ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»
«Игра словами — признак молодости;
из-под пыли обломков разваливающейся культуры
мы призываем и заклинаем звуками слов.
Мы знаем, что это единственное наследство,
которое пригодится детям».
Андрей Белый. «СИМВОЛИЗМ»
«Тот, кому нужна красота, черпает ее из давно минувшего, где все кажется ему прекрасным».
Е. В. Аничков. «ЭСТЕТИКА»
«Пусть таких людей не было в действительности, но они могут быть, они будут».
Д. С. Мережковский. «ЧЕХОВ И
ГОРЬКИЙ»
«Каким образом возможно самое появление
Карамзина? Если мы послушаем наших
историков, то должны будем сказать,
что это был какой-то урод или сумасшедший, а
отнюдь не произведение исторических
обстоятельств того времени».
Н. Н. Страхов. «ВЗДОХ НА ГРОБЕ
КАРАМЗИНА»
Часть первая
Глава первая. Блещущий пламенник (Пролог)
Каждое из семейств живет по-своему, как больше нравится которому.
Странный порыв чувства потряс Екатерину Владимировну и не позволил ей поначалу не произнести ни единого слова.
Огромное что-то, громоздкое с гулом и грохотом тяжко ударилось обо что-то металлическое, и все кругом дрогнуло и зазвенело.
В доме поднялась страшная суматоха: двери хлопали, слышались тяжелые и спешные шаги — с большого ясеневого комода упала и вдребезги разлетелась занятная дамская безделица.
Пафосные, пророческие лица появились, предстояло которым жизнь соединить с мистерией: Шренк-Нотциг, Крафт-Эбинг, Альберт Молль и Хэвлок Эллис!
Шренк-Нотциг — пловец страшных человеческих глубин.
Крафт-Эбинг — провидец тьмы.
Альберт Молль и Хэвлок Эллис — рудокопы души.
Мистагоги новой жизни!
Их сюртуки были короче, чем следует, и не застегнуты вовсе.
— Когда дует Вечность, люди боятся схватить мировой насморк! — они раскрутили скакалку.
Екатерина Владимировна подскочила, пряча душу.
— Нам суждено предузнать плодородие земли в употреблении ее металлов, вызвать из каменоломни здания и грады, истребовать от стад одежду, от лесов корабли, от магнита ключ морей; самим нам предоставлено похитить песок у ветров, его развевающих, и, сотворив из него стекло, обратить взоры наши на строение неприметного насекомого, или употребить его на открытие новых небес, стекло! — мужчины вели хоровод.
Отвлеченное мышление, предопределяющее бытие, разрешилось, вместе с ним, похоже, в Круглое Ничто.
Помню, мне было стыдно, повернув голову, взглянуть на них.
Средний человек получил свою долю манны небесной и в силу этого поставил себя выше того, кто почувствовал лишь привкус ее (по секрету: ничего выдающегося!).
Четверка, появившаяся в доме, была из тех, о ком история, наверняка, оставит «жизнеописание», если не «житие», причем всё в нем будет казаться единственным, логичным, само собой разумеющимся, таким, как кажется нам естественным, что Толстой, скажем, шел путем именно Толстого или Федор Михайлович вел жизнь Федора Михайловича именно, а не дюжинного какого-нибудь человечишки.
Екатерины Владимировны платье высоко взлетало.
Вокруг нее по периметру группировались вырезы в неизвестность.
Бился в вырезах блещущий пламенник.
Вырезы в необъятность называются окнами.
Блещущий пламенник — солнцем.
Глава вторая. Конечная цель
Сдувая перевранные, как всегда, слова, они держали что-то невидимое.
Перевранное невидимое слово было «время».
Оно начиналось, простираясь, сейчас и именно тут, все о котором хотели узнать и без конца говорили.
«Умножается? — спрашивали. — Время умножается?»
«Делится, — я отвечал, — весьма приятно: между библиотекой, беседой с друзьями и прогулкой».
«Что было — будет, что есть — того нет?!» — догадывался кто-нибудь, забегая и тут же теряясь в бессвязных и мелких подробностях.
Каждый мог хорошо и вовремя забыть, но мало кто — вовремя и хорошо вспомнить.
«Что ли, в верховом платье, в мужской шляпе и с хлыстиком?!» — морщили лбы, прикладывали к ним палец.
Иные ходили взад и вперед — другие сидели или стонали.
Души находились в некотором смятении.
Уже разнуздались страсти, пошли взаимные обвинения и уличения.
«Пошел с квартиры!» — сорвался Пилар фон Пильхау.
«Как это, нуте-ка, скажите еще?!» — тайный прелюбодей ехидствовал.
Все продолжали еще по привычке платить дань своему времени, живя жизнью интересов личного эгоизма.
Екатерина Владимировна хохотала, и в смехе ее слышалась злость: по звонку и шагам через залу она подумала о муже.
Муж, в ее представлении, должен был появиться непременно в золотистых тонах, охмеленный вином зари — она слышала его иногда среди пропастей, видела в разрывах туч — в резких чертах его лица простота сочеталась с последней исключительностью; он должен был возложить на нее пречистые утренние руки и открыть, наконец, желанную тайну.
Во фраке с цепью мирового посредника, в комнату без доклада вошел апостроф Павел.
— Два человека, — он приложился губами и носом, — ехали вместе из Москвы по Николаевской линии. Один из них высадился в Твери — другой продолжил путь до Петербурга. Дорога одна и та же, но у одного конечная цель лежала гораздо ближе, чем у другого. Вот только и всего.
— Кто же, — Екатерина Владимировна настроилась, — приехал к нам?
— Приехал я, — апостроф открепил от лба золотую пластинку и протирал ее кусочком замши.
— В таком случае, кто сошел в Твери? — она вдруг заволновалась.
Лицо апострофа Павла приобрело выражение, какое принимают французские актеры перед вызовом на дуэль.
Лопнула одна из петель ее шнуровки.
Ахнув, Екатерина Владимировна сделала шаг назад.
Апостроф подошел к окну, заглянул в необъятность.
— Ваш муж…
Глава третья. Опора рухнула
— Опора… прибежище всего отжившего, старого… оплот деспотизма и мрака рухнул! — за завтраком сообщил бывший деверь.
Дети смутились и тихо пошли прочь из комнаты.
Умное — не из красивых — лицо с чуть заседевшими усами едва заметно улыбнулось.
— Рухнул оплот… опора, — бывший деверь подвязал салфетку.
— Я чуть с кровати не упала, — в утреннем капоте Екатерина Владимировна проложила калач маслом. — На рассвете как жахнет: гул, грохот!
Ярко вычищенный самовар отражал металлическим животом их изуродованные лица.
Пить кофе из самовара была общая их придумка; они пили кофе и по традиции говорили, что «деверь», безусловно, перевранное слово, и изначально имелась в виду именно «дверь», но раз уж так вышло, пусть так и остается.
— В конце концов, все под Толстым ходим, — сказал бывший деверь, хотя по факту ходил под Федором Михайловичем.
Не на шутку враждовавшие между собою Толстой и Федор Михайлович в печати с завидным постоянством перевирали слова друг друга — расплачиваться же за это приходилось обыкновенно третьим лицам.
Умное — не из красивых — лицо было именно третьим, сидевшим за одним столом с Екатериной Владимировной и бывшим деверем.
Они, взглядывая на него, усиливались победить в себе отвращение.
— С кармазиновым трипом, пишут, продается мебель, — нашел бывший деверь в газете, — а мне так думается: трип был у Карамзина!
— Сказывают, — Екатерина Владимировна понизила голос, — Карамзин ваш после смерти появляется именно в мебели: стучит изнутри, выкидывает вон одежду, бьет стекло.
Третье лицо за столом уткнулось в ветчину с горошком.
— Я Николая Михайловича встречал по жизни, — продолжил бывший деверь о Карамзине: любил старик говорить с папиросой: зажжет, бывало, поставит перед собой в пепельницу и говорит с ней. А то и не зажигает. Он продавал апельсины солдатам.
— Николай Михайлович? Карамзин?
— Мальчишкой еще и Лиза тоже, маркитантами.
— Милости просим, копеек за восемь? — что-то такое Екатерина Владимировна уже слышала.
На кухне что-то толкли, должно быть, сухарь в соус для гостей.
Бывший деверь мерился ростом с дверью.
Нетронутая ветчина с горошком улыбалась с тарелки третьего лица.
«Карамзин, — торопливо Екатерина Владимировна набросала на салфетке, — вытер усы и попутно оправил нос. Лиза подошла к нему, красивая, с безучастными глазами. Весело на березе кричали грачи».
Глава четвертая. Осторожнее со словами!
В доме было множество мальчиков.
Они были везде: на этажах, в подвале, на чердаке и во многих комнатах.
Она планировала однажды скопом вывести их из города в Третье Парголово и там поселить в топкой балке в поймах, но не доходили руки. Покамест мальчики носились по дому; их взгляды на нее порой были дерзки до наглости.
Она, не скупясь, раздавала затрещины — наиболее провинившихся с собою забирал апостроф Павел.
Он был мертвая, неудавшаяся фигура, но он полюбил представлять ее идеальной — недостаток жизни он надеялся восполнить избытком добродетели.
Обычно они говорили о том, как прекрасно играет военный оркестр в Летнем саду (при электрическом освещении) и какие большие деньги берет господин Балашов, буфетчик сада, за бифштексы.
Апостроф, как и все прочие, перевирал слова, и выходило так, будто проездом через Москву и Тверь, днями он возвратился из Астралии.
— Кенгуру, гуру, кенкеты, — рассказывал он на этот раз. — Все, наслаждающееся свободой, бегут вприпрыжку утолять жажду в ближайшем ручье, который сам не притек бы к ним — тогда как моря и реки поднимаются там влажными парами и, преображенные в дождевые облака, орошают жаждущие, но прикованные к земле баобабы.
— Там нет длины, нет ширины и только глубина?! — Екатерина Владимировна удивлялась. — Вы знали Карамзина?
— Я знал всех, — апостроф подобрал с пола разбившуюся дамскую безделицу, срастил краями и поставил на место. — Пошто вам Николай Михайлович?
Екатерина Владимировна не знала и сама.
— Куплю у него апельсинов! — она отшутилась.
— Он воздвигал опору, ту самую, — Павел напомнил.
Она понимала: рухнувшую с грохотом накануне.
— Не он один… еще Федор Михайлович… Карамазовы…
— Верно ли, заказали вы мебель, обитую кармазиновым трипом?
— Да, это так. Меня заинтересовала опечатка в газете. А почему у Николая Михайловича нет могилы?
— Могила есть, но его там нет — имеете вы в виду? — апостроф Павел схватил пробегавшего мимо мальчика и сунул в мешок. — А потому, что жизнелюбивому, ему там тесно!
— Откуда и куда дует Вечность?! — она спросила и испугалась сама.
Выигрывая время, апостроф Павел чихнул.
— Вечность задувает из Круглого Ничего.
— У каждого своя Вечность?
— Да, но не каждый до нее докопался.
— Кому же удалось?
— Толстому, — апостроф Павел показал рукою.
Глава пятая. Грушевидная вечность
— Какая же она?
— Вечность Толстого? — переспросил Павел через плечо. — Она грушевидной формы, с хрустальными звонами, достаточно туго натянутая.
— Он никого в нее не пускает?
— Напротив! Лично проводит паломников — могу похлопотать за вас.
— В Ясной Поляне?
— Нет. Вечность Толстого — в Твери.
— Боязно как-то, — Екатерина Владимировна не чувствовала себя подготовленной. — Может быть, позже. Небось, не все оттуда и возвращаются?!
— Бывает, и канут, — апостроф улыбнулся вдруг физиологической улыбкой, — но те виноваты сами: слишком глубоко забрались.
— Она у него мужская или женская? — продолжила Екатерина Владимировна.
— Женская. Почти у всех Вечность женская: у Карамзина, Толстого, Федора Михайловича.
— У Карамзина, думаю, она на пружинах, обделанная в сафьян и непременно ярко-красная? — хозяйка дома представила.
— Удобная для лежания, — Павел подтвердил, — У Федора же Михайловича, имейте в виду, Вечность со слезинкой, крапчатая и пахнет портянками.
