Часть 1
ДОМ С БАШЕНКОЙ
Иван Егорович Тихомиров.
Так зовут человека, к которому я приехал по литературным делам.
В газете «Малаховский вестник» я опубликовал очерк «Воспоминание о сосновых лесах», где я пытался приоткрыть тайну «Малаховских рассказов» Ивана Алексеевича Бунина.
И вот теперь я иду по Республиканской улице и ищу прибежище старого литератора.
Дом был старый.
В стиле «дачного» модерна
начала ХХ века.
Высокое крыльцо. Летняя терраса.
И эта ломаная крыша.
И фронтонный кокошник.
И глухая острая башенка
с длинным шпилем…
Дом-кораблик, затерянный во времени.
Я открыл калитку, и на ней зазвенел колокольчик.
Пока я шёл по дорожке до крыльца, вышел, опираясь на палку, высокий старик: серый свитер, коричневая меховая безрукавка, синие стёганые брюки, чёрные валенки…
Приветливое лицо. Цепкий взгляд. Голос громкий, с лёгким грассированием.
— Здравствуйте, здравствуйте, Владимир Николаевич! А я уж вас заждался…
— Рад вас видеть, Иван Егорович!
….А я знаю, откуда этот колокольчик: это когда сосед, господин Сван, открывает калитку в сад, то он звенит два раза.
— Совершенно справедливо! Это его приладила Елизавета Владиславовна: она большая поклонница Пруста.
АНГЕЛ ВЕЧЕРНЕГО ПОКОЯ
Мы прошли через прихожую-кухоньку.
— Раздевайтесь! —
И переступили порог большой комнаты, вернее не комнаты, а библиотеки: полки, стеллажи, шкафы и единственный стул — всё было завалено книгами.
Он поймал мой взгляд…
— Всю жизнь еду на книгах и книгами погоняю!
Он подошёл к столу и указал на три толстых папки:
— Вам это будет интересно: я написал «Побег из Малаховки», но потом никак не мог оторваться от этой темы и стал собирать материал для большого романа. Ну, а сейчас — не то, чтобы остыл — просто время ушло, и никогда я уже за роман не возьмусь. Мне уже за восемьдесят, да и здоровье… Через неделю ложусь на обследование… Я хотел бы вас попросить посмотреть эти бумаги и то, что вам нужно для работы над бунинской темой, отобрать для себя. Быть вашим помощником уже согласилась Елизавета Владиславовна… Да и она будет при деле, а то без меня она тут останется одна…
— А Елизавета Владиславовна, кто она?
— Она живёт через два дома отсюда. Её родители — мои старые друзья — ещё с молодости уехали за границу, а её бросили здесь одну. А вы её скоро увидите: она пошла за молоком в магазин. Я варю картошку, хочу сделать пюре, а молока не оказалось… Вы любите картошку?
— Люблю, — сказал я и начал доставать из сумки круг колбасы, шпроты и баночку с клюквой.
— Как славно: зимой чай с клюквой! — воскликнул Иван Егорович.
Я достал ещё керамическую фигурку: высокий и худой ангел с опущенными крыльями стоит, опустив голову вниз. Одно крыло чуть-чуть приподнято…
— Ангел вечернего покоя, — сказал я.
— Ах, как замечательно вы выразились!
— Это не я, это Бунин.
— И где вы это откопали?
— Вы не поверите — в черновых набросках.
И мы нашли 84-й том «Литературного наследия». Иван Бунин. И на странице 228 прочитали:
«Петух на этой церкви древней
В закрытых облаках плывёт
В чудесное и неземное.
И к ангелу вечернего покоя
Могильный колокол зовёт».
19.08.1922
— Так это же набросок знаменитого стихотворения «Петух на церковном кресте»!
— Совершенно верно, но из оригинала «ангел» выпал, а мне его стало так жалко… А тут, в Люберцах, на рынке, я увидел этих ангелочков и купил парочку, — и для вас.
— Вот это подарок! Я обязательно возьму его с собой в больницу…
Часть 2
ВЕТА
Я курил на крыльце.
Два раза звякнул колокольчик у калитки.
По дорожке шла высокая молодая женщина в серой меховой шубке.
— Что вы стоите? Берите сумки и открывайте дверь, — приказала она.
— Вот и моя спасительница пришла! — воскликнул Иван Егорович.
