От росы до росы
Спокойное, тихое, похожее на мурлыкание дыхание чуть сбито. Поворот на бок, панцирная кровать пружинит, издаёт скрип. Щелчок нарушает последнее мгновение предрассветной тишины. Ярко-зелёные огоньки «59» на циферблате исчезают, обновляются на нули, и тягучую, похожую на сироп дрёму прорезает выкрик петуха. Будто бы надрывает голос настоящая, живая птица, но ритмичное однообразие выдаёт электронику.
Миха Тремаскин — парень двадцати с небольшим лет, известный среди друзей-комбайнёров как Тремас, крепко приглушил дребезжащий звук ладонью. Выпущенный в советские времена будильник будто вздохнул, издав ещё один щелчок, и продолжил спокойно мигать вертикальным зелёным двоеточием. Он привык к подобной ежеутренней грубости, хотя любой его современный коллега давно бы разлетелся на болтики и кусочки под такой мощной пятернёй.
Уборка хлеба — горячая пора, и спать приходилось не больше четырёх часов. Теперь самое главное — не лежать, хотя внутренний голос предательски просит дать ещё хотя бы пару минут. Нет, надо вытолкнуть себя из сладкой патоки, подняться, идти к колодцу. И Миха, чуть покачиваясь, вышел в прохладу деревенского утра, слушая щебетание птиц и треньканье насекомых.
Привычный металлический лязг опускающейся цепи, хлопок ведра и глухое бульканье — как же всех этих звуков, родных и знакомых, недоставало ему в армии! На службе тоже не хватало времени на сон, хотя давалось его тогда даже больше, чем теперь. Но здесь, дома, Миха чувствовал себя бодрее, словно покрытая росой трава у колодца и разлапистые лопухи во влаге, родной бревенчатый дом, палисадник, дымка в густом воздухе, — всё это придавало сил. В одних плавках, подтянутый и мускулистый, обращающийся с полным ведром воды как с мячиком, он напоминал атлета, который с лёгкостью поднимает гирю. Опрокинув на себя ведро студёной, обжигающей водицы, он вздрогнул и засопел, в нос ударил несильный, но всё же ощутимый болотный дух.
— Лягушенция тебе на макушку ишо не брякнулась? — мама уже давно встала, ходила дать травы кроликам. — Спорченная вода уж давно-та.
— Норм всё, мам! А так не черпать — совсем загниёт.
— «Норм, норм»! — передразнила мама. — Да что за «норм» такой у тебя появился?! Изудёргали совсем уж речь-то человечью!
По деревне ни у кого колодцев не осталось — все давно провели станции в дома.
— Не, загнивает, коль не нужон стал. Вот раньше, — она покачала головой. — Вот уедешь в город, совсем завалится наш колоденёчек-то! Его ещё твой дед копал…
— Не уеду, мам!
— Ишь, чего удумал! Всю жизнь молотить — так намолотишься, что не разогнёшься! Учиться тебе надо!
Тремас не ответил: такой разговор бывал у них почти каждое утро. Права ли мать — надо ли учиться? В этот год, после армии, Тремас поступать никуда не стал, устроился в местное хозяйство. И получал столько, что не каждый выученный в городах имеет!
— Все «пианистами» хотят быть, а хлеб ро; стить некому! — повторил он излюбленную фразу Сергея Ивановича Казеева — руководителя КФХ «Победа», в котором Миха как раз и трудился. Тот с холодком, если не сказать — с презрением относился к тем, кто просиживает штаны за компьютерами в городских офисах. Иваныч, кстати, горячо поддержал желание Михи никуда не ехать и работать дома: сначала взял помощником комбайнёра, а вскоре вообще доверил новенький ростовский комбайн!
— Эх, «пианистами». Да какой там, — мать пошла в дом.
Тремас быстро оделся, схватил со стола булку, хлебнул молока и, жуя, убежал:
— Да куда ж ты летишь, толком не поев! — бросила вдогонку мать. — Сынок!
— Ничего, Натаха накормит — аж до отвала, как порося!
— Натаха… Эх, похудел-то как, аж штаны не держатся — он свисают на лямках, как на коромысле! Миш, у тебя ж сегодня! А я старая, заболталась! Ты постой!
Но тот уже не слушал.
Комбайнёр, как и все его коллеги, носил спецодежду чёрно-красной, «фирменной» расцветки с надписью КФХ «Победа» на спине. Чистый, опрятный, аккуратный внешний вид — требование Иваныча, который спецовки эти и заказал.
— Это пусть «пианисты» там думают, что мы — немытые колхозники, в засаленных пузогрейках ходим! — любил повторять Казеев. — А на деле должен быть порядок. В каждой мелочи!
Да, у руководителя «Победы» был такой строгий подход ко всему — не дай Бог, если инструменты в мастерской как-то «не так» лежат! Даже курить в рабочее время разрешалось только по определённым часам и в отведённых местах. За неурочный перекур — штраф! Про выпивку и говорить не стоит. Иваныч больше двадцати лет отдал службе на рыболовецких судах в северных морях, и, вернувшись на малую родину, решил возродить умирающий колхоз. У него это не сразу, но получилось:
— Ребятки, у меня дисциплина строгая! — говорил он. — Вот у нас какая установка была, если кто хоть глоточек себе позволит на корабле во время путины — высадка в ближайшем порту, без разговоров, без оплаты и права вернуться в команду. Правда, таких случаев и не было, все знали! Учтите, мы тут все — как на корабле! — говорил он.
Строгий, но довольно весёлый мужик Иваныч. Морскими шутками так и сыплет, и всегда — в точку, к месту. А ещё говорит, погоду предугадывать умеет. По наколке — если русалка на руке темнеет, наливается синевой, будет дождь, бледнеет — значит, сухо. Лучше любого барометра!
Путь Тремаса до мехдвора, откуда и начинался рабочий день, занимал около получаса. Жили они вдвоём с матерью в Любимовке, примыкающей к большому селу Пошаты. В их деревеньке осталось всего несколько дворов, хотя ещё недавно насчитать можно было около семидесяти… Как Мамай прошёл! Кто уехал, кто спился. Отец и старший брат споткнулись о «зелёного змия» на острие девяностых годов. Папа — нетрезвый и лихой, на тракторе перевернулся, братишка отравился палёным «товаром». Поэтому строгие запреты Иваныча вообще не волновали — Миха считал водку личным врагом. Вернее, о ней просто и не думал: времени за работой не хватало.