Напрашивался вопрос об опорах Вечности: будет что, ежели какая ненароком рухнет — тогда повествование пришлось бы начинать сызнова — с гула, грохота, отвлеченного мышления и смутного бытия господ Шренк-Нотцига, Краффт-Эбинга, Альберта Молля и Хэвлока Эллиса; Екатерина Владимировна промолчала.
— Как Вечности уживаются друг с дружкой? — она спросила взамен.
— Худо-бедно сосуществуют, и только Вечность Толстого воюет с Вечностью Федора Михайловича: одна другой подрывает опоры, которые временами рухаются, и тогда устанавливается ненадолго Круглое Ничто.
— Вам нравится, как в Летнем саду играет военный оркестр? — спросила Екатерина Владимировна после паузы.
— При электрическом освещении? — апостроф Павел нашел на подоконнике восемь копеек и взвешивал их на руке. — Очень даже. Очень нравится.
— А господин Балашов?
— Буфетчик? Нисколько! Мне представляется, он берет слишком большие деньги за свои бифштексы.
— Но ведь мы платим за электрическое освещение, — вступилась она за буфетчика, — и за военный оркестр.
— И за перевранные слова в меню! — апостроф расхохотался. — «Копеечный» вместо «конечный», «тверской» вместо «тульский», «дуэль» вместо «дуаль»!
— Добавьте «грушу» вместо «мужа» и «хлыстик» вместо «компота»! — Екатерина Владимировна припомнила. — Мне представляется, это не меню вовсе! — вырвалось у нее против воли.
— Не меню?! — апостроф напрягся. — Что же тогда?!
Глава шестая. Усы и брови
Очень хотелось бы прямо сейчас назвать Екатерину Владимировну госпожой Стучковой-Саблиной, а апострофа Павла — лишь случайным ее знакомым, но нет: она была Лоневская-Волк, а он — ее духовником.
Понятное дело, они познакомились в Хамовниках; не то чтобы шибко она увлекалась ткачеством, однако же, приехав в Москву, Екатерина Владимировна остановилась именно в том районе ее, где издавна селились ткачи, а на деревьях и крышах домов хозяйничали соответствующие им птицы.
В меблированных комнатах она записалась под фамилией госпожи Стучковой-Саблиной, но приехала настоящая Стучкова-Саблина, тоже Екатерина Владимировна, и вышел конфуз.
Случайный знакомый Екатерины Владимировны Лоневской-Волк, во многом ученик и последователь Конфуция, представившийся ей апострофом по причине искривления спины, взялся уладить дело.
Весело, перевирая мелодии, повсюду распевали грачи.
Разговор апострофа с новоприбывшей проходил без свидетелей — птичье пение заглушало человеческие голоса, караси плескались на озере, старик обновился морем, раскрытый ломберный стол лежал на боку со вчерашним шитьем, узкой полевой дорогой верхом на рыжем иноходце ехал Ленин: новоприбывшая настоящая госпожа Стучкова-Саблина записалась в книге для постояльцев господином Стучковым-Саблиным: это был невысокого роста пухлый блондин, безбородый и безусый — муж, как несложно было догадаться, ранее приехавшей госпожи из Петербурга.
В Хамовниках жили мастера, переселенные государем из Твери; здесь на излучине Москва-реки в Долгом Хамовническом переулке купил дом Толстой.
Дом был с садом.
Толстой вышел желт, как лимон — даже белки его глаз стали желтками; во рту он ощущал сухость, а голова положительно превратилась в наковальню.
Екатерина Владимировна уговаривала его обновиться.
Они прохаживались под деревьями и между грядок. Повсюду стрекотали станки: шел большой лен. На грядках пробивались усы, с деревьев свисали брови.
Она говорила ему: Федор Михайлович обновился!
— Морем? — Толстой не верил.
— Морем! — она божилась и ела землянику с грядок.
Она привезла ему мальчиков для школы.
Когда Толстой задумывался, очевидно было, он соприкасается с Вечностью: она слышала хрустальные звоны.
Ее чулки были натянуты туже некуда — он похвалил.
— У Вечности не женское лицо! — Толстой попытался запутать ее, и тогда ему это удалось.
Глава седьмая. Ускоренным шагом
Толстой взял паузу.
С красиво выведенными бровями Екатерина Владимировна возвратилась в Петербург.
В доме частично переменили мебель; на туалете красного дерева лежало бусовое ожерелье.
— Федор Михайлович отбыл в Баден-Баден лечиться от ожирения! — она узнала.
Кто-то постучал: Екатерина Владимировна подумала о муже; за деверем никого не оказалось.
Апостроф Павел предупреждал: бывших деверей не бывает — деверь это достояние души.
Ноги в ковровых башмаках стояли на каминной решетке — третье лицо потихонечку скушало персик и с расстроенным желудком доделывало венок с цветами и красною лентой: «Незабвенному Николаю Михайловичу…»
— Тихвинское кладбище Александро-Невской Лавры, — ей объяснили. — Прямо и налево!
Она подрядила извозчика.
Все шло ускоренным шагом.
Вся в черном, она была очень интересна: на могиле Карамзина она выполнит поручение.
Войдя, она взяла прямо и приняла направо.
Идучи между плит и крестов, она увидала человека с рыжей бородой, и с рыжей бородой человек увидал ее.
Рыжая борода была у Карамзина.
Он был в ярко-красном пальто и с металлическими зубами.
— Николай Михайлович? — Екатерина Владимировна не подала виду.
— Николай Николаевич, — в тон ей он переврал.
— Карамзин?
— Каразин.
Привет из Баден-Бадена?!
Когда Екатерина Владимировна только еще делала первые шаги под руководством Федора Михайловича, он, чтобы досадить Толстому, приучил ее ходить в спущенных чулках, надевать рыжий парик и во рту держать металлические деньги.
— Я принесла вам венок, — она выставила из-за спины.
Он побледнел.
— Мне?!
Расправил ленту и понял: все движется ускоренным шагом!
— Вы все же поторопились! В отношении меня! Вам нужен кенотаф!
Про кенотафы Екатерина Владимировна знала от апострофа Павла: особенно много их было в Австралии.
Кенотаф, кенотаф!
На живых наложен штраф.
Не мертвец лежит в гробу —
Кенгуру трубит в трубу!
Глава восьмая. Бедная Катя
Николай Николаевич раскрыл зонтик, и они приблизились к месту.
На первый взгляд это была обычная могила: памятник с дежурными барельефами: амуры, психеи, виньетки, цветы, детские головки, эротические сценки — бросалась всё же в глаза и некоторая странность.
— Ангелы почему без крыльев? — Екатерина Владимировна пригляделась.
— Потому, — Николай Николаевич ответил, — что никакого захоронения здесь нет!
— Мое дело маленькое, — не стала Екатерина Владимировна заморачиваться. — Велено положить венок!
Локон у левого виска выбился у нее наружу, и это придало лицу молодой задор.
— Ангелы коротают Вечность, наслаждаясь концертом, который, собственно, случай, — объяснил Николай Николаевич точку зрения Николая Михайловича. — Вы что-нибудь пишете? — он спросил.
— С недавних пор, — она удивилась попаданию. — На салфетках.
— А я — на манжетах, — он рассмеялся. — Пишу и рисую.
— Рискуете!
— Чем же?
— Кому-нибудь ваши манжеты могут показаться несвежими! — она смеялась.
Она уже знала: он пригласит ее в Летний сад.
В Летнем саду поначалу они держались в отдалении от ресторанного павильона.
Говорили почему-то о Ленине.
— Карамзин и Ленин — две крайности, — говорил Каразин. — У Николая Михайловича — ангелы без крыльев, у Ленина — люди с крыльями.
Исподволь он подводил ее к заведению.
Она знала: кабинетов здесь нет, только общая зала; целую вечность здесь властвует господин Балашов.
Никаких поцелуев — в полутемном зале всего лишь держались они за руки.
Вот-вот должен был заиграть военный оркестр.
— Дирижер Карамышев! — объявили.
Екатерина Владимировна потянулась за салфеткой; что-то Каразин записал на манжете.
Объявили вальс по заявке: «Бедная Катя».
Екатерина Владимировна выпила стакан вина, положила в рот картофелину: «Посмотрим еще, кто бедный!»
Буфетчик, господин Балашов, победительно ухмылялся.
Принесли скворчавшие, идеально круглые бифштексы.
— Как вам?! — Каразин смотрел в рот.
— Ничего, — она пожала плечом.
Тут же увидала: та, другая, из Москвы, тоже Екатерина Владимировна! Стучкова-Саблина!
Валится со стула!
Увлекая за собою бутылки, тарелки, фужеры…
Глава девятая. Таинственное исчезновение
Первым Николай Николаевич оказался рядом.
Стремительно голова и туловище несчастной уходили под стол — ее ноги прощально взмахнули, он изловчился ухватить их и, казалось, удержит, но чулки, закрепленные кое-как, соскочили и остались в его руках, в то время, как незадачливая их носительница уже целиком, увлекаемая неизвестною силой, скрылась под ниспадавшей до пола скатертью. Каразин ринулся следом, стол заходил под обозначившейся под ним борьбой — тут же и прекратилось: герой выбрался из-под обломков, он был один, в ужасном виде: манжеты оборваны, волоса перепутаны.
Вечер, разумеется, был испорчен, и хотя порядок быстро восстановился: пострадавший стол заменили и сервировали лучше прежнего, оркестр продолжал играть, и даже новая дама появилась взамен исчезнувшей — Екатерина Владимировна остаться не захотела, и Николай Николаевич, как-то оправившись, отправился проводить ее до дома.
— Опр, отпр, пр-р, — по-конски пропускал он воздух губами.
Мерно извозчик цокал копытами.
— Бедная госпожа Овсищер! — вздохнула лошадь.
— Овсищер?! — Екатерина Владимировна очнулась.
— Овсищер, — Каразин поднял голову. — Я хорошо знал ее.
— Боже! — Екатерина Владимировна вскрикнула. — Ваша борода! Где она?!
Он тронул собственный голый подбородок.
— Действительно… я сбрил ее в туалетной, не смог расчесать… а после — шарф, вы не заметили.
Цоканье прекратилось.
Экипаж стоял.
Лошадь молчала.
Приехали.
Швейцар открыл дверцу, помог барыне сойти.
Тотчас Николай Николаевич умчался, швейцар превратился в тыкву, а сама Екатерина Владимировна обернулась волком, три мальчика-поросенка шарахнулись от нее на лестнице; ее губы были ярче, чем всегда; под тенью развесистых ветел стояло на стойле стадо тонкорунных мериносов — у каждого усы росли над глазами, и брови — над губами.
Буфет красного дерева украшен был резным узором: амуры, психеи, виньетки, цветы, детские головки, эротические сценки: одна из них представляла Красную Шапочку с каким-то мускулистым животным: Екатерина Владимировна надавила мускул.
Дверцы расставились, она запрыгнула внутрь.
Дверцы сошлись: волна и камень.
Глава десятая. Пойти купаться
«Когда Карамзин вытер усы, к нему подошла Лиза.
С мужчинами она обращалась попросту, как с подругами. Один на один внезапно первая начинала говорить «ты», позволяла целовать свои руки и только что купаться с ними не ходила.
Они были одни.
«Слышь, Карамзин, — выговорила она протяжно, — а почему у тебя нет крыльев?»
Карамзин взял ее руки и принялся их целовать (ему хотелось пойти с ней купаться).
«А потому, — он ответил, — что, если бы ты увидала меня с крыльями, то тотчас же догадалась бы, кто я такой».
Часть вторая
Глава первая. Новое имя
Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт пролистывал альбом с видами Кара-Кумов: песок, верблюды, ядовитые змеи.
Один вид представлял Ленина, примерявшего орлиные крылья, еще на одном был Овсищер, купающийся в арыке.
«Сошед вниз и идучи вдоль потока!» — Александр Платонович хмыкнул.
На третьем виде Овсищер делал вид, что исполняет какое-то поручение Ленина, и тут уж следователь рассмеялся на всю комнату.
В Москве, он знал, горела фабрика, которой Овсищер был управляющий, и кто-то, улучив момент, принес из Мавзолея мумию и зашвырнул в огонь, но Ленин, подобно птице Феникс, якобы возродился из пепла.
Александр Платонович позвонил человека одеваться: желая прислужиться хозяину, тот слишком высоко вздернул ему воротник сорочки.