Не обращая на нас внимания, женщина разделась, сняла сапоги и надела серенькие валенки.
— А вот теперь будем знакомиться, — она протянула холодную руку. — Вета. Для чужих Лиза, для своих Вета. А вы, вероятно, свой?
— Свой, свой, — засмеялся Иван Егорович.
— Ну тогда будем делать картофельное пюре и обедать… Где-то у нас тут было молоко…
С её появлением изменилась атмосфера в доме — как будто стало больше света. Её ладная стройная фигура двигалась в пространстве бесшумно, легко и свободно… Тёмные волосы падали на белый ворот свитера и на плечи, высвечивая её как будто итальянское лицо с огромными глазами и капризным ртом.
Вета вбухала в кастрюлю полпачки сливочного масла.
— Чем больше масла, тем вкуснее, — заявила она и, как факел, подняла над головой деревянную толкушку.
— Ну всё, мои бамбины, я полетела! У меня ещё сегодня занятия по гимнастике. Ведите себя «тихомирно»! — и ушла…
Мы сели обедать. Долго пили чай…
Иван Егорович грустно заговорил:
— Мужчины рядом с ней не приживаются: разве можно ужиться рядом с такой красотой? Один спился, другой повесился, третий сбежал в Израиль, четвёртый студентик — она его превратила в раба: заявляет ему, что он в её присутствии должен стоять на коленях…
— И что, стоит? — спросил я.
— Ещё как стоит! — засмеялся Иван Егорович.
Через неделю мы сидели с Ветой у неё дома и перебирали бумаги из «бунинских папок».
Иван Егорович лежал в больнице. Мы через день ездили к нему с полным отчётом. Ангел вечернего покоя стоял на тумбочке и охранял его.
Часть 3
НА ДРУГОМ БЕРЕГУ МЕЗЕНИ
В устье реки Мезени, на правом берегу, стоит старое село Мезень, а на левом берегу рабочий посёлок Каменка с деревянными тротуарами, с деревянной главной площадью, на которой расположился клуб, пожарка, милиция, административное здание, а чуть в стороне мост и эстакада огромного, всё время ревущего и стучащего лесозавода.
В 1967 году я всё лето здесь работал — в бригаде из семи человек, которая сдавала лес Лешуконского леспромхоза на завод.
В клубе была библиотека, и я прочитал все девять томов «коричневого» издания Бунина с предисловием Твардовского.
Конечно, я работал на элеваторе и в заводе, ходил на танцы и просачивался в «Интерклуб», чтобы выпить чешского пива, поглядывал на девчонок, воровал картошку с чужих огородов, ходил за грибами, проваливался в болото и пил водку.
Но главное — в это лето был Бунин!
Удивительный по красоте, силе и чувственности русский язык.
Мы стоим с одноруким бригадиром Алексеем Максимовичем на высоком берегу Мезени, возле кривой и изуродованной, почти мёртвой, старой сосны, и молча курим.
Там, внизу, на пристани-дебаркадере, весёлая босая девчонка, в короткой чёрной юбочке и тельняшке, с засученными рукавами, моет шваброй палубу и поёт песню. Слов не слышно, но по движениям её тела — как она переступает ногами, как резко откидывает волосы на плечи, как перебегает, танцуя, к ведру и обратно — понятно, что песня радостная и счастливая.
Пора прилива. В светлой глубине Мезенской Губы стоят на рейде морские суда-лихтера. Из Норвегии, Швеции, Дании, Германии. Длинные и плоскопалубные, с П-образными высокими кранами, которые напоминают вереи ворот…
Ворота украли, а вереи остались!
На том, на правом берегу, видны тёмные пузатые дома старинного села. Вот оторвался от земли и ушёл в небо маленький самолётик на двадцать душ, которые через полчаса в Архангельске, на Кегострове, опять ступят на землю со своими сумками, мешками, корзинами и перепуганными детьми.
Когда переезжаешь на лодке на другой берег — из Каменки в Мезень — то как будто попадаешь в девятнадцатый век: совсем другие жилища, другие лица, другой язык.
Речь мелодичная и протяжная, словно музыкальная строка.
