1. Возможны варианты
Через два года после государственного переворота в Гриалии
Шепотки за её спиной шуршали, как промозглый дождь по опавшим листьям, стекали за шиворот холодными струйками по смоляной косе, небрежно свёрнутой в пучок, и неприятно липли к коже. Поздним вечером в захолустной харчевне Тшера́ ждала свой ужин и чувствовала, как позади неё назревает недоброе.
«Стоило раз в жизни сесть спиной к чужакам…»
Она неслышно вздохнула. Следовало уйти сразу, как увидела, что незанятый стол остался только один, в углу у самой кухни, и сидеть придётся спиной к трапезной, да ещё далеко от выхода. А лучше бы и вовсе сюда не соваться — послушать чутьё, проехав мимо этой дыры, заночевать в лесу, под октябрьским небом. Но лихорадка пробирала до костей, усталость валила с ног, а желудок пустовал вторые сутки, и Тшера пренебрегла смутной тревогой, зародившейся глубоко под солнечным сплетением, развернула кавья́ла на манящий медовый свет, лившийся из окон харчевни.
«Зря. Кончится дурным…»
Она до самых пальцев натянула узкие рукава чёрной плащ-мантии, спрятала подбородок в шарф, чтобы никто ненароком не заметил ритуальных татуировок, серой вязью сбегающих по смуглой шее к запястьям. Может, обойдётся без крови и ей просто дадут уйти? Она бросила через плечо осторожный взгляд. Позади ничего не изменилось: три длинных стола, за первым — семеро крепких, уже поддатых ребят, за вторым — ещё четверо, за третьим — двое бородачей постарше.
«Вот эти явно что-то замышляют».
У дверей притулился вышибала: даже сидя детина почти доставал бритой макушкой до потолка, а шириной плеч занимал едва ли не весь проход.
«А этот силой троих сто́ит».
Детина, словно почувствовав её взгляд, посмотрел в ответ круглыми, будто стеклянными глазами — не поймёшь, что на уме.
«Добра не жди», — подумала Тшера, отворачиваясь. Голова всё сильнее наливалась чугунной тяжестью, отдававшейся тупой болью в глазах, озноб пересчитывал позвонки и косточки.
На стол перед ней с грохотом опустилась глиняная миска с дымящимся варевом, ноздри защекотал аромат мяса, зелени и топлёного масла.
— Хороший у тебя кавьял, ки́риа, — скрипуче протянула хозяйка, — зубастый!
«И пальцы чужакам хорошо откусывает».
— И намордник у него что надо, — продолжила хозяйка. Она точно знала, о чём говорит: сама свела Ржавь в стойло. — Дорогой, поди? Впрочем, и у тебя одежонка не обсевок в поле. А за ужин ты всего полмонеты дала…
За спиной повисла липкая тишина.
«Без крови не обойдётся».
— Столько ты назвала, маи́ра, — хмуро отозвалась Тшера и услышала, как позади неё парни вылезают из-за столов — скрипят под ними лавки; как подходят ближе: ни спешки в движениях, ни дружелюбия.
«А на ногах — сапоги. Как мои, из хорошей кожи, на добротной подошве. Снятые с неосторожных путников…»
Тшера ухмыльнулась криво и зло, прямо глянув хозяйке в глаза.
— Всех гостей так встречаете?
— Только таких пригожих, как ты, кириа, — ласково ответила та, — но такие к нам редко захаживают. Места, видишь, глухие совсем… — Хозяйка выразительно посмотрела на золотые кольца на пальцах Тшеры, на дюжину мелких колечек в её ушах. — За ужин полмонеты дала, а на ладные свои побрякушки не скупилась — вон как блестят! Южане любят золото, оно так идёт к их смуглой коже!
Верхняя губа Тшеры, рассечённая едва заметным косым шрамом, брезгливо покривилась.
«Метки Чёрного Вассала к моей смуглой коже идут не меньше…»
Она медленно положила ложку на стол и чуть поддёрнула рукава, обнажая серую вязь древнего языка на запястьях, чтобы увидела не только хозяйка, но и сгрудившиеся позади разбойники.
«Не передумали?»
Но хозяйка на татуировки даже не посмотрела, маслянисто улыбнулась двум золотым браслетам — широкому и тонкому — на левом запястье Тшеры, стрельнула глазами поверх её головы, будто отдавая приказ, и была такова, скрывшись за тяжёлой кухонной дверью. С той стороны, поставив точку в приговоре, скрипнул засов.
«Останусь без ужина».
— Такая вкуснятинка, да на золотом блюдечке! — с насмешливой елейностью протянул один из парней за её спиной, остальные предвкушающе заусмехались.
Тшера медленно поднялась во весь рост — высокая, гибкая, вся в чёрном. Развернулась к разбойникам лицом, окинув их тяжёлым взглядом тёмно-карих глаз.
«Нашли, с кем связываться, полоумки. Чёрному Вассалу ваша шайка — раз чихнуть… Однако для полудохлого Вассала возможны варианты».
— И откуда же в нашей северной глуши такое угощеньице? — Парням было всё ещё весело.
«Но это ненадолго».
— Сам церос таким лакомством не побрезговал бы, а всё нам достанется! — лыбился всё тот же, остальные поддерживали его смешками.
«Ну, с первым ты прав. Со вторым возможны варианты».
Тшера почувствовала, как под плотно обхватывающей её талию плащ-мантией раскаляются живые клинки — Йамараны.
«Не подведите, братья».
Разбойники не ждали серьёзного отпора от молодой женщины — почти девчонки. Так, разве что визгливых брыканий и сопливых упрашиваний. Их не насторожили ни её угрюмый вид, ни ритуальные татуировки, ни белые ниточки застарелых шрамов, прочерченные по смуглой коже на губах и нижней челюсти.
— Давай, вкуснятинка, снимай колечки! Или помочь? — хмыкнул разбойник.
— Штанишки тоже снимай! — Ещё один потянулся к ней, но коснуться не успел: его рука брызнула горячими рубинами на физиономии его товарищей и отлетела в сторону, шмякнулась на пол.
Никто не уследил, когда Тшера распахнула плащ-мантию, когда выхватила из-за пояса кинжалы. Заметили только, как она молниеносным движением взлетела на стол позади себя, мантия взметнулась за её спиной чёрными крыльями, а в руках блеснули два Йамарана: изогнутые лезвия в виде птичьих перьев, слепящие росчерки крестовин, кисточки темляко́в цвета венозной крови. Разбойники застыли, выпучив глаза.
«Уже испугались, но сообразить — чего именно — ещё не успели».
Один из Йамаранов остался чистым; лезвие второго, умытого алым, очистилось за мгновение, втянув в себя всю кровь. Клинки изголодались.
«Хоть кто-то будет сегодня сыт».
— Чёрный Вассал, сука! — завизжал безрукий, прижимая к себе культю: и боль, и осознание того, кто перед ним, докатились до его птичьих мозгов одновременно.
«Догадливый…»
Его дружки отступили на шаг, словно море отхлынуло, ощетинились ножами, загораживая выход, у которого стоял не шелохнувшись бритый детина и пялился на Тшеру круглыми полоумными глазами.
— Нас много, тварь, а ты одна, — с угрозой прошипел мужик постарше.
«Не одна, ублюдок. Со мной два Йамарана».
Рукояти клинков привычно лежали в её ладонях, разгоняя по сакральным татуировкам тепло и приятное покалывание.
— И я пока могу уйти, оставив вам ваши жизни, — хрипло ответила Тшера. — Тебе решать.
— От нас не уйдёшь, вероломная сука! — Бородач оскалил пожелтевшие зубы, покрепче перехватив нож. — Астервейгова подстилка! Мы выпотрошим твоё гнилое нутро и растопчем по полу!
Она бросила быстрый взгляд на двери, их по-прежнему загораживал бритый детина. Просто сбежать не выйдет.
«Придётся сбегать сложно».
— За своими потрохами присматривай!
Тшера с силой пнула стоящую на столе у её ноги миску с горячей жирной похлёбкой прямо в рожу бородачу. Тот взревел, вскинул руки к ошпаренному лицу, позабыв, что в одной из них по-прежнему сжимает нож. Лезвие вошло прямиком в нижнее веко, мужик заорал пуще прежнего и выдернул нож. Брызнула кровь, следом потёк глаз.
«Как недоваренное яйцо».
Захлёбываясь воплем, одноглазый рухнул на четвереньки; Тшера прыгнула со стола на его хребет, оттолкнулась, как от кочки на болоте, взлетела под потолок, скрестив над головой руки с кинжалами, и низринулась в гущу шайки, полоснув Йамаранами в стороны. Справа плеснуло горячим красным рассечённое горло, слева — разорванное от уха до уха лицо.
Она резко присела, пропуская над головой два встречных ножевых замаха, и ударила снизу вверх, выпрямляясь во весь рост, вспорола нападающих от чресл до рёбер.
Зачавкало, запахло тошнотворно и приторно: железом и теплом свежих потрохов.
«Теперь будет скользко».
Клинки пели в её ладонях, их песни пробирались под кожу, вплетались в жилы, звенели в каждом нерве, в каждом позвонке, стальными нитями прошивали её сознание, обращались её чутьём, продолжением руки, предвосхищением мысли. Клинки служили Вассалу, Вассал становился клинком.
Следуя их зову, Тшера крутанулась на мыске сапога на скользком от крови полу, молниеносно перехватила кинжалы для удобного удара — взметнулись багряные кисти обнимающих запястья темляков. Правый Йамаран — Ньед — вонзился под челюсть одному из шайки, левый — Мьёр — рубанул по шее другому.
Ньед позвал назад, и она привычно ему доверилась. Разворот, замах — и крик: отрубленный кулак с ножом, только что метившим Тшере в спину, отлетел прочь и бухнулся о стену. Остриём Мьёра она чиркнула по горлу следующего, сунувшегося сбоку, но Мьёр вёл её к другому, что был опаснее, и Тшера не успела…
Нападавший поскользнулся на залитом кровью полу и, упав, подсёк её. Она едва устояла — и пропустила чужой нож. Лезвие ткнулось ей под рёбра, порвало плащ, но скользнуло по твёрдой коже защитного жилета, не пробив. Следом в бок врезался чей-то локоть, и этот удар сбил Тшеру с ног. Она рухнула лицом вниз, сверху ей на шею грубо, до хруста в позвонках, наступил тяжёлый сапог.
«Из хорошей кожи, на добротной подошве…»
— Допрыгалась, сука драная? — позлорадствовал разбойник.
Тшера полоснула его по ноге, рассекла сухожилия, и он грохнулся, подмяв её под себя. Она рванулась из-под массивного тела, а оно, рыча и хрипя, вцепилось ей в волосы, дёрнуло назад и грянуло бы её головой об пол, но Ньед разорвал ему горло. Горячее хлестнуло Тшере в лицо, залило глаза. Отплёвываясь, она спихнула с себя грузное тело, перекатилась, вскочила на ноги и вновь едва не упала, поскользнувшись на чьих-то кишках.
Песнь Йамаранов в её пульсе утихала — усталость и лихорадка брали своё, перед глазами плыло, голова гудела, всё тело наливалось болью и слабостью, но Мьёр всё ещё вёл её отяжелевшую руку — назад, за пределы видимости.
Тшера не успела ни обернуться, ни ударить: в висок врезалось что-то тяжёлое, и мир тут же потонул в зловонной склизкой тьме.
***
Темнота обнимала так крепко, что разобрать, сон ли это, явь или горячечный бред, было невозможно. Весь мир сочился холодной вязкой тьмой, скрипел, вибрировал низким гулом, отдававшимся болью во всём теле. Трясло, как в старой телеге на мелких кочках. Губы пересохли, язык прилип к нёбу, каждый вдох давался тяжело, словно лёгкие забили ворохом пыльных тряпок, чудовищно хотелось пить. Мир качался, и скрипел, и бесконечно вращался вокруг своей оси, и падал-падал-падал в непроглядную тьму, и она дышала в лицо Тшере подвальным холодом и смотрела на неё тёмными, как воронёная сталь, и такими же холодными глазами. Глазами наставника Астервейга…
Тшера хотела бы не видеть его, но даже сквозь её плотно закрытые веки взгляд Астервейга пронзал обоюдоострой сталью — не отвернёшься, не спрячешься. Она застонала, но из горла вырвался лишь едва различимый хрип.
«Бесславная смерть для Чёрного Вассала», — прокатился по её венам, растёкся по угасающему сознанию мучительно знакомый голос. Таким она его и помнила: под стать взгляду, властным и хладнокровным, не скроешься, хоть залей уши воском. Но он умел звучать и бархатно, и мягко, почти нежно. Пленительно… Так, что таящейся в нём лжи не распознать.
«Для лучшего моего Вассала столь бесславная смерть… Досадно».
«Тебя здесь нет».
«Но ты меня слышишь, Шера́й».
«Это лихорадка».
«Пусть так». — Голос улыбнулся — фальшиво, всё в Астервейге оказалось фальшиво. Жаль, она не знала об этом раньше.
«Такой бесславный конец для лучшего моего Вассала… Ты его заслужила, Шерай. Удел дезертира — постыдная смерть. Умница. Я одобряю».
«Твоё одобрение хуже проклятия. Лучше руки себе отгрызу, чем тебя порадую», — подумала Тшера, проваливаясь в густую горячую тьму.
…Совсем близко, где-то над головой, звучал голос. Незнакомый, и не понять, женский или мальчишеский. Голос ворковал, уговаривал, утешал. Тшера силилась разобрать хоть что-то, но слова крошились и ломались, слипались бессмысленным комом, а сознание уплывало всё дальше и дальше… Когда оно вновь затеплилось в гудящей, будто раскалённой голове, слова всё лились напевной прохладой, и Тшера хваталась за них, пытаясь удержаться, не сорваться в душную черноту, не утонуть в ней вновь.
— Раз шажок, два шажок, левый, правый сапожок…
Глупая детская песенка.
Тшеру осторожно приподняли и перевернули, укутали тёплым, лоб промокнули влажным, пахнущим свежо и остро. Глаза по-прежнему застилала темнота — где-то в ней всё ещё скрывалась обоюдоострая воронёная сталь; горло хрипело, не в силах вытолкнуть иного звука, руки безвольно упали вдоль тела.
— …Пришёл кисель, на лавку сел, поесть детоньке велел…
Губ коснулось что-то тёплое, гладкое. Тшера дёрнулась, но отвернуться ей не позволили.
— Чтобы глазки глядели, чтобы щёчки алели, надо мамушку послушать, надо супчику покушать! — проворковал голос, и в рот Тшере полился вкусный наваристый бульон.
— …Птички спели, полетели, детке баюшки велели, нужно детоньке поспать, чтобы хворюшку прогнать.
И воронёная сталь во тьме сверкала уже не так остро…
***
— Какая хорошая!
Звуки пробивались через боль и гул в голове, будто через толщу воды. Всё тот же голос, но теперь понятно, что принадлежит он взрослому мужчине, хоть высок и нежен, словно мальчишеский. Сквозь веки Тшеры проникал белый свет, лица касался влажный холодок октябрьского леса, спина и плечи задеревенели от лежания на жёстких досках старой телеги. Она осторожно приоткрыла опухшие глаза, перед ними мутно расплылось тёмно-красное. Иной бы принял за кровь, но темляк на своём Йамаране Тшера ни с чем не спутает. Вот и второй, а выше — отблески солнца на остром клинке, и хрустнула тонкая ледяная корочка, сковавшая было нутро: Йамараны здесь, а оставить их так близко к Чёрному Вассалу мог лишь тот, кто не желает ему зла.
— Ай-ай, какая хорошая! Смотри, Орешек, видишь? Видишь, какая хорошая, ай!
Восторженное воркование сопровождал треск раздираемой плоти и жадное урчание. Очень знакомое жадное урчание…
«Ржавь кого-то сожравь…»
— Ай, какая хорошая! Кушай, кушай, хорошая… Ой, да перья-то ты зачем, перья-то плюнь! Видишь, Орешек, какая хорошая?
Тшера открыла глаза шире, моргнула, прогоняя повисшую перед взором муть. Солнце над лесной поляной стояло уже высоко, она лежала в телеге, укрытая собственной мантией. Неподалёку сидела Ржавь в расстёгнутом наморднике, облизывая перемазанную кровью пасть. За тем, как она ловким, раздвоенным на конце языком счищает с морды прилипшие птичьи перья, наблюдали двое: впряжённый в телегу серенький ава́бис — меланхолично; огромный бритый детина — тот самый вышибала из харчевни — восхищённо.
— Вот молодец, вот молодец, хорошая, как хорошо покушала! Ай, какая хорошая! — приговаривал детина. — А разрешишь теперь тебя погладить? Да? Разрешишь?
Он шагнул к Ржави и, цветя придурковато-восторженной лыбой, протянул руку к её бархатному носу. Тшера и моргнуть не успела, как пухлые розовые пальцы, не ведавшие мозолей от тяжёлой работы, оказались в опасной близости от острых изогнутых клыков кавьяла.
— Не советую, — прохрипела Тшера.
Детина вздрогнул от неожиданности, но руку не отнял, лишь покосился на Тшеру и повеселел ещё больше.
— Ай, ты очнулась, вот славно! Помогли травки-то. И похлёбочка…
Ржавь наблюдала за ним с опасным интересом, алчно подрагивая короткой жиденькой бородёнкой.
— Она оттяпает тебе пальцы, болван.
— Ну нет, Тыковка меня не обидит, она же добрая!
Тшера желчно скривилась.
— Я зову её Тыковкой, — пояснил парень, всё ещё протягивая руку к кавьялу, — потому что её шкурка цвета спелой тыковки.
«Цвета запёкшейся крови».
Тшера успела метнуть Йамаран в последний миг, и острые клыки кавьяла лязгнули, сомкнувшись на его рукояти, а не на розовых пальцах детины. Ржавь досадливо фыркнула, детина потрясённо ахнул.
— Тыковка, как же так?! — Он обиженно шмыгнул носом. — Я же с добром к тебе, а ты…
— Кавьялы — опасные твари. А эта ещё и не в меру кусачая.
Тшера надела плащ-мантию и спрыгнула на землю; в глазах на миг потемнело, и её повело, пришлось ухватиться за край телеги, чтобы удержать равновесие. Детина неловко взмахнул руками, будто хотел поймать, если Тшера надумает падать, но она осадила его недобрым взглядом. Выдернув из пасти Ржави Йамаран, убрала клинки в ножны на поясе, застегнула на кавьяле намордник.
— Мы далеко от деревни?
Голос звучал недружелюбно, гудящую голову по-прежнему вело, ноги и руки были неуклюжими, будто чужими.
— Ночь пути и полдня.
Тшера кивнула, подтягивая подпругу на кавьяле. Детина робко улыбнулся, сверху у него не хватало левого клыка.
— Ай, но мы останавливались. Надо было похлёбку и взвар от лихорадки сготовить. И вот плащ тебе ещё от крови почистил и заштопал. Тебе его ножиком порвали в боку, а я заштопал.
Тшера отвлеклась от седла, нащупала аккуратную штопочку под локтем, нахмурила и без того суровые брови. Детина каким-то образом распознал в этом неловкую благодарность, и улыбка с прорехой на месте левого клыка стала уверенней.
— Меня бабуля штопать научила. И стряпать ещё. Ай, стряпаю-то я на славу! Вот сейчас похлёбочки сварганю, тебе ведь, это, после хвори-то, силы нужны…
Парень нырнул в брошенную у телеги холщовую суму, которая с лёгкостью могла бы вместить кавьяла, а то и двух, и выудил из неё видавший виды котелок и деревянную ложку на длинном черенке.
— Вот у меня тут всё насущное, как бабушка учила. — Он ласково погладил котелок по закоптелому боку. — Наказывала, чтобы сума с насущным всегда при мне была: а ну как вдруг что…
Тшера, не слушая, вскарабкалась в седло. Перед глазами на миг потемнело, к горлу подступила тошнота. Она с усилием сглотнула, потёрла пульсирующие виски и натянула на голову глубокий капюшон.
— Ай, ты куда собралась-то? — ахнул детина. — Я ж похлёбочки сейчас… Как же похлёбочка-то? Да и опасно тебе ещё в седло…
Она не ответила, лишь легонько стукнула пятками в бока Ржави, пуская её рысью.
Та пересекла поляну и с привычной лёгкостью перемахнула сломанное дерево, преграждавшее путь: оттолкнулась мощными задними лапами и взвилась вверх резко и почти вертикально. Тшеру тут же затопило лиловым и душным, внутри черепа полыхнули огни, земля закачалась, что старая лодчонка, желудок сделал кульбит. Мир погас и перевернулся, она крепче вцепилась в поводья, но пальцы сомкнулись не на кожаных ремнях, а на траве, опавших листьях и сухих веточках. Видимо, кульбит сделал не только желудок. Хорошо, что мох мягкий.
«Чёрный Вассал на ровном месте кувырнулся с собственной животины. Срамота!»
Тяжело топая, подоспел детина, уперев руки в колени, тревожно заглянул Тшере в лицо, согнувшись в три погибели.
— Не расшиблась?
«Только самолюбие помяла».
— Давай подмогну! — Детина подхватил её под локоть, помогая встать, но Тшера выдернула руку из его пухлых пальцев, поймала повод Ржави, поднялась на нетвёрдые ноги и попыталась взобраться в седло, попав в болтающееся стремя лишь с третьего раза.
— Да куда ж ты, сердешная! — всплеснул руками детина. — Тебе вчера по голове тюкнули так, что мозги, видать, сотряслись крепко! В покое бы тебе надо… Ну хоть пару деньков! И похлёбочки горяченькой…
Перед глазами Тшеры продолжал танцевать лиловый водоворот, и стоило ей подняться на стремени, желудок вновь сделал кульбит, её стошнило. Следом накатила волна надсадного кашля, каждый спазм — взрыв боли в голове и сноп красных искр в темноте перед глазами. Она так и повисла — перевалившись поперёк седла, одной ногой в стремени, тяжело и хрипло дыша.
— Давай-ка потихонечку… — Детина заботливо придержал её за талию, чтобы помочь спуститься с кавьяла, но Тшера глянула на него через плечо настолько свирепо, что он сразу же убрал руки.
Она сползла с седла, пошатываясь, расстегнула седельную сумку и достала вышитый свёрток. Доковыляв до телеги, тяжело опустилась на траву, привалилась спиной к колесу и, переведя дух, развязала красные кисточки на расшитом чехле. Внутри лежала курительная трубка с длинным мундштуком и кисет сушёным листом тэмеки. Тшера набила трубку и, раскурив её долгими, медленными затяжками, блаженно зажмурилась, выпуская колечки плотного дыма. Дышать стало легче, дурнота отступала, вслед за ней утихала и пульсирующая боль в висках. Вот только бритый детина всё ещё переминался рядом и не знал, куда деть свои большие розовые руки.