Сорочки были из Москвы от Море по десяти рублей за штуку.
Мебель в комнате была обита черною волосяною материей, шторы снабжены швейцарскими пейзажами, в которых преобладали желтый и зеленый тона, стенные часы украшены были розаном на белом бликовавшем циферблате.
Птицей затрепыхалась портьера — Барсов, товарищ следователя, повалился в кресло.
— Подземный ход? — упредил следователь. — Из-под стола ресторана? Куда же?!
— На кладбище! — товарищ стряхивал землю с усов и бровей. — Тихвинское! Александро-Невской Лавры! Напрямую к Карамзину!
«Кенотаф», — Александр Платонович помнил.
На Тихвинском всегда было спокойно, пока по чьему-то распоряжению там не расчистили место, вскоре на котором появилась чугунная надолба с к ней приваренными фигурками нимф и сатиров; кенотаф по ночам потрескивал, светился неверным светом, слышался какой-то вой, люди видели призраков. Две-три устроенные засады разогнали бродяг, но дурная слава осталась…
— Лаз довольно широкий, — продолжал Барсов. — Я проехал на велосипеде. Ее нигде нет!
— Она исчезла? Госпожа Стучкова-Саблина?
— В ресторане была не она!
— Кто же? — Энгельгардт глупо улыбнулся. — Госпожа Овсищер?
— Нет, какая-то из новеньких, — Барсов поискал в записной книжке, — француженка. Инесса Арманд!
Госпожа Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер были довольно скандальные особы, постоянно, под тем или иным соусом, фигурировавшие в полицейских хрониках и порядком всем надоевшие; Арманд — было новое имя.
Впрочем, Энгельгардт уже его слышал и даже видел.
В Париже, на Всемирной выставке.
Так назывался французский, только что спущенный на воду, красавец-крейсер.
Глава вторая. Тайный прелюбодей
Для проформы приглашенные на Литейный, обе они показали, что во время происшествия в Летнем саду, каждая находилась на почтительном от него отдалении: госпожа Овсищер купалась с друзьями в Третьем Парголове — госпожа же Стучкова-Саблина пребывала почти там же, а именно, в Парголове Втором.
В служебном кабинете следователя, оставшись с ним один на один, они говорили ему «ты», протягивали целовать руки и, расшалившись, даже съезжали со стула под его служебный стол.
Обе вошли в туго натянутых чулках и вышли в спущенных.
— За что избили вашего мужа? — попутно он спросил у госпожи Овсищер.
— Он крикнул мужикам, возившим навоз: «Пора обедать!» — усердно та смеялась.
— Надумали, я слышал, сочетаться? — он на прощание осведомился у госпожи Стучковой-Саблиной.
— Да, сочетаться в Кокчетаве, — та не ударила лицом.
— С Толстым когда встречались в последний раз?
— Не видели его целую вечность! — обе сделали большие глаза.
— Случись вам увидеть человека с крыльями, как бы вы определили его?
— Карамзин! — не затруднилась ни одна.
— Как величали святого, взятого живым на небо? — зашел Энгельгардт с другой стороны.
— Николай Михайлович! — нисколько дамы не затруднились.
— Кто такой Низмарак? — неожиданно Александр Платонович выпалил.
— Несомненный зверь, — они прикинули. — Пятится с заду наперед. Помесь лебедя и щуки. Возможно, оборотень.
— Питается чем? — Александр Платонович разыгрался. — Зверюга?!
И получил два разнящихся ответа.
— Святым духом, — дала вариант госпожа Овсищер.
— Бифштексами с кровью, — не согласилась Стучкова-Саблина.
«Два маленьких бифштекса, — вдруг Энгельгардт увидал, — сидели на позолоченных козлах спиной к кучеру и через стекло смотрели на царицу. Сытые лошади, погромыхивая бубенцами, весело неслись с холма на холм, меж жнивья и свежих озимей, по которым паслись говяжие. Местность похожа была на Ивана Ивановича. Иван Иванович Иванов был работник второго часа и почти самозванец. Тайный прелюбодей, он надменно ехидствовал.
«Местность?! — ехидствовал он надменно, — приглядитесь получше!»
Всмотрелся Энгельгардт и ахнул: «МЯСТНОСТЬ!»
Опомнившись, следователь разогнал руками.
Заглянувший в даль, кто поверит тебе?!
Даль способна заменить истину и создать фантасмагорию.
— Иван Иванович что такое, — следователь все же спросил. — Иванов?!
— Иван Иванович Иванов, — женщины показали, — козел!
Глава третья. Чужие мысли
Только шесть человек из тысячи делают всё, как следует.
Буфетчик Балашов был седьмым.
В ресторан приходила француженка.
Он приставал к ней со всяким вздором.
«Путь бифштекса по прямой и по кругу одинаково бесконечен, — обыкновенно он говорил, — особенно, если радиус сковороды и равен бесконечности!»
С повизгом она смеялась.
Он выбирал для нее самые прожаренные бифштексы.
Она ела бесшумно, словно во сне, в то время, как воздух вокруг разрывался от пушечных залпов, как будто ресторан был в осаде, и от странных стонущих выкриков русских людей.
Каждый дышал чужим воздухом и занимал чужие мысли. Бифштексы плакали кровавыми слезами. Буфетчик предлагал француженке разносолы, прибегал наливать вино и чуть не ел и не пил за нее.
«Ваши бифштексы — живые, — она грозила ему пальчиком. — Вчера одного я видела в Третьем Парголове!»
«Действительно, — он подтверждал, — давеча пары не досчитались!»
Оркестр нажаривал увертюру к «бедной Лизе». Минутные знакомые проносились в звуковом вихре. Резко подступала глубина к трепетавшим сердцам — и вот уже кто-то оказывался танцующим вверх ногами при взгляде туда.
Детские головки мелькали, цветы, амуры, психеи; в затемненных углах разыгрывались эротические сценки.
Яма грушевидной формы с входным отверстием примерно аршин в диаметре нарисовалась в воздухе — запахи стали резче. Шестеро нетанцевавших, ухватившись за края груши, с усилием опускали ее на паркетный пол.
«Здравствуйте! Куда вы спешите?.. Поклонитесь Вечности!» — громово неслось оттуда.
Карамышев Борис Клодович, дирижер, сжимал обеими руками разломанную просфору: он сам, Балашов, буфетчик, упрятывал лохмотья фарша в дыры пальто.
До невозможности сперся воздух — просунулась морда рыжего иноходца, крылатые люди телами бились о временный потолок, а время, как показалось ему, остановилось вовсе…
— Потом вы пришли в себя: все снова было спокойно, люди ели бифштексы, следов разрушения не наблюдалось, и только госпожа Арманд, француженка, бесследно исчезла? Так?! — Энгельгардт провел черту.
— Да. Именно, — Балашов подписал показания.
— А, собственно, почему так дорого берете вы за бифштексы? — спросил следователь уже не для протокола.
— А потому-с, — буфетчик ощерился, — что они с гарниром.
Глава четвертая. Тысяча золотом
«Ему не следовало этого говорить, — ойкал теперь Карамышев. — Подвел буфетчик себя и меня!»
Потомственный музыкант и даже внебрачный сын Дебюсси, Борис Клодович, управляя военным оркестром, подрабатывал в Летнем саду, в том числе, по вечерам, и в ресторанном павильоне.
Однажды, когда дома он сидел за роялем, доложили о посетителе.
Незнакомец был в длинном черном плаще, широкополой шляпе и в полумаске.
«Помните «Бедную Лизу?»
Борис Клодович отделался мимикой.
«Она умерла, — таинственный склонил голову, — и я пришел заказать вам реквием».
Он высыпал на рояль тысячу рублей золотом и истаял в сумерках.
Карамышев перечитал повесть.
Лиза была глупа и сентиментальна.
Он написал реквием, тоже сентиментальный и глупый.
Служил в оркестре солдат Кузьма Солдатенков, умевший петь женским голосом, и Карамышев дал ему выучить слова.
«Копоть по комнате ползает змеями —
Лампа темней фонаря;
Что же не дружишь ты, милая, с феями —
Требуешь мяса с меня?!»
Лиза стала приходить по ночам, забиралась в постель, кусала, прижималась ледяным телом.
Балашов дал совет — перед сном выкладывать на столе сырой бифштекс; наутро тот исчезал, но более Лиза не безобразничала.
Бифштексы были с простонародными, невежественными лицами; к ним полагался гарнир — вот и всё!
Именно так он ответил следователю.
Что касаемо до минутных знакомых, их имена ему неизвестны.
Нет, он не ангел.
Заходила ли в ресторан царица? — Да, пару раз он видел.
Велосипед? — Скорее, мотоцикл.
Швейцар? — Тыква!
Музыкант — от Канта.
Буфетчик — от Фета.
Лук?! — От Лукавого!
Яйца? — Карамышев не сказал, что видел таковые грушевидной формы.
Однажды, еще не сказал он следователю, когда бифштекс показался ему особо вызывающим, Борис Клодович принес его в церковь, священник брызнул святою водой — тут же бифштекс обернулся рогатым, с хвостом, мальчиком — взмахнул крыльями и улетел.
Глава пятая. Снова Пушкин!
Решительно Энгельгардт отметал литературщину и чертовщину.
Вкусовщину, однако, допускал — куда было деваться!
Карамышев показал, бифштексы большею частью были пересолены, избыточно кровавы — съеденные, тут же начинали рваться наружу.
Судебного следователя интересовали вовсе не качества бифштексов, а то, куда подевалась из ресторана француженка Инесса Арманд.
Никто, однако, не упоминал о ней — исключительно о бифштексах!
Одни утверждали, что бифштексы эти — теплый народец, другие настаивали, что они — темный товар. Бифштексы, послушать третьих, лотошили, не соблюдали апарансов и выкидывали те еще артикулы.
Привет из Хамовников или из Баден-Бадена?!
Под видом обычного посетителя в ресторан послан был товарищ следователя, еще молодой человек Барсов Леонид Васильевич.
Прекрасно при электрическом освещении играл военный оркестр.
«Нет ни стопроцентных бифштексов, ни абсолютных гарниров!» — пела мясистая женщина.
Какой-то свинообразный человек трясся от наплыва впечатлений.
Барсову принесли меню.
«Луна вышла из-за облаков и осветила пустынные дорожки, на которых вычурными узорами рисовались обнаженные ветви деревьев», — предлагалось там.
Почтительно услужавший склонился.
— А хороша ли луна? Ты смотри! — начал Леонид Васильевич строго.– Свежа ли?
— Вчера получена-с.
— Ну, так дай, братец, двойную порцию, с кратерами, знаешь? Потом облаков этих под густым туманом, потом дорожек, да смотри, чтоб убраны были. Да узоров, что ли, ну и ветвей!
Широкозадый татарин умчался и через пять минут предстал со сковородою бифштексов, впрочем, разных размеров и формы.
Барсов ел и дивился.
Двойной бифштекс в самом деле имел привкус луны; другие отдавали облаками — гарниры напоминали об узорах, ветвях, дорожках. Тут же, впрочем, и смешивалось: привиделось Леониду Васильевичу, будто он на Луне, обнаженный, с узорами на теле, вычурно распластался на дереве, а на дорожках под ним…
— Следы неведомых зверей! — сразу догадался Энгельгардт. — Снова Пушкин!
Барсов вынужден был признать: никогда Александр Сергеевич не видел кенгуру, хотя и пробовал их мясо, находя его превосходным.
Пушкин, однако, уводил еще дальше — до самой Австралии.
Газеты раздували вопрос.
Однако же полагать, что Арманд сейчас именно там, по меньшей мере, было бы опрометчиво.
Глава шестая. Тайный прелюбодей
Пришла с почтою карточка-открытка: Пушкин скакал на кенгуру по пустыне — за ними гнался огромный волк.
«Привет из Баден-Бадена!» — писал Федор Михайлович.
Слова по обыкновению были перевраны и вместо «привет» стояло «буфет», а вместо «Баден-Бадена» — «болотная гадина».
Судебный следователь Энгельгардт вынул из стола исписанную салфетку: сличил почерки — ничего общего!
Он знал: всесильный глава Синода обещался Федору Михайловичу живым взять его на небо, если тот одолеет Толстого.
