Человек будущего уже среди нас.
Л. Толстой
Литература — это феномен языка,
а не идей.
В. Набоков
Когда в череп мой вселится ветер,
Когда зелень украсит скелет…
Б. Виан
1
Человек средних лет — очкастый, коренастый, с невыразительным лицом и расчетливой небрежностью в одежде сообщил собравшимся:
— Вот вам для примера отрывок из Набокова.
После чего гримасничая и морща лоб, прочитал:
«Обсаженная среднего роста липами с каплями дождя, расположенными на их частых черных сучках по схеме будущих листьев (завтра в каждой капле будет по зеленому зрачку), снабженная смоляной гладью саженей в пять шириной и пестроватыми, ручной работы (лестной для ног) тротуарами, она (улица) шла с едва заметным наклоном, начинаясь почтамтом и кончаясь церковью, как эпистолярный роман. Опытным взглядом он искал в ней того, что грозило бы стать ежедневной зацепкой, ежедневной пыткой для чувств, но, кажется, ничего такого не намечалось, а рассеянный свет весеннего серого дня был не только вне подозрения, но еще обещал умягчить иную мелочь, которая в яркую погоду не преминула бы объявиться; всё могло быть этой мелочью: цвет дома, например, сразу отзывающийся во рту неприятным овсяным вкусом, а то и халвой; деталь архитектуры, всякий раз экспансивно бросающаяся в глаза; раздражительное притворство кариатиды, приживалки, — а не подпоры, — которую и меньшее бремя обратило бы тут же в штукатурный прах; или, на стволе дерева, под ржавой кнопкой, бесцельно и навсегда уцелевший уголок отслужившего, но не до конца содранного рукописного объявленьица — о расплыве синеватой собаки; или вещь в окне, или запах, отказавшийся в последнюю секунду сообщить воспоминание, о котором был готов, казалось, завопить, да так на углу и оставшийся — самой за себя заскочившею тайной»
Прочитав, человечек картинно перевел дух и изрек:
— Вот яркий пример того, как сегодня не надо писать!
Дело происходило на литературном мастер-классе, куда двадцатичетырехлетнего Федора Разумова заманил за некусачую сумму некий литературный ресурс — один из тех, которые нынче так умело пощипывают струны авторского тщеславия. Перед началом присутствующим раздали листки с текстом и попросили ознакомиться. Федор с крепнущим недоумением пробежал текст и хотел было загрустить, как грустят в предчувствии обманутых ожиданий, но решил дождаться ясности. Прочитал же он, господи прости, следующее:
«Сижу я как-то в парке и жмурюсь от весеннего солнца. Вдруг чувствую — прогнулась скамеечка. Не иначе кто-то подсел. Приоткрыл один глаз, скосил в сторону, вижу — парень. Повернулся ко мне и на меня пялится. Ладно, парень, так парень. Сижу дальше. Только вдруг слышу:
— Дядя, а ты козел.
Я глаз открыл, чтобы поглядеть, кто козел, а парень на меня смотрит, рожу растянул, зубы щербатые выставил, глазки поросячьи щурит и лыбится. У меня зачесался правый кулак.
— Ты чего, урод? В шайбу захотел? — говорю.
— Да, захотел! — отвечает он, но сидит спокойно. А у самого под правым глазом уже синяк красуется.
Смотрю на него — парень не парень, мужик не мужик. Неопрятный, небритый, нечесаный, но довольный. Ждет моих дальнейших действий.
— Ты кто, урод? — спрашиваю я его.
— Никодим Ведьмаков, — отвечает.
— Ну, и чего тебе надо, козлина нечесаная?
— Побазарить за жизнь.
— А с чего ты решил, пидор дешевый, что я с тобой базарить буду?
— А мы уже базарим, дядя.
Тут я задумался. Чувствую — что-то здесь не так. Это какой же козел будет нынче так откровенно на кулак нарываться? Может, в кармане чего прячет сомнительное? Я на всякий случай отодвинулся немного, но про себя знаю, что я ему по-любому башку откручу, чего бы он там не прятал.
— Ладно, — говорю, — продолжай.
— А чего продолжать-то? Вижу, ты, дядя, неграмотный, читать, писать не умеешь, и в личной жизни у тебя полный облом, — щурит он свинячьи глазки.
Я прикинул — врет. И читать, и писать умею, и с личной жизнью все в порядке. Тут уж я смутился, интересно мне стало.
— Горбатого, — говорю, — лепишь! Базарь по делу!
— А еще, — говорит он мне, — ты мудак и педрила.
Тут уж я не выдержал и до него дотянулся. Упал он со скамейки. Лежит. Через некоторое время очухался и снова на скамейку забрался.
— Ну что, — говорю, — сучонок, добавить?
— Пока не надо, дядя, спасибо, — отвечает и за скулу держится.
Сидим. Щуримся. Потом он говорит:
— Ты, дядя, не журись, все нормально. Это хобби у меня такое — людей доводить до белого каления. Получаю от этого неизъяснимое удовольствие. Вроде оргазма. Ты не серчай, ты лучше со мной поговори.
— Да о чем с тобой, урод, говорить можно?
— А ты сделай вид, что обиделся, обматери меня, да слова покрепче выбери!