Ещё живы старые слова, занесённые Петром Первым: цинка, аньшпуг, балана, андели (ангелы), кептен…
А то вдруг какой-нибудь старичок-баюнок возьмёт да шарахнет исковерканною латынью: «Де мортуи низиль ни бебене», — и стоит, на тебя смотрит лукавым глазом и усмехается в бороду.
Что это я всё рассказываю и рассказываю? Тут надо показывать да примеры приводить…
Борис Шергин пишет: «Слушайте, какое диво расскажу. В замороз к полночи начнёт в синем бархате небесном пояском серебряным продёргивать с запада до востока, а с севера заподымается как бы утренняя заря. И вокруг всё погаснет. Опять из-за моря протянутся пальцы долги без меры и заходят по небу. Да заря займётся ужасная, как бы пожарная. И опять всё потухнет, и звёзды видать… Сиянье же обновится. Временем встанет, как стена, по сторонам столбы, и столбы начнут падать, а стена поклонится. А то будто голубая река протечёт, постоит, да и свернётся, как свиток».
Было тихо. Вода на прибрежной свае подошла до белой отметки. Прилив кончился.
— Вода задумалась, — тихо сказал Алексей Максимович.
Он сунул под мышку спичечный коробок и прижал его культёю.
Зажёг спичку и медленно затянулся. Низкое солнце играло на ближней воде.
Но уже дома на том берегу потемнели и стали чёткими, словно на карандашном рисунке.
Солнце ушло за деревья: куда-то в сторону Лешуконского, в сторону Архангельска, за Скандинавию, в море…
— Эх, Володя! Вот мы и прожили ещё один день нашей жизни…
И весь этот дивный мир начал гаснуть в медленных сумерках летнего вечера.
Часть 4
СЕРЫЕ СТЕНЫ
Больница — она и есть больница!
В самом слове заложено «боль» и страдание…
Серые стены, белые халаты, серьёзные разговоры.
Сосредоточенные лица и настороженные взгляды. Никто не смеётся, только иногда, случайно и неожиданно, прозвучит одинокий смешок… и погаснет, отражаясь от холодных стен.
Серо, скучно, грустно… Ни одного яркого пятна! Для одних — это «предбанник» смерти, для других — временная отсрочка…
Иван Егорович держался молодцом! Он даже улыбался, но улыбка была какая-то грустная.
Чтобы поднять настроение, я стал подробно рассказывать о том, как я в первый раз ехал в Малаховку, к Ивану Егоровичу: и про птицу, и про старушку, и про Мухину, и «маньяка».
Мы все весело смеялись, и Иван Егорович расхохотался «по-настоящему».
Он даже проводил нас до ворот, помахал вслед рукой и крикнул:
— Мухина, застегни пуговицы!
РАЗГОВОР С ПТИЦЕЙ
В морозный солнечный день, в середине февраля я вышел из дома и направился через заснеженный парк в сторону платформы Томилино…
В человеке живёт чувство дороги. Люди говорят, что в пути человек не стареет. Когда у меня хорошее настроение, то я в дороге «снимаю документальное кино», то есть записываю и запоминаю всё происходящее: в одну-две строки, а то и в одно слово.
Круглая старушка.
Мухина, застегни пуговицы!
Маньяк.
Утром я вышел на крыльцо. Стоял и курил.
На яблоневую ветку над садовым столиком прилетела птица и сказала: «Пинь-линь!».
— Подожди, — сказал я.
— Я всё понял, — и пошёл в дом.
Взял горсть семечек и рассыпал по столику.
Птица слетала с ветки, брала зёрнышко и улетала.
Прилетели ещё три синички: слетали с ветки, брали по семечку и опять улетали.
Птицы трудились, совершая путь туда и обратно.
Чтобы совершить доброе дело, нужно совершить действие и пройти путь…
КРУГЛАЯ СТАРУШКА
Парк был завален сверкающим снегом и длинными лиловыми тенями от спящих деревьев.
По глубокой и узкой тропинке я пересёк парк и вышел на уличную дорогу.
Шёл ходко и обогнал одинокую старушку.
Топ-топ, шарк-шарк, — шмыгала она чёрными валенками, и её круглая фигура в пёстрой шубёнке мерно покачивалась.
Я её обогнал и мельком взглянул в лицо.
До бровей закрытое серым платком, с молодым румянцем на щеках, с горькими морщинками возле губ, она чем-то была похожа на мою бабушку Евдокию Герасимовну.