Из ящика стола Александр Платонович достал шелковый чулок с подвязкою — «Крупская» значилось на последней.
«Почему исчезнувшая Арманд была в чулках Крупской?» — снова и снова возвращался он к мучившему его обстоятельству.
Многие женщины, он знал, надписывали нижнее белье: в моде были «афинские вечера», после которых непросто было разыскать исподнее и доказать свои права на него; сам Александр Платонович недосчитался однажды дорогих кальсон и с тех пор носил прохудившиеся, с надписью «Ленин»…
Сбившийся мыслью, следователь начинал сызнова.
Итак.
Рухнула опора, дунула Вечность, люди увидали мир заново: запрыгали кенгуру, закричали гуру, затрещали кенкеты — ужасный шум разбудил Павла, Павел разбудил Карамзина: зажглось электрическое освящение, в Летнем саду заиграл духовой оркестр, зашипели бифштексы. Далее: судя по всему, проснувшись, Крупская потянулась за чулками — их не было! Чулки, стало быть, унес Ленин, опору и обрушивший, чтобы их, чулки, преподнести новой своей пассии: пассионар и пассия! Вечером он пригласил француженку в ресторан! Определенно, с Инессой Арманд был Ленин! Вполне возможно, в одном из переменяемых им обличий: рабочий Иванов Иван Иванович, почему нет?! Козел, заглянувший в зачарованную даль! Тайный прелюбодей! Бифштексы бы делать из таких людей!
Это была версия от/для Федора Михайловича, существенно разнившаяся от толстовской.
По Льву же Николаевичу обстояло иначе: четыре сексопатолога существенно задурили голову некой госпоже Лоневской, заварившей, в свою очередь, кашу из небесной манны, и ею обкормившей третье лицо и бывшего деверя, которые, переврав слова, создали буквально из Ничего реального господина Каразина, зажившего яркой, своей жизнью, пусть поначалу и на кладбище. С кладбища до Летнего сада прорыт был широкий удобный подземный ход… здесь мысль Александра Платоновича перескакивала из прошлого в будущее: существенно ход расширили, положили рельсы, пустили паровозик с вагончиками: получилось метро — почетными пассажирами стали Екатерина Владимировна и Николай Николаевич: когда же дошло до машиниста, им оказался Карамзин.
Глава седьмая. Развратный мальчик
Александр Платонович понимал: чтобы выйти к действительности, необходимо преодолеть как литературщину Толстого, так и чертовщину Федора Михайловича — отмести решительно все проявления, а уж потом подчинить расследованию и вкусовщину.
Апостроф Павел, мучительно следователь дедуктировал, только разбудил Карамзина — а именно воскресил его, для каких-то своих целей, Толстой (как раньше, скажем, воскрешал он Наполеона). Ленин же был прямым порождением Федора Михайловича, страждавшего явить миру новый тип разрушителя и ниспровергателя всех существующих опор.
Борьба Федора Михайловича против Толстого была борьбой за мировое господство в умах: гиганты предпочитали не сталкиваться напрямую, а предоставить сразиться вассалам.
Карамзин против Ленина!
Первое их столкновение было в ресторане.
Куриозно!
Тонкие, костлявые ноги в дорогих черных чулках и лакированных туфельках на гнутых высоких каблуках — Инесса Арманд!
— Я хочу, чтобы ты был моим мужем, — говорит она ему.
Он понимает это как условное выражение, как жаргон.
Он, для всех, — рабочий Иванов в простой кепке.
Однажды он увидал в поле большую сучковатую рыбину. Она росла на открытом месте, и ее красные крупные гроздья были похожи на гроздья гнева — словно капли крови рабочих и крестьян. Срубив рыбину, он приволок ее домой и попросил Крупскую приготовить по-польски с мелко порубленным яйцом.
Рабочий Иванов ненавидел Карамзина.
И только одно его положение безоговорочно принимал: рыбы падают с неба для насыщения жителей монастыря! Он, Иванов, этот монастырь разрушит, и рыбы небесные станут достоянием всего трудового народа!
«Смотри — Карамзин!» — дергает его француженка за рукав.
Смеются у входа два швейцара и развратный мальчик.
«Ах, Лиза, Лиза! Где твоя невинность?!» — блатным манером завел было рабочий навстречу неприятелю, но осекся.
Не Карамзин!
«Кто же?» — Арманд близоруко всматривается.
«Историк, другой, — Иванов объясняет, — Автор „Государства Армянского“. Карамзян».
Похожий на бифштекс армянин полагает, что фаршу, умей он мыслить, рука повара должна представляться Богом.
Две женщины с ним смеются: это госпожа Стучкова-Саблина и госпожа Овсищер.
Оба швейцара распахивают двери, и все пятеро проходят в павильон ресторана.
Глава восьмая. Человек-фарш
Но где же Карамзин?
Развратный мальчик свистит, но это лишь Каразин с Екатериной Владимировной — она под тремя вуалями сразу: коричневой, лиловой и темно-синей; за ними мерещится волчий оскал.
Карамышев дирижирует образную музыку, но та не прибавляет нисколько к выраженным образам: насыщено без того под завязку.
«Из фарша господин Балашов приготовляет Бога!» — переврали.
Крылатый человек, войдя в роль, крылья оставляет в гардеробе.
В углу разыгрывается эротическая сценка: мелькнув, пропадают голые ноги.
«Хочу, чтобы ты был моим мужем!» — бифштексу говорит госпожа Овсищер.
Ей нравится длить эту тему.
Госпожа Стучкова-Саблина сделалась легкой, как плетеная корзина.
По крупицам Энгельгардт продолжал восстанавливать картину.
Недоставало картонки.
Маленькая собачонка пробежала по столам и, никого не обеспокоив, исчезла в багажном пространстве.
«Осторожно, двери закрываются!» — объявляют швейцары.
Мчится в ночи вагон-ресторан — мелькают в освещенных окнах разноцветные дамские чулки; целая вереница разнообразных мыслей проносится у следователя в голове.
Он видит там, где недавно еще понимал.
Переживание глубины есть то, чего недостает ребенку, хватающему бифштекс.
Человек как личность и как фарш благодаря своей совокупности постигает себя самого как становление «другого».
Под каким соусом и с каким гарниром не подавай Великой Новой Системы Связей — все обернется утвержденными свыше идеалами и их маловпечатляющим слепком — ограниченным человеком.
Опьянелость гостей был фарс и выполнялся без искусства: солдаты оркестра таскали их под руки (пьяны все сделались вместе и вдруг!).
Ограниченный человек, обернувшись, увидал за собою гору фарша — это был фарс: это был перс, говоривший на фарси.
«Не форси!» — сказал он ограниченному греку, ехавшему через.
Большая серебристая рябина плывет навстречу — ее крупные красные жабры шевелятся, как щеки (щуки) рабочих и крестьян; грек ловит рябину на крючок, приносит домой и, высушив, велит жене развести в очаге революционный огонь.
«Смотри — Карамзин!» — показывает баба в окошке.
Ограниченный человек берется за биту.
Карамзин вылеплен из фарша.
Это — памятник бифштексу.
Глава девятая. Через стекло
«Не было никакого Карамзина, вообще!» — нервы не выдержали у минутных знакомых.
«Что, в таком случае, мы едим?!» — русский Доре пожимает плечами.
Русский Доре — Каразин.
Русский Доре ест бифштекс с гарниром.
До-ре-фа-соль! Карамышев машет указкой.
Русский Доре ест бифштекс с французской фасолью.
«Приду домой — непременно запрячусь в буфете!» — смеется Екатерина Владимировна.
«Это почему же?» — Каразин-Доре поменял в руках нож с вилкою.
«Никто там не помешает!» — она подбросила загадочности.
Кто-то разбил стакан.
«В настоящее время что-нибудь вы пишете и рисуете?» — она спросила.
«В настоящее время я пишу и рисую биографию Карамзина».
«Назовите ее одною буквой!» — она загадала. — Биографию».
«М»?! — Каразин отгадал. — Так и сделаю!.. А почему?!»
«Он был отцом-основателем Метро Российского, — она напомнила. — Карамзин».
Смеясь, описатель хлопнул себя по лбу.
«Давайте писать вместе!»
«Сумею ли? — она засомневалась. — Я мало что знаю про Николая Михайловича: ну, вытирал усы, оправлял нос… еще — Лиза, грачи на березе…»
«Грачи на рябине», — Каразин поправил.
«Лиза не любила его», — Екатерина Владимировна приспустила веки.
«Она любила Эраста», — Николай Николаевич подвигал тарелку.
«Эраст — пидораст, «бугор»! — она не хотела быть политкорректной.
«Там был развратный мальчик, — Каразин помнил. — Он бегал».
«Ему поначалу было больно, — Лоневская-Волк кивнула, — а потом стало смешно».
Кто-то заглянул через стекло: мать?!
— Пожалуй, мне пора, — Каразин вытер бороду. — Извините. Могу я попросить вас отстегнуть чулки?!
— Для чего вам? — она притворилась.
— Они пристегнуты Толстым, — не стал он лукавить, — и магия Льва Николаевича такова, что вместе с ними удерживает меня на месте, в то время, как пора мне быть на другом: чуток ослабьте!
Напрягшись, он подался вперед.
Неудобно Екатерина Владимировна просунула руки под панталоны, заперебирала пальцами, изловчившись, ухватила нужное.
Что-то затарахтело, она неудачно извернулась и начала валиться под скатерть.
Когда ее подняли, Каразина за столом не было.
Глава десятая. Русский Лафонтен
Когда Доре приехал в Россию и начал лепить Карамзина, он сделал его с крыльями.
«Человьек с крылами — как это будет по-рюсски?»
«Крылов!» — недослышали, а, может быть, переврали.
Доре изготовил формы.
Отлили памятник.
Установили в Летнем саду.
Карамзин вышел толстым, расхристанным, в халате.
«Аллегория, — говорили теперь. — Карамзин в образе русского Лафонтена!»
Часть третья
Глава первая. Тычки и укусы
В метро Энгельгардт встретил Грекова.
— Здравствуйте! Куда вы спешите?.. Поклонитесь Вечности! — Греков ухватил клешней.
Греков был человек щаповатый, держал себя форсисто; только что он возвратился из Кокчетава, а до того побывал в Австралии.
— Сошед вниз и идучи вдоль потока! — принялся Греков рассказывать.
— Как вы попали на французский военный корабль? — Энгельгардт вставил.
— Я поставляю им мясо кенгуру и свежих раков по весьма умеренным ценам, — объяснил Греков, — молочных поросят, парную баранину. Еще, разумеется, лягушек-пампушек! — сомнительно он скамамберил.
Сам же и рассмеялся да так, что изо рта посыпались металлические деньги.
Александр Платонович знал, что Греков дерется со слепыми.
Слепые, которых он не приглашал, регулярно появлялись у него с пророчествами — в коротких сюртуках кричали, прыгали, крутили скакалку.
Он просил их удалиться подобру-поздорову, не выдерживал, хватал за бороды — сам, получая тычки и укусы, непрошенных выволакивал прочь.
— Эти ваши гости, сексопатологи, слепые, — Александру Платоновичу было неловко, — пророчествовали они на предмет воображаемого реванша?
— Что-то такое кричали, — Греков наморщил нос, — и еще — о втором принципе космоса, оскудевшем идеале и тени вероятия!
— При оскудевшем идеале нет тени вероятия тому, что Второй принцип космоса подтолкнет к воображаемому реваншу?! — Александр Платонович восстановил.
— Примерно так, — Греков вынул из пальто порнографическую открытку и показал Энгельгардту: Александр Платонович узнал изображенную пару.
Изображенную именно, а не запечатленную, поскольку открытка была нарисованной, а не фотографической.
— В позе кенгуру! — Греков комментировал.
Энгельгардт видел и сам.
Открытка, впрочем, была аллегорическая и иллюстрировала взаимодействие двух миров: потустороннего и реального.
Александр Платонович знал: такие открытки в вагонах обыкновенно предлагают глухонемые.
Они почти не пересекались — глухонемые со слепыми: пластические, первые, орудовали в пространстве; мусические, вторые, действовали во времени.
Греков прежде был со слепыми, но перешел к глухонемым, которых намеревался представлять в Государственной Думе.
На эскалаторе поднялись наверх.
Был ясный октябрьский день с инеем.
