Пастухи счастья
Предисловие
Привет, читатель! — простите, ради Бога, если покоробил чрезмерной фамильярностью, панибратством — я так и не удосужился определить параметры своей аудитории (если честно, даже и не пытался, просто не представляю — как), вот и приходится оперировать такими вот оборотцами, прятать в развязности фобии и ресентименты. В свое оправдание могу признаться (честность — лучшая политика), что писатель я начинающий, мягко говоря, неопытный, неумелый. Можно сказать, так себе писатель, неизвестный. А неизвестный, потому что неиздаваемый, хотя, неизвестный и неиздаваемый — все-таки разные категории (хотя и звенья одной цепи), — разумеется, я предпочел бы не принадлежать ни к первой, ни ко второй, но так уж получилось, что принадлежу, причем к обеим сразу; только и остается утешаться надеждами и афоризмами. О тернистом пути, тщете усилий, о горькой и трудной, но правде.
И все же, книга эта у Вас перед глазами, Вы читаете ее, а значит, как минимум, сделали выбор, остановили взгляд. Не знаю, на чем, впрочем, существуют только два варианта — обложка и название. Но обложка в настоящий момент еще не готова, даже и не в проекте еще, поэтому остается название, — что ж, давайте поговорим хотя бы о нем. Раз уж Вы здесь; а я попробую хоть как-то отработать свой нечаянный аванс.
Итак, название; как назовешь корабль… Что ж, тогда добро пожаловать в прошлое! В самое что ни на есть, настоящее, старинное, пятизвездочное. Подернутое патиной и окутанное дымкой, — заглянем лет этак на четыреста назад, век этак в семнадцатый. В самое сердце Европы, город Париж. Э-э, скажете Вы — и он туда же! Семнадцатый век, Париж! Да об этом писано-переписано! Не спорю, не смею и не претендую, все описано, и не раз, и описано авторами куда как более известными (уж куда как!) и в куда как более известных и давным-давно уже ставших классикой произведениях. Но так уж вышло, — то ли и впрямь эпоха эта какая-то особенная, притягательная, то ли так проще, спокойнее — по следам великих-то, но попался и я на эту удочку; хотя, повторяюсь — неопытный, начинающий. Впрочем, прошу прощения — выклянчивание симпатий подобным (да любым!) образом пошло и недопустимо, постараюсь больше не злоупотреблять.
Так вот, прошлое, год одна тысяча шестьсот сороковой. Франция, город Париж. И жили в нем в ту пору три человека — нет, безусловно, жило гораздо больше, но интересующих нас — только трое. Итак, имена. И вот здесь я, все-таки, хоть немного, но соригинальничал; я прямо-таки горжусь собой! Потому, что в компанию к вполне прогнозируемым уже Людовику XIV и кардиналу Ришелье вместо мушкетеров, или плетущих бесконечные интриги вельмож, или на худой конец (никаких двусмысленностей!) фавориток, добавил некоего Николя Пуссена, художника. Первые двое не требуют, разумеется, особого представления, но вот третий. Кто такой? Ну Николя, ну Пуссен. Ну художник, допустим, даже знаменитый художник, дальше-то что? Что связывает его с первыми двумя? К услугам любознательных — всезнающая Википедия, набираем, читаем. Ага, вот. Николя Пуссен. 1594-й год, городок Лез-Андель, в нескольких километрах от Жизора. Так, детство, юность; ага, вот, творчество. Трудно отнести к какому-либо единому направлению, всю жизнь находился в поиске, пробуя себя в классицизме, барокко, мифологии и пейзажах. В какой-то момент оседает в Риме, покидая его только в самых редких случаях. Как, например, в тысяча шестьсот сороковом (том самом!) году, призванный кардиналом Ришелье для выполнения некоей важной миссии. Стоп. Что за миссия? Чего ради дергать человека с насиженного места? Та-ак, во-от — ага, по личному заказу Ришелье пишет знаменитый пасторальный пейзаж «Пастухи Аркадии». После смерти последнего выкупленный «королем-солнце» и провисевший в его личных апартаментах более двадцати лет. Демонстрируемый лишь изредка и лишь избранным. Та-ак, ага, первое пересечение, пастухи, и там и тут. Только там — Аркадия, а здесь — счастье. Это что — синонимы? Что ж за Аркадия такая? И что за картина, что в ней особенного? Так, опять набираем, находим, смотрим. Трое мужчин и женщина, разглядывают надгробие. Один из них внимательно вчитывается в надпись, другой, задумавшись, склонил голову, третий, показывая на каменное надгробие, вопросительно и тревожно смотрит на свою спутницу, — ее фигура вызывает ощущение душевного равновесия, она спокойна и величественна. На надгробии надпись: «Et in Arcadia ego» (И в Аркадии я собственной персоной). И? И что это все значит? Что тут к чему? Еще больше вопросов. И что за надгробие, что за надпись такая?
Дорогой друг! Прошу прощения за церемонность, подробность, таинственность — может показаться, что я умничаю или кокетничаю, но поверьте, и то, и другое одинаково чуждо мне, просто мне слишком хочется завладеть Вашим вниманием! увидеть блеск в глазах, прикушенную нетерпеливо губу!.. Впрочем, простите! Внимание — оборотная сторона терпения, злоупотребляя последним можно лишиться и того, и другого, — на правах радушного хозяина перехвачу инициативу, сокращу наше исследование до минимума. Так вот. Фраза «Et in Arcadia ego» — фраза довольно известная и распространенная, встречающаяся еще у Вергилия. В живописи впервые появляется где-то в промежутке между 1618-м и 1623-м годами на картине итальянского мастера Джованни Франческо Гверчино, где отчетливо видна все на том же надгробии. Здесь следует отметить, что Гверчино принадлежал к одному из масонских обществ, ложи которых в то время стремительно распространялись в Англии и Шотландии, и был весьма сведущ в области эзотерики и символики. У самого же Пуссена, надо отметить, тоже имеющего довольно тесные связи с Фрондой, загадочная фраза (кстати, в переводе Вергилия означающая «И в раю есть смерть») впервые появляется в одном из произведений, датируемых 1630-м — 1635-м годами, то есть, как минимум на пять лет ранее написанных для Ришелье «Пастухов». И надгробие там — не в виде черепа, как у Гверчино, оно высечено в скале, а на первом плане — водяное Божество, задумчиво созерцающее землю. Это Бог Алфиоса, подземной реки, считающейся священной, ибо ее название имеет общий корень с греческим словом «Альфа», что, как известно, означает первопричину, источник, начало. По сути изображенное — аллегория «подземных» преданий, скрытых от взгляда профана под различными формами эзотерической мысли. В данной коннотации имеющей значение символа невидимого знания, некоего артефакта, послания, передаваемого от поколения к поколению.
Но вернемся в 1640-й год. Итак, Николя Пуссен приезжает в Париж, является ко двору и после продолжительной (по словам биографов и очевидцев) беседы с кардиналом, вновь, спустя несколько лет, возвращается к теме Аркадии. И пишет новую картину. Новую, но со старым сюжетом. Как мы уже и говорили, — на ней молодые люди (пастухи?) рассматривают то самое надгробие с той самой эпитафией, рассматривают и стараются понять, кто этот таинственный «я» и что такое Аркадия. Может, кто-то жил здесь в покое и радости, а теперь погребен под плитой? Или слова нужно понимать как воспоминание о юности и покинутых родных местах, где человек был счастлив? Ведь недаром многие поэты именно так и переводили текст, имея в виду — «и я тоже был молод и беззаботен». А, может, герои картины при виде могилы впервые задумались над тем, что человек смертен? Трактовок великое множество, диапазон простирается от самых мрачных (бесстрастная женская фигура — и есть сама смерть, — «я есть даже в Аркадии») до самых экстравагантных (колоритная четверка — персонажи колоды Таро, паж, рыцарь, дама и король соотвественно); впрочем, среднее арифметическое, полученное путем метафорического деления, неизбежно возвращает в область земного и материального. В плоскость прозы и упрямых фактов. Потому что, как и у всякой легенды, у «Пастухов» существует вполне себе реальная основа, подоплека, так сказать, и фундамент. Дело в том, что Аркадия — географическая местность на юге Греции, жители которой когда-то промышляли охотой и скотоводством. А помимо этого греческие и римские поэты преподносили Аркадию в качестве символа гармонии человека и природы, — в частности, тот же Вергилий называл ее страной блаженства и описывал жизнь пастухов, как воплощение счастливой беззаботности. К тому же, нужно отметить, что у европейских аристократов, современников Пуссена, пасторальные мотивы были в большой моде. И именовали они себя не кем иным, как пастухами, а свои дворцы — хижинами. Так что никаких загадок, никаких фантазий. Просто красивая картина, идеальная страна для идеальных пастухов…
О! кажется, Вы разочарованы? Конечно, разочарованы! Сначала поманил, завлек, а потом вот так вот — географическая местность, никаких фантазий. Да, все так, увы, но я должен был предоставить полную картину, обе стороны медали, — и Вы вольны выбирать любую. Но, согласитесь! — как же скучно жить в расчерченном и предсказуемом мире! и что делать, куда девать воображение, жажду тайны и чуда? Как же — «…есть много вещей на свете, Горацио…»?
Вот и конспирологи (ну, как без них!) того же мнения, — они считают картину Пуссена неким мистическим посланием, а Аркадию — отсылом к городу Арк. Тому самому, где династия некоего древнего рода, восходящего к самому Иисусу Христу, хранит священный Грааль. Понятно, что и здесь я не оригинален, точно так же написаны книги и сняты фильмы, но в отличие от них, уже исчерпанных и разоблаченных, история «Пастухов» не закончена и по сей день. Спустя два столетия после обнародования картины в Шагборо, в графстве Стаффордшир, на территории старого поместья, принадлежавшего некогда эрлу Личфилда, по ее мотивам был возведен монумент. Однако, фигуры героев автор дал почему-то в зеркальном изображении, а латинское выражение дополнил набором букв, расшифровать которые не смогли до сих пор, только и удалось прочесть три слова: «Пуссен хранит ключ». Что здесь скажешь! Исследования уводят в XII век, к монументу рыцарей ордена Тамплиеров, некоему пергаменту из Реймского собора, содержащему некий закодированный текст, и так далее, и тому подобное, несть числа…
Ну, все! — скажете уже окончательно сбитый с толку Вы. Нагромоздил торосов, напустил тумана. Вытащил на свет Божий очередные бредовые (масоны, тамплиеры, Грааль — оскомина уже!) теории, измышления, сам же их разоблачил! И тут же снова воскресил, актуализировал! Ну, допустим, ладно, такой авторский прием, но что же с книгой, она о чем? И при чем здесь, все-таки, пастухи? И счастье?
Дорогой друг! Менее всего хочел бы дразнить Вас аналогией с королями и капустой, но вынужден признаться — нет, нет в моей книге ни пастухов, ни счастья. А что есть? Да ничего, если не считать догадки, слабенькой и зыбкой как квант света. Описываемой в математике многосложным уравнением, а у меня — цепью событий, разбросанных в произвольном порядке во времени и пространстве, и связанных последовательностью (опять-таки — не особенно прочной) единого сюжета. Что поделаешь, человеческий разум бессилен перед иррациональным, и мысль — всего лишь стрелка компаса, вибрирующая в электромагнитном хаосе, мечущаяся между двумя незыблемыми полюсами. А что, если все не так очевидно? Что, если незыблемость полюсов, они сами — фикция, обман, и только следуя этой несчастной загнанной полоске металла, лихорадочной и безумной ее траектории — только так и можно познать истину? Понять, что такое жизнь и смерть, вечность и бессмертие, разгадать тайну, зашифрованную в полотне великого художника? Что, если?..
Воспоминания — единственный рай,
из которого мы не можем быть изгнаны.
Жан-Поль Рихтер
Глава 1
I
Ночь всегда беременна; кто знает, что она родит на рассвете?
Я ненавижу ночь. Ненавижу и боюсь. Как очаг, как сердце зла, источник жестокой силы, обрекающей на страдания, нескончаемую и нестерпимую муку. Весь день я стараюсь не думать о ней и весь день только и жду ее прихода. Так несчастный, обреченный ядом на смерть, невольно прислушивается к себе, на грани отчаяния и надежды угадывая признаки угасания, во всем видя зловещие предвестья смерти. А потом наступает вечер — чистилище наяву, тусклая, невнятная нота. Сумерки, длинные и вязкие, тянут ко мне свои щупальца, в коварном и обманчивом полумраке брезжат, слоятся лиловым маревом несостоявшееся мое будущее, мое искалеченное прошлое. Пляшут лотерейными шарами судьбы, двоятся-сливаются цифры на глянцевых боках; я вновь вижу лица Юлли, Герра, Друда, призраки, маски, кляксы, изразцы на пергаментном кафеле памяти. И я бессилен перед ними. Бессилен перед их неизбежностью, неотвратимостью, неумолимостью, бессилен перед самим собой, перед своим собственным бессилием. И словно в отместку за мою дневную недосягаемость, вновь и вновь они тают, теряются в фантасмагорическом виртуальном сумбуре, неузнаваемые, обезличенные в слепом и изменчивом свете; их суть, правда, тепло ускользают от меня, оставляя после себя горечь, невосполнимость, вину. Снова — разлука. Господи! за что мне все это?
Suspense, suspense, suspense; опыты Павлова, дешевый киношный трюк. Главный герой (героиня) раскрывает старую занюханную коробку, достает какую-нибудь безделицу, ерунду, да неважно что — плюшевого растерзанного зайца, пожелтевшие листки, мумифицированную розу, срабатывает ностальгический рефлекс, и все — дело сделано — лезут, толкаются в сердце слабость, грусть, расползаются сыростью, безволием, отрешенностью. А мне даже и реквизит никакой не нужен. Закрою глаза и — вот оно, близкое, большое, родное, любимое, счастье — уплывает, уходит в песок. Белоснежный океанский лайнер, последний гудок. Жизнь, огромный цельный кусок, целая эпоха пронеслась мимо, красивая, яркая, сильная — люди, дела, события, а я только проводил взглядом — маленький, глупый, жалкий, растерянный, несчастный… Паж…
Извините, кажется, забыл представиться. Снегирев Алексей Александрович, бывший бизнесмен и налогоплательщик, ответственный съемщик, избиратель и гражданин, добросовестный приобретатель и счастливый обладатель — можно долго перечислять все мои прошлые ипостаси (заслуги), и все — с приставкой «бывший» (со знаком минус). Зато нынешнюю можно выразить кратко и определенно — душевнобольной. Правда, врачи всячески оберегают мое самолюбие (они считают, что оно у меня есть), и употребляют слова «пациент», «подопечный», «депрессия», но меня не обманешь, я чувствую фальшь за версту. Впрочем, они не особенно и стараются, — и в самом деле, зачем упорствовать в неправоте? Ложь унижает, угнетает. Утомляет.
А вообще, конечно, велик соблазн втиснуть все мои эти — черт, даже не знаю, как назвать — откровения? мемуары? — в формат permanent record, сухостью и лаконичностью, терминами микшировать стыд, неловкость, — представьте, я все еще комплексую-рефлексирую, никак не привыкну, уж простите за откровенность. Жаль, что это невозможно. Хотя тут же, в противовес возникает что-то вроде писательского (графоманского) зуда, эпистолярного тщеславия — а вдруг откроется-снизойдет? вдруг я — второй Федор Михайлович? Тот тоже, кажется, писал о чем-то таком, похожем. Или это был Гоголь? Или Чехов? А может, Стриндберг? И уже вьется-завивается кстати (или некстати) вспомнившийся — афоризм не афоризм, а так, считалка-присказка для эстетов-ценителей: талант сродни похоти — скрыть нельзя, симулировать невозможно. А, может, у меня талант? Нет, ну может ведь такое быть! Может быть, вообще все для того и затевалось? Последнее предположение звучит совсем дико, нелепость режет ухо, я моментально вспоминаю, где и в каком качестве нахожусь, умолкаю, спускаюсь. С небес на землю…
Впрочем, к сути. Так вот, я — пациент четвертого корпуса клиники, как ее величают местные снобы — областной клинической психиатрической больницы (в простонародье — «дурки» или «психушки»), прохожу курс лечения. В отдельной палате, «повышенной комфортности». Откуда приставка про «комфортность»? В обычных палатах ютятся (прошу прощения! — находятся на излечении, конечно!) по девять-десять человек (проблемы у граждан! с душевным-то здоровьем!), а эта — рассчитана только на двоих, видимо, на случай какого-то коварного вируса, поражающего сильных мира сего (а что? — тоже подвержены-ранимы, ничто человеческое). Но, увы, с нервами у начальства (не в пример нам) все в порядке, не берут их недуги-то умственные. Да и не соизволили как-то так до сих пор мутировать инфекциями, поэтому всеми удобствами социально-психиатрической утопии пользуюсь я, один. Совершенно безраздельно, незаслуженно (ну, какой из меня VIP?) и бесплатно.
Конечно, было так не всегда и, конечно, за всем этим — история. Довольно нехорошая, надо признаться, недобрая. Когда-то обретался со мной (проходил курс лечения) еще один пациент, опять-таки, и не вспомню уже, как его звали. Помню только, что был он неопрятен (жирные волосы, грязные ногти, гнилые зубы), неприятен и нетерпим, — в той степени, в какой могут быть нетерпимы чуждые и абсолютно несовместимые с тобой люди, — в первый же день, буквально через минуту после заселения обещал убить меня (мило, да?), — бедняга, кажется, он и в самом деле был болен. Композицию мизансцены (естественно в ракурсе собственного восприятия) я запомнил хорошо, лучше некуда: он схватил меня за воротник, подтащил к себе — глаза навыкате, совершенно безумные, лишайная поросль щетины, свистящее, зловонное дыхание. И — ужас, отчаянный, парализующий, паника — никто не поможет, не спасет! я обречен!
Я не сгущаю. Уроки рефлексии, месяцы (годы? века? тысячелетия?) ожидания научили меня разбираться в людях, недуг только обострил интуицию, — этот непременно выполнил бы свое обещание; я уже видел себя задушенным — синюшное свое лицо, отвратительно толстый, безобразно вываленный язык. К счастью (извиняюсь за цинизм) буквально этой же ночью в окно ударила молния и поразила моего соседа насмерть. И я ничего не могу (и не хочу!) рассказать об этом, потому что (теперь уже точно — к счастью!) самым банальным образом спал. Как ни странно. И спал так крепко, что не слышал ничего — ни грома, ни криков, — а он кричал, кричал, наверняка, я уверен. А может, я так говорю, потому что мне хотелось, чтобы он кричал, мучился? Не знаю. Как бы там ни было, наутро тело, укрытое простыней, вынесли из палаты, и я остался в ней один.
Я надеюсь, вам не взбредет в голову искать причинно-следственные связи? Приплетать магию, оккультные практики и разные другие мистические бредни? Очень меня обяжете! То же самое я пытался втолковать и своему лечащему врачу, Владиславу Ивановичу Коростелеву, но, кажется, он мне не поверил. Любой другой вызвал бы раздражение, неприязнь, но ему прощаю — хороший человек. Единственный, кто относится ко мне, как к нормальному, и при этом не лезет в душу, не унижает учено-интеллигентной снисходительностью. Если бы не этот его пунктик — во всем, в каждой мелочи добираться до основания, до сути, до самой, что ни на есть подноготной и первопричины, — вообще, золотой был бы человек. А так — правдолюб, какой-то просто траппер за истиной. Только представьте — считает меня неким магом, чародеем, чуть ли не инопланетянином, — я хорошо умею читать молчания, его — именно об этом, именно такое. Покорное, смиренное, настороженно-обреченное, и сам услужлив, немногословен, внимателен, — ждет, наверно, каких-то проявлений-признаний, откровений-чудес, — чувствую неловкость, угрызения, будто обманул, не оправдал, будто симулянт, самозванец. И даже не знаю, что больше злит в этой ситуации — его убежденность? мое бессилие? И всему виной — кто бы мог подумать! — всего лишь какой-то несчастный милицейский протокол (ошибка на ошибке, косноязычие! неучи в погонах!), справка врача бригады скорой помощи. Изобилующие всякими наблюдениями-замечаниями, деталями-подробностями. Фактами, соображениями. Соображениями! Что они там насоображали! Да мало ли, что им там приснилось-привиделось? Ну, наболтал разного вздора, ну так что? Предметы не двигал? По потолку не бегал? Ну и все, псих как псих, ваш клиент, забирайте! Так нет же! Возомнили себя мистиками-уфологами, Малдер и Скалли, будь они неладны! У вас, ребята, как у самих с головой-то? Хорошо бы их самих, всех этих писак-правдорубов прямо сюда, в одну палату со мной! На пустующее Прокрустово ложе, — милости просим, господа, в порядке живой очереди, согласно купленным билетам! То-то я бы посмотрел!..
Так! Стоп! Простите, сорвался. Хотя, войдите в положение — надоело просто! Ладно бы — по делу, а так… Пошлость и пошлость, оккультно-бытовая конспирология, на пустом месте. Якобы пистолет (!) был какой-то, одежда необычная, часы — но ведь потом все, все разъяснилось! — померещилось все, и одежда — самая обыкновенная, и часы. А пистолет — так тот и вообще исчез. Говорю же — их самих проверить надо бы на вменяемость-адекватность, тоже мне, соглядатаи истины, свидетели Воскресения Господня. Удивительно, как еще прессу не пригласили, с них с таких станется…
А, впрочем, чепуха это все, наверно, дыма без огня не бывает, да? Или уже сразу, без обиняков — шила в мешке не утаишь? Маг? Чародей? Да, конечно, ребята, какие вопросы! Инопланетянин? Да, разумеется, почему бы и нет, с какой целью интересуетесь. А вот интересно — если рассказать все? все? как было на самом деле? тому же Владиславу Ивановичу — поверит? да? нет? Ага! поверит! Выслушает — и прямиком — в психушку! на красно-голубой карете! Так, стоп! А я где? О, Господи! Радоваться должен, что попал сюда, а не к штатным мозгоправам, в пыточную какого-нибудь НИИ закрытого типа, на минус десятый этаж! К милейшему и добрейшему Владиславу Ивановичу — жаль, жаль, конечно, его, спасителя моего и охранителя — груз ответственности, непростой выбор и все такое, но он — ничего, молодцом, не требует, не выпытывает, не обвиняет. И не боится. Один только раз я прочитал в его глазах страх — в тот самый день, когда выносили тело безвременно почившего злосчастного моего соседа, — и мне стало жаль его. И стало страшно самому, может быть, впервые за все время после возвращения. Не за себя, конечно — за него. А вдруг не выдержит, сломается? А он нужен мне. Мне обязательно, кровь из носу нужен кто-нибудь рядом, объект приложения веры, сил, надежды, дайте мне рычаг… Нет, не то, чтоб я задумывался о будущем, я — про сейчас, о настоящем. Хотя, — чем черт не шутит? А вдруг? Впрочем, простите. Совсем забылся. Никаких вдруг, никаких может быть. Я сам себе и вдруг, и может быть — очертил границы, поставил столбы, и все на этом! — все здесь и останется! Я останусь, больница эта, комнатка, Владислав Иванович, добрый, славный, уютный человек. Жертва и соучастник, свидетель и хранитель. Дальше и дольше ничто и никто не уйдет. Что? Как могу? Какое имею право? Могу. Имею. Потому что — маг, инопланетянин, по земным меркам — почти Бог. А, впрочем, уже все равно, думайте, что хотите. Лишь бы в покое оставили…
Как бы то ни было, я один и все привилегии одиночества «повышенной комфортности» — запахи карболки и лекарств, зарешеченное окно, ветви клена, тишина, воспоминания, боль — все теперь только мое…
II
Хороший? Может быть. Даже наверно. Наверняка. Скорее добрый, чем злой; просто равнодушный. Бойтесь равнодушных, ибо с их молчаливого согласия?.. — вот только не надо сусального пафоса, завуалировано спекулятивного стеба; знаю я все эти штучки! Да, равнодушен, останусь безучастным при виде калеки, не подам нищему, пройду мимо несправедливости. Однако, обольюсь слезами от истории бездомного котенка (щенка, лисенка), спасенного сердобольными доброхотами, подпишусь на рассылку, буду просматривать, писать комментарии, аккуратно ставить лайки. Вышлю денег. Что? Стамбул — город контрастов…
Яркое, бледное, огромное, маленькое, знойное, холодное, прекрасное, ужасное, близкое, далекое, чужое, родное, грустное, веселое, грубое, нежное… Любимое, ненавистное… Это все о Солнце, — забавно, да? Кто-то открыл: любое прилагательное применительно к Солнцу, подряд, наугад, даже в такой откровенно топорной парадиастоле — будет к месту, откроет, раскрасит, живописует. Разбудит. Кто-то… Кто же это был?.. Кажется, какая-то девушка… да-да, точно — девушка… Она говорила, что такой ряд будет бесконечен, потому что бесконечна мысль, и бесконечно слово, и Солнце — тоже бесконечно, и весь этот лингвистический калейдоскоп — простейшая модель чуда, наглядное его подтверждение. Кто она? ее имя? — не помню, не вспомню — размыло, размазало, стерло; искалечена, исколота память. Темно-фиолетовые глаза, волна русых волос, детская округлость локтя… Рыжая полоска пляжа, блики на воде, птицы, небо, лето… И голос, ее голос… Я любил ее. Любил? А что это значит? Нет, не могу, сейчас даже и не понять, не приблизиться к тому пониманию; даже и думать больно. Не могу — здешним, сегодняшним, грязным — по чистому, белому, белоснежному, и только — боль, отчаяние, запоздалые, напрасные, оправдания-сожаления-надежды — как тогда все было хорошо, да неужели так было, неужели больше никогда!.. И горечь, презрение — растерял, разбазарил, как мог?
Разве безумие — не единственная свобода в мире здравомыслия? Почему бы не вырваться в мир без границ, за рамки и шоры, из тьмы в свет, к Солнцу? Тот, кто забудет, откуда прибыл, не вспомнит, куда идет?..