— Ну так я это… похлёбочку сварганю? — спросил он, кивая на почти уже прогоревший костёр.
Помявшись ещё пару мгновений, но так и не получив ответа, он подобрал котелок и ушёл к ручью за водой. Вернувшись, подкинул хвороста в костёр, пристроил котелок на трёх ветках над огнём.
— Меня Биарием звать.
Тшера приоткрыла один глаз: Биарий робко улыбался, пытаясь завязать разговор.
— Бабушка Биром кликала, а деревенские — полоумком или пеньком лупоглазым. Ты можешь звать, как захочешь, но если как деревенские — то мне так не нравится. А тебя как зовут?
— Ни к чему доверять имя случайным встречным, Биарий, — ответила Тшера.
Тот растерянно потупился.
— Куда ты меня вёз?
— Не знаю. — Он пожал плечами. — Думал, ты скажешь, куда тебе надо, когда очнёшься. В деревне-то никак нельзя было оставаться. Хозяйка тебя по башке тюкнула и горло бы вскрыла, рукой не дрогнув, ты ведь четверых её сынов положила. Она, значит, за нож схватилась, которым кур режет, лицом вся чёрная, глаза лютые, морщины трясутся… Тут я её и это… табуретом, который мне отрядили у дверей сидеть. Я к ним стряпать нанимался — ай, стряпаю-то я славно! А они посмеялись: куда мол тебе, пеньку лупоглазому. Табурет дали: «Сиди у дверей, там тебе место». Ну вот, я её этим табуретом и тогось…
— Убил? — Тшера выпустила изо рта колечко зеленовато-сизого дыма.
— Ай, зачем же. Так, ум на время отшиб. Потом торбу свою схватил, тебя в охапку, Орешка в телегу впряг, Тыковку выпустил из стойла, чтобы следом бежала, а она — умная, побежала ведь! И… и вот. Дальше ты знаешь.
Тшера подавила тягостный вздох, переложила мундштук в другой уголок рта.
— Зачем?
— Что «зачем»? — не понял Бир.
— Зачем против товарищей своих пошёл?
— Тебя бы порешили… И они мне не товарищи.
— Я — уж тем более. — Она прикрыла глаза.
— Ты — Чёрный Вассал! — Он многозначительно поднял белёсые брови.
«И это повод меня убить».
Вода в котелке закипела, Биарий вытащил из своей бездонной торбы несколько свёртков, развернул их на траве. Сладкие луковицы, аккуратно перевязанные нитками пучки каких-то трав, полоски вяленого мяса, скляночка с топлёным маслом, уже вымытые плоды кропи́ра, такого сытного, рассыпчатого и вкусного в похлёбке, особенно если варить её с маслом… В животе у Тшеры тоскливо заурчало. Биарий сосредоточенно выбрал нужные ингредиенты, покрошил их в котелок, перемешал длинной ложкой, удовлетворённо кивнул и только потом вновь заговорил:
— Четверть века назад я малой ещё был, жил с бабушкой, родителей не знал. Мальчишки меня не любили, дразнили и поколачивали. Как-то раз загнали к оврагу у большого тракта и камнями кидались. В голову мне попали, кровь пошла, и мозги сотряслись, вот почти как у тебя сейчас… И, чего доброго, в овраг бы меня спустили, забив до смерти, не вмешайся Чёрный Вассал, который по тракту мимо нашей деревни ехал. Тогда он меня спас, вот я и вернул должок.
«Тогда Чёрные Вассалы служили церосу по крови и ещё не преступили священной клятвы, возведя на трон узурпатора. Сейчас Чёрные Патрули уже не честь и совесть Гриалии, а месть и кара — они вырезают всех, кто не признал власть Астервейга. Сегодня Вассал тебя бы не спас».
— Мне двадцать три, я не могла быть тем Вассалом четверть века назад, — холодно ответила Тшера.
— Не беда. Он меня выручил, я — тебя.
Бир добавил в котёл ещё каких-то травок и масла, подув на ложку, аккуратно попробовал результат и, кажется, остался доволен.
— Ещё чутка покипит, и можно кушать.
— Зря выручил. Тебя убьют свои же, если вернёшься, — безразлично ответила Тшера.
Бир почесал пятернёй бритый затылок, обдумывая что-то невесёлое.
— Значит, нельзя назад, — сделал он вывод. — Тогда с тобой поеду, в столицу. Ты ведь там живёшь?
Тшера кашлянула, подавившись дымом.
— Я еду не в Хисарет.
«Меня убьют свои же, если вернусь».
— Тогда поедем, куда скажешь. Дело везде найти можно.
— Мы никуда не поедем. Попутчики мне не нужны, — отрезала Тшера.
— Так я ж тебя не замедлю! И под ногами мешаться не буду. А вот еду горячую сварганю, и если что подштопать нужно — тоже умею. И травами врачевать. И так, ещё всякого понемногу. Бабушка меня разному учила: что сама умела, тому и учила.
— Значит, и один не пропадёшь.
— Поодиночке-то сиротливо, — пригорюнился Бир. — Да и куда мне одному идти, я дальше своей деревни ничего не видал…
«Вот и поглядишь».
Тшера поднялась, отряхнула плащ-мантию, убрала чехол с трубкой в седельную сумку. Биарий обиженно за ней наблюдал, в котле булькала ароматная похлёбка.
— Тебе нельзя сейчас ехать…
— Мне лучше.
— А похлёбочка как же? И как же… я?
— Это не моя забота.
Тшера не обернулась — не хватило духу встретиться с этим добрым и по-детски наивным взглядом. Тяжело вскарабкавшись в седло, она накинула капюшон и взялась за поводья.
— Ты и правда уедешь? И мне с тобой совсем-совсем нельзя? — В голосе Бира зазвенела безысходная тревога.
— Зря ты вступился за Чёрного Вассала, Биарий. Это была не твоя забота, — хмуро бросила она через плечо и ударила Ржавь пятками.
…Действие тэмеки ослабевало, голова опять разболелась, веки налились горячей тяжестью и Тшера начала клевать носом в такт мерным шагам кавьяла.
«Мой лучший Вассал», — прозвучал в голове знакомый голос, заставив Тшеру дёрнуться, словно обжёгшись. Она встряхнулась, потёрла лицо, прогоняя дремоту. Вновь стало подташнивать, возвращался озноб. И чудовищно, неимоверно хотелось спать…
«Не удивительно, что я слышу тебя, когда мне особенно паршиво. Беда не приходит одна».
«Когда я стал тебе бедой, Шерай?» — ухмыльнулся голос.
«Всегда был. И не только мне, Астервейг-иссан, наставник Чёрных Вассалов, нынешний церос-узурпатор. Но я узнала это слишком поздно».
«Я многому научил тебя».
«Только ненависти. Твой путь бесчестен».
«Но ты всё ещё идёшь за мной. И остальным преподаёшь те же уроки, что я преподавал тебе. Взять хотя бы того болвана с котелком. Я поступил бы так же. Умница, Шерай. Одобряю».
Тшера вынырнула из полудрёмы, словно из-под воды, задыхаясь.
— Ну уж нет, — прошипела она, разворачивая кавьяла. — Пусть тобой Неименуемый подавится, пусть веросе́рки сожрут и высрут, Астервейг!
Вернулась она уже после захода солнца. На поляне всё ещё горел костерок, выхватывая из темноты могучий силуэт с бритой макушкой и протянутые к огню ладони — Биарий сидел на стволе поваленного дерева и грел руки. Тшера спешилась, сняла с кавьяла упряжь и хлопнула его ладонью по крупу, отпуская на ночную охоту. Когда Ржавь бесшумно скрылась в лесной чаще, Тшера подсела к костру. Бир, ни слова не говоря, повесил над огнём разогревать котелок с оставшейся похлёбкой.
— Меня зовут Тшера, — негромко сказала она. — Можешь называть Эр.
2. Пятая осень
За восемнадцать лет до государственного переворота в Гриалии
Минувшей ночью Я́рдис не сомкнул глаз ни на миг, но утром был на удивление бодр. Лихорадка предвкушения, пополам со священным трепетом, поднимала дыбом тонкий прозрачный пушок на его предплечьях, отчего кожа становилась пупырчатой и щекотно-колючей.
— Не едут? Мамушка, ещё не едут?
Он вскарабкался на лавку, поближе к окну, путаясь в длинном подоле нижней рубашонки — ещё детской, с младенческим обережным шитьём на отгнание хвори и смерти. На улицу в такой, конечно, уже не выйдешь — стыдно носить детское, когда тебе уже третий день как минула пятая осень, — но дома ещё можно. Тем более что вышитые мамушкой по рукавам акума́нты давно стали Ярдису верными друзьями и внимательными слушателями.
Мать Ярдиса, непраздная четвёртым ребёнком — скорее всего, опять девчонкой, как в два предыдущих раза, — тепло улыбнулась и, не переставая месить тесто, украдкой смахнула плечом слезинку.
— Уж так тебе и не терпится, — с нежной грустью обронила она. — А вот как мать с сёстрами малыми оставишь, тосковать не будешь ли?
Ярдис оглянулся на мать и тихонечко спустился на лавку, сел под окном, обняв коленки; задумался, положив на них острый подбородок. Жалко, ох как жалко уезжать из родной деревни! Но ещё жальче будет, если окажется, что он, Ярдис, обыкновенный мальчишка — пшеничноволосый, зеленоглазый, улыбчивый, каких на севере Гриалии сотни. Нет, сотни сотен. Нет, сотни сотен сотен… Это ж сколько получится? Считать он ещё не горазд, но знает, что сотня — это много, очень много. У соседа вон гусей полсотни, а как будто целая река белых тел и оранжевых клювов: колышется и течёт, течёт по дороге, подгоняемая хворостинкой — ни конца, ни края…
Но если Ярдис окажется амарга́ном, если в нём дремлет не простая амра́на, как в обычном человеке, а её сильнейшая форма — поцелованный Первовечным ару́х, то тогда… Тогда… Тогда-а-а!.. Тогда быть ему Йамараном — стальным птичьим пером, продолжением руки Чёрного Вассала. И жить ему многие столетия, и вершить дела, какие сотням простых пшеничноволосых мальчишек и не снились. Вот бы отец гордился! Жаль, не дожил пару месяцев…
— Что притих? — окликнула его мамушка. — Серьёзный, будто думу большую думаешь. Иди лучше переоденься, а то как в такой рубашке к Отбору выйдешь? И не поверят, что свою пятую осень встретил.
Ярдис спустился с лавки, почесал за ухом дремавшего под ней кота и, украдкой макнув палец в стоящую на столе сметану, дал ему слизать, а потом поплёлся сменить рубашку. И правда, слишком уж большую думу он выбрал — не по уму да не ко времени. Даже если он амарган, в клинок его арух переложат только на двадцать пятую осень. А до этого жить ему двадцать лет в брастео́не ске́тхом, под суровым приглядом отца наире́я, вместе с другими амарганами постигать науку, развивать ум, закалять тело и арух. Ведь только совершенный удостаивается чести сбыться в Йамаране.
Но всё же как бы гордился отец!..
Вассалы приехали верхом на статных кавьялах. За ними холёный авабис тянул повозку, пока ещё порожнюю. Родиться амарганом, попасть в брастеон Варнарму́р, стать скетхом, а затем и Йамараном, считалось священной участью и величайшей славой, но случалось, что матери прятали сыновей-амарганов, не желая с ними расставаться, поэтому Вассалы на Осеннем Отборе в деревнях детей забирали сразу же. В городах делали проще: вели списки родившихся и списки умерших, и каждую осень всех мальчиков, достигших пяти лет, с родителями или без, ждали на Осенний Отбор, который устраивали на главных городских площадях. Попробуй не явись! Вассалы всех проверяют по списку.
Вассалов было четверо, и обход домов они начали с дальнего конца деревни. Сердце Ярдиса металось по всему телу: то колотилось в горле, заливая щёки нестерпимым жаром, то проваливалось в пятки, что кончики пальцев холодели, а под рёбрами будто сквозняком тянуло. Двор Ярдиса на пути Вассалов последний, и ждать придётся до-олго!
«Вот бы уже побыстрее пришли! — думал Ярдис, на цыпочках выглядывая из-за забора. — Нету ж мо́чи столько дожидать! Вот бы подольше не приходили, — думал он в следующее мгновение. — А то ну как не амарган я никакой, а огорчение сплошное? А ну как амарган, и тогда сразу в брастеон? А там, говорят, на гвоздях спать, и свечное пламя умом гасить, и мамушку с сестрицами только четырежды в год повидать позволят… Вот бы подольше не приходили! Вот бы поскорее пришли, да знать бы уж наверняка, а то ведь никакой мочи нет…»
Ярдис ждал, поднимаясь на цыпочки и цепляясь за шершавую перекладину забора, тянул шею, выглядывая на дорогу, боялся лишний раз моргнуть, чтобы не пропустить момент, когда Чёрные Вассалы выедут из-за поворота. Но появились они всё равно неожиданно и перед самым носом, как из-под земли выросли: в чёрных плащ-мантиях, лица скрыты глубокими капюшонами и полумасками — видны только глаза, и взгляды их остры, как клыки кавьялов. Один из Вассалов подъехал к самому забору, чуть склонился, чтобы лучше разглядеть светленького мальчишку, задравшего на него голову.
— Имя? — спросил низкий голос из-под маски. — И возраст.
Ярдис не сразу понял, какое имя хочет услышать от него этот страшный в своём величии воин. Он даже забыл, как дышать, и просто таращился на Вассала, раскрыв рот.
— Ярдисом назван, — раздалось позади него.
На крыльцо, вытирая руки полотенцем — взволнованно его комкая, — вышла мамушка. Голос её звенел колокольчиком, но дыхание частило, как после быстрого бега.
— Свою пятую осень встретил, — добавила она.
Глаза над чёрной маской прищурились, но незло — Вассал улыбнулся.
— Что ж, Ярдис, встретивший свою пятую осень… — Голос звучал по-доброму, но всё равно властно, и оттого — страшно. — Прими!
Рука в чёрной перчатке протянула мальчику прямо через забор, рукоятью вперёд, клинок в виде птичьего пера. Ярдис уставился на потёртую чёрную оплётку, на красный темляк с кисточкой, на резкую линию крестовины. Лезвия он не видел: отблески солнца на остром клинке слепили его до слёз, закипающих в уголках глаз. В груди жгло — он по-прежнему не дышал, коленки предательски дрожали. Он никогда не видел Йамаран так близко, никогда не видел и процедуру Отбора и почему-то думал, что она должна быть… торжественней? Волшебней? Нельзя же просто так хватать живой клинок, да вспотевшими ладошками, да через забор, да без молитвы к Первовечному!
— Давай быстрее, парень! — поторопил один из Вассалов, окончательно развеивая возвышенность момента.
«Как будто ложку для похлёбки протягивают…»
— Я должен… просто взять? — совсем тоненько спросил Ярдис, наконец сделав вдох.
— Левой рукой, она ближе к сердцу.
Сначала он перепутал руку и вздрогнул, испугавшись, когда Вассал его поправил. Отдёрнув правую от клинка, спрятал её за спину для надёжности и горячо попросил прощения у Йамарана за свою оплошность — мысленно, потому что губы от волнения занемели и не слушались. Потом протянул подрагивающие пальцы левой руки, обнял ими рукоять клинка. Кожаная оплётка показалась Ярдису жёсткой и чуточку шершавой, как подушечки на лапах старого соседского пса. И такой же тёплой. Вассал отпустил клинок, и тот оказался неожиданно тяжёлым, потянул руку Ярдиса к земле. Мальчик зажмурился от натуги, сражаясь с Йамараном, не позволяя ему коснуться остриём земли, но тот вдруг обдал его ладонь жаром и стал невесомым, как сухой лист. Рука Ярдиса непроизвольно взлетела вверх, кончик клинка вспорол воздух до самых облаков.
Глаза Вассала вновь прищурились в улыбке. Он, палец за пальцем, стянул с руки чёрную перчатку и, коснувшись клинка тыльной стороной ладони, кивнул: горячий. В его взгляде засветился интерес. Йамараны отвечают только Чёрным Вассалам — потому что они прошли и отбор, и долгие годы обучения, и все необходимые ритуалы, чтобы уметь войти в контакт с живыми клинками. И амарганам — потому что в них течёт арух, а не амрана, как в обычном человеке, и чем сильнее нагреется клинок, тем мощнее у амаргана арух.
До Ярдиса смысл произошедшего дошёл с опозданием. «Амарган!» — волна восторга прокатилась по всему его существу, опрокинув сердце, и оно кубарем прокатилось по рёбрам до самых пяток. Следом нахлынул священный трепет: «Будущий Йамаран!», а за ним — тоска и страх обернуться на мамушку и увидеть в её глазах спрятанные за улыбкой слёзы.
***
Ярдис сидел в углу повозки, прижимая к груди узелок со скудными пожитками, и провожал взглядом осеннее солнце, опускающееся за пока ещё зелёные холмы. Вассалы на кавьялах в безмолвии ехали по обе стороны повозки, и это была единственная его компания. В пяти деревнях амарганов кроме него не нашлось. Ярдис знал, что такие, как он — редкость, но всё же отчаянно молился Первовечному, чтобы Отбор в шестой, последней на пути их маленького отряда деревне, оказался не пустым — очень уж не хотелось прибыть в Варнармур единственным амарганом. А если там и правда на гвоздях спать придётся, то одному совсем боязно…
Первовечный молитву услышал. Иначе как объяснить, что в самом последнем доме самой последней деревни нашёлся маленький амарган: долговязый, взъерошенный, темноволосый и смуглый, но глаза — светло-серые, как будто один из его родителей из Южного Харамси́на, а второй — местный, из Северного Ийера́та. Мальчишка уцепился руками за невысокий борт повозки и ловко перескочил внутрь; стрельнул в Ярдиса лукавым глазом, задорно шмыгнул носом и растянул перепачканные соком лесной черницы губы от уха до уха. Зубы его тоже были серо-голубые от въедливого ягодного сока.
— Меня Ка́ннам звать, — сообщил он. — А ты кто таков?
— Ярдис из Хьёрты. — Ярдис улыбнулся в ответ на задор Каннама.
— Сгодится, Ярдис из Хьёрты! — счастливо рассмеялся тот. — Теперь будем братьями! А узел-то тебе на что? Всё равно в брастеоне из своего только одну вещь оставить позволят, остальным снабдят. Я вот только одну и взял. — Мальчишка продемонстрировал свисавшую с его шеи на потёртом кожаном шнурке свирельку. — А ты не знал, что ль?
— Знал, но…
— А-а, мамка, что ль, навьючила?
— Тут пирожки и…
— А вот это до́бро! — вновь не дал договорить Каннам. — Не зажадишься мамкиным пирожком для брата?
— Бери, конечно!
Ярдис развязал узелок, в котором поверх сменной одёжки лежали завёрнутые в полотенце пирожки. Каннам потёр ладони, предвкушающе высунув кончик языка, потом будто что-то вспомнил, полез в карман коротковатых ему, долговязому, штанов.
— Держи-ка! — Он вытащил что-то, бережно зажав в кулаке, и в сложенные лодочкой ладони Ярдиса посыпалась спелая черница. — Вот только собрал. Сладкая!
— А ты и дудеть умеешь? — спустя время спросил Ярдис, дожёвывая сочные ягоды.
— Дудеть-то тебе любой пенёк сможет! — развеселился Каннам. — А я играть умею. Песни сплетать, понимаешь? Не шибко хорошо пока выходит, но так я ж учусь.
— Сыграешь?
Каннам деловито обтёр руки о штаны, облизал губы и взялся за свирель, но потом спохватился, оглянулся на Вассала, ехавшего к ним ближе всех.
— Дядь, можно?
Вассал странно фыркнул из-под маски: то ли с доброй усмешкой, то ли с презрительной, а в спустившихся сумерках выражение его глаз разглядеть не вышло. Каннам принял это за разрешение, сосредоточенно насупил тонкие брови, закрыл глаза и заиграл.
Песня оказалась вовсе не такой бойкой, как мальчишка. Нежная, переливчатая, тёплая, она то невесомо гладила Ярдиса мягкой ладонью по светлой макушке, то заботливо укутывала его пуховым платком, то мягко смеялась, шутливо ероша его волосы. А ещё в ней слышалась пестрота и лёгкость южных одежд, блеск и звон золотых украшений, и аромат пряной лепёшки — Ярдис никогда такой не пробовал, но в этой музыке почему-то ощутил на языке вкус, который в его представлении мог принадлежать только южному хлебу. Он не заметил, как мелодия закончилась: она ещё какое-то время звучала в его ушах и где-то внутри — в голове и под рёбрами. Ярдис ещё не понял этого умом, но сердце его уже знало: он нашёл друга.
— Это про маму, — тихо сказал Каннам, укрыв свирель в горсти, словно согревая птенца. — Она у меня из Харамсина.
— Сам сочинил? — шёпотом спросил Ярдис, на что Каннам лишь скупо кивнул.
— Пока не очень хорошо выходит. Но я научусь, чтобы хорошо…
***
— Шестеро, — негромко произнёс отец наирей, и эхо многократно усилило его голос, разнесло по всему Кйархи — главному ритуальному залу брастеона. — Шестеро амарганов в год — это хорошо. Хвала Первовечному, если ни один из вас не оступится, не прислушается к шёпоту Неименуемого, и в конце своего земного пути воплотится в Йамаране, продолжив путь в вечности…
Мальчики сидели на пятках, положив ладони на колени, на каменном мозаичном полу, гладком, словно лёд на реке, и таком же холодном. Серо-коричневые стены Кйархи поднимались едва ли не до небес и заканчивались высоким сводчатым потолком, расписанным золотой вязью. Сквозь узкие окна-бойницы, располагавшиеся вдесятеро выше человеческого роста, смотрела звёздная ночь, и даже с такого расстояния мальчишек достигало её влажное осеннее дыхание. Скамей в Кйархи не было, лишь каменный ритуальный стол в полукружье алькова на возвышении у северной стены да деревянный стол поменьше — перед его ступенями.
Варнармур оказался настоящей крепостью: грубый, будто выточенный целиком из скалы, суровый и величественный, обнесённый сплошной высокой стеной с единственными воротами. Вассалов в ворота не пустили, мальчишек приняли скетхи — двое молчаливых юношей в светло-серых свободных штанах и туниках. У обоих по выбритым вискам змеились ритуальные татуированные надписи, а длинные волосы были заплетены в косу от самого лба. Скетхи проводили мальчиков через широкий, чисто выметенный двор в Кйархи, на полу которого уже сидели, ошеломлённо озираясь, четверо таких же мальчишек, как Ярдис и Каннам. Видимо, их отряд прибыл к стенам Варнармура последним, потому что, стоило новоприбывшим опуститься на коленки, в зал вошёл отец наирей.