Старушка даже не заметила меня: она о чём-то задумалась, о чём-то горевала и стала говорить вслух о том, что было у неё на душе.
— Нюрка жадная, не отдаёт мне синенькую чашечку, — произнесла она мне в спину.
Ох, уж эта Нюрка! Зачем ты обидела старого человека?
Верни старушке синенькую чашечку: может быть, эту чашечку, давным-давно, подарила ей милая маменька…
МУХИНА, ЗАСТЕГНИ ПУГОВИЦЫ
На платформе веселилась стайка школьников. Они всё время были в движении: толкались, прыгали, бегали — их нельзя было пересчитать, но было ясно, что девочек было больше. С ними была полная строгая женщина — учительница или родительница. Она громко говорила:
— Мухина, застегни пуговицы!
Мухина не обращала на неё внимания и танцевала дикий вальс, лавируя между ребят
— Мухина, я кому сказала, — настаивала женщина, — застегни пуговицы: простудишься, а мне за тебя отвечать!
Мухина не слышала… Я подошёл к Мухиной совсем близко и заявил:
— Мухина, не застёгивай пуговицы!
Мухина остановилась и внимательно посмотрела на меня. Лицо её было обиженным.
— Это почему же не застёгивать пуговицы, — возмутилась она, — вы хотите, чтобы я простудилась!
Раздался одинокий смешок… Потом другой, третий — и все ребята громко рассмеялись, запрыгали и затопали ногами. Смеялись все: школьники, посторонние люди, смеялась строгая учительница и сама Мухина. А я стоял на коленях перед Мухиной и застёгивал пуговицы на её рыжем пальто. Подошла электричка на Москву. Все сбились в кучу, а Мухина оглянулась и помахала мне рукой.
МАНЬЯК
Я вошёл в полупустой вагон и сел напротив двух одинаковых женщин.
Они были на одно лицо: кругленькие с маленькими удивлёнными глазками, с вздёрнутыми носиками-пупырышками.
Одна рассказывает:
— Поворачиваю я в переулок — никого нет, только мужик впереди шлёпает. В шляпе, с бородкой и очки напялил, чтоб не узнали. Ну, чистый маньяк с улицы разбитых фонарей…
Идёт-идёт — и вдруг оглянулся. Оглянулся и стоит. Я тоже встала. И не знаю что делать. Достала телефон и громко ору: «Василь Василич, подъезжай сюды… У тебя левольвер с собой? Наручники не забудь!»
— Ой, какой ужас! — ужасается другая женщина. — Гла-бально!
— А мужик рукой машет и направляется ко мне. Ну, думаю, всё!
— А кто такой-Василь Василич-то?
— Да это я так камедь играю… Артистка я, Ермолова! Никакого Вас. Вас. нет. Да и мобильник без денег: дохлый.
— Вот ужас!
— А он мимо меня прошёл и улыбается… Я оглянулася, а сзади тётка идёт:
Пальто белое.
Шапочка белая.
Сапоги красные.
Шарфик красный.
И варежки красные!
— Снегурочка… Гла-бально!
— Он у неё сумки взял. Щечки поцеловал и в лицо смеётся. Мимо меня идут и трясутся от хохота… Маньяки!
За окнами потянулся знаменитый овраг.
В тамбуре девушка спросила:
— Какая остановка?
— Малаховка.
Часть 5
ПОБЕГ ИЗ МАЛАХОВКИ
(рассказ И. Е. Тихомирова)
Влажно-жаркая, душная ночь в конце июня.
Огромный двухэтажный усадебный дом в английском стиле с острой и закруглённой по торцам крышей, над которой торчат с полдюжины печных труб…
Дом стоит недалеко от озера. Большое озеро таинственно-молчаливое, сверкает под луной чёрным надтреснутым зеркалом. Деревья и кустарники на другом — высоком — берегу темнели неподвижные и — вдруг под ветром — начинали двигаться, шевелиться, словно полуночные пришельцы.
Иван Алексеевич спал плохо и часто просыпался. Он просыпался внезапно и хорошо помнил виденные сны.
То он едет на лошади по степи в июльский ливень. Ливень прекратился внезапно, и открылось солнце, и капли дождя превращались в пар, сверкая и дробясь.