Простые истины не привлекают слабых, потому что не оставляют места для самооправдания, — красиво, как по-вашему? Это — обо мне. Сижу, плету паутину, мастерю днями вот такие поделки-макроме. От нечего делать, чтобы не сойти с ума — и это в сумасшедшем доме! смешно, правда? Ау, люди! Напоминаю себе паука, мглистое, пещерное чудовище — из темноты кромешной, из теплой сырости…
И уже ничего не боюсь, и очень не хочу, чтобы меня боялись другие; я устал от своего и чужого страха. Пусть — не счастье, не свет, но хотя бы тишина, покой. Душевный и физический штиль, равновесие. Впрочем, страхи тоже бывают разными. Большинство людей считают их слабостью, но страх поражения, например, делает сильнее. С другой стороны поражение не может быть выбором силы, тогда в чем же сила? — опять в страхе? В страхе страха? в страхе его не испытать? Господи! Как же все запутано! Распутать, разобраться бы со всем этим, но — спрятано, замуровано глубоко-далеко, укрыто масками и ложью, слоями, пластами лжи; ведь даже и сами с собой мы не всегда искренни. И над всем этим — развязненьким девизом, крапленым ржавеньким резюме: талант лжеца — убедить остальных в том, что он не умеет лгать. А я — лжец, ох, лжец, господа…
III
Когда-то, в прошлой жизни (в одной из? в которой?) я вычитал, что любая судьба — лишь повторение, слепок (в той или иной степени) универсального сюжета, так называемого путешествия героя, — череды испытаний и трансформаций, осилив которые этот самый герой разрешается подвигом. Казалось бы — ничего сверхъестественного, стандартный фольклорно-казуистический набор: встреча с колдуном, победа над чудовищем, женитьба на принцессе, но! но! Оказывается! — протокорни всех возможных архетипов и образов, база данных, так сказать, сокровищница коллективного бессознательного. Этакая художественно запрограммированная закольцовка ситуационной полиморфии, событийно-вероятностная мультиварка. В принципе — элементарная история успеха, людям нравится успех, пусть даже и чужой, если это не вступает в противоречие с их субъективно-ценностными установками, конечно.
Вообще-то, после изъятия всего наносного, искусственного любая судьба может быть выражена всего двумя базовыми состояниями — «путь наверх» и «жизнь наверху» (при условии выполнения первого, естественно); все остальное — декорации, пыль в глаза.
К чему я это? Догадайтесь с трех раз! Ну да, ничего не ново, и ты тоже, а все-таки она вертится, — пытаюсь соответствовать, встроиться хоть как-то. Хоть чучелом, хоть тушкой, но втиснуть свои похождения в эту чертову матрицу! Идея фикс, паранойя! — Господи! за что?! Самое главное — не могу объяснить, зачем мне это? почему? Успокоить совесть? Nothing but best — дескать, все сделал, как надо, все было правильно, а что не вышло ничего, так это — не ко мне, виноватых ищите в другом месте? Наверно. Только не получается. Даже в таком, формалистско-идеалистическом варианте. Не срастается. Да и откуда чему взяться, если я так и не понял, кем был, во что верил, чего хотел. Если еще и можно определить, кто в моей истории колдун, кто чудовище, кто друг, а кто враг, то с интригой, логикой, мотивацией — сплошной непротык. Цель? Не было никакой цели. Ни сначала, ни потом. Несло течением, плыл по волнам. Мотив? Опять-таки, мимо. Просто двигался, наугад, шарахался из стороны в сторону. Логика, хронология? — и того хуже; давным-давно все сдвинулось, смешалось в голове. Не память, а осколки, лоскуты; ей-богу! — дуршлаг, решето! — сквозит-сифонит всякой всячиной, только успевай удивляться-уворачиваться!..
Так о чем это я? Ах да, путешествие! Не было никакого путешествия! Так — сон, бред, галлюцинация. Иллюзия. И не герой я! не герой! Какой из меня герой, если не победил дракона, не женился на принцессе! Не получил полцарства в придачу. Можно, конечно, оправдываться: не стал тираном, не взял грех на душу, можно вспомнить о вероломной судьбе. А что такое судьба? Для того же тирана — оправдание злодейства, для глупца — синоним неудачи. Прямой путь на аутодафе рефлексии, указатели заблаговременно расставлены: несостоявшийся тиран, опомнившийся глупец. И — о, да! куда без нее! — закольцовка, бег по кругу: почему глупец? потому, что не захотел стать тираном?
Мысль путается в лабиринтах силлогизмов, в мерзкой паутине обывательского словоблудия. Да ладно тебе! чего распереживался-то так! Ну, не смог, не вышло, не срослось! — ну и что? Не ты первый! привыкай! Как это говорили когда-то англосаксы — не существует ничего вечного или того, с чем нельзя было бы расстаться. Так что расслабься, смотри на вещи проще. И вообще — не было ничего! Ни-че-го! — слышишь? Привиделось, все — привиделось.
И все-таки… Жизнь — репетиция спектакля? Который никогда не состоится? Может быть, потому и не состоится?..
IV
Впрочем, сам виноват. Зачем позволил вовлечь себя во все это? На что польстился? Предположим, есть оправдание — хотел быть счастливым. Более того, хотел сделать счастливым и весь род людской!.. А ну-ка! ну-ка! Стоп-стоп-стоп! Ну вот, опять, понесло-повело-поехало; откуда только что берется! Ага, вот уже и от ворот поворот. Ну, не то, чтобы так уж и хотел, просто — а почему бы и нет? в общем и целом — было бы неплохо; опять же — чистая совесть, как элемент вышеупомянутого счастья, для себя любимого. Ладно, если честно, хотел или нет — точно не знаю, не помню, да уже и не важно, просто сквозит, маячит позади досадливой тенью. Сейчас, конечно, смешно и грустно. Как будто эти два счастья (свое и чужое) обусловливают или, хотя бы, дополняют друг друга. Как будто они — звенья одной цепи, причина и следствие! И скажите еще — одновременно! Бред! Ну, бред же! Разве можно осветить предмет целиком? Разве возможно, вообще, что-нибудь идеальное, без пятен и обратной стороны? Объять необъятное, совместить несовместимое, прыгнуть выше головы… И что, в таком случае, счастье? Химера. Иллюзия. Пшик. В категориях разума нет и не может существовать настоящего, абсолютного счастья, — это говорю вам я, я, один из немногих, кому довелось испытать его. Земное счастье — лишь блеклая тень, смутное эхо того блаженства, нирваны, ослепительного, обжигающего, всепоглощающего, заставляющего почувствовать себя Богом, Вселенной, совершенством. И даже не почувствовать, а каким-то шестым чувством, надпонятийным, всевластвующим инстинктом распознать, проникнуть, раствориться во вне, стать всем и ничем одновременно, — чудесное, Божественное тождество, алхимия гармонии. Те крохи, которые перепадают людям — мизерны, убоги, не способны дать ни малейшего представления; жалкие, невнятные обрывки, клочки-стразы-сколки.
Единственное, что человеку доверено целиком — надежда. Унизительная подачка, приманка для дураков. Ни с того ни с сего обжегшее сердце предчувствие, лучик света, пробившийся сквозь облака; зерно невнятного обещания, уклончивого и сомнительного намека. И не намека даже в зыбкой цепи недомолвок, пауз, пантомим — конструкции, готовой рассыпаться при малейшем дуновении ветерка, обманчивой и издевательской, как и ее имя. Только вслушайтесь: надежда. Морфологический симбиоз одежды и ее функциональной сути, семантический союз предмета и действия. Согласитесь — в таком разрезе слово приобретает совсем иное звучание, смысл, пошлый и издевательский. Конечно, святотатство, коробит поначалу, но в каждой шутке… И потом, что она дает, эта надежда, кроме так называемого позитивного мышления, мечтаний, чаще всего неосуществимых и потому бесполезных, а, следовательно, и вредных. Она обескровливает нас, делая рабами недосягаемого, миража, она губит наши таланты, сжигает нашу энергию, иссушает наши души. И все это — ради — даже не обещания — намека! — на мгновение чего-то мимолетного, призрачного, неосязаемого, уходящего стремительно и навсегда, оставляющего после себя растерянность, грусть, чувство вины. Так надо оно людям — такое счастье? Почему мы мечтаем о нем?
Смешно… Смешно рассуждать о счастье мне, безумцу, обреченному весь оставшийся век прозябать в этой убогой комнатушке, с одним-единственным зарешеченным окном с навсегда, кажется, застывшим краешком тусклого осеннего неба. Голые ветви тихо покачиваются, словно кивая в такт мыслям, таким же безрадостным, таким же бессмысленным, как ветер, заблудившийся в этом унылом, забытом Богом краю; и ничто и никто не придет, не оживит, не раскрасит, и нет выхода, нет спасения, и все вокруг обречено на тихое, медленное угасание.
Владислав Иванович говорит, что я чересчур пессимистичен, подавлен, обнадеживает тем, что скоро межсезонье закончится, ударят холода, выпадет снег. Рисует картины утренних прогулок по белоснежному парку, бодрящую парестезию мороза, упругую свежесть воздуха, — его вера в реальность, завтрашний день, простоту и натурализм счастья непоколебима, трогательна и наивна. И с головой выдает его мягкость, слабость, доброту. И одиночество. Наверняка он несчастлив — немудрено! — мягкость, романтичность, доброта — тот еще багаж для сорока (или сколько ему там?) плюс, тянет на полноценный и вполне себе качественный, добротный кризис. Что там, за кадром? стандартный набор? Нелюбимая и нелюбящая жена, нечуткие дети, бездушие коллег-начальства? — неосознанно, инстинктивно он тянется к теплу, пониманию. Ко мне. Возможно, при других обстоятельствах мы и сошлись бы поближе, может быть, даже и подружились бы. Но не теперь, теперь это — невозможно. Прививка превосходства (пусть даже и косвенная, опосредованная) не оставляет шансов разного рода иллюзиям, дружбам, любвям, и я знаю: это — безнадежно, это — навсегда. И вся эта осень, приютившая меня, все эти дни, ночи, — чертово колесо смертей и рождений, встреч и прощаний, уныний и надежд, понимание и осязание этого — часть приговора, одно из условий моего существования. Ибо, увы, я виноват. Жалкий изменник, дезертир, предавший собственную судьбу, выброшенный на пустынный берег, без прошлого, без будущего, без права на помилование.
А окружающие (врачи, санитары, контингент) так и вообще — наверняка судят обо мне проще и жестче, без всяких романтических прикрас и заумных разглагольствований, без скидок и купюр. Я для них — еще один просто забулдыга, спившийся, опустившийся, со съехавшей крышей и перспективой сдохнуть от белой горячки или цирроза в самое ближайшее время. На этом фоне только резче контрасты, примитивнее конструкции и диагнозы. Раздвоение личности, когнитивный диссонанс… Владислав Иванович, дорогой! чистое сердце, родная душа! Забудьте! Забудьте, ради Бога и самого себя! Займитесь чем-нибудь (кем-нибудь) актуальным, перспективным, поймите, я — не тот, не такой, возиться со мной глупо, бессмысленно! Бесперспективно! Забудьте, прошу!..
Хотя, велик, велик соблазн! Так и тянет удивить, отблагодарить. Чем-нибудь. Вот только чем? Организовать прибавку к жалованью? Выигрыш в лотерею? А, может быть, любовь? А! — бессмысленно все! напрасно! И не из жадности или лени — ничего такого, не подумайте, ради Бога! — просто впустую все будет, только хуже сделаю! Разметает жизнь, раздербанит все к чертям собачьим — чертова прорва, агрессивная среда; я привык уже — такова c’est la vie, с волками жить. Хорошо, хоть привыкнуть успел, со своим уставом в чужой монастырь…
И все-таки, кого же он мне напоминает? Тоже что-то связанное с той девушкой; вскользь, рядом, косвенно… Или с кем-то еще; да-да, был, был кто-то. Дерзкий взгляд, ироничная улыбка… Впрочем, ерунда, кажется, отголоски, сны… Но доброта, тепло, сочувствие, искренность — они такие редкие, такие невозможные, невероятные здесь, в этом мире! Неожиданные! Господи! снова! — щиплет глаза, подкатывает комок. И — прозрение, откровение: все-таки я — все тот же, такой же! верю, надеюсь, жду! Чего? Не знаю! не знаю! Но жду! жду с отчаянной, рабской надеждой (!), покорностью, обреченностью, — ожидание истомило, иссушило меня, я его раб, пленник, на все и ко всему готов! Только пусть оно закончится, пусть увенчается! Хоть когда-нибудь! Хоть чем-нибудь! И пусть это что-то будет совсем не радужным, пусть я стану рядовым обитателей этого дома скорби, одним из всех, из многих — заурядным, замученным, затравленным, доходягой! Пусть. Но это будет фундамент, опора, это будет шаг, шажок, это будет движение! К счастью, тому самому, далекому, несбыточному, недоступному теперь, отсюда. Настоящему. Потому что я все еще жив. Жив и все помню. Помню, как потерялся, растерялся в том страшном, роковом безумии, как в самую последнюю минуту струсил, сдался, отказался… Отказался от любимой, друга, отказался стать Богом…
И снова — спазм рефлексии, тысячи и тысячи обвинений, оправданий, смертей, и я умираю, я задыхаюсь — обломок кораблекрушения, ничтожество, ноль, пустота, пешка, так и не ставшая ферзем. Тварь дрожащая. А, может быть, так было нужно? предопределено? Может быть, я поступил правильно — ведь Богам не место на Земле? Тогда почему я не умер? почему живу, думаю, помню? Значит, все, все, включая настоящее и будущее, — то, которое есть, и которое может быть, и прошлое, которого не было, и которое быть могло, — мне только кажется? снится? Или все-таки прав Владислав Иванович, и я — Бог?
Мысли роятся, переполняют, мозг вот-вот лопнет от напряжения, и тогда я начинаю метаться по комнате, плакать, стонать. Это чудовищно, это непозволительно — плакать мне! мне! еще недавно распоряжавшемуся судьбами и жизнями, вознесенному на самую высокую вершину, какая только может присниться смертному! Но, видимо, я все-таки — безнадежен, слабак, неисправимый неудачник. Плач мой становится слышен персоналу, и заканчивается все инъекцией, и тогда уже ничто не может помочь, — сон наваливается, вяжет, побеждает, и я обнажен, я бессилен, я беззащитен перед ним. И я затихаю на своей койке, одурманенный лекарствами мозг распахивается навстречу неизбежному, и в тот коротенький промежуток между зыбкими вехами сознания и небытия, в невесомые мгновения прозрачной блеклой пустоты вдруг пробивается грусть, грусть, как в детстве, в конце августа, когда близится, подступает, дышит сентябрь, и вместе с летом уходит часть жизни, важная и невосполнимая часть тебя самого. И становится жаль, себя, Владислава Ивановича, жаль всех, всех без исключения — мертвых, живых, плохих, хороших, — я их люблю, всех, каждого, вместе и порознь, близких и далеких, родных и чужих. И все, что было, преступления и подвиги, зло и добро, удачи и ошибки — все, что заставляло жить, любить, ненавидеть, страдать, блекнет, преломляется, подергивается глубиной безмерности, необъяснимой и неизмеримой высью. И обрушивается, захлестывает чувство сопричастности, родства, понимание, что все мы — лепестки облетевшего сада, фрагменты одной грандиозной мозаики, когда-то рассеянной по Вселенной, а теперь зачем-то вновь собранной кем-то всесильным и всевластным, тем, кому известен первоначальный, истинный замысел и кто уж точно никогда не станет мучить себя рефлексией, поисками смыслов и альтернатив. И в эти последние секунды я благодарен ему, благодарен искренне и абсолютно, слепо и безусловно, благодарен и счастлив. Потому, что знаю, что такое счастье, потому что был, жил в Аркадии…
14.44, вторник, 15 марта, Дикси Зет, 15/45, дистрибуция Омега, западный сектор.
от: служащего Канцелярии Губернатора Пиффа советнику VII Сержу.
относительно: несправедливости в жизни.
Ваше превосходительство!
Простите, ради Бога, что вот так, минуя официальную бюрократию и пренебрегая общепринятым этикетом и субординацией. Так сказать, на правах старого товарища и коллеги, — надеюсь, имя на титульном поле что-то Вам сказало. Впрочем, простите за наивность — такой высокий пост, такая занятость, с чего бы Вам помнить Пиффа. И все-таки, Пифф, Пифф, Ваше превосходительство, вспомнили? Когда-то начинали вместе, вот здесь, в этой комнатке — как сейчас помню — вот у той стены, прямо у окна стоял Ваш стол. О, вы всегда хотели, чтобы было больше света, больше Солнца — уже тогда тянулись вверх, в высшие сферы. Уже тогда была видна птица высокого полета. А напротив сидел я — птица полета маленького, невысокого, — не знаю, вспомните ли — маленький, неказистый, старина Пифф. Преданный, отзывчивый, безобидный. Всегда внимательный, всегда готовый помочь, уступить, услужить. Ответственный, исполнял, нес, служил, бдил. Безукоризненно, ни одного выговора, нарекания, ни одной помарки в личном деле. И вот, жизнь клонится к закату, и оказалось — все годы безукоризненной службы, все лишения и подвиги — без толку, насмарку, оказалось — не нужен никому. Руководство все — сплошь новое, из молодых да ранних, все больше — по верхам, разговаривает через губу, коллеги открыто издеваются, обращаются как с парией — разве могут они предположить, что когда-то эта рука, пишущая эти строки, пожимала руку прижизненного Божества, а эта нога след в след ступала за его ногой. И все думают почему-то, что я чуть ли не богач, скопил чуть ли не состояние, однако откуда ж ему взяться, этому состоянию, если не участвовать в интригах, не брать взяток. Вспомните — разве я когда-нибудь якшался с темными личностями, разве не гнушался всякими разными темными делишками. И остался бедный, Ваше превосходительство, и не слушайте кляузников и злопыхателей. Беден, как церковная мышь, едва свожу концы с концами. Прозябаю в крохотной квартирке на самом отшибе окраины, питаюсь просроченными продуктами и из-за этого у меня несварение и запах, и сослуживцы грозятся не пустить на работу, а если это произойдет, то будет означать конец карьеры, крах всей моей жизни. Понимаю, что не до меня, когда я со своими глупыми стариковскими притязаниями, однако, надеюсь на большое Ваше сердце и отзывчивое понимание. А также память о тех днях, когда Вы, совсем молоденький выпускник Академии стажировались в нашей глуши и стреляли у доброго сердобольного Пиффа пятачки на проезд. А он (то есть — я) прикрывал Ваши проказы и прогулы, когда Вы (позволю себе маленькую вольность) развлекались у мадемуазель Фикс (помните, была такая матрона, у нее еще все наше отделение гуляло), а потом там нос к носу столкнулись с префектом и пришлось оформлять Вашу мадемуазель, как ценного свидетеля, а Ваш загул — как операцию прикрытия. Вспоминаю и не могу удержаться — нет-нет, да и поползет слеза по щеке — до сих пор испытываю к Вам отеческие чувства, не сочтите за дерзость и не примите, Бога ради, в обиду — как чувствую, как понимаю, так и говорю. И сейчас не жду каких-то баснословных даров и великолепных протекций, но на маленькую прибавку к жалованью, на поправку квартирного вопроса я ведь могу рассчитывать, правда? Ведь это такая малость для Вас — вызвать референта и продиктовать несколько хороших слов в пользу бедного несчастного Пиффа. Поймите, мне больше не к кому обратиться, я не стал бы обращаться и к Вам, но накатила минута грусти и слабости, и не смог совладать с собой, глупый старый дурак, сижу, корябаю эти строчки. Помогите, ради Бога! А если не сможете по каким-то причинам, так хотя бы вспомните маленького грустного человечка, бывшего друга и коллегу по имени Пифф…
Примите уверения в полнейшем моем почтении и лояльности.
15.45, вторник, 15 марта, код №098/11
Дикси Зет, Центр слежения и контроля.
от: Директора Блонка в Канцелярию Совета Двенадцати.
относительно: ситуации на объекте.
Совершенно секретно
Настоящим докладываю: исследования пороговой мантии темпорального кора производятся согласно утвержденного плана, за истекшие сутки совершено 10 (десять) интервенций. Работы проводились коаксиально центральной оси, параметры настройки: триста шестьдесят градусов относительно нулевого меридиана, захват — двадцать два сектора номинального контура. По всем направлениям — штиль, психотропной, радиологической, космогенной, сейсмологической, какой-либо иной активности не обнаружено, продолжаю наблюдение.
Примите уверения в полнейшем моем почтении и лояльности.
16.45, вторник, 15 марта, код №077/14
Принцепс, Метрополия. Департамент обработки информации.
от: Директора Лисса советнику VII Сержу.
относительно: состояния дел.
Совершенно секретно.
Ваше превосходительство! По сведениям, полученным от источника, интересующий нас объект на связь не выходил, в пределах исследуемого пространства никакой активности не обнаружено.
Продолжаю наблюдение, жду инструкций.
Примите уверения…
— Дружище, а вам не кажется, что наш незаменимый и уникальный просто-напросто решил улизнуть? Как тебе такое развитие? Чисто умозрительно, в качестве одной версий?
— Да ну! Не думаю. Не похоже на него. А что? Великий и ужасный рвет и мечет?
— Нет пока. Но чувствую — скоро.
— Плюнь. Пусть побесится, иногда полезно. В любом случае, наше дело маленькое.
— Кощунственные вещи говорите, сударь. Не опасаетесь?
— А кто нас слышит? Да и нужен я кому! — обычный техник-оператор, серость-простота-посредственность. Между нами, начальство иногда такие вещи промеж себя вещает — уши в трубочку заворачиваются. А уж насчет злоупотреблений — так это просто Содом и Гоморра, непочатый край для эндобюро. И — ничего, нормально все. Закрывают глаза, списывают в архив. Потому как — место здесь такое, глухое-непопулярное — как замену найдешь? Кому охота из столичного пентхауса — в провинциальную избу? Опять же — сословия эти их поганые, каста — ворон ворону глаз не выклюет…
— Ну да, ну да… И здесь такая же фигня, да и везде. Начальство так и норовит схомячить, подставить, только и успевай поворачиваться. Нигде нет нашему брату понимания. Брун только один нас и понимал. За это его и…
— Кто их там разберет, за что его; никому из мажоров верить нельзя. И вообще, давай без политики, мы что — репликанты какие-нибудь? И потом — мы же все-таки при исполнении. Лучше расскажи, как там Принцепс? Еще функционирует та таверночка, на углу Симпсонов и 45-й — знаешь ее? Там еще фламбе подают и каждый вечер драка…
— Еще бы не знать! На прошлой неделе с приятелем забегал, драки, правда, дожидаться не стал — годы не те, а вот фламбе попробовал. А ты что — из Метрополии?
— А то откуда же! Первый Инкубатор, Академия управления, выпуск №3041.
— Ух, ты! А я из 3043-го, чуть-чуть разминулись. И как на Дикси попал? По распределению? Или романтика?
— Ага, романтика. Начальство словчило — сынка одного из богатеньких надо было дома оставить, вот я и поехал…
— И давно ты там?
— Шестой год уже, слава Богу…
— И как?
— Щипало, конечно, поначалу, и тоска съедала, подумать только — Экваториальный округ! у черта на куличках! А потом — ничего, привык, свыкся; иногда кажется — всю жизнь здесь.
— Да, сила привычки, или как оно там… Ладно, дружище, побежал — труба зовет. Ты там это — крепись. Звони, если что. И просто так звони, без повода, мало ли чего. И это — извини, что вот так вот вторгся, напряг. Как слон в посудной лавке…
— Это ты извини, что нагрубил. Но ты поставь себя на мое место — как снег на голову, среди бела дня, по секретной линии — как еще тревогу не поднял…
— Ну, я объяснил же уже все!..
— Да понял, я понял… Слушай… Ты и сам позванивай. Можешь сюда, по секретной. Только осторожно. Если не отвечу, не обижайся — не могу, служба, сам понимаешь…
— Да понимаю, понимаю… Слушай — конспирация, не видим друг друга, а звать-то тебя хоть как?
— И опять-таки — секретка, не могу сказать. Зови меня Первый.
— Лады! А я тогда буду — Второй. Так что тогда, Первый? до связи?
— Давай, Второй! До связи!
Глава 2
I
История моя фантастична и неправдоподобна, ею не поделишься с приятелем, вот так вот запросто, в порыве откровенности, спровоцированной бокалом вина. Хотя начиналось все довольно просто и обыденно, можно даже сказать, банально.
Фортуна. Богиня удачи. Вульгаризированное, кастрированное, опошленное представление о счастье. При упоминании этого имени рисуются сразу же горы жетонов на столах казино, золото FortKnox`а, интерьеры лазурных вилл. Языческая мысль, причудливая смесь суеверий и предрассудков, конечно же, наделила нашу героиню божественным статусом, красотой, окружила этаким авантюрно-романтическим ореолом. Капризная, своенравная, непредсказуемая — вот только самые общие черты клише, слепленного многими поколениями любителей синекуры, от невежественных дикарей в звериных шкурах до утонченных аристократов, ценителей вин и раритетов. Но все они, и те, и другие, как две капли воды похожи друг на друга — каждый надеется, что именно он, он и никто другой удостоится чести быть одаренным священной милостью, что именно на нем остановит благосклонный взгляд божественная ветреница. Да, конечно, кое-кому нет-нет да и везет — он таки получает свой приз, к экстатическому оргазму собственного тщеславия и вящей зависти конкурентов-соискателей, однако, длится все это, как правило, недолго. В один прекрасный день ни с того, ни с сего случайное (как поздно приходит прозрение!) великолепие рушится карточным домиком, и, будто погорелец, недавний еще везунчик и баловень суетится-мечется на пепелище, пытаясь спасти хоть что-то, цепляясь за остатки самоуверенности и надежды. Но развязка наступает быстро, быстрее, чем можно было ожидать, и вот он уже — на мели, на рифах рефлексии, в жерновах вопросов, всех этих «что сделал не так? почему? за что?», бессмысленных и беспощадных, жалких и бесполезных; писк вдогонку, коготками по обшивке…
Хорошо, если наш герой — человек молодой, легкий на подъем, хуже, если его возраст и положение характеризуются дефиницией «солидный». В этом случае бедняге придется несладко. Нет, конечно, нельзя всех под гребенку-сплеча, история знает счастливые исключения, но они, увы, крайне редки. Второй шанс — самый невостребованная клавиша на пульте нашей ветреной красотки; ничто не вечно, на то он и нужен, хворост.
