«Ваше Величество, Сусанины не перевелись еще на Руси!»
из разговора О. Б. Столыпиной с Императором Николаем II
«Он побрился, оделся, взял холодную ванну и вышел»
Л. Н. Толстой. «Анна Каренина»
Глава первая. Смерть в театре
Шестого декабря 1906 года в ложе №13 Мариинского театра умер министр торговли Философов.
В этот день Анна Николаевна Есипова ничего такого за собой не наблюдала и в себе не ощущала — был, разве что, умеренный подъем чувств: Тезоименитство Государя как-никак, флаги на улицах, колокольный звон, всеобщий праздник.
Государственным чиновникам с женами должно было присутствовать на патриотическом представлении, с утра Анна Николаевна начала приготовляться и к вечеру была совершенно готова: тонкое, продушенное легким запахом «Саше», белье, модное серое платье, всё в обшивках красных сольферино, палевого цвета перчатки, волосы уложены пышным шиньоном.
Досифей Петрович притоптывал ногой — в громадной медвежьей шубе, крытой зеленым казимиром, он изрядно потел. Они вышли. Пара стоялых вороных ожидала у подъезда.
Приехали неприлично рано.
Капельдинеры ходили с длинными палками, на концах которых прикреплены были зажженные свечи. С люстр свешивались вымоченные в керосине нити. Капельдинеры подносили свечи к нитям. Пламенные огоньки добегали до верха — в люстрах ярко вспыхивал газ.
Прислонившись к колонне, в фойе стоял камердинер Толстого Арбузов.
— Лев Николаевич как? — протянул руку муж.
— В полной ясности, — Арбузов пожал. — «Что я о женщинах написал, это пустяки. Если бы я сказал все, что знаю о женщинах…»
Анне Николаевне необходимо было зайти в дамский буфет. Шепнув мужу на ухо, она высвободила руку.
В буфете сидела парализованная княгиня Орбелиани. Ее глаза суггестивно блестели.
Две девочки Нольде ели ананасный маседуван. Анна Николаевна выпила оршаду и подтянула соскочивший чулок.
Когда она вышла, возле мужа стоял крепкий мужчина с провалившимся от сифилиса носом.
— Доктора предписали чистый воздух, умеренные развлечения и побольше движения, — рассказывал он.
— Государственный Контролер Шванебах, — представил муж. — Прошу любить и жаловать.
Тем временем публика стремительно прибывала.
— Сестры Воскобойниковы, — показывал жене Досифей Петрович. — Подруги царицы.
— А там? — Анна Николаевна спрашивала. — В синем полуфраке?
— С золочеными пуговицами?.. Тимашев, управляющий Государственным банком.
— А этот?
— В американских ботинках?.. Князь Друцкий-Соколинский.
— Мужик, сморкается на пол, в медалях?
— Песков. Государев кучер.
— А с заячьей губой?
— Князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов.
Народу становилось все больше. Мелькали золоченые мундиры, ордена, ленты, страусовые перья в прическах дам. Слишком элегантно одетые евреи громко, преувеличенно чистым русским языком, говорили умные вещи.
— Гинцбург, Соловейчик, Манус, Каминка, — морщился Досифей Петрович. — Все миллионщики.
— Смотри, — Анна Николаевна дернула мужнин рукав. — У киоска… экий выродок!
Смутный господин стоял: щеки втянуты, на шее кадык, по щекам тропинки баков, форменный сюртук, пуговки с орлами, ничего примечательного.
— Отчего выродок? — не понял Досифей Петрович. — Философов. Министр торговли.
Словно услышав, господин вздрогнул и пошел прямо на них, будто бы так и следовало.
Растерявшийся Досифей Петрович, еще какие-то люди, стоявшие на его пути, оказались раздвинутыми на стороны, а камердинер Арбузов и вовсе лежащим на полу, взвизгнула баронесса Икскуль, и стало тихо.
— Вы? — смутный подошел вплотную к Анне Николаевне. — Ты?! — Он провел по ней пальцем. — Явилась? По мою душу?! Я знал, я чувствовал!.. «Пойду ль, выйду ль я!» — запел он ужасным голосом. — «Люли-люли, стояла!» — тут же он согнулся в каком-то пароксизме, и его лицо перечеркнула отвратительная гримаса. — Ох! Ох! Ох!
Анна Николаевна вдруг почувствовала себя большой… очень большой, в чем-то даже великой, могучей, необъятной. Со страшной высоты наблюдала она копошившегося у ее подошв ничтожного червя.
— Ох! Ох! — прижав руки к животу, Философов шел прочь от нее меж расступившихся безмолвных мундиров и перьев. — Ох! Ох! Ох!
Опомнившийся Досифей Петрович подставил руки — непременно, мелькнуло у него, Анна Николаевна упадет сейчас в обморок — не дожидаясь момента, он подхватил ее и удержал на весу. Произошедшее отнимало охоту еще продолжать этот вечер. Быстро он вынес ее из залы.
— Я опозорен, — говорил он встречным. — Я окончательно опозорен!
Ему вдогонку несся шум голосов.
— Философов, министр, — обсуждали, — и жена Есипова!
— Прилюдно? — не могли взять в толк опоздавшие. — Только что? Здесь?
— Именно!.. Подошел — здравствуй, говорит, цыпка! Давно не виделись. — Поцеловал в губы и за грудь как схватит!
— А дальше что?
— Известно что — дуэль…
Представление давно началось, за действием, однако, никто не следил. Все взоры устремлены были на ложу, занятую министром торговли.
Философов вел себя странно: мешком полулежал в кресле, стонал, корчился и вдруг поднялся, крикнул и, перекатившись за барьер, выпал из ложи на кресла партера.
Глава вторая. Мысли Досифея Петровича
Утренние газеты вышли с портретом Философова в траурной рамке.
«Министр, судя по всему, скончался от апоплексического удара, — писал музыкальный критик Сабанеев. — Последнее время, по свидетельству очевидцев, г-н Философов злоупотреблял мучным и жирным, непомерно курил и недостаточно внимания уделял прогулкам на свежем воздухе. Трагическому происшествию предшествовала нелепая сцена в фойе, где без пяти минут покойник предпринял попытку изнасиловать некую замужнюю даму… Определенно, за несколько времени до кончины, — резюмировал театральный рецензент Каратыгин, — г-н Философов сошел с ума и не мог отдавать себе отчета в поступках. Половая распущенность вообще свойственна лицам, внезапно захворавшим мозговой горячкой…»
Для Досифея Петровича это было настоящим спасением. Он знал, да, теперь на него будут смотреть, его имя станет полоскаться, княгиня Бюцова и граф Кутайсов наверняка сочтут неловким принимать его у себя, а почтдиректор Ермолай Чаплин, отъявленный сплетник и верхолет, не преминет пустить по его адресу версию… Все же это было не худшее. Досадное происшествие когда– нибудь да забудется, и непременно все возвратится на свои места. Смерть вольно или невольно оскорбившего его человека закрывала неприятный вопрос о дуэли (Философов скверно стрелял, но превосходно дрался на мечах и как вызванный мог выбирать способ), диагноз же, вынесенный министру торговли, снимал нелепые подозрения с Анны Николаевны. Он, Досифей Петрович, не был сейчас ни оскорбленным, ни обманутым мужем. Случайно пострадавший, не более того… Ничего не предпринимать, ждать пока утихнет шумиха, и досужие языки снова займутся Вяльцевой, разжиревшим поэтом Апухтиным, приключениями по ресторанным кабинетам Великой княгини Марии Павловны и француза-актера Гитри… И все же, почему Философов из всех присутствовавших дам избрал его жену? Не, скажем, красавицу-армянку Пиратову или молоденьких девочек Нольде?..
Так или примерно так размышлял Досифей Петрович Есипов, отбросивший газеты и расхаживающий теперь по ним в своем просторном домашнем кабинете.
«Образуется, — вспомнил он камердинера Арбузова. — Непременно все перемелется».
В расстегнутом домашнем архалуке, слегка почесываясь, он вышел в столовую с буфетами под орех и воск, где его ждал сервированный чай. Устроившись поудобней, отхлебнув с полстакана и отхватив край поджаристой пышной палишки, Досифей Петрович принялся за принесенные из кабинета письма.
«Прошу Вас принять благосклонно уверение в моем особом уважении и глубоком почтении, с которыми я имею честь быть Вашим всегда преданным…» — писал ротмистр Кирасирского Ее Величества полка Авенариус.
«Не усмотрите в моих словах недостаток готовности сообразоваться с Вашими велениями или затруднить Вас в проведении в исполнение Ваших намерений», — просил старик-позолотчик Сухов.
«С упованием на Вашу милостивую снисходительность к нашей смелости», — обращались к нему профессор университета Аничков и писательница Борман.
Досифей Петрович достал из ящичка бостанжогловскую папиросу, подумал, разминать ее или нет и не стал. Стенное зеркало, висевшее с наклоном, отражало паркетный пол. Горничная вошла с двумя полотенцами: большим русским и мохнатым.
— Зачем? — удивился Есипов. — Унесите.
«Мохнатое, — закрутилось в голове, — большое и русское. Большое, русское, мохнатое».
Из-за двери послышались тонкие голоса, плачь, смех, топот, барабанный бой — Досифей Петрович придал лицу приветливое выражение — в комнату вбежал заводной зайчик, за ним, предшествуемые бонной, вошли дети: шесть девочек и мальчик, совсем маленький, в казинетовой курточке с плерезами.
— Таня, Маня, Груня, Фаня … — принялся Есипов вспоминать, неумело оправлять ленты и платьица, подставлять щеки, целовать сам за ушком, вдыхать запахи мыла, одеколона и дорогого зубного порошка, приподнимать хрупкие тельца в воздух и аккуратно опускать на пол.
Таню он любил меньше, чем Маню, а Фаню больше, чем Груню, но меньше, чем Соню или Тоню. Впрочем, Фаню он путал иногда с Маней, а Груню с Тоней.
— Здравствуй, Ваня! — Он оправил плерезы.
Целясь в него ногой, как из ружья, достаточно громко мальчик пукнул.
— Вонь не вода, сама по носам разойдется, — сказал Досифей Петрович, и все рассмеялись.
Сквозь тюлевые гардины зеленела герань.
— Спали хорошо? — спросил отец. — Завтракали хорошо?
На этом ритуал завершился. Дети ушли, за ними, прискакивая, выбежал заводной зайчик.
«Старшей, Антониде, пятнадцать, скоро вывозить пора, — ощущал Досифей Петрович умильность. — Люстрин, поплин, гро-де-берлин… усу китового для корсета…
С заложенными за спину руками он прислонился к кафелям печи.
«Кафелям Печи, — выпорхнуло в мозгу. — Албанец или турок?»
С тихой Стремянной не доносилось никакого шуму, все же Досифей Петрович отодвинул гардину.
На тумбе у ворот спал дворник.
Валялся потерянный кем-то башмак.
Господин в енотовой шубе со стоячим воротником, офицерских калошах и ярко-пунцовой шапке, с жесткими, прокуренными, смоченными пивной пеной губами и лопатообразной, содержимой в беспорядке бородой, ел, доставая из бумажного картуза, дымящиеся гусиные потроха.
Есипова затошнило.
Горничная вошла и принялась сметать со стола крошки.
— В промежутке между ранней и поздней обедней, — сказала она.
— Что-с? — Досифей Петрович изогнул брови.
— Это я так, — девушка засмеялась. — Не все же молчать.
Громадные часы работы Нортона в футляре из красного дерева оглушительно принялись бить.
Оттягивать далее было никак не возможно.
Досифей Петрович застегнул архалук и вышел из столовой.
В коридоре было полутемно, пахло бекешами, старыми сундуками и лежалым москательным товаром.
«Это вы, — вспомнилось ужасное лицо Философова и его упирающийся напряженный палец. — Это ты!»
Он сделал последний шаг и остановился у двери, за которой, он знал, находилась сейчас Анна Николаевна.