Ярдис представлял владыку Варнармура под стать брастеону: грозным великаном в три человеческих роста, с грубой, обветренной кожей, морщинистым, может быть, уже седым, но крепким. И обязательно — с кустистыми, вечно нахмуренными бровями. А в зал вошёл, бесшумно переступая босыми ногами по ледяному полу, сухонький смуглый старик. Лысый, с бородой, будто приклеенной к кончику подбородка и заплетённой в косицу до самых чресл. Кожа его и правда оказалась морщинистой и обветренной, а сцепленные перед грудью в замок руки — жилистыми, с сильными и длинными узловатыми пальцами. Глаза же его не выцвели от прожитых лет, и даже в полумраке Кйархи сияли пронзительно-голубым, и смотрели цепко, но всё же немного отстранённо. Старик носил длинную красную тунику с разрезами до пояса, в которые выглядывали просторные оранжевые штаны, плотно перехваченные тесёмками на щиколотках.
— Шестеро, — негромко произнёс отец наирей, и эхо многократно усилило его голос.
— …В Варнармуре, обители великого Превоплотившего Маурума, вложившего арух в первый Йамаран, вы проведёте двадцать лет, насыщая своё тело умениями, а разум — знаниями, постигая искусство внутреннего сосредоточения и упражняя арух в молитве.
Ноги у маленьких амарганов уже начали затекать — мальчики не привыкли сидеть на пятках так долго, но ни один из них не смел ни шевельнуться, ни даже вздохнуть: все шестеро слушали неспешную речь отца наирея.
— Боевые искусства и науки, священные тексты и физические упражнения станут не только частью вашей жизни, они станут частью вас самих. Всё, что вы потребляете, всё чего касаетесь, впитывается в арух, оставляя в нём отпечаток. Арух хранит всё: любой навык, любое слово, любую мысль. И с сего момента вы должны особенно внимательно относиться к тому, чем его наполняете. — Отец наирей оторвался от собственных, сцепленных в замок пальцев и глянул поверх мальчишеских голов, но создалось впечатление, что заглянул каждому в разум — кто-то даже невольно поёжился. — Для начала: никаких скверных мыслей и пустой болтовни в эту ночь. А утром начнётся ваше обучение. Через пять лет вам обреют виски. Через десять — нанесут священные письмена. Через пятнадцать — нарекут имя Йамарана и даруют темляк: сначала он послужит вам чётками, а после вашего Превоплощения в Йамаране его привяжут к рукояти клинка. На двадцатом году обучения, после ритуала Превоплощения, вы сбудетесь в Йамаранах.
— Мы умрём? — спросил один из мальчишек. Голос его старался звучать бойко, но, подхваченный гулким эхом, показался ещё более тоненьким и беззащитным.
Отец наирей улыбнулся — об этом сказали потеплевший взгляд и лучики морщинок, брызнувшие в разные стороны от уголков глаз, хоть губы его и не дрогнули, оставшись сложенными в строгую тонкую линию.
— Вы потратите себя на Йамаран, который сделает вас долговечнее. В этом смысл вашей человеческой жизни, — с расстановкой произнёс он. — Вы, — он мягко указал пальцем на каждого, словно пересчитал по макушкам, — это не ваше бренное тело. Вы — это ваш бессмертный арух.
Босые ступни отца наирея плавными шажками смерили холодный пол вдоль мальчишек и обратно, прежде чем он продолжил:
— Но его недостаточно, чтобы сбыться в Йамаране. Первовечный даровал вам арух, теперь вы должны стать достойными Превоплощения. Это тяжёлая работа, но нет оправдания тем, кто истратит бесценный арух на глупости, а уж тем более — запятнает тьмой.
— Но разве же можно истратить арух? — спросил всё тот же мальчишка, по одёжке — городской, видимо, оттого и такой смелый.
— Можно наполнить его дурным, — вновь улыбнулся тонкими морщинками отец наирей, чуть поклонившись спрашивающему.
— И не останется места на доброе? — не унимался тот.
— Вы можете питать арух безгранично. И добрым, и дурным, он вместит всё. — Отец наирей скользнул взглядом по мальчишкам, на миг задержавшись на лицах Каннама и Ярдиса. — Представьте, что в чан с вареньем из черницы попало несколько гнилых ягод. Каким окажется на вкус это варенье? Таким ли, как то, что сварено лишь из отборных ягод? — мягко спросил он, ни к кому из них не обращаясь, но каждый из мальчиков остро почувствовал, что спрашивает отец наирей именно у него, и каждый в уме своём ему ответил, и отец наирей, словно услышав их дружное «нет», вновь улыбнулся, и опять — одними лишь морщинами. — Всего нескольких гнилых ягод достаточно, чтобы забродил весь чан. Так же и любой гнилой поступок, гнилое слово, даже подгнившая мысль оставят след. Не изничтожишь их вовремя — сгноишь весь арух. — Он помолчал пару мгновений. — Если вам всё ясно, отвечать надо: «да, отец наирей», — кротко заметил он.
— Да, отец наирей! — хором ответили мальчишки.
— Да хранит вас Первовечный от всякого зла. Беспорочного вам сна, амарганы. Вы уже ступили на путь светлой работы и завтра сделаете на нём первый шаг. И да порвутся нити, сшивающие вас с бренностью этого мира!
Про нити мальчишки сначала ничего не поняли, но потом начали догадываться. Все их привязанности, привычки, все «мирские излишества телесные» накрепко привязывали их к привычной человеческой жизни. А амарганам жизнь предстояла иная, в стальном клинке, и время их пребывания в человеческом теле служило лишь подготовкой к уготованному им служению, начинавшемуся после Превоплощения. Поэтому нити, связывающие амарганов с привычным им миром, одна за другой отсекались. С каждым годом дисциплина становилась всё строже, условия жизни — аскетичней, занятия — сложнее, свободного времени, которого и так с самого начала у мальчиков было лишь по два часа в сутки, — меньше, а дни свиданий с родителями сокращались с четырёх в год до одного в два года.
Мальчики-ровесники жили в одной келье, спали на шершавом каменном полу, и у каждого была лишь тонкая подстилка из шерсти авабиса, которой они могли либо укрыться, либо лечь на неё, либо свернуть её под голову.
Когда они впервые увидели такое «убранство» своей спальни, кто-то тихонько расхныкался, кто-то испугался, а Ярдис тайком облегчённо вздохнул: «Всё ж не на гвоздях!»
Вещи у них действительно забрали, разрешив каждому оставить лишь один предмет на память о доме, и выдали по две пары штанов свободного кроя и туник. И те, и другие оказались великоваты — на вырост.
Утро в брастеоне начиналось задолго до света с молитвы и ледяных обливаний. В распорядке дня не оставалось места для собственных желаний. Ежедневные занятия включали три направления: упражнения в молитве, обучение наукам и практикам, послушания. Под послушаниями подразумевались дежурства и помощь в хозяйственных работах в брастеоне. Науки и практики делились на четыре части: первая была направлена на тренировку силы, ловкости и выносливости амарганов; вторая воспитывала их терпение, упорство и выдержку, третья взращивала веру, верность и уважение, а четвёртая развивала ум и бесстрашие.
Начинали с малого, но сложность занятий неуклонно росла.
Сам отец наирей не преподавал, но приглядывал за каждым первогодкой, выборочно посещая занятия и послушания.
— Лёгким должно быть ваше тело, но не ваш путь, — говорил он, когда мальчики стояли на одной ноге на маленьких чурбачках, с наполненными водой плошками на голове. — Успешен тот, кто мучительно преодолевает себя и препятствия. Тот же, кому всегда легко, скучает и расслабляется, перестаёт совершенствоваться, а это есть смерть! — и мальчики напряжённо сопели, изо всех сил удерживая равновесие, превозмогая колотьё в затёкшей ноге, лишь бы простоять на своём чурбачке, не расплескав воды, на миг дольше, чем простояли в прошлый раз.
— Любое дело ведёт тебя к Первовечному, — говорил он, вылавливая из общего котла с ещё не закипевшей похлёбкой плохо очищенные послушником корнеплоды. — Ты хочешь вымостить свою к нему дорогу недобросовестно очищенными плодами? — и послушник тут же кидался переделывать, стремясь довести результат до совершенства.
— Размышления и молитва питают ум и расширяют арух, — говорил он, и клюющие носом на практике внутреннего сосредоточения и внутренней тишины маленькие амарганы покусывали изнанку щеки, чтобы не уснуть, сидя на коленках с закрытыми глазами во дворе Варнармура в любую погоду вместе со старшими. Вот только молитва старших занимала несколько часов, а младших хватало пока лишь на несколько минут. Тех, кого угораздило заснуть, дежурный учитель несильно хлестал по рукам тонким хлыстиком, и мальчики, вынырнув из дремоты, со всем почтением благодарили учителя за то, что он заботится о выполнении их урока.
В Варнармуре телесные наказания не поощрялись, мальчики здесь быстро привыкали к порядку и установленным правилам, и если что-то нарушали, то либо по глупости (и тогда с ними проводились воспитательные беседы, а после — искупительные работы), либо по слабости (но в этом случае их наказывал собственный стыд перед наставниками и братьями). Розгами карались лишь ложь и доносительство.
— Верный верен всегда и во всём, — говорил отец наирей. — Не может быть верным тот, кто предал хотя бы в малом. Только верность рождает силу. Неверный сложен из черепков, толкни — рассыплется. Верный же отлит из стали.
Скетхам запрещалось проливать чужую кровь даже случайно, поэтому все боевые техники и искусства, в том числе и у старших, постигались без применения оружия. Амарганы сами станут оружием, поэтому в человеческом теле им нужно постичь тактику, научиться правильно видеть, правильно чувствовать и правильно мыслить, дабы вести руку Чёрного Вассала, став полноценным его союзником, а не бессмысленным куском заточенного железа.
— Сейчас вы видите глазами, слышите ушами, мыслите головой, — сказал отец наирей на одной из вечерних бесед, которые еженедельно устраивал для младших в первый год их обучения, собирая их за тёплым травяным питьём вокруг большого костра на заднем дворе Варнармура. — Со временем вы расширите и натренируете свой арух настолько, что органы чувств вам не понадобятся, вы сможете видеть, слышать и размышлять вне человеческого тела. После Превоплощения между вами и Чёрным Вассалом установится тонкая связь…
— Мы сможем читать мысли друг друга? — спросил всё тот же бойкий городской мальчишка. Теперь Ярдис знал, что зовут его Рима́р.
— Не совсем, — откликнулся на вопрос отец наирей, поболтав в глиняной кружке остатки терпкого смолистого взвара. — Вассал почувствует ваш посыл, как свои инстинкты.
— А мы?
— А вы будете ощущать его амрану и все её полутона.
— А если Вассал умрёт? Что тогда станет с его Йамаранами?
— Их передадут следующему Вассалу…
Ярдис очень любил эти вечерние беседы с отцом наиреем. Его влекло всё новое, всегда хотелось узнать больше, а учителя на уроках, хоть на дополнительные вопросы и отвечали, но убегать далеко за границы программы не позволяли: она и так была слишком плотной и насыщенной, на глубокое изучение какой-то отдельной проблемы просто не хватало времени. Зато отец наирей на вечерних встречах мог говорить на любые темы и, казалось, знал всё на свете.
Он много рассказывал о Первовечном, вдохнувшем амрану или арух в людей; о том, что амрана не существует сама по себе — она часть общей материи, и поэтому все люди на земле пусть чуть-чуть, но связаны, влияют друг на друга, а специально обученные Вассалы входят в контакт с Йамаранами. Рассказывал о Превоплотившем Мауруме — избранном ученике Первовечного, который первым научился превоплощать арух амарганов в Йамаранах. Рассказывал о «перевёрнутых амарганах» — санги́рах, кровавых служителях Неименуемого, которые, якобы, рождаются не чаще, чем раз в сотню лет и могут с помощью тёмных ритуалов вытягивать частицы аруха из собственной крови, вкладывать их в предметы или даже людей, управляя ими на расстоянии силой своего аруха, как куклами на верёвочках. Но вне тела сангира частицы его аруха быстро погибают. Рассказывал отец наирей и о само́м Неименуемом — о том, о ком принято молчать, предостерегающе-испуганно округлив глаза.
— Первовечный един и вездесущ. Он создал мир, наполненный своим сиянием, из которого ткутся человеческие амрана и арух. В древние времена люди видели его свет, и их самих окутывало сияние амраны; у одних она светилась сильнее, у других — слабее. И однажды люди решили, что те, чья амрана сияет ярче, достойнее тех, чья не столь ослепительна. Так родились зависть и презрение, начались ссоры. И тогда Первовечный угасил видимое сияние человеческой амраны. На время люди примирились между собой, но, отвыкнув от священного света, их глаза уже не переносили сияние самого Первовечного.
Однако угасить это сияние значило бы и угасить всю жизнь в этом мире, ибо оно её питает, как солнечный свет питает зелень листов. И тогда люди потребовали, чтобы Первовечный отделил им частичку мира и освещал бы её чуть-чуть, сквозь мембрану. И он разделил мир надвое: на Бытие, что отведено людям, и на Небытие, заполненное светом Превовечного, откуда приходит амрана, наполняющая человека при его зачатии, и куда уходит она после его смерти. Мембраной между мирами стала тьма — это есть Неименуемый. Неименуемый не может проникнуть в Бытие, но сияние Первовечного в Небытии для него невыносимо.
Когда амрана на миг разрывает мембрану, чтобы проникнуть в Бытие, осколок тьмы застревает в ней, словно злое семя в доброй земле. Это семя даёт первый росток в вашем возрасте: человек впервые начинает слышать глас Неименуемого, нашёптывающий ему дурное. Если к нему прислушиваться, осколок тьмы будет расти, а глас Неименуемого — крепнуть, пока не отравит амрану полностью, пока не вытеснит глас Первовечного. А потом Неименуемый захватит тело человека, воплотится в нём, чтобы прожить свою тёмную жизнь в Бытии, подальше от сияния Первовечного, сея вокруг мрак и заглушая свет.
— Выходит, Неименуемого создал Первовечный? — спросил Римар. — Зачем же он это сделал, раз тот лишь вредит людям?
— Не совсем так. — Отец наирей помолчал, глотнул взвара и налил себе добавки из пузатого глиняного кувшина. — Тьма появилась как следствие разлада между людьми и Первовечным. Как итог того, что человек возомнил себя отдельным и самостоятельным, захотел отгородиться от части сияния Первовечного, позабыв, что амрана есть часть этого сияния. Отныне Первовечный даёт человеку выбор, кого слушать: свет или тьму. И за чьим словом идти. Но будьте бдительны: Неименуемый никогда не начинает с дурного. Сначала шёпот его едва уловим и склоняет к чему-то безобидному, даже доброму. Но это лишь иллюзия, и подобное «добро» всегда ведёт прочь от света.
«Вот оно!» — подумал Ярдис и испугался до холодного пота под воротом туники. Вчера, выполняя упражнение с деревом (нужно было обхватить ствол и напрячь все мышцы, словно хочешь вырвать дерево из земли, и в таком напряжении стоять, сколько хватит сил), он отвлёкся, рассеялся и засмотрелся на муравьёв, тащивших мимо его лица мёртвую букашку. Муравьи работали так дружно, а наблюдать за ними оказалось так интересно, что Ярдис и не заметил, как позабыл и о концентрации ума, и о молитве, и даже о выполнении упражнения: мышцы его расслабились, и он просто стоял, обняв дерево, и увлечённо глазел на муравьёв. Спохватился раньше, чем это заметили наставники, но стыда за случившееся не убавилось. Казалось бы: ну что такого — секундочку проводить взглядом муравьиный отряд? А вот он какой, оказывается, глас Неименуемого…
3. Бежать и не оглядываться
Через три года после государственного переворота в Гриалии (настоящее время)
— Сночуй у нас, Зору́нка! — ещё раз предложила дородная женщина, протягивая девушке корзинку с тёплыми пирожками, укутанными в полотенце. — Поздно уже, а тебе лесом идти.
Зорунка — подруга её средней дочери — откинула за плечо богатую льняную косу:
— Матушка велела возвертаться, так что пойду уж, а то пирожки простынут. Да и не лес там — так, перелесок. Недолог путь, до ночи одолею.
— Ну, как знаешь, — проворчала женщина, продолжая глядеть неодобрительно. — В Тирса́рах вон, сказывают, веросерк завёлся.
— Да ну, маменька, — вмешалась дочка, — не пугай Зорунку, веросерки отродясь из сказок в наш мир носу не казали!
— Не казали, а девку тамошнюю кто-то задрал, пока она по ягоды ходила и от подружек отстала. Нашли только спустя ночь.
— Так, может, медведь? — пожала плечами Зорунка.
— Может, и медведь. Вот только вспороли её от чресл до горла ровнёхонько, рёбра выворотили и сердце вынули. А чтобы зверь её грыз — так и нету на то следов.
— Девку-то, часом, не Амри́нкой звать? — усмехнулась дочка, боязливо передёрнув плечами. — Коль она, так и не бывало у неё сердца отродясь. Скольких парней измучить за свою весну успела!
— А ты не зубоскаль на чужое-то горе, в наш двор накличешь! — цыкнула на неё мать. — От Тирсар до нашей Малой У́льчи рукой подать. Может, всё-таки переночуешь? — перевела она взгляд на дочкину подругу.
— Да нет, тётушка, пойду я. Пирожки стынут.
Лесок и правда был невелик, а сразу за ним — родная деревня, Большая Ульча. Под сенью деревьев сумерки казались гуще, а подступающая осень — ближе: под ногами вовсю шелестело золото бирши — она начинала сбрасывать листья раньше прочих, ещё с августа. Зорунка шла, шурша по ним длинным подолом, и по сторонам старалась не глядеть: а ну как в полумраке примет корягу за чудище? И так боязно. Хотя чего бояться: этой тропкой она ещё в детской рубашонке в гости к соседям бегала, черницу тут собирала и песни пела, вторя птичьим трелям. Но сейчас в лесочке стояла глухая тишина, какая воцаряется, когда день перекатывается в ночь, а лето — в осень. Зорунка перехватила тяжёлую корзинку в другую руку и тихонечко запела — всё ж веселее. В просветах меж ветвей уже мигали огоньки, затепленные в окошках деревенских домов. «Вот и добралась», — улыбнулась Зорунка, вновь перехватывая корзинку.
Вдруг откуда-то, словно принесённый невесомым ветерком, прилетел звук: тонкий, на грани слышимости, похожий на манок, каким охотники подзывают псов. Зорунка остановилась и, затаив дыхание, вслушалась. Но кругом стояла всё та же глухая тишина. «Померещилось? Иль в ушах с устатку звенит?» Она подождала немного, но звук так и не повторился. Зорунка двинулась дальше, на деревенские огни. Листья шуршали под её башмачками, разлетались, сметаемые длинным подолом, завивались в маленькие смерчи. Протяжный и заунывный зов манка повторился, и теперь Зорунке точно не почудилось. Она остановилась, и тут будто невидимая рука провела по опавшим листьям, смахивая их с обочины прямо на тропку перед девушкой.
— Что за диво? — прошептала Зорунка. — Вроде ж и ветру-то нет…
Она помялась с ноги на ногу, не решаясь переступить нанос из листьев, перехватила корзинку. Вновь глянула на деревенские огоньки, по-птичьи рассевшиеся на ветках, и подхватила подол.
В этот раз манок прозвучал ещё ближе и тоскливей, и у Зорунки аж сердце захолонуло. Листья взвихрились, поднялись высоко, заметались, зашелестели чужим, страшным шёпотом, подняли с земли мелкие веточки и клочья мха. «А ветру-то так и нет…» — отстранённо подумала девушка, остекленело таращась на лиственные вихри, что становились всё плотней и плотней.
Что-то росло внутри них, невидимое, бестелесное. Оно дышало в лицо Зорунке густым и красным, смотрело хищно и бесчувственно — живые так не смотрят. Манок пел призывно, холодно и страшно. Нужно было бежать, бежать и не оглядываться, бежать до деревенских огней — они уж так близко, рукой подать! Но девушка всё стояла и смотрела, смотрела, не в силах сдвинуться с места, пока корзинка не выпала из её дрожащих пальцев, рассыпав тёплые ещё пирожки Зорунке под ноги. И тогда она метнулась, что есть сил, но не к деревенским огням, а назад, в сгущающийся сумрак перелеска.
***
— Эту не бери, кириа. — Кавьяльный отпихнул тощую, красную в бурый крап морду молодого кавьяла, высунувшуюся в щель над затворкой загона. — Дурная она. Да и окрас — будто кровью забрызгали. Добра не принесёт. Вон того возьми, хороший!
Кавьяльный провёл Тшеру по засыпанному сеном проходу дальше, приоткрыл дверцу стойла.
— Загляни, кириа! Вот этот — красавец!
Тшера сделала шаг, но что-то удержало её за мантию. Она обернулась: красная в бурый крап кавьялица поймала её зубами и осторожно тянула на себя.
— Ах ты, паршивка! — зашумел хозяин, заметив непотребство, и замахнулся на кавьялицу.
Та зажмурилась, прижала уши и вся скукожилась, ожидая удара, но край мантии не выпустила.
— Отдай, тебе говорю! — Хозяин щёлкнул её по носу и не без натуги высвободил ткань из её клыков, извинился перед Тшерой. — Говорю ж — дурная! Только породу срамит. Таких в расход надо, туда ей и дорога. В этот год и без неё приплод богат. Вот, кириа, возьми вороного, красавец! В цене уступлю, коли сговоримся.
Вороной и правда оказался кавьялом хоть куда! Поторговавшись для виду, уговорились за три четверти от назначенной цены и пошли к выходу. Красная в бурый крап жгла их спины взглядом влажных коричневых глаз. Тшера чуть замедлилась, обернулась. Во влажных коричневых глазах сверкнула надежда.
— А эту куда? — спросила у кавьяльного.
— Так в расход же, куда такую, — отмахнулся тот. — Бестолковая, да ещё и кусачая не в меру. И окрас неблагородный. Дрянная порода, дурная кровь. Кому она нужна?
Тшера с минуту молчала, разглядывая кавьялицу. Та смотрела в ответ — не жалобно, а даже с каким-то вызовом.
— А если я возьму, за треть суммы уступишь?
— Да куда тебе эта забота, кириа! Не под стать Чёрному Вассалу на эдакой огульке ездить, бери вороного, сговорились уж!
«Чёрный Вассал сама ещё вчера была среди знатных юношей — вассальских учеников — эдакой огулькой, срамившей породу. Но не вся порода итоговые испытания выдержала».
— Покажи её, — потребовала Тшера.