Вы, конечно, уже поняли, что не минула чаша сия и меня, — слишком уж эмоционален, заинтересованно и со знанием вопроса говорю. Что ж, из песни слов не выкинешь, прогулялся и я по этой тропинке. От предгорья, через вершины, и до самого что ни на есть конца, болота и трясины «почему» и «за что»; так что, если ищете непредвзятости… А все потому, что — неудачник. И не просто неудачник, а особенный, эталон. Первый кандидат в палату мер и весов. Вообще, можно просто приделывать частицу «не» ко всем эпитетам, обозначающим достоинства, и все это будет про меня. И это не шутка, не преувеличение — горчайшая и чистейшая правда. Грешу? Преувеличиваю? Но, прошу! — посудите сами! С чего? с чего это вдруг посыпались на меня все эти беды? И как посыпались! Как из рога изобилия (неудачное сравнение, одно к одному)! И все — в один день! Одновременно! Ну не может! не может же такого быть! Должны же существовать хоть какие-то интервалы между вызреванием, развитием и кульминацией! Не могут процессы протекать так скоропалительно, а в моем случае, и вообще — почти мгновенно! И в случайности и в совпадения я не верю!
Где, скажите мне, ну, где это видано, чтобы сорвались подряд сразу несколько контрактов? Чтобы в это же время нагрянули сразу три (три!) проверки, обложившие меня штрафами с ног до головы! Чтобы родной банк, из года в год терпеливо переносивший сроки выплат, в этом месяце ни с того, ни с сего обрушился совокупной фискальной мощью, разразился чугунной буллой ультиматума! Чтобы поставщики вдруг вспомнили о неплатежах, а покупатели — о непоставках, чтобы почтовый ящик был забит исками, а счет — требованиями! Чтобы… — а! разве все перечислишь!
Впрочем, давайте по порядку. Я — ничем не примечательный, совершенно заурядный человек; внешность, возраст, рост, уклад жизни целиком и полностью подходят под определение «средний». Мне сорок с небольшим, я холост, владею небольшой торговой фирмой, доходы от которой позволяют иметь квартиру, машину и раз в году отдыхать где-нибудь на побережье. Устремления — самые, что ни на есть простые и понятные, привычки — тоже; все так обыденно и обыкновенно, что иногда я даже чувствуя себя абстракцией, некой усредненной величиной, для вящей гармонии с окружающим наделенной телом, сознанием и чувствами. И продолжается так уже довольно долго, достаточно, чтобы стало казаться, что так было всегда…
II
Что касается стандартов, нормальности. Так и хочется заявить: я — нормальный! нормальный! И тут же юркнуть в серость и транспарентность. Затихнуть. Мимикрировать. Не отсвечивать. Но. Но-но-но. Быть как все, нормальность — удел слабых, прибежище трусов, — нет? Кстати говоря, раз уж зашла речь, — нормальность и ментальная, и физическая. Ну, не может (нормальный?) человек укладываться в нормы, клише! Он даже сам на себя не похож местами! Где-то услышал (увидел? прочитал?) — оказывается, правая и левая половины лица различны, и это нормально (сколько значений у этого слова!). Нормально, Господи! Правая отражает только личностные черты, левая — принадлежность к виду; у левшей все наоборот, но я не левша, слава Богу. Вглядывался в отражение — действительно, есть различия, хоть и не такие броские, — но есть все-таки! есть! как я раньше не замечал! И глаз немного другого разреза, и овал, и вообще, еще, еще что-то, неуловимо-необъяснимое.
Просто удивительно, как размываются смыслы, золотники тонут в породе. Тут же, через запятую: для определения гармоничности сложения нужно измерить запястье — обхватить большим и указательным пальцами, если сойдутся — все в порядке. Проверяю — у меня сходятся, значит, я гармоничен? И со щиколотками у меня все в порядке — тонкие, породистые, и лицом вышел, и фигурой — о таких как я говорят «красавчик», «интересный», может, я заодно и потомок древнего рода? Интересно было бы проследить, составить дерево… А, впрочем, какая уже разница, снявши голову…
Дерево, запястья, щиколотки… Какая чушь! Каждый может быть каждым, любым, вариационный слайсер исправно нарезает пространственно-временной пирог — ломтики вероятностей, проекции желаний-образов-ощущений. И меня трясет, меня бесит этот анатомико-сословный фетишизм, все эти ужимки, ухищрения, масскульт, унизительная потребность нравиться, подходить, соответствовать. Канонам, меркам, представлениям, стандартам, неизвестно когда и кем объявленным, жалким и никчемным идолам; укрываться фиговым листком страха и невежества…
Снегирев, Снегирев! ты чего? Тебя куда понесло! Многомыслие как признак слабоумия?..
Простите великодушно! Потери, сумятица, нервы, совсем сбили с толку, спутали-расстроили; помню-помню: логика, хронология. Да, конечно же, я не зря упомянул Фортуну, ее иезуитские забавы, — полосе неудач предшествовал период необычайного, просто сумасшедшего (вырвалось все-таки! словечко!) везения.
В один прекрасный день жизнь моя, до этого скучная и бесцветная, вдруг зацвела-заплелась, завилась-заиграла. Разлилась половодьем, — как раз тот самый случай, когда пошлость приемлема и органична. Ну да, я влюбился. Чепуха, — скажете? какое отношение? Скажете и ошибетесь, — самое прямое. Потому что именно с этого все и началось. Но обо всем по порядку.
В этот самый, «прекрасный» (см. выше) день в жизни моей появилась Юля. Знакомство было абсолютно неожиданным — мы просто встретились взглядами на вечеринке, устроенной уже и не вспомню сейчас кем и по какому поводу. Много позже, раздумывая, проходя шаг за шагом весь путь, я пришел к выводу, что мы были обречены на эту встречу, как бывают обречены пересечься траектории движения космических тел, разбросанных друг от друга за сотни световых лет, и, тем не менее, послушно сталкивающихся где-нибудь в обусловленной заранее координате. Кроме того, во всем происходящем чувствовалась некоторая надрывность, даже драматизм, — у меня сформировалась стойкая уверенность (не тогда, конечно — сейчас), что если бы мы не столкнулись на той вечеринке, то обязательно встретились в другом месте, не в другом — так в третьем; повторяю: мы были обречены на любовь. Кстати говоря, вполне вероятно — так оно и было, и мы сталкивались уже не впервые, но, как это часто бывает, не замечали друг друга в мишуре, постороннем, — судьба умеет прятать свои неудачи. Как бы то ни было, в конце концов, встреча состоялась — неважно как, где, с какой попытки — и теперь уже ничто не могло помешать событиям течь в назначенном русле.
Впрочем, никаких претензий, все было восхитительно. Ритуал знакомства так и вообще прошел выше всяких похвал, просто образец, эталон, по всем канонам альковного искусства. Выверено бурная экспрессия, трогательная, сумасбродно-чувственная романтичность: быстрый обмен взглядами, ожог прикосновений, взбалмошный, безрассудный побег. Ужин при свечах, шампанское в высоких бокалах, «Besame mucho», поцелуи на залитой весенней луной набережной… Сказка, самая настоящая сказка для взрослых!
Надо признаться, что разменяв четвертый десяток, я уже поставил на себе крест. Нет, не то, чтобы мне не везло в любви, даже скорей наоборот — чересчур везло, выигрышная внешность (природная смазливость, спорт, здоровый образ), экстраверсия, нежадность обеспечивали неизменный успех, впрочем, так же неизменно сдувающийся на следующей после кафе и секса стадии. Будто бы до определенного момента — подъем, стабильный и непрерывный рост, а потом — обрыв, пустыня, северный (или южный) полюс. Полнейшее безразличие, причем, как ни странно, обоюдное. Когда-то это едва не сводило с ума, а потом — ничего, привык, свыкся. Обвинения в ущербности, неполноценности не сделали ни циником, ни параноиком, я занял какую-то промежуточную (вот хорошее слово — взвешенную) позицию, вне, между и над. По давней привычке (традиции?) оправдываться перед собой даже придумал теорию, по которой в жизни каждого мужчины для всего, в том числе и для любви, отведены конкретные (плюс-минус год-два) сроки, — и, видимо, свой я пропустил. Я говорил себе: что поделать, так уж случилось; не суждено, не создан; может, не заслужил, а, может, не повезло, — смирись, забей и живи дальше. Вот так вот жил, не тревожась, не задумываясь, а, если задумываясь, то вскользь, на бегу. Казалось, теплилось (надежда умирает последней) — будет, будет еще все, все еще впереди, но грянул третий звонок, выплыли, как из тумана, листки календаря, даты, и стало очевидно, безусловно и непреложно ясно: ничего уже не будет. Ни любви, ни семьи, ни жены, ни детей. Честно говоря, я не знал, радоваться этому или огорчаться. Метался между сентиментальными философствованиями раскаявшегося Дон Жуана и судорожными твистами женатых приятелей, завидующих моей свободе иссиня-черной завистью. Бросался из крайности в крайность, чудил, распутничал, хандрил, даже стал выпивать. Но со временем все как-то утряслось, умялось, пошло своим чередом. Улитка-жизнь поползла вереницей понятийно-нравственных метаморфоз, ротацией сигнификаций; полетели щепками переосмысленные смыслы, переоцененные ценности. Гримаски лицемерия, фантики разочарований. Нет, случались, конечно, и интрижки, и связи, случались иногда и романы, но все это было как-то не всерьез, будто понарошку, и когда все заканчивалось, вместе с непременной и неизбежной в таких случаях грустью приходило робкое, стыдливое, но от этого не менее убедительное облегчение. Иногда, правда, грусть разрасталась, мутировала слабостью, тоской, но я был уже опытный, у меня уже было лекарство. Проверенное, безотказное. Я отключал телефоны, прятался от всех, часами с бокалом вина перебирал старые фотографии, просматривал видео. Оживляя в памяти имена и события, складывая в воображении виртуальные конструкции, — как сталось-сложилось бы все, скажи я то-то и то-то или наоборот — промолчи; успей или опоздай, уйди или останься. И помогало. Безволие, апатия притупляли, примиряли, подчиняли, — как непостижимо сложна и непредсказуема жизнь, как причудливы и запутаны ее лабиринты; побочное действие — я чувствовал себя ребенком, жалким, бессильным инфантилом, размазней. Нет, счастье не для меня. Я безнадежен, бездарен, неисправим, несостоятелен. Безнадежно, безоговорочно, безальтернативно. Навсегда. Во всяком случае, так я тогда считал. Тогда. До встречи с Юлей.
III
Не люблю. Всего лишь два слова, но — кульминация, ордонанс абсолютного отрицания, воплощение неприятия и отторжения. И — подробнейший рельеф, фотография души, со всеми тайниками и секретами, закутками и отдушинками — обильнейший материал для психоанализа, изучения структуры личности, симптоматики влечений и комплексов. Да, понимаю: не оригинален, был уже Владимир Семенович со своей знаменитой, но разве я тоже не имею права? Хотя, трудно что-то добавить, предшественник-то, как ни крути, а был — гений. Впрочем, под многим готов подписаться: цинизм, восторженность, письма — да, да, тысячу раз да. Но есть все-таки, что-то еще, свое, исконное; скорее — ничего особенного, брызги-дрязги-дребезги, производные, вдогонку, но — однако же, тем не менее, раз уж зашла речь, не могу промолчать… Только не сочтите, Бога ради! Эстетствующий графоман или графоманствующий эстет — не самые лучшие ярлыки, ни первое, ни другое ко мне не относится. Ей-богу! — во всяком случае, я так считаю; хочется верить. Просто кажется мне, вся эта субкультура субъективизма, так сказать, фон личности привносит в общее целое, успевшее уже окостенеть в фиксаже общего мнения, интонации, оттенки теплого, живого, — если, конечно, такие характеристики здесь уместны-приемлемы. Да, на первый взгляд не важные и даже незаметные, но подчеркивающие, так сказать, углубляющие, живописующие…
Например? К слову, возвращаясь — не люблю цинизма с цинизмом. Или как пишут в протоколах — «с особым цинизмом». Например, пристегивает герой злоумышленника наручниками к чему-либо (к батарее парового отопления, поручням в общественном транспорте) и говорит: « Не уходи никуда». Смешно должно быть? Именно для этого и задумано? Не знаю, мне — ни капельки. Наоборот — острая жалость, сочувствие к злоумышленнику, сомнения в его злоумышленности. А к герою — неприятие, раздражение, презрение даже. Ловушка ассоциаций? Эхо родительского инстинкта? Не знаю, вам видней.
Или вот еще — конструкция «тут — нам». Так и видится брюхатая краснорожая туша, надменно развалившаяся в кресле, упивающаяся своей властью, безнаказанностью. Вот вы тут нам рассказываете, а мы… — а что мы? да все, что угодно! — знаем, видим, слышим, имеем. В любом случае — схема противопоставления, диктата, свысока, бездоказательно, априори. Психологическая дыба, нравственно-социальная экзекуция, с чувством, толком, расстановкой, со знанием дела.
Или вот еще — ничего личного, только… — что? опять-таки все, что угодно — бизнес, закон, долг, служба. А на деле — просто еще одна ложь, удобная, универсально-безразмерная маска-форма, оправдание всех и всего. Или вот это презрительное, через губу: «вам не понять», или фамильярное «тыканье», или когда о присутствующем — в третьем лице (как раз в контексте блок-схемы «тут — нам»): он тут нам говорит, но мы-то, мы-то — знаем, видим, слышим… Тьфу!
Ну, вот я и раскрылся, весь — как на ладони. И не надо быть Фрейдом, семи пядей, разглагольствования на заданную тему (люблю — не люблю в данном конкретном) — блиц-тест, монолог полиграфу. Не выходя за рамки заявлено-номинального образа, косвенно-псевдологический вариант душевного стриптиза — специалисты ухватят кончик, вытянут всего червяка. Все скрытое-тайное-неявное. И кто же перед вами? Самый обыкновенный неудачник, с кучей тараканов (я про голову) и комплексов, довольно затюканный, но с претензиями. С буржуазно-либеральным уклоном. Интеллигентная сволочь, одним словом; таких в семнадцатом прошлого века здесь пачками расстреливали.
Что еще добавить? По большей части — тривиальное, общее, скучное, смотри первоисточники. Не люблю ложь, фальшь, предательство, опущенные глаза, ненавижу слезы, расставания… Ненавижу или боюсь? Быть или не быть?..
Видимо, все-таки, чудеса на Земле существуют. Иначе, чем объяснить то, что случилось? Чем объяснить то, что я, мнительный, изверившийся, тяжелый на подъем вспыхнул как спичка, позабыв обо всех своих теориях, рассуждениях, отказавшись от так дорого доставшегося равнодушно-созерцательного покоя?
Наступала весна. Молодые ветра (детский сад, ей-Богу!) срывали с неба затасканную серую дерюгу, река сбрасывала опостылевший лед, носилось-контрапунктировало в воздухе шальное, пьяное, дерзкое. Любовь захлестнула, закружила, вознесла, горько и нежно щемило сердце, хотелось смеяться и плакать, хотелось жить, быть юным, стремительным, великодушным, легкомысленным, расточительным, тратить себя налево и направо. Я совсем потерял голову — мальчишка, оглушенный силой собственных чувств, потрясенный неожиданными откровениями, — наверно, впервые я так остро почувствовал жизнь, каждой клеткой, каждой частичкой, — всю безраздельную и вольготную ее мощь, свободу, колдовскую пьянящую роскошь, — огненная, мясистая мякоть сквозь пальцы, секущие, обжигающие струи контрастного душа.
Моя возлюбленная была прекрасна, прекрасна, как сама весна, любовь, счастье. В романтическом, религиозном почти экстазе-угаре мне казалось, что она послана мне небесами, поднесена как послание, как предвестница чего-то небывалого, яркого и прекрасного; я преклонялся перед нею, я боготворил ее. Знаю, что скажете. Стареющий романтик, попавшийся в сети юной хорошенькой кокетке и ударившийся во все тяжкие; восторженность, идеализм. Может быть, мне трудно спорить. Да, и как спорить? и зачем? Я не собираюсь никому ничего доказывать. Просто это было, было, было, это было и до сих пор со мной, во мне, саднит, отзывается при каждом неловком движении-воспоминании…
Юля стала жить у меня. Просто осталась и все. Как была, налегке — в вязаном беретике, легкой курточке, коротенькой юбочке. С крошечной сумочкой (обожаю уменьшительно ласкательную форму!), багажом нехитрого скарба, — как это в песне: тушь-расческа-туфли? И никаких уговоров и метаний, консенсусов и компромиссов; никаких переправ и переездов, — она просто вошла и осталась. И все. Обстоятельство, которое в другое время ввергло бы в ступор настороженности и подозрительности, теперь наполнило сердце гордостью, горячим восторгом — она порвала с прошлым, порвала ради меня! Отказалась от всего, бросила прежнюю жизнь, наверняка обеспеченную и безбедную, может быть, даже оставила там отношения, привязанность. И все — для того, чтобы быть со мной!
Нет, не подумайте, я не сошел с ума, нет! — все это время где-то на задворках исправно выпрядалось скучливое прагматично-житейское, едкая сволочная паутина, мгновенно и бесшумно вспыхивали сенсоры тревоги: наверняка и возвращаться-то некуда, да и незачем, даже, может быть, и опасно; кто она? от кого прячется? Но я глушил вспышки благоразумия, отголоски будничной и сытой рассудительности, глушил сознательно, раздражительно — я ничего не хотел знать о прежней ее жизни, не хотел касаться всего этого темного, мутного — все это было чужим, чуждым, враждебным.
И я ни о чем не расспрашивал ее. Боялся нарушить хрупкое очарование равновесия, ощущение волшебства, полета — я спрятался во всем этом, спрятал свои неловкую и тяжеловесную практичность, продуманность, основательность; мне было стыдно за себя прежнего, настоящего, в пароксизме самобичевания я даже не хотел смотреть в зеркало.
Ну, совсем сумасшедший, — скажете, — крыша окончательно съехала. И надо же — так подгадалось все, так невовремя, неуклюже — в самый разгар среднего кризиса, ремиссии, либидо. Да мне плевать на то, что вы скажете или — еще лучше — подумаете! Все ваши аргументы и логику я знаю наперед, сам когда-то думал так же. Вы сейчас меня послушайте. Послушайте и попытайтесь понять. Я жил в сказке, понимаете? В самой настоящей, в той самой, где герой, принцесса, чудеса. И дело не в романтизме, и не в слабоумии, если уж на то пошло. Я открою вам тайну: я сам захотел, чтобы так было. Да-да, вы не ослышались! Я все выдумал. И Юлино внезапное появление, и ее неустроенность, и ее саму. Выдумал и сам поверил своей выдумке. Нет, конечно, все было именно так (а, может, и нет? — кто теперь скажет): встреча, взгляд, романтический вечер, но мне вдруг захотелось чего-то большего, продолжения, эволюции, увиделось во всем этом что-то необыкновенное, что-то необъяснимо притягательное, завораживающее, волшебное. Не могу объяснить, что случилось со мной. Вихрь, могучий и неумолимый, налетел, сорвал, потащил, до боли, до исступления, до спазм в горле захотелось чуда. Чтобы правда восторжествовала, добро победило, красота спасла. Безальтернативно, безапелляционно. Хоть ненадолго, пусть понарошку…
Кто знает, что это было? Может быть, когда-то мне просто не хватило детства?
И я ринулся в свою сказку, я поверил в нее истово, всем сердцем, заставил поверить Юлю, — мы играли свои роли, я — плюшевого мечтателя-аристократа, этакого сибаритствующего гусара-бездельника, она — развязного и диковатого тинэйджера, сюрреалистичное сочетание патриархальной принцессы и современной нимфетки. И ни разу мы не отступили, не оступились ни словом, ни взглядом, — двое на острове грез, в нарисованном замке, в придуманном свете придуманного Солнца. И не нашлось бы такой силы — страшно было даже подумать! — прервать, одернуть, нарушить; течение несло, уносило, прочь, вдаль, вперед, к хорошему, навсегда… Где-то позади, вне осталось прошлое, прежняя жизнь, неинтересная и глупая; новые горизонты манили неизвестностью, и было светло и радостно, грустно и тревожно, как в юности, перед первым свиданием. Что ждет там, дальше?
Иногда, просыпаясь ночью, я вглядывался в лицо моей возлюбленной — кто она, кем была в той, прежней жизни? Сколько ей? Что общего с таким человеком, как я? В свете луны лицо Юли казалось незнакомым, загадочным. Мысли путались, рассыпались, я чувствовал, что схожу с ума, и каждый раз отступал, малодушно, балансируя на грани стыда и отчаяния. Одно могу сказать точно — я любил. Может быть, впервые в жизни. Хотя, в языке нет такого слова, которым можно было выразить то, что я чувствовал. Вспоминаю — и снова — боль, горечь, восторг, грусть, жалость; дихотомия чувств, мыслей, смыслов. Абсолютное и слепое благоговение, острая, пронзительная нежность к долгожданному, обожаемому ребенку, и тут же, через стекло — страсть к женщине, любовнице, восхитительно прекрасному телу. Стыд перед проницательным зрителем и признательность другу, сообщнику, сопереживателю, единомышленнику…
И раз за разом — трясина, грязь, пошлость, выдираю ноги, срываю маску, падаю на колени — поверьте! ради Бога! все значительно тоньше, глубже, чем тривиальная похоть, мезальянс, выше омерзительной логики разницы в возрасте! И раз за разом проваливаюсь в эту бездну, и раз за разом сдаюсь; не в силах отыскать аргументы, принять решение, подняться, хотя бы в собственных глазах. В конце концов, просто не буду мучить себя, отдамся на волю течению: пусть все будет, как будет. Как должно быть…
IV
Но, простите! Кажется, я слишком увлекся описанием собственных переживаний, а повествование так и стоит на месте. Простительная слабость одинокого, не избалованного вниманием человека. Проще говоря — неудачника. Нет, конечно, неудачников в мире и без меня хватает, но я — особенный, эталон. Первый кандидат в палату мер и весов. Вообще, можно просто приделывать частицу «не» ко всем эпитетам, обозначающим достоинства, и все это будет про меня. И это не шутка, не преувеличение — горчайшая и чистейшая правда. В самом начале я упомянул о неслыханном везении. Конечно, данный термин был употреблен применительно к сфере исключительно материальной, предметам, можно сказать, приземленным, не имеющими ничего общего с какими бы то ни было душевным коллизиями. Хотя, как ни странно, явился именно их следствием — в совпадения, случайности я не верю. Все началось с появления в моей жизни Юли, впрочем…
Кажется, я уже говорил, что — бизнесмен? Кроме того, что — неудачник. Забавное сочетание, не правда ли — бизнесмен-неудачник, — в этом контексте все случившееся и тем более — невероятно, немыслимо. Так вот. Бизнес мой, если можно назвать так скучливое и (и потому?) безысходное ничегонеделание, которому я посвящал время с 9.00 до 17.00 с понедельника по пятницу, вдруг пошел в гору. Выгодные контракты, до этого исправно утекающие к конкурентам, теперь стали доставаться мне, заказы и предложения, существующие до сих пор как виртуально-иллюзорные абстракции, совершенно неожиданно материализовались звонками и письмами; в офисе, до этого больше похожем на приемную похоронного бюро, стало шумно и многолюдно. Дела поправились, банковский счет ежедневно пополнялся суммами со многими нолями; за сравнительно короткий срок я превратился в крупного предпринимателя, олигарха местного значения. Стал популярен, даже сделался медиа-персоной. Да, да! Участвовал в теле- и радиопрограммах, давал интервью; встречи со мной искали люди, о которых когда-то я мог только мечтать. Мое присутствие на всевозможных совещаниях, заседаниях или торжествах стало обычным делом, иногда даже просто обязательным, не проходило и дня, чтобы я не восседал в каком-нибудь президиуме или совете, или жюри. Знакомством со мной дорожили, визитки мои расходились как горячие пирожки. Но и это еще не все. В это трудно поверить, но я даже выиграл в лотерею! Не Бог весть какие деньги, но сам факт того, что даже банальный прямоугольник картона, и тот в моих руках может принести выгоду, приятно щекотал самолюбие.
Мир закружился радужной круговертью, будто в волшебном калейдоскопе складывая дела, слова, события, всю пеструю кутерьму жизни мозаиками удачи, успеха, побед; уже не надо было напрягаться, нервничать, доказывать и добиваться, все падало в руки само собой. Вымысел и реальность пенились в сознании хмельным пуншем, жизнь превратилась в сказочный карнавал, бесконечную фиесту с фейерверками, путешествиями, приключениями. Все спуталось, смешалось, размылось, уже не понять было — наяву все это или во сне; лето пролетело в безудержном, горячечном угаре. В памяти остались какие-то обрывки, осколки — пикники, круизы, поездки; было море, рассветы, закаты, удовольствия, наслаждения, любовь, — наверно, это и есть счастье?..
Но всему приходит конец. Я и оглянуться не успел, как дни стали блекнуть, сжиматься, ночи наполнились зябкой прохладой; тут только я опомнился, словно очнувшись от долгого фантасмагорического морока, изумленно обернулся вокруг. Перед глазами еще висели клочьями сна беспечные дни и ночи, еще плыли фантомы эскапад и безумств, но явь все сильней и сильней теснила их; неясная, необъяснимая тревога давила сердце. Что-то было утрачено, утрачено горько, безвозвратно; большое, сильное, яркое умирало, рядом, на глазах. И нечем было помочь, и ничего, ничего нельзя было сделать; будто на чужую, на незнакомку, смотрел я на свою возлюбленную. Нет, я все еще любил ее, готов был отдать жизнь и душу, но с каждым днем все холодней и холодней становились ее глаза, все больше и больше отдалялись мы друг от друга. Месяцы безудержной праздности, эйфории выпили, иссушили, — мы привыкли к любви, привыкли к счастью, мы пресытились ими. Проклятая человеческая природа! Жадная и завистливая, на самом деле она слаба и ленива, она ничтожна перед лицом абсолютного и совершенного.
