18+
Оригинал и его Эго

Объем: 180 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Оригинал и его Эго

Посвящаю моей дочери

Плохо писать о том, что действительно

с вами случилось. Чтобы вышло толково,

надо писать о том, что вы сами придумали,

сами создали. И получится правда.

Э. Хемингуэй

Глава 1

Еще одно, последнее сужденье, и рукопись закончена моя. Да, согласен: отсылка лишена тонкогубой взыскательности. Это вам не Сократ с его «Федоном» и не «индивидуальные достижения великих английских поэтов», которых принужденный жить в их вотчине поневоле станет возвеличивать. Кстати, знаете, чем рукопись отличается от летописи? Тем, что рукопись — от лукавого издателя, а летопись — от бога. Она не подцензурна. Так что у меня, пожалуй, летопись. Пишу, что думаю, а не чтобы нравиться. В закрытый рот муха не залетит — это не про меня. Всю жизнь не терплю грязную посуду. Для меня именно она, а не грязное белье — признак нечистоплотности. Пантеон моей памяти полон курьезных и не всегда удобных фактов, и вместе они складываются в нелицеприятную картину. Бальзак пожалел человечество, назвав его существование комедией. Правильнее было назвать бедламом…

Филимон Фролов (для своих просто Филя — о, нет, не простофиля, далеко не простофиля!), которому эти дерзкие мысли принадлежали, оторвался от компьютера и отправился на кухню. Засыпал зерна в допотопную ручную кофемолку и рассеянно глядя в окно, принялся машинально вращать стертую до тусклого блеска ручку, краем уха прислушиваясь к редеющему похрустыванию. Подумал: вот также и нас, словно зерна засыпают в жернова жизни, а потом слушают, как мы протестующе хрустим — до тех пор, пока не онемеем. Сварив в турке кофе, Филя кинул туда щепоть корицы, вернулся с чашкой в комнату, присел за компьютер и продолжил:

Взять хотя бы ту же власть. Со времен пушкинского Пимена никакие мутации не пошли ей на пользу. Она по-прежнему такая же вздорная и самодовольная. Лучше всех боярам. Они поняли, что находиться в одной повозке с власть предержащим гораздо выгоднее, чем управлять ею. Пока возница остервенело дергает вожжи и набивает шишки, они за его спиной набивают карманы. Лукавые царедворцы, они боятся лишь тех, кто «злословием притворным» «узнать твой тайный образ мыслей» норовит, чтобы затем оговорить. История страны — это история череды, прости господи, «элит», которые меняют лишь названия, но не суть. Неизменна и структура власти: она по-прежнему подобна дереву, растущему корнями вверх.

Что заставляет людей вожделеть власть? Причины разные. Есть пронырливые ничтожества, для которых как нельзя кстати пословица: чем выше взбирается обезьянка на дерево, тем лучше видна ее голая задница. Это просто воры. Есть те, кто ослеплен внешней мишурой властного положения. Это бездельники. Есть те, которые становятся заложниками компромисса. Это канатоходцы, чья судьба зависит от умения держать равновесие. Есть одурманенные иллюзией могущества. Это генераторы хаоса. Есть те, кто пользуется властью, как рычагом в надежде перевернуть мир по своему усмотрению. Это слуги апокалипсиса. Есть те, которые возникают своевременно и ниоткуда и становятся последней надеждой нации. Это, разумеется, спасители. Правда, их апостолы не всегда праведны. И есть, наконец, те, что достигнув высшей власти, сохраняют трезвомыслие и не заблуждаются на свой счет. Это узники совести. При этом, согласитесь, есть разница между теми, кто рвется к власти и теми, кто рвется во власть. Первые одурманены ею, как хищники кровью, для вторых она как кошелек в чужом кармане. Как бы то ни было, одно точно: у каждого достигшего маломальской власти есть свои «кровавые мальчики». Это также верно, как и то, что за каждым бюллетенем «за» слышится все тот же народный стон:

Ах, смилуйся, отец наш! Властвуй нами!

Будь наш отец, наш царь!

Филя оторвал взгляд от экрана, подумал и приписал:

Впрочем, добропорядочным гражданам волноваться не следует: для России это в порядке вещей. Как говорится, что русскому здорово, то немцу (в широком этимологическом смысле) смерть. Что до великих правителей, то истинны только их записные мысли. Все остальное — фантазии на их счет.

Фролов подхватил чашку с кофе и откинулся на спинку стула. К этому времени на его счету числились три романа и с десятка три рассказов — достаточное основание вообразить себя писателем. Правда, пока еще непубликуемым, а стало быть, непризнанным. Но нет худа без добра: он мог позволить себе роскошь быть независимым, и судьей ему была лишь его писательская совесть. С нею он в компании таких же непризнанных квартировал на некоем квазилитературном сайте, называя его в минуты раздражения пристанищем графоманов. Мы живем в эпоху, когда к феноменам бытия вроде универсальных аксиом «деньги не пахнут» и «деньги выше закона» добавилось новообразование двойного толка (то ли средство от одиночества, то ли вакханалия этого самого одиночества), имя которому Интернет и призрачный мир которого реальней действительности. Почему бы не воспользоваться.

В неподкрепленных фактами обобщениях есть что-то легковесное и неубедительное. Вроде теоремы без доказательства, претендующей на звание аксиомы. Фролов мысленно окинул топографию замысла своего очередного опуса, подыскивая там место своим отвлеченным размышлениям. Место нашлось и, нанизав их единым коконом на сюжетную ось, он продолжил разматывать нить повествования.

«Витиеватый жизненный путь моего героя привел его в самом конце восьмидесятых на одно основательное ленинградское предприятие, которое к тому времени начинало торговать с заграницей. Дело было новое, и за отсутствием опыта требовало внимания компетентных служб. На этой почве он и познакомился с Артемьевым, чье звание, а тем более принадлежность знать было не положено. Со временем между ними сложились доверительные человеческие отношения, и когда в начале девяностых страна пустилась во все тяжкие, и мой герой, покинув завод, отправился в свободное плаванье, их отношения укрепились до партнерских. Совместными усилиями им удалось заработать кое-какие средства, и мой герой, учитывая некоммерческий статус партнера, стал казначеем его зарубежных счетов. И вот однажды, году в девяносто пятом Артемьев в свойственном ему ироническом духе объявил:

— Евгений Николаевич, я продал вас в рабство.

Он выкал до самой смерти — не то из показного уважения, не то храня дистанцию. Было лето, было жарко, и они сидели в машине с опущенными стеклами на углу Перинной и Невского. Выяснилось, что Артемьев замолвил за своего партнера словечко в Комитете по внешнеэкономическим связям, и завтра у него в пятнадцать ноль-ноль собеседование на Исаакиевской площади.

— Там командует наш человек. Толковый парень, великолепно владеет немецким, — сообщил Артемьев. Сам он, к слову сказать, в немецком знал толк.

В этот момент от цветастой стайки цыганок, что крутились неподалеку, отделилась одна из них и, подойдя к машине, заглянула в салон:

— Давай, золотой, погадаю! — напала она на моего героя, безошибочно угадав в нем своего клиента.

Евгений смутился: цыганок он побаивался. Нагадают, черт знает что, и потом живи с этим.

— Не надо, не хочу, — промямлил он, стараясь не глядеть на женщину.

— Давай так, мой золотой. Вот тебе сто рублей, — протянула она ему банкноту, — а ты положи на них пятьдесят одной монетой, заверни и верни мне.

— Нет, нет, ничего не надо! — отбивался Евгений, все более теряясь.

Видя беспомощность своего протеже, Артемьев отвел лацкан пиджака, подставил глазам цыганки подмышку с кобурой и коротко бросил:

— Уйди!

Цыганку будто ветром сдуло. Кажется, если бы на ней была фуражка, она бы перед этим козырнула. Не иначе из их ведомства, усмехнулся про себя Евгений. И еще вспомнил, как вначале их денежных отношений Артемьев мило улыбнулся и сказал:

— Если обманите, Евгений Николаевич, пристрелю.

На следующий день он прошел собеседование и принялся ждать. Тут самое время вспомнить об одном досадном обстоятельстве, которое до сих пор если и доставляло неприятности, то лишь одному Артемьеву: увы, он не был трезвенником и время от времени впадал в запой. Видно, по этой причине его, сравнительно еще молодого, и перевели в резерв. Запил он, как на грех, и в этот раз, и когда недели через две вышел на связь, Евгений по его виноватому тону понял, что поезд ушел без него. Впоследствии мой герой, следя за головокружительной карьерой своего несостоявшегося внешнеэкономического начальника, не раз представлял, что было бы, окажись он у него на службе. А было бы вот что: локтями он толкаться не умел, но везде, где до этого работал, быстро приобретал репутацию инициативного, толкового специалиста. Проявил бы себя и здесь. Проявив, попал бы на заметку главному, а там, глядишь, и поехал за ним вместе с прочими в Москву — чем черт не шутит! А дальше эта самая власть, за которую одни цепляются, как за спасательный круг, а другие бегут от нее, как от чумы. Нет, он, конечно бы, привык: с волками жить — по-волчьи выть, но как быть с совестью, которая в один прекрасный день не выдержала бы и подала в отставку!