Кавьяльный помялся, вздохнул девичьему неразумию, но загон, делать нечего, открыл. Кавьялица выскользнула ржавой молнией, на мягких лапах обошла вокруг Тшеры и уставилась ей глаза в глаза. Вызов в её взгляде стал ещё красноречивей: «видишь, мол, как отличаюсь я от остальных? Дрянная порода, дурная кровь! Из меня кавьял, как из тебя — Чёрный Вассал. Хватит у тебя духу, ну, хватит ли?»
Тшера сомневалась. Красная в бурый крап подождала-подождала, а потом боднула её лбом в плечо и, подцепив зубами капюшон, одним махом напялила его Тшере на голову до самого подбородка.
— Я ж говорю — дурная, — извинился кавьяльный, спешно возвращая капюшон покупательницы на прежнее место.
«…Хватит у тебя духу, ну, хватит ли?»
— Я возьму её, не вороного.
— Кириа…
— Я решила.
— Пожалеешь ведь!..
«Пожалею. Но меньше, чем если не возьму».
— Тогда сейчас плати и сразу забирай. У себя я её держать не буду.
Тшера полезла в нетугой кошель, туда же через её плечо заглянула и кавьялица, влажно фыркнула и, будто убедившись, что монет хватит, по-свойски лизнула раздвоенным языком Тшеру в ухо.
— Прекрати, ржавая, — легонько отпихнула её Тшера. — Щекотно!
— Ржавь, прекрати! — Тшера увернулась от языка кавьялицы и отпихнула красную в бурый крап морду; Ржавь в ответ недовольно фыркнула, обдав щёку хозяйки мелкими брызгами.
На обрывистый речной берег наползали сумерки, там и сям росли невысокие ореховые кусты, вблизи которых Тшера устроилась так, чтобы наблюдать за происходящим на песчаной полосе у самой воды, оставаясь незамеченной. А понаблюдать было за чем: огненные жонглёры устроили представление, удивляя публику ловкостью и бесстрашием.
Народ на ярмарку в Кестре́ле съехался со всех окрестностей, Тшере едва удалось урвать последнюю комнату на постоялом дворе. Работы ей здесь, вопреки ожиданиям, не нашлось, зато Биарий оказался при деле: развлекал детвору сладкими тянучками по своему рецепту, а взрослых — хмельным варевом из местных трав и ягод. Когда Тшера последний раз заглядывала на ярмарочную площадь, хвост очереди к Бировой телеге терялся где-то в темноте проулка.
«Хоть не пустыми уедем».
Она покормила Ржавь и взяла её прогуляться подальше от посторонних глаз. Кестрель считался городом, но мало чем отличался от больших деревень, в которых Чёрного Вассала провожали долгими взглядами: недоверчивыми, недобрыми или испуганными, но всегда — не в меру любопытными, и это раздражало.
Тшера ушла на самую окраину, к реке, у которой набрела на огненное представление факельщиков. Близко подходить не стала, но поглядеть, укрывшись в темноте орехового куста, осталась: очень уж ловко и задористо работали полуголые длинноволосые парни. Языки пламени метались и кружились, выписывали сложные узоры под весёлые дудочные трели, выхватывали из тьмы подступающей ночи то белозубые улыбки жонглёров, то загорелые запястья, перехваченные кожаными браслетами, то блеск лукавых глаз. Усевшись на траву, Тшера прислонилась к костлявому боку свернувшейся рядом Ржави и раскурила трубку.
— Вот ты где, едва отыскал! — раздалось над головой так неожиданно, что Тшера невольно вздрогнула.
«Размером с гору, а передвигается, как облако по небу».
— Ярмарка уже закончилась? — спросила, не оборачиваясь на Биария.
Над ухом чем-то зачавкала Ржавь.
«Принёс гостинец».
— Ай, да разбредаются потихоньку. Я всё продал и пошёл, чего там делать.
Под «всем» Биарий имел в виду и телегу, от которой велела избавиться Тшера: скрипучая повозка стала совсем ветхой и больше им мешала, чем служила.
Тшера кивнула, не отводя взгляда от жонглёров, которые, завершив представление, тушили факелы в реке и собирали свой реквизит по мешкам.
Бир потоптался рядом, потрепал Ржавь по холке, вздохнул.
— Ладные парни! — сказал он об артистах.
— Особенно южанин, — согласилась Тшера.
Бир какое-то время молчал, поглаживая Ржавь.
— Нынче мне, поди, в стойле заночевать? — то ли спросил, то ли сделал вывод. — А завтра в путь снимемся до свету?
«Всё-то ты знаешь, дружок».
Ответ её он, очевидно, тоже знал, вслух произносить нужды не было. Он взял под уздцы Ржавь и ещё раз вздохнул.
«Осуждает».
— Сведу Тыковку в стойло.
— Спасибо, Бир.
— Ай и не на чем.
Он поплёлся обратно, ведя кавьялицу в поводу. Тшера проводила их взглядом, а когда обернулась к реке, артисты с берега уже ушли, остался только южанин. Он стоял спиной к Тшере, уперев руки в бёдра, и наблюдал восход луны.
«Что ж ты со своими не пошёл? Или они ещё вернутся?»
Тшера метнула в его обнажённую спину найденный в траве орешек. Южанин обернулся, вгляделся в темноту и, заметив Тшеру, сверкнул белоснежными зубами.
— Не боязно ночью одной гулять, красавица? — спросил, подойдя ближе.
Тшера откинулась на локти и, лениво усмехнувшись, приподняла подбородок, демонстрируя вассальские татуировки на шее.
— А тебе со мной не боязно?
— Ого! — Парень улыбнулся ещё шире и уселся рядом. — Но я не из пугливых. Да и Чёрное Братство без дела не убивает. А меня казнить не за что, если только сноровка с огнём преступлением не считается.
Тшера искоса глянула на него из-под густых ресниц.
— А с девками так же сноровист?
Южанин чуть стушевался, улыбка его дрогнула и застыла, словно холодец, но глаз он не отвёл и ответ нашёл быстро:
— Хочешь проверить?
— А не разочаруешь? — в тон ему спросила Тшера.
Парень рассмеялся задорно и вольно, запрокинув голову назад, разметав по спине смоляные пряди.
«Хоро-ош!»
Тшера прикрыла глаза, представив, как запустит в эту гриву пальцы, как намотает её на запястье, оттягивая голову южанина назад, и лунный свет, льющийся в окно, вот так же высеребрит тонкий горбатый нос, загорелую шею, острый кадык… и капельки пота меж ключиц.
«Как будто я прирезать его собралась, а не…»
— Эй, ты куда? — удивился он, снизу вверх поглядев на поднявшуюся на ноги Тшеру.
Она молча смотрела в ответ, выжидая.
«Подпустить бы толику нежности во взгляд, да там одна лишь хищность».
— Так ты не шутила?
«Догадлив».
— Ты ж не из пугливых, — усмехнулась она.
— Не из пугливых.
Южанин встал, сравнявшись с ней в росте, расправил мускулистые плечи и коротко махнул кому-то за её плечом, отсылая, чтобы не ждали.
— Я из сноровистых, — заговорщически улыбнулся он.
«И хвастлив».
…Перед рассветом она бесшумно прокралась в стойло, потрепала по плечу свернувшегося в сене Биария. Он тут же схватил сапоги, аккуратно поставленные рядышком с импровизированным ложем, а уже потом открыл глаза.
Сапоги на его лапищи шились на заказ в одном из маленьких городков и представляли для Бира такую небывалую ценность, что Тшере потребовалась пара седмиц, чтобы уговорить его носить их на ногах, а не в руках, бережно прижав к груди, и ещё одна седмица — чтобы заставить в этих сапогах ходить, а не сидеть в телеге, задрав ноги.
Ржавь и Орешка он снарядил ещё с вечера, чтобы не терять времени по утру, и Тшера, сев в седло, послала кавьялицу.
— Мы всегда так спешно сбегаем, что мне иной раз думается — ты их того… порешаешь под утро, — сказал Бир, нагнав её верхом на Орешке у кромки чёрного предрассветного леса.
— И съедаю вместе с сапогами, — флегматично пошутила Тшера.
Бир поёжился и покосился на свою драгоценную обувку.
— Не бойся, все живы. И даже сапоги их целы.
— Я знаю.
«Но упаси Первовечный не уйти, пока они спят».
— Почему всегда затемно? Светает сейчас нерано… — задал Бир давно занимающий его вопрос.
«Дневной свет делает всё настоящим. Меня тоже».
Бир всегда долго размышлял, прежде чем что-то у неё спросить, и Тшера это ценила. Видела сосредоточенно насупленные брови, замечала долгие, переполненные задумчивостью взгляды, но вопросы не поощряла и первой разговоров никогда не начинала. Они уже почти год как ездили вместе, но о причинах её дезертирства из Чёрного Братства Бир до сих пор не спрашивал, и за это Тшера была ему особенно благодарна. Тем более что видела, как вопросы жгут ему язык, но Бир их всё же удерживает, решительно стиснув зубы. Может, о чём-то догадывается. Может, знает, что она не ответит.
— Так бы и позавтракали, и отдохнули как следует… — вздохнул он. — Под крышей-то раз в седмицу ночевать доводится.
«Реже, чем бежать и не оглядываться…»
— В следующей деревне отдохнём. И позавтракаем. Обещаю.
***
Южанин проснулся от ощущения пристального взгляда, но в комнатушке постоялого двора кроме него никого не было. За окном наступил самый тёмный час: луна уже скатилась за чёрную полосу леса, а солнце пока не спешило заступать на свой пост. Южанин потянулся, мечтательно прикрыл глаза.
— Меня Айар зовут.
— Это неважно.
— Не запомнишь? И ладно. А я твоё имя запомню.
— Ты его не знаешь.
— Так назови.
И этот долгий, жгучий взгляд, сверкающий золотыми отблесками из-под густой тени чёрных ресниц.
— Эр.
— Это мужское имя.
— Пусть так.
— Ладно. Пусть так.
Айар провёл ладонью по смятым простыням опустевшей стороны кровати — уже остыли. Конечно, она ушла. Не попрощалась и вряд ли его вспомнит, хоть он и уверен, что не разочаровал её. Но Вассалы — те ещё любодеи. Сколько у неё таких, не разочаровавших! Вассалам нельзя заводить семью, нельзя ни к кому привязываться, они служат церосу, и ничто не должно становиться важнее этой службы. Неудивительно, что потаскунство в их среде в порядке вещей. Так что Айар наверняка один из череды многих — одноночных, безымянных. Но почему-то ему очень хотелось хотя бы надеяться, что Эр его запомнила. Он-то до конца жизни не забудет её жгучий взгляд и терпкий запах трубочного дыма, шалфея и розмарина.
Айар потянулся ещё раз и встал — сон пропал, а попусту валяться в постели он не привык. Отыскав в темноте комнаты свои штаны, оделся и вышел. Зачинающееся утро приятно пощипывало голые плечи влажной прохладой, поднимало над травой молочную пенку тумана.
Ярмарка закончилась, бродячие артисты уговорились отправиться в путь на рассвете, но теперь Айара вряд ли ждут спозаранку: один из побратимов вчера видел, с кем он ушёл, и, конечно, догадался — за какой надобностью. Да ещё и остальным наверняка растрезвонил. Айар ухмыльнулся. Худа не будет, если дойти до реки — окунуться, время есть. Айару не хотелось смывать с себя тёплый пряный запах Эр, но тревожное ощущение чьего-то взгляда усилилось настолько, что захотелось отскрести его от кожи мелким речным песком.
Берег укутывала предрассветная тишина: ни рыба не плеснёт, ни ветерок не шелохнёт ветку орехового куста. Айар вошёл в холодную воду по колено, привыкая; вдохнул полную грудь хмелящей свежести. Чужой взгляд на его коже стал едва ли не осязаем: змеёй полз меж лопаток, шевеля волосы на Айаровом загривке, а обернёшься — никого.
— Эр? — спросил Айар в пустоту.
Отозвался лишь ореховый куст, зашумев листьями, а над водой разнёсся тонкий зов манка.
«Охотится, что ли, кто? — подумал Айар. — Псов подзывает?»
Вода вокруг его коленей зарябила, забурлила, закипела, оставаясь холодной, и Айар, подавившись бранным вскриком, выскочил на берег, отрясая с ног капли. Ветви орехового куста зашумели сильнее. Они гнулись и извивались, тянулись к нему и хлестали в стороны, расшвыривая орехи. Но ветра не было.
— Что за шутки Неименуемого? — выдохнул Айар, и над его головой липкой паутиной полетел заунывный плач манка.
Ореховый куст наливался тьмой, словно всасывая в себя всю предрассветную хмарь, и пульсировал голодным дыханием, и смотрел холодно, бесчувственно, как мертвец — живые так не смотрят.
Вместо крика с губ Айара сорвалось лишь облачко тёплого пара. Следовало бежать, бежать и не оглядываться, прочь отсюда, но Айар стоял и смотрел, словно промороженная рыба, а тьма вокруг становилась всё плотнее, а липкая паутина манка — всё крепче.
4. Спи свои сны
За тринадцать лет до государственного переворота в Гриалии
— Боишься? — прошептал Каннам, повернувшись лицом к Ярдису, когда остальные мальчики заснули.
Ярдис лежал на спине, на голом каменном полу — покрывало из шерсти авабиса он сворачивал и подкладывал под голову — и смотрел на высокий потолок кельи. В тусклом лунном свете по неровной каменной поверхности блуждали размытые тени, сплетаясь в узоры — всегда разные.
— Ярдис! — прошипел Каннам, нетерпеливо тряхнув отросшей косицей. — Оглох?
— Что? — Ярдис нехотя оторвал взгляд от потолка.
— Боишься, спрашиваю?
— Чего? — не понял Ярдис, и Каннам демонстративно закатил глаза.
— Ну как же? Завтра нам обреют виски, и мы станем настоящими скетхами! Остальные нас будут называть брат Каннам да брат Ярдис, а не просто по имени.
— А ты что же, пять лет тут прожил — и всё ещё не настоящий? — хихикнул Ярдис.
Каннам прыснул, а потом взгрустнул, погладил лежащую у лица птичку-свирельку.
— Жалко, — едва слышно сказал он, и оба мальчика одновременно вздохнули.
Ярдис сунул руку в свёрнутое покрывало, нащупал подол расшитой акумантами детской рубашонки и, не решившись достать её из укрытия, принялся неспешно «рассматривать» вышивку кончиками пальцев. Он знал каждый стежок — все пять лет в Варнармуре златоперые птицы напоминали ему о доме и о маме, приходили к нему во снах, когда становилось особенно тоскливо.
Завтра придётся расстаться с единственной вещью, которую разрешали оставить, когда мальчики приезжали в Варнармур. Расстаться с лёгким сердцем; сожалений не допускалось, но они всё равно закрадывались, исподволь пронося недозволенную тоску по жизни, оставленной за крепкими воротами брастеона.
Ярдис убрал руку и крепко зажмурился, будто тоску и сожаления можно было сморгнуть, как слёзы, а потом вновь уставился в потолок.
— И чего ты всё туда таращишься? Тени как тени, каждую ночь одинаковые, — прошептал Каннам.
— Зато истории рассказывают каждую ночь разные.
— Это как?
Ярдис долго молчал, глядя в потолок. Потом указал пальцем на тонкую гибкую тень, трепещущую в углу.
— Видишь? Это дикий кавьял. Четыре лапы и длинная грива, развевающаяся на ветру. Видишь?
— Ага, — спустя мгновение отозвался Каннам.
— А вон там, — Ярдис указал в другой угол, — притаился охотник. Сидит за кустом, в руках веревка, скрученная кольцом, на голове шляпа с облезлым пером. Видишь?
— Ух ты!
— Он хочет поймать и приручить кавьяла, чтобы объехать на нём полмира и посмотреть чудеса. Видишь, как медленно он подбирается к кавьялу? А тот ничего не замечает и знай себе резвится на полянке.
— У охотника получится?
— Не знаю. Смотри — и увидишь.
— Эх, я бы с ним поехал — чудеса смотреть… Часто тебе тени истории рассказывают?
— Всегда.
— Всегда?! — В голосе Каннама послышалось уважение и толика зависти.
— Облака их тоже рассказывают, даже ещё интересней, но наставники никогда не позволяют досмотреть, — вздохнул Ярдис.
Мальчики долго молчали.
— Но их историям всё равно далеко до твоих, Каннам.
— До моих?
— Да. До тех, которые рассказывает твоя свирель. Они самые красивые.
— Почти все о маме. Теперь она живёт только в свирельных песнях…
Мать Каннама умерла родами прошлой зимой, и Ярдису становилось немножечко стыдно и грустно в родительский день, когда к нему мамушка приезжала, а к его другу — нет. После смерти матери отец Каннама навестил только раз — весь какой-то посеревший, помятый, выцветший, словно застиранная пелёнка. Приехал, чтобы сообщить печальные новости, и больше его не видели. У Каннама остались лишь его песни…
— Жаль, свирель никак нельзя сохранить, — прошептал Ярдис.
— Жаль…
Посреди двора пылал большой костёр. У огня стоял отец наирей, перед ним — двое старших скетхов. Шестеро амарганов выстроились на границе жара от костра и осенней прохлады, зажатые меж сполохов света и темнотой ночи, по левую руку отца наирея. Лёгкий ветерок шевелил длинные распущенные волосы мальчиков, сердца замирали от волнения, а шеи и плечи покалывали остролапые мурашки.
— Чада, Первовечный, пред чьим немеркнущим взором вы предстали, принимает ваше намерение пройти путём скетхов. Не устрашитесь же и не посрамите великое предназначение. Вразумитесь, что пришли вы сбыться в Йамаранах не для того, чтобы рука ваша дрогнула, а арух ослаб!
Отец наирей жестом пригласил первого амаргана подойти ближе. Римар, стоявший с самого краю, взволнованно вздохнул и, решительно сжав губы, шагнул вперёд. Пока отец наирей вполголоса по памяти читал молитву, двое старших скетхов ловко сбрили тёмно-рыжие волосы с висков Римара и заплели оставшиеся во «взрослую» косицу: из пяти прядей, от самого лба. Римар церемонно поклонился им и опустился перед отцом наиреем на колени. Тот положил руку ему на макушку, на только что заплетённую косу, сжал во второй руке его отрезанные пряди.
— Я, владыка брастеона Варнармура, обители Превоплотившего Маурума, властью, ниспосланной мне Первовечным, отрешаю тебя от времени, прожитого в миру, отрешаю тебя от бремени, нажитого в миру, и да примет тебя Первовечный в свою обитель, безвозвратно и безраздельно.
Отец наирей начертал рукой над головой Римара священный символ и бросил отрезанные волосы в огонь. Римар поднялся на ноги, поклонился отцу наирею так низко, что кончик рыжей косы чиркнул оземь, развернулся к костру и скормил ему свою памятку о доме — деревянную фигурку кавьяла.
— Отныне ты полномерный скетх, брат Римар, — обратился к нему отец наирей. — Займи место по правую мою руку.
Следующим шёл Ярдис. Он думал, что волноваться не будет, он и оставался спокоен, но только до момента, когда подошёл к отцу наирею и старшим скетхам. А дальше — шум в ушах, языки огня перед закрытыми глазами, жар пламени на щеках, холод от масла и заточенных лезвий на коже, тугая утяжка пятипрядной косицы, сухая и невесомая лапка отца наирея на промасленной макушке, скомканная от волнения детская рубашонка в руках, и запах палёного волоса, и ком в горле, и глухие удары сердца, да такие мощные, как будто всё тело — одно сплошное сердце, и улетающие искрами в черноту ночного неба вышитые акуманты…
— …займи место по правую мою руку.
Когда к костру подошёл Каннам, чтобы бросить в него свою зажатую в кулаке свирельку, у Ярдиса в груди заныло, как от пореза. Ни на одной молитвенной практике он не видел у Каннама на лице такого сосредоточения: губы сжаты в тонкую линию, брови насуплены, глаза смотрят остро и куда-то сквозь, как будто не видя. Не сосредоточение даже — борьба. И вот Каннам поднимает руку, замахивается и швыряет в костёр свою драгоценность, и чуть подаётся вперёд, приподняв плечи, словно решает прыгнуть следом и спасти, пока не поздно. А потом — «займи место по правую мою руку», и Каннам, всё такой же до суровости серьёзный, опускает плечи, опускает голову и встаёт меж братьев скетхов.
Весь оставшийся ритуал Ярдис бросал на друга ободряющие взгляды, но тот так и стоял, чуть склонив голову и невидяще уставившись перед собой.
Уроки следующего дня начались с напутственного наставления отца наирея в Кйархи.
— Сердце моё радуется, когда я смотрю, как день ото дня, в тренировках аруха, тела и разума, вы становитесь всё совершенней, но путь ваш долог, и вы ещё в самом его начале. Этот путь подобен восхождению на великую гору, и на нём вам встретятся препятствия. Чем совершенней вы становитесь, тем сложнее будут препятствия, тем больше сил, стойкости и отваги потребуется, чтобы их преодолеть.
Отец наирей замолчал, дождавшись, пока разлетевшееся по залу эхо осядет затухающими отголосками под высоким каменным сводом, а потом продолжил:
— Вы поднимаетесь в гору, этот труд тяжёл и долог. Тело ваше устанет, затоскует о дорогах не столь крутых и каменистых, о свежих пологих равнинах, покрытых мягкой травой. Не смейте оглядываться! Вы должны забыть покинутые вами угодья, отныне есть только вершина горы и ваш путь к ней. Наши глаза смотрят туда, куда направлен наш ум, а ноги идут туда, куда ведёт их наш взор.
— Будем смотреть в прошлое — не сможем двигаться вперёд, — заполнил возникшую долгую паузу Римар. — Поэтому вчера мы сожгли то, на что оглядывались прошлые пять лет, верно?
Отец наирей согласно кивнул.
— Но чувственное желание хитро, хитра и лень, они продолжат искушать ваше тело — через него Неименуемому проще всего совратить и ваш арух. Представьте, что, восходя на гору и изнывая от усталости, вы увидите на обочине тропы постоялый двор. Постели там мягки, обеды сытны, а отдых сладок и пьянит, словно вино. Страшно ли отдохнуть там лишь часок? Страшно, потому что этот отдых велит вам сойти с тропы, и чем слаще он будет, тем больше вам его захочется, тем сложнее окажется вернуться на путь. Чувственное желание заманит вас на постоялый двор, а лень запрёт в клетку гостевой комнаты.
Если вы устали, нет беды ненадолго присесть на краю тропы и испить свежей воды. Беда же, если вы с этой тропы сойдёте. — Отец наирей многозначительно помолчал. — Слышали, бывает, говорят о человеке: «оступился»? Он сошёл со своей благой тропы. И пусть лишь одной ногой — но уже вышло худо. А те, кто сходит обеими — рискуют заблудиться, избрать не свой путь. Чтобы этого не допустить, вы должны осознавать, что есть ваша тропа, что есть вершина, к которой вы стремитесь, и что есть мимолётное желание преходящих удовольствий, и каковы его последствия.