Я задыхался, хватал пересохшими губами разреженный воздух раскаяния, молил об отсрочке, о коротенькой, пустячной передышке — все было напрасно. Где-то там, в небесах уже был вынесен вердикт; давняя знакомка, надменная и капризная Фортуна смотрела уже в другую сторону — кому интересны неудачники! И можно было сколько угодно стенать и рвать волосы, рыдать и посыпать голову пеплом, все было кончено, кончено окончательно и бесповоротно; сказка близилась к финалу. Иссякли, сделались пошлыми и несуразными роли, стало стыдно и неловко, будто нас застигли за чем-то низким и предосудительным. Подавленно, обреченно ждали мы последнего в этой драме действия — прощания. Я не мог не понимать, что оно будет, непременно, неминуемо, но надежда, глупая, безрассудная надежда все еще теплилась, никак не хотела уходить, не могла смириться. Надежда. Последний приют безысходности, фантомная боль счастья…
Отчаяние отняло последние крохи мужества. Немой укор в глазах любимой превращал ожидание в муку, в тяжкое, невыносимое испытание; измотанное сознание мерцало смутными тенями, тревожило воображение. Каким оно будет, наше расставание? Бурным, драматичным или тихим, обреченным, печальным? Я тасовал варианты, придумывал мизансцены, диалоги, но судьба обманула меня и в этот раз — Юля ушла незаметно, пока меня не было дома. Ушла без каких бы то ни было прощаний и объяснений, раз и навсегда разорвав порочный круг притворства, тревожного, малодушного ожидания. Суетливое воображение схватило первый попавшийся образ, начало лихорадочно выплетать узоры пустомыслия. Да-да, исчезла, так исчезают тени в полдень… Вернулась к себе, в далекую, заоблачную, загадочную страну, когда-то подарившую ее мне, а теперь… Я оборвал мысли, отбросил презрительно, с омерзением. Может, хватит сюсюкать и паясничать? Может быть, пора посмотреть правде в глаза? Просто и мужественно принять случившееся, выбросить из головы весь этот романтический сентиментальный бред и отправиться жить дальше? чеканя шаг и скрывая боль за глянцевой улыбкой? Но еще раньше, чем мысль эта успела оформиться словами, раньше, чем слова эти усвоились сознанием, я понял, что уже не смогу так. Не смогу вернуться в сухую, унылую реальность, не смогу жить с осознанием собственного ничтожества, горькой, страшной потери. Мне нужна мечта, иллюзия — только в ней я смогу быть сильным, состоявшимся, счастливым — осуществить то, что никогда (теперь я знал это точно) не сможет случиться в действительности. Что такое счастье? — сбывшаяся мечта, и кто виноват в том, что моя может сбыться только в мечтах (извините за тавтологию). Уже давно мечта стала моим домом, спасением, противоядием, способом и смыслом существования; Юля лишь открыла мне эту истину. Каким-то образом ей удалось соединить мир грез с реальностью, совместить на одном экране две проекции разом, — может быть, поэтому счастье и было таким полным? Может быть, поэтому оно, вообще, было? И вот ее не стало, не стало мостика, связующего звена, и мне остается лишь одно — убираться восвояси. В свое приватно-виртуальное царство, в котором ее исчезновение (также, как и появление) может быть раскрашено нежно розовой палитрой вымысла, интерпретировано житейским недоразумением, фантастической метаморфозой, наконец, каверзами какого-нибудь злого волшебника. В отличие от действительности, жестокой, бескомпромиссной, подобные инциденты там совсем не страшны, они там некритичны и вполне поправимы, — стоит лишь захотеть, вообразить…
Никогда не умел расставаться. Нет, не в том смысле, конечно; найти в себе мужество не расклеиться, не сорваться в слякоть унижения и объяснений — все это никогда не было проблемой. Как-то сразу, чуть ли не с детства обзавелся-обставился ценностными фильтрами, нравственно-эмоциональными дамбами. И не в обиде дело, не в романтизме — так, ерунда, гримаски пубертатного периода, и не в ревности даже — давным-давно провисла, атрофировалась чувственно-ассоциативная трансмиссия, давным-давно не функционирует, не тревожит. В другом дело. Трудно отпускать от себя человека, успевшего стать родным, прорасти в тебя, пустить корни. Отпускать, зная, что никогда больше не будет так близко, так тепло, так проникновенно. Не будет единения, того непостижимого, делающего вас, таких разных, незнакомых и чужих одним целым, органическим и неделимым, не будет чуда, совпадения, гармонии, восприятий, адаптаций, мироощущения. Ты уже привык, втянулся, не понимаешь, как это можно — по-другому, а потом раз — и все, кончено, отменено, упразднено, — и нет больше ничего, и разорено гнездо, и зияет пустота, и висят в воздухе корни. А чудо все еще живет в тебе, еще тлеет, дышит, саднит, требует, но мысли, острые, холодные мечи рубят, отсекают, перечеркивают — наяву, безжалостно, по живому…
И долго еще потом холодно, неуютно, ощущаешь себя, будто с другой планеты, вне времени, пространства. И вроде бы все как всегда — работа, дом, дела, суета, и нет причин, и нет поводов, и все-таки — что-то не так. Да все — не так! И никогда, никогда уже так не будет! Не сложится, не вернется! — и ты это прекрасно понимаешь; и где-то глубоко, в самом сердце сидит заноза, — но ты не признаешься, лавируешь, балансируешь, стараешься не зацепить, не растревожить. И будто бы кто-то умер и одновременно жив — нелепость какая! — и ты это тоже понимаешь, понимаешь, но никак не можешь — нет, не примириться — просто принять, осознать, привыкнуть к мысли. Что твой близкий человек ходит где-то, может быть, даже совсем рядом, дышит, разговаривает, улыбается, но — не с тобой, не тебе, между вами — все кончено, стена и пропасть, невозможность и разъединенность. Странное ощущение нереальности, какой-то явственно-потусторонней отрешенности: я умер; наверно, именно так и чувствует себя умерший? Но спросить не у кого, — кто там был — на краю, кто заглядывал? Кто подскажет?..
17. 17, воскресенье, 12 апреля, код. №098/12
от Директора Блонка в Канцелярию Совета Двенадцати.
относительно: подвижек в деле.
Совершенно секретно.
Настоящим сообщаю: в районе проведения поисков зафиксирована активность, сопровождаемая метаплазией высшего порядка. Идентификация не представляется возможной вследствие крайней удаленности источника сигнала, параметры поиска находятся вне диапазона действия оборудования. Рапорт старшего смены и оперативно-ситуационный отчет прилагаю.
Примите уверения…
19. 24, воскресенье, 12 апреля, код. №1033/77
Принцепс, Метрополия, Канцелярия Совета Двенадцати.
от: Исполнительного секретаря Хоука Директору Блонку.
относительно: секретности.
Совершенно секретно.
Настоящим приказываю: ввести на станции режим работы №1, всю информацию, как поступающую, так и исходящую считать конфиденциальной с последующим использованием и архивацией согласно действующего регламента. Приказ вступает в силу с момента получения и действует вплоть до особого распоряжения. Также сообщаю: в ближайшее время на станцию будет откомандирован спецпредставитель с детальными инструкциями.
— Привет, дружище! — ой, прошу прощения! — Первый. Ну что там слышно? Как дела?
— Слушай, прости! Не могу сейчас говорить — тут у нас такие дела!
— А что? что случилось-то?
— Режим №1 — вот что случилось! Теперь и не хрюкнешь без оглядки…
— Так случилось-то — что?
— Да бес его знает! Вроде бы активность обнаружили, проклюнулся объект, шеф аж в лице изменился, депеши шлет по курьерской все утро. И еще вроде бы от вас кто-то к нам едет, спецпредставитель какой-то. С инструкциями. Больше ничего сказать не могу, — я техник, братишка, оператор, такие вещи мимо меня проходят… И, кстати, не имею права с тобой разговаривать, вдруг ты — шпион? И доложить должен, начальству…
— Так бы и сказал, сворачиваюсь…
— Да ладно тебе, расслабься. Шучу я, шучу. Только, если что — я тебе ничего не говорил, этого разговора не было. Я тебя вообще не знаю. Понял?
— Да, понял, понял я, дружище. Все, не буду отвлекать, испаряюсь. Давай, крепись там. Пока!
— Пока…
20.02, воскресенье, 12 апреля, код №077/15.
от Директора Лисса советнику VII Сержу.
относительно: быстрых перемен.
Совершенно секретно.
Ваше превосходительство! Кажется, обнаружился наш потеряшка — наконец-то зафиксирована активность. Где — пока неясно, сведения противоречивые и обрывочные. А пока на станции объявлен режим секретности, ожидается приезд спецоборудования вкупе со спецпредставителем — наверняка для подготовки и проведения силовой репатриации. Каковая и стартует уже в ближайшие часы — думаю, и спецпредставитель, и спецоборудование уже на станции — в течение последних нескольких часов наблюдалась гиперактивность линии курьерской связи.
Продолжаю наблюдение, жду инструкций.
Примите уверения…
V
…Долго сидел я отрешенно, бездумно, все переосмысливая заново, сканируя себя на разные лады — все было далеко, будто не со мной, будто с чужим и незнакомым мне человеком. Я пытался разозлиться, заставлял воображение рисовать картины ее ухода, — может быть, тогда смогу хотя бы налиться презрением, стряхну, наконец, эту чертову апатию, оцепенение. Как это было? Хлопок двери, шаги по лестничной площадке, равнодушный гул лифта. Буднично, прозаично. Какое страшное слово — никогда… Нет, ничего! — пустота, пустота и глухота, немота! Все — будто сквозь стену из ваты, вязкую, плотную пелену. Что же я за человек такой! С каких это пор так бездушен?
Прошу прощения, снова увлекся. Вываливать перед ни в чем не повинным слушателем лохань с грязным бельем — дурной тон, удар ниже пояса. Хотя, забегая вперед, должен сказать, что все изложенное выше имеет к сути самое непосредственное отношение, даже является, в некотором роде, ключом к пониманию, звеном в одной большой и запутанной цепи… Однако, кажется, я опережаю события. И вообще… Да, конечно, все сказанное имеет отношение к сути, хоть, несколько отдаленное и косвенное, но все же…
Простите, совсем зарапортовался-запутался — ну, что возьмешь с сумасшедшего! Вот, кстати! — впервые мысль о психическом расстройстве пришла ко мне именно в те дни; я постарался избавиться от нее, но мысль пристала, увязалась, продолжала грызть, угнетать. Я — сумасшедший? Безумец? Может быть, поэтому так и не удалось оправиться от потери? Да, я сумел смягчить, сгладить удар, но погасить полностью…
Катастрофа вырвала громадную брешь, в душе, в жизни, теперь финал мой, и так не далекий, стал делом нескольких месяцев. Впрочем, кто знает, сколько я еще протяну? Ежедневное употребление алкоголя в лошадиных дозах — верный путь в могилу — общеизвестный факт. Ну да, я стал пьяницей, вернее, стал на этот путь, и даже, кажется, преуспел, — я делаю это (стараюсь, во всяком случае) так же основательно и системно, как и все, что делал в жизни до этого.
Вас, наверно, интересует психологическая подоплека моей… э-э, так сказать, метаморфозы? Как? в такой короткий срок? такой респектабельный, положительный, солидный? Святая простота! Все падения похожи друг на друга, наверняка существуют законы, описывающие их механизм, алгоритм, хронологию; точно такими же похожими становятся и люди, попадающие в поле их действия. Впрочем, нет худа без добра, может быть, впервые в жизни я чувствую свою неодинокость, незримую связь с армией таких же, несчастных счастливцев, попавших под беспощадный каток и предпочевших борьбе капитуляцию. Сознательно и добровольно погрузившихся на дно ради нескольких мгновений пусть убогого, куцего, зато гарантированного счастья. Словно в насмешку, тут же вспоминается прежнее чистоплюйство, брезгливость, презрение ко всякого рода опустившимся, деградировавшим: как можно так жить? довести себя до такого состояния? Что ж, от тюрьмы и сумы — зато теперь могу взглянуть на проблему изнутри, так сказать, глазами подопытного кролика, участника и очевидца; и, вообще, любое познание полезно. И потом — плевать на ваш сарказм! — ощущение свободы! и прежде всего — свободы от страхов, гнетущих, терзающих, преследующих всю жизнь. Страхов получить двойку, опоздать, не сдать, не пройти, не суметь, не сдать, не попасть, стать безработным, бездомным, бесправным, изгоем и неудачником. Как будто ужасного невидимого надсмотрщика, угнетающего тебя всю жизнь, разбил паралич, и стало можно, не нужно, не важно. Не страшно…
Я думаю, говорить о том, что работу я забросил, не нужно? Если уж признался, что стал пьяницей (если работа мешает пьянке и т. д.). Вот и хорошо. Тогда заодно избавлю себя и от рассказа, как это происходило, и от подробностей, — мне жаль людей, которых я предал (лиха беда начало!), можно сказать, бросил на растерзание, даже до сих пор жжет, колбасит. Стоит лишь вспомнить о… Ну все! все! Я же сказал: хватит! Так вот, с работой я покончил, и времени свободного у меня образовалось — немерено. Впрочем, все оно как-то расходится, убегает песком сквозь пальцы, незаметно, бестолково, — впрочем, для того все и делается, да? так все и было задумано? Большая часть дня моего состоит теперь из утра — неуклюжая, но безотказная хитрость бездельника, — часик-другой, перетоптаться-абстрагироваться, — и утро неожиданно сменяется вечером, сумерками, — только и остается пожать плечами и ожидать следующего рассвета. Самое главное не смотреть на часы — я убрал-спрятал почти все, оставил только наручные, подаренные Юлей — привычная тяжесть, амулет и символ, сакральный инвентарь. Что? Да-да, подоплека, я помню…
Так вот, как я уже говорил — я привык жить в раю. И в один прекрасный день (вот же чертовы фразеологизмы! идиомы!) понял: единственный способ вернуться туда — смерть. Да-да, я не тешу себя иллюзиями, напрасными надеждами — кина не будет, счастье не приходит дважды. Только не смейтесь и не возмущайтесь! И, ради Бога, не крутите пальцем у виска! Только мысль бессмертна! Смерть — переход в иной мир, в рай, и рай этот — слепок с придуманного нами при жизни, милого и родного дома, символа и квинтэссенции счастья. Там безоблачные рассветы и закаты, шелест прибоя и цветущие сады, зелень листвы и бескрайность неба, там время гибко и послушно, и всегда май, и нет слез и ненастья, нет подлости и измен. И нет прощаний. И смерти там тоже нет. Там мы вновь встречаемся с Юлей, и вновь плывут, качаются в весенних сумерках желтые огни фонарей, и небо опрокидывается океаном звезд, и опаляет губы ожог поцелуя, и щиплет глаза, и встает комок, и сердце захлебывается горячей нежностью… Что молчите? Ерунда? Да бросьте! Чистой, не нагрешившей душе должна быть дарована такая привилегия! — я верю в это, верю, несмотря на свое сумасшествие! А, может быть, поэтому? Нет! нет! к черту! Не слушайте меня — никакой я не сумасшедший! И все должно быть так, как я говорю! Обещают же рай все эти религии! почему же человек не может выбрать что-нибудь себе по душе? А? Что вам стоит — даже не пообещать — просто согласиться, поддакнуть? А даже, если и пообещать! — все равно ведь ничем не рискуете! Никто не сможет проверить, разоблачить, потребовать жизнь назад! А? Беспроигрышная лотерея! Наперстки!
Нет, можно, конечно, достигнуть цели каким-нибудь совсем уж радикальным способом, но в дополнение ко всем перечисленным уже недостаткам вынужден добавить еще один — трус, причем — ханжа, маскирующийся под верующего (грех, надругательство, за оградой похоронят). Путь же естественный не подходит еще больше — одна только мысль о нудном, изо дня в день перемещении по скучной, пыльной дороге сводит с ума; в этом отношении самоубийство даже предпочтительнее. Хотя, чем избранный мною путь не суицид? Римляне, вскрывающие вены в теплых ваннах, знали толк в смерти; я только несколько растянул и вульгаризировал процесс. Несомненно, годы здорового образа жизни, качество употребляемых напитков и довольно высокий по-прежнему уровень комфорта дают мне некоторую фору перед собратьями по несчастью, тем не менее, всему приходит конец. Особенно, если прилагать максимум усилий. И я пью, пью исправно, не щадя себя, подавляя приступы отчаяния и отвращения — упорный, настойчивый муравей, хунвейбин на пути к обещанному коммунизму. Да, через коллапс, саморазрушение — такой вот парадокс, вывихнутая логика; отважные герои всегда идут в обход. И трудней всего быть начеку, постоянно помнить о том, что ты — не сумасшедший, одновременно с этим ссылками на безумие гася вспыхивающие время от времени бунты инстинкта самосохранения. И пить. Раз за разом отрекаясь от спасения, все глубже и глубже погружаясь в предательский мир иллюзий, обманчивый оазис добра, любви и справедливости, — отвоеванный у судьбы, данный ею же опрометчивым чудом нечаянного и скоротечного везения. Вымысел и явь переплетаются, дополняя, подкрашивая, подпитывая друг друга; пересекаются, накладываются, соединяются, и уже непонятно, что это — реальность или миф, прошлое или будущее. Чего там только нет! Там я — триумфатор, гладиатор, супермен, бесстрашный и справедливый, воплотившийся в сотнях и тысячах ипостасей, конечно, победительных, самых, что ни на есть блестящих и выигрышных, а рядом, конечно — она, Юля. Тоже — многоликая, прекрасная, почти неузнаваемая в неуловимой полиморфии черт, — ее неузнаваемость бесконечна и непредсказуема, интригующа и таинственна, заставляет замирать от восторга, от предвкушения чего-то невероятного, неизведанного…
Я пью, и хмель сплетает мои фантазии в удивительные узоры, уносит все дальше и дальше, туда, где все становится легким и неважным, где действительность ясна и нестрашна, и время покорно и податливо, будто горячий пластилин. И я мну его в пальцах, заставляя петлять и изгибаться, исполнять самые фантастические трюки и виражи, но вот свет меркнет, и сон наваливается непроглядной пеленой, и я проваливаюсь в нее, угасающим сознанием успевая зацепить слабый, тревожно-обнадеживающий проблеск, — может быть, смерть?
Бьется тонюсенькой жилкой, рвется, задыхается пульс. Помню, как в первый раз в жизни испытал страх, почувствовал его осознанно — остро, почти предметно, осязаемо. Было это в раннем детстве, кажется, в возрасте лет пяти или шести, — точно помню: в школу я еще не ходил. Помню зимний день, комнату с низенькими потолками и дощатым крашеным полом, помню сумерки, серенький свет сквозь складчатую ажурность гардин, массивную тумбу допотопного телевизора, — я один, смотрю мультфильм про сестрицу Аленушку и братца Иванушку. На экране — драматические события, все переплелось, наслоилось, любовь, зло, несправедливость; безумно жаль Аленушку, ее непутевого брата, туповатого доброго молодца. И хочется вмешаться, помочь, защитить, наказать, спасти, но беспокоит, тяготит — глухо, безотчетно, даже сквозь призму дефиниций «там-здесь», «иллюзия-реальность», наперекор неизбежности-универсальности хэппи-энда — Баба Яга: черные краски, хищный профиль, утрированно-зловещая детализация. И сжимается сердце, гложет, гнетет, неприятно, темно, тяжесть, и тяжесть эта крепнет, наливается, и больно, тонко, зыбко, будто вот-вот оборвется что-то, рухнет, лопнет, брызнет, — и балансирует на острие, пляшет-треплется на ветру и вдруг срывается, валится в явь, прямо в этот угасающий зимний день, в размяклую домашнюю неготовность. И отчетливо, явственно — сверху вниз, рядом-вскользь — движение, прикосновение ужасных крыльев, черная игла зрачка, чужое, враждебное, недоброе, и — ожог, спазм, боль, волна, взлет, падение, быстро, остро, резко, горячо, темнота, неизвестность, убежать, спрятаться, прямо сейчас, здесь, немедленно; и тело уже не принадлежит тебе, и ничего уже тебе не принадлежит, и мысль мечется, бьется, гаснет, вспыхивает вновь, и трудно дышать, и происходит что-то ужасное, невероятное, непонятное, и молкнут звуки, и меркнет свет, и, кажется, все, конец, ничего нет, никого нет, тебя нет, ты умираешь…
Я очнулся под столешницей письменного стола, в тесной нише между боковыми тумбами, с мокрыми глазами, с холодными как лед руками; сколько я там пробыл — неизвестно. Сумерки сгустились, теснились тенями по углам, — в каждой угадывались зловещие очертания, когтистые пальцы, характерный крючок носа, — тело налилось свинцом, не слушалось, я не мог даже пошевелиться. Что со мной? такого со мной не было никогда! Мысли скользили, разъезжались, будто пятками по снегу, и вдруг прозрение (умоляю: будьте терпимее!), откровение — так ведь это — страх! тот самый, который, настоящий! то, что было до этого — мелочи, ерунда! Страх? Значит я — трус? Нет, не может быть!..
Взрослых не было никого, я был один, один на один с собой, с унижением, отчаянием, первой в жизни рефлексией. И некому было помочь, поддержать, обратить все в шутку, и я остался там, в тех зимних сумерках, навсегда, жалкий, слабый, сломленный, в коконе лицемерно-обреченного бессилия. И я до сих пор там, с тех пор ничего не изменилось. Поменялись только масштабы, пропорции, сменились декорации и роли.
А вы говорите — путешествие, герой. Если Аленушка с братом были обречены тогда, почему сейчас что-то должно было пойти по-другому? Да, да, истоки неудач, все ключи — в детстве, ничего нового… Как впрочем, и в самом понятии новизны, — все относительно, условно… Важно только правильно выбрать систему координат, точку отсчета. Или точку опоры — как угодно…
Вот, например, почему все, что было потом, и как вы понимаете — было впервые: любовь, нежность, грусть — по сравнению со страхом казались блеклыми, невыразительными? Почему? Может быть, потому что страх — базовая функция, камертон, а любовь и все остальное — производные, вторичны? В той или иной степени — суррогаты, репликации, реминисценции?.. Реминисценции…
Сплю я беспробудно, тяжело, барахтаюсь в каких-то рваных, незапоминающихся видениях, — зыбкая дорога в медленном, вязком мареве, мучительное, отрешенно-томительное ожидание конца. И снова смерть обманывает, и следует пробуждение, тяжкое, одеревенелое, рыхлое изможденное сознание; трогается в путь колымага-жизнь. Я раскрываю глаза, смотрю, как наливается тусклым светом окно, пытаюсь связать обрывки хоть какой-нибудь логической цепью. Что было вчера, чего ждать сегодня? Зачем, для чего наступает этот день? Я не нахожу ответа. Он тонет, теряется в густом месиве разнородного, сумбура, — далеким, сторонним наблюдателем смотрю на эту бесформенную массу, смотрю до тех пор, пока не обрывает, не поднимает тревога; я вскакиваю, шарю в поисках заветной бутылки. Нет, я еще не вполне алкоголик, еще могу бороться с приступами похмелья, но уже знаю: вот-вот, с минуты на минуту тревога сменится отчаянием, отчаяние бросит в реальность. И хлынут, пойдут петь-плясать боль и горечь, неуверенность и сомнения, лопнет тщедушная конструкция, оранжерейно-картонные мужество и вера, все, что я выстраивал последние несколько недель. Мысли путаются, руки трясутся — я действительно подавлен, напуган — катастрофа, кошмар — несколько минут трезвости! — но вот пальцы нащупывают искомую емкость, судорога нетерпения, несколько торопливых глотков — и вот я уже вновь в строю, плыву в океане презрения и бесстрашия. Пошло все к черту! Все эти поиски, смыслы, смыслы поисков, поиски смыслов… Зачем? Вот сейчас, сейчас спасительная влага начнет действовать, и пропадут, исчезнут все сомнения, муторные, тревожные, уйдут раздумья и недосказанность. Ухнет камнем с души тяжесть, все отодвинется, отступит в безопасную даль, оставив меня наедине с моими мечтами, с моей Юлей…
Впрочем, это всего лишь один вариант развития событий. Иногда опьянение оборачивается периодами депрессии, тяжкой, слепой, и тогда надежды меркнут, отодвигаются, ползут гадюками мысли, медленные, черные. Господи, до чего же я жалок сейчас в своей нелепой квартирке, посреди горя, запустения, — сквозь тоскливый, уродливый каркас все еще пробивается аляповато-трогательный фантом любовного гнездышка, когда-то прелестного и умилительного, вызывающего сейчас отчаяние, невнятную, глухую угнетенность. Зачем мне это все? Все эти рюшки, гардины, барахло. Кисти неизвестного художника наш с Юлей портрет в какой-то безумно модной, украшенной морскими раковинами раме. Зачем? Зачем вообще была она, Юля? Была ли она вообще? Я стал забывать ее голос, лицо — неужели она была такой? Рассматриваю фотографии, всматриваюсь, подношу к глазам — я не верю им, не верю себе — память расплывается беспомощными кляксами, карябает какие-то каракули, неясные, размытые черты. Что это, свидетельства душевной болезни? Или психосоматика? симптомы белой горячки? Бросаюсь к зеркалу — единственному предмету, надежно и неоспоримо связывающему с действительностью, вглядываюсь в отражение. Доморощенный философ в недельной щетине и заношенной, давно не стираной рубашке. Но взгляд — осмысленный, критичный. Что ж, долог и тернист путь твой, странник…
Иногда мой досуг (простите за сарказм) прерывается (еще раз простите — должен прерываться) походом в магазин — процедурой, увы, настолько же насущной и обязательной, насколько и неприятной, сопряженной с целым рядом неудобств и даже опасностей. Например, со встречей с теми самыми собратьями по несчастью, о которых я упоминал выше. Да, я отзывался о них с состраданием, пониманием, даже с теплотой, но в действительности мои названные собратья — грязный, крикливый, вороватый сброд; сразу вспоминаются характерные сценки из кино, подходящие случаи из жизни, протокольно-казенная фраза «совместное распитие». Пусть даже и гипотетическая, умозрительная общность с этими людьми претит мне; представьте себе, во мне еще осталось что-то, похожее на гордость, брезгливость, стыд. В глубине души я сознаю, что поладить с ними будет лучше, правильнее, в конце концов, так быстрее и легче достигнуть заветной цели, но никак не могу перебороть себя, сделать последний шаг. К тому же, у меня водятся деньги, я хорошо одет и еще не лишился повадок прежней, благополучной и благопристойной жизни — это обстоятельство является решающим в формировании наших отношений, воздвигает между нами непреодолимую стену. Мои несостоявшиеся собутыльники, конечно же, все видят, все чувствуют, все понимают и ненавидят меня лютой ненавистью люмпенов, готовых в любой момент растерзать мимикрировавшего плесенью мироеда. Они без сомнения так и поступили бы, будь на то их воля, но пролетарская прямота, вековой давности методы классовой борьбы, увы (или наоборот — слава Богу?), остались в прошлом, им остается только приспосабливаться, притворяться, униженно клянчить копейки. Их натужное лицемерие выглядит жалко и страшно, хочется поскорее убежать, спрятаться в душной полутьме тесной спаленки, все забыть и отрешиться. И я тороплюсь, тороплюсь, тороплюсь. Тороплюсь из последних сил, будто боюсь опоздать, не успеть, будто выполняя какой-то гастрономическо-покупательский норматив. Руки мои дрожат, я отворачиваюсь, прячу глаза, но везде натыкаюсь на презрительные, ненавидящие, брезгливые, жалостливые, недоуменные взгляды. Взгляды эти провожают меня, жгут мне спину, они терзают меня даже тогда, когда я остаюсь совсем один; они даже снятся мне, и я просыпаюсь в холодном поту, с готовым выпрыгнуть из груди сердцем. Господи! долго еще будет все это продолжаться?