— Верьте моему слову так же, как я верю вашему! — Греков чуть не приобнял.
— До свиданья, Эраст Эрастович! — Энгельгардт приподнял котелок.
Глава вторая. Отцы на озере
Ничей взор не следил его, ничье ухо не вбирало.
«Если бы я увидал Крылова с крыльями, тотчас догадался бы обо всем!»
Памятник в Летнем саду (и такой же на Тихвинском кладбище) не давал покоя: кенотаф!
Не быв встречен ни швейцаром, ни дворником, Александр Платонович ступил в подъезд.
Пахло рыбами.
Старые люди бывают подозрительны: долго не открывали.
Но вот щелкнуло, подалось, заскрипело: мать!
Позволь он себе малейший фамильярный жест, она, державшая в руках револьвер, положила бы его на месте.
Дома ходили в покромчатых туфлях, оберегая тем кожаную обувь.
В бедно убранной гостиной царил неприветный полумрак — огромный, неуклюжий, жестокий диван обит был полинялым, в пятнах, барканом. Полупустые полки украшали выщербленная посуда и разрозненное стекло.
Мать была подпоясана длинным черным шнуром с кистями на концах; бессознательная, но величавая простота сказывалась в каждом ее движении.
— Развратный мальчик, как же, — произнесла она сурово, носовою нотой, — прекрасно помню! На этом самом диване! Гром наказал его — он оглох! — мать взялась руками за свои огромные уши.
Александр Платонович не услышал.
Глубина мира шла обыкновенно от горизонта к нему, но в квартире матери она была идущей от него к горизонту — отсюда было возможно протянуть в мир свое ощущение.
Энгельгардт стоял у окна.
— Твой отец был слепым! — говорила мать. — Не видел элементарных вещей!
Она шила на продажу красные флаги.
Неплохо из окна просматривался Летний сад, чуть хуже, из другого, — кладбище Александро-Невской Лавры.
Какой-то человек в красном пальто забрался на памятник Крылову: агитатор!
— Отцы на озере так и плещутся, — говорила мать. — Другой выскочит, ровно золотой весь! Что удочек-то не припасешь?
— Отец ослеп оттого, что ему влили яд в ухо? — следователь спросил.
Вглубь от него протянулась линия: прямая, она шла до Летнего сада, огибала памятник, несколько раз оборачивалась вокруг него и уходила дугою в сторону Александро-Невской Лавры.
— Они влили яд в уху, — переиначила мать.
Недоставало только картонки и красного мешочка.
Тяжестью пальца мать налегла на линию и та, натянутая до последней возможности, лопнула.
Мать вышла и возвратилась с картонкой.
Глава третья. Соловей на привязи
Счастье, когда тебя не понимают!
Мать рассмеялась в себя.
Ночами ее посещал призрак, прельщал воображение: это был Призрак Молодости.
Следовало дать знать духовной консистории, но она не делала этого.
Лодка чуть-чуть колебала их — они здоровались и некоторое время избегали говорить о старом.
Бесконечность лежала между ними.
Пастуший рог вторил отдаленному соловью. Соловьи всегда правы — кто поет, тот и прав!
Повесы, явные прелюбодеи, вытягивали историю в струнку: берегись, соловья спущу!
В легкой одежде цвета невинности она мило дичилась в мужском обществе, впрочем, отпуская шутки, заставлявшие краснеть иных повес.
Они понимали: она повторяет чужие шутки.
«Маленького Вадима отложили до ужина!» — она повторяла.
Иные повесы бледнели.
«Голубой, горбатый, длинный, как полтора вчерашних, он был прислан оттуда, где волосы растут на ладонях и между пальцев!»
Прелюбодеи разбегались.
Призрак посмеивался: рапсодия!
В тихом омуте плескались отцы, глазастые и ушастые.
С кем поведешься?
Она было повелась и поплатилась разросшимися ушами.
Призрак, не замечая, гнул свою линию.
Линия шла от него, соединяя аллегорическое с потусторонним.
— Живешь по понятиям, — однажды он обмолвился, — а надо бы по словам!
— Да как же без линии связи?! — мать не возражала.
— Я проведу, — он обещал.
Однажды пришел с инструментом — сделал.
С тех пор по проволоке стали приходить слова: диковинные!
«Промышленность», «сосредоточить», «занимательный».
Она принимала.
Записывала на четвертушках бумаги.
С чемоданом спускалась в метро.
До ужина еще оставалось время, и маленькие Вадимы взапуски носились по платформе.
Мать ждала.
Вот, наконец, в рог трубил дежурный по станции — горбатый, голубой, длинный, как полтора вчерашних, по рельсам подкатывал электрический буфет, и из него на выбор предлагались всевозможные мясные блюда.
Глава четвертая. Желтый чемодан
«Мой желтый чемодан, — она думала. — Кому хочу, тому и дам!»
Она так думала, молодая.
Отцы не понимали: она не хотела.
Она говорила, что не может.
Уши торчали — она прятала их под платок.
Подкрепившись мясным блюдом, мать приезжала в Летний сад и там разбрасывала листовки.
Не было никакого Федора Михайловича, не было Толстого — Карамзин был доволен, угощал апельсинами.
Чуждавшийся историчности, тогда еще он не знал начала домирного, предземного: открывши дверь, он видел за нею жуткую тьму; к двери приставлен был человек, стороживший вход, старослужащий: деверь!
«Со стороны гражданской деятельности в нем нет погрешностей!» — деверь рассуждал о Карамзине.
Магический человек — не Карамзин, не деверь — третье лицо — на двери начертал женский шестиугольник, поставил на буфет священный череп барана с написанным на одном виске его солнцем и с луною на другом.
Обед поспел мигом; вокруг всего был выстроен дом, записанный на имя Лоневская-Волк: вскорости были приискана и самая Екатерина Владимировна: в приятной комнате, отворявшейся с одной стороны в оранжерею и обращенной окнами в парк, всегда в ассортименте были разнообразные соусы и подливы.
Повсюду бегали мальчики, часто сменявшиеся — по четвергам немцем приходил апостроф Павел, подкручивал, как было нужно, время.
Не допуская застоя, в дом прибегали слепые сексологи — провидцы тьмы, всё ставившие с ног между ними; их кормили манною кашей, давали мелких денег.
Екатерине Владимировне Лоневской-Волк мать связала шерстяные чулки.
В оранжерее лежало кем-то забытое ожерелье.
Они говорили о том, как прекрасно при электрическом освещении играет в Летнем саду военный оркестр и какие большие деньги берет господин Балашов за бифштексы.
«Сволочь!» — мать любила это слово.
— Его бифштексы, — тем временем говорила Екатерина Владимировна, — безвредны для взрослых и женатых.
— Я не понимаю задачи с двумя бифштексами, — призналась мать.
— Два бифштекса, — Екатерина Владимировна взяла бумагу и карандаш, — выехали из Москвы в вагоне-ресторане. Один высадился в Твери, другой доехал до Петербурга. Который отравлен?!
— Ну и который?! — матери не давалось.
Екатерина Владимировна провела параллельные рельсы, поставила в разрезе вагон и в вагоне изобразила фигуру, бившуюся в агонии.
На кончик носа мать водрузила очки-консервы.
— Я знаю эту женщину, — она сказала.
Глава пятая. Беседа с друзьями
Мать сама надела чулки Екатерине Владимировне на ноги и непременно хотела щелкнуть подвязками — в последний момент Екатерина Владимировна не давалась: мать понимала, что по причине скрываемой коротконогости, хотя и не понимала, как это связано, какими словами: они шутливо боролись, упали на пол; мать понарошке связала руки Екатерине Владимировне длинным шнуром, с которым она, мать, никогда не расставалась.
Связанная по рукам и ногам Екатерина Владимировна осталась на полу — мать же, поднявшись и выставив из-под платка навостренные уши, двинулась комнатными анфиладами в сторону чего-то грандиозно молчавшего. Складывая шаги, она переходила от библиотеки к беседе с друзьями и от нее к обычной прогулке. В библиотеке было, что было; в беседе с друзьями было, что будет; в обычной прогулке было то, чего нет.
В библиотеке, переплетенные, собраны были меню разных лет: пламенник с рисом, необъятность с картофелем, оплот с фасолью в томате.
В беседе с друзьями проскальзывали страсти, дали, фантасмагории.
В обычную прогулку включались Москва, Тверь, Кокчетав, Кара-Кумы, Австралия.
Больше всего матери пришлась по вкусу беседа с друзьями — она была ярко-красная, обита сафьяном и прямо-таки манила — прежде у матери никогда не было ни бесед, ни друзей — опасливо мать присела, закачалась на упругих пружинах и, осмелев, заглядывала: что будет через пять лет, десять, сто?!
Через сто лет, выяснилось, в Австралии на берегу океана она за обе щеки будет уписывать кенгурятину с гречневой кашей — и не одна, а с друзьями. Сейчас никого из них она не знала по имени, но все мужчины были с крыльями, а женщины — без чулок.
— Промышленность? — восхищались женщины. — Какая прелесть!
— Сосредоточить! — мужчины хлопали крыльями. — Занимательный!
Все выжидающе смотрели, и мать подкидывала еще слова.
— Влюбленность! Трогательный! Гармония! — она распаковывала и раскавычивала.
С кусточка на кусточек порхали птички и нежно лобызались своими маленькими носиками.
Повсюду воцарилась гармония.
Наблюдалась влюбленность.
Кто-то сделался трогательный.
«Через сто лет, — мать понимала, — а через десять?»
Уже приноровившись, она уменьшила амплитуду выброса.
Через десять лет, ей показали, в моду вошли женские чемоданы — подвешенные на линиях, они скользили над головами и, раздуваясь по женским же причинам, шумно лопались в солнечном свете.
И тогда на головы всем: женщинам, мужчинам и мальчикам, — с незначительной высоты сыпались красные мусические мешочки.
Глава шестая. Мясная дама
Оставшаяся в гостиной хозяйка дома не выражала признаков беспокойства — матери полезно будет покопаться в архивах, это избавит организацию от утомительного навязывания ей, матери, некоторых базовых представлений и понятий: мать, с ее безобразной упертостью, до всего, что ей полагалось узнать, должна была непременно дойти «сама».
Развязавши путы, Екатерина Владимировна поднялась с пола, раскрыла материный желтый чемодан.
— Сволочь! — не могла она сдержать себя. — Сволочь!
Если бы не строжайшие инструкции Центра, давно бы она на свой лад решила проблему.
Отравленные чулки — это было, впрочем, что-то новенькое! Екатерина Владимировна содрала: ноги распухли и посинели.
«Убью!» — решилась она нарушить.
С револьвером в руке, нетвердо ступая, прошла последовательно библиотеку, беседу с друзьями, обычную прогулку — матери не было.
В соусной бывший деверь и третье лицо макали хлеб в кастрюли; был четверг — апостроф Павел крутил стрелки и приговаривал по-немецки; случившиеся здесь же сексологи смотрели мальчиков, выявляя взрослых.
— Сегодня что на гарнир? — Екатерина Владимировна потянула воздух.
— Гар нихтс, — апостроф буркнул. — Совсем ничего!
— Что же мы скажем Балашову?! — Екатерина Владимировна забыла о матери.
— Его задача с двумя бифштексами, — бывший деверь отложил хлеб, — не имеет решения. Выходит так, что через пять лет бифштексы просто разорвут мясорубку.
— Если фаршем набить чулок, — рассмеялось третье лицо, — получится колбаса!
— А если, — Екатерина Владимировна потянулась к карандашу и бумаге, — набить фаршем оба чулка, панталоны, — она схематично изобразила, — корсет, лиф и сверху присобачить бараний череп с мозгами?!
— Получится мясная дама, — все оживились. — Под любым соусом! С полагающимся гарниром!
— Вот и скажите Балашову! — хозяйка дома попробовала соус и велела добавить тертого калача. — Случайно не видали матери? — она вспомнила.
Апостроф Павел бросить загибать стрелки.
— По версии Толстого, — он разъяснил, — с одним из своих желтых чемоданов и с красным мешочком в нем экспрессом мать мчится в Москву, и в полумраке ей мелькают голоса давно уехавших людей — матушка сидит напротив матери, дремля, как словно бы у стен Кремля. У матушки — широкие руки в перчатках, одна из которых продрáна. Сейчас мать читает и, правильно расставляя ударения, понимает то, чего не понимала раньше:
«Продрана — это продразверстка. Чтобы не ныла — необходимо срочно заменить ее продналогом!»