Я думаю: «Ну, попал к психу на прием!», а самому все интереснее становится. Это что же, думаю, за экземпляр неизвестной породы с ярко выраженным извращением? Это до чего же он может дойти и почему жив до сих пор?
— Ты скажи спасибо, — говорю, — что тебе такой добрый человек, как я попался. Другой бы на моем месте давно убил.
— Да, — говорит, — сам вижу — не повезло с тобой. Для моего дела злые нужны. Ну ты, хоть, попытайся! Что ж, я зря сюда явился?
Мне даже не по себе стало. Вижу — мучается человек. Дай, думаю, попробую.
— Ну… козел, — говорю.
— Так…
— Ну, пидор дешевый.
— Это ты уже говорил
— Ну, этот, как его… член, зажаренный в говне…
— О! Хорошо! Еще!
— Е… ый по голове!
— Отлично! Пошло дело!
— Ублюдок отмороженный!
— Не давай слабину, дядя!
— Гнида вонючая!
Он сморщился и говорит:
— Э-э, дядя, с тобой каши не сваришь! Слабак ты по этому делу!
— Ну, не знаю! Может, тебе по е… лу еще раз заехать? — отвечаю я ему.
— Нет, пока хватит! — говорит.
А сам откинулся на скамейку, глаза закрыл и лицо распустил. Я смотрю на него и не знаю, что думать.
— Нормально, — наконец говорит он и открывает глаза. — Есть небольшой приход…
— Ты же больной! — говорю я ему.
— Не скажи, дядя! В каждом деле свой кайф! Вот ты, например, чем увлекаешься?
— Да пошел ты, чтоб я тебе еще докладывал про свои увлечения!
— Вот видишь! Я свои от тебя не скрываю, а ты скрываешь! Выходит, твои еще хуже моих! Вот все вы так — только строите из себя нормальных, а на деле — не дай бог!
— Ну, ты и правда урод! — не выдержал я.
Он удовлетворенно улыбнулся.
— Вот видишь — ты уже разозлился! Ладно, не обижайся, я по-дружески!
— Ты где, урод, друга увидел?
— Ну, ладно, урод так урод, только не сердись! Давай поговорим нормально!
— Что, уже не с кем поговорить? Всех отшил?
— Да я, дядя, с кем хочешь и о чем хочешь говорить могу! Только с кем говорить-то? Кругом же одни козлы!
— Как же ты тогда живешь, мил человек? — поглядел я на него, однако жалеть не стал.
— Так и живу. Раньше, конечно, тяжелее было. Работать приходилось вживую. Не скрою — через это пары зубов лишился, и приобрел переломы отдельных членов. Ну, потом Интернет появился, форумы разные, а это, дядя, скажу тебе, совсем другое дело! Ты думаешь, человека в говно окунуть просто? Не-ет! Тут, дядя, особый талант нужен! Вот я кого хочешь обмакнуть могу! Нет, конечно, не просто так! Я же от этого торчу! Ты вот только представь — они в говне, а я во всем белом! Нет, дядя, тебе это не понять!
— Ты точно больной! — не выдержал я, — и своей смертью не помрешь!
— Это да. Меня даже маманя родная иначе как мудаком не называет и грозится все время убить.
— А чего же ты на природу вылез, если Интернет есть?
— Да так. Иногда по старой памяти тянет вживую поработать.
— Слушай, ты ведь еще хуже, чем пидор! А бабы-то у тебя есть?
— Дядя, да при таких способностях мне никакого секса не нужно! Эх, не понимаешь ты меня, дядя! Давай лучше расстанемся! — потухли его поросячьи глаза и обвисло лицо.
— Ну что ж, — встал я со скамьи, — будь здоров, береги себя. Времена сегодня сам знаешь какие. Нарвешься не на того — весь кайф обломают.
— Иди уже, — потухшим голосом обронил экстра-экстремал и отвернулся.
И я заторопился прочь с таким чувством, будто неосторожно наступил на собачье дерьмо»
В поисках объяснения, Федор обратил глаза на соседа и, обнаружив на его лице родственное недоумение, протянул руку:
— Разумов. Федор.
— Тимофей. Сомов, — с энергичным достоинством подхватил руку сосед.
— Как думаете, что это? — спросил его Федор.
— Не знаю, — пожал тот плечами. — Смс-литература какая-то…
— А наш лектор — он кто?
— Сочинитель из нынешних. Что, первый раз?
— Первый… — признался Федор.
— А я, видимо, последний… — усмехнулся сосед.
Потом появился господин сочинитель, и оказалось, что текст на листках — его рук дело и что если соискатели литературных коврижек хотят, чтобы их читали, писать надо именно так. Федор не выдержал и поинтересовался, что будет, если он станет писать по-своему.
— Не думаю, что это хорошая идея, — усмехнулся мэтр и обвел глазами присутствующих: — Еще вопросы есть?
Вопросов не было, и происходило это 12 сентября 2023 года.
2
— Ну, и как тебе этот лохматый гуру? — заговорил Сомов, едва они с Федором очутились на улице.
— Полное разочарование! Все это я и в Интернете мог бы прочитать.
— То-то и оно! — подхватил Сомов. — И он еще смеет лаять на Набокова! Вот уж правда: живой пес лает на мертвого льва! А все потому что завидует!