Глава третья. Досифей Петрович узнает ужасное
Он отворил дверь и оказался в роскошном беспорядке женской спальни.
Повсюду в изобилии были флаконы, коробочки с притираниями, румянами, всевозможными мазями, помадами, кольдекремами, фиксатурами, всяческие щипцы, щипчики, пилочки и бритвочки.
На ковре, разбросанные, лежали дамские подушки.
Тоненькие, как паутинка, чулки с дырками на пятках были заткнуты за туалетное зеркало.
Пахло жженным волосом, лаком и пудрой.
Спальня была белого клена, стены затянуты розовым дамаском.
С гребнем в руке и распущенными волосами Анна Николаевна сидела на длинном, атласном, стеганом стуле за убранным со вкусом кисеей и лентами туалетным столом.
Кратко Досифей Петрович помолился на стоявший в углу огромный образ Нерукотворного Спаса.
«Пусть эта чертова история закончится как можно скорее, — попросил он, — и не принесет нам никакого вреда. Аминь!»
Двигая гибкими бедрами и расправляя колена, Анна Николаевна одевалась. В ее простых тихих движениях был свой особенный склад.
Нагнувшись, Досифей Петрович подобрал с пола пульверизатор и большую розовую пуховку.
— Снегов ноне сколь насугробило, — он показал на окно.
— Метель низовая. — Анна Николаевна посмотрела. — Поземка крутит.
— Газеты, — Досифей Петрович сказал, — как водится, все раздули: понаписали, Философов пытался тебя изнасиловать… Пальцем!
— Этот человек произвел на меня действие кошмара! — жена выправила ленту: должно было довершить туалет в точности.
Совершенно одевшись, в открытом платье с лифом, пришитым к довольно широкой юбке, она подошла к мужу, и Досифей Петрович совсем близко увидел ее только что освеженные водой шею и руки.
— Скажи, Анна, — он зашел за высокую японскую ширму, — скажи мне, и я пойму: действительно ты прежде никогда не встречала этого человека? — осторожно Досифей Петрович выглянул. — Быть может, где-то мельком?.. Вспомни…
Лицо Анны Николаевны пошло пятнами.
— Уже я говорила вам: нигде и никогда!.. Как это низко — подозревать меня!.. Всегда была я вам благоверной супругой и в мыслях даже не позволила себе представить другого на вашем месте!
Досифей Петрович сделал жене успокоительный жест.
— Вовсе я не о том!.. Он мог приходить к вам в дом и крошкой сажать тебя на плечо, в твоей гимназии он мог преподавать латынь и греческий! Мог, едучи в одном вагоне, угощать тебя арбузом! — дрыгающей походкой Есипов принялся мерить спальню. — Мог подхватить на лету оброненный тобой зонтик! На катке он мог сбить тебя с ног! В церкви проглотить твою облатку! В гребном клубе ты могла задеть его веслом! Он мог спасти твою собачку, утопавшую в канале! Охотился он, и на тебя упала подстреленная им утка! Могла ты гулять по парку, а он палкой постучать об ольху?
Обеспокоенная странной филиацией мыслей мужа, теперь она принялась успокаивать его.
— Я думала всю ночь — перебрала жизнь чуть не с младенчества, — усевшись на козетку сама, она усадила Досифея Петровича подле, — и вспомнила вот что… Однажды матушка вошла ко мне поутру. Легкое белое платье с пунцовыми горошинами и кушаком облегало ее стройный стан, широкие рукава грациозными буфами спадали с плеч и суживались у кистей.
— Светло-лиловая вуалетка легкой дымкой оттеняла ее моложавое лицо? — как бы даже против воли спросил Досифей Петрович.
— Не совсем так. Сверх широко заплетенной косы у матушки была накинута косынка из кружев той же расцветки, как платье и его отделка, а длинные лопасти косынки, спускавшиеся за ушами, ниспадали на грудь и здесь, — Анна Николаевна показала, — связанные крупным бантом, были приколоты изящной брошью, изображавшей пучок колосьев с бриллиантами вместо зерен.
Понимающе Досифей Петрович кивнул.
— Ласково матушка взяла тебя за руку и вывела со двора… вы долго шли куда-то… дурная дорога затягивала ноги в грязь?.. Ты выбилась из сил и плакала, но маменька только смеялась и не давала присесть тебе на пенек? — поглядывал муж на часы. — Тем временем погода начала портиться, с неба упали крупные капли — они гулко стучали вас по головам: бум, бум, бум?
— По счастью, у нас были с собой зонтики.
— Но вот, наконец, вдали показались… показалась… показался…
— …каменный дом с шершавой гонтовой крышей, старый-престарый, с окнами где попало и каких пришлось размеров, впрочем, весьма поместительный. Шторы были синего коленкора, мебель обита зеленым вытертым манчестером… Не встреченные никем медленно продвигались мы бесконечной мрачной анфиладой. В одной из комнат лежала женщина, разбитая лошадьми, в другой, помню, стоял мольберт, большой, черный, с развешенной на нем морской картой. В третьей комнате, освещенной с потолка плоской хрустальной чашей с крылатыми грифонами, мать ненадолго оставила меня одну. Там были недурные виды Венеции в старинных рамках и самовар, весь лиловый от постоянных убеганий. Попеременно я разглядывала виды, самовар… самовар, виды — от видов, самовара и запаха нафталина голова моя стала кружиться, а глаза слипаться. Мужчина вошел, в нежно-розовом камзоле, обшитом по воротнику, бортам и рукавам кружевами, сел рядом, слегка взвинченный желанием, и изощренно принялся меня, тогда еще полудевочку, ласкать…
— Ласкать? — Досифей Петрович не понял. — Как ласкать?!
— Так, — Анна Николаевна показала. — И так. И этак… Видишь, Досифей, у меня от тебя нет секретов. — Она застегнула и выправила лиф.
— Это был он? — Есипов вскочил. — Этот негодяй?! Философов?!!
— Нет, — Анна Николаевна опустила юбки, — у того человека была одна рука. Но очень умелая. Ногти у него были тщательно обточены. Я трепетала в подымавшейся страстности.
— Но это решительно невозможно! — отчаянно Досифей Петрович стал чесаться. — Зачем ты это мне рассказала? Зачем?!
— Ты просил меня вспомнить.
— Вспомнить Философова!
— Я вспомнила другого, однорукого. Память прихотлива, Досифей, мы можем подтолкнуть ее, но не можем приказать.
Более говорить было не о чем.
Поднявшись, тихими шагами, он вышел.
Глава четвертая. Визит жандарма
Оставшись одна, Анна Николаевна еще с полчаса находилась у себя в спальне, потом вышла в столовую, где все напоминало еще о недавнем присутствии Досифея Петровича, достаточного крупного чиновника, отличного семьянина и просто уважаемого, едва ли не всеми, человека.
Сейчас же появилась и горничная с подносом, уставленным кушаньями.
— Что дети: здоровы? — прицелившись, ловко Анна Николаевна подцепила котлету из пулярды.
— Здоровы, — горничная прыснула. — Шалуньи наши заводному зайчику хвостик на перед приделали, а мальчик как из ружья сегодня выпалил — не задохнулись чуть!
— У дворника научился, — Анна Николаевна отхлебнула кофе. — Тимофей наш горазд — по ночам просыпаюсь. Надо б распорядиться.
— Он же не просто, — заступилась Аннушка. — Он так воров отгоняет.
— Вот как, — Анна Николаевна надкусила пирожное. — Я и не знала… тогда пускай.
Горничная вышла и тут же возвратилась с двумя полотенцами.
— Запамятовала совсем… дожидаются вас…
— Скажи, я никого не принимаю.
— Дело такое, — пригнувшись, хотя посторонних в комнате не было, девушка зашептала барыне в ухо.
— Хорошо. Я сейчас выйду, — выдернув из горшка кустик герани, Анна Николаевна заткнула его себе за корсаж.
Статный мужчина годов за сорок, с простоватым, но не вульгарным лицом, в цивильной, отменно сшитой паре, рассматривал в гостиной картины, стараясь отгадать художника.
— Менцель? — показал он пальцем.
— Матьяс Шмидт.
— Ленбах? — он ткнул в другую.
— Менцель.
— А эта… Матьяс Шмидт?
— Ленбах, — она рассмеялась.
— Полковник Глобачев, — он представился. — Афанасий Неофитович. Начальник охранного отделения.
— Бокал «Монополь сэк»? — предложила она. — Рюмку абрикотина?
— Благодарствую, — он развел руками. — На службе только чай.
Анна Николаевна надавила в стене пуговку звонка. Горничная внесла поднос.
— Ложечки, я посмотрю, московские, — гость помешал в стакане. Плечи у него вздрагивали от привычки носить эполеты.
— Хлебниковской работы, — Анна Николаевна поджала под себя одну ногу. — Мы ведь недавно только переехали — муж назначение получил в министерство… вот и пришлось.
— В первопрестольной проживать изволили на Спиридоновке в доме Бойкова?
— Мы предпочли дом графа Хребтовича-Бутенева. На Поварской.
С видимым удовольствием гость пробовал кувшинный изюм и рассматривал обстановку.
Мебель, обитая зеленым сафьяном, приятно успокаивала глаза. Накрахмаленные гардины, роскошные, тяжелые, с ламбрекеном, отделанные бахромой и фестонами, из желтой камчатной ткани, подвязаны были лентами к точеным деревянным розеткам.
Для формы выпив стакан чаю, полковник подошел к вертящейся этажерке и наугад вытащил книгу. «История философии» Куно Фишера.
— Не знали вы случайно протоиерея Стефана Зернова?
— Не знала.
— Семью Панафидиных?
— Была такая?
— А Калустова Григория Никитича?
— Первый раз слышу.
Профессионально пролистав книгу и ровно ничего не обнаружив меж страниц, Глобачев взял другую. «Что нужно знать о шведской армии».
— Марию Павловну Мухортову? — он убыстрил темп.
— Нет.
— Адвоката Спасовича?
— Нет.
— Матроса Акимова?
— Нет.
Не найдя интересного и во второй книге, полковник Глобачев потянулся за третьей. «Секреты дамского туалета», забористый, подзаборный даже роман Понсона дю Террайля!
Испытующе еще раз он оглядел хозяйку дома. Внимательно расчесанные волосы. Лицо, осиянное приязнью. Красива более внутренной, чем внешней красотой.
— Ну уж профессора Мержеевского каждый знает! Петый такой дуралей с носом в виде кларнета… с раструбом?
— Не имела чести.
— Хорошо. Вспомните в таком случае Софи Ментер.
— И вспоминать нечего.
— Последний вопрос, — он передернул плечами. — Откуда, скажите, у вас земля… на корсаже?
Анна Николаевна перевела глаза себе на грудь.
— Действительно, — салфеткой она смахнула приставшие черные комочки. — Это мне письмо принесли… от Мичурина.
— Приятно было познакомиться, — Глобачев поклонился, — изюм у вас превосходный.
— Заходите еще… как-нибудь, — она протянула руку.
— Непременно, — он пожал. — В самое ближайшее время.
Глава пятая. Признание матроса Акимова
Приехав на службу, тотчас Афанасий Неофитович снял шапку. В голове стояла одна и та же мысль.
Тяжелая, неповоротливая, какая-то сизая и лохматая, она без остатка заполнила голову, давила изнутри на лоб, затылок, уши и, несмотря на все его усилия, никак не давала собой овладеть, упорядочить себя и сформулировать. Тщетно он напрягался, подстраивался под нее, замирал и прислушивался.
«Анна Николаевна, — пульсировало равномерно, — Анна Николаевна».
«Что Анна Николаевна? — спрашивал он. — Анна Николаевна что?»
«Есипова, — отстукивало ритмично, — Есипова!»
Не желавшая раскрываться, преждевременная, судя по всему, мысль понапрасну только занимала драгоценное место, не давая притекать другим, пусть более легковесным, но необходимым для начала созидательной мозговой работы мыслишкам, мыслятам, мыслюлькам — бережно преждевременный плод необходимо было задвинуть обратно в теплые, влажные глубины подсознания, где определенно ему надлежало еще вызреть до назначенного, но не наступившего времени Х.