Глава седьмая. Женский вариант
— В таком случае, предположим, — запрыгали слепые сексологи, — что по версии досточитаемого Федора Михайловича, мать в настоящий момент с разделочным тесаком под мышкою восходит по одной из черных лестниц в старом районе города! Или же — кидает в камин пачки денег, и господин Балашов выгребает их голыми руками?!
Они хрипло смеялись и попутно брали кровь у одного из мальчиков.
Апостроф сверил по меню: Андрей Ющинский!
— Вовсе нет! — апостроф отобрал мальчика, — По версии Федора Михайловича, мать проникла на вошедший в Неву французский крейсер и там ведет пропагандистскую работу среди матросов.
— Она уговаривает их дать залп по Зимнему? — Шренк-Нотциг, предводитель слепых, заплыл на страшную человеческую глубину.
— В стволе орудия вместо снаряда — преогромная котлетища, если угодно — бифштекс, — апостроф позволил себе улыбнуться. — Всего лишь рекламная акция! В России предполагается открыть первый «Макдон»!
— Но ведь «Макдон» — американская сеть, а корабль — французский!
— В том-то и трудность! К акции подключен Ленин — именно он дал задание матери.
— Это же настоящая революция! — Крафт-Эбинг провидел. — На смену убогим харчевням и кухмистерским придут высококультурные заведения, куда не зазорно пойти с детьми, всею семьей!
Все замолчали, потрясенные грандиозностью замысла.
— Но ведь она не может, — сообразил Альберт Молль, — одновременно быть на корабле и в поезде! Выходит так, теперь их две?
— Действительно, мать не одна, — Павел установил новое время. — Мать с матушкой! — он напомнил.
Недоставало только мачехи.
— Церковь, которую вы представляете, — вспомнил последний из мистагогов Хэвлок Эллис, — если не ошибаюсь, выдвигает женский вариант Троицы?
— Нисколько он не противопоставляет себя каноническому мужскому, — апостроф поддержал учение, — и даже наоборот: дополняет его!
Настал черед неких подробностей, мужчины увлеклись и вот-вот готовы были сбиться на анатомию и даже физиологию.
Екатерина Владимировна поспешила выйти — сильно сомневавшаяся в святости матери, автоматически она перенесла свою неприязнь к ней на ее производные: повстречайся сейчас ей матушка или мачеха — еще неизвестно, чем бы окончилось.
Решительно ей, урожденной Лоневской-Волк, недоставало лицемерия, ханжества!
А между тем приходилось принимать двойные и даже тройные стандарты.
Этого требовали новые правила игры словами.
Глава восьмая. Образ матери
«Китов ловят по ночам!» — стукнула в голову моча.
Выйдя от матери, Энгельгардт двинулся по Неве.
Люди в красных пальто и с металлическими зубами стояли у парапетов с удочками: выросшие до определенных пределов мальчики, так и не достигшие взрослости. Развратные, в большинстве своем, они были глухими — у некоторых надеты были черные очки.
Если бы не отец — стоять сейчас Александру Платоновичу между ними и откликаться на кличку Планктоныч!
«Есть такой зверь, — отец приговаривал, — осмелев!»
Маленький Саша знал, что осмелев водится там, где волосы растут на ушах и пальцах, что в полусумраке он запрыгивает на полинялые, в пятнах, диваны и по-своему наказывает развратных мальчиков.
«Он расшатывает им зубы, и взамен приходится вставлять металлические!» — отец, досказав, уплывал на глубину в свой омут, а Саша Энгельгардт еще долго сидел на берегу и слушал плеск волн.
В гимназии, как и все, он изучал образ матери: всех властно привлекала седая женщина, напудренная и целомудренная, с большими ушами, согретая и даже раскаленная огнем слова, которого, может быть, давно искали и жаждали многие сердца, обиженные несправедливостями жизни.
«Мы не обязаны!» — жестко заявляла мать.
«Обязаны — обезьяны», — поясняли учителя.
Все классом направлялись в зоопарк… одна из обезьян одета была Марией Стюарт.
«Ей, что же, отрубят голову?!» — скакали мыслью.
Раздвоенность между жизнью и словом еще только начинала переходить в растроенность между жизнью, словом и мыслью.
«Сперва взаимной разнотой!» — помнили еще завет Пушкина.
«Размежеваться! — переставляла мать на следующий уровень. — Наши чемоданы — желтые!»
Это было слово.
«Жизнь есть обман — счастлив тот, кто обманывается приятнейшим образом!»
Это была мысль.
Люди превратились в карандаши, которыми невидимые руки зачертили прихотливые арабески: один не знал, почему на российском фоне он чертит козлиные уши, другой — почему ангельские крылья.
Это была жизнь.
Следователь Энгельгардт хмыкнул: вспомнилась отцова притча.
«Пошел крысенок в лес, обступили его звери, стали спрашивать, чей он, кто его мать. Они не знали, и сам крысенок не знал. Закончиться бы ничем, но вышел на поляну старый мудрый кенгуру. «Все очень просто, — он сказал, — если посмотреть в корень. — Мать крысенка — рысь!»
Глава девятая. Взойти на костер
Бешеным кенгуриным скоком, едва только распрощавшись с Энгельгардтом, Эраст Эрастович Греков промчался по набережной, перескочил через Неву, запрыгнул на территорию Зоологического сада.
Успевший к обеду, он съел полную миску гречневой каши.
Мальчик, убиравший клетку, сообщил: Мария приговорена к высшей мере.
«Кому-то захотелось бифштексов из обезьяньего мяса!» — Греков сообразил.
В понятии человеческом Земля крутилась в Космосе, в понятии животных она стояла на Трех Китах: это была ересь, которую бесстрашно несла Мария и которую люди не могли ей простить: Мария Стюарт должна была теперь взойти на костер и превратиться в груду раскаленных бифштексов.
«Мария, осмелев…» — думал Эраст Эрастович.
«Обезьяны обязаны!» — позицию дирекции посетителям объяснял экскурсовод.
Люди превратились в обезьян, обезьяны выбились в люди: кто обманывался неприятнейшим образом?!
Греков, разумеется, знал язык животных, но в отличие от Федора Михайловича и Толстого не умел писать на нем.
Отлучаясь в город, еще не до конца человек (предстояло совершенствоваться), он посещал тех, кому полностью удалось завершить превращение — среди таких была некая Лиза, чистенькая белая мышка в отныне туго натянутых чулках.
По этой характерной детали Греков определил вмешательство графа Толстого, которого он считал птицей высочайшего полета, хотя и клевавшего иногда падаль — грифом! — с помощью Толстого через Лизу можно было попытаться спасти Марию.
Толстой действительно туго натянул чулки Лизе — он же их и снимал, специально для этого приезжая в столицу.
«Толстой, — смеялась Лиза щекотке, — а почему у тебя крылья?»
«А потому, что я — венгерец! — не опускался Лев Николаевич до серьезного разговора с мышью.
«Икарус, что ли?» — Елизавета дрыгала ногами.
«Он самый! — Толстой, желтый, наезжал, хлопал дверями, давал гудки, выпускал синий бензиновый дым. — Занимай место!»
Лиза устраивалась сверху, и он укатывал ее до полного изнеможения…
Лежа на свежей соломе, Греков прикидывал ситуацию: если не выйдет с мышью, останется подключить волка.
Волк прошел превращение одним из первых.
Его эволюция была поразительной.
В ее процессе полностью поменялся не только биологический вид.
В процессе эволюции сменился самый пол!
«Самый-самый! — думал старый кенгуру и совсем не старый человек. — Кто он?!»
Очевидно было — не пол и, разумеется, не Икарус.
Глава десятая. Собрался курултай
Литературная эволюция шла параллельно биологической: рысь превращалась в Русь!
Мощнейший словесный поток подхватил Толстого.
Понес, закрутил, опрокинул с ног на голову Федора Михайловича.
Прорвавшийся из них самих, подмыл опоры — пошло-поехало рухаться!
Из них самих — из них самых!
Кто мать рысенка?!
Собрался курултай.
На четвертый день дым пошел из сакли.
Даешь независимость Польше!
Мать рысенка — Крыся!
Часть четвертая
Глава первая. Красные киты
Владимиру Ильичу возводили сразу пять мавзолеев: московский, петербургский, тверской, кокчетавский и австралийский.
Повсюду вбивали сваи, стучали железом, носили бревна и сыпали песок.
На каждой стройке, натурально, был свой прораб; в Австралии эту должность исправляла Инесса Арманд — в кирзовых сапогах и в плантаторском шлеме она ходила по грязи и кнутом стегала нерадивых тупых аборигенов.
Никто не знал, каким ветром ее занесло сюда (не обошлось, понятно, без воздушного сообщения), ну да махнули рукою: не в том была закавыка — в другом: поднимавшийся все выше мавзолей отчего-то принимал контуры пирамиды.
Вокруг порхали птички-колибри и нежно лобызались своими длинненькими клювиками.
«Пройдет сто лет, — Инессе мечталось, — но светлый образ Владимира Ильича ничуть не потускнеет. По-прежнему к нему будут приходить люди, приносить цветы, кокосовые орехи, бусы из ракушек, летающих рыб. И Ленин своим примером вдохновит на новые подвиги и свершения».
Она станет водить экскурсии вокруг саркофага, и ее спросят, отчего Владимира Ильича живым не взяли на небо — она ответит: сто лет назад не позволял научный уровень, а то бы — непременно!
Приедет мать.
«Володя, — она расскажет, — собирал библиотеки, беседы с друзьями, обычные прогулки: это помогало ему делить время. Он создал себя сам, буквально из ничего, на диване, огромном и в пятнах. В неприветном полумраке, который блистательно разогнал впоследствии. Он подтянул мир к себе!»
Мать станет продавать открытки с Володей на диване, а вырученные средства передаст в фонд мира.
«Владимир Ильич разработал Второй принцип Космоса, — напомнит какой-нибудь простак. — Как сочетается этот принцип с Тенью вероятия, если сам принцип не отбрасывает тени?»
«Посредством оскудевшего идеала», — она сдержит улыбку, оставляя воображаемый реванш наготове, в позе аллегорического кенгуру.
По ночам она ловила китов.
Киты были красные, с металлическими зубами.
Внутри сидело по Ионычу.
«Это которая вы Арманд? — спрашивал каждый. — Та, что водворила гармонию?!»
«Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать!» — Инесса кричала неприятным голосом.
По ночам она была другая: задавала вопросы: сообщники, явки, пароли.
Из России приходили открытки: «Приезжайте и скажите, что все хорошо!»
Владимира Ильича посмертно предполагалось расчленить: голову оставить в Петербурге, тело отдать в Москву, руки — в Тверь и Кокчетав, ногу — в Австралию.
Глава вторая. Ключевые слова
«Гармонию» водворила не она, и это злило Инессу Федоровну.
Она стегала Ионычей кнутом, слепила электрическим светом, рвала им ногти и, разве что, не пускала в расход лично.
В расход их пускали другие.
Ионычи вели себя так, словно это была игра: негромко они перед залпом кричали: «промышленность» или «сосредоточить».
Кто-то предпочитал: «занимательный».
«Влюбленность!» — они падали с простреленной грудью.
«Трогательный!» — они испускали тяжелый дух.
Всё это были давно известные, старые, отработанные пароли, не представлявшие никакой практической ценности; чтобы проникнуть во вражеские замыслы, необходимо было узнать новые ключевые слова.
В расход Ионычей пускали потому, что они не годились для постройки мавзолея как работники: камень у них не приходился на камень, а кирпич — на кирпич.
По выходным дням приходили гости, в большом каменном доме пахло луком и на кухне стучали ножками.
Гости приходили со своими паролями. Многозначительно они произносили «большинский», «недурственно» и даже «покорчило вас благодарю», а мадам Завловская — и вовсе: «Мороз крепчал».
Инесса Федоровна за глаза звала ее Мороз-Завловская — отсюда оставался один шаг до «мадам крепчал», но как-то не представлялось повода его сделать, а посему Инесса в лицах изображала допрос какого-нибудь Ионыча и, вставши в позу, смешно произносила: «Умри, несчастный!»