Неугомонная судьба (не иначе сочиненная в ведомстве самого бога соблазна) подкинула ему, однако, второй шанс.

На пороге нового века он познакомился с начинающим, не особо опытным в бизнесе, но полным дерзких планов отставным военным. Артемьев к тому времени скончался от острого панкреатита, и новое партнерство было для Евгения как нельзя кстати. Он задействовал свои заграничные, преимущественно консалтинговые и юридические контакты, и некоторое время пытался приспособить их к изменчивым и не всегда внятным планам партнера. Их тягучее, непродуктивное сотрудничество продолжалось года два, а потом ориентиры партнера поменялись, и им пришлось расстаться. Каково же было изумление моего Евгения, когда он через десять лет узнал, что его бывший партнер назначен заместителем министра не какой-то там губернии, а всей страны! Новость эта лишь укрепила его в убеждении, что российская власть, как и всё византийское превосходит его разумение. Мало того что она сама слепа, так еще и требует слепого подчинения! И ладно бы еще кому-то приличному, но ведь проходимцев там во сто крат больше! И все же, что заставляет человека рваться к власти и во власть? По сути, то же, что и актера выходить на сцену. Нет, не отрава призвания, а инстинкт превосходства. У Евгения этого инстинкта не было, а потому описанные эпизоды жизни остались в его памяти досадным недоразумением…»

Фролов перечитал то, что вышло из-под его набивших руку пальцев и, подумав, добавил:

«Не собственность портит человека, а власть. Где власть, там воровство. Собственность только тогда кража, когда она достается через власть»

Глава 2

— Не стану говорить о плачевном состоянии нашей некогда великой литературы, хотя вам, молодым, это может показаться странным. Скажу так: я знавал и другие, лучшие времена, где звание инженера человеческих душ присваивалось, а не покупалось. Нынешнюю русскую литературу можно поставить в один ряд с последствиями крушения римской империи, когда вместе с ней потеряли силу ее боги. Их попросту отправили в архив, то бишь, мифологизировали. Так же поступили с нашим прежним Олимпом во главе с громовержцем Пушкиным. Да, старый Олимп по-прежнему существует, но как преданье старины глубокой. Его обитателей уже не боятся и их именем не клянутся. Но свято место, как известно, пусто не бывает, и теперь у нас другие боги. Вернее сказать, убожества. Богатое наследие прежних мастеров они разменяли на фальшивые полушки, рядом с которыми и пятак — богатство. Пора признаться и признать, что литература, которую мы здесь имеем в виду, есть привилегия и прибежище меньшинства, причем, исчезающе малого меньшинства, принадлежать к которому большая честь, и вы часть этой чести. Чтобы быть достойными этой чести, придется постараться. Для этого необходимо навести порядок в современной русской литературе и перевести ее из лихорадочного, больного состояния в состояние покоя, ибо как говорил Марк Аврелий «покой не что иное, как порядок внутри». Сегодня пишущему человеку чтобы оказаться на виду, нужны деньги, связи и прочие нетворческие ресурсы. Критики проплачены, рецензенты куплены. Можно написать гениальный текст и разместить его в Интернете, но он так и не дойдет до читателя, потому что рядом с ним, как на бесконечной доске объявлений висят сотни тысяч других текстов, далеко не гениальных и попросту убогих, и найти среди них стоящий текст — все равно, что отыскать иголку в стоге сена. Можно, конечно, победить в каком-нибудь престижном конкурсе, но это из области фантастики. В порядке вещей жестокая борьба за место под литературным солнцем, где все средства хороши. А потому впереди у вас противостояние с потакающими дурным вкусам издательствами с их обоймой набивших оскомину авторов. И самое главное: вы должны возродить художественный отбор, ибо без него литература превратится в стоячее болото…

Так вещал перед аудиторией Филимон Фролоф. Да, да, тот самый Филимон Фролоф, автор «Полифонии» и еще двух десятков завиральных, псевдорассудочных романов, чья атмосферная, как любят нынче выражаться всеядные дилетанты, бессюжетность пришлась по вкусу молодой филологической общественности. Его хотели слушать, его приглашали, и он не отказывался. Вот и сейчас он выступал в питерском педагогическом университете перед будущими филологами. Молодые лица, любопытствующие глаза, немало скептических.

— Мольер говорил: «Писательство похоже на проституцию. Сначала ты делаешь это по любви, затем для нескольких близких друзей, а затем за деньги». И с этим трудно не согласиться. К сожалению, сегодня большинство начинающих писателей мечтает миновать любовь и дружбу и сразу заняться проституцией. Давайте все вместе скажем им так: не узнав любви, вы и в проституции не преуспеете. Не мечтайте о завтрашнем дне, живите сегодняшним, где вы можете еще познать завораживающее состояние вдохновения, которое подобно привидениям приходит ночью и уходит на заре. Заодно станете свидетелем чуда, когда рукописное слово, освободившись от звука, обретает плоть и кровь. Именно это время вы будете с грустью вспоминать, когда литературная проституция сделается вашей профессией, и ваше мнение должно будет либо совпадать с официальным, либо ни на что не влиять, а значит, ничего не стоить. Вы уже не сможете сказать: я принял ваши правила, теперь примите мои — это будет не по правилам. Всему свое время, друзья, всему свое время. Всегда помните, что сказал Экклезиаст: «Я понял задачу, которую дал бог решать сынам человека: всё он сделал прекрасным в свой срок». Иными словами, вещи вокруг вас должны занять свои места, а вы — свое место среди вещей. Так что не спешите расставаться с невинностью…

— А если изнасилуют? — раздался голос с места.

— Тогда рожайте, милая девушка, и считайте, что вам повезло! — не растерялся Филимон Фролоф.

После краткого взрыва смеха, он обратился к аудитории:

— На этом вводная часть закончена. Готов ответить на ваши вопросы.

— Вот вы сказали — полушки, обойма. А сами вы кем себя считаете? — прозвучал первый вопрос.

Фролоф:

— Важно не кем я себя считаю, а кем считаете меня вы. Но я отвечу. Я — протестант. Я по мере сил протестую против нынешнего состояния литературы, к чему и вас призываю.

— А откуда у вас такая фамилия? Или это псевдоним?

— Псевдоним. Если вы читали у меня что-нибудь, то заметили, что в текстах я склонен к странностям. Моя настоящая фамилия — Фролов, и своим псевдонимом я как бы говорю триединое фи всему, с чем не согласен.

— Филимон Григорьевич, а сколько вам лет?

— Вы можете это узнать в Википедии, но я скажу: полных пятьдесят три года.

— Как и когда вы начали писать?

— Склонность к сочинительству я обнаружил у себя еще в школе. Мне нравилось писать сочинения на вольную тему. После школы поступил в технический ВУЗ, где начал тайком писать рассказы, а когда стал работать на заводе, отослал несколько рассказов в «Юность». Времена были суматошные, и по какой-то метафизической причине рассказы приняли. Так пришло признание. Это уже потом под влиянием абсурда российской действительности девяностых у меня сформировался тот стиль, в котором я пишу до сих пор.

— Как вы относитесь к аудиокнигам?

— Лично я их не одобряю. Они превращают читателя в слушателя, а это другой уровень восприятия. Это как если бы вам вместо музыки называли последовательность нот, предлагая превратить их в звуки. Слух дан нам для музыки, глаза — для чтения. По мне нет лучшего наслаждения, чем неторопливое вдумчивое чтение. Впрочем, каждому — свое…

— А к блогерам как относитесь?

— Как к издержкам технического прогресса. А точнее, как к назойливым мухам. Многие полагают, что заведя блог, сразу станут умным. Поэтому среди этой породы людей полно самодовольных невежд. Тем не менее, это не мешает им рассуждать обо все на свете, становясь кое для кого буквально светом в окошке. Послушайте, но если звезды зажигаются, значит это кому-то нужно! Кому? Я тут где-то прочитал про некий ролик, в котором котенок гоняется за мухой. Так вот он набрал восемьсот тысяч просмотров! Это же как надо не ценить время! Вот это и есть потребители блогерского продукта. С другой стороны, человеческая жизнь — это общение. Его не отменить никакими законами и никакими техническими средствами. Одни теряют время с блогерами, другие — с мудростью веков. Повторюсь: каждому — свое…

— Что вы читаете?