Отец наирей глубоко вздохнул, вновь помолчал, глядя поверх мальчишеских голов.
— Если вы не поддадитесь на уговоры бренной плоти, Неименуемый станет действовать иначе — через недоброжелательность внешнего мира. Пойдёт дождь, поднимется ветер, разыграется настоящая буря — что угодно, лишь бы разозлить вас, раздосадовать, заманить на постоялый двор, согнать с тропы. Чтобы не сбиться с пути, вы должны научиться принятию. Позволить окружающему вас миру быть таким, каков он есть. Вы не можете повлиять на дождь и ветер. Вы можете изменить к ним отношение. Принять их таковыми.
Отец наирей прошёлся босыми ногами по залу, опустив взгляд на соединённые подушечками у груди пальцы, погрузившись во внутреннюю молитву.
— Кто скажет мне, какое оружие Неименуемого самое страшное? И какая ловушка наиболее коварна? — наконец вопросил он.
Мальчики-скетхи молчали, погрузившись в раздумья.
— Прямо сейчас вы тесно с этим соприкоснулись, — подсказал отец наирей.
— Раздумья? — неуверенно предположил Римар.
— Неустойчивый ум, — ответил отец наирей. — Ум, который путешествует то в прошлое, то в будущее, но отсутствует в настоящем. А вслед за умом и ваш арух уносится в неведомые дали, а пока вас здесь нет, Неименуемый ставит сети, которые легко не заметить. Потерявшись в мыслях и собственных мечтаниях, человек рассеивается, теряет связь со своими стремлениями, в результате чего рождается сомнение и нерешительность. Разве можно допустить, чтобы Йамаран сомневался? Чтобы увлёкся думами о прошлом или грядущем? Нет. Йамаран должен быть здесь и сейчас, должен исследовать и наблюдать мир ясным арухом и не отождествлять себя с этим миром, не приписывать ему свои мысли и чувства. Учитесь смотреть ясно и остро, учитесь видеть и подмечать, а не додумывать.
Тем же взглядом нужно смотреть и внутрь себя, дабы вовремя узнать следы Неименуемого в собственном сердце, и для того нам дана практика молитвенного сосредоточения — упражнения во внутренней зоркости, внимании и тишине. Всё это неотъемлемая часть великого таинства изменения себя и перерождения, а обретённая внутренняя тишина и ясность мысли — признак полноты и совершенства аруха. Дерзайте, братья. Не опускайте рук и не сворачивайте с тропы!
Морщины отца наирея улыбнулись, и это было сигналом того, что напутствие его завершилось, и скетхи могут приступать к своим ежедневным занятиям.
А занятия у них день ото дня становились всё сложнее, и отношение наставников — всё строже. Сначала Ярдис думал, что в этом и кроется причина угрюмости Каннама. Думал, что тот особенно усерден в практике молитвенного сосредоточения и преуспел, не то что сам Ярдис, чьи мысли то и дело витали в облаках. Но когда заметил, что Каннам тайком исчезает по ночам, начал догадываться: дело в ином. Он пробовал разговорить друга, но тот упорно молчал и всё больше отстранялся. И тогда Ярдис решил за ним проследить.
Лёгкое движение стылого ночного воздуха сообщило, что Каннам отбросил своё покрывало и поднялся на ноги. Переждав пару мгновений, Ярдис отправился за ним. Каннам шёл очень уверенно, откинув всякую осторожность, не вслушиваясь в сонную тишину Варнармура и не оглядываясь — видно, что этот путь привычен, нахожен, и Каннам не ожидает встретить препятствий. Ярдис владел техникой «лёгкого тела» ещё не в совершенстве, но лучше Каннама, и ему не составляло труда бесшумно скользить за ним вдоль каменных стен, укрываясь в их тени и не отбрасывая тени собственной, теряться для посторонних глаз, но не терять из виду друга.
Каннам спустился вниз, к чёрному ходу — одному из тех, которые вели в сад и использовались не чаще раза в год по хозяйственным нуждам; отодвинул грубый деревянный засов на низкой двери и выскользнул наружу. Ярдис последовал за ним. Под иссиня-чёрным небом, усыпанным мелким звёздным крапом, белым облаком курчавилось дыхание; ступни зябко колол схвативший жёсткую траву иней. Зимы в Гриалии стояли тёплыми, и снег здесь бывал в диковинку, но верхний слой земли по ночам и в пасмурные дни промерзал и жадно тянул тепло из человеческого тела. На поседевшей тропке оставались тёмные влажные следы босых ног. Следы вели через весь сад, в самый дальний его уголок, туда, где бил студёный родник, журчал по гладкобоким серым камням звоном своих переливчатых песен — далеко слыхать.
Ярдис остановился: сейчас к родниковой песне примешивалась ещё одна. Она набирала силу, росла, разворачивалась над землёй тончайшим шёлком Южного Харамсина, мелодично переливалась множеством тонких золотых браслетов на запястьях южанок и старалась сливаться со струями воды, прятаться в их звоне, но всё равно заглушала родник, несмотря на все усилия Каннама удержать её. За прошедшие месяцы эта песня стала больше и шире, дышала глубже и нежнее, но Ярдис всё равно узнал её, как узнал и голос птички-свирели Каннама. Он подошёл близко уже совсем не таясь — не потому, что решил раскрыть себя, а потому что заслушался, позабыв скрываться, — и мелодия подхватила белые завитки его дыхания, сплетая из них историю. Каннам его заметил, но играть не бросил — не мог прервать песни, а когда она закончилась, его посветлевшее, счастливое лицо вновь сделалось угрюмым. Он виновато потупил взор, обняв свирельку ладонями; плечи поникли, будто Каннам ожидал от Ярдиса суда за содеянное, но тот и не думал судить.
— А как же… костёр? — только и спросил он.
— Камень, — хрипло, всё так же глядя на собственные руки, обнимавшие глиняную птичку, ответил Каннам. — Я бросил туда камень.
Это было почти отступничеством, и их общей тайной, и глотком живительного тепла в мёрзлом воздухе варнармурских стен. В голову Ярдиса, опасливо принюхиваясь, на тонких когтях пробирались мысли о том, что ночная тропка от чёрного хода до родника, по которой они с Каннамом путешествуют вот уже много месяцев, ведёт прочь со светлого пути, к тому самому постоялому двору, в плен Неименуемого. Ярдис старался заниматься ещё усерднее, силясь искупить тайные провинности, не слушать страшных мыслей, не слушать и собственную совесть, саднящую, словно натёртая пятка. Не слушать же свирельных песен он не мог.
Свирель пела о мире, таком большом и удивительном, раскинувшимся своими чудесами и диковинами далеко за стены брастеона. Она пела о жизни, которая бурлит и течёт, огибая Варнармур, словно вода — камень. Она пела о людях, одетых в разноцветные одежды, а не сплошь в серое. И о приключениях, которые ждут людей в разноцветных одеждах и не дозволены скетхам в сером.
— Я иногда думаю, — со вздохом протянул Каннам (он только что закончил играть и теперь сидел на камнях, подтянув к груди одно колено и положив на него подбородок), — что до настоящей жизни мы так и не дотронемся. Она начнётся для нас лишь тогда, когда мы сбудемся в Йамаранах. Но ведь тогда мы станем иными; в связке с Вассалами мы будем прозревать бой и вести их руку, но… Не сможем ощутить капли дождя на лице, капли росы под ногами, капли родниковой воды — на губах. Не услышим песен, не прикоснёмся к женщине. А из чего же тогда соткана настоящая жизнь, если не из ощущений? Из одного лишь боя?
— Тебе двенадцать, ты ещё даже бриться не начал, к какой женщине ты собрался прикасаться? — невесело хмыкнул Ярдис.
— Я скетх, поэтому — вот единственная моя женщина. — Каннам взвесил на ладони глиняную свирель. — Но вопрос остаётся. — Он помолчал, задумчиво глядя перед собой. — А ты никогда не хотел пожить в своём теле из плоти и крови, а не в стальном Йамаране? Узнать, какова она — настоящая жизнь, а не стылая подготовка к ней, как у нас здесь? Напитаться ощущениями, а не только умениями да знаниями?
— В тебе сейчас говорит Неименуемый! — Ярдис затряс головой, как будто попавшие в уши слова можно было из них вытрясти. — Наша цель — сбыться в клинках. Это великое благо и великая честь. Сейчас ты занят собой, а должен служить Первовечному, который дал нам возможность пожертвовать своим телом, самозабвенно претворяясь в Йамаране.
— Да, да… — Каннам покорно кивнул, не отрывая взгляда от свирели в своих ладонях. — Смысл нашей жизни — превоплотиться в вещи, которая сделает нас долговечнее. Великая честь, и благо тоже великое. Но иногда, — он посмотрел на Ярдиса, и тот заметил, что глаза друга переполняет яростная, вызревшая глубоко внутри горечь, — иногда хочется чего-то… ну, не такого великого, понимаешь? Какой смысл в долговечности, если от боя до боя она пуста? Вассалы-то живут не одними драками, это дело их жизни, но не вся жизнь. А Йамараны?
Каннам отвернулся и вновь надолго замолчал, погрузившись в себя, оставив Ярдиса наедине со случайно заброшенным в его сердце семечком.
Дни шли за днями, ласковое лето сменялось влажной зимой, мальчики росли и мужали, упражняясь в совершенствовании своего тела, ума и аруха. Близился день, когда по их выбритым вискам пустят затейливую вязь ритуальных татуировок. Как на клинке ставят клеймо и гравируют молитву вдоль дола, так под кожу скетхов вгоняют краску, нанося священные письмена, посвящающие их арух безраздельному служению Первовечному — и церосу, его наместнику в Бытии.
Чем ближе подступал день ритуала, тем мрачнее становился Каннам. Играл на свирели он всё реже, но всё чаще сбегал по ночам в дальний угол сада, взбирался по неровной, поросшей плющом стене на самый её верх и сидел там чёрным силуэтом на фоне серого неба, сосредоточенно вглядываясь в бескрайние холмы, обступающие Варнармур. Иногда к нему присоединялся и Ярдис, и тогда они сидели вдвоём, молча глядя на занимающийся рассвет.
— Однажды нас здесь застукают и так взыщут, что мало не покажется, — невесело хмыкнул Ярдис. Голос его уже изменился и звучал теперь бархатисто и совсем не по-мальчишески. Впрочем, назвать мальчишкой этого широкоплечего пятнадцатилетнего юношу язык бы не повернулся.
— Я тебя за собой не тяну, — отозвался Каннам. — Ступай в келью, спи свои сны.
Ярдис улыбнулся уголком губ, почесал пальцем пшеничную бровь.
— Скучно спать сны без снов. А их давно уж нет.
— И теневых историй на потолке? — Каннам сидел на стене, подогнув под себя ноги, и не отрывал взгляда от линии горизонта, но казалось, он не видел горизонта вовсе, а смотрел куда-то за него, на многие меры дальше и, возможно, достигал своим взором до родной деревни.
— Я разучился их читать, — помолчав, ответил Ярдис. — Совсем тихо стало внутри.
Каннам рассеянно улыбнулся.
— «Обретённая тишина — признак полноты аруха и внутреннего совершенства», — процитировал он отца наирея.
— А кажется, что внутри лишь пустота и никакого совершенства.
— Может ли пустота быть совершенством, как считаешь? — Каннам вновь улыбнулся, и Ярдису в его улыбке привиделась горькая усмешка. — У меня тоже эта тишина, Ярдис. Но я не думаю, что она — то самое, о чём нам толкуют наставники и отец наирей. Пока она больше смахивает на тоску. И свирельных песен уже мало, чтобы заполнить её. Как думаешь, — Каннам свесился с края, глядя на убегающий вниз голый камень выглаженной ветрами стены — плющ по ту сторону не рос, — можно ли спуститься, не переломав ног и не свернув шеи? С нашими-то умениями, м-м? И если можно, то почему никто не сбежит?
— Замолчи, во имя Превоплотившего! — гневным шёпотом одёрнул его Ярдис. — Сам-то понимаешь, чьи мысли завладели твоим языком? Это же отступничество — верная смерть и вечный позор!
— И что теперь?
— Не внимай шёпоту Неименуемого! Изгони его из своего аруха, он есть погибель. Наполни светом Первовечного, в нём сама жизнь.
— Не цитируй мне Книгу Превоплотившего Маурума, я её и без тебя назубок знаю. Одного только не понимаю: если мы тут и правда наполняемся светом Первовечного, в коем сама жизнь, мы должны полниться этой жизнью, так? А внутри всё пустота. Выходит, жизнь не здесь. Может, и Первовечный тоже не здесь.
— Где же тогда? — спросил Ярдис, догадываясь, что ответа знать не хочет.
— Может, там. — Каннам кивнул на светлеющую полоску неба над ещё чёрными холмами.
«Где капли дождя на лице, капли росы под ногами, капли родниковой воды на губах. Песни свирели и прикосновения нежной женской руки…» — прозвучала в голове Ярдиса непрошеная мысль.
Несколько дней Ярдис носил в себе эти слова и эти мысли, и тишина внутри наливалась свинцом, а пустота тянула жилы монотонной болью.
— Ты не знаешь, как там, — сказал он, придя однажды ночью под стену, на которой сидел, скрестив ноги, Каннам. — Ты не знаешь, как там, и не можешь сравнивать! Может статься, что тишина там ещё оглушительней, а пустота — необъятней. Наш путь проверен столетиями, завещан Превоплотившим Маурумом и благословлён самим Первовечным!
Каннам отозвался не сразу, как-то нехотя стряхнул с себя странное оцепенение и посмотрел через плечо вниз, на задравшего голову Ярдиса, и горькая усмешка в его глазах проглядывала ещё приметней.
— Это ты не знаешь, Ярдис, — едва слышно ответил он. — Ступай, спи свои сны.
Ярдис постоял ещё немного, а потом поплёлся в келью. У чёрного хода его поджидала чья-то тень.
— Римар? — удивился Ярдис, когда скупой серый свет выхватил из полумрака рыжую пятипрядную косу. — Что ты тут делаешь?
— За тобой гляжу, брат Ярдис, — спокойно, но как-то недобро ответил Римар.
Ярдис помолчал, пытаясь по взгляду Римара определить его намерение.
— Скажешь отцу наирею?
Тот лишь покачал головой. В глазах же читалось беспокойство и неодобрение.
— Нет верности в том, кто способен предать брата по труду, — глухо ответил Римар. — Верный верен во всём. Но я должен вразумить тебя, брат Ярдис. — Римар бросил быстрый взгляд ему за плечо — удостовериться, не возвращается ли Каннам, и продолжил: — Ты хоть понимаешь, с кем связался? Чьи песни пьёшь, как родниковую воду, в чей след ступаешь?
Ярдис непонимающе нахмурился. Римар озадаченно приподнял тёмно-рыжие брови.
— Что, правда не догадываешься? Он же тебе только что ответил. — Римар помолчал, ожидая, что Ярдис наконец догадается, но тот по-прежнему не понимал. — Брат, он знает, как там. Потому что он там бывал, — многозначительно произнёс Римар.
— Все мы бывали. Жизнь там начинали и что-то ещё помним.
— Я не про то. Он бывает там до сих пор. Вот и сейчас ты его, возможно, выдернул из чьей-то тёплой постели…
— Что?!
Римар вновь глянул через Ярдисово плечо.
— Его аруху подвластны внетелесные путешествия. Он сангир, брат Ярдис. Сангир, ещё не овладевший мастерством крови. Перевёрнутый амарган. Чадо Неименуемого. То-то и свирель его столь сильна — он питал её своим арухом.
— Нет, не может быть! — Ярдис отшатнулся, как будто кровавым сангиром был Римар, а не Каннам. — Тебе показалось! Ты его совсем не знаешь. Вы не друзья. А я — я всегда был близко…
— Так близко, что и не разглядеть, — вздохнул Римар.
— Нет. Нет, он вовсе не то… Это же Каннам! Он просто запутался, просто думает, что…
— «Учитесь исследовать и наблюдать мир ясным арухом и не отождествлять себя с этим миром, не приписывать ему свои мысли и чувства», помнишь? Я смотрю ясно и остро, вижу и подмечаю, и делаю выводы, а не додумываю. И тебе советую, брат Ярдис. — Римар сжал его руку повыше локтя. — До ритуала считаные дни. Приглядись. Пойдёшь за Каннамом — угодишь в силки Неименуемого, — и, заменив учтивый полупоклон сочувственным кивком, пошёл обратно в келью.
«Разве может сангир стать скетхом? — размышлял Ярдис, доискиваясь ответов на тревожащие его вопросы в толстых фолиантах библиотеки Варнармура. — Разве может сангир превоплотиться в Йамаран?»
Про сангиров Ярдис не знал практически ничего, а что и знал, то большей частью оказалось мифами. Сангир рождается раз в столетие. Сангир постигает мастерство крови под руководством самого Неименуемого, который становится его учителем. С самого рождения сангир — воплощение зла, продолжение Неименуемого в Бытии. Сангир служит Неименуемому, который приводит его в этот мир, чтобы угасить свет Первовечного (потому и всего раз в столетие — у Неименуемого не хватает сил воплотить сангира в Бытии чаще). Всё это чушь и детские страшилки. На самом деле сангиры рождаются чаще, но не каждый сангир знает, кто он. Большинство попадают в брастеон, становятся скетхами, а затем — Йамаранами. Одно лишь отличие перевёрнутых амарганов от обычных — за первыми нужно следить внимательней: голос Неименуемого в них сильнее. Сангир обладает особой врождённой способностью, впервые проявляющейся в возрасте с семи до двенадцати лет: его арух может внетелесно путешествовать на расстоянии, может наблюдать за людьми, а если подселится в чьё-то тело — может даже чувствовать то, что чувствует тело, но не влиять на него. Такие путешествия кратки и отнимают много сил, совершать их возможно лишь во время глубочайшего внутреннего сосредоточения, граничащего с глубоким сном. Отсюда появилось выражение, что сангиры во время путешествий их аруха «спят чужие сны».
— «Иди, спи свои сны», — шёпотом вспомнил Ярдис.
Овладев мастерством крови, сангир становится опасен. Тогда он волен отщеплять от аруха нити и вкладывать их в предметы, временно оживляя последние и подчиняя их своей воле. Постичь сложные ритуалы с собственной сцеженной кровью можно по книгам — редким, поскольку большинство из них утеряно или уничтожено. Неименуемый, конечно же, никому не наставничает. Поэтому ничто не препятствует сангиру, должным образом подготовленному в стенах брастеона, превоплотиться в Йамаране. Но непревоплотившийся сангир скорее не справится с собственными силами, чем непревоплотившийся амарган. Не научившись управлять собственным арухом, он рискует сойти с ума и наделать бед. Впрочем, как и любой амарган, не получивший должных навыков.
Ярдис вздохнул и захлопнул очередной том. Пыль лёгким облачком взметнулась над пожелтевшим обрезом. «Значит, Каннам не чадо тьмы. Такой же амарган, только сложнее устроенный, требующий большего внимания и усердия. Ему нужно просто помочь не сойти с тропы. Просто помочь…»
Вечером накануне ритуального дня Ярдис нашёл Каннама на стене. Тот сидел спиной к брастеону, напоминая обезглавленный силуэт: понурив голову и свесив ноги вниз, уперев ладони по обе стороны от бёдер так, что плечи оказались вздёрнуты выше затылка. Для практики внутреннего сосредоточения такая поза не годилась, и Ярдис решил, что арух Каннама сейчас здесь, а не путешествует где-то за холмами. Он взобрался на стену и молча уселся рядом. Каннам даже головы не повернул. Какое-то новое, потрескивающее крошащимся сухим листом молчание повисло меж ними невидимой отгородкой.
— Ты ведь знаешь, кто ты? — наконец спросил Ярдис.
Каннам очень долго не отвечал, а потом спросил:
— Отец наирей рассказал или сам догадался?
— Римар. А что, отец наирей тоже знает?
— А ты думал, братья заметят, а он — проморгает? Хм! Обо всём знал с самого начала. И про свирель тоже.
— Но… Как же он позволил?
Каннам покривил губы в вымученной улыбке.
— Силком к покаянию не призовёшь, — хмыкнул он. — Отец наирей приглядывал, чтобы не зашло слишком далеко, и ждал, когда я сам с повинной приду. Свирель я выбросил, кстати. — Он кивнул вниз, и Ярдис различил по ту сторону стены разбитую глиняную птичку. — А ты чего распунцовелся весь?
— Я… должен повиниться. Всё это время отец наирей обо всём знал и не взыскивал, всё ждал, пока мы одумаемся и сами принесём ему покаяние…
— И как, ты одумался?
— Я виновен. Вместо того, чтобы помочь тебе смотреть зорко, я сам едва не заблудился, слепо следуя за песней твоей свирели. Пойдём, Каннам, пойдём к отцу наирею, он так долго нас ждал! — Ярдис умоляюще схватил друга за запястье, но тот не шелохнулся. — Снимем с сердца груз близкого отступничества и вернёмся на тропу, преисполнившись намерения достичь вершины и…
— Если скажешь: «принять великое благо Первовечного, сбывшись в Йамаранах», клянусь, я сброшу тебя вниз со стены! — зло отозвался Каннам. — Мне опостылели твои фразы из священных текстов. Когда ты научишься думать своей головой, Ярдис? Ты не тупое животное, которого ведут на скотобойню. Ты человек, и жизнь у тебя одна — здесь и сейчас, а не в куске заточенного железа! Хочешь всю её потратить на цитаты?
Ярдис потрясённо смотрел в перекошенное негодованием лицо друга и не мог подобрать слов.
— Я устал хоронить своё сердце! — шёпотом выкрикнул тот. — Я хочу просто быть, и у меня не осталось сил на это бесконечное становление… Оно всё равно закончится смертью, Ярдис, — горько уронил он. — Потому что по́лнит арух не только молитва, учёба и тренировки. Полнит арух в первую очередь жизнь — наша жизнь, прожитые чувства, приобретённый опыт, собственные мысли, а не заученные выдержки из пыльных книг! Сама жизнь делает человека человеком. А жить нам здесь не дают. Поэтому и арух наш в Йамаранах будет не полномерен, как внутренняя человеческая суть, а сух, как стрекозиное крылышко. Понимаешь?
Ярдис по-прежнему не находил слов. Да что там — он не находил даже мыслей, просто смотрел на Каннама распахнутыми, полными отчаянья глазами и качал головой.