Он подкрепил негодование красноречивой паузой и спросил:
— Торопишься?
— Да вроде нет…
— Тогда не против, если прогуляемся, поговорим?
— Почему бы и нет.
И они, свернув с шумного Невского, двинулись по солнечной стороне канала Грибоедова к Марсовому полю. Сомов — поджарый, среднего роста и возраста, с умным, готовым прищуриться лицом и Федор — чуть повыше, с рассеянной от новизны впечатлений улыбкой и пружинистой кроссовочной поступью.
— Сам-то любишь Набокова? — поинтересовался Сомов.
— Ну так… Читал кое-что, — смутился Разумов.
— «Лолиту»… — предположил Сомов.
— Ну да… — смутился Федор.
— Ну и как? Хотел бы писать, как он?
— Вряд ли у меня получится. Молод еще.
— Ну, почему же! Когда он писал свой первый роман, ему было приблизительно столько же, сколько тебе!
— Значит, он родился писателем. И потом, лектор прав: его стиль не для всех.
— Но «Лолиту» знают все.
— Знают сюжет, а до остального дела нет. По себе сужу. Сам многое пропускал, когда первый раз читал. Это уже потом, когда попробовал писать, стал читать другими глазами…
— Это нормально. Сам через это прошел. Кстати, у меня его «Дар» прочно связан с «Облаками» Джанго Рейнхарда. Знаешь такого?
— Нет, не знаю.
— Был перед второй мировой такой джазовый гитарист. Тут ведь что важно…
Сомов остановился, достал сигареты и предложил Федору.
— Спасибо, не курю, — отказался Федор.
— Молодец! А я подымлю, если не возражаешь.
Сомов прикурил от зажигалки, и они двинулись дальше.
— Да, так вот… — затянувшись и выпустив в направлении их движения тугую струйку дыма, продолжил Сомов: — Тут важно погрузиться в атмосферу описываемого времени. Лично мне помогает музыка. Для меня музыка — квинтэссенция эпохи. Вот я слушаю Джанго Рейнхарда и представляю послевоенную старушку Европу, которая под новые ритмы зализывает раны и старается забыть, что натворила. Пропитанная салонной томностью атмосфера, ритмичный, мелодичный джаз, надушенные платки, розы в мужских петлицах, шампанское, «Шанель №5», набоковские «прелестные, глянцевито-голубые открытки»… Над Европой беспечные облака. Уходят в никуда и навсегда уносят безмятежность. Исчезающая натура с ее поэтическими мелочами вроде ржавой кнопки, удерживающей уцелевший уголок не до конца содранного объявления… Те самые мелочи мирного времени, которые вскоре будут погребены под руинами новой войны. В общем, послевоенное похмелье и канун новой катастрофы, которую никто не ждет. Вот уж правда: «Ах, музыкант, мой музыкант, играешь, да не знаешь…» Кстати! — словно спохватившись, перешел Сомов на обыденный тон. — В русской словесности две крайности — Набоков и Платонов. Эти двое, по сути, определяют ее диапазон — и стилистически, и содержательно. Все остальные сгрудились внутри этого диапазона…
— Я мало читал и того, и другого, но раз вы так считаете… — отозвался Федор.
— Давай на ты, — предложил Сомов.
— Хорошо, — не стал возражать Федор.
— Тебе сколько лет?
— Двадцать четыре.
— А мне сорок шесть. Женат?
— Пока нет.
— Ты извини, что интересуюсь. Если не нравится — скажи.
— Нет, наоборот. Рад общению с коллегой по писательскому делу.
Сомов щелчком отправил недокуренную сигарету в канал и поинтересовался:
— Давно пишешь?
— Да какое там пишу! — смутился Федор. — Так, балуюсь понемногу…
— Я тоже балуюсь. Не знаю, как тебе, а для меня писательство — сущее наказание: хочется о многом сказать, а слова не даются, — сообщил Сомов.
— Это мне знакомо!
— И не то чтобы удивить кого-то хочу — просто рука зудится! Знаешь, как у Александра Сергеевича: пальца просятся к перу, перо к бумаге…
— Да, да, понимаю, — кивнул Федор.
С молчаливой почтительностью миновали Спас на крови, вышли на Марсово поле, покружили еще с полчаса, и перед расставанием Сомов предложил подкрепить шапочное знакомство творческим. Сказал:
— Пришли мне на почту какой-нибудь рассказ на свое усмотрение, а я тебе свой. Есть у меня одна идея. Посмотрим, может, что и выйдет.
Федор согласился, и они, пожав руки, разошлись.
3
Придя домой, Федор отобрал среди своих немногочисленных опусов наиболее, как ему показалось, подходящий и отправил Сомову по подоспевшему адресу. Вот этот рассказ:
«Часто ли вы смотрите из окна своей квартиры? Не ломайте голову, я вам отвечу. Во-первых, утром, чтобы узнать, какая на улице погода. Во-вторых, находясь в нетерпеливом ожидании тех, видеть кого вы так желаете. Ну и еще, может быть, когда бросаете туда раздраженные взгляды в поисках ответа на требовательные вопросы родителей, если они застали вас именно у окна. То есть, исключительно в утилитарных целях. Это — когда смотрите вы. Но не я.
…История началась, когда мне было восемь лет.