— Слежу за содержанием толстых журналов. Держу, таким образом, руку на пульсе современной литературы. И знаете, пульс этот на удивление вялый. Я бы даже сказал уныло вялый. Время нынче непростое, а у авторов одна бытовуха на уме. Также читаю лауреатов всяческих премий, в число коих не всегда попадаю, и пытаюсь понять, за что их награждают. Я тут специально выписал для примера. Где оно тут у меня… — порылся Фролоф в портфеле. — А, вот, нашел! Послушайте:

«В течение многих лет Чагин являлся на службу в одно и то же время и, как мне казалось, в одном и том же виде. Надо думать, одежду Чагин менял, но каждая смена повторяла предыдущую. В любое время года он ходил в темно-сером костюме и такой же рубашке. Серым был и его галстук, который не сразу опознавался, потому что сливался с рубахой. Осенью и весной Чагин носил болоньевый плащ цвета мокрого асфальта, а зимой — темно-серое пальто с цигейковым воротником. Когда вышел роман „Пятьдесят оттенков серого“, я подумал, что так могла бы называться и книга об Исидоре»

По правде говоря, не понимаю, кто и за что наградил эту унылую, серую прозу. Но дело не только в ней. Из нашей литературы исчезла легкость, в ней не осталось виртуозности, напрочь пропал стиль. Все и обо всем пишут одинаково. И это притом, что особенностью и главным достоинством русского языка является его гибкость, вариативность. Бедные французы могут нам только позавидовать. У них мало того что все слова имеют ударение на последнем слоге, так еще и порядок членов предложения ранжирован: сначала подлежащее, затем сказуемое, и после — дополнение. И будь ты хоть академик, хоть лауреат Гонкуровской премии — изволь писать именно так. Их президент Клемансо говорил по этому поводу приблизительно так: «Французский язык прост — сначала подлежащее, за ним сказуемое, а следом дополнение. Кто хочет писать лучше — приходите ко мне». Это что касается стиля. С содержательностью еще хуже: в центре повествования — бесконечные житейские истории разной степени надуманности и с одинаковой моралью: жизнь — штука непростая. О том, как перевирают историю и говорить не приходится. Всегда вспоминаю при этом «Окаянные дни», где Бунин написал: «Раскрылась несказанно страшная правда о человеке. Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит…» Что верно, то верно. Художественная правда — это не жизненная правда. Она открыта для толкования. При этом каждый толкует ее с позиций собственного мировоззрения. Ведь в чем отличие художественного метода от, например, научного? В том, что язык науки максимально однозначный, а художественный язык всегда многозначный. Ученый говорит: стрела времени направлена в одну сторону. Поэт о том же самом: «Тропинка старая уходит в прошлое, но нам с тобой туда дороги нет». Или вот Лев наш Николаевич Толстой: «Время, в отличие от денег невосполнимая энергия: его нельзя ни накопить, ни взять в долг, ни одолжить другому». Ну, и так далее…

— Филимон Григорьевич, как вы считаете, почему сегодня нет писателей уровня Достоевского, Чехова, Булгакова, Шолохова или того же Платонова? Ведь наше время не менее конфликтно, чем их!

— Местами даже поболе, скажу я вам! Скажу больше: нынешние сочинители не дотягивают даже до уровня русских писателей второго эшелона! Кого-то испортил постмодернизм, кого-то показное бунтарство, кого-то самолюбие, кого-то тщеславие, кому-то элементарно не хватает таланта. Я бы здесь обратился к моему любимому Марку Аврелию, чьи размышления о жизни не стареют вот уже двадцать веков. Он написал: «Что улью не полезно, то пчеле не на пользу». Вот и судите сами, кто виноват в том, что пчелы малопродуктивны. С ульев надо начинать, то бишь, с пчеловодов! Вот говорят: тошно поэту во времена, когда он не нужен обществу. То же самое можно сказать о прозаиках. Добавьте к этому, что писателям, как и всем творцам, свойственно выгорать, и сегодня их выгорание происходит катастрофическими темпами, особенно там, где и выгорать-то нечему. Две-три книги, и нет писателя…

— А как вы думаете, писателю необходимо филологическое образование?

— А для чего?

— Ну, чтобы правильно писать…

— Важно писать не правильно, а интересно. Возьмите того же Горького — у него не было даже начального образования, он всему выучился сам, да так что Литературный институт в Москве носит его имя. Только что-то новых Горьких мы не видим. Нет, удел писателя — постоянное самообразование. Ну, хорошо, будем считать, что знакомство состоялось. Теперь по существу: поднимите руки, кто что-нибудь у меня читал.

Подняли руки более половины присутствующих.

— Неплохо, рад! — похвалил Фролоф. — А теперь кому и что понравилось либо не понравилось. Да, пожалуйста! — пригласил он взлетевшую руку.

— Мне понравилась «Вторая жизнь». Понравился прием двойного сна, на который можно списать все сюжетные и фактические несуразности. Там потрясающий финал. Знаете, когда напряжение нарастает и, кажется, вот-вот рядом что-то взорвется! И действительно: молния, гром и… пронзительная тишина… И благодать, как после грозы… Должна сказать, что финалы у вас получаются.

— Спасибо, милая девушка! В самом деле, немного фантасмагории текстам не помешает. Вымысел есть вымысел. Главное, чтобы он способствовал движению. Не знаю, как в политике, а в литературе принцип меньшевика Бернштейна «движение — всё, конечная цель — ничто», по моему мнению, весьма уместен. Терпеть не могу кондовую сюжетность, когда начав читать, уже знаешь, чем дело кончится. Правильные злодеи, правильные герои, правильные поступки, всё правильное. Вообще говоря, если понимать под художественной литературой описание деятельности человеческого духа, сюжет не обязателен. Да, есть причинно-следственная связь, а значит, предполагается развитие, но и перемешав эпизоды, можно добиться эстетического эффекта, который один только и является настоящей целью художественного текста. Эра назидания в художественной литературе — а прочие письменные опусы я литературой не считаю — закончилась. Жизнь героев продолжается за рамками текста, и каждый читатель сам для себя делает выводы из того, что прочитал. Лично я считаю, что настоящая книга это та, которой наслаждаешься как запахом розы, не вникая при этом в строение самой розы. Вот потому я люблю Набокова и не люблю постмодернистов, хотя есть чудаки, которые находят признаки постмодернизма у позднего Набокова.

И, выставив ладонь в сторону взметнувшихся рук, Фролоф добавил:

— Хотел бы особо подчеркнуть, что все, что я вам говорю, спорно и может расходиться с наставлениями ваших преподавателей. Вам решать, как к ним относиться. Да, пожалуйста! — поднял он взъерошенного очкастого парня.

— Насчет эры назидания. Мы ведь будущие педагоги, а педагогический процесс держится на назиданиях. И как тут быть?

— В таких случаях я всегда говорю: нужно нашим Маням, Ваням знать историю свою. Это главное. Но вы правы: назидания — для неокрепших умов. Как только ум окреп, его не свернешь никакими назиданиями. Есть педагогический процесс и есть самообразование, частью которого является чтение. Школа — это святое. Это дверь в большую жизнь, а искусство жить, по словам Марка Аврелия, похоже скорее на искусство борьбы, чем танца. Это справедливо даже для танцевальных училищ. Важно, чтобы семья, школа и книги учили одному и тому же. Тогда и возникает гармония. Разве не так?

— Так. Спасибо.

— Вам спасибо! Да, давайте ваш вопрос! — указал Фролоф рукой на яркую, эффектную девушку.

— Вы сказали про смешение эпизодов, и я сразу вспомнила ваш роман «Ностальгия». Да, так и есть: движение без сюжета. Во всяком случае, в первой части. И еще понравились шараханья героев — что называется, из огня да в полымя. Читаешь, и вместе с ними то в жар, то в холод, и не знаешь, чего ждать. Скажите, вы писали роман на основе чьей-то истории, и если да, то что стало с его героями?

— Нет, это чистая выдумка, возможно, правдоподобная, но выдумка. Что стало с героями могу только предполагать. Они могут эмигрировать, а могут и остаться. Главное, что они нашли друг друга. Знаете, я хотел бы, чтобы читатель знал: у каждого эмигранта своя весомая причина для эмиграции. При этом я говорю не о русофобах, которым вовсе не сочувствую, а о простых людях с конечным запасом терпения, с лимитом на экзистенциальность бытия. Загнанные обстоятельствами в угол, они считают, что там хорошо, где нас нет, но это как у Эпикура: «Многие, накопив богатства, нашли не конец бедам, а другие беды». Всё это, однако, выходит за рамки романа, и о том, что выбрали герои остается только гадать. Но ведь это и хорошо! В неопределенной ситуации снятся вещие сны!

Поднялись несколько рук. Фролоф выбрал из них самую настойчивую и указал на парня с задорным блеском глаз.

— Да, я читал почти все ваши романы. И «Вернуть рассвет», и «Ностальгию», и «Вторую жизнь», и «Обструкцию», и «Имя Бога», и конечно, «Полифонию». Мне нравится ваш стиль — во всяком случае, вы владеете словом получше многих, но многие мысли ваши спорные, весьма спорные. Сужу об этом с точки зрения того, что бы я рекомендовал моим будущим ученикам почитать из современных авторов. Так вот ваш новый роман «Крест России» я бы не рекомендовал…

— Почему?

— Мне не понравилась ваша трактовка исторической роли России. Вы впрямую настраиваете россиян на конфронтацию с Западом.

— Помилуйте! Не так давно этим занималось целое государство под названием Советский Союз! А до него Российская империя! И слава богу, что мы, наконец, спохватились и вернулись к этой самой конфронтации! Вы, может быть, не прочувствовали, к чему привели наши обнимашки с Западом, а я очень хорошо прочувствовал! Слава богу, есть историческая справедливость, которая все расставляет по своим местам!