Период грандиозного везения оставил мне сбережения, — целое состояние по здешним и нынешним меркам, — даже при самых скромных прогнозах денег этих хватит надолго, много дольше того, что может выдержать мой организм; по-настоящему меня беспокоит лишь то, где меня настигнет смерть. Уж очень не хочется, чтобы это произошло на больничной койке или, еще хуже — на улице. В этом — весь я: чрезвычайно не хочется играть главную роль в хоррор-реалити; на миру и смерть красна — не про меня. И еще, как ни странно, не хочется доставлять хлопоты посторонним. Я и так уже стараюсь показываться на людях как можно реже, и только по крайней необходимости. Однако, даже такое поведение не гарантирует — да ладно симпатий! понимания! — просто индифферентности, безразличия. Соседи сторонятся, косятся, их подозрительность давно превратилась в тяжелое угрюмое презрение. Следующей фазой, наверно, должна стать неприязнь, даже озлобление или агрессия, но я надеюсь — к тому времени совесть моя уже совсем атрофируется, так что, как говорится, милости просим! Хотя бы напоследок хочется побыть холодным и циничным, бесчувственным и наглым. Скорее бы, а то подчас становится совсем невмоготу.
Очень жаль родителей, особенно маму. Она заходит иногда ко мне, и каждая наша встреча превращается в мучение, в пытку, в долгую, тягостную казнь без права смерти. В последний ее приход я заметил, как она украдкой шепчет что-то, а потом прячет за газовую плиту какой-то предмет, — я достал его, когда она ушла. Это была тряпичная кукла с непропорционально большой головой и пуговицами вместо глаз. Язычество какое-то! Колдовство! Надоело все, скорее бы агония!..
VI
А пару дней назад все изменилось. Случилось это во время моей традиционной вылазки в магазин. Все было как всегда: заискивающие взгляды, просительный шепот, ненависть в уголках слезящихся, воспаленных глаз. И все-таки что-то было не так. Какой-то легчайший штрих, нюанс, какой-то намек, робкий, призрачный растворился в декорациях, пространстве, все неуловимо и необъяснимо изменилось. Я оглянулся. Две незнакомых пары глаз царапнули взглядом, обманчиво безразлично потухли, и сердце вдруг прыгнуло, подернулось рябью; я прищурился, всмотрелся. Незнакомцы. Ничем не отличаются от остальных — такие же измочаленные жизнью, изъеденные нищетой, отмеченные всеми непременными в таких случаях атрибутами, отличиями и регалиями. В заношенной и неопрятной одежде, покрытые кастово-кондовым слоем неблагополучия, въевшегося в каждую пору, каждую клеточку тел и душ, с мелкими, невыразительными чертами и рабскими повадками. И все же что-то зацепило. Зацепило и обеспокоило. Нет, я не уловил агрессии, мгновенной дерзкой решимости или глухого и тяжелого замысла, они не вызвали во мне ни тени страха. Это было что-то другое. Совсем другое. Даже вообще. Что-то необычное и в то же время знакомое, далекое и близкое одновременно. Воспоминание о смутном, забытом, дорогом; как трепет неожиданного прикосновения, узнавания во тьме, как тепло и нежность (нет, вы только представьте!) домашнего очага. Что это?
В тот день все у меня шло наперекосяк, я не находил себе места. Казалось бы, что такого? — подумаешь, встретил двух незнакомцев, вспыхнули-согрели, померцали ассоциации! Ну и что? Мало ли! Напомнили что-то-кого-то! Но раз за разом пробуждаясь, плавая в вязком, сонном, в мути, я вновь и вновь вспоминал случившееся, и тепло возвращалось, неожиданно, тихим эхом, — оно напоминало первое весеннее, март, ощущаемое скорей нативно, подсознательно, — материализация предвкушений, кульминация и катарсис зимы, долгого и томительного ожидания. И впорхнула в изможденную мою душу надежда, заметалось, зарябило суетливое-пестренькое — что поделать? я всего лишь человек — а, что, если со мной еще не совсем кончено? Вдруг Фортуна вспомнила, переменилась ко мне? Вдруг вот именно сейчас колесо останавливается, жалобно и недовольно поскрипывая, механики наскоро меняют режимы, переводят стрелки, семафор мерцает фонарями — вот-вот все двинется в обратном направлении? Я усмехался, изливал на затеплившийся было огонек едкую желчь, но надежда (вот же неугомонная! когда не надо!) уже свила гнездо, поселилась в сердце. Что же было во взглядах тех двоих? кто они?
На следующий день я уже искал их у магазина, искал так, будто мы были давнишними приятелями, и у меня было к ним дело. Искал… Давным-давно все лица слились для меня в одно, затертое, бесформенное, пятно, — я надеялся узнать их по мгновенному и острому впечатлению, по импульсу необъяснимого и неоспоримого родства. Я искал, вглядывался, метался, но мир, чужой, нелюдимый, неприветливый молчал; медленно, по капле сочилось отчаяние. А вдруг мне все показалось? Вдруг все это — гримасы белой горячки, галлюцинации, метастазы химер в измученном сознании? Я тонул, почти задыхался, схваченный за горло ледяными пальцами бессилия, как вдруг уже знакомый озноб, едва различимый разряд пробежал холодно и колко, заставил встрепенуться. Я поднял глаза — это были они, мои незнакомцы. Они не просто смотрели на меня, они посылали мне свои взгляды, посылали, словно электромагнитные волны, словно секретные сообщения, одетые в одним нам знакомые символы шифра. Сомнений быть не могло, — краткого мига и вернувшейся вдруг цепкости мысли хватило, чтобы сразу понять — эти двое не были ни бомжами, ни алкоголиками, ни черными риэлтерами (запоздалая вспышка осторожности); под слоями хитрости, угодливости и ненависти в их глазах совершенно неожиданно для себя я рассмотрел любопытство, любопытство и — кто бы мог подумать! — самую настоящую иронию. Да-да, иронию и любопытство — что-то вроде профессионального интереса, — так взрослый наблюдает за ребенком или (вот, более точно!) врач — за испытуемым, принявшим новое, экспериментальное лекарство.
Я застыл, как вкопанный; незнакомцы стояли напротив, не сводя с меня насмешливых взглядов, бросая друг другу негромкие короткие фразы. Они ждали именно меня, они говорили именно обо мне, они даже не думали скрывать этого! И тут в душе моей в первый раз шевельнулся страх. Страх тот самый, настоящий, живой и горячий, как лава, зреющая в жерле вулкана. Кто эти люди? Для чего, для какого эксперимента я нужен им? Я попятился. Я пошел, ускоряя шаг, почти побежал, кого-то толкнул, кто-то шарахнулся от меня. Вслед неслись смешки и ругань, но я не оборачивался. Страх гнал прочь, насмешливые, презрительные взгляды жгли спину. Только дома я смог перевести дыхание. Дрожащими пальцами скрутил пробку, приник к спасительному горлышку. Спрятаться, скрыться от всех — вот о чем молил мой мозг, вот чего требовала каждая частичка моего тела. Скорее, скорее в пристанище забвения, в долгожданную обитель воспоминаний; вот сейчас, еще глоток, еще — и наступит благодать, нирвана, зацветут сады, замерцают звезды, и любимые глаза придвинуться близко-близко, и начнется сначала жизнь, и весна, и любовь, и счастье, и все-все-все…
Иногда ловлю себя на мысли-желании — стать другим человеком, совсем незнакомым, чужим, посторонним. Вот так вот с ходу, вдруг. Окунуться в инородность мыслей, ощущений, воспоминаний. Не теряя при этом своих, оставить их синхронным ручейком, притолокой, отдав доминацию новому — каково это? Другое сознание, другой мир, другое все. При этом оставаясь прежним на вид, а, может, и измениться — неважно — что потеряю, что приобрету? Может быть, смогу додуматься до чего-нибудь этакого (две головы — лучше), открою закон, докажу теорему, а может, наоборот — не выдержу, перегрузки-перебор, надорвусь темечком, тронусь умом? А чувства? — с ними как? Как совместить, например — ну вот, самое очевидное, на поверхности — любовь и ненависть? Трусость и смелость? Жадность и расточительность? Вопрос… Без эмпирики — риторический. Родители всегда ругали меня за мечтательность — вечно он витает в облаках, иди-ка лучше убери у себя, сходи в магазин, сделай уроки, — позже, став взрослым, я ругал себя сам. Зачем? Почему? Все знаменитые ученые, философы, изобретатели — все были мечтателями, просто немного более удачливыми, чем остальные. Может быть, и в этой моей когнитивно-комиксной утопии есть здравое, зерно, быть может, в противоречии, диссонансе, дихотомии, приведенным к одному знаменателю, и кроется секрет бытия, гармонии, всеобщего счастья? Через объединение, слияние, синтез, сопричастность?..
Но дело было сделано — червяк беспокойства поселился в моей душе. Первое, что всплыло в памяти следующим утром, было воспоминание о тех двоих, противоречивое, опасливое и непреодолимое желание снова увидеть их, может быть, даже перекинуться парой-тройкой слов. Я уже понимал, что не смогу удержаться, что обречен раскрыть эту тайну, — может быть, ее разгадка и есть то самое недостающее звено в уравнении? Понимал, но так и не смог перебороть страх, подойти первым, заговорить. Предательская оторопь, оцепенение всякий раз останавливали, бросали в дрожь; ощущение было такое, будто вот-вот рухнешь, сорвешься в пропасть; встречи наши стали походить на неудавшиеся репетиции, множились-наслаивались испорченными дублями. Меня только и хватало, чтобы бросить взгляд, убедиться в искомом присутствии, а потом страх скручивал, гнал прочь; я пристыжено-торопливо ретировался.
Походы в магазин представлялись мне теперь восхождениями на Голгофу (я не настаиваю на этом сравнении, все субъективно, да?), день за днем я нес свой крест, изнывая от бессильного отчаяния, чувствуя себя при этом Иисусом и Сократом одновременно. А мои палачи и не думали конфузиться и уж, тем более, прятаться, по-видимому, все происходящее только забавляло их, доставляло искреннее удовольствие. День ото дня их улыбки становились все шире, поведение — наглее и развязнее. Они позволяли себе отпускать в мой адрес какие-то (наверняка гадкие) шуточки, разражались при этом отвратительным визгливым смехом; мое презрительное высокомерие, мои вальяжно-франтоватые повадки, обладающие свойством холодного душа для остальных, здесь были жалки и бессильны. Между нами существовала тайна, они чувствовали свою власть надо мной, и ничто в мире не могло изменить расстановку сил.
И я бежал, раз за разом, не в состоянии противопоставить что-либо, не в силах выносить эту пытку. Как мелкий воришка, как последний трус с поля боя. Дома, в запоздалом порыве синтетического мужества, я воображал, как расставляю точки, переламываю эту позорную ситуацию. Через колено — вот хорошее, емкое определение! Вот я подхожу к своим мучителям — завидев меня издалека, распознав на лице моем признаки решимости, они бледнеют, улыбки сползают с лиц; они не на шутку обеспокоены, даже напуганы. Мои резкие, прямые вопросы загоняют их в ступор, повергают в панику. «Кто такие? Откуда? Что вам надо от меня?» Я все взвинчиваю и взвинчиваю разговор, терпение мое иссякает, я хватаю за воротник одного, другого — силенки еще есть! остались! — оба бормочут что-то бессвязное, вырываются. И, конечно же — никакой тайны, все оказывается до смешного банальным — обыкновенная скотская наглость, стремление потроллить-поглумиться. Плебс, быдло. И, кажется — все, одержал победу, могу возвращаться домой, гордо подняв голову, но рвет сердце, тянет льдом, холод, вакуум, незавершенность, гложут тревоги, сомнения. Словно невысказанные слова, невыплаканные слезы. Словно несбывшиеся надежды. И вдруг возвращается, наваливается, обрушивается ясное и бескомпромиссное: все это — незнакомцы, магазин, наша встреча — неспроста, неслучайно! Что, может быть! — да, что — может быть! — наверняка! — все это устроено для того, чтобы вернуть мне счастье, и не где-нибудь, в заоблачно призрачных виртуальных далях, в изнеженно-приторном алькове мечты, а прямо здесь, здесь, сейчас, наяву! И отчаяние вспыхивает жаркой головней, я хватаю фотографию в морских ракушках, шепчу жарко, лихорадочно в любимые, распахнутые свету удивленные глаза: — «Нет, нет, все не так!.. Не так!.. Совсем-совсем-совсем не так! Я не трус, хотя — да! да! конечно, трус! Но я больше не буду таким! Я изменюсь, я исправлюсь! Завтра же подойду, заговорю с ними… Завтра же, завтра! обещаю!..»
Но приходило завтра, и страх побеждал, и я вновь опускал глаза, и молча проходил мимо; все, на что хватало моего мужества — только напрягать слух в надежде расслышать что-нибудь. Однажды мне удалось довольно явственно различить краешек фразы, оброненной в разговоре, и я обомлел. До меня даже не сразу дошел смысл услышанного. «А как насчет куклы и шестерок в номере?..». Кукла! Мамина кукла? Но откуда им знать? Мысли забегали, заметались — может быть, совпадение? Другая кукла? Не та? Но шестерки! В моем телефонном номере, действительно, — подряд три шестерки! — откуда это им известно? Два совпадение подряд — это уже не совпадения! Но это немыслимо! невозможно!
Я глушил себя водкой, но хмель отказывал, не брал. Способность к логическому мышлению была утеряна; мысли роились где-то в глубине, смутные, бессвязные, и одна, самая острая, самая упрямая, била в темя, точно, уверенно, сильно. Значит, я все-таки не ошибался? Им нужен я, именно я! Но для чего, черт побери? что они хотят сделать со мной?
Ночь я провел в прострации, мечась между обрывками кошмаров и явью, зловещей, муторной неизвестностью. Иногда казалось, что разгадка близка, ответ найдет, я протягивал к нему руки, тянулся, но проблеск гас, таял в мутной инфернальной хляби. Но должно! должно же быть всему какое-то объяснение! Какой-то выход! спасение!
Наверно, в сотый раз за ночь я очнулся, открыл глаза. Утро навалилось плотной белесой пеленой, я нашарил глазами часы — половина одиннадцатого. Самое время для похода в магазин — соседи уже на работе, завсегдатаи вино-водочного токовища успели разбрестись кто куда, разными способами добыв себе очередной допинг. Все, кроме тех двоих, — я был абсолютно уверен в этом. Мучительный спазм сдавил сердце, но показалось из утренней мути Юлино лицо, ее глаза, дерзкие, насмешливые. К черту! Сейчас или никогда!
Я наскоро оделся и выбежал на улицу. Порывистый ветер рвал с деревьев последние листья, брызги дождя царапали лицо. Как я и ожидал, те, кто был нужен мне, стояли у магазина, курили, негромко о чем-то разговаривали; увидев меня — заулыбались, нагло, хищно. Механически, на негнущихся, ватных ногах я направился к ним; незнакомцы разом замолчали. Я подошел, поднял голову — две пары глаз смотрели на меня все с тем же любопытством, любопытством, смешанным с иронией. Вот! Вот он — момент истины! Сейчас или никогда! Запинаясь, едва не захлебнувшись собственной смелостью, я выдавил:
— Здравствуйте. Мне кажется, нам нужно поговорить.
15.49, четверг, 23 апреля, код №098/13.
от: Директора Блонка в Канцелярию Совета Двенадцати.
относительно: прорыва в деле.
Совершенно секретно.
Внедрение, адаптация агента XSA прошли успешно, зафиксирован контакт с объектом. Связь налажена, веду наблюдение.
Примите уверения…
— Чего не звонишь-то, Второй? Забыл старого приятеля?
— Да уже боюсь, Первый! Позвоню — да невовремя, еще подставлю — совесть потом замучает…
— Да ладно тебе! Подставлю… Хотя, спасибо, конечно, тронут…
— Ну, раз уж позвонил — как дела? Кстати, это сколько ж времени прошло — с последнего разговора?..
— Десять дней — в 15.55 будет точно.
— А ты что, считал?
— Да нет, просто глянул на даты, соотнес, сложил-вычел — вот и пожалуйста…
— Да, блин! Слушай! — десять дней! Чем же таким ты занят был десять дней целых?
— И не спрашивай! Крутился, как белка в колесе. И отбиться не было никакой возможности. Такую секретность развели! — везде — только парами, к аппарату — в присутствии напарника, даже в туалет без сопровождающего — ни-ни! Сопровождающих этих набилось на станцию — воз и маленькая тележка, и всех рассели-накорми, и всем угоди, а тут что — санаторий? гостиница? А работу основную, между прочим, никто не отменял — все полеты-вылеты — в штатном режиме; и каждого встреть-отправь, адаптируй-проследи. Так что, не мог никак, не до разговоров было, ты уж прости, братишка…
— Да ладно тебе! ты ж не по своей воле… Слушай, я, конечно, дико извиняюсь, но в связи с чем такой кипеж? Из-за потеряшки этого вашего? Ну — активность там обнаружилась и все такое — из-за этого?
— Ох, дружище!.. Запрещено об этом, строго-настрого, под страхом смерти…
— Так может, и не надо?
— Нет, надо! Разозлили они меня! В принципе, я и знаю-то немного — говорил же — всего оператор, но, что знаю — расскажу. Агента мы отправляли, братишка. За этим самым Бруном.
— И всего-то? Из-за этого весь сыр-бор?
— Я же говорю тебе — убивать его он отправился, понимаешь? У-би-вать!
— Ни фига ж себе! Это что же — террор? Дела-а…
— Вот то-то!.. Для меня, конечно, все они одним миром мазаны, но, видно, не такая уж этот Брун сволочь, раз власть на него ополчилась. А? Что скажешь? Какое мнение в столице?
— А что в столице? Знавал я пару ребят из Канцелярии, пересекались периодически. Исключительно положительные отзывы — адекватный, вменяемый, никогда ни в какой подлости не замечен. А что из мажоров — так разве его в том вина. И потом, кто из нас не хотел бы оказаться на его месте? Из грязи — в князи? Как насчет тебя самого, а?
— Из грязи — в князи? — лихо, брат, в точку. Хотя абракадабра какая-то, грязи-князи, кто такие эти князи… Ну, да ладно. Слушай, а правду говорят, что он якобы супермаг, самого Мюрра может за пояс заткнуть? Ты извини, если глупость спрашиваю… У нас в здешней глухомани, да за всеми этими рогатками секретностей — толком и не знаешь ничего…
— Да что ты извиняешься на каждом слове, ей-богу! Ну да, силен он по этой части. Насчет Мюрра заткнуть — не знаю, а вот любого другого — это да.
— Обидно будет, если убьют…
— А ты подожди пока обижаться. Не вечер еще…
— Послушать тебя, так ты знаешь больше, чем говоришь…
— Лишь бы не наоборот, коллега, лишь бы не наоборот…
18.49, четверг, 23 апреля, код № -077/16
от: Директора Лисса советнику VII Сержу.
Относительно: некоторых открывшихся данных.
Совершенно секретно.
Ваше превосходительство! Хотел бы вернуться к предыдущему разговору. По агентурным данным прибывший на Дикси Зет спецпредставитель имеет полномочия на ликвидацию объекта. Разумеется, права — не обязанности, но наделение ими непосредственно накануне выбора почти со 100%-й вероятностью декларирует, какой именно выбор будет сделан. Опуская такие мелочи, как гуманность и закон, считаю своим долгом и беру на себя смелость напомнить о конечной цели проекта, значении в нем объекта, а также о некоторых других, сугубо деликатных вещах, имеющих место быть в отношениях с ним Ваших (в большей, разумеется, степени) и моих (в меньшей).
Продолжаю наблюдение, жду инструкций.
Примите уверения…
08.12., пятница, 24 апреля, код. №1243/46.
от: советника VII Сержа Директору Лиссу
Относительно: романтических бредней и субординации.
Совершенно секретно.
Милый мальчик! Только достаточно давнее знакомство и составленное и неоднократно верифицированное мнение о Вас, как о человеке хоть и с оригинальными несколько взглядами, но честном и порядочном, заставляет меня отказаться от репрессий, сарказма и внеочередного теста на лояльность и профпригодность. Однако, хочу напомнить: недоговаривание вкупе с намеком — в данном конкретном случае — на бездушие и предательство — дурной тон в любой ситуации, а с точки зрения служебно-эпистолярной этики — так и просто вещь абсолютно неприемлемая и недопустимая. Впрочем, в угоду собственной (в меньшей степени) и Вашей (в большей) приверженности общему делу готов закрыть на это глаза. Но мы с Вами — профессионалы, и поэтому должен спросить — отбросив все этикеты и экивоки — что Вы предлагаете? Конкретно. Отправить группу захвата на станцию? Ликвидировать спецагента? А, может быть, поговорить с Мюрром, убедить его смягчить, а то и вовсе отменить приказ? Опуститесь с небес! И возьмите себя в руки! Во-первых, такой вариант предусматривался с самого начала, если Вы помните, — риски оценивались, просчитывались, и каждый знал, на что идет. Во-вторых (опять-таки, если Вы помните), Брун не из робкого десятка и не из тех, кого можно взять голыми руками. И, в-третьих — вдогонку и в противовес Вашим туманным намекам на некие деликатные вещи, имеющие место быть и так далее. Потрудитесь запомнить — объект был (пусть вас не смущает прошедшее время — говорю в контексте схемы тогда — сейчас) моим ближайшим другом и его потеря, если таковая случится, причинит мне боль не меньшую, чем Вам, уж поверьте! Также не лишним, думаю, будет и упоминание об общей цели и ответственности перед товарищами, чье мнение, кстати говоря, тоже не мешало бы учесть..
И потом, ведь мы не знаем доподлинно, какие точно инструкции получил спецпредставитель, не так ли?..
Глава 3
Ум небольшой, неглубокий, вообще, про таких как я говорят: задним умом силен. Не хочу, не буду соскальзывать в негатив, в пошлость, разбавлять сальностью драматичность предмета; перспектива барахтанья в тине латентно-сексуальной подоплеки, апелляции к словарю вызывают приступ идиосинкразии. Вообще-то да, коннотация обидная, но на самом деле не имеет с реальностью ничего общего, издавна качество это (чтобы не резать лишний раз слух назовем его недогадливостью) приручено, признано, востребовано. Имеет право. Лучше и не придумаешь для таких занятий, как, например, писательство и, вообще, всех других профессий ретроспективы, привыкших оперировать категориями прошлого, возможного и несостоявшегося, суррогатами были и яви. Одним словом — творческих. А что такое творчество? — в данном конкретном случае — писательство? Никто не задумывался? Если отбросить всякие околичности и высокие слова — самообман, экстраполированный вовне, сокрытие собственных изъянов за ширмой вымысла; мнение о том, что художник описывает в произведении самого себя — ошибочно, навязано общей лживой традицией. Он хотел бы быть таким — да! но, согласитесь, хотеть и быть — разные вещи! В итоге вместо правды, честного и беспристрастного анализа, так сказать, руководства к жизни человечество получает набор надуманных и никчемных побрякушек — очередную порцию чьей-то рефлексии, упакованную в пеструю обертку какого-нибудь расхожего сюжетца, украшенную разной мишурой и финтифлюшками. И вместо того, чтобы гнать взашей, ну, или хотя бы отнестись скептически ко всем измышлениям этих фанфаронов и краснобаев, мы возносим их и образы, ими созданные, на пьедесталы и подиумы, одариваем почестями и любовью. Стремимся к призрачным вершинам, топча, не замечая золота под ногами. Сбивая эти самые ноги в кровь, добровольно задвигая себя, трудолюбивых и самоотверженных муравьев истории, героев и тружеников сцены на вторые роли, в неблагодарную и унизительную слякоть массовки, — очень характерно для мира со сбившимися ориентирами, перевернутого с ног на голову.
Нет, я не правдоруб и не максималист, просто так уж сложилось, — я все это вижу, понимаю, чувствую, как никто другой. Потому что — изнутри, аффилировано; я — шпион, предатель и разоблачитель, самого себя, вас, да кого угодно — все мы одним миром, — способен разгадать все, любые ухищрения псевдологического лицемерия. Иногда не могу связно и внятно объяснить — это да, косноязычие — моя пята, еще одна насмешка судьбы, — иногда накатит тоска, прилив откровенности: а, может быть, в этом и кроется секрет моего разоблачительства? Лицемерие в лицемерии, на лицемерии сидит и лицемерием погоняет, лицемерие в квадрате, в кубе — как результат невостребованности интуиции и воображения, невозможности тех самых славы и почестей, уготованных мне и по каким-то причинам у меня отнятых?
А с какого-то времени меня стали беспокоить еще и совершенно непредвиденные моменты: а что из всего этого грех? что может быть квалифицировано — чего ходить вокруг да около! — в Страшном Суде (буде таковой когда-нибудь состоится) как наиболее отягчающее, непростительное? Нет, не то, чтобы я стал набожным — Бог с вами! Я просто… Да, да! Да, черт побери! увы и ах! И я думаю об этом, помню постоянно, ежечасно, ежеминутно. Потому что я — трус. Впрочем, и здесь — ничего странного, необычного. Малодушие — неотъемлемая часть творческой личности, за редкими исключениями (только подчеркивают правило), в которые я тоже не особенно и верю, — скорее всего, какая-либо эмоциональная мутация, результат воздействия среды обитания; в каждом случае надо разбираться отдельно. Кроме малодушия в этом наборе еще присутствуют слабость, несообразительность, нерешительность — именно те качества, которые я так презираю в людях и ненавижу в себе.