Грипп без разбора укладывал людей направо и налево. Уложил и меня. Когда через несколько дней я, наконец, покинул постель и стал искать, чем развлечься, в одном малодоступном ящике мне под руку попался отцовский бинокль. Находка имела выдающиеся свойства, о существовании которых я даже не подозревал. Конечно, такое невежество было недопустимо для мальчишки моего возраста. Тем крепче я в него вцепился. Освоив находку, я прилип к окну и со своего пятого этажа подробно обследовал двор, который открылся мне с совершенно новой стороны. Дворовое хозяйство приблизилось на расстояние вытянутой руки, а люди копошились под самым носом. Я, естественно, захотел раздвинуть горизонты, однако мои попытки буквально уперлись в дом напротив, который эти горизонты собою заслонил. Делать нечего, и я стал водить биноклем по окнам дома. Перед моим взором заскользили шторы, занавески, горшки с цветочной зеленью, заставляя меня испытывать непреходящее изумление от того, что привычно далекое может стать таким близким.
Вдруг в череде безликих картинок мелькнуло чье-то лицо. Вернувшись чуть назад, я обнаружил окно, из которого, поставив на подоконник локти и подперев кулачками лицо, прямо на меня глядела девочка. От неожиданности я отпрянул и чуть не выронил бинокль. Мне стало стыдно, будто меня уличили в чем-то нехорошем. Неужели она видит, как я гляжу на нее? А, может, она думает, что я подглядываю? А если она кому-нибудь расскажет? — переживал я, стоя за занавеской. Мало-помалу я успокоился, и мне снова захотелось посмотреть, там ли еще эта девочка. Пристроившись так, что над подоконником торчала только моя ушастая голова, я со всеми предосторожностями отыскал ее окно. Оно располагалось, как и у меня, на последнем этаже, почти напротив моего. Девочка по-прежнему находилась у окна. Приглядевшись, я с облегчением понял, что она всего лишь смотрит вдаль и о чем-то мечтает, как и все девчонки. Но самое удивительное заключалось в том, что прямо над ее окном, на краю крыши сидел кудрявый мальчишка в длинной белой рубашке ниже колен и болтал босыми ногами, а из-за спины у него с двух сторон торчали белые крылышки! Раскрыв рот, я смотрел на эту пару до тех пор, пока девочку не позвали и она не убежала. Тогда я спрятал бинокль и никому не стал рассказывать о том, что видел.
На следующий день, оставшись один, я снова достал бинокль и навел на то же окно. Девочка несколько раз подбегала к окну и застывала, глядя вдаль. В конце концов, она убежала и больше не появлялась, зато мальчишка в рубахе продолжал сидеть на крыше, все так же болтая ногами. Еще через день меня пришел проведать мой одноклассник. Я решил его удивить и, достав бинокль, рассказал ему про девочку и мальчишку на крыше. Убедившись, что они на своем месте, я передал бинокль другу. Он долго изучал дом напротив и, наконец, сказал, что девочку видит, а мальчишку — нет. Мы стали спорить и чуть не подрались, и он ушел обиженный, считая, что я его обманул. Это было странно. Потом я выздоровел и вскоре увидел девочку во дворе и услышал, как какая-то тетя назвала ее Аней. Девочка была такая же, как все, только глаза у нее были большие.
Через год Аня появилась в моей школе. Я посмотрел на нее свысока, как и полагается солидному пацану — она же не обратила на меня внимания. Время от времени бинокль все же попадал мне в руки, и я первым делом целился им в соседний дом. Видимо, у девочки стало больше забот, и я редко видел ее у окна. Но странный мальчишка всегда был на своем месте.
Время шло, мне исполнилось четырнадцать. Однажды весной в гости ко мне заглянул тот самый одноклассник, с которым мы когда-то чуть не подрались из-за мальчишки на крыше. Теперь он был моим лучшим другом. Чтобы как-то его занять, я достал бинокль и сунул ему в руки. Он уперся им в соседний дом, а затем сказал:
— А твоя соседка — ничего!
Я сразу понял, о ком он говорит, взял у него бинокль и навел на нужное место. Моя соседка стояла у окна, освещенная солнцем, с гладко зачесанными волосами, в футболке и, как всегда, о чем-то мечтала. Мальчишка над ее окном крутил головой по сторонам и привычно болтал ногами.
— Что же это за парень у нее на крыше? — задумчиво произнес я.
— Какой парень? — переспросил дружок, подозрительно глядя на меня.
Я посмотрел на него и рассмеялся:
— Шутка!
Больше я ни с кем и никогда о мальчишке не говорил.
Мы ходили с ней одними школьными коридорами, иногда пересекаясь. Она шла в окружении подруг, высокий лоб, гладкие волосы, большие глаза, и видела там, далеко, что-то такое, чего не видели другие. Подружки бежали рядом и заглядывали ей в лицо. Проходя мимо, я отводил глаза и говорил себе, что у старшеклассника не может быть отношений с малолеткой, тем более с отличницей. Однажды я вышел из школы и больше туда не вернулся. Теперь ее окно стало для меня напоминанием об удивительной поре моей жизни, лучше которой нет. Изредка, когда выпадала свободная минута, я доставал бинокль, словно желая убедиться, что там, напротив, все в порядке. Иногда заставал ее у окна, иногда нет, но парень на крыше был всегда на посту. Я откладывал бинокль и возвращался на грешную землю.