В Австралии недавно победила революция: раздвоенность между жизнью и словом (сознательным и бессознательным) доведена была до конца; выходом из раздвоения представлялись смерть либо внутреннее примирение противоречий в новых формах жизни.
Инесса была послана в помощь австралийским товарищам.
«Жизнь ветхого человека, — она доносила точку зрения партии, — и есть смерть!»
Все понимали, ветхий человек — Ионыч!
«Творчество, — продолжала Инесса, — убивает ветхого человека! Смерть ветхого человека — есть рождение нового человечества: восторг творчества поэтому, убивая ветхого человека, созидает будущее! Закавыка же в том, что и ветхий человек, в свою очередь, убивает творчество!»
Тела Ионычей захоранивали в океане, и оттого на земле им ставили кенотафы, количество которых возрастало.
На памятниках вырезались стандартные слова, но иногда — парадоксы, силлогизмы, какие-то намеки и предостережения.
«Высший момент начался и закончился».
«Бессознательное не ошибается».
«Причины, слагающие поверхность жизни, лежат под этой поверхностью».
Глава третья. Мясное время
В будущем Владимир Ильич мечтал оставить Россию на Крупскую, а самому через Тверь, Москву, Кокчетав перебраться из Петербурга в Австралию.
В ажурной нижней кофточке без рукавов Инесса читала его письма.
«Войдя в комнату, — Владимир Ильич писал, — я увидел, что всё темно. Ощупью пробрался я к дивану и чуть не упал на него. Там были вы. Вы спрашивали, сколько мне лет, какой любимый мой цветок, какое животное для меня противнее всех. Прошло сколько-то времени, и Бог, великий музыкант, сыграл нами, смиренными клавишами, на превосходнейшем из клавесинов — Вселенной!»
Она помнила: ангелы, коротая вечность, наслаждались божественным концертом.
«Но отчего, — она послала Владимиру Ильичу, — ангелы были без крыльев?!»
«А оттого, — Владимир Ильич ответил, — что, будь они с крыльями, ты тотчас догадалась бы, кто они такие».
По правилам игры Владимир Ильич должен был опуститься на четвереньки; куском черного муара Инессе завязали глаза. Контрэволюция наступала: контрэволюция должна была взять воображаемый реванш: Владимиру Ильичу надлежало стать зверем, животным; он был уже голый, обросший курчавым волосом; с Инессы кто-то снял чулки и заменил их другими, мохнатыми: она была королевой зверей! Преодолеть неравенство между рядовым зверем и королевой: в этом был смысл забавы.
Им было предоставлено единственное свидание — на том самом диване; Владимир взобрался. Она спросила, сколько ему лет, какой любимый его цветок и какое животное для него противнее всех. Прошло какое-то время, и их тела затрепетали под божественными пальцами: из них лилась божественная, нечеловеческая музыка — она уравняла их — им аплодировали и кричали браво.
Тем временем, ища опоры, Мировой разум устанавливался на две ноги.
Одною был Толстой, другою — Федор Михайлович.
Правая нога не знала, что делает левая — левая не желала знать о действиях правой.
Оба облекали туманом недавно еще ясные контуры бытия.
Оба спасались от настоящего: один укрывался в прошлом, которое оживало в царстве Мечты; другой — в будущем, которое пробуждало от смертного сна к жизни. Сон у Толстого становился Жизнью; у Федора же Михайловича Смерть была только Сон.
«В отличие от пушкинского, пирожного времени, сейчас мы — во времени мясном!» — на этом оба сходились.
Мировой посредник апостроф Павел странствовал между мирами…
— У меня есть разрешение! — крикнула тем временем Инесса Федоровна.
— У меня тоже!
— Протекцией, вероятно!
— А вы, по всему судя, интригой! — как птица, заслышавшая выстрел, встрепенулась мадам Завловская.
Глава четвертая. Трехглавый орел
Австралийское общество, консервативное и упертое, развивалось по своим тред-юнионистским и трайбалистским законам — Инесса пробовала переправить жизнь в ленинское русло.
Общество сложилось из тех же россиян, уроженцев Москвы, Петербурга, Твери, Кокчетава, приехавших на зеленый континент раньше Инессы и успевших пустить корни на новом месте.
«Коли я ничего не сделал, стало быть, и бояться мне нечего!» — полагали тут.
Процветал культ формы, провозглашался культ настроения — это шло вразрез с учением Ленина, ставившего на тенденцию и провозглашавшего культ слова.
Гармонию в обществе до прибытия Инессы водворила мадам Завловская, помнившая российские морозы.
«Холод был ласков!» — рассказывала она забывшим.
«Ласковый холод» и был гармонией.
На берегу океана иммигранты выстроили свой город со своею Невой, Исаакием, Невским и Зимним дворцом — это культивировало настроение.
Снег заменила серебряная соль, ель — певговое дерево, деда Мороза — Кнехт Рупрехт.
Вежество заменило уважительное отношение.
Женщины отдавались эластичным толчкам в экипажах; мальчики-пажи были нарасхват.
Люди в инженерных сюртуках мечтали об электрическом воскресении мертвых.
Австралийский трехглавый орел из полированного серебра сидел на государственном гербе.
Инесса жила на Кирочной и на Гороховую ездила на метро.
На тебе! Однажды под землей она повстречала Грекова.
Присыпанный крупными комьями, он лежал в боковой штольне.
Люди в инженерных сюртуках, опутавши его проводами, крутили ручку электрической машины.
— Что здесь произошло?! — Инесса предъявила удостоверение с орлом.
— На перегоне от Лавры до Летнего сада, — ей объяснили, — кто-то выкинул его из вагона.
— Он жив?
— Скоро будет! — ей обещали.
Инесса знала Грекова по Кокчетаву. Он был свидетелем на свадьбе госпожи Стучковой-Саблиной; это был человек, дравшийся со слепыми и покупавший китовое мясо; это был человек, сошедший вниз и идущий вдоль потока.
Греков возглавлял Общество защиты животных и проводил кампанию в защиту Марии Стюарт.
Мясная мафия преследовала его угрозами.
Ориентировавшийся в потустороннем, на животе он носил большую сумку и в пространстве мог передвигаться прыжками.
Глава пятая. Две могилы
«Если, — Инесса думала, — прыжками передвигаться в потустороннем мире — придем к революции во времени?!»
Революция в пространстве, тогда в Кокчетаве, представлялась вполне обоснованной и почти свершившейся — нужно было двигаться дальше.
Владимир Ильич, командировавший Инессу Федоровну на свадьбу госпожи Стучковой-Саблиной, просил обратить особое внимание на свидетелей.
Венчание происходило в церкви Апострофа Павла при Доме призрения малолетних бедных Императорского Человеколюбивого общества; невеста с оскаленными зубами и раздувшимися ноздрями, показалась Инессе знакомой.
Церковь освещалась через длинные окна с витражами и мерцающими лампами, висевшими на цепях под куполом; когда поднялось солнце, длинные разноцветные лучи пронзили туман ладана, позолотили стены и скрестились на лице подвенечной… полно! Разве же это не госпожа Лоневская-Волк?!
Апостроф Павел зажег свечи и, выпростав из-под ризы правую руку, благословил невесту — тут же он дал щелбан по склоненной голове жениха.
«Перед тем, как мстить, — церковь как бы задышала голосом Павла, — выройте две могилы!»
«Что это Екатерина Владимировна в лиловом, точно в черном, на свадьбу?» — спрашивал Карапет Карамзян.
«С ее цветом лица одно спасение, — отвечала мать. — Сволочь!»
Через Кокчетав мать направлялась в Австралию, чтобы подготовить революцию в пространстве. Когда там она выйдет замуж за Карамзина, свадьба будет самая простая: она не любила этот фаст (она любила фаст фуд).
«Фаст» по Толстому означал «избыток», «великолепие»; «фаст фуд» по Федору Михайловичу была «быстрая еда»; своим словотворчеством Федор Михайлович убил двух зайцев: он посмеялся над Толстым и на всякий случай умалил Гоголя.
«Какой же русский не любит быстрой еды?!» — теперь в этом были уверены сами русские.
Поговаривали, Федору Михайловичу приплачивает мясная мафия.
Определенно, в церкви были ее представители: едва заметно новобрачный двигал челюстями, воздух отдавал кухней; дьякон предлагал зубочистки.
Греков едва держался на ногах, его мутило. Другой свидетель, слепой, не давал ему упасть.
В придачу к мужу молодая получила красавца-деверя в белом поварском колпаке и роскошный буфет в виде кенотафа.
Муж был в сорочке от Море с высоко вздернутым воротничком.
Сразу после церемонии молодые отбыли на вокзал.
Там новобрачный зашел в сортир.
Более его не видели.
Глава шестая. Кстати и хорошо
Греков тогда был со слепыми; он пытался начать упрощенную жизнь, чисто физическую и животную, где он мог забыть про глухого врага.
«Охотник, встретивший ранним утром глухонемого, не имеет удачи не потому, что встретил неслышащего, а потому, что охотничьи предрассудки так глубоко всосались в него, что он, при виде глухонемого, предвещающего неудачу, утрачивает энергию и меткость», — разубеждала Инесса.
Слепой вещал о мусическом, звал перенестись во времени.
«На пять лет, — он приглашал. — На десять. На сто!»
На сто лет, решительно, было невозможно, да и на десять — боязно.
«На пять!» — соглашались Инесса и Греков.
Черным муаром слепой завязывал им глаза.
«Смотрите, — обводил он рукою, — везде! Музыка, слово, танец сливаются между собою! Звуковая часть перестает быть способом выражения! Она теперь способ запоминания текстов!»
Они вздрогнули: раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную для себя весть — испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал гневный голос, все заглушая: музыку, слово, танец. Должно быть — случилось ужасное, но вызвало к жизни не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый: заиграл, запел, затанцевал и, уговаривая, призывал за собой.
Время не только умножалось и делилось — оно скрадывалось!
Сейчас вполне можно было забыть, чтобы через пять лет в библиотеке, в беседе с друзьями, в прогулке кстати и хорошо вспомнить!
В верховом платье, в мужской шляпе, с хлыстиком — таковы были приметы времени.
В библиотеку — с хлыстиком: выколотить из томов пыль веков!
В беседу с друзьями — в верховом платье: лошади ждут!
В прогулку — в мужской шляпе: оставить на суку и забыть!
Пыль, лошади, сук — это придумал Толстой.
Хлыстик, беседа, шляпа — это придумал Федор Михайлович.
Библиотека, друзья, прогулка — кто придумал это?
«Придумала мать?» — догадалась Инесса.
«Придумала мать крысенка?!» — куда-то выворачивал Греков.
«Мать крысенка! — пели и танцевали лесные обитатели. — Славься!»
Слепой развязал глаза зачарованным.
Всмотрелись Инесса и Греков.
Матерью крысенка была Россия.
Глава седьмая. Вдоль потока
Оба они — Толстой и Федор Михайлович — выдавали письменные разрешения.
Инессе Федоровне дозволялось, покинув помещение, оставить по себе особенную, какой не бывало раньше, незаполненную пустоту — мадам же Завловская имела право по собственному усмотрению учудить скотобойню.
Своею возможностью Инесса воспользовалась в ресторане Летнего сада, когда, наскучив пребыванием там, она исчезла в образовавшейся длинной пустоте; мадам же Завловская на берегу океана учудила необыкновенную скотобойню, где выстроенным вдоль стены животным зачитывался приговор, после чего взвод бушменов давал залп из винчестеров и приканчивал раненых штыками. Приговор выносила Инесса Федоровна, тела убитых покупал Греков.
Еще Греков забирал тела Ионычей и захоранивал их в океане.
«Не перепутайте, часом!» — шутили с ним дамы.
«Вы на самой настоящей дороге к тому, чтобы влюбиться в мою дочь!» — как-то сказала мадам Завловская.
«У вас есть дочь?» — удивился Греков.
«Моя дочь — Лиза», — сказала мадам.
Белая мышка, известная ему по Зоологическому саду!
«По-прежнему она в туго натянутых чулках?» — Греков вспомнил.
«О, нет! — тонко Завловская улыбнулась. — Она рассталась с Толстым. Он захотел сделать из нее Анну Каренину».