По пути он всегда останавливался и смотрел на дальний, поросший молодым березняком взгорок. Дышал, наблюдая, как медленно поднимается солнце и озаряет церковь. Если бы Миха умел рисовать, то каждое утро приходил сюда с кистями и этим… как его, сундучком, какие бывают у художников. И рисовал бы восход над церковью! Она бездействовала десятилетиями, в советские годы служила пилорамой. В детстве Миха прибегал к ней и слушал, как наверху шелестят крыльями и воркуют голуби. Чудесные вроде бы птицы, но, если войти в брошенное здание — всё покрыто похожим на известь слоем помёта…
«Надо бы церковь вернуть. Если бы кто затеялся — то я с радостью помог бы! Кирпич, песок таскать там, раствор месить — это я умею!» Так он думал.
Постоянно ходить на службы Миха, наверное, не стал бы, но мать — та бы ни одной не пропускала! А вместе с ней — десятки местных тёток и бабушек. Мама каждый вечер в уголке молится, шепчет молитвы, а потом на миг обернётся к стенке, где выцветшие портреты на гвоздиках висят, каждого пальчиком так пересчитает, раз-раз-раз, и опять бормочет, всех, видать, перед Богом поминает.
Да, она бы пошла в храм, ей это точно надо.
Он спустился с пригорка, пахнуло разнотравьем. Тремас провёл ладонью по высокому иван-чаю, лиловые кисти брызнули росой. Роса — это хорошо, значит, будет хорошая погода. Можно дотемна убирать хлеб. Почти без остановки, как и положено в страду.
На мехдворе у выстроенных, словно на параде, бело-красных и зелёных комбайнов мелькали люди в чёрно-красных спецовках, слышались голоса. Один был самым заметным:
— Это, КВН вчера никто не смотрел? Шутка была про комбайнёров! Щас… Неа, уже не помню! — это шумел Ванька Дрыкин по прозвищу «Заводила». Передовик в хозяйстве. Между ним и Тремасом шло хотя и негласное, но известное всем соревнование. Васька пока лидировал по намолоту, и понятно почему — у него была фора, ведь он работал на зарубежном «Джоне».
— Хорош лясы точить! — вышел Иваныч, записывая что-то на ходу в блокнот. — Роса сохнет, братцы-кролики, пора в поле! — он посмотрел на Тремаса и Дрыкина. — И вот что, сладкая парочка! Чтоб нафик мне никаких соревнований! — он посмотрел на небо, а потом на наколку. Русалка, кажется, ему подмигнула. — Вон, там тучка вдали нехорошая, но авось пронесёт. Как у нас говаривали: чайка села попой в воду — жди хорошую погоду!
Все переглянулись, посмеялись, и застучали ботинками по железным ступеням, поднимаясь в кабины машин.
К уборке пшеничного поля Миха приступил в девять утра, когда июльское солнце умыло и высушило тяжёлые колосья. Он сжимал оранжевый джойстик, поглядывая на бортовой дисплей. Умная, высокоавтоматизированная машина многое умела сама: получая связь с космическим спутником, различала границы поля, определяла разворотные полосы, строила алгоритмы. Его, Миху, стоило назвать даже не водителем, а оператором, следящим за работой сложных систем. Особенно сосредоточенным он был, когда комбайн проходил краем поля, где мог попасться главный враг — камень.
Вскоре компьютер издал писк, сообщив, что бункер полон. Тремас поднял руку, нажав на кнопку, и над крышей замигал жёлтый маячок. Это был сигнал для грузовика. Оставив комбайн на краю поля у грунтовой дороги, над которой в эту пору всегда висело, не опускаясь, облако пыли, он дождался, когда подъедет ЗИЛ. Следующим нажатием кнопки Миха откинул выгрузной шнек, и первые за этот день пять тонн посыпались шуршащей золотой струёй в кузов. В такие минуты он всегда чувствовал прилив сил. Словно и сам становился машиной, роботом с бортовым компьютером вместо головы, и перед глазами, как на дисплее, загоралась зелёная галочка. Дело сделано, и дело идёт!
После отгрузки никакого перерыва. Снова шум мотора — ровный, спокойный, и движение со скоростью шага. Тремас повернул ручку кондиционера, чтобы стало ещё прохладнее, и оставалось только представлять, как там, за бортом, огромное поле дышит спелой сухостью, плавными волнами поднимается хлебный жар. Жатка равномерно подминала под себя колоски, и те послушно клонили головы, будто были рады такому исходу. Зерно шло в бункер, чтобы затем стать румяным караваем на столе. Радостью для людей. И молодой комбайнёр вспоминал слова мамы, что надо бы задуматься о будущем, уехать в город, учиться. Зачем? Чтобы стать кем-то? Она не понимала, что он давно стал тем, кем должен. Глядя на жёлтую пшеничную даль, на синее небо, и маленькую точку вдали — видную и отсюда церковку, он знал о том, кто он, и зачем живёт на земле.
«Каким будет это „завтра“ — да поди ж его разбери!» — думал Миха. Говорят, что скоро человек совсем уж станет не нужен для уборки хлеба, всё машины сделают сами. Да они уже и так очень много умеют. Но пока — пока он видел, понимал свою нужность этому полю, родным местам, хозяйству «Победа», а значит — и всей стране. И от этой мысли умолкали сомнения, и на душе становилось спокойно и тихо.
«Да я сам не хуже машины! — он посмотрел на часы. — Пожевать бы чего-нибудь… Как говорится, заправить баки!»
Обедали комбайнёры прямо в поле — работницы столовой обычно оставляли на краю поля состоящие из нескольких уровней термосы — тут тебе и первое, и второе, всё горячее. Оставляли — и уезжали. Но сегодня его ждала девушка в жёлтом платье. Издали она напоминала маленький весёлый колокольчик.
«Натаха! — угадал Тремас, и улыбнулся. — Чего это она стоит?»
Заглушив мотор, он спрыгнул — ловко так, ведь служил в десантуре. Решил немного «порисоваться» перед девушкой. Подошёл вразвалочку, хмыкнул:
— Чего это ты принарядилась, Натаха? На дискотеку сегодня, что ли, пойдёшь?
Термос стоял у её ног, а в руке она сжимала перевязанную белым шпагатом картонную коробку.
— А это чего? Никак, тортик, что ли?
— Чего, чего! — передразнила она, надавив на «г», и показала язык. — Тортик, да, тебе!
— За какие такие заслуги, Натах?
— С днём рождения тебя, дурака, поздравить хотела! А ты — «Натах», «Натах». Что грубишь! Как ругательство прям звучит!