Я никогда не искал с ней встреч, но почему-то мой путь от дома к городским просторам пролегал мимо ее подъезда, хотя были пути и покороче. Как-то раз, когда мне было девятнадцать, я, направляясь в институт, обнаружил, что мы идем навстречу друг другу и вот-вот поравняемся. Когда между нами оставалось метра два, она мне предупредительно улыбнулась. Я улыбнулся в ответ, и мы остановились. Не могли не остановиться: ведь мы с ней были из одной школы. Я покровительственно спросил, как дела в школе и она ответила, что хорошо. Она спросила, где я сейчас учусь и я ответил, что в институте. Она сказала, что тоже собирается поступать. Я сообщил среди прочего, что живу в соседнем доме. Последовало вежливое удивление. Впервые я видел ее лицо так близко — оно было премилым, а в больших серых глазах жили мечта и предчувствие. Еще две-три фразы, и мы расстались.
Постепенно моя жизнь набирала обороты. Последующие три года, включая окончание института, были для меня весьма бурными. Вряд ли там нашлось бы место для тихой девочки с мечтательным взглядом. Она тоже поступила в институт и, в отличие от меня, прилежно его посещала. Об этом я мог судить по утрам, стоя с больной после очередной пирушки головой у окна и наблюдая, как она в одно и то же время покидает свой подъезд. Ее парень на крыше мог быть ею доволен. В один из вечеров, когда, устав от непрекращающегося предвыпускного веселья, я решил побыть один, меня привлек яркий свет ее окна. Привычно наведя бинокль, я обнаружил мою соседку на обычном месте. Она была одета в платье со скромным вырезом. Одной рукой держа перед собой тонкий длинный бокал, она другой поддерживала его снизу. В этот момент из глубины комнаты выплыл лохматый верзила, встал позади нее и принялся нашептывать ей что-то на ухо. Аня слушала и улыбалась, не поворачивая к нему головы. Я непроизвольно напрягся и, вдруг, понял, что моя девочка выросла. И тут я впервые испытал ревнивое чувство. Мальчишка на крыше, как ни в чем не бывало, болтал ногами, и я предупредил его злым, свистящим шепотом:
— Смотри, доболтаешься!..
Так оно и получилось. Через некоторое время Аня вышла замуж, и на ее крыше появился еще один парень с крыльями. Он целыми днями где-то пропадал, а ночью либо спал, привалившись к печной трубе, либо бегал по крыше. Иногда он подходил к моему мальчишке и садился рядом. Тогда мой мальчишка отводил глаза и переставал болтать ногами. Через год залетный парень исчез окончательно, а через два месяца Аня родила девочку, и на крыше рядом с мальчишкой появилось еще одно крылатое создание. Сидя бок о бок, они стали болтать ногами вместе.
Когда она выходила во двор с коляской, я спешил туда же и разыгрывал удивление от якобы случайной встречи. Мы здоровались, некоторое время беседовали, и я жадно вглядывался в благородную прелесть ее лица и в затаившуюся в серых глазах печаль. В окно она теперь не глядела, и бинокль стал бесполезен. Но словно взамен у меня появилось ощущение Аниного присутствия. Однажды я забеспокоился, добрался до прибора и в тревоге к нему прильнул. Мальчишки и крохотного создания на крыше не было. Напрасно я в растерянности обшаривал ее закоулки: везде я видел только бездушное железо. Их не было и на следующий день, и через день, и еще, и еще. Прошло три месяца, и я смирился. Целый год я жил с затаившейся душой, пока однажды утром не проснулся от толчка. Схватив бинокль и сгорая от нетерпения, я прильнул к окулярам и увидел моих ребят на прежнем месте. Только теперь их было уже трое. Я смотрел на них и глупо улыбался. Весь вечер я проторчал у окна, пока не увидел, как Аня выходит из подъезда. Я пулей выскочил во двор и будто невзначай окликнул ее. Мы проговорили полчаса. Оказалось, что она вторично вышла замуж. Муж — военный, достойный человек и сейчас за границей. У нее любимая работа и есть возможность следить за литературой, и прочие новости. Я слушал, смотрел в ее возрожденные глаза и успокаивался: она здесь, она рядом.
Потом пришла нерадостная весть о гибели ее мужа. Он оказался действительно достойным человеком. Мальчишка в длинной рубахе с двумя крылатыми созданиями снова поселился на ее крыше. Стыдно сказать, но я был этим доволен. Потеряв совесть, я при всякой возможности старался попасть ей на глаза, пока не приобрел статус старого знакомого. Круг тем, которые мы обсуждали при наших «случайных» встречах, расширялся, но оживления в ее глазах я при этом не наблюдал. И наступил день, когда крыша вновь опустела.
Я затосковал. Вернее, я жил, улыбался, ходил на работу, в гости, но душа моя не омертвела только потому, что там хранились воспоминания об Ане. Сегодня я живу там же. Напротив моего дома по-прежнему находится ее дом, закрывая от меня другие горизонты. Я жду. Я верю, что когда-нибудь она появится вновь. И возвестит мне об этом кудрявый мальчишка в длинной рубашке ниже колен и со смешными крыльями за спиной»
Через пару часов Федор заглянул в почту и обнаружил там письмо Сомова с одним предложением:
«Наше тебе алаверды»
К письму прилагался текст:
«Модеста Рябкина, несовременного писателя и холостяка, одолела хандра.