То они едут в телеге, набитой сеном, с Варей Пащенко — на самом верху. Она такая жаркая, душистая и тревожно-ласковая. Он целует её в огненные губы, закрывает глаза и только чувствует прикосновение, сладость, желание и беззащитность молодой женщины.
Радость и полнота жизни разрывает его на части: хочется кричать от восторга и слёз.
Он открывает глаза и видит, как капелька пота ползёт по её открытой шее и исчезает где-то там, под прозрачной кофточкой между грудей.
То он видит вчерашнюю, вечернюю Елену Андреевну, в лёгком ситцевом платье с открытыми руками, с красивым спокойным лицом и колдовскими глазами.
Она чистит вишни для варенья, и руки у неё красно-кровавые.
— Ванечка…
Она встаёт из-за стола и идёт к дому.
Оглядывается и манит кровавой рукой Ивана Алексеевича:
— Пойдём, пойдём…
Бунин очнулся:
— Чушь какая-то… Чертовщина!
Он никак не мог унять бешено колотящегося сердца. Подошёл к окну и закурил. Стоял мутный ночной сумрак. До рассвета ещё далеко, но с озера уже потянуло влажной прохладой.
Луна далеко ушла к западу и зацепилась за верхушки дальних сосен. Иван Алексеевич зажёг лампу.
Стал собирать бумаги, принадлежности для письма, рубашки и галстуки — всё убрал в полукруглый саквояж и тяжело вздохнул.
Долго сидел перед пустым столом и думал о том, нужно ли написать записку хозяевам.
Решительно встал и пошёл к двери. Когда он уже выходил за ворота, то невольно оглянулся и увидел, как на крыльцо вышла домработница Саша и посмотрела ему вслед.
В предрассветной полумгле дачи казались тёмными и нежилыми.
Бунин прошёл полутёмную просеку и свернул к шоссе.
Возле калитки участка портного Айзеберга на лавочке сидел дачный старик-сторож.
Иван Алексеевич присел рядом с ним и открыл портсигар:
— Угощайтесь!
— Благодарствую, сударь, — я уж при своих…
— Как тебя звать-то?
— Анофин.
— Ну, это фамилия, а имя у тебя есть?
— Имя-то есть, да уж дюже сверкающее, даже произносить неловко.
— Ну и как же?
— Гелиос.
— Замечательно! — воскликнул Бунин. — И когда, Гелиос Анофин, сегодня будет утренний поезд?
— В шесть нуль-нуль… Это когда солнышко зайдёт вот за ту вот ёлку…
— И давно ты сторожишь?
— Да годов пять… Я раньше плотником управлялся: дачки строил, а потом постарел и зачах: рука уже не та… А када старуха-то померла, и совсем сник. Спасибо, Елена Андреевна пристроила: дала угол да вот сторожем пристроила. Красивая и ласковая, как Богородица!
Иван Алексеевич усмехнулся.
— Ну и как служба?
— Я зверь ночной: со мною звёзды живые да шорохи ночные. Глупые людишки спят и не подозревают о красоте ночи… Ко мне собаки приходят, коты, птица прилетает разная, — а однажды лиса забежала: собаки загнали.
Лежит у меня под скамейкой, морду опустила и глазами плачет.
— А что дальше?
— Что дальше, что дальше…
Разогнал собак да и проводил её до лесочка.
Ну, говорю, иди по-хорошему, а она на меня посмотрела… Так посмотрела! Людям надо учиться у зверей разговаривать глазами…
— Здесь ты прав, Гелиос Анофин!
— Прав не прав, а душу имею — не то некоторые… Тут повадилась старуха Кукарекина по ночам бродить: где-нибудь чего-нибудь обязательно стащит: то бельишко, то лопату, а то гамак отвяжет… Эфиопка вокзальная!
Бунин встал:
— Ну, прощай, Гелиос — солнышко дачное! Свети и дальше! А я пошёл, а то уже скоро солнце зайдёт вон за ту ёлку….
На платформе было уже много народа.
Одинокие господа ходили-покуривали. Мужики с мешками. Бабы с корзинами: ягоды, цветы, ранние грибочки.
— Иван Алексеевич! — к нему направлялся Валерий Брюсов и улыбался своей отвратительной улыбкой.
— Валерий Яковлевич, вот ведь не ожидал…
К ним подошла молодая женщина невысокого роста со взбитыми чёрными волосами и огромными глазами на сонном лице.