Язык дан, чтобы разгружать голову — посему, нисколько не заботясь о каком-то хоть смысле и связи с реальным, соблюдая для проформы лишь грамматику, стал Афанасий Неофитович набалтывать равнодушно пустые, ничего не значившие и вертлявые фразы.
— Как и все пожилые инженеры-путейцы, — заговорил он для сотрясения воздуха, — Подруцкий был знаком с Елизаветой Викторовной. Муж Елизаветы Викторовны, младший помощник квартального надзирателя, умер от скоротечной горловой чахотки, полученной в результате постоянных кутежей с ледяным шампанским, младшая ее дочь сошла с ума в период возмужалости, а старший сын страдал припадками ревности — все это ничуть не мешало Елизавете Викторовне воспринимать жизнь легко и весело, а пожилому и видавшему виды Подруцкому быть знакомым с Елизаветой Викторовной и предпринимать в ее отношении некоторые попытки. Малокультурный, но грамотный человек, Подруцкий говорил Елизавете Викторовне: «Ваше платье фалдит, ваша кошка смердит, есть писатель Мередит!» — Елизавета же Викторовна смеялась, била Подруцкого зонтиком по спине и называла его «многоковшовым экскаватором», либо «сухопутной землечерпалкой».
Покуда закончив, полковник прислушался к себе — в голове ощущалась приятная пустота.
Похрустывая сочленениями, он переоделся в мундир — пора было браться за рутину. Высокий пост, занимаемый Афанасием Неофитовичем, не предполагал его участия в расследовании заурядной уголовщины — подчиненные, однако, медлили, разводили канитель со всякой сволочью, неоправданно затягивали дела, норовили порой выпустить кой-кого на свободу. Приходилось вступать самому.
— Арестованных, — приказал полковник дежурному. — По списку.
Введенный первым протоиерей Стефан Зернов, весьма благолепный старец с густыми, прижатыми клобуком синего бархата бровями, в недавнем прошлом непременный член консистории, смещенный за провинность с должности настоятеля, знал наизусть многие тропари и кондаки, что ни в малейшей степени не интересовало сейчас Глобачева.
— Саккосы из церкви кто продавал на выжиг? — забрал Афанасий Неофитович в горсть седую длинную бороду. — Дробницы, изукрашенные эмалью? — задергал он рукой из стороны в сторону. — Лалы кто выковырял из митры?.. Кто? Кто?! Кто?!!
Очень скоро преступник сознался.
Следующей конвойный доставил семью Панафидиных — группу молодых людей со зловещими лицами.
— Ресторан Читаева в Кисловодске брали?
— Русско-Азиатский банк?
— Петербургское?! Городское?! Кредитное?! Общество?!! — со свистом нагайка рассекла воздух…
Не запирался более и мещанин Калустов. Подвешенный вниз головой, чистосердечно он признал свое участие в подделке векселей и отравлении скота.
Считанные минуты ушли на некую Мухортову Марию Павловну. Стоило ему только повалить ее, задрать юбки и ввести биллиардный кий, как признательные показания в растлении малолетних были получены.
— Дальше кто? — крикнул Глобачев унтеру. — Давай, что ли! — Не теряя времени, из коробки он вынул большую иголку.
В кабинет вошли матрос Акимов и адвокат Спасович.
Это было особняком стоявшее дело, многообещающее и определенно попахивавшее политикой.
— Когда собирались вы убить адмирала Чухнина? — быстро Глобачев бросил вопрос обвиняемому.
— Протестую! — адвокат Спасович набычил шею.
— Чем собирались вы убить адмирала Чухнина? — зашел полковник с другой стороны.
— Я протестую! — адвокат напружинил тело.
— За что собирались вы убить адмирала Чухнина?
— Категорически я протестую! — Спасович запрыгал.
— В таком случае, скажите, — Афанасий Неофитович вдел нить в иголку и принялся прилаживать к рукаву оторвавшуюся медную пуговицу, — скажите,… — чувствовал он в себе нарастание, — известна ли вам… Анна Николаевна Есипова? — Немного даже сам он удивился вырвавшемуся у него вопросу.
Дюжий, вершков двенадцати росту, малый, одетый в бумазейное серое полупальто, ваточный картуз и высокие фетровые калоши, матрос Акимов взглянул на адвоката, демонстративно зевнувшего и смежившего веки.
— Я расскажу, — Акимов зарделся. — Сам я из деревни буду. Жил там, значит. Мальчишкой. Метал стога, раков ловил, конопатил щели — это я уважал особо. Подрастал. И вот единажды вышел на реку, гляжу: елы-палы, девушка там, приезжая, мольберт, все такое — рисует, стало быть. Крайне падкий на все женственное, я приблизился — меня жгли душные вожделения, — он потянулся к графину и залпом выпил воду. — Неизобразимо усмехнувшись, девушка совсем высоко подобрала юбки, так что было видно выше чулок, и улыбалась. Задыхаясь от наплыва неудержимых чувств, мы бросились друг к другу и, как подстреленные, упали в высокий, сочный травостой. Я овладел ею. Потом еще. Потом снова. На круг вышло одиннадцать раз. Текла река, светило солнце, и небо голубело над нами.
— Это была она? — хрипло Глобачев спросил. — Есипова Анна Николаевна?
— Не знаю, — Акимов рыгнул. — Мы не сказали друг другу ни единого слова.
Глава шестая. Снова на Стремянной
Определенно матрос дал промашку.
«Как подстреленные…» — вырвалось у него.
Метафора.
Необязательная, но вовсе не случайная.
Язык разгрузил голову и выдал ее с волосами.
Акимов замышлял именно застрелить адмирала Чухнина.
В другое время Афанасий Неофитович вцепился бы в улику мертвой хваткой, использовал как рычаг, налег всей мощью, стал бы расшатывать и разнес, в конце концов, все основания защиты — сейчас же виделся ему крутой берег реки, опрокинутый мольберт, два яростно сшибающихся тела среди вырванной с корнем травы.
«Одиннадцать раз, — старался полковник прочувствовать, но далее пятого никак не шло. — Это надо же!»
Покойно адвокат Спасович спал на стуле, матрос избивал паразитов в волосах, на подоконниках стояли горшки с волкомерией, пахло паленым и кислым — огромный, нависал над всеми портрет Императора.
— Видно у тебя, братец, печень увеличена, — морщась, Глобачев подавил что-то личное, — ежели ты с каждой по одиннадцати раз да без отдыху… Желтухой, чай, болел в детстве?
— Печень, ваше благородие, у меня в справности, — гулко Акимов стукнул по напрягшемуся животу, — что же до того случая — так только единажды и состоялось. Обнакновенно я как все: четыре-пять разиков… ну, может статься, шестерик когда выжму.
— А там, на реке, выходит, одиннадцать? — не мог Афанасий Неофитович прийти в себя. — Не врешь, часом? Смотри у меня!
— Святой истинный крест!.. Сукой буду! — истово матрос сотворил знамение, — Как на духу!..
— Профессора прикажете… с музыкантшей? — давно уже дежурный просовывал в кабинет белесое свиное рыло. — Господин полковник?.. А, господин полковник?!
— Потом… как-нибудь, — Глобачев отмахнулся.
В голове текла река, светило солнце, трещала вырываемая трава, стояли сомкнутые две колючие цифры.
«11, — не выходило застрявшее. — Одиннадцать, хотя обыкновенно не более шести. Какой же силой воздействия обладала юная художница!..»
Афанасий Неофитович поднялся, надел шинель, вышел, крикнул извозчика и приказал гнать на Стремянную.
По счастью, Анна Николаевна оказалась дома, хотя и не принимала.
Полковник отстранил вставшую на пути горничную. Справа и слева вели куда-то высокие двери. Он принялся открывать все подряд. Анна Николаевна обнаружилась в просторной комнате с буфетами. Корниловский сервиз, скатерть с прошивками, поставец векового дуба — деликатно она ела что-то с ножа. Против нее, с салфеткой, заткнутой за жилет, сидел возвратившийся из присутствия Досифей Петрович.
— Как это мило! — хозяйка протянула полковнику вкусно пахнувшую руку. — Я пригласила Афанасия Неофитовича к обеду, — объяснила она мужу, — и чтобы запросто, без церемоний… — Снимайте же шинель, — поворотилась она снова к гостю, — усаживайтесь. Руки мыли?.. — Анна Николаевна потянулась к гусиной похлебке, в которой на палец стояло жиру. — Вам сколько ж половничков?
— Одиннадцать, — Глобачев передернул плечами. — Хотя обычно не более шести.
— Да вы крещенский волк какой-то! — продолжительно Анна Николаевна рассмеялась. — Признаться, я боюсь вас… А ты, Досифей, не боишься?.. Тогда уж давайте прямо из супницы. Ешьте и говорите. Не молчите!.. Чем по-вашему крыть пакгаузы? Мы тут с Досифеем Петровичем поспорили. Он говорит — толем, а я — кизяком…
— Папенька Анны Николаевны, мой тесть, — очнувшийся Досифей Петрович объяснил, — долгое время прослужил в Туркестанском генерал-губернаторстве, — Есипов пожевал губами. — Человек придворной складки, в котором сразу угадывалось прекрасное воспитание, соединенное с налетом англоманства при врожденном русском барстве и легко ощутимом верхоглядстве, он пытался создать нечто идейное в области карьеры, проявил прямо-таки исключительное горение духа, но скоро запутался в густых сетях интриги, потерял меру своим поступкам и, поверьте, назначение в азиатские степи явилось для него не самым худшим исходом. — Досифей Петрович отложил вилку, утер салфеткой лоснившиеся губы и лицо. — На новом месте его томила сила от бездеятельности, и поначалу он развел древонасаждение, однако же, довольно скоро занятие ему наскучило. Ленивый на всякое физическое движение, теперь, не одеваясь, он валялся с утра по всем диванам, в домашней моленной ловил клопов на сальную свечу, и беспредметная тоска томила его душу…
— Он, что же, был свободен,… — Глобачев отложил ложку, — свободен от увлечений и крайностей?
— Нет, как и все мы… Время от времени он отдавался азарту, играл в «табельку» с целым сонмом лакеев и в «курочку» с целой плеядой поваров. В молодые годы, слывя за жуира, он любил побаловать себя женским полом — взойдя же на вершины старости, с трудом подавлял чувственность. Из Петербурга он выписал оркестр Бутникова, хор Агренева-Славянского и меццо-сопрано Куницыну, оригинальную, рыжую, с прелестным ртом и изумительным телом шведки…
— Отравленный ее чарами ваш тесть влюбился без всякого участия души, с одной лишь жаждой обладания во что бы то ни стало?
— Да, этот дерзки-смелый баловень женщин полюбил ее, как сотни поклонников вместе, — Есипов сел к роялю и заиграл марш Буланже.
— Ее темперамент проявлялся не в здоровых и естественных формах любви, а в утонченно-изысканных? — поднявшись, Афанасий Неофитович приблизился к инструменту.
— Теорию кокетства она изучила в будуарах Парижа и Вены! — отчетливо под собственные бравурные звуки, мелодекламировал Досифей Петрович.
— Ему же хотелось иметь-иметь-иметь право объяснить свое влечение нравственным подвижни-и-ичество-о-ом? — волей-неволей вынужден был Глобачев встраиваться в ритм и тональность.
— Хотелось! Хотелось! Хотелось! — колотил Досифей Петрович по клавишам.
— Чем же закончилось? Чем же закончилось? Чем же закончилось? Чем?
— Родилась девочка, — Есипов бросил играть. — Аня. Анна Николаевна. Моя супруга.
Глава седьмая. Мужчины прощупывают друг друга
В приподнятом настроении они вернулись к столу, где еще оставались бутылка монопольки и пара Редерера. Водку выпили за усопшего тестя, шампанское — за здоровье Евстафия Солунского и Евсевия Кесарийского.
