут раздался крик снаружи: детей звали обедать, и все выбрались, а папа выбирался последним. Уже вылез, вытащил ноги, но неожиданно люк танка упал на пальцы, — папа не успел убрать руку. Шоковое состояние длилось считанные секунды, кровь не шла, — организм был в шоке. Папа зажал свои оторванные люком пальцы с перломанными ровно костями, ладонью другой руки, и так пришел в санчасть. Пальцы висели на тонкой кожице.

Пришили пальцы, и они даже начали двигаться, — не потеряли своих основных функций. Это была первая встреча моего отца с хирургами. Эту историю папа рассказывал всем, кто приходил в наш дом. Было страшно и интересно: и про Ниночку, и про Митю, и про пальцы.

Мне прививалось благородство.

Когда я родила своих детей, поняла, как дороги были уроки моего папы. ОТ сердца к сердцу, из уст в уста передается мудрость поколений, стойкость в борьбе, духовность.

Когда благородные волны принесут людей к мысли о спасении душ? В случае острой всеобщей опасности. Такой опасностью стала борьба с карантином. Нельзя выходить на улицу: везде вирус. Что значат вероломные мысли, даже те, что затаят уголок спасения?

Сейчас я думаю о своих детях, переношусь в их детство.

ДЕТСТВО ДЕТЕЙ

Бедный повзрослевший ребенок с глазами мудрого старца, ты говоришь истину, ослепляя своей правотой и выводя на чистую воду своих мучителей, так спокойно выслушивающих тебя и невозмутимо кивающих в такт слов твоих, выстраданных кровью сердца. Даже те, кто мог бы протянуть руку помощи, не решаются это сделать, оттого что ты пугаешь своим блестящим умом. Что остается этим скучным слушателям, если они сами за всю свою жизнь ни разу не достигли ни одной из твоих мыслей, не продумали и не прочувствовали глубину мировосприятия предметов бытия. Казалось бы, самые достойные вопросы внимания человека разумного касаются самого человека лишь косвенно, когда он, пробивая напластования препятствий, тренируя свое противостояние, пускается к неведомым вершинам. Дитя милое, ты достойна счастья, но твое счастье иного свойства, — это радость мысли, ее продолжения, ее развития и ее открытия для других мыслящих существ, не каждый из которых достоин твоего внимания.

Оказывается, детство детей такое короткое, — далее наступает ужас подросткового возраста, и потом — полный отрыв от твоей цивилизации: обезьяны, берущие палки, обретают личную почву и обзаводятся потомством. Бывает даже, ты идешь в ногу со временем, но когда рядом самый быстрый и успешный — ты теряешься, словно муравей в траве, и пропадаешь вовсе из поля зрения. Что там тебе травинки нашепчут — никого ты больше не волнуешь, ни ты, ни твои мысли. Горевать больше не о чем, сливаешься с травой и отползаешь от слонятника.

МАМА

Для мамы навсегда актуальным является знать, что у меня, моих детей и внуков все хорошо. У нас от нее всегда есть яблоко, абрикосики, насущные советы и слабеющая рука помощи. Но несмотря на слабость, рука мамы — главная помощь, мы ценим ее энергию. С мамой веселее и безоблачнее, и песня «Пусть всегда будет солнце…» относится к маме и всем ее советам, и ее помощи. Но объяснять ей очевидное, бывает, как писать по глянцевой поверхности: все слова отскакивают, и остаются подкрепленными с фундамента мыслей главными постулатами ценности утраченной страны СССР.

Моя мама от рожденья впитала в себя доброту и широту русской души. Она и сейчас может запросто отдать свои последние крохи, слепо веря во что-то сверх разума, в то, что, видимо, спасало ее, когда при ее рождении она осталась в живых, вылетев из лона моей бабушки, когда та спрыгнула с грузовика во время эвакуации 24 марта 1941 года. По стране уже ходили толки о предстоящей войне с фашистами, и людей эвакуировали, чтобы спасти от вымирания.

Эта невесть откуда взятая сила спасала ее и в младенческом возрасте, когда ушедшие на заработки взрослые оставляли своих младенцев одних, чтобы заработать на жизнь, а малыши сосали вложенную им в рот марлю, облепленную вокруг хлеба, размоченного водой, напополам с горючими слезами, — это было их питание. Баба Аня рассказывала, что мама высасывала весь хлеб из марли. Значит была жизнеспособна. Такие дети, по существу жертвы войны, начинали ходить только к трём годам.