Впрочем, как ни странно, ненавижу я себя лишь изредка, в моменты острых душевных кризисов, тоски, рефлексии, — это невольно наводит на размышления (все та же надежда, самообман) об избирательности совести, великолепно развитом инстинкте самосохранения и явствующем из этого факте избранности; в конце концов, цепь рассуждений заканчивается претензией (и все-таки!) на глубину ума. И я уж было совсем готов воспрять, но здесь (слава Богу!) выступает на сцену сарказм, я вспоминаю кое-что еще, из того, что по этическим соображениям я здесь не привожу, а также то, что память успела подчистить-подретушировать, и очередной очаг надежды оказывается локализованным, растоптанным железными ногами очередного Паши Эмильевича, ретиво-старательно заметающего следы чувственной интервенции. Не быть вам, Снегирев, ни философом, ни героем.
Впрочем, все относительно. Человеческая мысль, по-моему, более всего характеризуется игрой в шахматы — да-да, нужен острый ум, память, выдержка, расчет, но все это — одномерно, кастрировано, в рамках одного дискурса, одной плоскости. Самый невероятный кульбит — превращение пешки в ферзя, — коридор, оставленный фантазии, слишком узок, ничтожен. Нет, чтобы эту же пешку наделить возможностью выбора, способностью летать или вообще катапультировать в другую игру, за помощью. А так — однообразно все, пресно, скучно. Красиво, помпезно и скучно. Покер в этом смысле куда как интереснее, перспективнее — будто черствую монохромность гравюры раскрасили, оживили, озвучили. Хотя, все равно, в конце — тупик, бетонная гладь, серая тоскливая обреченность. Контрацепция мечты, заложенная в ней самой, — все давным-давно пройдено, изучено, описано. И все порывы, и надежды, и озарения — лишь безнадежные и неуклюжие трепыхания, наивные и нелепые инстинкты каждой новой жизни; человеку свойственно надеяться, обманываться, обманывать…
Впрочем, простите, кажется, снова наговорил глупостей, непотребного, не обращайте внимания. Это потому, что — неудачник, из бессилия, ревности, из-за угла и вдогон. И только не бойтесь меня! ради Бога, не бойтесь! И пусть вас не обманывает нехорошая слава, темный шлейф, особенно после той истории с молнией. Нелюдимый вид, боевая раскраска… Бог с вами! На самом деле я — безопасен! безопасен и безобиден! Как кит, как уж, обитающий в водосточной канаве…
— Отчего ж не поговорить, коли есть, о чем, — словоохотливо отозвался тот, что пониже, подвижно-расхлябанный, как на шарнирах, повернулся к приятелю. — Верно я говорю, Серега?
— Верно, — лениво согласился высокий и плотный (а ничего бомжики питаются) Серега, окидывая меня оценивающим взглядом. — С хорошим человеком отчего ж не потолковать.
Они смотрели на меня, разные и одинаковые, похожие как две капли воды в своих неопределенного цвета куртках, с уродливыми руками, с изъеденными жизнью лицами и масляно поблескивающими глазками, — канонические архетипы самих себя, убедительные и одновременно фальшивые в своей нарочитой бесхитростности, настороженно-развязной фамильярности. А я молчал, опустошенный, подавленный. Собственной решимостью, быстротой событий. Я вдруг увидел себя их глазами — вчерашнего счастливчика и мажора, жалкого, нелепого, еще пытающегося, тщащегося, увидел, и окончательно сник.
Однако, похоже, мои собеседники были готовы к подобному развитию событий. Подхватив под руки, они втащили меня, потерявшего почти связь с действительностью, в магазин и на удивление ловко и быстро сделали все необходимые покупки; изредка, на мгновение возвращаясь в сознание, я слышал над ухом их торопливый, сбивчивый шепот, препирания, подсчеты. Следующее пробуждение произошло уже дома, в любимом кресле в гостиной — и опять они, мои мучители — склонились над обеденным столом, хлопочут, суетятся. Что они там делают? Я кашлянул, они обернулись, живо, напугано; тот, которого звали Серега натужно и застигнуто обрадовался:
— Леха! Ну, наконец-то! А я уж думал — придется скорую вызывать, хорошо — Толик остановил. — на лице его застыло выражение интриги, Деда Мороза, вытаскивающего сюрприз из мешка. — Зато посмотри, что у нас есть! Оп! — он отстранился с видом фокусника, повел рукой — бутылки, бутылки, бутылочки, коробки, банки, консервно-бутылочный вернисаж, колбасно-килечная пастораль. Лукуллов пир эпохи гастрономического декаданса; роскошь, масштабированная нищенским воображением. Тошнота плеснулась мутноватым спазмом, я сглотнул слюну.
Серега обиженно насупился.
— Ты чего? Все свежее, никакой просрочки…
— Да ты не тушуйся, братан, — грубовато-вовремя (балагур-контактер?) ввернул Толик, — мы ж понимаем все. С непривычки и не так вырубишься. Слушай, Леха, а, может, ты это? специально? Притворился, чтоб не суетиться? Типа проснулся — а стол уже накрыт? Ловко! — он неприятно, заискивающе хохотнул.
Ага, Леха. Значит, мы уже познакомились, и этот, который помельче — Толик. И когда только успели? А управляются они сноровисто, где научились? — мысль потухла, растаяла, затянутая дискурсивно-смысловым водоворотиком.
— А откуда… вы знаете? — я не узнал своего голоса, хриплого и непослушного.
— Что? Что бухать тебе в лом? — Толик панибратски осклабился. — Так у тебя ж на физиономии написано. Нежный ты, не обтесался еще. И потом, — он со знанием дела (екнуло-кольнуло) огляделся, — по хате видно…
Я глянул вслед за ним — несчастное, милое мое логово, полигон и жертва перипетий последних недель неожиданно вызвало неприязнь, едва ли не отвращение, захотелось что-нибудь порвать, сломать, разрушить. Сделать хоть что-нибудь, как-нибудь поколебать навязываемую жеманную идиллию, приторно-благостную чинность.
Мелькнула суетливо-суетное, мыслишка: бесконечно далеки вы, синьор Снегирев, вслед за ней еще одна, мутная, темненькая: а не полазили ли эти, далекие по квартире пока ты спал? — будто подслушав, Толик затараторил:
— И не думай там чего! — мы ж не гопники какие-нибудь, честное слово. Извини, конечно, что похозяйничали, — ну, так ты вроде как отрубился, глаза закрыл, не говоришь, не отвечаешь, мычишь что-то нечленораздельное. Вот мы и…
Толик, голос его отдалились, кровь прилила к вискам — я увидел, как Серега взял в руки фотографию Юли.
— Поставь на место.
Он обернулся ко мне, осклабился, пульс вытянулся нитью.
— А это кто? Жена?
Багровое с черным, расползлось, поплыло; прыгнуть, сбить с ног, затоптать…
— На место поставь, тебе сказано…
— Э-э, ребята, — как бы невзначай Толик стал между нами, угловато-беспомощный, беззащитно-жертвенный. — Вы чего? Еще и не пили вроде даже…
Неохотно, будто делая одолжение, Серега поставил фотографию, Толик метнулся назад к столу, схватил бутылку:
— Так, ребя, пора выпить! — торопливо, мелко подрагивая губами, лицом (переигрывает?), разлил по стаканам. — Ну, Леха, спасибо за угощение! Такого хавчика давно я не видал. Порадовал ты нас щедростью…
— И гостеприимством, — буркнул (шаркнуло-отозвалось) Серега.
Они салютовали стаканами в мою сторону, выпили ловко, лихо (куда тебе. Снегирев!), Толик вновь разлил.
— Леха, а ты чего? — он кивнул на мой нетронутый стакан.
Серега фыркнул, дернул щекой.
— Брезгует! Рожей мы с тобой не вышли…
Толик состроил укоризненную гримаску.
— Ну. зачем ты так? Вдруг плохо человеку? — он бросил на меня взгляд, полный сочувствия, и все происходящее сложилось вдруг пазлом, кургузенькой простенькой декорацией — качели кнута и пряника, слаженность диалогов; все — спектакль, плохой, бездарный, во всем сквозит фальшь. Усталость, отвращение навалились, подчинили, я сделал глоток, другой. Тягучая влага непривычно, как-то зло обожгла горло, я недопил, отставил стакан.
— Что, и в самом деле нехорошо? — Серега окинул меня цепким взглядом, тут же, будто вспомнив о чем-то, коротко хохотнул. — Ну, ничего, нам больше достанется.
Я промолчал. Запоздавший хмель толкнулся в голову горячечной решимостью. Какого черта! Что здесь делают эти двое! Гнать! Немедленно! сию же минуту гнать взашей! И к черту все тайны, интриги! пусть другие ведутся, помоложе, поглупей!
Я прокашлялся, гости подняли головы.
— Господа, предлагаю… м-м… завершить трапезу и покинуть мой дом. — в следующий момент я увидел их глаза, осекся — да они просто не понимают! Предлагаю, завершить, покинуть — здесь что — палата лордов? Вот если бы матерно, со скандалом! С мордобоем, со скорой, с милицией! Вот соседи повеселились бы!
И все-таки. Первым отреагировал Толик.
— Слышишь, братуха, нас, кажется, выгоняют, — он попытался повернуться к Сереге, покачнулся и едва не упал, в последний момент вцепившись в скатерть; испуганно звякнула посуда. — А я, может, никуда и не хочу уходить. Мне здесь нравится…
— Ну, так и не ходи, — Серега не сводил с меня взгляда. — Тебе, вообще бы — лучше поспать!
— А и впрямь, — бессмысленно улыбаясь, Толик встал, сделал несколько шагов и рухнул на диван. Что? Этого только не хватало! Я вскочил, встряхнул его за плечо, из-за спины раздался Серегин равнодушный голос:
— Бесполезно. Его теперь и пушкой не разбудишь.
Я едва не задохнулся от злости.
— А мне плевать! Выметайтесь к черту! Выметайтесь немедленно, я сказал! Или я вызываю (вот так! вот так! плевать на соседей!) милицию!..
Серега развернулся ко мне вместе со стулом, губы сжаты, глаза — стволами ружей.
— А ты поостынь, — веско посоветовал он, — чего воздух зря трясти? И потом, зачем сразу — милиция? — ты сам нас пригласил. Сказал, поговорить надо. Или забыл? — пауза повисла, куцая, поникшая, марионетка, слетевшая с руки.
Он встал, прошелся, остановился перед Юлиной фотографией.
— С ней хочешь остаться? Упиваешься жалостью? Фантазер?.. — он смотрел на меня снисходительно, почти презрительно — надо, надо съязвить, парировать, но нет сил; апатия, опустошенность навалились, стреножили, — да пошло оно все! будь, что будет! И в самом деле, чего трепыхаться-артачиться? — что-то связывает нас, обрекает друг на друга — не пора ли включить свет, расставить точки?
Я поднес стакан ко рту, залпом выпил — опять сейчас или никогда? Э! сколько веревочке не виться!..
— Кто вы? Зачем я вам?
Дешевой гримаской скользнуло бездумное, развязно-неубедительное:
— Не понял?.. — скользнуло, кольнуло мутно, гаденько, отозвалось брезгливостью, раздражением; я взглянул ему прямо в глаза.
— Слушайте, хватит ломать комедию! Вы — не пьяница и не бомж, — я не до такой степени идиот. Давайте начистоту.
Он пожал плечами, поскучнел.
— Ладно, раскусили; начистоту — так начистоту. Если честно, мне и самому надоело… Мы — доктора, наркологи, наблюдаем за вами. Чтоб не спились окончательно, дров не наломали. — и опять — гаденько, с сарказмом, ожгло щеки: — Нас ваши родители наняли, переживают они, беспокоятся за вас.
Я вскинулся было, набрал воздуха, но споткнулся об улыбку, жесткую, холодную; мысль метнулась, схватила первое попавшееся, с поверхности.
— А при чем здесь кукла, три шестерки?
Улыбка дрогнула, съежилась.
— Подслушали? Да, впрочем, какая разница… Наши маленькие профессиональные секреты, — должны же мы были составить ваш психологический портрет. Ведь и номер такой выбрали не случайно, и куклу выбросить не смогли, так?
Сознание плыло, словно эфир в телефонной трубке, шумело глухо, невнятно.
— Ну, допустим…
— Не смогли, не смогли, — улыбка застыла, будто примерзшая. — мы проверяли: лежит на месте.
Я закусил губу — чертовы проходимцы! Мысли смешались, в висках — пульс, быстрые, злые толчки.
— Ну, хорошо, хорошо, я понял. Дальше — что?
Улыбка мутировала ухмылкой, ожило, шевельнулось раздражение.
— А дальше будем вас лечить
— И как же?
— Согласно нашей чудесной методике.
— И в чем она заключается, эта ваша методика?
Он откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди.
— Однако. Я слышу нотки недоверия в вашем голосе.
Я прислушался к себе; мысли метались, драли циновку импрессии; захотелось проснуться, подставить голову под ледяную воду, замереть так надолго, навсегда…
— И все-таки.
Сергей вздохнул, заговорил монотонно, заучено-скучливо.
— Мы погружаем пациента в состояние гипнотического сна, сформированного из его фантазий, если проще — осуществляем его мечты, помогаем реализоваться. В результате сознание получает сильнейший положительный стимул-импульс — пить больше незачем, жизнь хороша и без алкоголя. — он усмехнулся. — Надо признаться, роль доброго волшебника посильно скрашивает негативную сторону профессии…
Раздражение вызрело злостью; я едва удержался, чтобы не ударить его.
— А откуда вы знаете, о чем пациент мечтает?
— Обижаете. Перед непосредственно процедурой проводится комплексное исследование, за вами, например, мы наблюдаем уже почти две недели. Еще столько же времени ушло на изучение вашей биографии, мы знаем о вас все — от цвета ползунков, в которые вы гадили в детстве, до имени девушки, запечатленной на этом фото, — вы уж извините, здесь мелочей не бывает…
— Ну и что?
— Что?
— Ну, выяснили вы то, что хотели?
Сергей развел руками.
— Собственно говоря, да. Хотя, точно это сможет показать лишь результат. — он поспешно добавил: — Но прокола быть не должно. Их до сих пор не было. Ни одного. Мы моделируем наши эксперименты очень тщательно, просчитываем все риски, все варианты — стелим солому, так сказать…
— А можно подробнее? Хотя бы в общих чертах? Фабула, канва?..
Он возвел глаза к потолку, немедленно став похожим на патера; пальцы невольно сжались в кулаки.
— Канва везде и всегда одна и та же: вы отправляетесь в путь, чтобы совершить свой подвиг, какой — непринципиально. Найти сокровище, победить дракона, освободить принцессу, мало ли… Находите, побеждаете, женитесь, получаете то, чего хотели, вы — герой, чемпион, триумфатор; ну, а дальше — все, как я сказал. Но, повторяю, каждый конкретный случай требует конкретного подхода…
— А почему я раньше о вас не слышал?
— Старая история — как трудно пробиться новому. Завистники, конкуренты, бездари, дилетанты. К тому же, мы сравнительно недавно практикуем, еще не успели прославиться, простите… — я уже ненавидел его, его остроумие, талант, искушенность.
— А родители? Почему они меня не предупредили?
— Об этом и речи идти не могло — вся подготовка должна проходить втайне от больного.
— Почему? Зачем?
— Для точнейшего диагностирования. Психокод — тонкая штука, иногда попадаются такие экземпляры… — он осекся, увидев мои глаза.
— Я надеюсь, мой не вызвал сложностей?
— Нет, что вы, в пределах разумного. А почему вы спрашиваете?..
— Потому, что хочу расплатиться и прекратить наше… э-э …сотрудничество. Сколько я вам должен?
В глазах — смутное, темное, усмешка, тонкая (нет, я убью его!), снисходительная.
— Нисколько. Ваш case ляжет в основу статьи для Medline.ru, так что будем считать работу оплаченной.
— Статья! Еще лучше! Я чуть было не стал звездой! Знаменитостью!
Сергей выглядел абсолютно спокойным.
— Напрасно вы так переживаете — фамилии, даты, топонимы изменены, любая утечка исключена; у нас, вообще, все и всегда — абсолютно анонимно.
Душило-распирало, трещали, крошились дамбы благоразумия.
— Как бы то ни было. Я принял решение — я в ваших услугах не нуждаюсь. Засим — я вас не задерживаю… — я изобразил что-то наподобие императорского жеста; будто защищаясь, Сергей выставил руки ладонями вперед.
— Хорошо-хорошо, мы уйдем, прямо сейчас, не сомневайтесь. Просто в качестве постскриптума, эпикриза-анамнеза, так сказать — позвольте узнать: а что дальше? Не поймите неправильно, чистое профессиональное любопытство…
Холодком, зябко скользнуло сомнение, неизвестность; хмель, тоска, отчаяние соединились, выплеснулись желчью, злой, бессильной откровенностью.
— А хоть что! Пить буду! Деградировать, опускаться! — это хотели услышать? Умирать буду, если хотите!..
Он покачал головой.
— Нет.
— Что нет?
— Умереть не получится. По крайней мере — в ближайшем обозримом.
В горле пересохло, заплясали огненные с фиолетовыми разводами кляксы.
— Это почему же?
Он пожал плечами, улыбнулся грустно, устало; неожиданно стало (вот же черт!) виновато, тревожно.
— Не сможете. Не та фактура. Такие как вы живут прочно, основательно, корни пускают глубоко. Кроме того, может сработать еще и так называемый закон подлости, — это когда назло и наоборот. И закончится все, — улыбка снова стала жесткой, ледяной, — общей палатой, процедурами, капельницей, клизмой…
Муть отхлынула, я с тоской посмотрел на него. Зачем разыгрывать этот спектакль, зачем тянуть время? Раны бередить зачем? Элемент игры, профилактическое кровопускание? И ведь остается, прячется что-то недосказанное, темное, фальшь…
— А вы — злой.
— Увы, нет, просто повидал многое, многое знаю. Все болезни и больные похожи друг на дружку, подвержены тем же законам…
Решимость растаяла, надломилась весенней сосулькой.
— И что же делать?
Он придвинулся, заговорил мягко, задушевно — слова уже не жгут, не ранят:
— А, может, просто хватит фантазировать? Может, пора взглянуть правде в глаза? Никакая ваша Юля не мечта, не Богиня (он что, мысли мои читает?), и никуда она не пропадала. Просто ушла от вас, вот и все. И вы — не герой, и фантазии ваши — банальное бегство от действительности. В которой вы, увы, не состоялись, и которой — нет-нет, никакого сарказма — испугались. И все это отсюда, со стороны отнюдь не кажется трогательным и романтичным; вы уж извините, из возраста Ромео вы давно вышли. Короче, налицо — банальное падение, саморазрушение, деградация. Умного и сильного вчера еще человека, мужчины, гражданина…
Он оборвал монолог, и я будто поплыл в тишине, в прозрачной, инертной невесомости, полупрострации. Тщедушный гнев сменился тоской и безысходностью, спазм сжал горло. Неожиданно я почувствовал себя на мартовском льду, посредине реки — снежная гладь во все стороны, потерянность, незащищенность, пустота…
— Вы не понимаете, — слезы жгли, душили (да что это со мной!), — мне нужно побыть одному… Я не могу так… Это предательство… — хотелось прижать ладони к лицу, погрузиться в привычное горькое, острое, кромешное, и в то же время пустота угнетала, давила; я ждал его слова, его голос — он уже стал частью, необходимостью, условием; я не мог, не умел, не хотел быть без него. И он вынырнул, подхватил, увлек, глубокий, завораживающий, зовущий…
— Предательство? Никакое это не предательство, — пустота подернулась патиной, текстурой надежды, — просто самосохранение, если хотите — обновление, ренессанс; возвращение к жизни. Да, жизнь — трудная, местами мстительная, но незлопамятная, забудет, простит, — мало ли, убежать хотел, испугался, маленький, глупый, бывает. Но нужен залог, доказательство лояльности — пара-тройка адекватных решений, благоразумных поступков. Например, выбросить из головы весь этот фантасмагорический бред, все эти мечты о смерти, этот несуществующий, иллюзорный мир. Отыскать, в конце концов, эту вашу Юлю, настоящую, материальную, одним фактом ее существования, отражением на сетчатке стереть из памяти фантом… Очаг боли и бессилия, метастаз безысходности…
Он говорил что-то еще, но я не слушал, не слышал; мысль рванулась, к воздуху, на свет, — глоток, еще — вот оно, ну вот же!
— Отыскать? — осколки, разрозненное соединились простым и ясным, затеплились розовым, горизонтом. — Говорите! Говорите же! Вы сплетете для меня эту историю?
Голос улыбнулся, глаза поплыли рядом, мягкие, чистые, добрые.
— Конечно, почему нет! Злой волшебник похитил прекрасную принцессу по имени…
— Юля…
— Конечно-конечно! Юля! И вам нужно ее освободить…
— Да… Да… Освободить…
Все скользило, утекало, мимо, сквозь, где-то далеко жили, кружились слова: Юля, освободить… Да, да, все так, все правильно… Давно нужно было, самому… И все-таки, что-то останавливает, держит, саднит, горечью, тревожным.
— А я… я справлюсь?..
Откуда-то сверху и отовсюду — ласковый взгляд, вкрадчивые интонации.
— Конечно… Неудача исключена, все учтено, каждый шаг — под контролем…
— И когда это все можно будет устроить?
— Да прямо сейчас, если вы не против, конечно… Чу-чу-чу! Не надо так переживать. Всей процедуры — час, не более. Проснетесь, будете — как огурчик.
Час, огурчик… Легко ему говорить…
— Так, встаем, встаем… Вот сюда, пожалуйста…
— А куда мы идем? К Юле?..
— К Юле, к Юле… К ней, к кому же еще… Так, секундочку, уберем нашего друга…
— А что это с ним? Он спит?..
— О, Господи! Не обращайте внимания, попросту пьян. Такая реакция организма на алкоголь… Сапожник без сапог…
— Сапожник без сапог…
— Да-да, именно… Сапожник… Так, сюда… Осторожно, ногу… Так…
Сердце прыгнуло, провалилось куда-то вниз, в плотное, глухое, в бездну. Голова закружилась, налились слабостью, дрогнули мелко колени, — низко, со дна — муть, оторопь, страх — нет! нет! только не здесь! не сейчас! В другой раз, в другой день, когда-нибудь потом, где-нибудь, как-нибудь — пожалуйста! прошу! умоляю!
Кто-то склонился, смотрит, глаза — два черных колодца, мгла, хлябь, омут.
— Глупости! Все — глупости! Помните? — никогда и нечего не бойтесь! Вы же хотите найти Юлю? свою Юлю? Победить злого волшебника? Стать королем? Решайтесь! Да? Отвечайте, да? — напор, сила, власть; маленькие, с игольное ушко зрачки. — Да? — голос взлетел, упал откуда-то сверху; рядом, вскользь, мимо, со всех сторон — гулкое, многократное, эхо. — Да? Да? — эхо пульсирует, то приближаясь, то удаляясь, зрачки двигаются, пульсируют вместе с ним. — Да? Да?
— Да, — выдавил я, и что-то грузно перевалилось через поручни, корабль мягко и плавно отчалил.
Все стихло; где-то вдалеке ожило невидимое фортепиано, тихие, неуверенные аккорды взлетели, закружили, обволакивая, убаюкивая. Пальцы едва касались клавишей, инструмент негромко вздыхал вслед уходящему берегу, томно перекликались регистры, переплетая звуки в неясной, нестройной мелодии. Мелодия росла, ширилась; вот добавилась еще нота, еще одна, теперь мелодия стала объемной, сильной — раскидистая крона, полноводная река. Вот она рванулась, хлынула широко и вольно — смыты границы, раздвинуты пределы — и я растворился в ней, стал ее эхом, продолжением — послушный и благодарный гомункул, крохотный осколок великого огромного целого. Восторг, нежность, гордость переполнили, слились в экстазе безграничного, абсолютного, непререкаемого; я замер в хрустальной колыбели, в серебряной паутине сладостного и томного, ожиданий.
Вдруг все изменилось. Смутная тревога, беспокойство — мелодия подернулась стремнинами пассажей, омутами пауз, минуя andante и allegro, взвилась в presto, и последующее стремительное падение в largo едва не погубило меня, обрывая в лохмотья сердце, загоняя пульс в штопор, — сознание угасало, я едва мог воспринимать происходящее. Словно зверь в клетке, мелодия металась в тесном проеме, и я метался вместе с ней, сгорал между небом и землей, между жизнью и смертью; блаженство сменялось болью, счастье — отчаянием. Чувства сбились в невнятный, спутанный клубок, не хватало воздуха, я задыхался, в конце концов, опустошенный, обессиленный, провалился во тьму, и не было больше ни горя, ни радости, ни страха, ни сожаления, не было ничего — только я и пустота, я и эта вязкая, медленная смерть…
Время остановилось, пространство выскользнуло из границ, вяло, безнадежно я пытался почувствовать хоть что-нибудь, искал и не находил себя. Где-то вдали умирала мелодия, безумные всплески затихали слабыми отголосками, а я погружался в небытие, в его неподвижное, ледяное равнодушие, я тонул, словно через стекло иллюминатора, из жизни наблюдая за самим собой. Холодно и отстраненно сканируя бесполезные рефлексы, различая невнятные ощущения — я был по ту сторону, один на один с вечностью. Мы были равны, тождественны с ней, уравновешивали друг друга, как два полюса, два разнонаправленных потенциала, и в мгновенных, неуловимо обезличенных трансформациях, во внезапных и полуобморочных вспышках осязания я чувствовал ее и свою вневременность и бессрочность, величие и ничтожность, с ней вместе плыл, властвовал, простирался, умирал и воскресал; я сам был вечностью.
Неожиданно знакомые ледяные глаза, глаза с пульсирующими зрачками метнулись из темноты, и что-то дрогнуло, вспыхнуло, отозвалось. Глаза… Где-то я уже видел их, когда-то уже в них смотрел. Кому они принадлежат? Останки любопытства ожили, всплеском угасающей воли послали вслед эхо воспоминания. У Юли были глаза, я любил смотреть в них. Любил. Я любил Юлю. Кто такая Юля? Где она? Где я? Кто я?
Вслед за первым слабым импульсом пришел другой, за ним — третий. Сквозь мельтешение крыльев мелькнул краешек неба, остро и горячо повеяло солнцем, свежестью, простором. Туда, туда! Наверх! Там теплые ветра, моря листвы, исполинское светило брызжет фотонами жизни; там ждут любовь и счастье!