— И все равно это неправильно! Вы же сами написали, что не знаете, куда деваться от западной культуры!

— Ну, во-первых, это сказал мой герой, которого не стоит отождествлять с автором, а во-вторых, вы же видите — я обо всем пишу прямо и открыто. Темные потеки намеков не для меня. Да, я вместе с моим героем не знаю, как быть с западной культурой, которую нам до сих пор буквально насаждают, в том числе и в школах. Только у меня такое впечатление, что этого не знаю и власти! Они только удивляются, откуда у нас столько инакомыслящих! Да вы посмотрите на количество переводных зарубежных романов! Это же половодье какое-то! И наши доморощенные сочинители стремятся им подражать! Чему подражать? Чужому образу жизни и мыслей? Самое печальное, что литературная зараза подкреплена материальной: «Макдональдс», например, прогнали, а кока-колу и фастфуд оставили…

Возникла напряженная пауза, и Фролоф попытался ее разрядить:

— Нет, я не ретроград и не изоляционист, я где-то даже маоист. «Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ» — я это приветствую. Но давайте не забывать о последствиях. И если брать у них что-то, то общечеловеческое, а не виллы, яхты, банковские счета и пятьдесят оттенков серого

Фролоф обратился лицом к другому флангу страждущих и дал слово явному недоброжелателю. Худощавый, лощеный парень смазливой наружности с развязным видом объявил:

— Судя по роману «Полифония» у вас богатый сексуальный опыт.

— Тогда по вашей логике Набоков был педофилом? — не растерялся Фролоф.

— Не исключено, — улыбался парень.

— Значит, по-вашему, чтобы писать о смерти надо обязательно умереть?

— Не обязательно, но пережить клиническую было бы неплохо.

— Кто еще так думает? — обратился Фролоф к аудитории.

Несколько рук поддержали нахального парня.

— Хорошо, — потер Фролоф лоб и обратился к парню: — Садитесь и спасибо за реплику.

Помолчав несколько секунд, продолжил:

— Уж сколько раз твердили миру, что отождествлять автора с его героями неправильно. Соглашусь, что книга пишется на основе собственного опыта автора. Но кроме опыта есть еще воображение. Опыт и фантазия — вот истинные авторы художественного текста. Да, «Полифония» — мой самый скандальный роман, хотя лично я не вижу в нем ничего скандального. Глупо стесняться соитий. В конце концов, они навязаны нам самой природой, которая дальновидно добавила в них дикого меду любви. В отличие от природы люди делят соития на правильные и неправильные. И это так по-человечески — делить предпочтения пополам! Некоторые критики не захотели понять, что я извлекаю из области запретного и ввожу в художественный оборот то, что давно и с успехом узурпировала порнография. То есть, покушаюсь на чужую собственность. Да, это область самого интимного и сокровенного, что есть между полами. Почему же мы должны стыдиться того, на что нас обрекла сама природа? Разве секс не высшее проявление любви? Да, есть прелюбодеяния, есть излишества, но ведь они в романе не воспеваются, а порицаются! В общем, получилось как с «Лолитой»: Набоков хотел предупредить об опасных уклонах и возможных бедствиях, а его обвинили в педофилии. Ладно, кто там у нас следующий? Пожалуйста, девушка, слушаю вас!

— Я еще хочу сказать о «Полифонии». Сразу говорю: это блестящий роман. Ничего подобного я про это еще не читала. Вы пишете обо всём, в том числе, о прелюбодеяниях и извращениях, пишете, можно сказать, откровенно и бесстыдно, но так, что я ни разу не покраснела! И потом, откуда вы так хорошо знаете женщин? Меня порой даже оторопь брала: ведь я бы на месте ваших героинь поступила бы также!

Фролоф живо обратился в сторону лощеного парня:

— Вот видите, молодой человек: для того чтобы писать о женщинах, мужчине не обязательно быть ею! Так же как для того чтобы написать про сумасшедший дом, не обязательно становиться сумасшедшим. Продолжайте, милая девушка!

— Да я уже, собственно, все сказала… Просто хотелось защитить роман от несправедливых нападок… А роман действительно выдающийся… — села на место покрасневшая девушка.

— Спасибо вам огромное на добром слове, не знаю вашего имени…

— София…

— Ах ты, господи! Сонечка, значит! И как вам понравилась Софи?

— Очень! Но вы правы — она герою не подходит… Только Полина… И еще, — снова встала она. — Мне кажется, это роман не о любви, а о философии любви.

— Вы хорошо сказали, Сонечка! Если роман будут переиздавать, я в новом предисловии сошлюсь на ваши слова. С вашего разрешения, разумеется. Разрешаете?

— Да, конечно! — окончательно смутилась девушка.

По взглядам, которые на нее бросали, можно было предположить, что она здесь вроде белой вороны. Что ж, именно для таких белых ворон Фролоф и писал.

Поднялась рука, и Фролоф дал ей слово.

— Филимон Григорьевич, вы ведь еще французские стихи переводите и, кстати, очень неплохо… — сказала девушка.

— Спасибо, пытаюсь, — вежливо улыбнулся Фролоф.

— Только с французского на русский, или наоборот тоже?

— Нет, только первое. Для второго мне недостаточно французского. Хотя знаете что? Есть у меня крошечный опыт обратного перевода. Если прочитаю, поймете?

— Постараюсь, — вежливо улыбнулась теперь уже девушка.

— Ah, petite pomme da sur petite assiete,

Je m’ennuie de ma femme, je vais vers fillette.

— Ах, яблочко, да на тарелочке, надоела мне жена, пойду к девочке! — пропела девушка.

— Совершенно верно! — улыбнулся польщенный Фролоф. — Извините, другого не держим.

— Филимон Григорьевич, а вы женаты?

— И был, и есть, — улыбнулся Фролоф. — Как говорится, второй брак — это юридическое признание того, что первый оказался бракованным.

— А дети?

— Два сына и дочь.

— А можно необычный вопрос?

— Обожаю необычные вопросы! — широко улыбнулся Фролоф.

— Вас в детстве дразнили?

— Еще как!

— И как именно?

— Ну, во-первых, Филя-простофиля. Очень, кстати, полезная дразнилка. Мобилизует. Я делал всё, чтобы не быть похожим на простофилю. Например, не задавал глупых вопросов, первым дразнился, первым задирал и поднимал на смех. Помогало. А еще была дразнилка, которую запустила одна кудрявая девочка. Мне нравилась эта девочка. До сих пор, бывает, закрою глаза и вижу ее в коротеньком платьице с ее детским голоском, которым она пытается меня уязвить, а на самом деле требует, чтобы я обратил на нее внимание. Она отбегала от меня на несколько шагов, показывала на меня пальцем и кричала: «Фи! Лимон!», и я чувствовал вкус лимона, а в придачу к нему какое-то странное, смущенное чувство. Наверное, поэтому любовь у меня ассоциируется со вкусом лимона… Ах, сейчас бы чаю с лимоном! — раскинул Фролоф руки.

Аудитория оживилась, и Фролоф, ответив еще на несколько вопросов, поблагодарил за внимание и сказал:

— Хочу, чтобы вы помнили: никто не обязан свидетельствовать против себя — это принцип мирской конституции, но не собственной совести.

Его проводили аплодисментами.

Глава 3

— Эх, яблочко, да на тарелочке, надоела мне жена, пойду к девочке… — сидя перед компьютером, мурлыкал Филя Фролов. Мелодия неизвестно почему и зачем всплыла с самого дна его отрочества, где она мирно покоилась рядом с босоногим солнечным летом и голенастой девчонкой в непоспевающем за ее ростом платье. В нее он позже, боясь себе в этом признаться, влюбился. Виной ли тому ранняя неразбериха чувств (впоследствии каждый из них объяснял это по-своему), но они расстались, так и не успев толком полюбить. Вдобавок ко всему разъехались по разным городам — она в Питер, он в Москву — где он через несколько лет женился, а она вышла замуж. У него родилась дочь, у нее сын. Казалось бы, тут и сказке конец, но нет. Помнится, лет в двадцать пять он прочитал «Давай поженимся» Апдайка. Книга наполнила его недоумением: как можно быть нерешительным там, где на кону любовь? Зачем эти бесконечные сомнения и душевные терзания?! Зачем разменивать полновесное золото будущего счастья на медную мелочь постылого долга? И как, любя одну, можно спать с другой? Полное впечатление, что герои обожают страдать! Настоящая антология безволия! Если бы он знал, что его ждет. Было же так: встретившись через десяток лет в городе их юности, они стали любовниками. И началась теперь уже взрослая неразбериха чувств, про которую в народе говорят: бог в чужую жену лишнюю ложку меда положил. Описывать их страдания — только время терять. В следующий раз они встретились через три года и далее продолжали пестовать свое преступное чувство, при каждом расставании осыпая друг друга истеричными любовными клятвами. Вот уж и дети до сознательного возраста доросли, и к сорока пяти годам они, наконец, решили соединиться. Счастье, казалось им, возможно в любом возрасте. И начался мучительный разрыв той паутины, которую они годами плели каждый в своем углу. Он оказался решительнее и, оформив развод, который его дочь, как ни странно, приветствовала, стал ждать встречных мер с ее стороны. Для него так и осталось тайной, почему она вдруг перестала звонить и отвечать на звонки. Возможно, даже блокировала его номер или поменяла свой. Словом, прекратила всякие отношения.