— Познакомьтесь: Нина!
— А я прочитала ваш «Листопад» и была в восторге!
— Спасибо Валерию Яковлевичу за издание книги.
— Нет, серьёзно, Иван Алексеевич, вы гений!
Раскланялись. Отошли. Зашептали друг другу на ухо. Оглянулись. Приветливо помахали рукой. Отошли в толпу, взявшись за руки.
«Господи, скорей бы убраться отсюда», — вздохнул Иван Алексеевич.
Громыхая, пыхтя и фыркая, медленно подполз поезд.
Бунин зашёл в вагон, нашёл свободное место, сел и прислонился спиной к мягкой выпуклости дивана.
И задремал.
Часть 6
БЕЛЫЙ СВИТЕР
Я сидел у стола и читал страничку из «Грасского дневника» о фонтане:
«1927 год. 2 июля.
Ходили после завтрака в город. День изумительный, внизу на площади пусто и солнце, каменный фонтан один пле…»
Я поднял глаза — Вета смотрела на меня внимательным изучающим взглядом.
«…каменный фонтан один плещется в этой тишине, переполненный водой, сияющей на свету. И.А. остановился и, удержав меня за руку, сказал: „Вот это то, что я больше всего люблю, — настоящий Прованс!“ — и, помолчав, прибавил: „Мне почему-то всегда хочется плакать, когда я смотрю на такие вещи“».
Внизу приписка Тихомирова:
«Это же чистый кадр из фильма Феллини. Ай да Бунин!»
Вета встала, обошла стол и остановилась возле меня. Близко-близко.
Левую руку положила на плечо, а правой погладила по голове:
— Старый, старый греховодник! Не можешь жить без женской ласки. Подавай тебе молодую красивую бабу, которая вытянулась в струнку и ждёт, когда её обнимут…
Я обнял её и уткнулся лицом в белый свитер.
Ох, уж этот женский свитер! Тёплый, мягкий, нежный.
Он пахнет раскалённой степью. Знойным ветром, который приносит запах незнакомых диких цветов, смешанных с потом на цветных подолах чернокожих рабынь и с крупными каплями благовоний, ползущих по бёдрам Клеопатры.
Я дышал этим воздухом восторга и гибели. Сердце бешено стучало.
А там, у неё, под левой грудью, тихо-тихо билось сердечко:
«Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук!».
— Ну, всё! Хватит. Хватит!
Она мягко освободилась и повернулась спиной.
ДЕНЬГИ, ЗАБЫТЫЕ НА КАМИНЕ
Мы почти целый час молча сидели и перебирали бумаги.
Вета выпрямилась и потянулась, раскинув руки.
— Ну, что, Владимир Николаевич, может быть, кофейку попьём?
— Как в старом анекдоте, — откликнулся я. — «Пришёл молодой граф к молодой графине и говорит: „А что, Анастаси, может быть, чайку попьём?“ А она ему и говорит: „А что не попить — можно и попить!“ И пошли они в опочивальню».
— А у вас игривое настроение…
— А разве это плохо?
— Дыы… нет! — и пошла ставить чайник.
Пили кофе, посматривая друг на друга, и невольно улыбались.
— А вы могли бы быть моим отцом, — сказала Вета.
— Я уж не знаю, радоваться мне этому или горевать?
— Да нет! Я — в смысле, что вы из одного времени с моим отцом и могли бы встречаться в местной пивнушке. Мой фатер был красавец! Посмотрите на меня… — она повернулась в профиль. — Блеск… и нищета куртизанок! Разве можно жить в наше время с такой красотой… Отец исчез куда-то, лет двадцать назад: пропал, как с белых яблонь дым. И мать вышла замуж за страшного еврея: не в том смысле, что он был страшен внешне, а в том смысле, что он был страшным евреем. Он никогда и нигде не работал. Говорил: «Где вы видели работающего еврея?» И, тем не менее, у него всегда были деньги. Он регулярно обходил знакомых евреев и занимал у них деньги. Евреи говорили: «Фима, верни деньги!» И тогда начиналось итальянское кино. Неореализм! Фима хватался за голову цепкими руками и трагически заявлял: «Я приготовил ваши деньги — всю сумму — и хотел их отдать, но по рассеянности забыл их на камине». У нас никогда и камина-то не было: печка-голландка, одна на две комнаты… Но одевал он меня всегда с иголочки, а на столе не переводился балык и чёрная икра. А маму он любил до истерики… Я была самая счастливая девочка в нашем переулке! Они уехали в Канаду: он открыл там придорожную притонную забегаловку и набрал в обслугу молодых хохлушек.