Будто росток сквозь асфальт, я потянулся вверх; мелькнули, скользнули вниз чьи-то тени, голоса, смех. Вновь откуда-то вынырнули и приблизились все те же самые глаза, — темная и злая сила, источник боли и страдания. Это они бросили меня сюда, обрекли на мрак и безмолвие, забвение и смерть! Смерть! Пальцы сжались, нащупали рукоять, и я ударил, ударил по этим мерзким желеобразным сгусткам, по этим водянистым и сумрачным болотцам, и неожиданный крик, дикий, истошный, разорвал пространство, вырвал из черного и тяжкого забытья.
Я открыл глаза, и пульсацией, будто в нагромождении проекций, рваного и кошмарного сна, увидел себя, лежащего на теле Сергея, свою руку, сжимающую нож, по самую рукоять всаженный ему в грудь. Увидел остановившиеся мертвые его глаза, гримасу, исказившую лицо, увидел и снова провалился в темноту.
07. 49, понедельник, 11 мая, код №098/14.
от: Директора Блонка в Канцелярию Совета Двенадцати.
Относительно: ситуации, вышедшей из-под контроля.
Совершенно секретно.
Настоящим ставлю в известность: агент XSA на связь не вышел, пропущено несколько контрольных сеансов. Также сообщаю: объект наблюдения запеленгован в диапазоне частот Экваториального округа Директории №6. Продолжаю наблюдение, жду распоряжений.
Примите уверения…
08.01, понедельник, 11 мая, код. №1033/122
от: Исполнительного Секретаря Хоука Директору Блонку.
Относительно: безумия чистейшей воды.
Совершенно секретно.
Не соблаговолите ли, милостивый государь, просветить меня относительно происходящего на вверенном вам участке? Можете хотя бы в общих чертах обрисовать обстановку? Так что же случилось с агентом XSA? Помнится, нареканий к присланному оборудованию не возникало, также не возникало (я, во всяком случае, о них не слышал) проблем в понимании поставленных целей и задач. Тогда каким же образом XSA мог пропасть? Если находился (должен был, по крайней мере!) в режиме постоянного интерактивного наблюдения, и такой режим был налажен, — вы лично рапортовали мне об этом! В контексте всего вышесказанного заявление о появлении объекта наблюдения в шаговой доступности и вообще выглядит, по меньшей мере, фантастикой; если бы не подтверждение служб наземного контроля, я попросту счел бы вас сумасшедшим. Или провокатором. В самое ближайшее время жду подробный и обстоятельный доклад.
08.33, понедельник, 11 мая, код. №1243/47
от: советника VII Сержа Директору Лиссу.
относительно: псевдологического трепа и самомнения.
Совершенно секретно.
Я надеюсь, вы уже в курсе произошедшего? Иначе я оказываюсь в положении человека, черпающего информацию из ленты новостей и полностью зависящего от доброй воли людей, ее формирующих. Для чего мне ваш Департамент? Где ваши хваленые вездесущие контакты? источники, сообщающие о событии за сутки до того, как они произойдут? А, может быть, вы даже еще и не понимаете, о чем идет речь?
Когда проснетесь и поймете: не спускать глаз. Задействовать все ресурсы. Возобновить связь с Гномом — он снова в игре. Кажется, самое время переходить ко второй части плана.
Итак, мой сонливый друг, все возвращается на круги своя. И без Вашего кудахтанья.
09.00, понедельник, 11 мая, код. №1244/08
Принцепс, Метрополия.
от: члена Совета Двенадцати, советника VII Сержа экзарху Мюрру.
Относительно: внештатной ситуации.
Совершенно секретно.
Сир! К сожалению, на настоящий момент определить местонахождение агента XSA не представляется возможным, пеленг не дал никаких результатов. За объектом №1 установлено круглосуточное наблюдение. Детальный доклад о проделанной работе будет передан Вам в самое ближайшее время.
Примите уверения…
— Как там дела, дружище? Что с потеряшкой? Благополучно почил?
— Ага! Держи карман шире! Это наш спецпредставитель почил — впрочем, черт его знает, что с ним. На связь не выходит, молчание в эфире. А потеряшка наш — ого-го! — ты как в воду смотрел! Да и не потеряшка уже — здесь он! уж несколько часов, как гарцует!
— Как здесь! Как гарцует? Где?
— У себя, дома. В смысле — в местной своей резиденции.
— А вы?
— А что — мы? Мы наблюдаем.
— И что — просто наблюдаете?
— Приказа нет, вот просто и наблюдаем. Да и куда он денется — все обложено кругом, комар не проскочит. Но вообще-то, да! крутой мужик! Вот так вот взять и объявиться — это, я тебе скажу, яйца иметь надо. Жалко арестовывать будет, если приказ все-таки отдадут. Этих бы приказантов — да самих под арест!
— Ну ладно, ладно! Ты чего это разошелся? Как холодный самовар.
— Слушай, ты откуда таких выражений нахватался? И бессмыслица вроде бы, а вроде бы и — в точку. И что такое — этот самовар? Это ж из прошлого вроде, из древности, да? Ты, часом, не историк?
— Хотел когда-то стать. И вот — как видишь — таки стал. Такие истории пишу, блин…
10.08, понедельник, 11 мая, код. №077/17
от: Директора Лисса советнику VII Сержу.
Относительно: внезапных перемен.
Совершенно секретно.
Ваше превосходительство! В настоящий момент объект находится на территории Директории №6 в своей резиденции. Силами Центра слежения и контроля за доменом установлено наблюдение, приказа об аресте объекта не поступало.
Примите уверения…
Глава 4
В голове еще клубились остатки кошмара, медленно затихала, стекала бессвязными каплями в далекий глухой желоб мелодия. Капли падали, растворяясь, сливаясь с тишиной, оставляя томительное послезвучие, тревогу, незавершенность. Контент забытья, истошный вопль Сергея, предсмертный трепет его тела плеснулись мутным осадком, мгновенной и липкой жутью, кто-то коснулся руки, легко, нежно; я сжался, приготовившись к самому худшему. Не подавая виду, не открывая глаз, — пару минут форы никогда не помешают. Но у кого такие ласковые пальцы? Кто-то еще появился в доме? Мама? Врач? И что это шумит вдалеке? Похоже на шум прибоя. Но откуда в квартире прибой? И, вообще, где я? Не в силах сдерживаться, я открыл глаза.
Чуть подавшись ко мне, совсем рядом, в низеньком кресле без ножек сидела Юля (сон? явь? не может быть!), тревожно-испугано ждала, всматривалась; увидев, что я очнулся, улыбнулась, посветлела.
— Ну, наконец-то! — она! она! ее голос! — прыгнуло сердце, все поплыло перед глазами. — А то я думала, это никогда не кончится! — она опустила взгляд, тени легли нежно, прозрачно. — Твои эти экспедиции, командировки — каждый раз возвращаешься чужой, незнакомый. (Экспедиции? Командировки?). Может быть, ты — вообще уже не ты. Может, и я — уже не я… — пауза подвисла скомкано, невнятно, растеклась, смазалась. — Кстати, еще немного, и ты бы меня не застал, — Лили откопала какой-то потрясающий якобы сон, я к ней собиралась. Наверно, хочет обменяться на мой, ну, тот самый, помнишь? — там еще поножовщина дикая и оргии… Откуда у людей такая тяга к чрезмерности, патологиям?..
Что? Что она говорит? А, впрочем, неважно. Все неважно… Юля… Моя Юля вернулась… Еще не разрешая себе до конца поверить — во что? в галлюцинацию? в явь? в сказку? — я всматривался, вслушивался, ловил: сон? сон во сне? — нет, это была она, она, Юля, не было никаких сомнений! Но это была и она и не она, — необыкновенно красивая, юная, без единой морщинки на поразительно свежем, каком-то просто фарфоровом лице — искусно выполненная кукла, каллиграфически выписанная мечта. Просторное платье какого-то свободного покроя, волосы подстрижены необычно, по-новому, и вся — какая-то необычная, новая, незнакомая. Непонятная. И говорит непонятно. О чем-то непонятном. Какая-то Лили. Какие-то сны, экспедиции, поножовщина, оргия… Мироощущение разладилось, мысли заметались, скользя вхолостую, никак и ничего не объясняя — где я? что со мной? Не похоже, чтобы я спал, также маловероятно и помешательство, — я хорошо помнил все, что должен был помнить, что помнят в таких случаях, — имя свое, имена родителей, знакомых, даты, телефоны, топонимы, адреса; помнил, что минуту назад убил Сергея. Помнил его предсмертный хрип, горячку свирепой радости, — так где же вездесущие, всезнающие и всевидящие соседи, паутина ядовитого шепота за спиной? Привычно-брезгливые глаза милиционеров? Если не сон и не глюк, тогда что? И одежда! На мне — другая, чужая одежда! Вместо привычных джинсов и свитера — что-то вроде спортивного костюма (ткань приятная, шелковистая, удобно; когда только успел?), на ногах — ничего, раздолье босоножья, беспечная зыбкость песка. Стоп! Песка? Замирая, настороженно сознание двинулось во вне, подалось осязанием, интуицией, допущениями — песок! И в самом деле — песок! Пляж! И дальше, дальше — замирая от невозможности, несбыточности — о, Господи! море! В нескольких шагах — море! Настоящее! Синее! Бескрайнее! Пенный прибой (не послышалось!), треугольники парусов на горизонте, буруны волн. Полуденное солнце, небо в кудряшках редких облаков. На берегу — никаких построек, ни намека на цивилизацию; вокруг, за спиной, по сторонам — взморье, лазурно-сливочное безлюдье, завеса сизовато-бледного зыбкого марева вдали. Солнце, море, небо, лето, свобода. И Юля. Идиллия… Может, это рай?
Словно из тумана — любимый голос, и — новое неизвестное в уравнение:
— … Ну, вот я ей и говорю, вернется Брун, тогда и поговорим…
Брун. Я — Брун? Я будто слышал, как стонут, перемалываясь в жерновах, мысли, нервы натянулись тетивой. Я разлепил пересохшие губы:
— Э-э, Юленька, понимаешь… Мне тоже сейчас приснился сон… Странный такой сон, и я…
Тень улыбки, полукружья ресниц.
— Ну вот, теперь я знаю, как ее зовут. Юлень-ка. Что ж, красивое имя, длинное только — язык сломаешь. На всякий случай — если вдруг ты вообще потерялся — давай напомню, как меня зовут, где находишься. Ты дома, в загородном имении, я — твоя фантош-подружка (?) и зовут меня Клер. На твоем месте я записала бы куда-нибудь, — для человека, так часто меняющего сознания и привязанности, по-моему — абсолютно нормально, даже необходимо. — сквозь иронию — жесточь, надлом (обида? сцена ревности?). — Я вообще удивляюсь, как такой аккуратный и предусмотрительный тип как ты, не озаботился этим до сих пор. И только не надо все сваливать на работу! на эту свою пресловутую Государственную тайну! Меня уже тошнит от этого словосочетания! Государственная тайна, Государственная тайна!..
Она встала, пошла к морю. Едва она поднялась, кресло исчезло, — сознание зафиксировало, сбросило куда-то в корзину, в архив, — вместе со всем остальным, тревожным, неизвестным, непонятным — Бог с ним! потом разберу, — я провожал ее взглядом, любовался — тонкие щиколотки, утопающие в песке, стройное тело под акцентирующим ненавязчиво платьем, — райская галлюцинация, медленное, знойное, ослепительное безумие. Вот она подошла к самой кромке воды, замерла, всматриваясь вдаль, приложив к лицу ладонь козырьком; наверно, почувствовала мой взгляд, — дернула уголком рта, отошла, села в появившийся в ту же секунду шезлонг. Где-то в глубине, на заднем плане шевельнулось темное, неприятное — я прислушался, ковырнул: о, Господи! ревность! ревность к этому неизвестному, Бруну! И ненависть. К нему же. К самому себе?
Я откинулся на спинку кресла (точно такого же, как у Юли — Клер! да Клер же, черт побери!), обхватил голову руками. Мысли, ватные, неуклюжие, толкались слепыми щенками — ощущение обреченности, неустроенности, будто катящегося с горы снежного кома, все увеличивающегося и увеличивающегося в размерах, обрастающего слоями интерпретаций, условностей, смыслов, все усложняющих, переворачивающих, калечащих. И сквозит, кроется за всем этим какая-то ложь, саднит фальшью, драмой, горечью. И причиной — не ревность, не измена — что-то большее, высшее, глобальное и в то же время близкое, понятное, доступное. Знакомое, привычное. Что?
Она сказала: фантош-подружка. Кто такая фантош-подружка? И кто такой этот Брун? Что же теперь, притворяться? А выдержу? Сумею? Русская рулетка, блеф на порожняке. Я же — Снегирев! Алексей, Леша, Алекс для друзей (когда это было!), у меня свое собственное, уникальное сознание, тело, отпечатки пальцев, сетчатки глаз, ДНК, набор хромосом, что там еще? Как я могу быть кем-то, тем, кого даже не знаю, кого ни разу в жизни не видел! Кроме того, морально-этическая, эстетическая сторона вопроса — не комильфо это — вот так вот, с бухты-барахты — и в самозванцы. Тогда что? Сдаться? Открыться-оверлочиться: дескать, виноват, граждане, я не тот, я вообще — потеряшка и сирота, спасите-помогите, верните обратно?
Возник кто-то, грустный, мудрый, усталый, взглянул презрительно. Господи! Что ж ты за человек такой? Морально-этическая сторона, оверлочиться. Шансы он прикидывает, расклады, тело у него. Юля! Твоя Юля здесь! Исполнились твои мечты: твоя любимая с тобой, она твоя, вы — в раю, у моря. И уже неважно, что и эта… этот… — что? как назвать? — связь? роман? (и что же такое «фантош»? ) — на волоске, а может, и на излете, и ты — на пепелище, под прицелом, в роли виноватого и догоняющего. И неважны коллизии и переживания, и неважно, что это: сон или явь, рассвет или закат, и вообще неважно ничего — ну что такое, в конце концов, эти коллизии, угрызения совести, ложь, истина — все условно, призрачно; нельзя приобрести что-то, с чем-то не расставшись. Ощущения — вот что важно! Жизнь! Окунайся в нее, черпай пригоршнями, греби охапками, смакуй, наслаждайся! И к черту сомнения, угрызения, тревоги, все эти разницы во времени, имена, прически, одежды, уклады — мелочи, пустяки! Самое главное — готов ты к этому новому? к переменам? К потерям, неизбежным, невосполнимым — они ведь наверняка будут, уже есть. Готов?..
Будто подслушав, Юля (!) повернула голову, я увидел ее профиль, стройную шею, завиток волос, и сердце дрогнуло, зашлось нежностью, комок подступил к горлу. Конечно, да. Конечно, готов. Ничего не изменилось, да ничего и не могло измениться — время просто верифицировало чувства, спроецировало сюда. Подправило имена и лица, сценарии и роли, — и никакого предательства, никаких иллюзий и абстракций, просто такой вот романтический максимализм, идеалистично-концептуальная экзальтация; привыкай.
Я поднялся, сделал шаг (первый? сжигаю мосты?), еще один. Голова кружилась, сердце трепыхалось в горле, но я шел, вминаясь подошвами в упругую податливость песка, смакуя жар солнца, шелковые прикосновения бриза. Стоило остановиться, тут же появился шезлонг, словно из ниоткуда, словно по мановению волшебной палочки (а удобно!); пространство качнулось сознанием, вернулось в рамки. Клер молчала, демонстративно отвернувшись, преувеличенно внимательно разглядывая чехарду парусов на горизонте — ветер, пряди волос в глаза, она то и дело убирает их, поправляет, немного картинно, нервно, — худенькое запястье, милые, до боли знакомые движения, — ничего не прошло, ничего не изменилось! Любимая, любовь снова близки, и все — близко, и все начинается сначала, с невинности и новизны, и впереди дни и ночи, рассветы и закаты, весь тот взбалмошный, упоительно-блаженный круговорот счастья, который затягивает и возносит, и который невозможно (Господи! не-воз-мож-но! — уж я-то теперь знаю это!) ни забыть, ни повторить. Пусть даже в самых безумных мечтах, в самых смелых утопиях…
Слезы навернулись на глаза, я протянул руку, коснулся ее лица, волос.
— Милая… — слова встали горячим комом, — девочка моя…
Земля уплыла из-под ног, будто волшебная карусель, вернула в прошлое. Такой же день, только не здесь, далеко, в другой стране, в другой жизни. Тихий летний вечер. Закат. Побережье. Морская гладь, крики чаек, расплавленное солнце, грузно, капля за каплей оседающее в воду. Я и Юля (да Юля! Юля же!), дощатая выбеленная солью терраса, вино в высоких бокалах, — терпкое, горьковатое смешивается с ароматом моря, водорослей, цветов в вазе; красивая и уютная мелодия, плавная, неторопливая, в унисон прибою; прикосновения рук, сплетение пальцев, любви, нежности, счастья. И вдруг — что-то вторгается, мешается, какая-то неясная тень, рябь, все расплывается, подергивается мутью; мелодия спотыкается, разлетается растерянными созвучиями…
Я открыл глаза. Клер смотрела на меня устало, печально — хороший, верный друг, мудрая, сильная женщина.
— Я все понимаю, милый. Я — всесторонняя и детабуированная, индекс адаптации — почти единица. Но ты не со мной сейчас, ты с ней, с той, с другой, — с Юлень-кой, да? А я не хочу быть полигоном для ваших игрищ, роль куклы сейчас особенно унизительна. Невыносима… Прости, не могу…
О, Господи! Бог? Кукла? Полигон? Что за! Впрочем, все встраивается, брезжит смутной логикой, структурой, ассоциациями. Но как? как она узнала? Женская интуиция? Мысли забегали судорожно, бестолково — что ответить, как оправдаться (да и надо ли? за что?), как вдруг воздух перед нами сгустился, повис водянистой пеленой (экран?!), через пару секунд сложился фигурой девушки. Девушка чем-то напоминала Юлю — такое же платье, прическа, точно такое же свежее, кукольно-фарфоровое личико. Свободно и легко шагнула из экрана (телепортация? голограмма?), увидев нас вдвоем, рядом, почему-то растерялась, смутилась (что за черт! опять загадки! ловушки!), тут же, впрочем, собралась, как ни в чем не бывало, уселась в шезлонг (как и положено, возникший прямо из воздуха), положив ногу на ногу, раскинув руки на подлокотниках.
— Привет, подружка! Привет, Брун! Рада вас видеть! — ощущение непоправимого, беды навалилось, сдавило, с внезапным раздражением (вот черт! надо бы контролировать эмоции!) я кивнул в ответ.
— Привет, Лили! Спасибо, что забежала! — в голосе Клер (да, вот такое теперь имя!), за светской ровностью — натянутость, принужденность; неожиданно я почувствовал себя чужим, третьим лишним. Пауза раскорячилась неловкостью, недоговоренностью, интуиция лихорадочно крутила вариационный лимб, подбирая соответствия, сопряжения, интерпретации — как быть? что дальше?
Лили затараторила бездумно, безадресно.
— Да, вот заехала пригласить на вечеринку. Приходите, не пожалеете! Будут все наши и пара-тройка приезжих. Ну, не high society, конечно, а так, мелюзга, планктон… — пренебрежительный жест, нервный смешок. — Сны посмотрим (?), Моос обещал подогнать что-нибудь этакое, и вообще. Может быть, вы что-нибудь принесете. Наверняка же Брун привез что-то! в свою коллекцию! — она выговорила это с облегчением, замаскировав смешком, будто в последний момент удержав равновесие. Торжествующий взгляд мне, украдкой оценивающий — на Клер, — да что здесь происходит? Мадридский двор какой-то! Неужели — банальный треугольник?..
Клер рассмеялась, положила руку мне на плечо. Влюбленную женщину сменила умная и язвительная матрона, дама пик.
— Да, дорогая, наверняка привез. И, конечно же, в свою замечательную коллекцию. Но ты ведь не об этом хотела поговорить, не так ли? Или даже не поговорить, а просто увидеть — кого же на сей раз выбрал Брун? Какая она — новая Клер?
Я замер, как пригвожденный, хотелось проснуться, ожить, закричать; на лице Лили замерзла вежливая улыбка. Нет, не треугольник, все гораздо глубже. И сложней, и тоньше; безнадежно и драматично…
Клер говорила легко, непринужденно, будто читала стихи; голос, близкий, родной, больной…
— Ты ошиблась, подружка, поторопилась. Это все та же я, твоя дорогая, обожаемая, лисичка-сестричка Клер, слухи несколько преувеличены. Когда? Хотела бы я сама это знать! Согласись — вопрос для меня не праздный. Впрочем, мы можем адресовать его самому создателю и правообладателю — он как раз здесь. — она повернулась ко мне, и я едва не задохнулся, едва выдержал взгляд — что она такое говорит? зачем? — И никаких «но», милый! никаких «в другой раз» и «неудобно»! Люди хотят знать, некрасиво оставлять их любопытство без удовлетворения. Так вот, вопрос. Милый, ты не планируешь расстаться со мной в ближайшее время? А не в ближайшее? — сквозь насмешливость, непринужденность — дрожь, боль; я молчал, жалкое и убогое ничтожество, тряпка, размазня. И — голос, голос! Любимый, жестокий: — Просто все удивлены моим долгожительством. Ждут не дождутся моей, так сказать, отставки. После очередного путешествия — обычное дело, нормальное явление. Так что, не стесняйся, прошу тебя. Я и так зажилась, пора и честь знать. А что? Взрослые люди, все все понимают. Нормальная судьба для куклы… — ирония, жесточь выдохлись, соскользнули, задребезжали слезы.
Лили поежилась, встала.
— Ладно-ладно, ребята, вижу — я невовремя. Я, пожалуй, пойду…
Клер вновь нырнула в амплуа хозяйки.
— Может быть, останешься? Коктейль? Десерт?
— Нет-нет, мне пора. Еще визиты, приготовления… — Лили выглядела совсем уж растерянной, даже напуганной (мгновенный всплеск торжества, злорадства), повернулась ко мне, виновато улыбнулась. — Прошу прощения за вторжение… И… до встречи?.. — по ее лицу пробежала смутная тень, уже готовая выскользнуть фраза оборвалась на полуслове (в этот момент я уже почти ненавидел ее). — Так я вас жду? Смотрите, не опаздывайте!
И она исчезла, так же быстро, как и появилась. Воздушная гладь пошла рябью в том месте, где она только что сидела, потом рябь исчезла, все стало, как было. Снова воцарилось молчание. Что-то повисло, неуклюже, каменно, какая-то неловкость, недоговоренность.
Клер усмехнулась, фарфоровая ювенильность подернулась патиной, дряблостью.
— Ну вот, устроила сцену, на пустом месте. И все потому, что люблю. Странно, да? — причинять боль тому, кого любишь. Убивать того, без кого не можешь жить. Да, я — всего лишь кукла, но при этом так же чувствую, думаю; умная, тонкая, ранимая, верная, влюбленная — ты хотел, чтобы я была такая. И ты сделал меня такой. И уже неважно, что тобой двигало — любовь, максимализм или тщеславие, и я не хочу, не могу обвинять тебя в сегодняшней боли. Потому, что это расплата за вчерашнее счастье. Кроме того, я ведь не исполнила еще последней своей роли — роли расставания. Не хочу показаться бестактной, но ты что-нибудь уже придумал? Как мы расстанемся? Впрочем, прости, все узнаю в свое время, да? И вообще, наговорила глупостей, гадостей; прости! прости! Вроде бы держалась и на тебе… Что нашло?..
Она не смотрела на меня, лишь слегка повернула голову в мою сторону. Маски сброшены, в краткости, интонации, артикуляции — глубина, невысказанное, подтексты и контексты, обреченность, упрек, вызов, кротость, скорбь, — круговорот любви, гримасы, аберрации, изнанки. Драма. И какая разница — что причиной, сотни, миллионы вероятностей, сюжетов, вин; охота копаться в чужом белье. И будто украдкой, сквозь скважину замка — пахнуло стылым, чужим, межсезоньем — облетевший сад, голые ветви, скомканный ветром клочок занавески в распахнутом окне; растрепанные страницы календаря, осень, печаль, запустенье.
Пауза провисла бельевой веревкой, секундами откровенности, тихой, усталой наготы, — а белье-то — уже не чужое. И ничего уже не чужое. И ты. Ты теперь — один из, автор и создатель, виновник и герой, владелец и бенефициар. И ты — в ответе, в ответе за все и всех, за прирученных и изгнанных, за прошлое и будущее, за возможное и несостоявшееся. И это — твой выбор, твой крест и твой шанс. И твое право, еще одна причина ненавидеть себя и этого чертова Бруна. За свое и его, крест-накрест, заочно и косвенно…
Я взял Клер за руку, мысли прыгали, вжимались в штампы, схемы; больше всех на свете сейчас я ненавидел самого себя.
— Давай мириться, Солнышко. Тебе не к лицу, когда ты грустишь.
Она отняла руку, улыбнулась, недоверчиво, через силу — зыбкая паутинка у глаз, невесомая неуловимая осень.
— Что с тобой сегодня? Ты сам на себе не похож… Солнышко… Ты никогда не называл меня так. — она улыбалась, грустно, потеряно, упорно прятала глаза (вот она, изнанка искренности); стал ком в горле. — Зачем? Зачем будить надежды? Я — не она и никогда ей не стану. И я это знаю и с этим смирилась, задолго, заранее; я приняла правила игры. И ты это тоже знаешь. Так что, давай закончим на этом; делай, что должен…
Я не она. Зачем. Пауза натянулась струной, где-то расползлось трещинами, лопнуло зеркало.
— Ну вот… Кажется, все… — Клер вздохнула, встала.
Все! Вот, вот сейчас она уйдет, наденет маску, задвинет шторку, и все закончится! Закончится раз и навсегда, безвозвратно и безнадежно, закончится, даже и не начавшись!..
— А хочешь, покажу свою коллекцию? — будто со стороны, я видел, слышал себя и это был не я! клянусь — не я! (что за коллекция? где ее искать?).
Клэр замерла, растерянная, застигнутая врасплох; надежда боролась с гордостью, недоверием.
— Право, не стоит таких жертв… Жалеть потом будешь…
Я встал, победно осмотрелся; голова кружилась, немного подташнивало.
— Не буду.
— Ладно… — все еще неуверенная, отстраненная, она взяла меня под руку — хрупкая острота локтя, нервная ирония. — Тогда пошли быстрее, пока не передумал.