«Анна Каренина не имеет плоти, — откуда-то Греков знал. — Вронский, еще мальчиком, на диване, лишь представлял ее себе в неприветном полумраке. Признаться, я тоже».
«У каждого мальчика в момент взросления появляется своя Анна Каренина, — мадам Завловская погрозила пальцем. — Кому не хватает фантазии, тот может в поезде у глухонемого купить открытку».
«Толстой хотел, чтобы Лиза снялась в неприличном виде?» — поразился Греков.
«Толстой хотел, чтобы она позировала», — мадам Завловская подпустила тумана.
Скользнувшая в небе искра оборвала нить разговора.
Где-то разбили стакан.
Человек в белом переднике и белых брюках убирал тарелки.
Толстой и Федор Михайлович — оба! — не разрешали Грекову быть гением; Великая же новая система связей требовала от него гениальности.
Решительно не поддавалось осмыслению навалившееся обилие деталей!
Греков накинул шкуру кенгуру: высокое чувство его собственного «я» спорило с жутковатым ощущением неплотного прилегания звериной кожи.
Теперь это был щаповатый зверь, державший себя форсисто.
Бумажными ассигнациями он набил сумку, несколько монет заложил за щеку.
Наверху была Вечность.
Греков сошел вниз и двинулся вдоль потока.
Глава восьмая. Лисель-спирт
Был день святого Николая.
От мертвых и пошлых его тянуло к иным живым.
От пировавших веяло прошлым: все были связаны не толстой, но на диво прочной веревкой.
Где-то разбили стакан.
Кнехт Рупрехт, спутник святого Николая, спрашивал мальчиков, представляют ли они на диване. Если да — он бил их сумкой с пеплом. Если нет — награждал лежалым бифштексом.
Хорошим мальчикам дозволялось погладить кенгуру, и это давало возможность Грекову держаться поблизости от святого Николая.
— О гениальности надо говорить так, как обыкновенно говорят о погоде!
— Туманная гениальность или солнечная?! — Греков постигал.
— Еще — снежная, — Николай дополнил. — К примеру, в России.
Они посмотрели все вместе оттуда сюда: какой-то человек в петербургском магазине Овчинникова покупал для Австралии вещи в русском вкусе; лежал на боку ломберный стол со вчерашним шитьем; Ленин ехал верхом на рыжем иноходце узкой полевой дорогой.
— Кажется, конь — железный, — святой Николай всмотрелся, — а Владимир Ильич без крыльев?
— В России, — теперь уже объяснил Греков, — с годами многое изменилось: сон, к примеру, сделался жизнью, а смерть превратилась в сон.
— Промышленность, как же? — не мог святой не спросить.
— Недурственно, — успокоил Греков.
Мальчики Мурильо за его спиною завтракали арбузом.
— У нас проблема, — к святому подошел Низмарак. — Между спиною козленка и ногами Ивана Ивановича образовалась геометрическая окружность!
— Аккуратненько присобачьте ее к пустоте. Пусть она станет входом!
— Николай Михайлович, — Греков решился, — не знаю, как поступить: мне сватают Лизу!
Карамзин вздрогнул.
— Она позировала Толстому?
Кнехт Рупрехт умело справлялся с бифштексом, вырезывая гнилые части его.
В умело расставленных зеркалах отражались как лица живых, так и лица покойников.
Уже было известно: Толстой обновился морем.
С окаменелым, кенотафным лицом святой мастито восседал на курульном стуле.
— Вы, может статься, подарите новое слово? — Греков спросил на прощание.
— Лисель-спирт, — святой Карамзин слукавил. — Шест для установки парусов.
Глава девятая. В разных позах
Метро в Австралии оборудовано лифтами: опускаясь, он пел «Варяга», а, поднимаясь, — «Аве, Марию».
«Как хорошо настроен ваш рояль!» — Грекову смеялись попутчицы.
«Что за прекрасное пирожное!» — щипал он щечки тех, кого мог достать.
Собственные его щеки горели от поцелуев множественных пожилых дам.
В вагоне ехал Николай Николаевич Каразин.
— Вы здесь?! Что в Петербурге?! Как продвигается революция?!
Греков хорошо знал Каразина — они встречались в петербургском Обществе поощрения художеств, изрядными охотниками до которых была оба.
Именно Николай Николаевич лишил ангелов крыльев и этими крыльями наградил большевиков.
Каразин рассказал о гигантских неграх, неопалимой фабрике, женщине-волке, о топкой балке в поймах.
В Австралию он прибыл заменить железные зубы фарфоровыми и красное пальто — зеленым.
«Кони, топот инок» — кто придумал? — Каразин спросил.
«Родилось само, — Греков пожал плечами, — в разговоре верхом».
Его интересовало, как мать?
— Она позировала Федору Михайловичу: в мужской шляпе и с хлыстиком.
— Такой представляется ему Россия?
— Такой именно он видит Россию-мать.
Стремительно вагон мчался подземною магистралью.
— Летний сад! — сказали в динамике. — Следующая остановка — Лавра!
Это был голос Карамзина.
Николай Николаевич Каразин вынул из красного пальто пачку открыток и показывал мать в разных позах.
Николай Михайлович Карамзин читал по трансляции голосом тихим, как шелест осенних листьев.
— Пусто кругом, — он читал, — последние розы увяли, и лепестки на них осыпались, обнажая черные сердца. Все кажется сном, а сердцу больно, как наяву. Мне и от радости бывает грустно.
Николай Николаевич Каразин вдруг зажевал челюстями, надел синие очки и вставил слуховую трубку.
— Когда я ем — я слеп и нем! — предупредил он Грекова.
— Свет гаснет для меня или я для него гасну, — читал со слезою Николай Михайлович Карамзин, — но так и быть: надо покинуть свет, прежде чем он нас покинет.
Двери за спиною Грекова распахнулись, и вихревой поток подхватил его тело.
— Да здравствует Провидение! — крикнул один из двоих. — Почти хотелось бы сказать: да здравствует смерть!..
Глава десятая. Поклонившийся вечности
Большой вялый комар, которого зовут караморой, сидел на влажной стене.
Люди в электрических сюртуках крутили ручку инженерной машины.
Инесса Арманд, склонившись, водила руками.
«Надо рубить мясо, толочь его, мять!» — она копошилась, скоро-скоро приговаривала по-французски и грассировала.
«Глупая говядина! — подумал Греков, — неужели и я такой?»
Часть пятая
Глава первая. Во всем блеске
Вместительный зал Кононова был полон: слепые, глухонемые, третьи лица, минутные знакомые, тайные прелюбодеи — сидели ограниченные, свинообразные, магические люди, два-три Ионыча; женщины с направлением переодеты были в мордатых баб.
Вот-вот начаться должен был литературный вечер в пользу фельдшериц Георгиевской общины сестер милосердия.
«Топтаться и рваться стоялых коней», — подумал Илья Данилович Гальперин-Каминский.
Переводчик с русского на французский, он прибыл в Санкт-Петербург убедить русских писателей присоединиться к конвенции.
Он был бесспорно хорош собою.
В его манерах чувствовалась привычка к обществу, фрак и белье сидели безукоризненно — однако же в чертах лица не наблюдалось изящества, которое дается тонкой культурой ума и наследственными инстинктами порядочности.
— Кто из умных женщин у вас царапается? — Илья Данилович спросил.
Сидевший рядом Овсищер прикинул.
— Екатерина Владимировна Лоневская-Волк, она и укусить может, — ответил он после паузы. — Ну, и госпожа Стучкова-Саблина. Им палец в рот не клади.
— У них, если не ошибаюсь, была история с гигантскими неграми, неопалимой фабрикой и топкой балкой в поймах?
— История с балкой была у Лоневской-Волк. С неграми — у Стучковой-Саблиной. Что же касаемо неопалимой фабрики, пока не установлено, кому именно она принадлежала: идет следствие.
— Что делали на этой фабрике?
— Электрические буфеты.
— Работал кто?
— Мальчики под присмотром негров.
— Где фабрика была расположена?
— В топкой балке.
«Горбатый и длинный, как полтора вчерашних», — подумал Гальперин-Каминский.
— Непременно останьтесь на ужин, — тем временем Овсищер говорил. — Будет маленький Вадим.
— Разве же не Андрей Ющинский?
— Ющинский — вчерашний день. Вадим в полтора раза длиннее.
Разом все смолкло — на сцене появился апостроф Павел.
Он говорил о том, как прекрасно при электрическом освещении играет в Летнем саду военный оркестр и какие большие деньги берет господин Балашов, буфетчик этого сада, за бифштексы.
Раздернулся занавес — оркестр Карамышева заиграл во всем блеске.
Установили жертвенник.
Вереница разнообразных мыслей пронеслась по залу: появились палач и жертва.
Глава вторая. Красное небо
Женская красота оценивается с точки зрения половых наслаждений.
— Мария Стюарт! — пронеслось.
На ней было строгое изысканное платье из темно-коричневого бархата, отделанное обезьяним мехом, с белым стоячим воротником и пышно ниспадающими рукавами.
— Литературно-кулинарная композиция! — голосом Карамзина объявили. — «Бедная Маша».
В луче прозектора на сцену выкатился Мировой разум; ему нужны были руки для жестов и ноги для отбивания ритма: комедия в четырех действиях!
— Не опоздал я? Нет? — он обратился к публике. — Весь день я беспокоился, мне было так страшно! Боялся, что отец не пустит меня, но сейчас он уплыл с мачехой. Красное небо, начинает восходить луна, и я гнал коней, гнал. Но я рад!
— Колобок? — наклонился Гальперин-Каминский к Овсищеру.
На них зашикали.
Мировой разум был рад, что успел на казнь.
Луч высветил эшафот: галлюцинаты, мистики, истеричные, маньяки, мучители, эпилептики, нравственные автоматы, люди с извращенными прихотями танцевали вокруг него.
Она взошла; медленно, как чепуха, по лицу ее проползло чувство презрения ко всему окружающему.
Ей предоставили последнее слово.
— На том стоит и стоять будет Земля русская! — она до конца осталась верна своему убеждению. — На трех китах!
Принужденно смеясь, Овсищер тер глаза и прочищал уши: Мария приняла одно из тех неправильных, искусительных положений, которые не терпят свидетелей.
Палач ударил топором: промах!
Какой-то собирательный тип в первом ряду развалился на составляющие.
«Желт, как Лимож», — выплыло у Гальперина-Каминского.
В Лиможе он видел голубого кита.
Кит был прекрасно настроен и умел петь.
Палач тем временем отвлекся, и Мария вывернулась — ухватила свисавший канат, прыгнула — ее ловили под куполом люди с крыльями: поймали (пай-мальчики!), вернули на эшафот.
Палач собрался.
В Лиможе, так случилось, Гальперин-Каминский брякнул слово без смысла, и это слово пошло гулять в двух направлениях сразу: в Россию и в Австралию; слово было «конвекция», за ним ничего не стояло — маленько он подправил его и теперь приехал по первому адресу, чтобы найти союзников-литераторов — уговорить их присоединиться к конвенции: жаль было бросать начатое.
Палач ударил — чисто!
Он поднял отрубленную голову показать зрителям, но голова выскользнула, покатилась по доскам, а в пальцах остался парик.
Он поднял, обтер, показал вторично: физиономия обезьяны!
Глава третья. Больше всех
Слышно было, как стоят стулья — на самом деле их сдвигали.
Где-то разбили стакан.
Человек в белом переднике и белых брюках расставлял тарелки.
Пахло жареным; детские лица мелькали, замаранные мясным фаршем и соусом.
Было возбудившийся Овсищер сделался спокоен: черты его лица разгладились: смерть звала к столу.
Опека смерти докучна: угодно вам скушать язык априорности?!
Обед удался как нельзя лучше; вина были тонкие.
Играл оркестр Карамышева; маленький Вадим пел, длинный, как полтора Ющинских.
«Не хуже, чем в Лиможе!» — Гальперин-Каминский слушал.
Ионычей оказалось не два-три, а с десяток: выбрали подходящего — поцарапали, но разместили по всем правилам в чреве кита: плыви, голубой, в Австралию!
Все больше Илью Даниловича Гальперина-Каминского начинало забирать в России.
«Конвекция!» — ему подмигивал Мировой разум.
На тонких ногах он съел больше всех бифштексов и выпил больше всех вина.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.