— А мама?
— Мама звонила неделю назад — купается в бассейне с молодыми неграми и хохочет…
ХЛОПНУЛА КАЛИТКА
Иван Егорович вышел из больницы и ждал очереди на операцию. Я взял отпуск и теперь могу на целый месяц забыть про свою охрану на Авторемонтном заводе. Вета уволилась из театра, где она работала художником.
Подтаяло. День был пасмурный. В посёлке с покатых крыш с шумом сползали громадины снега. Я сбрасывал снег с крыши сарая, а Иван Егорович сидел на крыльце на старинном чёрном стуле и покуривал трубочку. От дыма пахло молодой вишней…
Колокольчик звякнул, хлопнула калитка и появилась Вета: в одной руке сумки, а в другой веточки вербы.
— Слезайте с крыш, господа снегосбрасыватели, и идите скорее сюда!
Прошёл только один месяц с момента знакомства с Иваном Егоровичем и с Ветой, а как изменился мой мир и как изменился я сам! Теперь мне было что терять! От одной этой мысли становилось тревожно и радостно. Находясь рядом с этим пожилым человеком, рядом с этой молодой женщиной, я чувствовал себя в середине сообщества: в моей жизни появилось что-то настоящее, дорогое мне и даже таинственное.
Вета протянула веточки Ивану Егоровичу:
— Маленькие зайчики спрятались на ветке!
— Вот, так вот и рождаются стихи и сказки, — улыбнулся Иван Егорович. Было вербное воскресенье.
ДЕТАЛЬ
— Некоторые критики того времени, — сказал Иван Егорович, — заявляли, что Бунин был эпигоном. Эпигоном Тургенева и Толстого. У Андре Моруа есть замечательное место в книге «Портреты» о мастерстве Тургенева. — Он взял книгу. Полистал.
— Вот, нашёл! «Но, если Тургенев реалист в изображении деталей, он великий художник в умении эти детали отобрать. Поль Бурже слышал однажды у Тэна, как Тургенев резюмировал свою теорию искусства описания. Описательный талант заключается, по его мнению, в умении отобрать значимую деталь. Он считал необходимым, чтобы описание всегда было косвенным и больше ПОДСКАЗЫВАЛО, чем ПОКАЗЫВАЛО. Таковы были его собственные формулировки, и он с восторгом цитировал одно место у Толстого, где писатель даёт ощутить тишину прекрасной ночи на берегу реки благодаря только одной детали: «Взлетает летучая мышь, и слышно шуршание соприкасающихся кончиков её крыльев…» Тургеневские описания неизменно полны такого рода деталей. Вот, прежде всего, «Степной король Лир», описание сентябрьского леса: «Тишь стояла такая, что можно было за сто шагов слышать, как белка перепрыгивает по сухой листве, как оторвавшийся сучок сперва слабо цеплялся за другие ветки и падал, наконец, в мягкую траву — падал навсегда: он уже не шелохнётся, пока не истлеет…»
— А вот у Чехова люди тоже совсем живые, — встрепенулась Вета. — «Маленький стриженый человечек с помятым лицом, который, когда разговаривал, то от смущения расстёгивал все пуговицы своего пиджака, и опять их застёгивал, и потом начинал правой рукой щипать свой левый ус…» А ведь Антон Павлович Чехов в рассказе «Попрыгунья» в образе доктора Коростелёва изобразил внешность русского художника Алексея Степановича Степанова. Как точно показал он характер героя, его деликатность, скромность, мягкость и доброту.
— Вета у нас художник, Владимир Николаевич, — ей и карты в руки! Теперь нам понятно: сюжет рассказа можно придумать, но пейзаж и люди там совершенно живые. Вот в этом сила нашей классики…
Но Бунин превзошёл своих предшественников: он создал именно свою «бунинскую» прозу. Я уж не говорю о таких шедеврах, как «Ночь» или «Мистраль»…
ДЕВУШКА И ФИЛИН
Вета долго рассматривала фотографию: Галина Кузнецова в первый раз на вилле в Грассе; сидят на лавочке: она и Иван Алексеевич Бунин.