Он усмехнулся. Верно… Какое сегодня число? Точно! Сам не вспомнил. А мать утром почти не слушал, может, она поздравляла? Да вроде как было…
Миха подхватил её за талию, начал кружить:
— Вот подкину — не вернёшься!
— Поставь, где взял, дурак!
— Что ты заладила, всё дурак, да дурак! Так и того, двинуться можно! Хотя, если сказкам верить, дураки — самые умные на свете. Они в нашей стране всегда побеждают!
Она хотела что-то добавить, но только прищурилась — не хотела обидеть.
В берёзовых посадках было прохладнее. Миха сел на поваленный белый ствол, ел жадно, хлюпал и отдувался над гороховым густым супом, откусывал большие хлебные куски. Наташа разрезала тортик:
— Сама делала, по бабушкиному рецепту!
— Угу, угу, — Тремас стучал ложкой, и вдруг остановился, прислушался. — Эко, как бы не…
Он поставил на место верхний ярус термоса, вышел к грунтовке. Ветер низко пылил, будто подметал дорогу:
— Слышь, Натах, в небесной канцелярии, кажись, власть сменилась! То-то так парило! Ща как вольёт! — и в подтверждение слов раздался треск грома, а вдали ударила, и будто опустилась в макушку церкви молния. По траве зашуршали первые капли.
— Вот кого не ждали, здрасти, дождище! — сказал он, утерев рот платком. Обернулся и взял девушку за руку:
— Ты чего?
— Пошли-пошли! В кабине переждём! А то так замочит!
— Не, я не пойду! Не полезу, ты что! Высоты боюсь!
— А ну, как Иваныч говорит, все на борт!
Он пропустил девушку вперёд, к комбайну, та неуверенно взялась за поручень, поставила ногу на ступень.
Тремас вновь посмотрел на небо, сказал сам себе негромко:
— Эх, Иваныч! Русалка, говоришь! Чайка села попой в воду, жди хорошую погоду?
— Так, ты что там про мою попу сказал? — она обернулась, глядя сверху вниз, и прижала платье.
— Про твою — ничего! — и он, поднявшись на ступеньку, ловко ухватил девушку за обсуждаемое место.
— Руки!
— Ты чего, это я страхую!
— Я тебе!
— Страхую, говорю! Лезь!
Дождь стучал крупными каплями по голове. Усиливался. В кабине по стеклу уже лились тонкие ручейки.
— Ничего себе, вот это обзор тут у тебя! — сказала она, пригнувшись. — Как прямо на ладони всё видно!
— Ну да, а мы — монтажники-высотники, и с высоты вам, — пропел он.
— Миш, а можно мне — вот тут? — она указала на водительское место.
— Можно, как раз для твоей попы! А я уж рядышком, вот, — он не успел закрыть дверь, пошатнулся. Наташа ухватила его за ворот, и посмотрела в глаза так, что тот быстро заморгал:
— Ладно, ладно, Натаха, всё, всё, не буду больше я ничего про твою эту! Только не скидай меня с корабля! — он ухватился за ручку. — Сама ж начала — дурак, дурак. А как себя ещё дуракам вести?
Наташа осторожно положила ладонь на оранжевый джойстик, другой взялась за руль:
— Ничего себе, сколько тут у тебя разных кнопочек! И ты на них все едешь и жмёшь? — она с интересом и даже, казалось, уважением осмотрела приборную панель. — Ой, а эти какие смешные! Зачем на них улиточка, черепашка и зайчик?
— Когда заводишь — комбайн автоматически на «улитке» стоит, когда надо включить рабочие органы — жмёшь «черепаху», обороты сразу на тысячу идут. Ну, а «заяц» — это уже номинальные обороты, на них работаешь.
— С юмором человек комбайн придумывал! А это что за кнопочки? Вот — красная горит?
— Ручник включен. Вот это, — он пододвинулся ближе, и уже дышал над макушкой. Её чуть влажные волосы напоминали спелую пшеницу, пахли дождём. — Ну, вот это — открыть, закрыть бункер, это реверс — когда у тебя забилась наклонная камера, или в жатку что попало…
— Ага, у меня, хорошо, — она засмеялась. — А эта вот, жёлтенькая, смешная такая!
— Это включение мотовила.
И она слушала, слушала про обороты барабана, вентиляторы очистки, а Тремас рассказывал серьёзно, в деталях.
— А можно, — она подняла голубые глаза и чуть конопатый носик. — Прокатиться? Но чтобы я, как говорится, за штурвалом?
— Эх, Натаха, нам с тобой всё можно!
— Конечно, в твой день рождения!
Он включил компьютер, и через несколько секунд женский голос произнёс: «Резервный остаток топлива!»
— О как! Заправляться надо!
— Подожди, а это кто такая говорит? А? Почему я не знаю? — смеялась она.
— Соперница твоя. Я её тоже Натахой зову.
— Я тебе дам — Натахой! Натаха у тебя может быть только одна!
И они завели комбайн. Наташа слушала указания Михи, чуть наклоняла вперёд джойстик, и комбайн послушно набирал обороты, трогался, ехал по сжатой влажноватой стерне.
Дождик смеялся вместе с ними. Смеялся, уходя…
Казалось, что всё осталось где-то далеко, а здесь, в кабине, были лишь они вдвоём. В своём, только для них созданном и наполненном теплотой мире. Окружённые простой, понятной, ничем не омрачённой радостью, запахами лета, хлебного поля, ливневой влаги, они смотрели друг на друга…
Но всё нарушил, словно прошёлся грубыми ножницами по атласной глади, сигнал. Подъехала легковая машина, оставив два следа на блестящем чернозёме. Водитель посигналил ещё раз. Сзади сидели две девушки, и они, навалившись, прильнули к окну, смеялись, тыкали в их сторону:
— О, уже перемывают мне косточки! — сказала Наташа.
— Завидуют! Ты чего разбибикался там! — Тремас в шутку погрозил кулаком водителю, что развозил девчонок с термосами, но тот только зевнул.
— Ещё бы, завидуют! Ну, мне пора! — и она поцеловала его в уголок рта. — С днём рождения, мой дурачок!
И проворно, словно не в первый раз, шустро спустилась из кабины. Спрыгнув с нижних ступенек, побежала к машине. На миг обернулась, жёлтое платье вспыхнуло колокольчиком. Помахала рукой. А Миха замер, прижав ладонь к лицу, словно хотел задержать её поцелуй.
— Ничего себе! Натаха, — произнёс он, проводив взглядом машину.