— Есть, по-вашему, обитатели на Марсе? — хитро Досифей Петрович щурился.
— В предостаточном количестве, — Афанасий Неофитович взмахнул ложкой. — И скажу вам: поголовно стервецы и смутьяны. В Бога не веруют. Красные. И каждый, поверите ли, по одиннадцати раз может.
— Всего-то? — Досифей Петрович неприятно смеялся. — Экие слабаки! Кулебяки хвостатые!.. Вы лично, господин полковник, верите в то, что Император Александр Первый скрылся под именем Сруля Хаймборуховича Шварцмана?
— Дудки-с! — выплюнул Афанасий Неофитович гусиный жир. — Именно Шварцман Сруль Хаймборухов, родства не помнящий, скрылся под именем Императора Александра Первого!.. Вы прочитайте «Протоколы Сионских мудрецов»!
— Читал и не раз, — Досифей Петрович полез в буфет и возвратился с графином рябиновки. — С тех пор как отрезало, — он показал на низ живота, — не ем больше мацы — отдаю дворнику… он у меня пердит, шельма!
— С сухого-то, небось, любой запердит. Мацу надобно заедать кисло-сладким мясом!
— Скажете еще, фаршированной рыбой!
— И скажу: фаршированной рыбой. Щукой-с!
— Чтобы я этакий деликатес — мужику?! Да он усрется!.. Я, милостивый государь, фаршированной щуки детям жалею: подчистую съедаю самолично… двухметровую. В один, представьте, присест!
— И что ли, не пердите?
— Так я уж без мацы!
— Дворнику отдаете?
— А то кому же!
Поддерживая друг друга, они пересели за столик, где стояли полоскательницы и, выполаскивая рты, продолжали разговор.
— В детстве обучаться изволили в гимназии Поливанова в Москве? — начал уже Глобачев по некоторому плану.
— Изволил я в детстве в Тифлисе в гимназии Левандовского, выбулькнул Есипов. — По шашлыку и лезгинке — всегда высший бал. По кахетинскому и говорить неловко… А вы где изволить изволили? В гимназии Стоюниной?.. А может статься, у Гуревича? — смеясь, Досифей Петрович погрозил гостю пальцем.
— Я учился в гимназии Стеблин-Каменской, — вынужден был полковник отвлечься. — В Москве с женой вы ведь не держали стола. Заглядывали, поди, в трактир Бакастова у Сухаревой башни?
— К Бакастову, скажете такое! Он же фигляр! Рябчиков — Божий дар! — с яичницей мешает! Там поросячью голову как не возьмешь — заумная! Что не закажешь — чушь несет, стервец, на постном масле! Вино невыдержанное! Я почек раз попробовал в мадере, так доктора мадеру в почках нашли! — насилу Есипов успокоился. — Мы с Анной Николаевной к Кузнецкому мосту ходили, в кондитерскую Сиу… А вы, я думаю, больше в ресторане Палкина?
— Столуюсь у генеральши Лохтиной на Николаевской улице… иногда, — поморщился Глобачев. — Свечи где покупаете?
— В лавке.
— Невского стеаринового товарищества? Близ Казанской улицы?
— Ладожского парафинового сообщества. Возле Румянцевского сквера. Там дюжина на полкопейки дешевле выходит. Что за охота переплачивать к удовольствию евреев?.. Сметану где берете?
— Мне приносят.
— Бьюсь об заклад, — Досифей Петрович заглянул в бумажник, — из мебельного магазина Коровина?
— Вовсе нет, — Афанасий Неофитович попытался подняться. — Из молочного. Кушеткина… Прошлым летом с Анной Николаевной вы ездили в Париж и останавливались в отеле д» Альбани на рю де Риволи?
— Прошлой весной, — начал Есипов засыпать, — с женой… мы махнули в санаторий Вэра-Вальд… на границе Баденского герцогства и Швейцарии…
В доме давно было тихо.
Полковник подошел к окну. Встал. Обеими руками оперся о подоконник.
Черные, над Россией, нависали небеса.
Белый, под фонарями, сугробился свежевыпавший снег.
Красный недосягаемый, стоял в вышине Марс.
Яростно, к удовольствию евреев, пердел дворник.
Афанасий Неофитович обстучал стены, посмотрел в буфетах. Проверил люстру, помял сидения кресел. Кочергой зачерпнул в камине.
Где-то совсем рядом, он явственно это чувствовал, по всей видимости разметавшись, лежала на подушках она. Женщина с таинственной силой воздействия. Причастная к смерти высокого должностного лица. Виделись смятые кружева… нога, ухоженная, полная, выпроставшаяся поверх одеяла чуть не до самого бедра…
Гулко ударили на стене часы.
Досифей Петрович дернулся, начал чесать локти и спину. Одновременно мужчины потянулись к курительному ящичку. Есипов взял крученую папиросу и прикурил фосфорной спичкой, Глобачев выбрал насыпную и чиркнул шведской.
— Тестя вашего как звали?
— Обыкновенно. Усанин был Николай Иванович. — Хозяин дома снял жилет и приготовился стащить манишку.
— В девичестве Аня… Анна Николаевна безвыездно проживала с семьей в Туркестане?
— Вовсе нет. На лето уезжали в деревню. Именьице у них сохранялось в Костромской губернии.
— Деревня как называлась?
— Не помню точно, — Есипов стащил панталоны и переминался в кальсонах. — Балалайкино?.. Мандолинино?.. Контрабасово?.. — Отчаянно он зевнул и принялся расчесывать грудь. — Домрино?.. Точно: Домрино!..
Более гость не задерживался.
«Теперь выведать у матроса, — колотилось в мозгу, — и ежели совпадет…»
Поздней ночью примчавшись в охранное, немедленно полковник затребовал Акимова.
И тут же в бешенстве едва не изрубил дежурного.
Конвоируемый после утреннего допроса обратно в тюрьму преступный матрос сбежал из-под охраны.
Глава восьмая. Афанасий Неофитович насилует Анну Николаевну
Когда Глобачев спросил, ездил ли он с женой прошлым летом в Париж, Досифей Петрович чувствовал себя уже достаточно утомленным, кроме того у него чесалось тело, и потому на этот и последовавшие вопросы он не стал задавать своих — встречных, хотя вполне мог осведомиться у гостя, будь чуточку посвежее, где это он изволил пропадать осенью и в точности какой длины предпочитает чулки его сестра.
В определенной степени это была уступка сыщику — Досифей Петрович отлично знал, с какой целью тот появился в его доме, и не позволял учинять допроса, переводя все в равную дружескую беседу, но под конец сплоховал и сердился на себя за это.
Оказавшийся в Петербурге сравнительно недавно Досифей Петрович не успел еще обзавестись в столице прочными знакомствами — Глобачева, разумеется, он встречал, но как-то вскользь, невзначай, мимоходом, едва ли они сказали друг другу десяток слов.
Однажды, Досифей Петрович принялся вспоминать, он возвращался ночью из клуба — и тут растерзанный человек выбежал навстречу ему, отстреливаясь от кого-то и размахивая красным флагом. «Держи его!.. Держи!» — слышались полицейские свистки и крики. Досифей Петрович сбил злоумышленника кулаком, навалился и удерживал, пока не подоспел преследователь в полковничьей шинели. Глобачев потом жал ему руку, помог отряхнуть с пальто приставшие сор и листья… Еще как-то в Кушелевских банях Глобачев спросил у него мыло… Вот, собственно и все…
Досифей Петрович вообще не жаловал всяких там сыскных и охранных — Глобачев же оставил по себе особо неприятное, если не тягостное впечатление. Досифей Петрович отверг в нем решительно все: плебейскую внешность, бесцеремонные манеры, взятый тон, дурацкую привычку сотрясать плечи, его непомерный аппетит и вульгарный материализм, те взгляды, что позволял он себе бросать на Анну Николаевну. Чувствовалось в них что-то плотское, выходящее за пределы служебных интересов, нечистое и безнравственное. И воспалившееся воображение уже рисовало циничные и невозможные картины…
…Он, Досифей Петрович, задержался на службе — взгрустнувшая, одиноко, меланхолически что-то жуя, Анна Николаевна, при свече, напевая народное, ловко орудует спицами. «На Обрезание Господне и в Память святителя Василия Великого, — с тихой улыбкой размышляет она, — презентую мужу кисет вышитый, перламутром украшенный — то-то потешится дурачок…» — и вдруг Глобачев, без доклада.
— Что вам угодно, сударь? — беззащитная, ежится она в креслах.
— Снимайте чулки! — требует наглец.
— Решительно это невозможно, — она трепещет. — В доме холодно!
— Снимайте, — не отступается негодяй. — Именем закона!
Вынужденно она подчиняется.
— Теперь, — требует мерзавец, — панталоны!
— Как?.. Что?.. — не может святая женщина взять в толк.
— Долой! Панталоны долой! — рычит насильник и валит ее на ковер.
Тщетно молит она о пощаде.
— Да замолчи, — выпрастывает Глобачев из рейтуз полнейшее безобразие. — Ты глянь лучше — какой хороший!
— Действительно, неплохой, — отчего-то Анна Николаевна смотрит.
— Тебе! Это тебе! — с размаху висельник вонзает. — Тебе! Тебе! Тебе! Тебе! Тебе! Тебе-е-е!..
Разумеется Досифей Петрович понимал, что явственно представившаяся ему картина есть плод болезненной фантазии, что никогда этому не бывать: Глобачев попросту не решится, Анна же Николаевна категорически не позволит — усилием воли он погасил перед мысленным взором привидевшееся; дурное и неприятное однако имеет особенностью цепляться друг за друга колючими липкими щупальцами: изгонишь прочь из ума какую-нибудь тягостность, глянь: на смену ей вползает в голову другая и непременно тащит за собою третью.
И уже появилось другое, не фантазия вовсе. Реалия странная и далекая…
…Его теща, меццо-сопрано Куницына, еще молодая, с изумительным ртом и прелестным телом, ведет, ни свет ни заря, в непогоду, девочку-подростка Аню в поместительный старый дом с видами Венеции на стенах, морской картой на мольберте и лиловым помятым самоваром. Женщина лежит, разбитая лошадьми — лошадьми ли? Где доказательства, что разбитая? Может статься, и не женщина вовсе?.. Чрезвычайно довольная гостьям ведьма хрипло хохочет, делает неприличные жесты и отпускает в их адрес сальные словечки.
— «Хуище?» — не понимает святой ребенок. — Кто и куда засадит мне «хуище»?.. «В пиздищу?» — пугается невиннейшая из чистейших. — А после в «жопищу?!».
— Бабушка шутит, — успокаивает девочку мать, — она уже старенькая… старенькая похотливая бабушка. Успокойся — в попочку никто не станет…
Они продолжают переходить из комнаты в комнату и вот, наконец, останавливаются в одной.
— Ты посиди, — облизывает мать потрескавшиеся в дороге губы. — Я ненадолго… я сейчас…
Анечка остается одна. Ее клонит в сон. Немного душно, и она расстегивает крючки на лифе. Откуда-то, прекрасный, доносится голос матери.
— Я не люблю кусающих животных
И жалко мне растерзанных детей…
— с большим чувством поет меццо-сопрано Куницына.
Анечка в полусне. Крылатые грифоны слетают с хрустальной люстры, прижимаются к ней, бормочут стыдное, ласкают крыльями по всему телу… буквально по всему… Ах, до чего же приятно!.. Славные, какие славные птички!.. Никогда еще не испытывала она ничего подобного!.. Еще, милые, еще!.. Ах, сейчас она улетит вместе с ними в далекие и чудесные выси!.. Буквально улетит!.. И вдруг… вдруг… какой-то из грифонов пребольно клюет ее… туда! …А-а-а-а-а!.. Анечка вскрикивает, просыпается: вовсе это не грифон, а однорукий дядька в старинном розовом камзоле, обшитом брабантскими кружевами… Ну и пусть дядька! Еще даже и лучше. Боль прошла — Анечка летит, летит, летит…
Полностью Досифей Петрович отдавал себе отчет в том, что воображение его разыгралось, что он изрядно приукрасил и раздул эпизод — Куницына-мама была совсем рядом, и однорукий монстр наверняка н е успел…
Покачиваясь и размываясь по краям, видение уплыло.