— Ты запутался, брат, — наконец выдавил он. — Ты запутался, а я не заметил вовремя, не протянул тебе руку… Идём к отцу наирею! Он обязательно поможет. Завтра ритуал…
— Ты иди, — прервал Ярдиса Каннам, и его лицо вдруг сделалось отстранённо-спокойным. — Ступай, я приду следом.
Ярдис ещё пару мгновений смотрел в его потухшие глаза, а потом спустился со стены и направился к келье отца наирея.
5. Плотские утехи
Через три года после государственного переворота в Гриалии (настоящее время)
Талу́нь стояла на плодородных землях, окружённая зерновыми полями и яблоневыми садами, и уж давно переросла бы в небедный город с отлаженными торговыми маршрутами, если бы не её близость к северной границе Гриалии и опасное соседство с Ишан-Домба́ром — землями кочевого харра́тского народа. Харратов не привлекали ни яблоки, ни хлеб: поговаривали, что они не признают иной еды, кроме мяса, а их воины — шу́рви — едят его сырым, с ещё неостывшей кровью. Но торговые обозы, гружёные тканями, оружием и драгоценностями, а также толстые кошели торговцев харратов ещё как привлекали, поэтому с сетью торговых маршрутов у Талуни не сложилось — ни один богатый обоз не рисковал приблизиться к границе. В деревню заезжали разве что отдельные, уже поощипанные на других ярмарках торговцы в сопровождении охранников, и особенных ценностей с собой не везли, а вот талуньское яблочное вино закупали для перепродажи в других городах.
Особенно яро харту́г со своими шурви разгулялся по чужим землям в последние годы перед государственным переворотом в Гриалии и в первый год после него. Сейчас стало потише, но народ окраинных земель всё равно опасался и старался без нужды в них не наезжать: харраты могли перерезать всю деревню без всякой наживы, принести свежую кровь в дар своим Шафарра́там.
Самыми уязвимыми были маленькие бедные деревеньки, защищать которые никто не спешил. Однако большинство из них превратилось в головешки ещё в годы харратского разгула. Те же, что покрупнее, придумали нанимать йота́ров для защиты от находников, в обмен на регулярное подношение дани.
— Вернее, придумал-то новый церос, — усмехнулась Тшера, бросив косой взгляд на Бира, семенящего возле её кавьяла на своём авабисе, затаив дыхание: Тшера разговорилась, а это случалось нечасто, и он не хотел спугнуть её хорошее настроение. — Астервейг умеет договариваться. И уговаривать тоже умеет, и чаще — неласково. Нашёл дорогу в йотарское логово, посулил за послушание — блага, за непокорность — скверны. Второе всегда убедительней. И вот уже глава йотаров является в одну из приграничных деревень и обещает жителям защиту от харратов за ежемесячную дань. А деревня у границы не одна, и крупная йотарская шайка — тоже. Вот и выходит, что все всем довольны: у деревень какая-никакая боевая защита, у йотаров — гарантированный легальный доход из двух кормушек разом и жильё отдельным двором близ деревни, а у Астервейга — прикормленные йотары, относительное спокойствие на границе и все Вассалы под рукой на случай, если кто его задницу с церосова престола подвинуть вздумает.
— Ай, значит, заработок в Талуни тебе вряд ли найдётся, раз там йотары за всем смотрят, а за йотарами — Вассальство приглядывает?
— Отчего же? Йотары тоже пошаливать могут, Вассальству из Хисарета так далеко не видать, и в гости нагрянуть в такую глушь они вряд ли соберутся. А если работы и не найдётся, то и зла ни йотары, ни деревенские нам не сделают: первые знают, чью руку кусать нельзя, а вторые в таких захолустьях всё ещё Вассалов уважают — по привычке.
— У нас тоже захолустье было, — пробубнил себе под нос Бир, но Тшера услышала.
— У вас была канава отхожая с мамкиными головорезами, — фыркнула она. — А Талунь — вполне благообразная деревенька с чистеньким постоялым двором. Я же обещала тебе ночёвку с постелью и завтрак у очага. Не жалуйся.
— Не жалуюсь, — вздохнул Бир. — Только обещаешь ты уж не первую седмицу, и что-то мне не слишком в такие посулы верится…
— Ты всегда волен уйти, — пожала плечами Тшера.
— Ай, только если сама меня прогонишь. Но с первого раза не дамся, я хваткий, меня так просто не отвадишь! — Бир налился такой гордостью, что даже авабис под ним зашагал бодрее; Тшера чуть изогнула уголок губ в незаметной улыбке.
В Талунь они приехали к обеду. Деревенские ворота стояли открытыми, а поля, сады и дороги пустовали.
«Не к добру».
— Эй, хозяева! — позвала Тшера, въехав на постоялый двор.
Из дверей выглянула кругленькая невысокая женщина в белом переднике, с полотенчиком на плече.
— Ох, Первовечный, ох, гости-то какие пожаловали, ох, кириа! — всплеснула она руками и выбежала на крыльцо — семеня и подпрыгивая, словно горошина.
— Куда все попрятались, хозяйка? Не Вассала же испугались? — спросила Тшера, спешиваясь с кавьяла и забирая его зубастую пасть в намордник.
— Ох, кириа, не серчай, не серчай, родная, не в тебе дело! Знамо бы, что Чёрное Братство наведается, так мы бы встречали, да пирогов побольше напекли, — затараторила хозяйка. — Хойнар, ну-ка, подь сюда! Сведи скотину в стойло! — гаркнула она через плечо, и из дверей появился тощий взъерошенный подросток, удивительно похожий на неё лицом, молча отвесил Тшере не слишком-то почтительный поклон и увёл Ржавь и Орешка на задний двор. — Да кто ж так кланяется, растопыря! — заворчала ему вслед мать. — Ты уж прости, кириа, не обучен он у меня, столичных-то гостей в глаза не видывал! Ты одна, иль ещё кого ждать?
— Пока одна.
— Проходи, милостивая, проходи, сейчас обед подам. — Хозяйка повела их в дом. — Ты с ночёвьем останешься, комнату справить?
— Справь.
— Служника твоего в сарай определить?
— Ему отдельную комнату, не хуже моей.
Хозяйка бросила через плечо удивлённый взгляд и предупредила:
— За полную стоимость будет.
— Пусть так.
Хозяйка глянула на Бира с нескрываемым любопытством.
— Всё сделаю, кириа, всё устрою по лучшему канону!
— Ай, я в сарае, — зашипел на ухо Тшере Бир, — у нас кошель совсем тощой!
«Чутьё мне подсказывает, что здесь растолстеет».
— Только попрекни меня, что слово не держу, — полушутя ответила ему Тшера.
Хозяйка провела гостей в трапезную, усадила за стол, принесла две здоровенных миски аппетитного жаркого, кувшин лёгкого яблочного вина и пышный румяный пирог, тоже яблочный.
— Так куда, говоришь, все ваши попрятались? Время обеда, а трапезная пуста, — спросила Тшера, похвалив жаркое.
— Так ить на завтра Дракона ждём, вот все заранее и сныкались, — оживилась хозяйка и с молчаливого позволения Тшеры присела за краешек стола, подперев румяную щёку кулачком. — За данью приедет, а нынче срок ему невесту отдавать.
«Дракон, хм… Имя? Прозвище?»
Тшера заинтересованно дёрнула бровью, про себя отметив хозяйкину охоту поделиться новостями.
— Свадьба, значит, намечается?
— Да какая ж то свадьба! — махнула рукой хозяйка. — Девка — обреченница, на откуп главе наших йотаров выбрана.
— Это он, что ли, Дракон?
— Он, он. Имени своего не открывает, Драконом себя величает, и на спине егойной тварища какая-то срамная нарисована с когтями да крыльями. Дело, правда, знает — харратов вокруг Талуни не одну дюжину порезал, таперя эти трупожоры нас и не трогают.
— И чем же тогда не угодил? Неужели одной девки для такого воина пожалели?
— Да кабы одной! А то он же кажные полгода по красавице забирает! Как сам с нею нарезвится, своей шайке её пускает. Кто понесёт от него или йотаров его — той травят плод, чтоб лишней заботы не добавляла, но домой ни одну не пустил, всех на своём двору держит, шайке на забаву. Самых красивых невест наших перепортил, изувер!
— И вы что же, не вступитесь за девок своих?
— Да куда ж нашим парням против их! — махнула рукой хозяйка. — Да шурви опять наедут, коль с йотарами рассоримся. Две девки в год не дороже выжженой деревни, так что мы и не спорим. Но в день очередной драконьей свадьбы из домов носа не кажем: однажды Дракон углядел другую девку, не ту, что ему уготовили. И увёл — прям из отцовых рук вырвал, того хлыстом огрел! — Хозяйка понизила голос и склонилась ближе к Тшере: — А то дочь старосты нашего бывшего! Уж он её берёг-берёг, да не сберёг. Теперь вот ходит ко мне руйю пить, лица на нём нет, в бороде репей завёлся и разве что воробьи гнездо не вьют. Мстить Дракону хочет, да куда ему, старому!
— А Дракон молод? — спросила Тшера.
— Да годов тридцать будет, — пожала плечами хозяйка. — А вот и он идёт, — углядела она в окно.
— Дракон?
— Да староста наш бывший.
Дверь скрипнула, впуская патлатого мужика лет пятидесяти. Его поседевшие волосы пошли колтунами, в клочковатой бороде и впрямь запутались репейные колючки и какой-то сор, но глаза из ввалившихся, почерневших глазниц смотрели злой, зазубренной зеленью. На такой взгляд напорешься — кровь брызнет.
«С таким можно договариваться».
Староста вошёл в трапезную, огляделся, словно в веросерковом логове, куда пришёл не по ошибке, а с заготовленным в рукаве отравленным ножом.
— Здравья, Вадо́р! — окликнула его хозяйка. — Тебе как обычно? Сядь в уголку, сейчас принесу. — Она нехотя поднялась из-за стола. — Гости у нас сегодня особенные, вишь. Беседушкой потчую.
Хозяйка, стрельнув сердитым взглядом на старосту, чтобы сел подальше и вёл себя потише, посеменила на кухню. Вадор уж пошёл на указанное место, но замедлился у стола Тшеры и Биария, сверля их недобрым взглядом. Тшера указала ему глазами на лавку напротив, приглашая сесть. Тот недоверчиво прищурился, сделал осторожный шаг.
«Точно, как в лесу с веросерками».
По движению его пальцев она поняла, что и её догадка о ноже в рукаве не пустая. Однако Вадор всё-таки сел, подобравшись, как перед прыжком.
— Боишься, маир? — спокойно спросила Тшера.
— Кого? — хрипло пророкотал бывший староста. — Девку сопливую?
Биарий, доскребающий жаркое из своей миски, аж ложку выронил. Тшера ухмыльнулась, сложив руки на груди.
— Не боишься, а хорошо ли нож в рукаве лежит, всё ж удостоверился…
Вадор хмыкнул, ядовито сощурив один глаз, и вдруг треснулся подбородком о стол, распластавшись на нём давно не стиранной рубахой. Когда «девка сопливая» успела выхватить Йамаран, как умудрилась выдернуть бывшего старосту за бороду с лавки на стол, он так и не понял, но сейчас лежал на деревянной столешнице, вращая растерявшими всё ехидство глазами, приколотый клинком за колтун в бороде так близко к лицу, что кончик носа холодила сталь Йамарана. Сама же девка сидела против него в прежней позе, скрестив руки на груди, ухмыляясь рассечёнными тонким белым шрамом губами.
— Удостоверился, а выхватить всё ж не успел, — спокойно констатировала Тшера.
Биарий тихонечко отставил свою миску в сторону и ужался в уголке, сложив ручищи на коленках и отведя взгляд в окошко — перспектива насилия всегда вгоняла его в оцепенение, и лишь пунцовеющие кончики ушей выдавали уровень его внутреннего напряжения.
«А ведь знает, что напрасно я не покалечу».
Тшера положила руки на стол, устроила на них подбородок, чтобы их с Вадором глаза оказались на одном уровне. Заметила, что хозяйка вернулась с кухни и застыла с кувшином и чаркой в руках, не понимая, что делать.
— Хочешь мести тому, кто дочку твою обидел? — вкрадчиво спросила у бывшего старосты Тшера. — Могу устроить. Да так, что Дракон о содеянном горько заплачет, а Талуни дурного сделать больше не сможет. Ни он, ни его йотары. От харратов они вас беречь продолжат, не сомневайтесь.
С хозяйкиной стороны грохнул об пол глиняный кувшин.
Взгляд Вадора вцепился в Тшеру, словно изголодавшаяся кошка в окорок.
— Что ты… — Он задохнулся и закашлялся.
Тшера выдернула Йамаран, и бывший староста сполз обратно на лавку, лапая горло и пострадавшую бороду длинными узловатыми пальцами с чёрной каймой под ногтями.
— Хочешь, завтра я в драконью постель пойду, а ваших девок он больше пальцем не тронет? — уголком губ, но не глазами, улыбнулась Тшера. — Убеждать я умею.
— А тебе, кириа, с этого что? — дрожащим голосом спросила от кухонной двери хозяйка.
— Четыре кошеля золотом, — заломила цену Тшера. — Три — если я просто всех их перережу. Но тогда с шурви сами разбираться будете.
Хозяйка и Вадор неуверенно переглянулись.
— Ну, ежели по всей деревне пройти, то ведь и наберём четыре? — то ли спросила, то ли предположила хозяйка. — Любая ж девка в следующий раз попасть может, не угадаешь… У кого дочки подрастают, те монет не пожалеют.
Вадор подумал, посопел, пошевелил лохматыми бровями, положил руки на стол, широко расставив локти.
«Решение ты уж принял. Давай, поторгуйся, и сговоримся на трёх».
— От себя кошель сверху дам, если принесёшь мне его зубы! Чтобы эта клятая рожа больше здесь не лыбилась своей белой пастью! — наконец сказал бывший староста.
«Бусы собрать хочешь?»
— Зубы ему пригодятся, чтобы локти свои кусать. Но лыбиться перестанет. А кошель свой оставь при себе, мне хватит и четырёх. — «Это и так на один больше, чем того стоит». — Уговорились? — Тшера изогнула чёрную бровь.
— Уговорились.
— Тогда мне нужны самые расторопные швейки, — сказала, поднимаясь из-за стола, — три прочнейшие шёлковые ленты и первая из ваших стареющих красавиц.
Спустя час одна из спален постоялого двора превратилась в мастерскую. Тонкие иглы серебряными рыбками мелькали в пальцах двенадцати мастериц — от самых юных до уже седовласых, — выныривая над полупрозрачной гладью тонких одежд. Под руководством Биария, управлявшегося с иглой едва ли не проворней прочих, швейки шили «свадебный» наряд для Тшеры.
— И всё-таки не по-людски как-то, — пробурчала одна из старших женщин, не отрываясь от работы. — Девка — и в штанах, словно мужик! Ещё и у рубахи материя, как паутина в росе — на солнце блестит, а без солнца насквозь вся нагота видна станет. Все мужики стекутся на её красоты глаза пялить. Срамно…
«А говорили, что все на драконий приезд по домам прячутся».
Несколько женщин согласно вздохнули, раскуривающая трубку Тшера не повела ухом, а Биарий от возмущения запунцовел не только ушами, но и всем лицом, до бритой макушки.
— Срамно, матушка, — звенящим тихим напряжением голосом проговорил он, — это по одёжке судить тех, кто за ваших дочек по острию пойдёт! А шаровары, которые вы штанами обозвали — это, между прочим, в Хисарете женская одёжа!
— Что ж, там, выходит, все девки так щеголяют? Считай, что с голым жопом? — недоверчиво переспросила пожилая швейка, и Биарий уже схватил побольше воздуха, чтобы ответить, но вмешалась Тшера:
— Я, матушка, и в покрывало завернуться могу. И мне теплее, и вашим мужикам спокойнее. Только что Дракону покрывала разглядывать, мало он их видел? Поблудит глазами по окрестностям, да насмотрит девку побелее меня. Может, дочку твою. — Она выпустила к потолку струйку сизого дыма.
Старуха замерла с занесённой над тканью иглой, искоса глядя на Тшеру в ожидании, но та свою мысль закончила и не собиралась ни краснеть, ни оправдываться, а потому стыдить и взывать к её девичьей чести стало неинтересно — всё равно не проймёт. Швейка, демонстративно вздохнув, осуждающе покачала головой.
— А всё-таки срамно. Благонравная девица наготу открыть стыдится! — оставила она за собой последнее слово.
Биарий стрельнул в швейку гневным взглядом, Тшера флегматично возвела глаза к потолку, кто-то из швеек согласно кивнул, кто-то сконфузился, опустив нос ещё ниже к шитью, и лишь назначенная до Тшеры драконьей невестой девочка с заплаканными голубыми глазами принялась шить ещё усерднее.
Вскоре подоспела и «первая из стареющих красавиц», встала перед пристально разглядывающей её Тшерой, тая под ресницами любопытство, но прямо в глаза Вассалу глядеть не смея.
— Сколько тебе лет? — спросила Тшера, разглядывая её лицо.
— Четвёртый десяток скоро разменяю, — как будто смутившись, ответила женщина.
— Чем морщины прячешь?
— Первовечный с тобой, кириа! — притворно возмутилась она. — Мне от матушки лицо молодое досталось, я и на шестом десятке не состарюсь!
«Потому что матушка снадобье укрывистое варить научила».
Тшера продолжала молча смотреть на неё самым тяжёлым из своих выжидательных взглядов, и моложавица сломалась уже на второй минуте. Недоверчиво глянув на швеек и понизив голос до шёпота, доверительно сообщила:
— Из ягод тиниведы мазь делаю, подкрашиваю толчёным фараговым корнем и сушёным цветом каринника. А поверх, — она ещё раз оглянулась на односельчанок и продолжила одними губами: — Чтоб не блестело и обмана не выдавало — стерияктовой мукой присыпаю.
Тшера сняла мантию и расстегнула защитный кожаный жилет, демонстрируя татуированные руки, шею и ключицы.
— Такое укрыть сможешь?
Женщина задумалась, блуждая взглядом по ритуальным рисункам и пощипывая себя за подбородок.
— Была б ты беляночкой, не вышло бы, — протянула она.
«Цену себе набиваешь?»
— Но ты смуглая, кириа, а тёмный цвет лучше укрывает. Да и кожа у тебя, что шёлк — хорошо мазь ляжет… — Женщина склонила голову к плечу, словно поточнее оценивая трудоёмкость предприятия. — Всё можно, коли поработать на совесть, — наконец подытожила она.
— Что ж, тогда начинай.
Драконью дань к приезду йотаров подвозили к самым воротам, туда же приводили и невест. Три телеги всяческой снеди и девчонка. Для передачи платы за заступничество обычно присутствовали нынешний деревенский староста и трое его сыновей; сейчас, чтобы не вызывать подозрений, порядок нарушать не стали и лишних людей с собой не взяли, но Тшера видела, как много народу набилось в крайние дома и теперь липло носами к окнам в попытке потешить своё любопытство.
Её свадебный наряд пошили из лучшей, что нашлась в Талуни, материи: шёлковые шаровары отливали жидким золотом и играли золотыми же кистями на бёдрах, под свободной туникой из тончайших, сверкающих на солнце нитей угадывались очертания прельстительных округлостей и тонкой талии.
Ужасно не хватало Йамаранов — она и во сне их под рукой держала, а теперь пришлось оставить клинки под бдительным присмотром Бира. Он, правда, распереживался ещё сильнее, узнав, что в логово йотаров Тшера пойдёт безоружной.
— Я ж не резать их пошла, а договариваться, — ухмыльнулась она, но Биария это не успокоило.
— А ну как всё-таки понадобится нож?
— Понадобится, конечно. Возьму у Дракона попользоваться.
— А ну как он обидит тебя раньше?
— Не успеет.
— Ай, не уговорила, — стоял на своём Бир.
Краешек губ Тшеры изогнулся в насмешливой полуулыбке.
— Меня однажды пытался обидеть один пьяный наёмник. Здоровый такой мужик, бородатый.
— И-и?
— И я его образумила, не доставая Йамаранов. Он аж протрезвел. И знаешь, — Тшера улыбнулась своим воспоминаниям, — оказался горячим и удивительно ласковым любовником. Мы после встречались несколько раз — случайно. Лучшие мои ночи! Надеюсь, ещё как-нибудь свидимся. — Она задумчиво прищурилась, Бир зарделся. — У него такой огромный…
— Фу-у!
— Что — «фу», я не досказала. Паук у него огромный — во всё плечо вытатуирован, лапы от груди до лопатки.
— Фу-у-у!!!
— Да ну тебя, — беззлобно отмахнулась Тшера.
«А ночи с ним и правда были лучшими».
— С тобою я провёл лучшие мои ночи, Шерай, — Астервейг стоял позади, и Тшера свежетатуированными плечами чувствовала жар его ладоней, лежащих на спинке её стула, — ведь ты пьянишь, как разогретое пряное вино.
Наставник сделал гнетущую паузу, но она всё равно не могла усугубить производимого впечатления — его вкрадчивый бархатистый голос с садистским безразличием, словно тупым ножом, неспешно вырезал Тшере нутро, а та сидела, подобна ледяному изваянию.
— Но разве это повод для особого отношения? Для меня и все ученики, и все Вассалы равноценны, и ты это знала. В целях проверки я мог усложнить задачу любому из вас, и то, что происходит между нами по ночам, вовсе не гарантия ни твоей неприкосновенности, ни особого к тебе отношения. У тебя нет никакого морального права в чём-то меня упрекать. В конце концов, в жизни бой не всегда оказывается честным, верно?
«Верно. В жизни вероломство совершает тот, кому веришь. На то оно и вероломство».
— Сколько раз я учил вас не доверять никому, кроме собственных Йамаранов? — продолжал Астервейг. — Опасно полагаться на людей, особенно тех, с кем тебя связывают плотские утехи, Шерай. Тебя подвёл не я, а собственная неосмотрительность. Потеря бдительности — твоя вина, не моя.
Она почувствовала, как он чуть склонился к её уху, и ещё больше окаменела. Её сухая отстранённость, кажется, дурно влияла на нервы Астервейга, потому что он отошёл от стула и сделал круг по кабинету — неспешно, будто прогуливаясь по саду. Когда он вновь заговорил, голос его звучал с привычной прохладой отшлифованной гранитной плиты.
— Я бы никогда так не подставился, особенно перед итоговым испытанием, когда ловушки от соперников или проверки от наставников могут таиться в любых, даже самых безобидных вещах.
«Когда ты решил сыграть на мою шкуру ради собственного азарта и тщеславия? До того, как раздевичил, или уже после? Сначала поспорил, что я справлюсь, а потом повысил ставки, добавив, что справлюсь даже в нечеловечески жёстких условиях?»