Каждое лето с моей бабаней, ее сестрами, их мужьями и детьми, — уже после войны, уже когда тетя Тася вернулась из фашистского концлагеря с дядей Кузьмой и крохотной тогда дочкой Надей, это после Польши, где бывших военнопленных, узников германского концлагеря, откармливали и лечили, — моя мама ездила в Безводное и там «гоняла собак». Мне было непонятно это выражение, и вообще для чего нужно было «гонять собак»?

Я всё своё детство играла с мальчишками в войнушку, а после семи лет меня определили сразу в две школы и пришлось играть на пианино, дабы ублажать папин слух Бахом и Моцартом, а не только воплями соседей, что «Аленка с мальчишками опять стекла разбили и веревки с бельем порезали на парашюты для своих каких-то раненных!..» или «Взорвали у костра за линией коробок спичек и мой Вася пришел в продырявленной новой рубахе!..», а также «Угомоните вы свою Аленку, она с пацанами сожрала всю морковь у нас, с чем теперь зимой суп варить, ой, беда на нашу голову!?!»

Но когда я обратилась к Баху, Генделю, Моцарту и Анне Магдалене Бах, к Паганини, то соседи перестали вопить, а пацаны провожали меня с нотной папкой до дверей музыкальной школы первый год, а потом нашли себе другие занятия, как то картинг и физика. Так мы объявили мир по всей округе, и больше никто не использовал недосушенного белья, что висело на улице, для парашютов, чтобы спасти раненных русских солдат, за которыми мы «ухаживали в огороде». «Раненными» были будущие физики Миша Гармаш и Вова Василькин. Им-то мы и скормили «всю морковь», отмыв ее и очистив у Смирновой Ольги дома. Им, оказывается, было смешно, они ржали до одурения, когда мы, салажонки, всерьез «ухаживали за раненными». Мы перевязывали им расцарапанные для нас, для правдоподобия, коленки и руки, и даже голову Мише Гармашу я лично перевязала однажды, потому что он лучше знал, где его ранило.

А вот Андрюшку Патуткина, моего ровестника и друга по детсаду, всегда ранило в грудь, в сердце, и он «умирал», когда я уходила за бабушкиными пирогами, но сразу оживал после перевязки. Мы так же всерьез «стреляли по фашистам» (фашистами, кстати, были местные вороны, а кошки и собаки были разведчиками, а также злые бабки, одну из них за постоянный крик-лай на нас, мы даже прозвали «овчарка»). Лежа за кустиками, так что платьица едва прикрывали белеющее нечто (пардон за пикантные подробности), «стреляя», мы вправду верили, что боремся, и таскали с домашнего стола для них, «раненных», бабушкины пироги, вареники и булки с маслом и сверху — сахаром. Когда мы, спустя пять лет встретились вновь, то большие мальчишки мне сказали, что это они для того, чтобы накормить меня, были «раненными», а то моя мама жаловалась, что я дома ничего не ем, и она боится, что я чем-нибудь заболею от недоедания. Хотя такой факт был почти абсурдом в брежневские времена. Тогда голодали только зэки в тюрьмах, и то в качестве дополнения к наказанию. Сейчас, в России первого десятилетия двадцать первого века, это стало нормой для малообеспеченных людей, которые, собственно, своей слабостью и неумением найти себя и создают комфорт высших классов, буржуазной элиты.

Родившись перед войной, моя мама получила воспитание в сталинском детсаду с присущими тому времени чувствами потенциальной ответственности за свою деятельность и жизнь ближних, поэтому она всегда впаривала мне в мозги весьма ценные по ее мнению указания по поводу различных жизненных ситуаций, в которые я могла когда-нибудь попасть. Поначалу это развлекало меня, но вскоре стало бесить, а позже принесло множество неприятностей, связанных с отношениями в коллективе таких же подростков, как я. По причине того, что я, будучи поздним ребенком, всегда была опекаема старшими, знала больше своих сверстников, то мне хотелось и одноклассников своих предостеречь от грозящих им бед. Это было смешно и непонятно, поэтому меня начали сторониться, а потом, попадая в ситуацию, от которой я предостерегала, удивлялись и пытались благодарить меня, выспрашивая что либо о будущем.