Погоревав, он стал думать, как быть дальше. Мог пуститься во все тяжкие, но вместо этого превратился в печального отшельника. Так продолжалось почти год — своего рода, траур по почившей любви. За это время он постепенно пришел к выводу, что единственный способ заслониться от наваждения по имени Люська — это встретить некую необыкновенную женщину и начать с ней новую, никак не связанную с прошлым жизнь. Поскольку ею могла быть только выдающаяся особа, представить которую можно лишь в мечтах, он с художественным пылом принялся ее сочинять.

Во-первых, она должна быть того же роста, что и Люська. Хотя нет: тогда ее лоб окажется на уровне его губ, и при поцелуе мышечная память будет вспоминать Люську. Пусть будет на несколько сантиметров ниже. Далее: пусть у нее будут такие же длинные, густые и волнистые, как у Люськи волосы, только черные. Лоб пусть будет высокий. Опять незадача: высокий лоб у Люськи. Значит, пусть будет средний. И обязательно гладкий, как у Люськи. Да, конечно, опять напоминание, но не морщинистым же ему быть!

Теперь брови. У переносицы густые и дальше истончаются. И не прямые, не коромыслом и не домиком, а косо ползут вверх. В таком рисунке есть что-то царственное, кошачье. Ну и что, что опять Люська! Но если ее черты заменить на античерты, то получится антикрасота!

Теперь глаза. О, да, глаза — это важно! Глаза — это визитная карточка женщины. Пусть будут широко поставленные, убегающие к скулам. Это придаст им искренность. И обязательно большие. Что значит большие? Это когда верхние веки не наползают, словно сонное облако на радужный диск. Иначе такие глаза можно упрекнуть в скрытности. Прищуренные они и вовсе выглядят угрожающе. Кроме того, верхние веки должны быть как можно ближе к бровям, но при этом не выглядеть запавшими. Ну и, разумеется, нижние веки не должны быть верхней частью распухших мешков. Словом, веки должны знать свое место, быть тонкими, почти прозрачными и не щуриться. Ресницы длинные, густые и черные — это вам каждый скажет. Радужки серые, с голубоватым отливом — большие, ясные, красноречивые, но не лишающие яблок возможности им оппонировать. Зрачки черные, бездонные, с искрой.

Переносица не широкая и не узкая, а прямая и ровная, как естественное продолжение лба. Лоб словно питает нос. Иначе кажется, что лоб сам по себе, а нос растет, откуда и куда ему вздумается. Нос женщины — трубадур ее породы, а значит, характера. Ровный, как горный хребет с крутыми покатыми склонами. Кончик носа — не шире переносицы. Ноздри маленькие, узкие, сжатые. Про такой нос говорят — резной. А дальше начинается детская обидчивая припухлость верхней губы. Сама верхняя губа есть уменьшенная копия лука Афродиты, нижняя — волны, которая вынесла ее на берег. Подбородок мягкий, выпуклый, красиво очерченный. Скулы малозаметные, щеки гладкие, ровные. Маленькие розоватые ушки.

Кого-то ему этот портрет сильно напоминает. Ну, конечно, Люську! Нет, это невыносимо! Это похоже на наваждение! И так из раза в раз. Все его художества сводились к одному знаменателю, а из-под пера выходили мрачные, обреченные на расставания истории. И было в них что-то от «Темных аллей».

И вот через год угрюмого одиночества он отправился в соседний супермаркет. Пошел туда за чаем. А еще за хлебом, сыром и маслом. Это то, чем он питался по утрам после того как его бросили. Что было дальше, он описал в своем рассказе «Чай вдвоем». Вот этот рассказ:

«Придя в магазин, я пошел вдоль стеллажей и, проходя мимо винного отдела, увидел гибкую, узкобедрую красавицу самого раннего бальзаковского возраста, рассматривавшую ряды красных вин. На ней платье — сложная смесь винных этикеток из черного, фиолетового, сиреневого, красного и белого, и тонкая бежевая кофта. У нее пышные, светло-русые, длинные и шелковые волосы. Я остановился в двух шагах и сокрушенно сказал:

— Сколько живу, а в красных винах так ничего и не смыслю!

Незнакомка покосилась на меня и, помолчав, ответила с иронией:

— Тогда уж пейте водку. Там и смыслить ничего.

— Водка — это муза прозы, — возразил я, — а поэзия живет в вине. Вот послушайте:

Гроздей пьянящий запах вьется,

Желаньем полнюсь я, что рвется

С глубин языческих восстать…

— О, да вы поэт! — с усмешкой и сдержанным интересом посмотрела на меня незнакомка. Смотри, смотри, красавица — я безупречен! Когда-нибудь я прочитаю тебе продолжение:

По гроздьям мы, моя крестьянка,

Давай покатимся, вакханка,

Как среди груды лепестков.

Сожму тебя объятьем смелым,

И, содрогаясь телом белым,

Раздавишь нежный дар богов… *)

— Так вы поможете мне выбрать что-нибудь этакое? — спросил я.

— Ну, не знаю… — замялась она, — я и сама не очень в этом смыслю. Хотя, что тут думать: берите подороже — не прогадаете!

— А какое возьмете вы?

— Я, пожалуй, возьму вот это… — неуверенно тянется ее рука к одной из бутылок.

— Ну-ка, ну-ка! — перехватываю я бутылку и вспоминаю уроки одного моего знакомого — большого поклонника французских вин. — Так, посмотрим… Так, урожай две тыщи шестнадцатого… Так, Мерло, Каберне Совиньон и Каберне Фран… Логично: каждый сорт в отдельности имеет свои достоинства и недостатки, и стало быть, это смелая попытка умножить их плюсы и минусы на три. С точки зрения математики такое действие смысла не имеет, но у виноделов своя математика. Это все равно, что смешать в одной бутылке отца, сына и святого духа. Стоит взять даже из любопытства. Не знаю, как вы, а лично я люблю Каберне Совиньон. По крайней мере, сразу понимаешь, что пьешь солидное, основательное вино с градусами. Терпкое, насыщенное, с заметным ягодным привкусом. Другое дело — Мерло: фруктовые тона, легкость, летучесть. Это как духи вечерние и дневные…

— А говорите, не разбираетесь! — язвительно улыбаясь, перебивает меня незнакомка.

— Признаюсь — разбираюсь. Просто ужасно захотелось с вами познакомиться…

— А это ничего, что я замужем? — с напускной строгостью говорит она.

— Нет, вы не замужем, — возражаю я. — Иначе бы вы выбирали не вино, а водку. Для мужа. А раз вы выбираете вино, значит, решили посидеть с подругой и пожаловаться ей на жизнь.

Она насмешливо улыбается:

— Надо же, какой вы догадливый!

От нее исходит тонкий, едва уловимый аромат духов.

— Я и в духах разбираюсь, — говорю я. — Вот ваши, например, называются «J’adore…»

— Откуда вы знаете? — с трогательным удивлением вскидывает на меня глаза незнакомка.

Еще бы мне не знать: отступница обожала «J’adore»!

— Нет, нет, я только этот запах и знаю! — улыбаюсь я. — И еще знаю, что это духи для строгих, интеллигентных женщин, которые обожают, когда их обожают!

На вид ей лет тридцать пять. Как раз по мне, сорокашестилетнему. Мы идем к кассе, и я говорю:

— Меня Александром зовут, а вас?

— Лена… — опустив глаза, отвечает моя красавица.

Мы выходим из магазина и останавливаемся.

— Вы извините, — говорит она, — но мне надо идти, у меня дела…

— Да, да, понимаю! — тороплюсь я. — Можно, я вам позвоню?

Она задумывается и говорит:

— Ну, хорошо. Вот вам мой телефон, — и диктует номер. Я словно пес заглатываю его на лету, и челюсти памяти намертво смыкаются за ним. Уже потом, гораздо позже она признается, что в тот первый раз я ей не глянулся — ну, совершенно!

Через два дня я звоню и представляюсь:

— Это Александр. Позавчера. В магазине. Помните?

— А, Александр! — восклицает она. — Помню, помню!

И мы договариваемся встретиться завтра в семь вечера у памятника Пушкину.

На следующий день в половине седьмого я с цветами возникаю перед бронзовым поэтом и полчаса мозолю ему глаза. Возникнув у меня за спиной, Лена окликает меня:

— Здравствуйте, Александр!