— Но я сужу с высоты своих прожитых лет, забывая о твоём возрасте. Спишем глупость на твою юность, Шерай. Надеюсь, одного урока окажется достаточно, чтобы ты сделала выводы.
Он замолчал, ожидая ответа, но Тшера хранила тишину непозволительно долго — настолько, что Астервейг обошёл стул и задрал её подбородок, чтобы заглянуть в лицо. Глубокие, только что зашитые царапины на челюсти и губе отозвались отрезвляющей болью, и глаза цвета падевого мёда глянули на Астервейга ожесточённо и цинично.
— Не беспокойся, наставник. Не беспокойся. Урок я вынесла.
Он одобрительно кивнул, выпустив её подбородок.
Тшера поднялась со стула, но у дверей Астервейг её окликнул.
— Всё-таки я не ошибся в тебе, Шерай.
«Ну хоть один из нас не ошибся в другом…»
— Ты досадно сглупила, но даже в тех условиях справилась, а твои братья по оружию, пусть здоровые и полные сил, справились не все. Я знал, что ты не подведёшь.
— Именно поэтому не остановил испытания, бросив меня, чтоб добили? — «Именно поэтому рискнул поспорить, что я вывезу, даже полудохлая? Так важно для тебя обойти нагу́ра, побери Неименуемый ваше вечное ме́рение?»
— Не преувеличивай, Шерай. Ты справилась. Учитывая обстоятельства, тебе была необходима полная победа, а останови я бой, ты бы не довела его до конца и не получила бы достаточный балл.
«Учитывая твою подлость и то, что, остановив бой, ты бы проспорил нагуру…»
— Я горжусь тобой, Шерай. Приходи после полуночи, я поздравлю тебя с вступлением в Чёрное Братство. Уж мне ли не знать, как велико вожделение после такого славного боя!
«Уж мне ли не знать твоё́ вожделение! Не его ли утоление утверждает для тебя твою полновесность?»
— Бой и правда вышел славным, ты прав, наставник. — Верхняя губа Тшеры покривилась в подобии улыбки, швы на разорванном её краешке болезненно натянулись. — Но высота твоих прожитых лет столь значительна, что поздравить меня должным образом ты вряд ли сумеешь. Тут нужен кто-то, не поистративший ни выносливости, ни твёрдости. Кто-то типа нагура…
Лицо Астервейга не изменилось — для этого он слишком хорошо владел собой, но взгляд полыхнул бессильной яростью, а пальцы конвульсивно сжались в кулак, будто он хотел ударить Тшеру по лицу, но последнее доказало бы его уязвлённость, а наставник этого допустить не мог.
«А ты думал, бой всегда оказывается честным?»
И Тшера вышла вон, бесшумно прикрыв за собой тяжёлую дверь.
***
— Южанка? — удивился Дракон. Спешившись, он подошёл почти вплотную к Тшере, смерив её взглядом сквозь недобрый прищур.
Тшера до времени ресницы опускала, но статность фигуры, резкость черт в общем-то красивого лица Дракона и богатство заплетённой в мелкие косички тёмной гривы оценить успела.
«Что ж ты такой ладный — да так хулиганишь?»
— Скажешь, нехороша? — спросил староста.
— Хороша, — согласился Дракон. Он прибыл со своими йотарами уже в достаточном подпитии, и это играло Тшере на руку. — Но откуда в Талуни южная кровь?
— Так она не местная, — отвечал заранее наученный староста. — Особливо для тебя куплена за четыре кошеля золотом.
Дракон цыкнул зубом, всё не сводя с Тшеры масленых глаз.
— Сто́ит, как породистый кавьял! — протянул он. — А за работорговлю вешают.
— Так она не в рабстве, а по найму.
— Сама ко мне идти согласилась? — удивился Дракон. — Кто ж ты такая? Девки талуньские на сопли да вопли исходят, а ты сама идёшь? Знаешь хоть, что будет, когда я с тобой в комнате закроюсь?
«Я-то знаю, а про тебя не скажешь».
Тшера махнула ресницами изящно и медленно, с достоинством. Посмотрела прямо в сощуренные драконьи глаза томно и загадочно.
— Я ублажница, йотар. — Её голос звучал золотым восточным маслом, без привычной хрипотцы пыльных дорог и придорожных колючек, а рука незаметно для остальных — но не для вмиг отвердевшего дракона — скользнула меж его бёдер. — Моё ремесло мне ведомо, а ты, готова спорить, с подобными мне искусницами ещё дел не ладил.
Дракон кашлянул, отступил на шаг, похотливо улыбнулся одним уголком губ.
— Вы схитрили, маиры, — бросил он старосте с сыновьями, — сегодня у вас сладилось. Но в срок дани я вернусь за новой девкой, ублажница долго меня не займёт.
— Погоди загадывать, йотар, — обольстительно улыбнулась Тшера, — может, ещё сговоримся с тобой, и не захочешь ты новой девки. Я для тебя особенное затею, такого никто не исполнит, вовек не забудешь! — «Ведь и не вру».
В просторной спальне, добрую часть которой занимало ложе, драконовы слуги уже засветили огонь, подготовили кувшины с вином и с водой и тяжёлый засов, который хрупкими девичьими руками не вмиг подымешь, а вот сам Дракон справлялся с ним без усилий.
— Я знаю, ты привык брать силой, — елейно протянула Тшера, оставшись с йотаром наедине. — Но позволь мне уважить тебя своим мастерством. Не торопись, в спешке нет наслаждения.
— Искусности обученной ублажницы? — ухмыльнулся Дракон.
Тшера прищурилась в манящей улыбке, легонько подтолкнула его к кровати, а сама отступила, мягко качнув бёдрами.
— Я постигала своё ремесло в повиновении у лучших мастеров.
Она продолжила неспешно двигаться. Танцевать она не умела и сейчас делала то же самое, что на тренировках с Йамаранами, только гораздо медленней. Выходило, судя по пламенеюще-голодному взгляду Дракона, искусительно.
«Давай-давай, нагуливай аппетит».
Дракон взял вина и присел на кровать, широко расставил ноги, продолжая следить за ней сквозь оценивающий прищур.
— Поверь мне, йотар, — Тшера медленной змеёй скользила в причудливом танце, переливаясь золотом в отблесках пламени, дурманя не хуже вина, — такие плотские утехи тебе и не снились. — «Ни в одном кошмаре».
Допив кувшин, Дракон захмелел ещё крепче.
«А вся кровь от мозгов вниз ушла, того гляди штаны треснут».
Откинувшись на локти и не сводя глаз с Тшеры, он предвкушающе улыбнулся:
— А ты хороша, ублажница! Может, и сговоримся с тобой, если и дальше не разочаруешь.
«Ещё бы мы не сговорились».
Она томно ухмыльнулась и скользнула меж его колен, стянула с него сапоги, провела ладонями от его лодыжек до самых чресл и одним движением отстегнула пояс с двумя кинжалами, откинув его прочь. Дракон, проморгавший столь опасный момент, дёрнулся, но Тшера отпрянула назад, не прерывая танца. Оружие валялось в другой стороне, далеко от неё, и Дракон вновь расслабился, стянул с себя рубаху, поманил ублажницу поближе. Она вновь подошла и медленно провела кончиками пальцев от его щетинистого подбородка до пояса штанов, расстегнула их и стащила, бросив на пол. Оставшись совсем голым, Дракон поднялся ближе к изголовью кровати, откинулся на подушки и приглашающе протянул руки. Она легко вспорхнула на него, села верхом, повыше его бёдер, мучительно медленно сняла свою тунику. Дракон застонал, сминая руками её грудь. Тшера одним движением выдернула из своих кос ленту. Перехватив ею запястья Дракона, подняла его руки к изголовью. Почувствовала, как он тревожно дёрнулся и тут же запечатала его рот глубоким, страстным поцелуем, за которым Дракон и не заметил, как оказался накрепко привязан к кровати.
— Я обещала затеять особенное, — прошептала Тшера, томно глядя в его зрачки, — чего ты вовек не забудешь.
Дракон уже и не думал сопротивляться, ожидая обещанных утех.
«Как быстро похоть заглушает беспокойство!»
Тшера выпрямилась, провела рукой по его лицу, очертила губы, потянула большим пальцем за подбородок, заставляя уж хрипящего от вожделения Дракона открыть рот и… грубо втолкала в его пасть скомканную тунику. Тот вытаращил глаза, задёргался, попытался кричать, но не получилось даже замычать: загнанная по самую гортань тряпка глушила голос и перекрывала воздух.
— Дыши носом, дружок, — сказала Тшера совсем иначе — насмешливо и с привычной пыльной хрипотцой.
Ногами, пытаясь высвободиться, он дрыгал недолго. Выдернув из кос две оставшиеся ленты, она привязала Дракона за лодыжки к ножкам его широкой кровати.
— Прежде обещанного кое-что проясню.
Тшера подняла его рубаху, окунула край в кувшин с водой и отёрла с шеи и ключиц скрывающую татуировки мазь. Дракон вновь затрепыхался, глухо застонал в тряпку.
— Догадался? Я арача́р, приехала проверить, как соблюдаются ваши с церосом договорённости. Вижу, что скверно.
Она подняла Драконов кинжал; попробовав лезвие пальцем, удовлетворённо кивнула, слизнув выступившую капельку крови.
— Итак, новые правила: вы делаете ровно то, что вам велено церосом, девок пальцем не трогаете, харратов гоняете исправно, а Астервейг продолжает вам платить. — Она села меж ног Дракона и тот изогнулся в своих путах, пытаясь увидеть, что она задумала. — Сейчас будет больно.
Хватило одного точного, резкого движения изумительно острым клинком.
«Не ранее утра заточен, как знал!»
Дракон захрипел, забился, заливаясь горячей кровью, из глаз его брызнули слёзы.
Пока он, привязанный, бесновался от боли, Тшера раскалила кинжал над огнём.
— Ты же не хочешь истечь кровью или схватить гниль? — спросила она и прижала раскалённый металл к ране.
Пережидая новую волну хрипа и задушенных рыданий, оделась в его рубаху.
— А теперь слушай очень внимательно, не заставляй меня выцарапывать это ножом на твоей шкуре — читать ведь всё равно, поди, не умеешь. Яйца твои я здесь оставлю, любуйся. — Она пригвоздила отсечённую плоть к двери. — Если уговор нарушите, Астервейговы Вассалы всех твоих ребят оскопят. А твой конец, чтоб не вихлялся, одинокий, промеж ляжек, я сама отрежу. Деревянным ножом. Оставшуюся жизнь потратишь на выколупывание заноз — по сотне за каждую снасильничанную тобой девку. Передай своим йотарам. И девок, которых забрали, завтра же домой отпустите. Уговорились?
Она склонилась над драконом. Того била крупная дрожь, он едва слышно поскуливал, со лба катился пот, из зажмуренных глаз — слёзы.
«Больно тебе? Девкам тоже больно было!»
— Уговорились? — спросила чуть громче, приподняв одним пальцем его веко.
Шалый глаз с полопавшимися сосудами крутанулся в глазнице, нащупал взглядом Тшеру, налился очередной порцией ужаса и бессильной злобы.
«Теперь и правда — бессильной. Прав Астервейг: опасно полагаться на людей, особенно тех, с кем тебя связывают плотские утехи».
Дракон тяжело сглотнул, вдохнул как мог глубоко, выдохнул — из ноздри выдулся прозрачный пузырь и сразу лопнул. Дракон кивнул.
— Славно, — одобрила его покладистость Тшера и, прихватив кинжал, вышла из спальни.
Солнце давно уж село, йотары разошлись спать, оставив охранными на пути Тшеры двоих: у ворот во двор и у кавьяльни. Оба не ждали беды и даже не успели ничего понять, когда вынырнувший из темноты клинок вспорол горло сначала одному, потом другому.
«А кавьялы у вас неплохи! — подумала Тшера, окинув взглядом стойло. — Возьму серого, Биарию подарю. В яблоках, он оценит. Даже догадываюсь, как назовёт».
На середине пути от двора йотаров до Талуни ветер принёс едва слышный, но до холодных мурашек страшный вопль. Тшера остановила кавьяла, прислушалась. Птица? Зверь? Нет, кричал человек, кричал во всю силу своих лёгких, нахлынувшего на него ужаса и, возможно, боли, но кричал очень далеко — не на йотарском дворе, не в деревне, а где-то многими мерами дальше, может даже в лесу, до которого не один час езды обозом. Тшера подождала немного, но вопль не повторился, и она направила кавьяла к Талуни.
6. Из жил, костей и крови
За полгода до государственного переворота в Гриалии
Что-то назревало в Хисарете, в белокаменной твердыне цероса. Точнее, уже назрело. Настолько, что церос Найри́м-иса́нн созвал Парео́н во внеурочное время и даже изгнал из Круглого зала всех прислужников, не позволив им налить вина таинникам в уже приготовленные кубки, что некоторые присутствующие, особенно прибывшие издалека наместники, восприняли как пренебрежение к их персонам.
Помимо цероса в Пареон — Высший Совет Хисарета — входило восемь таинников — самых высокопоставленных людей Гриалии: наставник Чёрных Вассалов, наставник воинов-бреви́тов, нагур, брат веледи́т — поверенный владыки брастеона Варнармура и четверо наместников земель Северного Ийерата и Южного Харамсина.
— Серьёзная беседа предстоит, — краешком рта шепнул нагур Ве́гдаш, которого пустой кубок скорее заинтриговал, чем расстроил.
Наставник Астервейг покосился на него как мог высокомерно: пусть нагур думает, что он в курсе церосовых планов. Хотя на самом деле — нет, он и понятия не имеет, что тот задумал, но уверен, задумка эта ему, Астервейгу, придётся не по нутру. Последний год наставник Чёрных Вассалов так редко одобрял решения цероса, что под ним самим зашатался высокий стул старшего таинника Пареона.
Когда все закончили разочарованно греметь пустыми кубками, отставляя их за ненадобностью прочь, церос воссел во главе каплевидного (чтобы никто не смог сидеть против его места) стола, сплёл пальцы в замок, — и это, как знал Астервейг, было первым признаком внутреннего напряжения Найрима.
— Достопочтенные киры, — начал церос, — в этот раз я созвал вас, своих таинников, не для того, чтобы советоваться. Я созвал Пареон, чтобы довести до вашего сведения мою волю, которая кого-то из вас ошеломит, а кому-то покажется ересью. Но властью, данной мне по крови и праву рождения, я приказываю вам принять моё решение и отстаивать его во вверенных вам делах и на вверенных вам землях.
Говорил он негромко, но в голосе звучала сила и спокойная внутренняя мощь, которые заставляли замолкнуть даже гомонящую толпу южного базара, захватив её в невидимый силок внимания и принудив ловить каждое слово. В прохладе же Круглого зала слова из уст цероса падали крупными кляксами на свеженачатое письмо, приводя таинников в тревожное замешательство.
Найрим расцепил переплетённые пальцы; обеими руками, в одно движение зачесал назад крупные кудри, спускавшиеся почти до плеч, всё ещё тёмные, хотя в короткой густой бороде уже серебрилась первая седина; откинулся на спинку кресла, положив локти на подлокотники.
— В Варнармуре близится день Преложения. И это будет последний подобный ритуал.
Таинники, подобравшись, молчали. Слова цероса по отдельности были понятны, но вместе теряли смысл и казались похожими то ли на загадку, то ли на несуразицу.
— Это как? — переспросил веледит — единственный скетх среди присутствующих, забыв обо всех правилах обращения к церосу. Впрочем, церос и сам не слишком-то следовал этикету.
— Ритуал пройдут только те амарганы, которые подготовлены в этом году. В следующем году Преложения не будет. Те скетхи, чья очередь превоплотиться на будущий год, поступят в распоряжения киру нагуру и будут тренироваться вместе с Вассалами, — объяснил церос, но никто всё равно ничего не понял.
— Без Йамаранов, Найрим-иссан? — уточнил нагур. — С чем же тогда будут тренироваться сами Вассалы?
— Те, кто работает с Йамаранами, продолжат с ними работать. Но я хочу, чтобы ученики упражнялись в паре с Йамараном в его человеческой плоти.
Повисла пауза.
— Со всем уважением, Найрим-иссан, — нарушил её Астервейг, — в человеческой плоти пребывает амарган, но Йамараном он становится только во «плоти» стального клинка.
Церос улыбнулся, мягко и снисходительно. Мягкость была обманчивой, снисходительность — нет.
— Скажи мне, кир наставник, прославленные умения Йамаранов амарганы приобретают в плоти из жил, костей и крови или в плоти из стали?
Астервейг не ответил, да церос ответа и не ждал — ответ был очевиден.
— Тогда для чего же мы сотни и сотни лет убиваем эти прекрасные, полные сил и умений тела, заменяя их сталью в виде птичьего пера? Для долговечности? Отнимаем жизнь, чтобы продлить её? Вам не кажется это абсурдным? — Церос вздохнул. — Не лучше ли вооружить и Вассала, и амаргана обычными клинками и поставить в пару? Если Вассалы могут установить внутреннюю связь с клинком, то смогут и с живым человеком — это куда проще. Уверен, от двоих столь премудро обученных воинов, работающих в связке, толк выйдет не меньше, чем от Вассала с двумя Йамаранами. Но амарганы останутся людьми, смогут наслаждаться жизнью в прекрасном молодом теле, и их служба станет ещё почётней: она не потребует столь безусловных жертв. Уверен, это осчастливит и самих мальчиков, и их родителей.
— Эти устремления, безусловно, подкрепляют вашу репутацию самого милостивого правителя Гриалии, но в этот раз ничего хорошего из них не выйдет, Найрим-иссан, — покачал головой Астервейг.
— Почему же? Мы не пробовали, и твои выводы поспешны в своей категоричности, — холодно возразил церос.
— Первовечный завещал превоплощать арух амарганов в Йамаранах… — начал веледит, но церос его перебил, возвысив голос на полтона.
— Не вам ли как скетху знать, что Первовечный о Превоплощении не говорил ни слова. Впервые этот ритуал совершил Маурум, и мы нарекли его Превоплотившим, исходя из того, что великий служитель Первовечного исполняет его святейшую волю. А если нет? Ведь никто не знает, что на самом деле думает об этом ритуале Первовечный и так ли необходимо забирать у мальчиков жизнь для их служения.
— Если бы существовал иной путь, Маурум отыскал бы его, — сказал веледит. — Первовечный направил бы его, вложил бы в его разум благую мысль.
— Почему же вы исключаете, брат веледит, — церос предостерегающе нахмурил брови, — что Первовечный вложил благую мысль в мой разум? Времена меняются, и то, что было невозможным века́ назад, возможно сейчас.
— Религия не та сфера, в которой допустимы изменения! — возмутился Астервейг. — Она неизменна!
— Религия предполагает участие человека, без него она останется лишь на страницах пыльных книг, — сказал церос. — А человек склонен меняться. Неизменным остаётся Первовечный, но его пресветлую сущность мы и не затрагиваем. Изменения коснутся только человеческой составляющей.
— Я думаю, это логично, — мягким баритоном вмешался нагур. — Логично, жизнеспособно и в перспективе — благотворно. Я поддерживаю ваше решение, Найрим-иссан.
— Я тоже согласен, — подал голос один из наместников.
— Потому что у вас сын скетх, но до Превоплощения ему ещё лет десять, верно? — ядовито заметил Астервейг.
— И я поддерживаю решение Найрима-иссан. — Второй наместник решительно сжал лежащую на столе ладонь в кулак. — Мой брат стал Йамараном. Это, безусловно, честь, но я помню, с какой болью переживала его Превоплощение матушка. Мы все. — Он глубоко вздохнул. — Да, сейчас моя жена непраздна, и если у нас будет сын, велика вероятность, что он окажется амарганом. Да, кир Астервейг, — он бесстрашно посмотрел в холодные глаза наставника Чёрных Вассалов, — моя позиция продиктована заботой об интересах моей семьи. Но подумайте, сколько в Гриалии таких же семей!
— Не обобщайте, Хазир! — ответил ему третий наместник. — Мой сын — сбывшийся Йамаран, величайшая гордость нашей семьи, и если бы мне предоставили выбор, я бы свою голову отдал, чтобы исполнить все предписанные ритуалы!
— А я бы отдал голову за жизнь своих детей! — взвился Хазир.
— Я тоже! А у вас просто сыновей — от одной только жены — восемь штук, а сколько ещё приблуженных? Не счесть! — поддержал Хазира первый наместник.
— Попридержите язык, кир наместник, не на базарной площади находитесь!
— Да что вы понимаете своим умом…
— А вашего-то ума понять хватит?..
В Круглом зале воцарился гвалт, словно переругивались не таинники Пареона, а повздорившие чайки, и лишь церос, сидя во главе стола, с угрюмой тоской взирал на самых высокопоставленных людей Гриалии, брызжущих слюной и яростно тычущих в стороны своих оппонентов пальцами.
— Достопочтенные киры, — возвысил голос Астервейг, — о чём здесь спорить, неужели вы не видите всю абсурдность таких изменений?!
— Не забывайте, кир наставник, — заговорил четвёртый наместник, — сейчас вы отзываетесь о решении вашего цероса. Будьте осторожны в выборе слов.
— Хорошо, кир наместник. Тогда хотел бы я услышать те слова, которые подобрали вы.
Третий наместник вежливо улыбнулся.
— Я считаю, что это решение цероса мало подлежит обсуждению, все мы не в той власти, чтобы вмешиваться в столь тонкие и высокие сферы. Но Найрим-иссан может рассчитывать на мою поддержку, если она ему потребуется, и моя верность — с ним до конца. На мой взгляд, он исключительно прав в том, что времена изменчивы, люди — тоже, и мы не должны отвергать возможные улучшения. Если не церосу менять этот мир, то кому же? И не забывайте, что Найрим-иссан — церос по крови и по праву рождения, а значит, ставленник самого Первовечного. — Наместник немного помолчал. — В конце концов, если что-то пойдёт скверно, отвергнутый ритуал всегда можно вернуть.
Астервейг поиграл желваками, перевёл взгляд на до сих пор молчавшего наставника бревитов, крупного мужчину лет шестидесяти:
— А вы что скажете, кир наставник?
Тот вмиг побледнел, затем покраснел до свекольного оттенка и вновь побледнел, перебегая взглядом с Астервейга на цероса и обратно.
— Если я правильно понял цероса, — осторожно начал он, — данный вопрос не нуждается м-м-м… м-м-м… в нашем рассмотрении. Найрим-иссан просто довёл до нашего сведения некоторые… м-м-м… м-м-м… нововведения.
— В той сфере, в которую церос вряд ли имеет власть вмешиваться, — прошипел веледит. — Не думаю, что отец наирей одобрит подобные… нововведения.