И тут же на смену пришла тягостность совсем реальная.
Похороны Философова.
По протоколу он должен присутствовать.
Глава девятая. Прощание с негодяем
На Невском в магазине Цвейнера он выбрал металлический венок.
— Таперича куды-ть? — Кучер был в новом армяке с пришитыми для чего-то под мышкой серебряными круглыми пуговицами.
Под шубой Досифей Петрович передернул плечами. Он знал за собой эту раздражавшую его самого манеру — перенимать чужие привычки, но побороть себя не получалось.
— Давай… это, — махнул он снятой перчаткой и тут же понял, что забыл или не знает места панихиды.
Они заехали на Садовую в церковь Преображения, Никольский собор, Александровский сад к святому Спиридонию, лютеранскую кирху, татарскую мечеть — уже закрадывалась Досифею Петровичу нелепая мысль заглянуть в синагогу, как вдруг рядом раздалась крупная рысь, и мимо промчалась карета с вороными конями, внутри которой Есипов успел различить болтавшуюся сухую голову градоначальника фон-дер Лауница.
— Следом! — догадался он приказать кучеру, и через короткое время они оказались у какого-то храма на Фурштадтской.
Гроб был обит лиловым бархатом.
Священники стояли в ризах, протодьяконы в рясах, дьячки в стихарях, причетчики в подрясниках, иеромонахи в епитрахилях. Читали по покойнику нараспев.
— Фигляр большой руки-и-и, — услышалось Досифею Петровичу. — Ничтожный прола-а-аза. Жил вахлаком, а к нужному моменту обернулся де-е-еятелем!..
Есипов брезгал больными и покойниками — приткнув венок к корзине с пыльными тряпочными цветами, он тотчас отошел и стал осматриваться.
Дамы были в черных тренах.
Мужчины со скучающим видом разглядывали расписной купол.
Сестры Воскобойниковы — подруги царицы держали за руки двух расшалившихся девочек Нольде.
Недвижно сидела в кресле парализованная княгиня Орбелиани.
Князь Витгенштейн, родственник Гогенцоллернов, жевал украдкой что-то мясное.
Шереметинская Наталья Сергеевна, скорее стильная чем красивая, стояла с первым своим мужем — Мамонтовым.
Из-за колонны, в больших темных очках с приделанным к ним искусственным носом, выглядывал государственный Контролер Шванебах.
Едва ли не посвистывая, с видом покупателя, от нечего делать заглянувшего в мебельный магазин, прогуливался по хорам полковник Глобачев.
Тяжелое и сосущее шевельнулось в Досифее Петровиче.
«Вынюхивает, ищейка!» — хотел он было подумать, но не успел — чьи-то ладони, вынырнув из-за плеч, закрыли глаза.
— Ротмистр Авенариус? — попытался Есипов разжать сильные пальцы.
Сдавленно позади хихикали.
— Сухов… ты, старик?.. Профессор Аничков?.. Писательница Борман?
— Ха-ха-ха!
Вывернувшись, Досифей Петрович посмотрел.
— Арбузов?!
Церемонно камердинер Толстого поклонился.
— Некоторые, — показал он на ризы и рясы, — хвалятся своим православием. Православие не в том, — он задул свечу у какой-то дамы, — чтобы хвалиться им, а в том, чтобы стыдиться в нем!
Не желая быть замешанным еще в один скандал, Есипов благоразумно отошел и оказался в неприятной близости к умершему.
Покойника уже причастили и соборовали. После помазания к гробу подошла мать.
— В детстве, — она поискала опоры в лицах и, не найдя, устремила взор внутрь себя, — он был очень жестоким мальчиком: мучил животных, втыкал бритвочки в деревянные перила, — она показала израненные страшные руки. — Ему нравилось мочиться на спящих, — платком она вытерла лицо. — Нагадит, бывало, в передней и ждет, кто оскользнется… дом, помню, поджег…, отца ножичком пырнул…, братца с балкона сбросил… сестрицу… это, — старушка показала пальцем. — Каялся он потом всегда — хорошо так, со слезами. Сердце у него чувствительное было, мягкое…
С тусклым вниманием Досифей Петрович слушал.
— Он любил жизнь, — говорил почт-директор Ермолай Чаплин. — Любил в ее наиболее элементарных формах: любил комфорт, женщин, роскошь и блеск — все то, что должно покупать за деньги…
Скинувшая манто, чтобы покрасоваться в модном траурном костюме, яркая и грешная, с ястребиным профилем и плечами заманчиво сквозившими сквозь черный гренадин лифа, на амвоне появилась вдова.
— Его натура от рождения была предрасположена ко злу, — она повела взглядом в сторону усопшего и улыбнулась на его сморщенное лицо. — При жизни ему нравилась комбинация тревог, лукавства, обмана и хитростей, нравилось постоянно скрывать что-то, волновать и волноваться. У него были подозрительные статьи дохода. Я, — она выставила ножку так, что были видны ажурные чулочки, — отныне считаю наше знакомство поконченным!..
Слова прощавшихся, потрескивание свечей, запах ладана, вспышки света на ризах, дребезжание какой-то подвески на паникадиле повергли Досифея Петровича в расслабленное оцепенение. Действительность ускользала…, вместо нее в голове продергивалась тонкая золотисто-зеленая ткань и представлялось отчего-то, что вовсе не враждебно-чужой Философов покоится сейчас в неудобном длинном ящике, а совершенно другой и самый близкий Досифею Петровичу человек — он сам.
Лежит он будто бы на животе, лицом вниз, и потому не видит, кто подходит к гробу, а узнает их, как птиц, по голосам.
— Он был пентюх насчет дам и не мог различить женщину от девицы! Худых дам он принимал за девиц, а толстых девиц за дам.
Ротмистр Авенариус!..
— Чесался он сильно, ногтями скреб.
А это Сухов, старик-позолотчик…
— Он был доволен спокойствием вокруг себя… По жизни шел то скоро, то останавливался.
— Профессор Аничков и писательница Борман!..
Пауза, общий шумный выдох, стукот каблучков по каменным плитам.
— Мы… любили друг друга хорошей любовью, но знали один другого поверхностным знанием…
Она.
Вдова.
Анна Николаевна Есипова.
Глава десятая. Похороны негодяя
Мысленно оживив покойника, Досифей Петрович еще и еще заставлял его исполнять ту предсмертную сцену в фойе.
«…Капельдинеры машут палками, хохот и возбужденные выкрики из дамского буфета, разорванные шоколадные обертки на дубовом паркете, пустейший Авенариус, евреи — везде евреи, степенно Анна Николаевна стоит подле и щелкает орешки, на ней продушенное белье и палевые перчатки, она не подозревает — Философов на другом конце залы, публика заслоняет ему Анну Николаевну, все же он видит ее, расталкивает евреев, идет, идет, идет…»
Гроб несли по Литейному. С винтовками за плечами процессию во множестве сопровождали жандармы.
«Эти еще для чего?» — не понял Досифей Петрович.
Откровенно он недолюбливал Третье отделение.
— Как для чего? — отвечал тот, к кому случайно он обратился. — Вестимо, для порядку. Дело-то темное. Как еще обернется…
Со стороны похоже было, что их ведут по этапу.
Прижавшиеся к стенам домов, нехорошо смотрели обыватели. Другие осуждающе качали головами в окнах. Борясь с пробегающим под шубой зудом, Есипов помотал головой и передернул плечами. Сбоку и чуть позади, в ведомственном гороховом пальто, прячась за поднятый воротник, шел Глобачев.
«… расталкивает евреев, — прогонял полковник перед собой сцену, — идет, одурманенный запахом чеснока и мацы… бабенка эта Анна Николаевна очищает банан, кокетничает с сифилитиком Шванебахом. Философов уже близко, он разогнался, его не остановишь, попросту он сметает мешающих ему, Анна Николаевна, наконец, замечает опасность… пытается убежать, он настигает ее, грубо хватает — борясь, они падают, катаются по полу — он подминает ее под себя…»
С Литейного процессия повернула на Невский.
Колючий морозец пощипывал носы и щеки. Центральный проспект был очищен от транспорта, они шли по разъезженному черному снегу, в витринах красовались парики, фальшивые бриллианты, художественные издания Кнебеля. Попеременно духовой оркестр наигрывал «Когда сижу в отдельном кабинете» и «Ты крепко спишь и больше не проснешься».
До Лавры, где, как Досифей Петрович догадался, им предстояло окончательно покончить, еще был изрядный кусок, уставшие провожающие все громче предлагали оставить тело в каком-нибудь дворе или забросить бренные останки в ближайший подъезд да и разбежаться по сторонам — с трудом распорядителю удалось довести всех до места.
Могила не была еще окончательно обустроена — размашисто кладбищенские били ломами, и по-декабрьски гулкая земля отзывалась утробными долгими стонами.
В ожидании Досифей Петрович принялся разглядывать памятники. На каждом, по моде времени, высечена была эпитафия.
А. М. КОЛЮБАКИН
пил мертвую
и принимал серьезно самые пустые вещи
ПОЛКОВНИК ТАМАНИН
бил денщиков, не платил портному
и щекотал горничных
граф
ЗАЛУССКИЙ-ЗАЛУПСКИЙ
он любил рисоваться перед дамами
виолончелист
АНТОН ПОКРОВСКИЙ
в присутствии девушек
он отдавал долги природе
ДОСТОЕВСКИЙ
ФЕДОР
МИХАЙЛОВИЧ
Судите его не по тем мерзостям, которые он так
часто делал, а по тем великим и святым вещам,
по которым он в самой мерзости своей
постоянно вздыхал
Адмиральша Б. Б. НОРДМАН
она не изменяла мужу, но вела себя как
афишированная изменница, и эта
подражательность пороку придавала
ей особую пикантность
СЕНАТОР
ВАЛЕНТИН АНАТОЛЬЕВИЧ БРЮН де СЕНТ
ГИППОЛИТ
холодный и черствый, очень прозаичный
и не видевший в женщине ничего, кроме самки,
он любил прикидываться простым и душевным,
чтобы наблюдать нарождавшееся в сердце
женщины чувство, которое потом грубо топтал
или обливал холодным душем, ссылаясь на свою
неуклонную правдивость и прямоту
«Топтал… надо же!» — уважительно Досифей Петрович обошел памятник с внушительным гиппопотамом в нише и возвратился к обществу, где каждый коротал время как мог.
Вдова, в распахнутом манто, перекидывалась снежками с щеголеватым, обтянутым шерстяными рейтузами, драгуном.
Престарелая мать усопшего, подрядившись, расчищала чужую могилу.
Девочки Нольде скатывали с ледяной горки остекленевшую княгиню Орбелиани.
Князь Витгенштейн ел замороженный зандкухен.
Камердинер Арбузов с высокой осины щелкал кодаком…
— Готово! — распорядитель позвал. — Щас по-быстрому.
Священник подошел в зимней рясе, дьякон, причетчик с кадилом.
Священник прочитал отходную, дьякон провозгласил вечную память, причетчик помахал рукой.
Гроб сбросили в яму и закидали комьями.
Драгун в рейтузах чувственно щекотнул вдову.
Глаза грешной дамы округлились, рот раскрылся, из горла вырвались клокочущие звуки.
Первый раз после смерти мужа она смеялась.
Глава одиннадцатая. Попариться с генералом
Проводив мужа на эти никому не нужные похороны и наказав ему не больно-то убиваться, Анна Николаевна воротилась к себе в будуар, где продолжила утренний туалет (Щипцы достаточно разогрелись, ее шелковым волосам чудесно предстояло обернуться волнистыми прядями). Тут же, роняя конверты, Аннушка внесла ворох почты, и, движимая естественным любопытством, Анна Николаевна взялась за письма.