Тучу пронесло быстро, и вновь выглянуло солнце. Вскоре приехал Иваныч на джипе — в день он отматывал по полям не меньше полутысячи километров! Сам следил за всем. Вот и сейчас он сказал Тремасу:
— Ничего, скоро подсушит! Как раз заправить тебя успеют, вон едет! И получаса не пройдёт! Как у нас на флоте говорили — после бури солнце ярче!
И оказался прав! Вскоре Тремас вновь убирал хлеб. Хотелось лететь! Но только лететь было нельзя, как раз наоборот, замедлить ход по максимуму: после дождя пшеница слегка полегла, и её нужно было жать осторожно. «Против шерсти» идти, как говорят комбайнёры.
Когда он вернулся домой в сумерках, на ботинках блестела роса. Мама ожидала в потёмках, за столом. Мясо с картошкой пристыло, огурчики на тарелочке поблёскивали, будто уже готовые хрустеть во рту, а на большом подносе возвышались горкой румяные пирожки. Его любимые — с яблоками, кто, как не мама, знала, что он больше всего любит:
— Утром улетел, не дослушал! Даже поздравить словцо матери сказать не дал!
— Да, спасибо мам, извини. Я и сам-то забыл! Мне Натаха напомнила.
— Она хорошая — эта твоя Натаха?
— Очень.
— Ну, дай вам Бог! С днём рождения тебя, сыночек!
Поцеловав маму в щёку, он умылся, и сел за стол. А потом — сразу рухнул на панцирную кровать, покачался в ней, словно в лодке. Закрыл глаза — а перед ними крутится жатка, подминает колосья. Такая «картинка» всегда после трудового дня, её никак не «выключить»…
Тремас чуть приподнялся на локте. Горела лампадка — маленьким уютным огонёчком, чуть освещая тёмный лик Богородицы. Мама шептала молитвы. Вот сейчас она обернётся к стене, где портреты, и, как всегда, раз-раз-раз, пересчитает пальчиком каждого ушедшего на небушко, вздохнёт, глядя на мужа и старшего сыночка, а потом помянет каждого в отдельности, и всех миром. Попросит за себя и за них прощения. Поплачет.
А Тремас, засыпая, видел купола храма, над ними в лазурном небе кружили голуби. Им теперь только у маковок сидеть, клювики точить, ворковать. А внутри уже никак — там всё заделано, замазано, служба идёт, священник басит, певчие голосят. В его сне храм восстановили. Потом он видел коллег — в чёрно-красных спецовках, и, конечно, главу КФХ «Победа» Сергея Ивановича Казеева с блокнотом. Опять шутки, анекдоты, и за работу. Плыл, плыл, туманился день ушедший. Шёл дождь — из пшеницы. Блестел на солнце его дружок — ростовский комбайн. А на углу поля, рядом с посадками, в зелени берёз стояла, смеялась, и махала ему ладошкой девочка-колокольчик Наташка.
«Всё будет, всё будет хорошо, — мысли его путались. — Всё!»
И вроде бы только сомкнул глаза… вдруг щелчок нарушает тишину, ярко-зелёные цифры «59» меняются на нули, и тягучую, похожую на сироп дрёму прорезает электронный выкрик петуха…
Ради тебя, сынок!
С приходом вечера тают дневные заботы, и, садясь за письменный стол, включая уютную лампу и глядя, как деревья за окном будто подтаивают, меняя очертания в сумраке, невольно задумываешься. Тикают часы в тишине, а ты сидишь один, положив подбородок на ладони, и даёшь себе (только одному себе!) отчёт в том, что сделал, а что — нет. Кто за день произнёс тебе добрые слова, или злые, кому и что ответил, а ещё лучше — сделал ты сам… И, наконец, самый главный вопрос, как укор, как неизбежность звучит судейским голосом: этот день уйдёт, попав в безликую череду остальных, или всё же останется яркой точкой? Почему ты не сделал ничего, чтобы остался?..
Достав новую тетрадь, я решил, что буду каждый вечер доверять бумаге всё, что огорчало или радовало меня в течение дня, и да — буду судить себя за прожитый день, как если бы он был последним, а я смотрю на всё со стороны глазами Того, перед Кем всем рано или поздно предстоит держать ответ. На обложке я написал: «Вечерняя книга». Слишком высокопарно, но как всё-таки тепло и даже философски звучит!.. Тем более, это — только мои записи, они нужны именно мне.
Первую строчку — сиротскую, пустую, я написал, когда в окнах соседнего дома погасли несколько огоньков. Сначала так трудно, но важно начать, а дальше польётся само, не надо торопить душу. Ничто, казалось, не могло помешать моей первой тихой исповеди, но тут задрожал и выдавил писк телефон. Раздражающий звук заставил поморщиться, но я отложил ручку и провёл по экрану. Он высветил в полумраке сообщение:
«Привет! Не спишь? Извини, что поздно. Можно зайти?»
«Заходи, давай, жду!» — мой большой палец замельтешил по экрану, оставляя, словно на воде, кружочки.
Написал близкий друг Игорь. Вернее сказать, я отношусь к нему, как к брату, живём в одном дворе и потому вместе с самого детства. Любим шутить, что знакомы тридцать лет, хотя нам-то как раз — чуть за тридцать и есть! Но вот только, как теперь часто бывает, видимся всё реже, даже не говорим, а всё больше обмениваемся в мессенджере ничего не значащими строчками: «Как сам?» «Норм», «А ты?» «Тоже норм!» И часто отвечаем это «норм», хотя знаем, что нет никакого этого «норма» ни у меня, да и, скорее всего, и у него… но не хочется ведь «нагружать», тем более, что это даст?
Но сейчас я знал, что у Игоря «не всё норм», да об этом нельзя и спрашивать. Все эти девять дней, что прошли со дня смерти его отца, я звонил и писал ему, предлагая встретиться, но Игорь благодарил, отвечая, что ему нужно побыть одному. Но вот на девятый день после похорон, точнее, в минуты, когда день этот уже стал переходил в ночь, он написал сам. Значит, действительно нужно.
Я посмотрел на тетрадь. Что же хотел доверить «Вечерней книге» про день сегодняшний? А вот уже и не помню! Но, может, будет — после встречи с Игорем.
Раздался звонок в дверь.
***
Игорь сильно изменился, хотя виделись на похоронах — казалось, эти девять дней стали для него вечностью. Как не понять, ведь теперь он стал полным сиротой: его мама умерла, когда Игорьку было только девять. Я знал одного человека, ему было семьдесят с лишним лет, когда он похоронил маму: она прожила почти век. Как было бы хорошо, если бы и у всех складывалось так, но дожить до старости и иметь счастье поговорить с мамой — редкий великий дар.