Бывает так, что идешь по зеленому душистому лесу, окруженный его рослыми, дружелюбными обитателями, и чувствуешь, что между вами полное согласие. Можешь подойти и положить ладонь на гладкую, теплую кожу сосны или березы и сказать им «Ах вы, мои дорогие!». Или участливо провести рукой по струпьям ели и унести, как знак признательности, горючие слезы смолы. Или наклониться к тихой перепутанной траве и наблюдать невидимую с высоты человеческого роста муравьиную жизнь. Сверху тепло приговаривает солнце, в воздухе толпятся ароматы лесного дыхания, и все это соткано из единого полотна и невозможно прекрасно. Ты знаешь свой путь через лес и следуешь ему, не торопясь и любуясь.
Но вот, увлеченный и неосторожный, ты как вошь из бороды вылетаешь на опушку и застываешь: перед тобой дикое поле, заросшее колючими коричневыми стеблями в обнимку с помертвевшим сухостоем. Вся эта «радость» стелется насколько видит глаз, и только где-то там, вдали ждет тебя призрачный, как торопливое обещание, лес. Ты беспомощно оборачиваешься, но деревья позади тебя уже сомкнулись, сплоченные и молчаливые. А это значит, что надо идти и пересечь злое колючее поле, чтобы ступить в тот другой, неведомый лес и испытать новый восторг. Но это потом. А сейчас ты, одинокий и пустой, стоишь на пороге своего открытия, не в силах сделать первый шаг.
Приблизительно так чувствовал себя Модест Рябкин после того, как вылез из-за компьютера, прошел к буфету, достал бутылку водки, налил и выпил полный стакан, не закусывая.
…А за два дня до этого он отнес в редакцию очередную повесть вымышленных лет. Там к нему хорошо относились, но никогда не печатали. Вот и в этот раз редактор Наташа со вздохом приняла рукопись, ушла на пятнадцать минут за дверь, возвратилась и вернула рукопись с тем же вздохом.
— Что? — тревожно спросил Рябкин.
— Ну, Модест Петрович, ну, голубчик! Я же вам сто раз говорила, что так нынче не пишут! Это несовременно!
— Но как же так, Наташенька? — заволновался Рябкин. — Ведь я еще с прошлого раза учел все ваши замечания!
— И все равно несовременно! Мы знаем нынешние вкусы и не можем пойти на риск вас печатать! Ведь говорила я вам в прошлый раз?
— Говорила… — растеряно согласился Рябкин. И обреченно спросил: — Но хоть какие-то художественные достоинства присутствуют?
— Присутствуют, конечно, присутствуют! В начале прошлого века вас обязательно бы напечатали!
— Э-э, куда вы меня! — расстроился Рябкин.
— Вы знаете, что? Вы сделайте вот что, — вдруг оживилась Наташа. — Компьютер у вас есть?
— Есть. Правда, старенький, — ответил Рябкин, зараженный ее энтузиазмом.
— Ну вот! Там есть сайты, где публикуют современную прозу. Адреса я вам напишу. Непременно почитайте! Может, какие-то новые идеи появятся!
И, не дожидаясь согласия, убежала за дверь, откуда появилась через минуту с клочком бумаги.
— Вот. Я тут все написала. Посмотрите на досуге. Хорошо?
— Хорошо, — уже без энтузиазма согласился Рябкин и покинул редакцию.
По дороге домой он размышлял, как ему подступиться к новому для него делу. Еще в юные годы он как склонился перед певцами погубленной России, так с тех пор с колен не вставал и в современности нужды не испытывал. Но обстоятельства вынуждали, и он решил им подчиниться.
Придя домой, он расположился у компьютера, набрал первый адрес и вошел в Интернет. Чтобы узнать современную прозу, ему хватило четырех часов.
Первое, что бросилось ему в глаза — цепкие самоуверенные заголовки и их количество. Они дразнили голодное любопытство, как меню ресторана «Южный крест». Рябкин поколебался и ткнул курсором в название «Чтоб мне так жить». Перед ним открылся опус неизвестного, но, без сомнения, современного автора со странным именем «Крокодил Чуня». Предвкушая знакомство с новым гением, Рябкин опус прочитал. Сначала с пристрастием. Потом без предвзятости. Затем набравшись терпения. И, наконец, с недоумением. Опус литературного крокодила едва тянул на школьное сочинение на тему «Как я провел лето». Рябкин решил, что ошибся адресом и выбрал автора под именем «Пи-д’ор». Потом были «Гребаная Буся», «Чмокнутый», «Падла буду» и тому подобное с сочинениями того же качества. Рябкин стушевался.
«Зачем? Зачем Наташа меня сюда направила? Ведь она явно хотела принять во мне участие! Зачем же она так сильно пошутила? — страдал он. — Разве можно так писать после таких исполинов, как…» — и перечислил имена слишком известные, чтобы повторять их вслух.
«Одно из двух: либо авторы забавляются, либо я ничего не понимаю в современной прозе!» — заключил Рябкин.