Мы шагнули, я поддался, подался вслед, — куда? куда идти? — кругом, насколько хватало глаз — однотонная, ровнехонькая, будто под линейку, гладь пляжа, море. Клер, тем не менее, шла уверенно, направленно, я семенил рядом, стараясь угадать направление, примериваясь к ее движениям, — неумелый тангеро, слепец, ведомый поводырем; она увлекала меня в противоположную от моря сторону, туда, откуда вели наши следы. Следы обрывались через несколько метров — на том самом месте стояли недавно наши кресла, — но сейчас там ничего не было! Куда же мы идем? Мысли сбились, слились в одном беспрерывном невнятном кружении, вот еще шаг, еще один. И вдруг щелкнуло тускло в сознании, и все — песок, море, солнце словно бы отдалились, переместились во вне, отрезанные неосязаемой пеленой, при этом нисколько не изменившись, только чуть поблекнув, потускнев. Сухая упругость песка сменилась твердостью пола, словно из воздуха появились вокруг какие-то предметы, напоминающие мебель; в прозрачно-дымчатом потолке размытыми звездами замерцали светильники. Мы — в доме! Оказывается, и дом тоже может появляться из воздуха…
— Ну? — Клер остановилась, вопросительно взглянула на меня. — Давай. Ты же обещал. — скепсис и надежда в ее глазах сменяли друг друга, где-то в глубине тлела готовая в любой момент вспыхнуть обида.
Я судорожно сглотнул, оглянулся.
— Что? Забыл, где оставил? Ну, ты даешь! — скепсис уступил надежде, вырвался вздохом. — Вспоминай пока, приготовлю что-нибудь выпить.
Она направилась к предмету, поблескивающему хромом и медью, отдаленно напоминающему кофе-автомат, а я остался наедине с отчаянием. Где эта чертова коллекция? Дернул меня черт!
Напиток оказался похож на лимонад, легкое приятное головокружение обнаруживало горячительные свойства.
— Ну что, вспомнил? — Клер снова вздохнула, завела глаза к потолку. — Может быть, в твоем столе; ты всегда там все прячешь.
Я направился к предмету, из представленного более всего похожему на стол. Она. Коллекция. Что это может быть? Наверняка, как и все остальное материализуется в тот момент, когда появляется необходимость; но что это? как, хотя бы, выглядит? Да и как открыть этот, с позволения сказать, стол? Ни ручек, ни дверок. Прилетевшая неизвестно откуда мысль ввергла в еще большее отчаяние. Да, вещи возникают и пропадают, но ведь это наверняка происходит по желанию или с разрешения их хозяев. Наверняка где-то в сознании хранится файл — параметры, функции, внешний вид — вся информация, описывающая предмет под названием, например, стол. Или стул. Или коллекция. Только в последнем случае нужен еще и код — ведь эта чертова хрень наверняка под охраной! Будь проклят этот Брун! Вот кого я бы сейчас с удовольствием придушил! Неужели так трудно озаботиться какой-нибудь памяткой, подсказкой!
Спиной я чувствовал взгляд Клер, на мгновение представил себе ее глаза — разочарование, обида, укоризна — несчастный, обманутый ребенок; хлынула, захлестнула горькая, отчаянная нежность. Прощайте, мечты! Прощай, счастье!
Что-то изменилось, произошло. Легкая, едва заметная дрожь взъерошила пространство, одно из отделений стола раскрылось, предъявив пластину, под толстым, бронебойного вида стеклом испещренную россыпью мельчайших бусинок, — оно? то самое? коллекция? Коллекция! Рядом, нестерпимо близко, будто трехмерный, сказочно-реалистичный мираж, качнулось лицо Клер, прошелестел ее прерывающийся, восхищенный шепот:
— Господи! Никогда не видела так много сразу! Сколько здесь? — глаза ее были широко раскрыты, фарфоровые щеки пылали румянцем. — Целое сокровище! Вот бы глянуть хотя бы глазком! Хотя бы один…
Сердце повалилось в густо-сладкую дрожь, западня приоткрылась; легко, бездумно я сделал шаг.
— Конечно! Почему нет?
Остатки обиды, холодности слетели, Клер захлопала в ладоши, запрыгала на месте, будто школьница.
— Ура! Только какой-нибудь поинтересней!
Эх! будь что будет!
— Выбирай, что хочешь! Можешь взять любой!
Клер робко потянулась к пластине, в глазах — растерянность, недоверие, счастье, тихонько охнула: толстенное стекло растаяло, кристаллики будто приблизились, увеличились, заиграли бесчисленными гранями. Я ждал, что будет дальше; Господи! да что ж такое в этих несчастных бусинках! Сны какие-то… В голове тихо шумело, плыла прозрачная пустота, невесомое бесцветно-беззвучное бездумье. Этот? Тот? Который? Неожиданно один из кристалликов засверкал ярче, резче остальных, плотный, упругий, будто осязаемый свет врезался в сознание. Замелькала бешеной свистопляской чересполосица помех, кадров (фильм? сон?), и я провалился в густую, пеструю круговерть…
Марк Антоний
Огромное солнце лениво опускалось в темную гладь, прибрежные скалы торопливо таяли в сумерках; на секунду, на крошечное, невесомое мгновение, Марку Антонию показалось — мир прощается с ним, вместе с темнотой надвигается, подкрадывается смерть. Он тряхнул головой, отгоняя мрачные мысли, — что поделаешь, он всегда не любил сумерки. Не любил и втайне боялся, пряча от всех, даже от самого себя эту постыдную слабость. Негоже боятся чего-либо мужчине, воину, императору. И все-таки. Что-то гнетущее таится в этом времени суток, что-то неуловимо гибельное, роковое. Взять, например, время перед рассветом — такой же полумрак, неопределенность, смешиваются, растворяются друг в друге ночь и день, и все же теплится что-то, живется, дышится, надеется. И дело не в том, что надежда подкреплена знанием, есть что-то еще помимо знания и надежды, что-то надсознательное, бодрит, наполняет уверенностью, силой.
Уверенность, сила… Он вздрогнул, словно от холода, бросил взгляд на замершие истуканами фигуры слуг. Раб не должен видеть сомнение, страх, грусть на лице господина, господин должен быть тверд и решителен, мужественен и жесток. Тем более он, Марк Антоний. Храбрец, рубака, забияка, повеса, весельчак. Баловень, любимчик Фортуны. Улыбка раздвинула губы. Вот так бывает — тратишь целую жизнь, выстраивая образ, и рушишь все в одно мгновение. Одним взглядом, одной улыбкой, одним движением. Одним поступком. Впрочем… Что странного в том, что одна иллюзия окажется сильней другой? Трус, храбрец, раб, господин — все зыбко, все относительно в этом мире. Раб, трепещущий перед господином, господин, лицедействующий перед рабом, — гримасы мира ужимок и парадоксов, мира лжи и фальши. Все — обман, все: жизнь, страх, причина страха. Даже сам обман. Только смерть реальна, только смерть страшна, опасна, беспощадна. И непоправима.
Громадным организмом таял в сгущающихся сумерках флот, беспрестанное движение, рой огней, запахи пищи, смолы, протяжные, усталые голоса. Флот, символ Римского величия. Почти пятьсот квинкверем, непомерно длинные, неповоротливые. Громады по восемь человек на весло в трех рядах с каждого борта, высокие башни с катапультами и тараны из цельной бронзы на носу. Флагманы «Антоний», «Цезарион» — и вообще — гиганты, заметно крупнее остальных, даже в этот час видные издалека; разряженные, раззолоченные, больше подходящие для парада, чем для сражения. Дорогие игрушки, утеха царскому тщеславию.
Марк Антоний обернулся, стараясь навсегда вобрать в память эту картину: меркнущее небо, крики чаек, бледная дорожка на воде. Место завтрашней битвы, место его позора и бесчестия. Амбракийский залив, бестолковый, узкий, будто кишка, проход в Адриатическое море. Где-то там, на южном выступе стоит лагерем его армия, его легионы, — Антоний напряг зрение, словно мог разглядеть отсюда тысячи и тысячи обреченных. В душе шевельнулась надежда: а может быть? Может быть, он просто преувеличивает, сгущает? такое бывает; отчаяние, усталость — не самые лучшие советчики. Сарказм, раздражение, обреченность смешались, брызнули едкой горечью. Нет, нет и нет! Тысячу раз — нет! Все уже решено, обдумано, зачем снова бередить, тревожить? Надеяться? И никакая случайность не спасет, резерв случайностей иссяк, а Октавиан не из тех, кто упускает свой шанс. Осталось только пережить все это. Пережить. Антоний сжал зубы. Ничего. Переживем.
Когда же все это началось? Это постепенное и незаметное сползание, превращение везунчика и победителя в стареющего, всеми осмеянного волокиту, загнанного в угол неудачника? Уж не в тот ли самый миг, когда он услышал завещание Цезаря? А, может быть, тогда, когда смеялся в лицо этому хромоножке Октавиану, вздумавшему потребовать свое наследство? Когда ставил подпись под соглашением? Когда за голову Цицерона продал своего дядю Луция? О, Боги, Боги! Много ступеней в этой лестнице, и ни одна не пощадила его. На каждой он оставил часть своей удачи, часть своего счастья.
Удача. Теперь она совсем отвернулась от него. Все произошедшее с ним — словно дурной сон, и эта проклятая лужа — Амбракийский залив — последняя капля в чашу терпения, жирная точка в конвульсиях надежды. Самое смешное — он сам выбрал это место, вцепился в него как утопающий в соломинку. И этот залив, и эти скалы, и топи казались ему знаком судьбы, милостью Фортуны, решившей, наконец-то, вернуть ему свое расположение. И в самом деле! Скалы и болота делали лагерь неприступным с суши, огромный флот надежно прикрывал водные пути. Восточные ветры (это испокон веков известно), господствующие на Адриатике поздней зимой и ранней весной, не позволят Октавиану пересечь море до начала лета. Все это вместе взятое давало несколько драгоценных месяцев передышки, несколько месяцев можно было отдыхать, набираться сил, комплектовать войска. Несколько месяцев! — целоесостояние в его положении! Он встретит Октавиана летом, во всеоружии, во главе стотысячного свежего войска, заняв выигрышную позицию на суше и имея полное господство на море!
Но все расчеты рассыпались в прах. Всю зиму дули сильные западные ветры, и Антоний мог только метаться в бессильной ярости, наблюдая за экспансией врага. Ловким маневром Агриппа отрезал их от водного снабжения, удобный и безопасный залив превратился в западню. Трудности с продовольствием дали обильные всходы эпидемий, пневмоний и малярии; обещавшая быть сытой и благодатной зима обернулась каторгой, растянувшейся на долгие недели и месяцы блокадой. Пришло лето, но и оно не принесло облегчения. Терпение людей истощилось, один за другим военачальники предавали его, уводя к врагу свои войска; вслед за ними уходили союзники и сенаторы. И каждый, все до единого обвиняли «эту женщину», именно ее называли причиной постигших их несчастий.
Сердце вздрогнуло нежностью. «Эта женщина». Бедная, бедная Клео! Ты доверилась ему, вверила свою судьбу, судьбу своего сына, своей страны, и ты была честна, честна до самого последнего инстинкта, до самой последней меры гордости. Все открыто, прозрачно в твоем правильном, размеренном мире: он — мужчина, защитник, ты — женщина, жена, мать; ты даришь любовь и нежность, взамен получаешь силу, помощь, защиту. И ты отдавала, дарила, и ты ждала, но разладилось что-то в привычном мироустройстве, нарушилось сакральное и сокровенное, — может быть, впервые ты взглянула на него беспристрастно, впервые он почувствовал — нет, не презрение, не отчаяние, даже не разочарование — скорее испуг, робкую, наивную растерянность. Уже никогда не забыть этого ощущения — жалкой и беспомощной обнаженности, горькой и бессильной обреченности разоблачения. Нет, ты по-прежнему была нежна, умна, тактична, предупредительна, ни словом, ни жестом не выдала себя. Но где-то там, в глубине глаз — он видел это, видел ясно, отчетливо, недвусмысленно! — поселились страх, смятение, неуверенность; затаились мольба, надежда, — сквозь завесу высокомерия, условностей, приличий молила ты о мужестве, силе, удаче. Молила о спасении. Молила того, кто никого уже спасти не мог, даже себя самого. Тогда ты не понимала этого, а когда поняла, было уже поздно. Слишком поздно…
Лучше всех его понял Цезарь, за показной бравадой разглядевший подлинную суть, противостояние добра и зла, силы и слабости, подлости и добродетели. Разгадавший конечный результат этого противостояния, задолго до появления вопросов, узнавший ответы. Иначе, чем объяснить его завещание? Чем объяснить унижение, которому он подверг своего ближайшего соратника (!), друга (!), унижение тем более обидное, что было оно публичным, — стоя перед надменным сенатом в тот роковой день девятнадцатого марта, он чувствовал себя выскочкой, мальчишкой, которого строгий преподаватель ставит на место. Нет, парень, императорский трон не для тебя!
И одна только мысль, одна догадка, рожденная оскорбленным и загнанным в угол тщеславием, пульсировала горячей надеждой, делала происходящее приемлемым, даже логичным, рациональным: а, может быть, Цезарь поступил так намеренно? неспроста? Предчувствуя скорую смерть и страдая из-за невозможности воплощения замыслов, таким образом он направлял Марка Антония на верный путь, назначал своим настоящим преемником? Наследником подлинного бессмертия? Цезарь был мудр, он предусмотрел все, до мелочей, завещание в этом ряду — всего лишь способ вызвать у Марка Антония обиду, гнев, спровоцировать его на действие. И он оставил ему Парфию, оставил, как вызов, немой укор, как невыносимо мучительную, беспрестанно ноющую занозу. О! теперь его ближайший друг, конечно, пойдет на Восток, сделает то, что не успел сделать он, Цезарь! Он сделает это! вырвет трон из грязных лап трусливого сброда! заслужит свое право на бессмертие! Станет равным Цезарю, сам станет Цезарем!..
Да… Вернуться в Рим с победой, богатой добычей, с преданным, сплоченным войском — что тогда Антонию Октавиан, сенаторы, народ? К его ногам склонилась бы любая сила, если таковая отыскалась.
Сила. Что такое сила? Что такое богатство, власть, слава без риска, мужества, без нравственной и ценностной подоплеки, суть которой есть подвиг, свершение, поступок? Без ежеминутной готовности бросить на чашу весов все: и богатство, и славу, и власть, и даже жизнь свою, свою и еще сотни, тысячи, тысячи и тысячи жизней — в абсолютной и непреложной уверенности в безусловном праве вершить судьбы, в безраздельном превосходстве над остальными? Жизнь пуста без страстей и азарта, без боли, потерь, наслаждений, испытаний, — противоречивых, иногда, казалось бы, несовместимых ингредиентов счастья, сплетенных в неразрывную и монолитную цепь, — это и только это дает ей ощущение полноты, ценности, смысла, только это побуждает на преодоление, достижение, победу. Победа. Счастье. Они равновелики в своем исчислении, они живут в тебе, зреют ежечасно, ежеминутно, и только ты их хозяин, одному тебе решать, выбирать, распоряжаться, брать или отдавать, уходить или возвращаться, казнить или миловать. Ты главный в этой Вселенной, в этой страшной, смешной, печальной, доброй, легкой, злой, коварной, мучительной, безумной, увлекательной, смертельной игре, игре под названием жизнь.
Так говорил, так жил Цезарь. И его мерил этой же мерой. Но, видимо, в чем-то расчет оказался неверен, видимо, что-то Цезарь не учел. Может быть, всему виной его любовь к другу, предвзятость — помехи, вечно сбивающие точность расчета? Кто знает. Да и важно ли это теперь? Ибо план потерпел крах, развалился, так и не перевалив отметку старта.
Антоний не пошел на Парфию, — зачем покидать Рим, чтобы когда-нибудь в него же возвращаться? — он погряз в кознях и интригах, растратил себя на пирушки и романы. Кроме того, у него были проблемы куда как серьезнее, чем какая-то Парфия, у него был Октавиан! Октавиан, всегда Октавиан! Лживый, трусливый, лицемерный! Недостойный имени Цезаря, недостойный его трона! А потом предпринимать что-то было и вовсе поздно, события потащили его, будто щенка, и все труднее было прятать свое бессилие, все труднее было притворяться прежним, победительным, беззаботным. Великим. Отблеск славы Цезаря сходил фальшивой позолотой, обнажая рельеф убогой изнанки.
Почему? Почему все так? — даже в минуты самых страшных катастроф, в минуты откровенности — он боялся признаться самому себе. Тогда. Но не сейчас. Сейчас можно, потому что отступать уже некуда. Всему виной был страх. Да! да! вы не ослышались! — страх! Глупый, неотвязный, безрассудный. Казалось бы, что могло испугать его, бесстрашного воина, храбреца, не раз глядевшего смерти в лицо? Смешно, но он боялся своего будущего, боялся своего несоответствия ему. Слишком многим одарила ему судьба, слишком много глаз следило за ним, одни — с восторгом, другие — с ненавистью, и он боялся, боялся и тех, и других. Первых — за возможную свою несостоятельность, вторых — за их прозорливость. Он боялся Октавиана, его холодного, жестокого ума, боялся его победы, своего поражения. Впрочем, и своей победы он боялся также — что он будет делать с ней? на что потратит? Простор неограниченной свободы пугал отсутствием горизонта, непреложностью новизны, необходимостью принятия и осуществления решений. Даже в минуты самых беззаботных пирушек, самых острых наслаждений страх этот не покидал его, вытравливая отвагу и силы, выжигая душу. Он привык к нему, научился прятать, ловко лавируя вслед поворотам событий, держась правильной стороны, — удивительным образом судьба благоволила ему, сводя с будущими победителями, вызывая их симпатии.
Но пролетели годы, и никого не осталось рядом, он один на этой зыбкой, продуваемой насквозь вершине. Он и маленькая несчастная Клео, а вокруг, все ближе и ближе — неотвратимая бездна, и он пляшет, корчится на ее краю, — ничтожная пустышка, жалкий паяц, тщащийся казаться бесстрашным, всесильным. И невозможно повернуть время, нельзя вернуть невозвратимое. Упущены шансы, растрачены возможности; где-то там, за пеленой лет, под пыльным хламом лицемерия и фальши валяются жалкими обломками присвоенные победы, угарно-натужные подвиги. Просроченное, несостоявшееся бессмертие. А впереди — то самое ужасное и непоправимое, неотвратимое, то, что он предчувствовал, угадывал в коварной мути загадочного будущего. Нет, не поражение. И даже не смерть, вернее, не просто смерть — физическая смерть, особенно в бою, от ран — предсказуема и адаптивно привычна и потому легка и понятна. Другая смерть. Смерть, как категория страдания, как медленное и мучительное угасание, бессилие, невозможность. Как сущая, осязаемая и одновременно недосягаемая реальность, кусочек жизни, над которым ты уже не властен, который не в силах изменить или отменить. Ты растерял, промотал, предал свою силу, удачу, красоту и теперь вынужден наблюдать, как страдают, гибнут те, кого любишь, кто близок и дорог; их страдания, боль переполняют, жгут отчаянными мыслями.
Что же делать? Отказаться от любви вообще?
И в самом деле! Слишком тяжела эта ноша, слишком капризна, хлопотна. Но как же так? — Цезарь презирал рассудительность, плевал на репутацию. Легко и смело дарил любовь и покровительство той, кого Марк Антоний малодушно готов предать, выискивая предлоги, подбирая оправдания… Нет! нет! слишком упрощенно все! слишком банально! — подлинное и показное величие, способность любить, бросить вызов — устои и условности, трусость и ханжество…
И все-таки — любить… И снова — любовь? Великим она дает силу, у слабых ее отнимает. А кто ты, Марк Антоний? Кем себя считаешь? Неужели ответ так очевиден? Он сжал зубы. Нет, нет и нет! Он не трус! не слизняк! не тряпка! Он не пойдет на поводу у лжецов и интриганов, у глупцов и завистников! Слишком долго жил он в мире, выдуманном для него другими, привык видеть себя чужими глазами, принимать решения, руководствуясь осуждением или одобрением других. Но теперь — все! довольно! Он любит эту женщину, любит так, как не любил никогда и никого до этого. Клеопатра — все, что у него есть, и плевать на то, что скажут друзья, тем более — враги, плевать даже на то, чем отплатит ему любовь, ибо он — все-таки слаб, да-да, скорее слаб, чем силен, скорее мелок, чем велик, и любовь, конечно же, накажет его. За ложь, за лицемерие. Но сейчас ему плевать! Плевать на величие, на бессмертие, на победу; любовь — и есть бессмертие, величие и победа. Даже если она повержена, унижена, растоптана. Пусть сползает с идола позолота, пусть вопит на разные лады хор продажных голосов, — там, за фальшью, грязью и мраком бьет чистый ключ истины, брызжет ярким светом вечное небо.
Марк Антоний вновь вспомнил любимое лицо, самое красивое лицо на свете, янтарный блеск глаз, звон ожерелий на смуглых руках и слезы навернулись на глаза. Бедная, бедная Клео! Ты тоже стала заложницей его судьбы, игрушкой эфемерного его счастья. Так же как и сотни, тысячи других, поверивших в его звезду, и так и не увидевших блеска его славы. Ты все, все поняла, любимая. Но не осудила. Не отвернулась, не предала, не покинула. Может быть, отчасти потому, что не могла — слишком глубоко затянула тебя воронка судьбы, но, может, вовсе и не поэтому. Нет, нет! конечно, не поэтому! Конечно же, вовсе не из страха остаться одной, потерять царство, не из хищного прагматичного расчета — еще посмотрим, чья возьмет! — а потому что любишь, болеешь, дорожишь! потому что связана, скована одной судьбой, любовью, счастьем! — Антоний мысленно тянулся, словно юноша, вставал на цыпочки, заглядывал в глаза — ведь так же? да? да? — И все эти сравнения с Цезарем — великим и возвышенным (Антоний — лишь слабая копия, грубая подделка), сплетни о простаке и мужлане, попавшем в сети предприимчивой и искушенной блудницы, все эти намеки о политических выгодах, о слиянии империй — чушь, ложь, бред от начала и до конца? Ведь так? Да? да?
Чертов размазня! Нужно было просто конфисковать казну, а ее отправить в Александрию! — кощунственные, святотатственные слова, все переворачивается в груди! Впрочем, кажется, он когда-то так и планировал? Когда-то он мог планировать. Снисходительно, не торопясь — сытый, вальяжный лев, играющий с мышонком. А потом увидел ее, и решимости как не бывало, а потом, и вообще, уже было поздно, — любовь делает нас слепыми, заставляет забыть стыд и совесть.
О, как, наверное, потешались над ним враги, как негодовали друзья! А он вел себя, как мальчишка, — понимая, что выглядит глупо, что смешон, устраивал бесконечные военные парады, празднества, пиры, — самые дорогие вина, самые изысканные яства, золотые горшки с вензелем S.P.Q.R., — все только для того, чтобы убедить себя (увы, уже не ее!) в собственной силе, мужестве, удали. И раз за разом отводить глаза, встречаясь взглядом, оставаясь наедине с собой, гадать, ломать голову, тасуя в голове тысячи и тысячи вопросов, сомнений, надежд, низводя их, в конце концов, в дурацкие и примитивные формулы: как все сложится? что будет дальше? Он не узнавал себя — куда подевались решительность, дерзость, прямота? То, что еще несколько месяцев назад заняло бы всего лишь минуту, — ровно столько, чтобы раз и навсегда разрубить, расстаться, рассмеяться, — теперь стало докучливой тенью, болью, не прекращающейся, не отпускающей ни на миг. Он чувствовал себя, будто в зеркальном лабиринте — любое движение, фигуры, лица обманчивы и иллюзорны, и невозможно понять природу и смысл происходящего, невозможно разобраться ни в собственных, ни в чужих мыслях, чувствах, в предпосылках и мотивах поступков, в невероятных и непостижимых сплетениях событий, — теперь только она, Клеопатра могла спасти его, вывести на свет. Но и ее лицо тоже скрывала маска — кто она ему? Друг? Враг? Жена? Любовница? Союзник? Ответа не было, он таял в призрачном мареве, вместо него приходило, мерцало понимание — отныне их связывала нечто большее, чем преступный сговор или военный союз, даже большее, чем любовь, — их связывала тайна, невероятная, равная по значению секрету бытия. При мысли о ней оживала давным-давно забытая, оставленная еще в детстве грусть, горькая, болезненно-нежная ностальгия; однажды он поймал себя на мысли, что судьбы трона, Рима, Египта волнуют его значительно меньше, — только как косвенный, хотя и довольно значимый фактор, переменная в уравнении, хранящем тот самый ответ, ту самую главную разгадку…
Как, как развязать этот узел, чем разрубить? Нет, ни развязать, ни разрубить уже — он слышит лишь свое сердце, а его всего заполнила она, Клеопатра. Это — ошибка, и он знает, он чувствует это; знал, чувствовал всегда. Знал, но все равно уступал, уступал зряче, сознательно. Потому что так хотела она, она была сильнее, а он был слаб. Она неправа? втравила его в неприятности? Наверно. Вполне вероятно. Ну и что? Мы охотно разделяем заблуждения любимых, мы хотим ошибаться вместе с ними. Любая такая ошибка нам дороже сотен и тысяч правд, ценнее абсолютной недосягаемости истины. Может быть, это — и есть истина? в этом и заключается главный парадокс любви? Просто сильные оборачивают ее в свою пользу, а слабым достаются позор и унижение. Он слабый, он уступил любви. Хотя не должен был этого делать. И плевать на аргументы, на увещевания и напоминания — слишком много поставлено на карту, слишком дороги ошибки, — зато теперь у него есть надежда…
В памяти возник недавний военный совет, сосредоточенно-тяжелое лицо Канидия, будто камни, тяжелые, рубленые фразы. Старый полководец предлагал избавиться от кораблей и увести пехоту в македонскую Фракию, — идеальное место для набора дополнительных сил из Малой Азии, Анатолии и даже из Дакии, он предлагал задействовать семь македонских легионов, в настоящее время рассредоточенных вокруг Фессалоники. Погони можно не опасаться — вряд ли Октавиан сможет нагнать их. К тому же наверняка у него заканчиваются деньги, и вообще, вряд ли он решится проводить кампанию так далеко от Италии. Легионеры Антония возьмут под контроль Эгнациеву дорогу, и Октавиану придется уводить свой флот из Адриатики, наверняка — в верхнюю часть Эгейского моря, — подвоз продовольствия он сможет осуществлять только кораблями. А им о продовольствии можно не заботиться — к тому времени урожай уже будет собран, и урожай хороший. Это развяжет им руки и тогда…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.