Не то чтобы сделалась она знаменитостью, но после происшествия в театре люди узнали ее и обращались по самому разному поводу, некоторые и без оного вовсе.
Братья Джамгаровы предлагали ей несгораемый ящик в их банковском доме.
Хлысты и пашковцы зазывали в свои секты.
Художник Ян Ционглинский просил позволения снять с нее портрет.
Монашенки Марфо-Мариинской обители обещали молиться Богу.
Громогласно, от имени всей России, благодарил Пуришкевич.
Рабочая курия предоставляла ей членство в Думе.
Редакция газеты «Внук отечества» сулила золотые горы за фото без купального костюма.
Какой-то Керамзин просил ее руки, а приехавший с войны генерал Гриппенберг уговаривал попариться с ним в бане.
Анна Николаевна смеялась, складывала письма стопками, перетягивала крест-накрест резинкой, превращая в брикет для растопки — после, глянув в зеркало и на часы, посерьезнела и поднялась с места.
Озабоченная хозяйской докукой, деловой походкой она прошла по дому.
Камеристке приказано было вычистить щеткой бархатный казакин.
Подгорничной — закрыть поддувало.
Дворнику — перенести на сторону сугроб, мешающий виду на спальни.
Аннушке она велела с мелом надраить образа, кухарке — приготовить к обеду печеного леща с кашей и жареху из утки.
Гувернера-славянина она просила привести детей.
— Здоровы ли?
— Гой еси, — гувернер вскинулся соколом. — Раззудись рука!
Наведя приятность на лицо, Анна Николаевна обратилась в сторону двери, за которой уже слышались споры и громкий топот.
— Я говорила, что зайчику нельзя в театр, — узнала Анна Николаевна голос Тони, — теперь вот хорони!
Шесть девочек вошли в сарафанах и мальчик в плисовом кафтане без рукавов. Они бросили шкатулку, представлявшую катафалк и устремились к матери.
Анна Николаевна сознавала, что меньше любила Таню, Маню, Груню, Фаню и Соню. Любимцами ее были старшая Тоня — Антонида и младшенький Ваня.
— Что папа? — спросили дети, водя руками по гладкой нежной шее матери. — Весел? Опять не спал всю ночь?
Дети знали, что отец в определенные моменты полностью теряет контроль над собой, и что мать знает, что они знают, и поэтому не делали никакой тайны, спрашивая об этом так легко и не краснея.
Несомненно, здесь сказывалось влияние Толстого…
Не то чтобы она хорошо танцевала — Анна Николаевна шаркала, застревала ногами в шлейфе, путала фигуры; разогнавшись в каком-нибудь котильоне, она могла уронить с ноги ботинок, а, закружившись в мазурке, попросту упасть, увлекая партнера а то и соседнюю пару — все же, живя в Москве, они с Досифеем Петровичем хаживали иногда на балы в Писательский клуб, где после окончания танцев задавали хорошие обеды.
Церемониймейстер, маститый Владимир Короленко бледнел, когда она появлялась — Анна Николаевна относила происходившую в нем перемену на счет тайной в нее влюбленности, ни в чем другом однако не проявлявшейся — ободряюще она смотрела на него, хлопала иногда по плечу веером — робкий ее воздыхатель всегда убегал, не спрашивая даже, желает ли она.
Анна Николаевна смеялась и разглядывала залу.
Цветочно-шиньонно-кринолино-пудренная толпа дам ожидала приглашения танцевать. Здесь были княжна Бебутова, до невозможности обнаженная Вербицкая, Ирина Шаврова, Хвощинская, приходившая в мужском костюме и издававшаяся под мужским псевдонимом, Аничкова (баронесса Таубе), Назарьева, Крыжановская…
Анна Николаевна никогда не стаивала в этой толпе. Обыкновенно она направлялась в левый угол залы, где группировался цвет общества, клала, согнувши, левую руку на плечо Арцыбашеву либо Федору Сологубу, и ее сильные ноги начинали под музыку скользить и разъезжаться по паркету.
— Вальсировать с вами… тут надобно большое искусство, — говорил ей вспотевший Амфитеатров либо Георгий Чулков.
Она улыбалась на его похвалу и продолжала разглядывать танцевавших.
Досифея Петровича кружила писательница Борман.
Мелькала, обрамленная кудельками, лысина Владимира Круглова, развязной иноходью скакал маленький Роман Гуль, самозабвенно обнимал свою даму Борис Соколов… С ней перекидывались словечком Владимир Крымов, С. А. Никитин, И. Кокорев, Северцов, Челищев, Формаков, В. Р. Авсеенко, Комаров, Виктор Рышков, Георгий Гребенщиков, Н. Павлов, В. А. Тихонов.
— Прекрасный бал! — успевал коснуться ее Иван Лукаш.
— Да, — отвечала она.
— Читали уже мою «Ольгу Орг»? — бросал на лету холостой, некрасивый и кособокий Юрий Слезкин.
— Читала… Весьма органична!
— Живи вы в Греции, вас сделали бы богиней лиризма! — кричал ей похожий на Фета, с такими же в точности огромными ушами, Г. Месняев (Прическа его была незаметна).
— Я — русская! — перекрикивала она музыку. — И страшно горжусь этим!!
Анна Николаевна знала, что они по-своему любят ее и тоже по-своему любила их.
Иначе обстояло дело с Ауслендером, Рейнфельденом, Ганггофером, Ромером и бароном Нолькеном. Они холодно сторонились ее — она отвечала им тем же.
Присутствовала и группа, явно ей враждебная.
Садовский, Даниловский, Городецкий, Ирецкий, Куликовский, Кельчевский, Павел Тутковский и в особенности Брешко-Брешковский откровенно демонстрировали ей неприязнь, она же попросту желала им погибели.
Не слишком жаловавшая инородцев (тут, впрочем, было множество исключений), Анна Николаевна на дух не переносила поляков.
Глава двенадцатая. Танцы с Толстым
Однажды, танцуя с Буниным, она вдруг несказанно удивилась: куда делась его всегда спокойная, твердая манера и беспечное выражение лица? Ее партнер немного согнул голову, как бы желая пасть, во взгляде его было одно выражение покорности и страха. Остановившись и позабыв о ней, он смотрел в сторону входа — туда же, куда все остальные. Музыканты бросили играть, настала напряженная тишина.
Недоумевающее Анна Николаевна поворотила голову: только что вошедший, лицом ко всем, стоял Иван Наживин и рядом с ним — могучий старик в рубахе и холщевых портах.
Толстой!
Пятясь, люди принялись расступаться. Короленко подбежал, принял почтительно котомку и посох. Оставляя огромные следы, Толстой вошел в проход.
Крикнула, не выдержав, и забилась в истерике Лаппо-Данилевская — ее унесли.
— Это что ж такое? — сказала Анна Николаевна. — Я не понимаю этого.
Направлявшийся в сторону мужского буфета Толстой остановился. В нем не было ничего ужасного и жестокого. Анна Николаевна улыбалась одобрительно. Она была в одном из своих хороших дней. Нигде не теснило, не жало, не спускалось, не мулило, ничего не следовало оправлять и перекладывать. Было приятное чувство чистоты и свежести. «Подробности туалета, — думалось. — Да».
Толстой стоял против нее, какая-то сверхъестественная сила притягивала его глаза к ее лицу. Она быстро подняла руку на его плечо
— Вальс, — закричал с другой стороны залы Короленко. — Вальс!
Грянула музыка, пары отчаянно закружились, Толстой крепко ставил ногу, не давая ей упасть, ей было хорошо в его натруженных ладонях — все удавалось, ни разу она не сбилась и не наступила на мелькавшие под нею огромные лапти.
Она говорила, что, если понадобится, то кинет камень, да не один, а целый град, что на обед (так называли здесь поздний ужин) им непременно подадут ее любимый осетровый хрящ в уксусе — к нему она выпьет большую рюмку водки, что в Туркестане она легко объезжала ослов, что мать ее — известная меццо-сопрано, а бабка по отцовой линии была ясновидящая и ворожея.
Они прошли несколько туров вальса.
Не упуская нить разговора, Анна Николаевна рассказывала, как муж ее, Досифей Петрович, спас женщину из воды, как борется он с мучительной и глупейшей чесоткой, как разрисовывают они яйца к Святой неделе, как в Туркестане однажды кочевники выкрали престарелую игуменью и молодую келейницу.
— Выкрали? — Толстой переспрашивал.
— Именно! — она дополняла. — Ворвались в монастырь… на верблюдах, заарканили обеих — и дух простыл. Келейницу сразу отпустили, игуменью посейчас держат.
— А яйца чем вы… к Святой неделе? — просил Толстой уточнить.
— Да ножичком, — она смеялась. — Ножичком разрисовываем!
— Супруг ваш… как же чесотку подцепил? — хотел Толстой все знать.
— Как полагается — посредством клеща.
— А женщину из воды… каким образом?
— Насосом откачал — воду… В Голландии было.
Наружно подчиняясь весело-громким, повелительным крикам Короленко, бросавшего всех то в кадриль, то в мазурку, они продолжали разговор, и каждое слово имело для них значение.
— Матушка ваша поет до сих пор? — Толстой спрашивал.
— Уже нет, — Анна Николаевна отвечала. — Матушка нынче в балете.
— С ослами, небось, трудно было? — Толстой упирался ногами.
— Вовсе нет, — она сдвигала его с места. — Они ж глупые. Я их легко объезжала.
— Хрящ осетровый… вдруг да не подадут?!
— Я тогда водки с рыбцом выпью!
— А камень, — не понимал Толстой, — в кого кинете?
— И не один, а сколько понадобится, — ее лицо суровело. — В супостатов поганых! Врагов России!!
Толстой повернул так круто, что ее полные ноги открылись выше ажурных чулок, а шлейф разнесло опахалом, и им с головой накрыло сидевшего Бунина.
Толстой как будто делал усилие над собой, чтобы не выказать признаков радости. Они стояли разгоряченные и чувствовали себя наедине в этой полной зале.
— Определенно, вы что-то носите в себе, — тряхнул он своими, без примеси, волосами.
— Ничего, — она показывала, — не ношу. Девочек шесть уже, мальчик уродился. Хватит!
— Носите, — пристально он смотрел — Я вижу.
— Не ношу!
— Носите!
Они продолжали в том же духе (Бунин сидел тихо), пока вдруг Анна Николаевна не принялась корчиться и вскрикивать (Бунин попытался выбраться). Его высвободили, и Анна Николаевна увлекла Толстого в глубь маленькой гостиной.
— Вы удивительно простая, естественная и еще, — глаза старика подернулись пеленою, — такая раздольная… привольная…
— Я рано проникла в теорию любви, узнала ее оборотную и казовую стороны, — говорила она. — Пушкин же, по исследованиям Петра Морозова, был влюблен в Елену Раевскую.
— Разве ж не Раевский влюблен был в Наталью Гончарову? — наморщился Лев Николаевич. — Ох уж эта любовь!.. Любовь питает и взращивает себя через любовь к любимому, любовь любимого и любовь всех к любимому. Любовь томится, доколе не раскроется, не осуществится в троичном единстве… Как рано вы проникли в теорию любви, узнали ее стороны?
— Мне было тринадцать лет, — она отвечала. — Однажды мать привела меня в стоявший на отшибе дом…
— Какая ж из сторон любви понравилась вам больше?
— Казовая…
Потом, не беря извозчика, они шли по ночной Москве, и Досифей Петрович с Наживиным сопровождали их на почтительном расстоянии, не смея приблизиться.
— Бабка… ворожея, — вспомнил Толстой об упущенном, — конкретно что предсказала вам?
Остановившись, Анна Николаевна далеко выбросила руку.
— Никто никогда не одолеет меня. Не дано!
Глава тринадцатая. Разговоры с Толстым
Он стал приходить к ним в дом.
Осматривался, втягивал носом воздух, подмечал одному ему видимые детали. Трогал что-нибудь, пробовал на старческий желто-коричневый клык.
Он подарил ей какую-то из его книг, нож для прикалывания зайцев, свой профиль, сделанный в серебре.