Он прочитал еще несколько текстов, стараясь выбирать авторов не по кличкам, а по именам и фамилиям. Результат был тот же. Правда, попались среди них двое или трое, о которых можно было сказать, что пишут складно. Но не более того. И тогда Рябкин принялся читать, что думают авторы о себе и о других. Он обнаружил, что здесь преуспели многие. И если чаще всего писать они не умели, то читали и знали чересчур. У Рябкина в глазах рябило от умных слов, авторитетов и цитат. Авторы тонко умничали, жонглировали начитанностью и демонстрировали скрытое превосходство. Он отчетливо представил их, пригвожденных к компьютеру, полуодетых и растрепанных, с горящими глазами, чашкой кофе и сигаретой, не способных оторваться от того, что стало им жизнью и досугом.
Однако настоящий шок ждал Рябкина, когда его навигатор уткнулся в архипелаг, где не скрывающие наготы туземцы бегали на виду у публики, тискали друг друга за разные места, сливались в поцелуях и конвульсиях и занимались черт знает чем. Успех таких сцен был бешеный, если не сказать, патологический, а их авторы признавались творцами эмоционального пространства национального масштаба. Достижения современной прозы в этой области потрясли Рябкина до основания, и он в полной мере ощутил свою несовременность.
Рябкин действительно застрял в том времени, где девушки в белом платье с книгой в руке, сидя в беседке и вдыхая аромат сирени, мечтали в ожидании любви. Где на веранде загородного дома по вечерам пахло земляникой и жасмином, а мужчины и женщины за столом негромко и с достоинством произносили умные слова. Где скрипели портупеи и блестели начищенные погоны, где звуки рояля были единственным саундтреком счастья и упований, верность и честь — нормой и мерилом, а жизнь, поддерживаемая любовью, брела по темным аллеям через сумрак терзаний и сомнений к неизбежному. Теперь же он обнаружил, что в его любимых темных аллеях установили софиты и осветили ими все углы и закоулки, а на скамейках там извиваются витии, пииты и прочие шарлатаны, заправляя свои бойкие языки во все чихательные и пихательные места, гордясь домашними заготовками и приглашая поучаствовать в анально-оральных окончаниях.
«Присоединяйтесь! Будьте, как дома! — зовут они свое стадо за красные флажки. — Это хорошо, это нужно, это можно!»
Они ведут себя, как холопы, у которых старый барин помер, а новый еще не приехал и не начал их колотить. Они делают то, что делали их недалекие предки в далеком семнадцатом году, когда на несколько дней получили в свое распоряжение Зимний и превратили его в отхожее место, мстя поверженной культуре за ее недоступность. Теперь их недалекие потомки творят с ней то же самое. Капли слез на девичьих губах они заменили каплями спермы. Постеры с женскими губами, тянущимися к глянцевой поверхности пениса, они хотели бы видеть в детских садах и школах. Литература, по их понятию, это не путь души, а пот голого тела. Развязные и похотливые, они уверены, что за ними будущее.
«Присоединяйтесь! Будьте, как дома! Это хорошо, это можно!» — уговаривают они, и души их — заброшенные колодцы, откуда тянет запахом разложения.
Модест Рябкин почувствовал, что своими грязными руками и мыслями они коснулись самого сокровенного, что у него было, и если не совратили его, то заразили…
Природа стыдлива. Береза, прикрывая тело косами с калиброванной красотой, смущается своей стати. Осина, дрожа от стыда, прячет глянец листьев за матовой поверхностью изнанки. Ель и сосна уколами оберегает свою вечную молодость от нескромных прикосновений. И все остальные прячут голое тело за нерушимой одеждой коры.
Природа бесстыдна. Рябина источает по весне приторный запах шлюхи, готовой к употреблению и отпугивает свою осень ярким нарядом нарумяненной старухи. Тополь раз в году толкает свое семя вам в рот. Всевозможные цветы и соцветия подставляют детородные органы любому, кто может их оплодотворить. Но это бесстыдство ради жизни. Чем же можно оправдать бесстыдство рукотворное — тупое и назойливое, как солнце на Северном полюсе?
Рябкин встал, прошел к буфету, достал бутылку водки, налил полный стакан и выпил, не закусывая. Перед ним, раздвинув ноги, лежало дикое, в буграх и колдобинах поле, заросшее колючими коричневыми стеблями в обнимку с помертвевшим сухостоем. И было ему имя «современная проза». Воздух над полем пах желтым листом, родом с помойки, и ветер, зажимая нос, торопился миновать его стороной. Вся эта «радость» простиралась насколько видел глаз, и только где-то там, вдали, виднелся призрачный, как несбыточное желание лес с исполинами, великанами и эталонами ростом с небо. Спасаясь от видения, Рябкин зажмурился, и в следующую секунду водка открыла ему горькую истину: он никогда не увидит свою книгу и не вдохнет ее запах — живительный и целительный, как запах долгожданной женщины.
И тогда Модеста Рябкина, несовременного писателя и холостяка, неисправимого идеалиста и просто уставшего человека одолела хандра. Он поправил галстук, вышел на балкон, перелез через перила и, глянув в синее небо, сиганул вниз.