Я стремительно оборачиваюсь и вижу ее. На ней джинсы, белая блузка, а волосы собраны на затылке в узел. Девчонка, да и только! Мы отправляемся вдоль Тверского бульвара на разведку в наше прошлое. Сведения удается добыть самые скудные: ей тридцать семь, она разведена, и у нее шестнадцатилетний сын. Живут с ее матерью и отцом в большой четырехкомнатной квартире. Заведует современным архивом в научно-техническом институте и водит дружбу с докторами электронных наук. К сожалению, беременность не позволила ей окончить институт, но в утешение ей достался любимый сын. С мужем разошлась пять лет назад. Рассказывает она осторожно, даже нехотя. Будто выставляет себя на продажу и заранее сомневается в качестве товара. И в самом деле — развод, сын. Не каждому это понравится, видимо, считает она, обладательница горького опыта. Кто его знает, этого с Луны свалившегося Александра! Вот сейчас выслушает, улыбнется, скажет: «Приятно было познакомиться!», да и был таков! Мужчина, мужчина, цветы забыли!

А мне она нравится все больше! Чтобы подбодрить ее, я поднимаюсь в верховья моей памяти. Развод и двадцатидвухлетняя дочь уравновешивают наши изъяны, и я веду ее, ободренную, в ближайший ресторан. Видимо, жизненные незадачи заставляли ее искать ответы в книгах, потому что она приятно начитана, и к концу вечера я от нее в полном восторге.

Я провожаю ее до дома в двух шагах от «Тургеневской» и прошу о следующем свидании. На следующий день мы встречаемся вновь и снова бродим вдоль Тверского бульвара. Затем ресторан и оживленные и непринужденные выдержки из собрания сочинений на тему «Моя прошлая праведная жизнь». Даже если сочинения эти питались вымыслом, все равно они хороши. Я провожаю мою Элен домой и предлагаю поехать завтра куда-нибудь за город. Она, как ни странно, соглашается.

Ей неизвестен род моих занятий, и когда я усаживаю ее в черный джип, она откровенно восхищена:

— Никогда не ездила в такой роскошной машине! Кем вы работаете?

— Да так, — говорю, — торгую понемногу…

Я отвез ее к верховьям Москвы-реки, и мы провели там чудесный солнечный день. Увидев ее в купальнике, я восхитился: никакого жеманства, ни ложного стыда. Вечером я в целости и сохранности вернул ее под родительский кров. Уже позже она с неизжитым удивлением вспоминала: «До сих пор не понимаю, как я согласилась с тобой поехать! Два дня знакомы, и сразу в лес! А вдруг ты оказался бы маньяком?»

Последующие три дня мы прогулками и беседами крепили наше знакомство. На четвертый день я пригласил ее домой. Мы пили на кухне вино, и она выглядела смущенной. Затем мы прошли в гостиную, сели на диван, и я включил телевизор. Как-то само собой вышло, что я взял ее за руку, и когда она ее не отняла, обнял. Она не возражала, и я ее поцеловал. Она ответила, я подхватил ее на руки и отнес в спальную. Не глядя друг на друга, мы разделись и забрались под одеяло.

Нагота — вот истинная суть человека. Сведите вместе одетых мужчину и женщину, и они, не зная, чем заняться, будут говорить в лучшем случае о высоком, в худшем — о погоде. Но заставьте их обнажиться, и они тут же займутся тем, для чего созданы — любовью. Человек создан для любви, а не для мирового господства. Свое истинное назначение мы скрываем под одеждой. Обнаженный человек — добрый человек. Все беды на свете от хорошо одетых людей.

Я наспех обследовал ее подрагивающее тело и, еле сдерживаясь, скользнул в замершее устье. Находясь в предсудорожном состоянии, успел спросить: «Можно?», и она, взмахнув ресницами, торопливо ответила: «Да!» Когда все закончилось, она встала и пошла, нагая, в ванную. Когда она вернулась, я сказал:

— У тебя бесподобная фигура!

Она улыбнулась и легла рядом. Вскоре я испытал ее более обстоятельно, и ее здоровый, целомудренный отклик меня восхитил. Тихое торжество наполнило комнату.

С тех пор так и повелось: я готовил ужин, она приходила часов в семь, мы ужинали и, нацеловавшись, ложились в постель. В промежутках между жаркими схватками она смотрела телевизор, а я, повернувшись к нему спиной, отдыхал у нее на груди. Случалось, что и засыпал. И если я щедро и бескорыстно делился с ней нежностью, то Элен вела себя сдержанно и воли чувствам не давала. Неужели моя пуганая красавица так обожглась о молоко своего бывшего мужа, что теперь дует на мою живительную воду? В девять часов начинались вечерние новости, и она говорила, что ей пора. Я умолял ее остаться, но она, улыбаясь, отвечала: «У бога дней много!» — присказка, которую я, в конце концов, возненавидел. Я неохотно отрывался от тепла ее груди, мы одевались, и я провожал ее домой — ночевать у меня она решительно отказывалась.

Постепенно выяснились подробности ее жизни. Муж, четырьмя годами ее старше, был сыном добрых знакомых ее родителей. Как это часто бывает с интеллигентными девушками из хорошей семьи, ее подвели доверчивость и неопытность. В девятнадцать лет она увлеклась им — по сути вздорным и недалеким фанфароном. Почему-то именно такие мужчины кажутся неопытным девушкам самым надежным плавучим средством в бурном море жизни. Она вышла за него замуж в двадцать, а в двадцать один родила, и сегодня уверена, что таким образом муж вполне сознательно лишил ее возможности окончить институт, чтобы не быть рядом с ней вечным десятиклассником. Он любил ее, но странною любовью: пять лет назад, подрабатывая извозом, он подвез некую пышнотелую нимфу, которая бóльшую часть времени обитала в лесах Подмосковья, а в тот день приехала по делам в Москву. Венециановская мечта с пшеничной косой и пышной грудью, она сбила его с семейного круга и поселилась в его квартире. Обманутая и брошенная, Элен потеряла веру в мужчин и жила в таком безверии последние целых пять лет, пока я не захватил ее врасплох.

Тешу себя надеждой, что ей со мной было хорошо. Она познакомила меня со своими приветливыми родителями и сыном — немногословным, хмурым юношей. Видимо, моя роль возможного отчима его не радовала. Мы с его матерью ходили в театры, в кино, в гости, бродили по Москве, заходили в музеи и магазины, выезжали на выходные за город, искали и не находили ни малейшего повода для ссоры. Все выходные и праздники были наши, почти все вечера мы заканчивали в постели. Я был неутомим, она — отзывчива и безотказна. Дни следовали с восхитительным разнообразием, и через полгода я поймал себя на том, что безумно ревную Элен к ее бывшему мужу.

Однажды в середине мая мы были в Измайловском парке и пили чай на открытой веранде, когда пошел мелкий дождь. Мы сдвинули стулья, водрузили над собой зонт, прижались плечами и сидели, переглядываясь и улыбаясь, охваченные томительным, сладким чувством.

— Чай с дождем, — сказала она.

Я поцеловал ее и попросил:

— Выходи за меня замуж.

— Зачем тебе это? — удивилась она.- Ведь нам и так хорошо!

И когда я сказал, что не могу без нее жить, с неспешным достоинством согласилась.

С тех пор мы вместе, и всё у нас основательно и всерьез. Немаловажно, что наши дети признали наше право на счастье. Сомневаюсь, что так было бы у меня с женщиной, которая от меня отвернулась. Это, знаете ли, все равно, что тащить баржу против течения. Отречение — категория скорее философская, чем нравственная. Это событие, делающее исход истерической любви таким же, как исход истерической беременности: в один прекрасный день вы просыпаетесь и понимаете, что здоровы. Надо только вовремя проснуться»

В этом рассказе всё правда, кроме джипа и торгового бизнеса. На самом деле у Фили подержанный «Ниссан» и должность начальника отдела в корпорации силовых машин. После женитьбы он переехал из своей доставшейся ему после размена однокомнатной квартиры в ее четырехкомнатную, а еще через год у них родился сын, названный в честь ее отца Виктором. Сегодня Фролову пятьдесят три, и он определенно переживает вторую молодость, подтверждая тем самым, что «любви все возрасты покорны».

Глава 4

До дома Фролоф добрался около восьми вечера. Во дворе молча и кучно горбились машины. Он с трудом нашел просвет, втиснул туда свой «Range Rover» и поднялся к себе на четвертый этаж.

— Как день прошел? — вышла в прихожую жена.

— Устал немного, — ответив на заботливый поцелуй, сообщил Фролоф.

— Ты ужинал?

— Да, забежал тут в одно место…

— Тогда садись пить чай.

— Чай с дождем…

— Почему с дождем?

— Сам не знаю. Просто пришло на ум, — обнял Фролоф жену. — Чай с дождем, чай вдвоем. Это так по-английски. Филимон и Николетта пили чай в начале лета. Чувствуешь консонанс? — скользнула его рука пониже пояса халата.

— Чувствую… — закрыв глаза, замерла жена.

— Вот за это я тебя и люблю, — скользила его рука по податливой глади халата.

Сократив ее имя с Вероники до Ники, он забавлялся тем, что лепил из того, что осталось забавные, подходящие его настроению производные. Мог даже назвать ее Николяхой.

— Как там Артемка? — стараясь продлить единение, спросил он.