Мама же, будучи всегда щедрой натурой, пыталась подкупить вкусностями и ягодами из нашего сада всех, кто был настроен против ее любимой и единственной дочери.

Однажды от мамы прилюдно я получила весомую затрещину за то, что сидела в милой вечерней беседке с мальчиком старше меня. Он был мариец, его звали Саша Николаев, и всё это действо происходило на турбазе «Сура». Саша показал мне однажды поляну с клубникой, это была настоящая речная клубника с листиками, расположенными прямо по контуру ягодки, не как у нашей землянички.

Моей маме нажаловались отдыхающие турбазы, где мы отдыхали в то лето, что я с ним целовалась, и он обнимал меня, как взрослую. По мнению толпы, деревенский парень мечтал получить стоянку в городской квартире, заполучив от меня заветное согласие. А мне чудилось, что он меня любит и хочет жениться. Своей наивности я до сих пор стыжусь, но мне всегда хочется думать о людях лучше, чем они есть на самом деле.

Мама всегда была человеком, наделенным чувством грузоподъемной ответственности за моё будущее, оттого мне так доставалось, — мне или убедительно врали, чтобы я отказалась от своего дерзкого решения, или убеждали на примерах в правильности мнения взрослых о предмете внимания. Действовало. Я была беззащитна перед узколобыми мудрецами мира сего, насмерть закрепощенными рамками приличий и разных там ответственностей. Их крутые скулы, склоненные надо мной в экстатическом припадке доступных ребенку изъяснений (извращений), приводили в отчаяние моё недозревшее желание сопротивляться. Моя внутренняя армия сопротивления частенько терпела полный крах, и мечты рушились о ледяные глыбы хрусталиков, воткнутых в моё безобразное поведение. Оно было действительно безобразным.

Самым вопиющим фактом моей четырехлетней от рождения безнравственности, было есть мороженное, когда «в семье денег на хлеб не хватает», и это при том, что двоюродному брату Алеше (мы жили в одной квартире с братом моего отца и его семьей) родители покупали даже машинки, а мне пластмассового пупсика было не допроситься. Бесполезность просьб сказалась парадоксально: когда я подросла, то родила двух подряд «пупсиков» себе, оттого, что в детстве игрушечных не покупали!!! Вот вам, взрослые!!! Вот вам и еще раз вот!!! Сейчас, в начале двадцать первого века, молодежь не лезет за советом к старшему поколению, а знает, что ей делать. Они ржут над нами, — мы верили в коммунизм, жили с идеей, которую время обратило в бред, и, оказавшись у разбитого корыта, мы не вправе, по мнению молодежи начала нового века, острить своими советами и мудрыми изысками. Наше дело — тихое, — посапывать в две дырки, пока они, активные деятели новой России, делают нам страну, приведенную к абсолюту запустения за годы нашей слепой веры в светлое будущее, которое наши предки увидели в сталинских снах о жизни в стране Советов. Вот как раз советов как таковых им-то от нас и не надо. Ну что же, пусть делают свою новую, лучшую от нашей, жизнь, но без нас. Когда желание помочь определить ситуацию и разрулить ее иначе не приводит к желаемому результату, остается только повиноваться, чтобы не быть убитой совсем.

САЛАЖОНКА

Пятнадцатилетняя роженица оказалась крепким орешком: хранила свой секрет до самых родов. Когда мои дети напомнили мне о том телефонном разговоре и о подруге Толика, с которым моя старшая дочь ходила в детский сад, Салажонка дала свой номер телефона им, и я объяснила ей, где врач, который ей пригодится перед родами и поможет подготовить ее мать к новости. Психологическая поддержка была необходима и матери, поскольку ее могла и кондрашка хватить ненароком, и девочка могла пострадать при этом и морально и физически, — взрослые же звереют от несостыковок их мечт с глупейшей реальностью. Самой мне приходилось шифроваться, иначе родители юной мамы, пожалуй, и на мне могли возместить свое негодование. Весь вопрос оказался в бабке Толика. Она знала о беременности пятнадцатилетней подружки ее внука Толика, но когда девчонка родила, брыкалась руками-ногами, инфаркт ее не хватил, но бабуся навязала юному отцу мысль, что он просто «поиграл» и не имеет никакого отношения к своему ребенку. Вот она, бабская озверелость. Проблем не надо. А малышке, салажонке, значит, с «игрушкой» этой нянькаться одной?