Усаживаясь, он загребал руками, но быстро тонул в глубоких, затягивающих креслах.
Она бросала ему спасительную нить разговора. С ним было переговорено уже почти все по части добродетели и морали.
— В жизни можно сделать много хорошего, имея честные стремления и чистые идеалы, — к примеру, говорила она.
— Это оставляет неизгладимую складку, — он кивал.
— Душевную гармонию мы должны утвердить целью нашей жизни, — она продолжала.
— Дух — гражданин Вселенной, — пока не возражал он.
— Немыслимое прежде считается теперь чуть не банальным, — пыталась она разогнаться.
— Еще наши дедушки, — тут начинал он перечить, — подавали на стол голых француженок.
— Двигатель всех наших действий — есть личное счастье! — стояла она на своем. — Огонь… пламень личного счастья!
— Зажечь спичку о ствол березы? — Он прибегал к аллегориям. — Нежная пленка белой коры облепляет фосфор, огонь тухнет… Есть личное счастье — пожирать его?!
— Родина, религия, долг давно сделались у нас лишь словесной формой. Разве это не прямое безумие?! — Она била на чувства.
— Видели когда-нибудь жатвенные машины? — педалировал он прием. — Мокрый осиновый лист подле иглы молодой травы?! Восемнадцать копеек с десятины? Ночевки с клопами на сене?!
— Законы непреложной вечности! — она хваталась за соломинку.
— Чмоканье по земле и карканье в вышине! — разбивал он неприятным самому себе голосом. — Факт похищения ветчины! Глупость ума. Борьба в бесконечном!! — Он чувствовал все нарастающую нервную повышенность.
Он говорил то, что она, хотя и в более мягких формах, часто думала сама.
— Конечно, я не читала Спенсера, — она уступала. — Среда притупляет все высшие запросы.
— Вам это разности не сделает, — ворчал он уже равнодушно. — Мы, русские люди, удивительно как любим казаться хуже, чем есть.
Она приносила молоко в глиняном горлаче, ломти сот с золотым подтеком, пшенник в большой корчаге, гречневых блинов, политых конопляным маслом, филипповских румяных калачей.
Толстой мазал бороду медом, утробно вздыхал.
— Не встает, потому что коротконожка. Она очень дурно сложена, — бормотал он, думая очевидно о жене.
Анна Николаевна играла прядями своих волос. Она навивала их на палец, распускала и вновь навивала…
Однажды он принес настоящего скарабея, обруч для руки из мягкого золота и маленького толстого слона из слоновой же кости.
— Что-нибудь сейчас пишете? — она блеснула глазами и зубами.
Из порыжелого очешника он вынул большие оловянные очки, из портов — отсырелый бумажный ком.
— Затеял, вот, днями … — огромной ладонью он раскатал, отгладил рукопись и забубнил:
«Каждая жизненная цель является лишь средством к достижению другой цели, тогда как любовь есть самоцель… Иван Ильич Сигонин, худой старик с восточным ленивым типом лица, бывший легионер Зуавского полка, участвовавший в походе на Алжир и штурме Севастополя, где попал в плен, был крещен и наречен Иваном Ильичем русским солдатом Сигонным по своему образу и подобию, встречая Степаниду Петровну, болезненную и восторженную женщину, про которую говорили, что она была в душе высоконравственное существо, жившее только для добра ближнего, не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей.
— Какой у вас эшафодаж прически, — говорил он, — и бюст горою. Вы, говорят, чуть было не раздавили двоих солдат!..»
Анна Николаевна рассмеялась, захлопала.
— Как будет называться новый шедевр?
Толстой посмотрел в камин.
— «Топоры до времени».
— Я днями тоже кое-что начала, — она выложила на стол папку и приступила:
«Мужчины танцевали в кепках, зажав в зубах папиросу. Женщины бесстыдно смеялись. Пахло застоялой мочой и свежим калом. „Дух мой освободился от гнета!“ — Эмилия Константиновна куснула Чекалкину ухо… Ниночка вдруг вбежала на детских ножках и взволнованно заявила: „Там на папу наехали!“ Эмилия Константиновна побледнела…»
— Название? — Толстой приоткрыл глаз.
— Еще не знаю. «Блазень» … «Ложные позывы»…
— Назовите «ЧЕГО ХОТЯТ ДРОЗДЫ»! — Ей сверкнули его очки.
Она накормила его холодным супом-тюрей.
Бывший артиллерист, он научил ее стрелять из пушки.
Она показала ему фотографические снимки.
Он записал ей в альбом: «Жизнь катится, как вагон по рельсам, пока кто-нибудь не сорвет стоп-кран».
Томно заложив руки за голову, она призналась ему:
— Когда я, бывало, гимназисткой выходила под вечер на улицу, вся Кострома гналась за мной!
Он снова раскрыл альбом и набросал ей куплетец:
«Раздался свисток
на железной дороге —
Хилков уносил
Две раздельные ноги».
Она поцеловала его в холодный бугристый лоб.
Он приласкал ее детей:
— Будьте простые и естественные. Ничего не стесняйтесь!
Глава четырнадцатая. Шлюха вместо матроса
Возвращаясь с похорон, полковник Глобачев пребывал в самом мрачном расположении духа.
Он продрог, был голоден и не мог определиться. Простая человеческая логика упиралась в землю: Философов, министр торговли, зарыт, забыт, умер сам по себе и заниматься тут нечем. Интуиция, напротив, тянула в облака: мерещилось замаскированное и изощренное убийство, подпольная адская махинация. Пропасть мыслей и чувств, набравшихся с момента начала истории, требовали прочувствования и осмысления, чему мешали все прибывающие мысли и чувства.
— На отпевании почему же больных столько было… с зонтиками? — досадно отвлекал пристроившийся рядом Арбузов.
— Фабрику имел покойник зонтичную, — Афанасий Неофитович принужден был ответить. — На Тезоименитство Государя распорядился выдать по зонтику каждому больному. Вот и пришли благодарить
— А матушка его… старушка… голая почему разделась?
— Обычай старинный… хлыстовский. Отпугивала злых духов, чтобы от тела подальше держались.
— Ну а уши-то почившему для чего отрезали?
— Голова распухла — в гроб не вмещалась!
Камердинер Толстого замешкался, помечая в книжке — тут же Глобачев нырнул под арку в проходной двор, скрылся за поленицей и вышел на Николаевской площади.
Была обычная сутолока: к вокзалу подъезжали и от него отъезжали сани, полные седоков и поклажи, зычно кричали носильщики, люди бежали с чемоданами и портпледами, лаяли собаки, уличные мальчишки совали газеты, лоточники предлагали снедь.
Подозвав парня почище, Афанасий Неофитович взял себе порцию почек в мадере, жадно стал сглатывать с ладони и увидел адмирала Чухнина, в штатском, с вышедшей из моды сумкой через плечо, спешными шагами направлявшегося к вокзальному входу.
— Если даже в минуту наибольшей страсти мне кажется, что женщина не идет мне навстречу беззаветно или что у ней лишь тень сомнения — я оставляю ее в покое! — громко говорил он сам себе и находился безусловно в расстроенных чувствах.
Профессионально Глобачев повел глазами — адмирал был без полагавшейся ему охраны… какой-то человек со шкворнем в руке крался за ним, приготовляясь нанести удар.
Акимов! Матрос!
— Стой! — полковник ринулся наперехват.
Тут же все завертелось, смешалось в сумасшедший клубок — люди принялись разбегаться, лошади взвились на дыбы, пронзительно заверещали дети и женщины — им вторили полицейские свистки, жандармы принялись без разбора лупить всех ножнами шашек, адмирал Чухнин упал и прикрылся сумкой, матрос Акимов бросил шкворень под ноги Глобачеву и рванулся к Лиговке.
— Держи! — на бегу Афанасий Неофитович пальнул в воздух. — Держи вора!.
Боязливо прохожие жались к стенам домов.
Бежать по скользкому слежавшемуся снегу надо было целое искусство. Все же, в ботинках, полковник неотвратимо догонял топавшего сапогами матроса. Разогнавшись во весь опор, как кегли, они сшибали не успевших уклониться встречных. Акимов последовательно сбил с ног попавшегося чиновника межевой конторы, скопца в подстеганной ватой бабьей обжимке, мастерового в синей сибирке — Афанасий Неофитович, врезавшись в середину, прямо-таки разметал группу пожилых мужиков-обкладчиков. Уже матрос слышал со свистом вырывавшееся дыхание преследователя — обернувшись, совсем рядом он увидел его перекошенное лицо. Готовясь к решающему прыжку, яростно Глобачев напружинил тело — какая-то женщина вынырнула навстречу — он приготовился ударить ее головой и, если понадобится, то пробежать по ней, дабы не терять скорости и времени на обег — она — женщина, неизобразимо усмехнувшись, протянула ему обе руки — и будто молния сверкнула у Афанасия Неофитовича перед глазами.
Он начал тормозить, резко принял влево, ударился плечом о стену дома, завертелся на месте и упал ей под ноги.
Она!
Анна Николаевна!
Есипова!
Колыхающаяся в порывах неудержимого смеха!
С толстой папиросой слабого табаку в зубах!
— Куда это вы так спешите? — она сделала ему приветливый жест.
— Да вот… дела, — поднявшись, он не мог решиться отряхнуть приставшую грязь.
— Дела?! — она выстрелила плевком в сторону. — Да неужели есть дела, которые нельзя отложить из-за женщины, которая нравится?
— Которые есть… то есть нет, — отчасти он запутался. — Нет, конечно, таких дел.
— Все это время … — от водосточной трубы она оторвала повисшую длинную сосульку и начала обламывать ее, кроша под ноги, — все это время, признаюсь, я думала о вас… Помните тот день, когда впервые вы пришли к нам: стоял колючий морозец, небо подернуто было зыбким маревом, снег пищал под ногами прохожих, от извозчичих лошадей шел пар, заиндевелые деревья тянули куда-то мохнатые серебряные лапы… вы помните?
— Ну разумеется, — он чувствовал, как по лбу скатываются капли пота, — не далее как позавчера было… гусиная похлебка — на палец жиру… Досифей Петрович…
— Мой муж… он не вполне понимает меня, — по кругу она облизнула губы. — Мне нужен друг, надежный, добрый верный,.. — голос ее нарастал, — с большими сильными руками… ногами… упругими поджарыми ягодицами, — она зарычала, — и непременно с преогромным, поросшим иссиня-черным волосом… прямо-таки стальным… багрово-красным, — она укусила его, — терзающим, пронзающим насквозь… изрыгающим ХУЕМ!!!
И снова будто бы молния сверкнула перед Афанасием Неофитовичем — на этот раз с громом.
Он коротко размахнулся и что было сил ударил ее кулаком по голове.
Вовсе не Анна Николаевна Есипова лежала сейчас перед ним на грязном Лиговском снегу — баба в драдедамовом рваном салопе.
Старая страшная шлюха!
Глава пятнадцатая. Пули для слона
Возвратившись на место службы и переодевшись в мундир, Афанасий Неофитович принялся расхаживать по кабинету, пить воду из надтреснутого графина, оглядываться на портрет Государя, передвигать стулья, кашлять, тереть лоб и барабанить пальцами по оконному стеклу.
«Так, — думал он, — так-так».
Дежурный осторожно всовывал голову, спрашивал, не доставить ли профессора Мержеевского и пианистку Софи Ментер — Афанасий Неофитович смотрел сквозь него и шевелил губами.