…Ему крепко повезло: он упал на дерево и сломал всего два ребра, а когда выздоровел, то стал писать, как все»
Часов в десять вечера позвонил Сомов и предложил завтра встретиться, когда будет удобно. Договорились на шесть вечера, выбрав местом встречи угол канала Грибоедова и Дома книги. На том и распрощались.
4
— Нет, конечно, в чем-то он прав, этот вчерашний гуру, — начал с места в карьер Сомов, когда они, встретившись на следующий день, отошли после рукопожатия к гранитной тумбе обрешеченного канала. — Я тут вчера перечитал отдельные места из «Дара»… Ну, например, вот это…
Сомов извлек из внутреннего кармана демисезонной куртки листок и прочитал:
«Забавно: если вообще представить себе возвращение в былое с контрабандой настоящего, как же дико было бы там встретить в неожиданных местах, такие молодые и свежие, в каком то ясном безумии не узнающие нас, прообразы сегодняшних знакомых; так, женщина, которую, скажем, со вчерашнего дня люблю, девочкой, оказывается, стояла почти рядом со мной в переполненном поезде, а прохожий, пятнадцать лет тому назад спросивший у меня дорогу, ныне служит в одной конторе со мной. В толпе минувшего с десяток лиц получило бы эту анахроническую значительность: малые карты, совершенно преображенные лучем козыря. И с какой уверенностью тогда… Но, увы, когда и случается, во сне, так пропутешествовать, то на границе прошлого обесценивается весь твой нынешний ум, и в обстановке класса, наскоро составленного аляповатым бутафором кошмара, опять не знаешь урока — со всею забытой тонкостью тех бывших школьных мук…»
— Не всякий, продравшись через эти словесные заросли, не оцарапает свои ожидания легкой прогулки! — заключил он. — Вот тут тебе и ответ на вопрос, как и для кого сегодня писать…
— Когда это написано?
— Сто лет назад.
— Давно…
— Давно, — согласился Сомов.
— По-моему, конфликт старого с новым очень хорошо описан в твоем рассказе! — направил Федор разговор в сторону ответной похвалы.
— Хорошо или плохо — это дело вкуса, — отозвался Сомов и, закурив, продолжил: — Вот, например, для меня Набоков — ворожба словесной вязи, а для кого-то — самое настоящее рвотное. А всё потому что в нашем аквариуме уже не вода, а какой-то непонятный физраствор, и кто в нем водится уже и не поймешь.
И далее, не мудрствуя лукаво:
— Мне твой рассказ понравился. Знаешь, для меня важно не то, что написано, а как написано. Так вот у тебя слова стоят на своих местах, а это очень важно. В этом суть литературной речи. В ней слова, как ноты должны знать свое место, и тогда услышишь музыку.
— Спасибо, приятно слышать, — смутился Федор.
— Ты на каком сайте обитаешь?
— Как и все графоманы — на «Прозе»…
— Я там же. А насчет графоманов ты зря. Графоман — это зерно, имеющее все шансы прорасти. В любом случае графоман честнее профессионала, который пишет за деньги. Как ни странно, мы ближе к искусству, чем они, потому что у нас бескорыстные мотивы. Сейчас, подожди…
Сомов достал телефон, полистал и нашел нужную страницу:
— Вот смотри, как объясняет наши мотивы такой же бедолага, как мы с тобой:
«Речь идет о тайной, как омут, темной и губительной страстишке — суетливом сотворении внутри себя мира письменного, мелкого, эфемерного по образу и подобию мира внешнего, глубокого и грубого. Занятие столь же притягательное, сколь и небезобидное. Посудите сами — что за наклонность, вперив сосредоточенный взор в окружающее пространство, воровать и складывать в одном месте его случайные черты, выдавая их недоумение за гримасу сущего и умиляясь правдоподобной обитаемости того, что поселяется на бумаге! В чем, скажите, прелесть браться за портрет вашего арендодателя, чтобы представить его в искаженном и оболганном виде? Что за радость примерять на себя заведомо неподходящую размером одежду? В чем тут удовольствие — иметь приятное отношение к компании людей неуравновешенных и никчемных? А в том, что всё здесь в противоположность миру реальному зависит только от воли вашей извращенной фантазии и тротилового эквивалента ваших слов…»
— Тротиловый эквивалент слов… — повторил Федор. — Хорошо сказано…
— Да, согласен. Слова как кирпичи: из них можно сложить и красивый замок, и тюрьму. Ты, конечно, еще нигде не печатался?
— Конечно, нет! А ты?
— Бесполезно. В издательствах блат на блате, там нечего ловить. Знаю, посылал. Ответили только раз и то сквозь зубы. Так что наш удел — сетевая тусовка. А пойдем, что ли, кофейку попьем! Ты как, не против?
Федор согласился, и они, пройдя метров двести навстречу течению канала, вошли в кафе «Коффит». Федор заказал капучино с буше, Сомов — американо и чизкейк.
— У меня две слабости — кофе и сигарета, — сообщил Сомов, когда они устроились за отдельным столиком. — Ты, кстати, под мобилизацию не попал?
— Нет. Я лейтенант запаса, но пороху не нюхал.
— А по специальности кто?
— Программист. ИТМО закончил.
— А я Техноложку. Выходит, не то мы с тобой закончили, — улыбнулся Сомов.
— Нет, я себя писателем не вижу, — без колебаний заявил Федор. — У меня это так, хобби.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.