Бог есть на земле и на небе. Мама-девочка не думает, что ее дочка — игрушка и недоразумение. Она ее любит, и ребенок платит ей тоже любовью. Салажоночка ждет, когда ее родители, удочерившие ребенка, принесут ей сокровище с голубыми глазками-незабудками. Девчушечка родилась очень крепкая, — у недоростков дети рождаются всегда крепкие, потому что организмы их молоды, не отравлены выхлопными газами, пестицидами и гербицидами. Жалко только саму девочку, так рано окунувшуюся во взрослую жизнь.

Салажонке сняли квартиру, она теперь восемнадцатилетняя дама, — прошло три года. Ее мать, когда салажонка родила, сразу вышла в декрет по уходу за ее ребенком, а мама-сестренка закончила фармучилище и устроилась работать в аптеку, чтобы ее малышка, официально оформленная как сестренка, не знала нужды, была социально адаптирована.

Толик тоже учится, но о своей дочке ничего не знает. Бабуся его постаралась. Она растила мальчика одна. Родители Толика погибли в одну минуту оба сразу в автокатастрофе, когда их сыну было девять лет. Я помню, как я со своими детьми, с Толиком и его бабушкой вместе ходили во Дворец культуры на занятия живописью. Мои дочки и Толик бежали впереди нас, но Толик отбегал от них подальше, бросался на рыхлый снег и колотил руками, доставая до земли. Он бился к матери и отцу. Мальчик видел, как зарывали его родителей, накрыв их крышками. Процесс погребения проходил на его глазах. Психологически понятно, почему он бился в землю, — он стучался к погибшим родителям, мечтая снов обрести их, в поисках душевного тепла. Он и салажонке рассказывал то, что не рассказывают просто девочкам, а только маме или папе — самым близким людям на свете.

Она перед родами позвонила, благодарила меня, сказала, что счастлива и многое поняла за время ожидания ребенка, и что УЗИ определило девочку. Салажонка спросила меня, как ей назвать малышку. Я, не задумываясь, произнесла: «Оля». Это была дань памяти по нелепо ушедшей двадцатилетней поэтессе, писавшей детские чистые стихи. Я намеренно не открываю фамилии той девушки, так как в местном нашем литературном обществе стала обыденной привычка бросать в людей убивающей насмерть критикой и отстранять тех, кто хоть на мизинец выше духом, и его нельзя сделать рабом их собственной карьеры.

И о стихах. Это были стихи, незамутненные сильной интеллектуальной мыслью и завораживающие своей непосредственной пустяковинкой. Именно поэтому они снискали такое огромное количество поклонников среди растущих интеллектуалов, не достигших и хоть какой-либо последующей ступени на пути своего развития. Они застопорились в этой боли по ушедшей подруге, чья нелепая смерть привела их в тупик лабиринта, где эти несчастные построили памятник детству — ей и могильную плиту — себе, ибо как поэтам им нужна стезя, а на их стезе стоит во весь рост горе, заслоняя больше чем полмира, почти весь мир. И с этим вряд ли что можно поделать, оттого что шок, вызванный ее смертью, сильнее, чем возможность перерасти утрату. Круг этих молодых поэтов стоит вне сакральных связей. Для них сакрально лишь горе. Чтобы перерасти это горе, нужно родиться заново.

Есть взаимообразующие нити человеческих связей, по которым узнают о наличии святого в их носителях. Такие нити дают учение и любовь. Человек бывает если не повязан, то зависим от объекта страсти равно как от объекта изучения, и то наполнение интеллекта составляет именно не зависимость, а необходимость существования в той параллели, которую дает личности учение или связь любовных уз. Наличие этих взаимообразующих нитей не предполагает отчуждения от свободы, потому что настоящую свободу человеку дают крепкие знания, когда он может поступать согласно своим внутренним порывам и своим логическим доводам. Любовь это также знание на уровне тонкого эмоционального восприятия всех вещей и понятий, сопряженных с объектом внимания. И вопрос о свободе в феномене любви относителен, ибо замыкает в круге общения двух субъектов.