У меня, слава Богу, живы папа и мама; так сложилось, что теперь живём в разных городах, но каждый день созваниваемся. Я редко вижу их, но ведь знаю — они есть! Мы часто недооцениваем, а ведь как дорого стоит осознание того, что ты можешь вот прямо сейчас набрать номер, и услышать папу или маму!.. Рассказать им всё, и только они во всём мире поймут, и никто не сможет сделать это так глубоко, по-настоящему, кроме них!
Игорь ещё давно поделился со мной, что ему постоянно снится один и тот же сон. Будто он — маленький, забегает ранним утром на кухню, свет из окна яркий-яркий, форточка распахнута, весной тянет, а мама стоит у стола, сияет вся, мнёт тесто, готовя его любимые пирожки — с корицей и яблоками. Оборачивается, передник с розовым слоником весь в муке, и смеётся, дует на кудряшку: «Игорёк, привет, моё солнышко! А меня отпустили!»
— И всё, Лёха, просыпаюсь, и понимаю, что нет, нет! И не будет, никогда! Никогда не будет! — рвал он душу, рассказывая такой до боли подробный сон.
Что я? Я могу постараться понять, посочувствовать, но мои родители здесь, на нашей земле, и каково это — выносить такую пытку, я не знаю. Знают лишь те, кто пережил. Вернее, живёт с этим до конца дней.
…И вот лучший друг на пороге. Обняв Игоря, сказав ему дежурные, но всё же необходимые слова, пригласил на кухню.
«Девять дней… надо, наверное, помянуть» — подумал я и достал из холодильника графинчик, который сразу запотел, оказавшись по центру стола.
— Лёха, убери, не надо! Я больше никогда не буду!
С Игорем мы часто встречались тут, на кухне, и графинчик почти всегда сопровождал наши беседы. Мне давно начало казаться, что у друга обостряются проблемы с алкоголем. Мелкие такие вот «звоночки», но говорящие. Во-первых, бывали случаи, когда он приходил уже довольно «весёлый», видимо, не потому что по мне соскучился, а чтобы было с кем продолжить. Во-вторых, если он разливал, то мне — половинку, но себе — всегда по краю, а потом ещё и спешил повторить, наливая себе первому. Всё это вызывало мои подозрения, что эта страсть потихоньку берёт его в круговую. Да что там говорить, я, когда получил сообщение, думал, что он придёт мятым, перегарным. Да, похоже, что он пил, но в последние дни — точно нет. Он побледнел, словно выцвел, но причина была в другом.
Я убрал — и при этом со вздохом облегчения, графин обратно, и зажёг плитку. Наливая чайник и стоя спиной, представлял, как Игорь сидит, вцепившись в волосы. Но, обернувшись, увидел, как он постукивал пальцами и смотрел задумчиво в темноту окна.
— А помнишь, как мы с отцом ездили за город, он тогда ещё веники резал для бани?
Конечно, я помнил, хотя были мы тогда совсем пацанами. Лет десяти-двенадцати. Папа Игоря — Иван Егорович, был страстным поклонником бани. Это сегодня веники продают везде, даже в супермаркетах, а тогда их резали сами — по берёзовым посадкам. Нам, мальчишкам, родители не разрешали уезжать далеко на велосипедах из нашего квартала, но если с нами был Иван Егорович — отпускали под его ответственность. Для нас эти поездки были праздником воли — надоедало ведь нарезать круги по соседним дворам, а тут — грунтовка, поле, и даже пруд, где можно искупаться. А ещё был крутоватый спуск-подъём уже на подъезде к городу. Когда едешь туда, летишь с ветерком, а вот на обратном пути надо взять это препятствие. С нашими силёнками подняться было можно, только если с седла оторваться, да налечь всем небольшим своим весом на педали, язык на бок свесив. А пить хотелось — ужас просто!
Мы переглянулись с Игорем. Чайник начал урчать на плитке, мы молчали, хотя каждый — я знал, был мыслями там, жарким летним днём…
Тогда мы — а было нас человек десять детворы, возвращались после очередной поездки на великах. Июнь, и хотя часов семь вечера, палит, как в полдень. Иван Егорович отстал от нас. И вот он — злосчастный крутой подъём. Если его преодолеть, то почти сразу на перекрёстке будет колонка с водой.
«Мы пить хотим, не будем твоего отца ждать!»
«Да что он там еле крутит, так и умереть недолго!»
«Давай с нами, что его ждать! Догонит, никуда он не денется»
Вновь, будто тогда, звучит эхом разноголосье наших тогдашних друзей.
Да, все и тронулись после этого… кроме нас с Игорьком. Мы, как и остальные, очень, очень хотели пить — так, будто в горле натолкли мелко стекло, и не можешь даже вдохнуть горячий воздух. Но мы дождались. А когда Иван Егорович — красный, будто уже побывал в бане, подъехал к нам на велосипеде с пестрящей берёзовой зеленью прицепом, то, само собой, спросил, почему же мы одни?
Мы сказали, как есть. С того дня папа Игоря больше никогда не брал с собой в велопоездки за город никого, кроме нас двоих. Хотя другие и ныли, и просились — вплоть до того, что засылали родителей-«парламентёров». Не помогло…
***
И вот закипел чайник. Я заварил мяты, зная, что она немного помогает успокоить нервы, достал какие-то печенюшки. Мы всё это время молчали. Мне было ясно, что Игорю нужно выговориться, а для этого — хотя бы начать, но поднимать словесный треск мне самому было нельзя — мог сбить его с тонкого, и такого важного и нужного настроя.
— Лёха, а ты знаешь, как я отца нашёл… ну это, то есть… мёртвым?
— Нет, что… ты же не рассказывал, когда тебе…
— На кладбище вот были, странное дело, обратил внимание. На многих могилах даты рождения и смерти очень близки. Ты сам не обращал внимания никогда? А мне прямо вот в глаза бросилось — да, у многих. Родился, там, двенадцатого июня такого-то, а умер четырнадцатого июня потом-то.
Решил всё же вставить пару слов:
— Слышал, об этом говорят. Ну, что за несколько дней до дня рождения и после него ослабевает эта, как её, энергия какая-то особая, и человек уязвим становится сильно. Поэтому не советуют в дни рождения путешествовать, рисковать как-то, очень опасно. Суеверие, думаю.
Я так и не понял, слушал он меня, или нет. Да и правильно, если нет — я же какую-то чушь нёс, лишь бы разговор поддержать.