— Мать говорит, все нормально… — нежась в объятиях, забормотала она. — Сегодня ходил с дедом на рыбалку… С мальчишками местными в футбол играл… Хвастается всем, что осенью в школу пойдет… Дед в восторге, как он плавает… Видишь, бассейн на пользу пошел… — длила она тактильное блаженство.

Фролоф целовал ее изнывающее в любовном томлении лицо и, добравшись до губ, прилип к ним. Рука его к тому моменту потеряла всякий стыд.

— Всё, Филюша, всё, — оторвалась раскрасневшаяся жена. — Ты же знаешь, мне сейчас нельзя…

— Знаю… — пробормотал возбужденный Фролоф.

— Как лекция прошла? — поправляя волосы, спросила жена, когда они устроились за столом. Не размениваясь на мелочи, она всегда спрашивала по существу.

— Ты знаешь, неплохо. Молодая элитная аудитория, настроение накатило, и вообще, захотелось правды. Ну, я и наговорил немного лишнего…

Жена вопросительно на него взглянула, и Фролоф усмехнулся:

— Боюсь, кое-кому не понравится. Скажут: пишет одно, говорит другое. Раздвоение личности, однако…

— Пусть говорят, — уронила жена. — А лучше пусть попробуют что-нибудь написать. Хотя бы на деревню дедушке…

Фролоф благодарно дотронулся до ее руки:

— Спасибо, Никуша! Ты сегодня просто прелесть! Немного бледная и черты обострились, как в наш медовый месяц…

— Это, наверное, от месячных… — смутилась жена.

— Бедняжечка моя! Вот ляжем, и я тебя обязательно пожалею! — сложились в плаксивую трубочку его губы. — А ты меня пожалеешь?

— Пожалею… — порозовев, отвела глаза жена.

Когда потом в постели, исполнив обещанное, она спрятала лицо в основании его шеи, он обнял ее и сказал:

— Спасибо тебе, моя скромница! Ты же знаешь, я в долгу не останусь. Вот поправишься, и верну тебе сторицей. Хорошо?

Вместо ответа ее губы оставили на его шее липкий поцелуй. Он ткнулся губами в ее волосы:

— Знаю, ты делаешь это через стыд и завидую тебе. Стыд есть душа нравственности, а у меня с ним дефицит…

— Не думай об этом, — обратила она к нему лицо с влажными грешными губами. Он накрыл их ртом, втянул и долго не отпускал. Когда же отпустил, заговорил:

— Ты ведь знаешь, концептуальная бессюжетность — мой конек, но сегодня после лекции мне пришла в голову мысль… Мне привиделась книга, где герой, никому не известный сочинитель, бичует власть, невзирая на чины и звания. Ради тех, кто меня сегодня слушал, бичует…

— И?.. — подала голос жена.

— И я подумал, а не попробовать ли себя в политической драме? Вдруг получится!

— Филюша, по-моему, это плохая идея. Не то сейчас время, чтобы воевать с властью…

— Но, Никуся, я не собираюсь воевать с властью, власть — это святое! Я не против власти, я против тех, кто к ней примазался! Ты посмотри, из-за азиатов по Питеру стало страшно ходить! Нет, я не за себя боюсь! Я боюсь за нашего сына, за внука, за тебя!

— У нас и своих дикарей хватает…

— Это так, но ведь какая-то падла из власти их сюда завезла и вряд ли по недомыслию! В общем, как всегда: пока одни у нас сопли жуют, другие этим пользуются…

— Филюша, русская литература весь девятнадцатый век только тем и занималась, что обличала власть. Чем это закончилось, сам знаешь. Сегодня парадигма изменилась. И потом, Полынову это вряд ли понравится. Ему нужен твой проверенный временем дискурс, а новый — это всегда риск. Читатель может тебя не понять.

— Такое должен понять…

— Филюшенька! — прижалась к нему жена. — Утро вечера мудренее. Давай завтра об этом поговорим, хорошо?

— Хорошо, — поцеловал он ее.

— У меня сейчас одно на уме… — пробормотала Ника.

— Что именно?

— Чтобы этот тампонаж поскорее закончился…

— И что?

— Что, что… Соскучилась, вот что…

— Ах ты, моя скромница! — стиснул ее Фролоф. — И тебе не стыдно?

— Конечно, стыдно. До сих пор стыдно. Такая уж я дура…

Последовало взаимное и бурное изъявление чувств. Фролоф попытался ее ласкать, но она остановила:

— Не надо, мой хороший, а то я не засну…

После чего уложила голову на плечо мужа и пожелала ему спокойной ночи.

Для Фролофа это был второй брак. Первый раз он женился в двадцать три на однокурснице. Вернее, она его на себе женила, после того как он с ней на пятом курсе переспал. Пришел к друзьям в общежитие и в коридоре столкнулся с ней. Неподдельно обрадовался: она всегда ему нравилась. И не столько незаносчивой красотой, сколько мягкой, непререкаемой внутренней силой, которой так не хватало ему самому. К тому же ему казалось (или только казалось?), что она с первого курса странно, с напряженным интересом на него поглядывает. Она пригласила его в гости, и он зашел вместе с ней в чистую, уютную, на три постели комнату с легким дурманом девичьего душка. Она угостила его чаем, в ответ он по секрету признался, что пытается писать. Она искренне удивилась, попросила что-нибудь почитать, и он обещал. Ушел от нее приятно возбужденный. На следующий день в институте сунул ей тайком три отпечатанных листка, а назавтра она, подойдя к нему в перерыве, сообщила: «Неплохо, Фил, совсем неплохо! Есть что-нибудь еще?» Он принес, и ей снова понравилось. За этим последовало сближение: они приоткрыли друг другу свою прежнюю жизнь, и выходило очень похоже — только у нее в провинциальном городе, у него в Питере. Среди прочего он снисходительно помянул свою первую школьную любовь, она иронически свою. Через месяц он осмелел и пригласил ее к себе. Она пришла в его квартиру, где кроме него никого больше не было. «И не будет до завтра» — сообщил он между прочим. Потом они пили чай, и он рассказывал, с чего начиналось его увлечение литературой. О сочинениях на вольную тему и о зарубежных романах, с которыми надеялся познать тайны мастерства. О том, как вникал в стиль превозносимого на все лады Джеймса ихнего Джойса, как путаясь в ирландских именах, топографии и старомодных манерах героев, с трудом одолел «Портрет художника в юности» и тут же забыл; как читая Фаулза, испытывал сильное раздражение от той искусственной глубины, от той глубокой ямы, которую автор вырыл на его, Фролова, общеобразовательном пути. Живопись у него изображалась художественной истиной в последней инстанции, а герой — похабный, вздорный старик, ее носителем. Не удивительно: сильнее всего раздражает то, чего мы не понимаем. «Да, в моей квартире не висят картины Пизанелло, Ван Гога или кого-то еще из их чокнутой братии, — блистал эрудицией Фролов, не ставший еще к тому времени Фролофым. — Зато в моей комнате стоит пианино. А это будет посильнее вашей живописи!» К слову сказать, несмотря на все его последующие попытки сближения, живопись так и осталась холодна к нему. «Как бы то ни было, темная материя сублимированного бессознательного захватила меня» — закончил Фролов и выжидательно уставился на Людмилу, как звали однокурсницу. Она неожиданно встала, взяла его за руку и повела в комнату, где находилась широкая супружеская кровать его родителей. Там она к его изумлению молча разделась, откинула покрывало с одеялом и легла. Она оказалась девственницей, он — девственником. После смущенной, косноязычной паузы, в течение которой он поменял запятнанную кровью простыню, они соединились уже более основательно. После он долго и с чувством ее целовал, а потом попросил выйти за него замуж. Она с достоинством согласилась. Его родители приняли ее как родную, она быстро обжилась, и всё бы ничего, но если взять, как это принято у нормальных людей, за аксиому, что для невинной новобрачной секс становится краеугольным камнем новой жизни, то в их случае эта аксиома опровергалась напрочь: секс, как впрочем, и само замужество, был ей не то чтобы в тягость, но определенно не в радость. Она отдавалась, будто снисхождение делала. Тем не менее, диплом защищала, будучи уже немного беременной.