В случае утраты наступает возврат эмоций и переворачиваются коды восприятия. Человек начинает принимать или воспринимать информацию через болевые фильтры и снижается уровень обобщения восприятий, а через обобщение мы познаем сущее, через правильное обобщение, не лишающее объекты их значимых точек, по которым об их существовании узнает носитель взаимообразующих нитей. Эти нити потому и являются взаимообразующими, что мнения о предметах и память о носителях восприятия этих предметов хранится в чувственном восприятии не одного субъекта, а двух и более. Поэтому в сознании потерпевших утрату молодых поэтов горем и болью заблокированы посты чувственного восприятия, оттого они и не могут дать адекватную оценку собственным произведениям и стать на ступень выше. Боль — достаточно сильный двигатель и носитель их кодов восприятия. Движение идет исключительно внутрь боли и претерпеть такое сложно особенно оттого, что чувства уступает разуму, ибо вне понимания и логики находится преждевременная смерть той маленькой поэтессы, которая для них была символом их душевного благополучия, их магнитом.

Действительно, от горя и утраты цепенеет разум, и в этом послешоковом состоянии чувства не раскроются, они свернуты в кокон. И пока ребята не проживут свое первое горе и не освободятся от внутренней зависимости и необходимости находиться в своем панцире, узколобость их видения поэзии останется на прежнем уровне.

Глава 4. Мозаика образов

Гоняют, как белку в колесе, не дают работать, оставляют перед закрытой дверью в замкнутом круге непрерывных страданий. Беспрерывные мысли о том, что в любой момент меня и моих детей могут оставить без куска хлеба и средств к существованию. Такое положение вещей приводит если не к физической смерти сразу, то к духовной смерти наверняка, если уже не веришь в человеческий разум, и лютая алчность денежных мешков постоянно отодвигает все дальше границы предела. И ведь все мои палачи облачены в мантии сострадания: «У тебя же дети…». Да, не пупсики, и есть хотят, и жить, и нелегко им не меньше, чем их матери, которую зарядили вместо пушечного мяса и футболят от одного работодателя к другому, да посмеиваются, а нашла место, так норовят спихнуть и воссесть вместо тебя, изображая полноправие и законность. Только вот человеческие качества извращены в обратной пропорции доброты, зависти и злобы. Так и хочется напакостить тому, кто чуть выбился вперед, запихивают на место и приговаривают, дескать, сиди не вякай, знай сверчок свой шесток. Если бы все человечество мирно посапывало на своих шестках, то у нас никогда не родились бы ни Достоевский, ни Чехов, ни Бердяев, ни Сахаров, Чайковский, Блок, Владимир Соловьев. Тупота почему-то является мерилом, сделать из мыслящего человека болвана не трудно, если очень стараться в стиле работодателей и правящей элиты начала ХХI века. Вместо настоящих писателей, поэтов и мыслителей везде проталкивают коммерческих писателей, пустых болвашек с попыткой облагородить человеческий мусор и сделать из него музейную редкость, в то время как истинный цвет нации выбрасывают на помойку, — слишком умные не угодны. Зато, услышав о позорном инциденте, делают удивленные физиономии, когда общественные блюстители нравственности, эти рупоры ответственности, вдруг выявляют факт смерти или деградации опустившегося интеллигента, весьма убедительно натянув маски сожаления и потирая рука об руку, — это чтобы случайно не захлопать в ладоши от счастья достигнутой цели. Они так любят захлебываться новостями, мило шушукаясь в стаде таких же деградантов, у которых картина мира перевернута наискось, так что они видят в иной перспективе проявления идиотизма и маразматического алкания зла, — горе их жертв заряжает их позитивной энергией. Иногда они спекулируют на православии, например, зарплата в пост не нужна или поработал — отдохни (с ударением на второй слог), иначе так это можно выразить: «Просто сдохни. А то мой карман не пополнится, — я же уже поставил на твою смерть фишку. Результаты спора должны быть в мою пользу! И мне плевать на твоих детей и на тебя, а в особенности на то, что с тобой будет, если тебя лишить средств к существованию. Это даже забавно — ползающий на карачках кусок былой интеллигентности, загибающийся винтиком перед шпунтиком, источающим запах свеженапечатанных денег».