— У папы день рождения был всего-то неделю назад. Знаешь, я ему что подарил? — он впервые едва улыбнулся. — Сам не знаю почему вдруг… Такую, электронную фоторамку, ну знаешь, как её там правильно назвать. Вставляешь флешку, и она крутит потихоньку, меняет снимки. Я взял перед этим наш семейный фотоальбом, где много снимков, но так, чтоб он не просёк. Отсканировал, даже в салон отдал, чтобы подправили красиво всё. И ему закачал, подарил.
Он тяжело вздохнул.
— Ну вот, я в комнату-то захожу, отец сидит в кресле, вижу только макушку седую. Позвал его, а он не отвечает. Обогнул, смотрю — глаза открытые, стеклянные, не моргают, а в них движение отражается чуть — фотографии меняются, где их свадьба, где они с мамой в санатории у моря, на даче, и я там мелкий ещё со всем рядом, руки тяну…
Его губы задрожали, и мои тоже, я опустил глаза и стал медленно крошить печенье в блюдце.
— Лёшка, понимаешь, батя — он для меня всегда во всём образцом был! Сама правильность! Пример! Только я, пока тот жив был, кое-что о нём не знал. Не знал вообще — главного!
И он схватился за пуговицу рубашки, резко, словно хотел оторвать ворот. Ладонь нырнула за пазуху, и он достал помятую школьную тетрадку. Тонкую, на несколько листов, в таких пишут первоклассники.
Игорь отхлебнул чая, поморщился, и открыл первую страничку:
— Только что прочитаю, никому об этом не говори — пообещай! Особенно тем, кто его знал!
Я кивнул, хотя немного обиделся. Если бы даже не предупредил, никогда бы стал никому ничего говорить — какие бы слова там ни были. И при этом обратил внимание — странички в разводах. Писали давно, ещё чернильной ручкой. И были разводы старые, но ещё рядом — свежие. Писал и плакал автор этих неровных строк, а над ними вот-вот, спустя столько лет, не удержался другой нечаянный свидетель откровения. Точнее, клятвы, как я понял после того, как Игорь стал медленно и сбивчиво читать, при этом поминутно останавливаясь и, глубоко вздыхая, словно не хватало воздуха.
«Сегодня дома один — моя Нина рожает. У нас будет сын. Сынок. Мне двадцать восемь лет, и что могу сказать о себе? Ничего, кроме того, что я, Иван Егорович Мачихин, пьянь, дрянь — конченый алкоголик».
Тут невольно встрепенулся я. Нет, что-то ерунда какая-то написана! Я никогда не видел Ивана Егоровича нетрезвым, да и никто и никогда! Велосипедист, поклонник гимнастики с гантелями — каждое утро махал ими на балконе… Любимец дворовых голубей, которых каждый день снабжал хлебным крошевом, — да, вот это всё и многое другое хорошее как раз о нём! При этом он всегда обходил столик во дворе, где вечерами мужики собирались постучать домино, точнее, не совсем за этим — незамысловатые костяшки служили прикрытием.
Но Игорь всё читал и читал мне исповедь о том, как можно и в совсем ещё молодые годы медленно, но верно уходить в штопор. Я не смею и не буду пересказывать те подробности, что шли почти до самой середины тетради, но откровение было таким, что я всё больше сомневался: неужели это всё Иван Егорович описывает про себя?
«Скоро я заберу их из родильного дома. Каким человеком? Каким? Нет, не тем, о котором всё тут вылил, как есть! Пусть он там и остаётся, на прошлых страницах жизни! А я наедине с самим собой обещаю, что стану хорошим нормальным человеком. Я — человек, а не плесень алкогольная! Когда Нину повёз рожать, я ушёл в такой сумрак, что понял, всё есть! Другой свет есть! По крайней мере, тёмные силы точно. Я их видел! Они приходили ко мне, они разговаривали со мной. Но раз они существуют, значит, есть и свет, нужно к нему идти. Суметь вывернуть в другую сторону. Но я из-за того, что жил так, никогда не был, не видел в своей жизни, — Игорь будто споткнулся и стал молча бегать по строкам. — Тут зачёркнуто много, я пытался, не разобрал. Видно, как рука дрожала. Но вот:
«Я клянусь, что мой ребёнок никогда не увидит меня пьяным, он не узнает о моём тёмном прошлом, оно никак на нём не отразится. Это чудо, что Нина решила рожать, несмотря на то, что я… Она сомневалась, у нас доходило до… Нина верит, что ребёнок всё поменяет. Я не обману её. Дурак, дурак, какой же! — тут дальше опять аж до дыры перечёркнуто, добавил Игорь. — Я понял главное, что семья — это самое главное. Семья — это школа. Там надо учиться, жертвовать, прощать, идти навстречу. Учёба любви, а любви учиться надо. В учёбе бывают ошибки, в школе бывают двоечники. Пока я не отчислен, всё должен наверстать… Ради тебя, сынок».
***
Мы долго молчали.
— В первые три дня после похорон отца я пил, — признался Игорь. — А потом словно какая сила, что ли… Проснулся ночью, всего трясёт, а ничего не осталось. Надо выпить хоть что-то, аж гложет, вот как! Как батя пишет — чуть ли не черти вокруг стоят и требуют! Ничего нет. Пошёл в комнату отца, у него же был где-то спирт для протирок. Стал искать, всё перевернул, а потом эта тетрадка, в шкафу, лежала знаешь где? Под Библией! Я даже не знал, что отец читал Библию! А он, выходит, свою давнюю клятву спрятал, под ней хранил!
После долгой тишины он добавил:
— Я вот что, решил, Лёха. Теперь я понимаю, что мне нельзя, что я — тоже… эта штука же наследственная. И я пришёл к тебе так поздно, потому что не могу, слышишь! Мне очень нужно поклясться, будь свидетелем!.. И если нарушу, то тогда называй меня «плесень алкогольная» и руку мне никогда не подавай. Слышишь?! Слы…
Я обнял его и постарался успокоить.
Игорь остался у меня — он было собрался уходить, но я не допустил, чтобы он пошёл в таком состоянии, один, хотя идти всего две минуты. Друг прилёг на диване, поджав ноги, и уснул быстро, причмокивая, словно ребёнок.
— В позе эмбриона! — сказал я себе, удивившись, как быстро и легко он уснул. Сколько Игорь мучился, что перенёс в душе… Но по тому, как он что-то шептал во сне, слегка улыбаясь, я понял — нет, всё же что-то огромное, злое и тёмное наконец оставило его, и ушло навсегда.