— Церос в своих землях имеет власть вмешиваться в любую сферу, брат веледит! — грозно возразил Найрим. — Мало того, церос не нуждается в одобрении и волен наделять властью любого на своё усмотрение. И если отец наирей пойдёт против моей воли, в брастеоне будет другой владыка, доказавший своё послушание воле Первовечного — и моей, воле наместника Первовечного в Бытии.
Уже готовый отстаивать свою позицию скетх медленно закрыл рот, так же медленно моргнул, и по изменившемуся выражению его лица Астервейг понял, что утратил в нём союзника.
— Как же так, брат веледит, — начал он, — неужели вы позабыли о своих священных клятвах чтить заветы и волю Первовечного?
— Я чту его заветы, — тихо, но очень напористо произнёс скетх. — И следую его воле. Чрез кого ему являть её в Бытии, если не чрез цероса по крови и праву рождения? И если вы тоже чтите Первовечного более жизни своей (как и положено благонравному мужу!), то повинуетесь…
— Мне нет дела до вашего Первовечного, — перебил скетха окончательно вскипевший Астервейг. — Я его в глаза не видел!
— Вера есть не то, что требует доказа…
— Да замолчите уже, брат веледит! И палец свой опустите, на фреску поучающего Маурума вы всё равно не похо́дите! Вы предлагаете, — Астервейг перевёл бешеный взгляд на цероса, — разрушить один из религиозных устоев, а религия — это фундамент и мерило для простого народа! Вы заставите людей усомниться в верности того, во что они свято верили не одну сотню лет. И они усомнятся, а засомневавшись в одном, подвергнут сомнению и всё остальное, утратят единый для всех канон, каждый измыслит себе свой, и начнётся грызня за то, у кого этот канон вернее! Всё закончится бунтом, Найрим-иссан, потому что и основание власти цероса в конце концов станет для них сомнительным!
— Вы сгущаете краски, кир наставник, — мягко обратился к нему нагур. — Религия останется прежней, Первовечный — тем более. Даже служение амарганов не изменит своего пути и назначения. Преобразится лишь конкретный ритуал, но это, я полагаю, лишь порадует простой люд. Родителей амарганов — так точно.
— Народ твердолоб и закоснел в своих убеждениях, невозможно изменить одно, не поломав всё остальное!
— Твердолобы сейчас вы, кир наставник. — Нагур сверкнул извиняющейся белозубой улыбкой, словно ему пришлось подметить очевидное для всех, но не для Астервейга.
— Достаточно! — Церос положил ладони на стол, словно хотел опереться о него, поднимаясь со своего стула. — Я изначально сказал, что советоваться с вами в этом деле не намерен. Решение принято. Прежде о нём нужно известить владыку Варнармура, а после его зачитают на главных городских площадях. Нет причин для препирательств, достопочтенные киры.
***
— Ты уж прости, птичка, — по-доброму усмехнулся наёмник, прижимая напитавшуюся кровью тряпицу к разбитому носу и губе, — Что-то понесло меня спьяну. Обычно ж я не такой… Хотя теперь и не поверишь.
Тшера безразлично смотрела на него, подперев щёку ссаженным кулаком. Поздний вечер перетекал в ночь, столы пустели, в зале становилось всё тише, и уставший трактирщик уже начал бросать нетерпеливые взгляды на подравшуюся парочку, теперь вполне себе мирно сидевшую в самом тёмном углу за стойкой и уходить не собиравшуюся.
— Да не зыркай ты! — беззлобно цыкнул на него наёмник. — У меня за комнату наверху заплачено, могу тут хоть полночи сидеть, хоть всю ночь. Имею право.
Трактирщик красноречиво вздохнул и вернулся к протиранию кружек запсивленным полотенцем.
— Спасибо тебе, что пёрышки свои не достала, а то бы огрёб я не разбитую морду, а на семь смертей вперёд.
Тшера не ответила, как будто и не слышала вовсе, сидела на высоком табурете не шевелясь, облокотившись одной рукой о стойку, и смотрела на наёмника сквозь полуопущенные ресницы. С виду грозен — широкоплеч, коренаст, бородат, виски бриты на манер скетхов, но вместо татуировок — шрамы, а вместо косицы — богатый тёмно-русый хвост. В одном ухе серьга колечком, от другого когда-то давно и неровно то ли оторван, то ли откушен край, брови смурные, нос кривой — перебит минимум дважды, а сейчас, после удара Тшеры, ещё и припух. Но если вглядеться — лицо доброе, простое, а взгляд светлый, солнечный какой-то.
— А почему ж не достала-то? — спросил он, искоса поглядывая на Тшеру. — Перья-то? Я ж заслужил.
«Не по чину тебе мои перья».
Тшера молчала, но наёмник выжидательно на неё поглядывал и холода вассальского взгляда не пугался.
— Ты ж ничего не сделал, зачем Йамараны пачкать, — пожала она одним плечом.
— Ну, если б от тебя не огрёб, то… — усмехнулся наёмник и виновато развёл руками.
— Да не похож ты на насильника. Всё хмель, брага тут паршивая, вот и ударила тебе в голову, мозги набекрень свернула. А я её выбила. И Йамараны здесь ни к чему.
— Да уж, — хрюкнул разбитым носом наёмник, — ещё как выбила! Хорошо дерёшься. Эх, девка меня голой рукой уделала, вот срам себе устроил на четвёртом десятке, вояка!
— Хорошо драться с тем, кто сопротивляться не в состоянии, — покривилась Тшера. — Возьми. — Она протянула ему свежий платок вместо уже промокшего от крови.
— Неужто и зла не держишь?
«На тебя, дурака?»
— Держала б — здесь бы не сидела.
«Да и ты бы не сидел».
Наёмник помолчал, о чём-то размышляя.
— Меня Вирита́ем звать. А тебя как?
— Можешь называть Эр.
— Мужское ж имя-то, — удивился Виритай.
— Зато сказать будет нестыдно, если спросят, кто тебе морду разбил, — уголком губ улыбнулась Тшера.
Виритай негромко рассмеялся, одобрительно покачал головой: и то верно.
— Выпить хочешь? — спросил он.
— Я не пью.
— Совсем?
— Да.
Виритай состроил удивлённую мину.
— Нельзя вам, что ли?
— Можно. Просто я знаю, что такое мозги, свёрнутые набекрень паршивой брагой.
Виритай понимающе усмехнулся.
— И хорошо, когда к этим мозгам в придачу всего лишь руки, хватающие девок за мягкости, а не два пера-Йамарана, — закончила она.
— Зарубила, что ль, кого? — полушёпотом охнул Виритай.
— Голову без вины отсекла. — Губы Тшеры чуть задрожали, и чтобы скрыть это, она усмехнулась. — Попался под горячую руку. Под пьяную горячую руку. За такое при нынешнем церосе Вассалов вешают.
— А ты… как же?
— Ушла как?
Виритай кивнул.
— Нагур выручил. «Ну, потерял парень голову из-за девки, ну, случается». — Она горько ухмыльнулась, перевела взгляд с сочувственного лица Виритая в сторону. — Я в тот день прошла итоговые испытания и напилась. Крепко напилась, впервые в жизни.
— Праздновала? — понимающе уточнил Виритай.
— Если бы. Знаешь, как перед главной вассальской клятвой учеников испытывают? Выпускают на каждого стаю взъярённых гиелаков. У них — клыки, когти, слюни эти липучие, а ещё быстрота и прыгучесть. У тебя — ты сам и два Йамарана. Если не справляешься, бой останавливают. Начисленные баллы решают, принесёшь ты вассальскую присягу или нет. — Тшера вздохнула. — Мой… Кхм. Наставник Астервейг отравил меня перед самым боем — я дралась слепой.
Она бросила взгляд на Виритая, но по его лицу стало невозможно что-то прочесть — оно окаменело.
— Он поспорил с нагуром, что я справлюсь даже так, ослепшей. А я не справлялась. Меня почти разорвали. Я, хоть и обучена в Чёрном Братстве, но всего лишь из жил, костей и крови, и слепая против дюжины гиелаков — как бескрылая ворона против десятка котов. Но бой так и не остановили — Астервейг не хотел проспорить.
— Как же… Как же ты спаслась?
— Даже победила. Не знаю, как. Йамараны выручили. — Тшера криво усмехнулась. — А после Астервейг как ни в чём не бывало ждал меня ночью в своей койке. Я была его метрессой. — Она скривилась, будто на язык попала невыносимая кислятина. — Не дождался. Я пошла в трактир. И напилась…
Живыми на окаменевшем лице Виритая сейчас выглядели только глаза, налившиеся ледяной яростью.
— Заставлял? — хрипло переспросил наёмник.
— О нет, такие, как Астервейг, не заставляют. Такие, как Астервейг, берут не силой, а коварными уловками и авторитетом. Силе-то отпор дать проще.
Виритай скомкал окровавленный платок и сжал его так, что костяшки побелели, долго молчал, глядя то ли на Тшеру, то ли сквозь неё, она на него не смотрела.
«Вот только жалеть меня не смей».
Потом вздохнул — очень глубоко, словно утишая, выветривая вскипевшую в нём ярость, и бросил скомканный платок на стойку, достал из поясной сумки вышитый чехол, разложил перед собой курительную трубку с длинным мундштуком и прилагающиеся к ней причиндалы. Набив её листом тэмеки, раскурил и протянул Тшере.
— Это мозги не свернёт, как брага, наоборот — прочистит. Я при тебе набивал и сам раскуривал, не отравлю.
…В трактире царил тёплый полумрак, к закоптелому потолку поднимались сизые клубы трубочного дыма, а затянутый несколько месяцев назад где-то под солнечным сплетением тугой узел из жил и нервов, злости и тоски расплетался самыми простыми словами, и добрым участием, и одной трубкой на двоих.
«Курить одну трубку на двоих — всё равно что целоваться».
Они говорили ни о чём и обо всём на свете, смеялись и делились печалью, подшучивали и понимали друг друга, словно росли вместе, хотя виделись впервые и Виритай был лет на десять старше Тшеры.
«И на пятьдесят — добрее».
У Виритая семь лет назад от красной хвори умерла молодая жена с младенцем, он едва не спился, а потом продал дом, уехал подальше от воспоминаний и с тех пор наёмничает — сопровождает торговые обозы. Ни друзей, ни своего угла — только меч, трубка да бусина в бороде — подарок жены.
И у Тшеры родни не осталось. Несмотря на то, что в учение будущих Вассалов брали в возрасте десяти лет и Чёрное Братство заменяло им семью, безродную девчонку-выскочку Вассалы в свои ряды так до конца и не приняли, а лишь терпели; кто-то даже остерегался и уважал за очевидные успехи, но не более. Она утешала себя мыслью, что это правильно: Вассалам привязанности запрещены. А потом её, шестнадцатилетнюю, заметил Астервейг…
— Ты прости меня, птичка, — вновь повинился Виритай, — мне люто совестно за себя пьяного. Не знаю, что нашло…
Тшера чуть склонилась к нему со своего табурета и погладила по щеке. Борода его, перехваченная на самом кончике резной деревянной бусиной, на вид казалась ей жёсткой, но была шелковисто-мягкой и очень густой. Тшера прикрыла глаза и запустила в неё кончики пальцев, почувствовала, как большая тёплая ладонь осторожно, почти невесомо накрыла её руку, как сухие горячие губы коснулись внутренней стороны её ладони, как прерывистый выдох обжёг её запястье, и стайки мурашек побежали по её плечам и хребту, а по венам густым восточным благовонием разлилась истома. Она притянула Виритая — прямо за бороду — ближе. От него пахло лесным костром, и грубой седельной кожей, и горьковатым дымом тэмеки, и сильным, разгорячённым телом; провела кончиком языка по внутренней стороне его разбитой губы, сладко-солёной от крови.
— Ты говорил, за комнату наверху заплачено?
***
Внутренний двор цитадели Хисарета, его Высокие сады были особенно хороши в свете луны, такой ясной звёздной ночью, как сегодняшняя. Иссиня-чёрные аризисы распускались с заходом солнца и благоухали на весь сад, в купель с верхушки рукотворного грота по художественно разрушенной лесенке лилась прозрачная, как лунный свет, вода, вход в грот скрывали ползущие стебли эфойи с шелестящими на ветру листьями-кинжальчиками, а внутри стояла резная скамья — прекрасный уголок, в котором можно поразмышлять в час бессонницы.
— …Или помиловаться с одной из хисаретских красавиц, но ты, кир нагур, вижу, один. — Астервейг вальяжно внёс свою полную достоинства стать в низкий грот, хоть на пороге ему пришлось склониться.
— Для этих целей есть специальные заведения. Я не имею привычки тискать ни прислужниц цероса, ни тех, с кем мне приходится работать, — с улыбкой холодной, как лунный отблеск на клинке, ответил ему Вегдаш.
— Очень благоразумно, — мягко согласился Астервейг, пропустив колючий намёк мимо ушей. — Жаль, на дела более серьёзные, чем плотские утехи, твоего благоразумия не хватает.
Вегдаш скептично шевельнул крылатой тёмно-русой бровью, догадываясь, к чему ведёт Астервейг.
— Видимо, не только у меня, но и у большинства таинников Пареона. Не странно ли полагать, что твоё мнение правое, раз оно в явном меньшинстве?
Астервейг снисходительно усмехнулся в седеющую бородку.
— Так ли и у большинства?
Заложив руки за спину, он смерил шагами грот.
— Лишь трое наместников, которых так легко заменить… Да ты, нагур Вегдаш, но тебя бы заменять не хотелось, поэтому я сейчас и говорю с тобой.
Вегдаш вскинул на Астервейга настороженный взгляд.
— Брат веледит, — продолжал тот, — подвергся серьёзному искушению тщеславием и властью — и едва не поддался козням Неименуемого, творимым чрез цероса. Но всё же устоял и обетов своих впредь не нарушит. Сегодня он отбыл в брастеон с вестью для отца наирея о решении цероса, и приподнесёт её как чистейшую ересь и повод усомниться в здравомыслии Найрима-иссан.
Астервейг развернулся на каблуках у стены и пошёл в другую сторону.
— Наставник бревитов тоже осознал катастрофические последствия такого решения для всей Гриалии и понимает, что он и его бревиты должны защищать не прихоти цероса, а в первую очередь страну, как я и мои Вассалы (с которыми он, конечно же, ссориться не захочет).
Астервейг остановился перед Вегдашем, соединив кончики пальцев у подтянутого живота.
— Дело за тобой, кир нагур.
— Я своего решения не изменю, — спокойно ответил Вегдаш. — Не трать понапрасну ни своего времени, ни красноречия.
Астервейг вновь убрал руки за спину, перекатился с пятки на носок, о чём-то поразмыслил и всё с тем же неспешным достоинством направился к выходу, но в последний момент передумал.
— Что у тебя на уме, Вегдаш? — прямо спросил он.
— Верная служба моему церосу, — с тенью ухмылки ответил нагур.
— Хм… Ты из тех, у кого всегда есть собственный интерес. В чём он в этот раз?
— В верной службе моему церосу.
Астервейг улыбнулся — жёстко и холодно.
— Тогда бы ты уже спешил сдать меня Найриму. Но ты не сдашь. Какая у тебя цель?
— Кир наставник, — Вегдаш поднялся и отвесил в сторону Астервейга формальный полупоклон, — не лучше ли вам побеседовать с попугаем в Птичьем саду цитадели? Он знает нужную фразу не хуже меня и готов повторять её бесконечно. Меня же прошу простить — дневные заботы берут своё, веки отяжелели настолько, что сквозь оставшиеся щёлочки я вас едва могу разглядеть. Пойду спать. Доброй ночи/
Вегдаш вышел из грота, и Астервейг проводил его ледяным взглядом.
— Что же ты задумал, сучий хвост? — вполголоса протянул он. — Меня ты не сдашь, в этом я уверен. Но убрать — попробуешь. И уцелеет тот из нас, кто успеет первым, и не только раньше другого, но и вовремя. Все мы из жил, костей и крови, Вегдаш, все мы смертны…
***
Утром Тшера, заласканная, зацелованная, залюбленная истосковавшейся нежной страстью, проспала.
«На построение ещё успею. Но влетит за отсутствие на утренних упражнениях. А и Неименуемый с ними!»
Она потянулась на перине, удивительно мягкой для гостевых комнат дешёвого трактира, загородилась ладонью от утреннего солнца, бьющего сквозь пыльное окно прямо ей в глаза, с лёгким сожалением отметила, что Виритай уже ушёл — вчера он упоминал, что обоз, который он сопровождал охранником, отправляется с рассветом.
«Жаль, ты неместный».
На его стороне смятой постели лежал вышитый чехол с курительной трубкой. Не потерял, не забыл, а оставил в подарок — в этом Тшера была уверена.
«Самое ценное, дороже только меч… и бусина покойной жены в бороде».
Тшера села, скрестив ноги, раскрыла чехол, задумчиво погладила тонкий длинный мундштук пальцем.
«Курить одну трубку на двоих — всё равно что целоваться…»
7. Кто мы есть
За восемь лет до государственного переворота в Гриалии
— Стой! — крикнул Римар, выбежав к роднику. — Стой!
Каннам замер почти у самого верха стены, мгновение помедлив, ухватился за её край, подтянулся, взобрался наверх и только потом посмотрел на подоспевшего к стене Римара. Тот не видел выражения его лица — на фоне занимающегося рассвета Каннам был просто чёрным силуэтом, но вся его поза казалась напряженной и выражала недружелюбие.
— А то — что? — со злой издёвкой спросил Каннам, скидывая с плеча моток толстой верёвки. — Отцу наирею скажешь?
— Не скажу, — угрюмо ответил Римар. — Слезай, и мы пойдём на ритуал. Никто ничего не узнает.
— Сдались мне эти ритуалы и эти татуировки!
— Брат Каннам. Ты же знаешь, кто ты есть. — В голос Римара против его воли пробрались просительные нотки. — Уйдя из брастеона, ты не только преступишь обеты. Ты натворишь больших бед, Каннам-сангир.
— Самая большая беда для меня — разменять свою жизнь на бесконечные молитвы, брат Римар. Молитвы, на которые ответа нет и не будет — ведь мы должны стремиться к внутренней тишине. Я не хочу тишины. Я хочу жизни со всем её грохотом. — Он принялся разматывать верёвку.
— Ты не справишься со своими силами, не совладаешь с арухом и лишишься ума. Если до сих пор его не лишился, — ещё раз воззвал к нему Римар, но Каннам лишь хмыкнул. — Я не позволю тебе уйти! — заявил Римар решительно.
— Тогда тебе придётся задержать меня, — лениво отозвался Каннам, а без боя я не дамся. Ты прольёшь кровь, Римар — разобьёшь мне нос или губу — и потеряешь возможность стать Йамараном. Подумай хорошенько. И иди прочь.
Но Римар уже карабкался вверх по стене.
— Дурень! — фыркнул Каннам и принялся обвязывать верёвку вокруг выступающего камня, чтобы спуститься по ней по ту сторону стены. — Ты ведь тоже знаешь, кто ты есть, и стоит ли рисковать из-за меня столь желанным для тебя будущим?
— Уж лучше я не стану Йамараном, чем в Гриалии появится неусмирённый сангир! — ответил Римар.
По стене он взобрался быстро, но Каннам управился с верёвкой ещё быстрее, и когда Римар влез наверх, тот уже спускался вниз. Римар схватил верёвку и потащил на себя, втягивая Каннама назад.
— Неименуемый тебя поглоти! — процедил тот, ударившись о стену.
— Это тебя поглотит, если сбежишь! — сквозь стиснутые от натуги зубы ответил Римар.
Спуститься Каннам уже не успевал. Оставалось либо прыгать (но с такой высоты он и умеючи не сможет приземлиться так, чтобы потом ещё и убегать), либо влезть назад на стену и разобраться с помехой. С Римаром. И Каннам выбрал второе. При очередном рывке Римара он оттолкнулся ногами от стены, взлетел над ней, раскинув руки, поджав колени, словно хищная птица, готовая броситься на настигнутую дичь. Римар успел просчитать его прыжок и уйти от удара. Он кувыркнулся в сторону и подшиб едва приземлившегося Каннама под ноги. Тот изогнулся и вновь прыгнул, чтобы не потерять равновесие; упал на руки, пружинисто оттолкнулся и вновь взлетел, разворачиваясь в воздухе для удара.
Верх стены был шириной в шаг, такого пространства скетхам с десятилетней выучкой вполне хватало для драки, но эта драка больше напоминала танец: Каннам нападал, Римар уходил от ударов — утекал водой, всё ещё надеясь сдержать его, не пролив крови.
— Не вмешивайся вовсе, Римар. — Каннам остановился, едва заметно запыхавшись. — Или дерись уже! Наши силы равны. Мы застрянем здесь до голодной смерти.
— Нас найдут раньше, — ответил Римар.
— Так вот что ты задумал? Время потянуть?
Каннам развернулся и пошёл к своей верёвке, Римар бросился за ним, но тот предугадал его манёвр и с разворота треснул ему кулаком в лицо. На камни брызнула чёрная в тусклом рассвете кровь, Римар отпрянул.
— Не быть мне Йамараном, — злорадно заметил Каннам, — Я пролил твою кровь. Теперь-то отстанешь?
Но Римар лишь больше нахмурился, и тогда Каннам снова ударил. Римар успел блокировать и ударил в ответ. Он бил, стараясь вырубить Каннама, но не разбить в кровь, а вот Каннам его не жалел и к тем точкам, тычок в которые может лишить сознания, подобраться не давал. Пока Римар осторожничал и просчитывал в голове все манёвры, Каннам бил без жалости — когда дотягивался — и пытался скинуть его со стены. Но смог только повалить на бок, а потом, ударив ещё несколько раз, навалиться и перевернуть Римара вниз лицом. Ухватив его за основание косы, он колотил его лбом о неровные камни до тех пор, пока чувствовал сопротивление. Когда Римар затих, Каннам поднялся на ноги, вытер о штаны испачканные ладони.
— Ты даже не пролил моей крови, только свою, а своя не в счёт, — запыхавшись, прошептал он. — Надеюсь, ты останешься жив. Если нет… я просил тебя уйти. Ты не послушал. Это твой выбор, а я лишь орудие.
Перешагнув через Римара, Каннам заново перевязал вокруг камня поослабшую верёвку, подёргал её, проверяя крепость узла. Римар приоткрыл залитые кровью глаза. И как только Каннам скинул конец верёвки со стены, приготовившись спускаться, Римар рванулся, ухватил его за лодыжки и перекатился, нырнув за внутренний край стены, увлекая Каннама за собой. Он прольёт кровь и, скорее всего, разобьётся сам — ведь уже избит до полусмерти. Но сангир останется в брастеоне, под присмотром скетхов, и никому больше не навредит…
***
— Теперь доволен? — рыкнул Каннам из другого угла маленькой кельи.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.