Буржуазная логика создает бесподобную гибкость.

Какой гений зла пробежал по России, немудрено догадаться, если священные понятия становятся мишенью для насмешек, едких фиканий дам, также как и деловитых полумальчиков, красивых какой-то мертвой красотой и пластмассовых изнутри. И вот эти сорняковые брыжжи тыкают своими отростками пальцев в кого угодно им не понравившегося и выпускают яд искалеченного бывшего русского языка, делясь житейским опытом с приятелями: «А ты его прищелкни — будешь прав!»

Непонятно, зачем этим аморалитетам дали право высказываний, прессу и право пользования СМИ. Им помолчать бы, умишка набраться, а они уже из телевизора вещают (насыщенные своими познаниями в области «плейбоя») о мироустройстве и возможных изменений в жизнестроительстве, ими проповедуемом. Они же больше знают обо всем, оттого что никогда ни о чем не задумываются, — ум отъели. Лапы у них вырастают, и этими лапами они готовы задушить всех, кто на их пути, превратить в «белок в колесе». И найдут ведь способы напакостить, находчивые такие, им только шепни и оплати услуги, — телефонным террором добьют любого.

ДРУЗЬЯ и ВРАГИ

Я нахожу частицы лучших проявлений своей духовности в прежних друзьях, тех, что знали меня еще юной девочкой, и вижу, насколько сильно я изменилась. Эти изменения моего характера, словно свидетельства утраченных иллюзий, тогда жизнь — это лучшая иллюзия, ниспосланная человеку. Меньше нежности, меньше доверия и еще меньше, если не полное отсутствие апатии, которую раньше я принимала за стремление к определенной цели, а на самом деле это лишь духовная юность, не изувеченная гонкой жизненных устремлений и завоеваний. Эту абстрактную нежность, не имеющую конкретного направления или объекта, мило ощущать в непринужденном разговоре с бывшим страстным поклонником, и наверняка он в этот момент собирает в мыслях мозаику нашего нежного общения, а в реальности находит уже то, что не привлекает его внимания.

Непосредственность свою обнаруживаю случайно в случайно мелькающем рядом поэте, которого я не могла принять за друга тогда, а теперь… Странно, почему именно он стал носителем той непосредственности, на которую покупались многие мои почитатели? Неужели он так хотел приобщиться к моему миросозерцанию, что случайно похитил исконно моё обаяние юности?..

Ранимую гордость я тоже нахожу, но теперь она стала уродливым и болящим шрамом, а в юных поэтах она видится недозрелыми составными крыльев, недоразвитыми крыльями.

Я хочу снова стать нежной и привлекательной, но эти развитые крылья пугают взмахами людей. Они шокируют и отвращают потому, что нет рядом сильного, — только лишь мелкие грабители моей сокровищницы, так ярко теперь блистающие моими прежними достоинствами. Грешные, грешные люди, они смеют называться друзьями, не желая видеть и слышать моих тонких страданий, причиненных утратами и обретением ими моих утрат. Это всё бывшие друзья, покинувшие меня, бросившиеся с добытыми ими моими сокровищами навстречу суетности и приобретению авторитета. Мое имя они помнят, но лишь вскользь, как вспоминают настоящего владельца замка родственники, разорившие отца своей игрой в рулетку.

Их обретения теперь не отнять. Можно лишь убедиться в присутствии качеств, так родных мне, так поднимавших меня над толпой марионеток, что в том полете я, очевидно, потеряла курс и сбилась с пути. А в это время друзья — враги похватали все мои выигрышные фишки и стали играть ими на своем поле, не пытаясь нагнать на пути и отчасти поделиться награбленным у меня же. Браво! Хапуги, обольстившие меня своим вниманием и неприкрытой игрой в добродетель, теперь на конях и брезгливо трогают кончиками пальцев простертые к ним руки вместо настоящего приветствия друзей, вместо того, чтобы поздороваться, — налет сочувствия с истинным равнодушием, разбавленным красным льдом — их прежней искренней кровью друзей, готовой влиться в мою рану для братания. Но как я могла смотреть на их игру сквозь пальцы и не предпринять козырного разворота на вираже?! Мне было жаль их, мое живое сердце всегда принадлежало им без остатка, и они воспользовались этим, как жадные дети вокруг обряженной в сладости елки.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.