Я сел за письменный стол, и понял, что вот теперь, именно теперь мне есть что написать на первой странице моей «Вечерней книги». Но вместо этого чуть приглушил лампу, и тяжёлая голова опустилась на столешницу.
Через миг я уже видел, словно в блёклом тумане, двух пацанов у крутого подъёма. Один облокотился на руль и дёргал блестящий хромированный звоночек, а другой, приложив к глазам ладонь, смотрел вдаль. Поднимая пыль, ехал к ним на фоне летнего закатного неба отстающий Иван Егорович, а крепко перетянутая сочная берёзовая зелень в прицепчике подрыгивала на ухабах…
Цветы для мамы
Летний вечер хорош тем, что долго не заканчивается. Особенно это заметно в воскресенье, когда после забот остаётся время, чтобы перевести дух и просто посмотреть в окно. Что я и сделал, но, как только опёрся о подоконник, тут же отпрянул. Вспомнил о важном деле!
Я выписал из телефона номер отца Александра — моего хорошего друга. Он младше меня на три года, тоже вырос в нашем дворе, мы с ним играли в футбол. Затем Саша поступил на исторический факультет, недолго работал учителем истории. Познакомился с девушкой, женился. Она была верующей, а Саша, я точно знал, о смысле жизни почти не задумывался. Но всё переменилось, и мой друг не только стал ходить с женой в церковь, но вскоре поступил в семинарию. Одного жалко: встречаться мы стали реже. Они первое время жила здесь, но потом продали квартиру, купили дом в пригороде, завели хозяйство. Теперь отец Александр — молодой сельский батюшка, пасечник, да к тому же ещё — отец трёх дочерей.
«Эх, батюшка Сашенька!» — так я иногда его называю, но про себя. А когда встречаюсь или звоню — только «отец Александр», и он чаще всего добродушно смеётся над пафосом в моём голосе и спрашивает в конце разговора, когда же мы с ним опять погоняем мяч… Уже лет десять как собираемся «вспомнить юность».
Так вот, нужно выписать его телефон — для хороших людей, и продиктовать, когда позвонят. Так, готово: я прижал магнитиком обрывок бумаги с неровным рядком цифр. На магнитике — Свято-Троицкий монастырь Лебедяни. Как давно там не был! Всё собираюсь в это тихое святое место, и никак. Всё в жизни упирается в это «никак». Прикрываемся заботами, и не замечаем, что счёт отложенному идёт уже на десятилетия… Удивляемся, что даже в окно выглянуть некогда. Посмотришь — там вроде лето было, а уж блестит ледяная искорка на облетевших ветвях липы.
Липа в нашем дворе знатная, раскидистая, и росла тут задолго до того, как её обступили панельные дома. Она совсем не такая, что стоят с запылёнными листьями на шумных магистралях. Там деревья постоянно обрезают, мучают, чтобы кроны имели форму шаров. Может, и красиво, но такие деревья никогда не цветут. Чем-то женщин напоминают, тех, что себе всё режут-подтягивают, но их изящество, как правило, бесплодно. Наша же липа, пусть и разлапистая, благоухает так, что кружится голова. А ещё — даёт тень над лавочкой, и покой, как любящая мать.
Впрочем, не липа привлекла внимание, а человек под ней. Парень двадцати восьми лет, хотя правильнее было бы сказать — мужчина. Не по годам даже, а внешне, да и по пережитому — тоже не мальчик. Вот он сидит, расставив ноги в коротких спортивных штанах, и не сводит глаз с зажатых рук. На нём — футболка без рукавов, и сухие мышцы напряжены так, что наколки на плечах словно наливаются и синеют гуще. О чём же он думает так напряжённо?
Зовут его Дмитрий, по дворовому — Митя. Из двадцати восьми прожитых лет десять он провёл в тюрьме, откуда вышел только этой весной. Каждое воскресенье, я заметил, с того дня, как вернулся, он каждое утро выходит из подъезда с букетом, а к вечеру возвращается и сидит вот так, сжавшись, словно пружина в часовой бомбе. Иногда перед собой ставит какой-то чёрный баллончик, но чаще всего тот слегка торчит из кармана.
Каждый раз приглядываюсь и отмечаю — Митька трезвый! Уезжает с цветами, а потом сидит часа два, но чаще — до самых звёзд, а то и рассвета. Иногда вот так выглянешь, посмотришь на Митю… потом через пару часов — опять. Сидит недвижим, пальцы сжаты, только тень от ветвей уже падает и накрывает так, будто нет головы. Позже его уже и совсем не видно под липой, только одни руки…
Наблюдаю, и ни разу не окликнул, не предложил подняться ко мне и поговорить, хотя вижу, как ему плохо! Заметил, что и для всех, кто даже знает его с детства, Митя после возвращения стал изгоем. Его, мягко говоря, недолюбливают бабушки, которым он вот так каждое воскресенье не даёт посидеть на лавочке. Место там есть, он всегда садится на самый краешек, но чтобы пристроиться с ним рядом — они, видимо, и представить боятся. Пытались занять раньше — так он всё равно садился, их не замечая, а они со злобой отступали и расходились по своим «клетушкам».
Как на прокажённого смотрели на него и остальные, встречаясь в подъезде или в магазине, а некоторые, кто сохранил коронавирусную привычку носить с собой маску, спешили щёлкнуть за ушами резинкой. Думали, раз с зоны — значит, наверняка туберкулёз, или ещё чего… Мамочки при виде его спешно подзывали, а то и вовсе уводили малышей с площадки, а если встречались с ним на узкой тропинке, прятали за юбкой и сжимали ладошки детишек, словно он собирался их украсть…
Митю не принимали даже наши прожжённые гаражные мужики, которым, казалось бы, и не должно быть преградой то, что он сидел в тюрьме. Тем более, среди них тоже такие были! Но, видимо, брезговали из-за статьи, по которой он угодил туда. Потому никогда и не подзывали, когда на капоте «Жигуля» делили по стаканам свои крепкие радости. Да и он к ним не стремился. Ни к ним, ни к кому бы другому.
Да что других осуждать, если я сам с ним только здоровался! И порой вот так наблюдал. Он вроде бы куда-то устроился на работу. В пятницу возвращался усталый, понурый, в субботу вообще не выходил, а в воскресенье уезжал с цветами. И возвращался — хмурым. И баллончик был при нём. Из недели в неделю так…
Увязать всё это в логичную историю у меня не получалось. К кому же ездил? Само собой, к женщине. Роковая, нездоровая, изматывающая любовь? Возможно, к даме, которая старше его, или вовсе замужняя. Я перебирал, немного стыдясь, что начинаю гадать, как наши недолюбливающие «лавочного оккупанта» бабушки. Но ясно было, что эти встречи угнетают его всё больше.