«Так-так, — думал он. — Так… Философов — Анна Николаевна. Чухнин — Акимов… Чухнин — Анна Николаевна. Философов — Акимов… Акимов — Анна Николаевна, Чухнин — Анна Николаевна, Философов — Анна Николаевна, Анна Николаевна — Анна Николаевна…»
В голове сходились черные стенки — надобно было вычистить сорные мысли, снять напряжение, привести себя в нравственное и физическое равновесие. Проговорить что-нибудь гладкое и вовсе постороннее. Просто наболтать: Подруцкий и Елизавета Викторовна — они не раз выручали его. Афанасий Неофитович прикрыл глаза и раскрыл рот:
— На груди под рубахой, — сотряс Глобачев воздух, — на толстом шелковом гайтане Подруцкий носил целый пук талисманов: крестики, образки, какие-то кольца, вероятно, родительские венчальные, мешочки, ладанки и многое множество всякого рода других освященных предметов, на рубаху же или на лацкан сюртука он прикалывал путейский значок с паровозиком и лежавшей на рельсах дамочкой. Еще он любил делать всевозможные эксцентричности — придет бывало к Елизавете Викторовне со свернутым пледом и картонкой, плед развернет, встанет на него и примется картонкой жонглировать. А иногда картонку меж колен зажмет и плед — под потолок самый. Другие пожилые инженеры-путейцы тоже заходили иногда к Елизавете Викторовне со своими картонками и пледами, но пледами, усаживаясь в креслах, всегда накрывали себе ноги, а из картонок обыкновенно вынимали шоколад от Бликгена-Робинсона и предлагали ей разделить их чувства. Подруцкий никогда не накрывался пледом, ничем не угощал ее из картонки и предлагал его чувство умножить.
Так Афанасий Неофитович поболтал несколько минут, и его состояние многократно улучшилось — Подруцкий и Елизавета Викторовна, воздушные, легкие, необременительные, вычистили ему голову словно метлой, восстановили нарушившиеся в сознании причинно-следственные связи, вернули пошатнувшееся было душевное равновесие — теперь он снова мог беспристрастно и здраво смотреть на вещи и докапываться до их сути
«Шестого декабря сего года в ложе №13 Мариинского театра умер министр торговли Философов, — принялся полковник перезагружать мозг. — Странной смерти предшествовал загадочный скандал в фойе, где министр публично скомпрометировал некую даму… некую даму… что-то в ней все-таки есть… вертится… все-таки она вертится!..» — ощутил он вдруг охвативший его пламень и судорожно потянулся к графину.
— Афанасий, к тебе можно? — дверь распахнулась.
Статковский, чиновник особых поручений при петербургском охранном отделении, бывший с Глобачевым на короткой ноге, вошел, не дожидаясь ответа — присел боком на письменный стол, обдал тончайшим запахом лаванды, которой неизменно душился, глянул Афанасию Неофитовичу в душу светлыми, как у рыбы, глазами.
— Да, Казимир, конечно, — не удержал Глобачев уже не нужной фразы. — Воды хочешь?
Казимир Сигизмундович Статковский, вхожий таинственным образом в высокие и даже Высочайшие сферы, человек крайне информированный и крайне опасный, требовал к себе особого отношения и неизменно встречал таковое со стороны Афанасия Неофитовича.
— В зверинце Крейцберга… знаешь, в Москве, — чиновник улыбнулся, — представь, взбунтовался слон — мало бунтовщиков без него!.. Естественно, был застрелен солдатами, верными Престолу… 144 пули!.. Вскрыли, освежевали — что ж оказалось?!. Мяса одного в подлеце — 250 пудов!.. А сала, думаешь, сколько?
— 190, — Глобачев прикинул.
— Меньше!
— 139?
— Меньше!
— 102?
— Меньше!
— 89? 68? 41? 24?
— Еще меньше!
— Ну не знаю… 13?
— Всего 7, — принялся Статковский смеяться. — Всего 7!
Афанасию Неофитовичу сделалось неприятно, что откровенно его провели — слоны представлялись ему куда более жирными. Однако он не подал виду и запомнил цифры.
— Вчера, — продолжал Статковский в той же манере, — в Александрии, на балу, Императрице представлены были институтки, и Александра Федоровна коробками раздавала конфеты…
— Коробок было 7, институток — 250! — теперь рассмеялся уже Глобачев, — Государыня денег на ветер бросать не станет!
Также не подав виду, Статковский соскочил со стола и проделал пару-тройку приемов шведской гимнастики.
Уравнявшись в счете, спокойно Афанасий Неофитович рассматривал мелькавшее перед ним лицо. Виски, натертые фиксатуром. Вылощенные баки. Опытный глаз мог подметить едва заметную подрисовку бровей и ресниц, тончайший слой пудры на коже.
— С Философовым как? — Статковский прекратил и обрызгался из флакона. — Наковырял что-нибудь?
— Ничего нет, — полковник не стал утаивать, — кроме того происшествия в фойе… с дамой, — он не назвал имени. — Покойный испытал потрясение… тут непонятно…
— Что ж непонятного! — прямо-таки поляк содрогнулся, в нем прозвучало что-то личное. — Она страшная, ужасная!..
«Пойду ль — выйду ль я!» — запел он вдруг диким голосом. — «Люли-люли, стояла!..» От такой с кем угодно удар сделается!..
Глава шестнадцатая. Доктор Лазоверт
Уже совершенно смерклось, Статковский ушел, оставив после себя чужой приторный запах, в приемной громко храпел унтер, за окнами, скованная в движении, стояла Фонтанка, лик Императора чуть заметно шевелил бровями, поджарые слоны шли вереницей к водопою, и женщина, которая нравится, управляла ими, и груди ее подобны были холмам, валгалла — горному озеру, поросшему кустами жимолости, и взгляд ее был, как сто сорок четыре винтовочных пули… неслась откуда-то песня, ухабистая, раздольная, чисто русская, и было у Афанасия Неофитовича то появляющееся, то исчезающее томительно-вяжущее чувство сопричастности не то с песней, не то с пулями, а может статься со слонами, Фонтанкою, с заснувшим в приемной мужиком… Бог знает, с кем и чем…
Чуть слышно скрипнула половица, какая-то легкая тень скользнула к расслабившемуся полковнику, и будто чья-то рука потянулась к нему, и словно бы вздохнул кто-то, набирая в грудь воздуху и приготовляясь — резко Глобачев выбросился из кресла, перехватил руку, заломил, сбил на пол оказавшееся сухим и легким тело, навалился сверху, заглянул в лицо… сероватое… геморроидального цвета.
— Нил Африканович?! — помог он человеку подняться. — А я сижу, думаю: кто бы мог!..
— Собственно, шел мимо… свет у вас — дай, думаю, зайду, — профессионально доктор Лазоверт вправил себе плечо.
— Воды хотите?
— Не откажусь.
На некоторое время разговор угас.
В наглухо застегнутом сюртуке и очень длинных, со сборами, сапогах доктор пил из надтреснутого стакана. Спокойно они сидели друг против друга и без напряжения обменивались взглядами. Доктор нисколько не раздражал Афанасия Неофитовича, был ему в чем-то даже приятен, некая атмосфера доверительности наличествовала между ними, в известной степени каждый осведомлен был о личной жизни другого и не стеснялся подавать советы, всякий раз с благодарностью выслушиваемые, доходило и до прямого содействия в разрешении, порой, весьма щекотливых ситуаций — полковник, можно сказать, спас однажды доктора по своей жандармской линии, а уж сколько раз доктор выручал его по своей медицинской, в общем-то, и говорить не приходилось. Что же касаемо совместной работы, то здесь они были и вовсе спаяны. Не будь подготовленных в срок предельно четких экспертиз Лазоверта — ни в жизнь не расхлебать было бы Афанасию Неофитовичу положенной по службе кроваво-уголовной каши.
Зная, что доктору обыкновенно бывает трудно начать, Глобачев первым нарушил молчание.
— Давно собираюсь вас спросить, — показал он пальцем, — вы почему сапоги, такие длинные, носите?
Доктор, человек болезненный, посмотрел.
— Простыть боюсь, — он улыбнулся хорошей, ясной улыбкой. — По той же причине сюртук застегиваю наглухо… Я вот что хотел вам сказать, — он, наконец, решился, — Клунникова… Ольга Николаевна венчалась вчера в церкви Главного Управления Уделов.
— Клунникова? Дочь генерала? — Известие было для Афанасия Неофитовича совершенной новостью.
— Младшая, — Лазоверт расстегнул пуговицу под горлом. — Старшая Прасковья Николаевна, как помните, в браке с ротмистром Авенариусом… Ольга Николаевна, девица, — младшая дочь генерала Клунникова.
— Как же девица, — полковник не понял, — коли вчера замуж вышла?
— А вот так, — нагнувшись, доктор приспустил голенища гармошкой. — Передайте, велела, Афанасию Неофитовичу, что я его ждать продолжаю, месяц мужу не дамся, а уж дальше — как Бог положит.
— Так и прожужжала, пчелка? — голос полковника дрогнул, глаза на мгновение заволокла розово-кисейная дымка. Тут же, посуровев, Глобачев потянул ящик стола, вынул фотографический снимок, изорвал, бросил в мусорную корзину. — Мужем кто у нее?
— Сухов. Старик-позолотчик.
— Приехал? Из Москвы? — Афанасий Неофитович отпер сейф, вынул картотеку, нашел нужную карточку. — Золото-канительная фабрика Алексеевых? Горбатый? Семи вершков росту? Голос с подвизгом, нос башмаком, глаза буравчиком? Подозрительные пятна на щеках?
— Лишай у него, — Лазоверт подтвердил. — Всё так.
— Генерал куда же смотрел? — Глобачев передернул плечами.
— Клунников — слепой от рождения, — доктор Лазоверт напомнил.
Разговор угас, Афанасий Неофитович подумал о своем, о том же подумал и доктор. Прекрасная, на улице зазвучала виолончель. Лазоверт поднялся, в форточку бросил нищему серебряный рубль.
— Жениться вам нужно… вот что! — красиво он нанизал слова на музыку. — Вы прекрасно сохранились и еще нравитесь женщинам! Вам преподносят любовь на тарелочке, а вы бежите от нее, как Золя бежал от этого рынка… «Чрева Парижа», который душил его своей вонью. Что может быть глупее положения? Это упрямство!.. Рогатые куропатки!.. Какая проклятая философия мешает вам? Вы пьете, едите, носите свой мундир или пиджак, но никого не любите!
— Мило, — Глобачев рассмеялся, — но далеко до Толстого! В вашей пьесе нельзя играть, доктор, к тому же вам вреден морозный воздух, — заботливо он прикрыл форточку. — А что до чувств, то я люблю эту воду, — он показал на графин, — люблю деревья, небо, холмы, озера, поросшие кустами жимолости… люблю Россию!
Здесь уж действительно было ни прибавить, ни убавить, разговор угас, Лазоверт принялся застегивать пуговицу и подтягивать голенища, намереваясь откланяться, внутренно Афанасий Неофитович готовился пожать другу руку, молча, по-мужски, чуть задержав в своей — как вдруг доктор начал сыпать словами.
— В экспертизе… моей… по Философову… помните?
— Разумеется, — Глобачев процитировал: — «Апоплексический удар, остановка сердца, насильственных признаков не обнаружено…»
— Присутствовало обстоятельство, — доктор чуть замялся, — интимное… я не стал указывать… в общем-то несущественно…
— Говорите! — полковник напрягся.
— Одежда покойного… что ли… была испорчена… вымазана… нижняя одежда… кальсоны…
— Говном?
— Спереди…
— Малофьей! — Глобачев догадался. — МАЛОФЬЕЙ!!
Глава семнадцатая. Досифей Петрович начинает предохраняться
Возвратившись с похорон и на ходу снимая шубу, Досифей Петрович сразу прошел в гостиную, откуда раздавались крики, шум, плач, смех и покрывающий всё голос жены.
Анна Николаевна с несколько утомленным видом сидела в глубоком кресле, перемазанные вареньем дети скакали и прыгали подле, норовя выпачкать ей платье или задеть по лицу, полногрудой нимфе на картине Матьяса Шмидта пририсованы были усы, вертящаяся этажерка с берущим за душу визгом носилась вкруг оси, тяжко из нее на ковер выпадали книги.
— Родину! — с нервным спокойствием повторяла Анна Николаевна. — При всех обстоятельствах вы должны любить Родину!
— Какую там еще? — дрыгали дети ногами. — За что? Не хотим!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.