— Ты только посмотри на эту фотографию: это же девочка! Ей 26 лет. Самый расцвет! Он погубил её молодость: ему 56 лет! Он отнял у неё жизнь, и десять лет она была в неволе. Вот они сидят на скамейке: он и она! Взгляни на его лицо — это же филин! Какая-то неясыть!
— Вета, успокойся…
— Никакая я вам не Вета! Боже, какая жестокость! Ради чего? А чтобы написать в её присутствии «Жизнь Арсеньева»… Шедевр! Да в этом шедевре больше её, чем его: её облик, её глаза, движения тела, запах волос, лёгкое заикание… Цветы в руке! Ты понимаешь — она рабыня! Рабыня шедевра! — она била кулачком по столу. — Лучшие годы она отдала не жизни, а книге! Вы это понимаете?
— Вета, не кричи на меня. Я ведь не Иван Алексеевич…
— Какая жестокость! Всю жизнь он ловил её и поймал!
В её глазах задержались слёзы. Я подошёл и обнял её за плечи.
Она уткнулась лицом в мою грудь и заплакала. Всхлипывала и вздрагивала. Я стал целовать её лицо, покрытое слезами. Когда я рассказал Ивану Егоровичу об этой сцене, то он сказал:
— Она плакала о себе…
ИНТОНАЦИЯ
(фрагмент из лекции И. Е. Тихомирова)
…По интонации можно определить характер человека. И даже его суть, нутро. Внешность обманчива и всегда живописна: она хороша для художников. Пьяницы и оборванцы на картинах Ван Остаде вызывают восхищение.
Бунин — великий писатель.
Но сказочно-дурашливой интонации он лишён, по крайней мере, в своей прозе. Если Чехов завораживает своих читателей в ранних рассказах и как бы «опускается» ближе к народу, то Бунин с самого начала серьёзен и величав. У него заложена программа: быть великим! Его переводы Лонгфелло и Байрона указывают на то, что он честолюбив: вы посмотрите, имя молодого Бунина рядом с именем Байрона! Бунин гордится своей фамилией, вспоминая Анну Бунину и Жуковского, но собственно самой фамилией гордиться странно: она происходит от старого слова «буня», то есть буян и неуравновешенный человек. Вдобавок, имя и фамилия сыграли над ним злую шутку: редко где вы увидите на обложке книги «И. Бунин» — почти всегда «Ив. Бунин» или «Иван Бунин». Попробуйте вслух прочитать «И. Бунин», и получится нецензурщина. В какой-то мере это отложилось и на его характере.
Что касается переводов, то это нужно в первую очередь самому переводчику для его творческого развития, во-вторых, для знакомства читателей с зарубежной литературой.
Я помню дюжину переводов «Слова о полку Игореве», но по сути его и не нужно переводить — и так всё ясно! А Шекспира и Бальзака наши предки читали в подлиннике. И нам не нужно гордиться своими знаниями…
Мудрый Диккенс ввёл андерсоновскую интонацию в «Сверчка на печи», и сказочно-детское восприятие мира оказалось нам по душе…
По воспоминаниям Бунин был артистической личностью и чудесно читал ранние рассказы Чехова. Чехов сначала хмурился и скрывал смех, но в конце концов так смеялся, что присутствующие бывали удивлены: рассмешить автора было сложно.
Бунин «расковырял» тёмные стороны русского народа в «Деревне».
По его словам, он не любил Достоевского, но как-то невольно разворачивался в его сторону.
А жизнь самого Бунина после Нобелевской премии и атмосфера на его вилле в Грассе была чистой «достоевщиной»…
Бунина нужно любить!
И хоть немного понимать его.
И тогда в вашу жизнь он придёт чистым и совершенным!..
Часть 7
ВЕТА ХЛОПАЕТ ДВЕРЬЮ
— Иван Егорович, — сказала Вета, — я хочу вам пожаловаться на В.Н.!
— Что случилось, сударыня?
— Я стала замечать, что В.Н. смотрит на меня как на женщину.
— А как же он должен смотреть? Ты и есть женщина…
— Нет, вы меня не поняли — он иногда прикасается ко мне: гладит волосы, целует руки… Я-то думала, что у нас дружеские отношения — братско-сестринские…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.