Что же, так и буду смотреть? Перевёл глаза на холодильник, где под магнитиком с куполами синели цифры номера батюшки. Я — христианин? Что-то не очень-то похоже, если рядом страдает человек, а я поглядываю и перебираю себе догадки, как в бирюльки играюсь.
— Митя! — я открыл окно, и на меня ещё крепче дохнуло сладостью липы. — Мить!
Он поднял глаза — не на меня, а посмотрел ввысь сквозь неподвижные ветви, словно его позвали из облаков. Когда же я окликнул ещё раз, он нашёл взглядом моё окно на первом этаже. Осмотрелся и спешно тронул карман, баллончик звякнул там шариком.
— Давай чаю попьём!
Он по-прежнему был напряжён и, похоже, не доверял мне. Так обычно ведёт себя косматый незнакомый пёс, которому дружелюбно посвистишь. Похоже, что откажется, надо как-то разрядить обстановку…
— Просто, знаешь… Я тут чаёк купил, как его, с бегемотом! — пачка стояла у меня на подоконнике, и я взмахнул ей. — А, с бергамотом, во!
— С бегемотом? — он улыбнулся. — Ладно, давай. Только за сушками сгоняю!
***
Пока Митя ходил к себе, меня загрызла мысль — а стоило ли? Да и он, видимо, сушки эти придумал для того, чтобы обдумать: идти ли? Двор, узнав, что он побывал у меня, осудит меня и может тоже сделать изгоем. Сделает! Я же нарушу общее негласное правило — не общаться с Митей. Но что мне до всех этих мнений! Что ж все, такие чистые и непорочные мы, что ли?
Хотя и понятно, почему к нему такое отношение. Сидел десять лет, и за что! Такие сроки, сопоставимые с убийством, дают за сбыт наркотиков и всё, что связано с этой грязной темой. Слышал, что в тюрьмах сегодня уже больше половины сидельцев — это те, кто имел связь с наркотиками. В большинстве своём это глупые неоперившиеся ребята, вовсе ещё и не успевшие начать жить, но поверившие обещаниям иметь стабильно высокий заработок, при этом не трудясь. Им никто ничего вовремя не объяснил. Поэтому нашлись те, кто взял их в оборот с такой лёгкостью. И циничной жестокостью…
Раздался звонок, и я, не отпуская эти мысли, пошёл открывать. Забыл снять цепочку, и она натянулась, дверь лишь приоткрылась. Митя отступил к лестнице. Оплошность было не исправить — получилось, что встретил я его, как опасного незнакомца, а всё эта привычка с накинутой цепочкой, что осталась ещё с девяностых годов.
— Митя, ты куда! Заходи!
Он прошёл нерешительно, украдкой оглянулся, словно за ним из тёмного подъезда наблюдали сотни недобрых сосредоточенных глаз.
Я принял у него пакет с обломками, вернее даже, с крошевом сушек, и пригласил на кухню. Там он сел почти так же, как на лавочке — на самый краешек кухонного «уголка» и сжал ладони. Так я впервые смог рассмотреть его ближе, в том числе — и все «художества» кольщика, который во всю ширь тюремной фантазии «разрисовал» Митины руки, плечи и грудь. Сюжеты банальны — сердце в колючей проволоке, глаз на раскрытой ладони, ползущая змея из черепа и прочая ерунда. Только вблизи и можно рассмотреть, а чуть отойдёшь — больше похоже на грязь. Впрочем, и со всеми «новомодными» разноцветными наколками, которыми сейчас увлекаются молодые и не очень люди, всегда такой же эффект. С виду — как в грязи извалялись, кто по локти, кто по самые уши. Хотел было спросить Митю — и зачем всё это надо было? Теперь только людей от себя отпугивает. С виду ведь — худой, аж кадык натянут, щёки впалые, бледный, бритый, ну чистый наркоман наркоманом, как мы себе их обычно представляем! Но… не стал ничего говорить.
Разговор у нас не складывался. Митя заметно нервничал, жалел, видимо, что пришёл. Бегал глазами, и я ждал, что он вот-вот найдёт повод, чтобы встать и уйти. Но что-то его всё же держало, и я понимал, что: ему до боли, до метущегося звона в душе нужно было выговориться! Кто знает, но, скорее всего, я вообще был первым, кто с тех пор, как он вышел из тюрьмы, окликнул его!
— Ты с сахаром будешь? — спросил я.
Тот качнулся, замотал и утвердительно, и отрицательно. Он избегал встретиться со мной взглядом. Что же, надо как-то начинать. Издалека — бесполезно, надо «в лоб»:
— Извини, что лезу не в своё дело. Но каждое воскресенье вижу тебя с цветами. У тебя… сложные отношения с кем-то?
Я пододвинул ему чай. Он не поднимал глаз. Показалось, что не ответит. Но тот произнёс:
— Да. С мамой…
Я невольно встрепенулся. Такой версии не было вообще. Пышные букеты цветов, которые могли стоить ему половины или больше зарплаты, предназначались… маме? Всё бы ничего, да только Нина Васильевна, заслуженный педагог, наша добрая хозяйка двора, уже шесть лет как покоилась на центральном городском кладбище. Хозяйкой двора мы звали её, потому что она заботилась о его красоте, высаживая цветы. Даже у гаражей, в этом мужицком логове, она умудрилась из старых покрышек сделать клумбы. Она очень любила цветы, но больше всего, конечно же, любила своего единственного сына. Гордилась им. Называла самым лучшим, честным, ведь все эти качества старалась привить ему, воспитывая с таким трудом одна. Она — учитель математики, дочь героя войны, общественница, её портрет не снимался с городской Доски почёта… И тут Митю задержали с наркотиками. Изъяли при понятых семь пакетиков-«закладок». Такой удар! Как всё это могло произойти… с ним, а значит и с ней?
Я знал, что и до этого она болела, но сын, как ветку, с треском сломал её так, что Нина Васильевна уже не оправилась. Больная, она следовала за ним на всех этапах, ждала, носила передачи, но хватило её на четыре года из десяти положенных отсидеть Мите…
И тут он начал говорить:
— Я дарил маме цветы всего дважды — когда пошёл в первый класс, и потом ещё на 8 Марта, мне было лет десять тогда, и всё. А она их так любила! — он помолчал. — Розы любила, лилии, особенно эти, которые на большие ромашки похожи. Получается, что теперь я подарил маме намного больше цветов, чем она видела от меня при жизни.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.