В положенное время родился сын, и отцовство мало того что заслонило от Фролова напасти той поры, так еще и освободило от завалов неуверенности и самоедства чистый, незамутненный родник творческой энергии, которая в одночасье овладела им. Именно тогда он написал свой первый и, как он до сих пор считает, самый искренний, самый романтичный и стильный роман «Вернуть рассвет», посвятив его, к слову сказать, жене, которой материнство определенно пошло на пользу. Она словно признала за мужем право на свое тело (но не на сердце, как потом оказалось). Быстро выяснилось, что секс — это искусство, в котором оба они были зелеными новичками. Он поспешил приобрести одно из бесчисленных любовных руководств, которые к тому времени заполонили летучие книжные лотки. Вместе они начали штудировать многовековой опыт любовных утех, и в их постельный обиход вошли жалобные постанывания, сбивчивое дыхание, энергичные пришлепывания, изнывающие стоны, бледно-розовая испарина, протяжные повизгивания и томная признательность — словом, всё то, чего им так не хватало. Результатом стало ее признание в любви — первое со времени их близости (!). И это при том, что его дежурной присказкой все эти годы было: «Ты же знаешь, как я тебя люблю…»

Так продолжалось шесть лет, и в год своего тридцатилетия она изъявила желание посетить город своей юности. Посетила и, вернувшись оттуда, неделю исправно ему отдавалась, затем пыл ее изрядно поубавился, и через месяц она объявила, что беременна и что хочет оставить ребенка. Он не возражал, и в положенный срок родилась девочка. Он был вне себя от радости. Надо сказать, что к тому времени его литературные дела пошли в гору, из Фролова он превратился во Фролофа и стал много разъезжать. Возвращаясь из поездок, стал замечать в жене перемену. Вместо сближения она стала от него отдаляться. В ответ на вопросы либо отмалчивалась, либо раздраженно кидала что-то невразумительное. Вдобавок она к нему охладела, да так, что их до неприличия редкие соития становились для обоих пыткой. Она постоянно изыскивала предлоги для поездок в Москву, откуда возвращалась замкнутая и задумчивая. Нетрудно представить, как его раздражали и утомляли перемены ее настроения. Тем не менее, детей он любил, и заботой о них заслонялся от семейной неустроенности. Первый раз он изменил в тридцать пять, и было это в Саратове. Пришлось уступить одной назойливой поклоннице. Ночной гостиничный секс сделал его скорее философом, чем грешником, и вместо угрызений совести он почувствовал душевное облегчение. Сказал себе: каверзам судьбы надо уступать, а не противиться. И с тех пор уступал, где бы и когда бы они его не настигали. Делами жены не интересовался, к своим не допускал. Впрочем, она жила своей отдельной замкнутой жизнью, и все что им требовалось — это соблюдать маломальские приличия в присутствии детей. Жена о разводе не заикалась, хотя он нутром чуял, что у нее есть любовник. Он в свою очередь сказал себе, что будет тянуть до последнего. В конце концов, жена его шашням не мешала, писать он мог дома и на даче, дети любили его, договор с издательством обеспечивал перспективу, в средствах был не стеснен — чего же боле? Что касается вероятного любовника жены, то вот как судит об этом герой одного из его романов того времени:

«Говорят, что своему мужу изменяет каждая третья женщина. Свечку не держал, но, думаю, их гораздо больше. Уж если черт попутал даже Тину (героиня романа „Полифония“), то остальным, что называется, сам бог велел. Не поскупимся и прибавим к четверти неудовлетворенных столько же разочарованных, и выйдет, что по самым скромным подсчетам изменяет каждая вторая. А если учесть, что другая половина изменяет мужьям в мечтах, это означает только одно: верных жен на свете не осталось»

Накануне своего сорокапятилетия он встретил Веронику. Она только что поступила в издательство и стала его персональным редактором. Бездетная, разведенная и на пятнадцать лет младше, она жила профессией и в первую же встречу поразила Фролофа своей беззащитной деликатностью. К ней нужно было приблизиться, и тогда ее избегающая косметики красота делала ее неотразимой. Ах, эти неискушенные, доверчивые глаза, от взгляда которых хотелось творить добро! Стройная, затянутая в деловой костюм фигурка и наплывающая походка. Фролоф долго недоумевал, как бывший муж мог от нее отказаться. Однажды не выдержал и спросил:

— Вероника, я смотрю на вас и не понимаю, как вас, такую красавицу, муж от себя отпустил?

— Я сама ушла, — был быстрый ответ.

Он только потом узнал, что она не могла иметь детей. По мнению некоторых мужей это лишает семейную жизнь смысла.

Через месяц Фролоф вынужден был признать, что влюбился. Влюбился намертво, беспощадно и, как ему казалось, безнадежно. Любовь его была совсем не похожа на студенческое помрачение. Однажды они задержались допоздна, и Фролоф вызвался подвезти ее до дома в Дачном. Она не возражала. Направляя разговор в нужное русло, он намерено ехал кружным путем, наслаждаясь ровными переливами ее голоса и нежным, едва уловимым ароматом духов. Доведя ее до подъезда, сказал:

— Вы ведь знаете, Вероника, что я женат. Но всё идет к разводу. И если вы дождетесь, я попрошу вас стать моей женой, потому что люблю вас. Вам решать, можно ли верить такому человеку, как я.

— Хотите чаю? — улыбнулась она.

— Хочу, как никогда! — расцвел он.

Он ушел от нее в девять утра. Она поразила его органичным целомудренным невежеством. В постели она вела себя так, будто только вчера лишилась невинности. Это возбуждало, умиляло и требовало особого обхождения. Он утопил ее в нежных, деликатных ласках, и когда дело дошло до главного блюда, они отведали его: он, как и положено гурману, истово и неспешно, она — с любопытством иностранки, пробующей чужую кухню. Судя по всему, подслащенное, пресноватое блюдо ей понравилось. После она пристроилась к нему, с облегчением вздохнула и пробормотала:

— Я люблю тебя…

— Верунюшка, ты, по сути, моя первая и последняя любовь. Спасибо, что поверила. Вот увидишь, ты не пожалеешь.

Он рассказал, что у них с женой. Заключил словами:

— Уверен, у нее есть любовник, и если я с этим мирюсь, то только потому, что сам не безгрешен. Вернее, был не безгрешен. Но мои грехи от несуразности нашего сожительства. Я хочу, наконец, с этим покончить и зажить спокойной семейной жизнью. Хочу бросить мой мир к твоим ногам. Ты, Никуша, женщина не от мира сего. Обмануть тебя — значит, обмануть небеса, а они такого не прощают…

В двадцать четыре она поторопилась выйти замуж за однокурсника. Думала, по любви, оказалось, по ошибке, и поняла она это в первую же брачную ночь. Едва не сбежала среди ночи от его грубой, ненасытной настырности. Все три года, что они были вместе, она как могла, отбивалась от его домогательств. Если близости было не избежать, ложилась на спину и занимала оборону. Какие там оргазмы — отвратительные судороги! Она только сегодня впервые и узнала, как это прекрасно. В общем, не годы, а дурной сон. Противно и стыдно вспоминать. Слава богу, обошлось без детей.

За всю ночь Фролоф так и не решился приобщить ее к чему-то большему, чем неофитовое миссионерское покачивание. И, забегая вперед, надо сказать, долго еще не решался. Почему? Да потому что с ней он переживал тот самый восторг и пламень, о котором писал Пушкин. Будучи сыт по горло случайными вакханками, он был «мучительно счастлив» смиренницей своей, что отдавалась ему «нежна без упоенья, стыдливо-холодна», рождая в нем смесь умиления с блаженством.

Когда прощались, она вдруг сказала:

— Имей в виду: я не могу иметь детей. Так что лучше буду твоей любовницей…

Он не выдержал, по-медвежьи стиснул ее и завладел набухшими от всенощных поцелуев губами. Когда же отпустил, сказал:

— Нет, ты станешь моей женой. И если захочешь, можем кого-нибудь усыновить или удочерить.

Три месяца они пребывали в нирване выстраданного блаженства. И вот однажды, придя к ней, он нашел ее растерянной и даже испуганной.

— Что? Что случилось? — побледнев от страха, схватил он ее за плечи.

— Ничего не понимаю… — забормотала она со слезами на глазах. — Это чудеса какие-то… Я беременна…

Он едва не задушил ее в объятиях. Потом подхватил на руки и потребовал:

— Рассказывай!

И она рассказала ему про непонятное недомогание, про слабость и тошноту, про то, как сообщила об этом матери и та велела ей бежать к гинекологу, как в полном недоумении явилась к врачу и как едва не упала в обморок, когда услышала, что беременна уже почти два месяца. Сначала даже радоваться не могла — настолько это было неожиданно и невероятно.

— Мы же с ним три года жили, и ничего… Он проверялся, я проверялась — всё нормально, а беременности нет… — бормотала она. — В конце концов, он сказал, что виновата я, и я ушла. С тех пор ни с кем больше не была и привыкла к мысли, что бесплодная… И вот тебе пожалуйста…

— Он тебя обманул. Проблемы у него. Но какой же мужик в этом признается…

Они легли, и он, преодолев ее милое, растерянное сопротивление, впервые зацеловал лоно, в глубине которого прятался их малыш. Что за радость слышать, как стихают ее жалобные мольбы, уступая место сначала неуверенным, а затем все более крепнущим удивленным стонам. Вот она содрогнулась — раз, другой, третий, затем выгнулась и зависла на несколько секунд в любовной агонии. Ослабнув, рухнула на постель и раскинула руки. Он лег рядом, и она, уткнувшись пунцовым лицом в его крепкое плечо, простонала:

— Боже, стыдно-то как…

Он блаженно улыбался, и она обреченно спросила:

— И теперь так будет каждый раз?

— Только когда ты сама этого захочешь… — улыбался он.

— Значит, как обычно уже нельзя?

Он успокоил ее, сказав, что пока можно смело заниматься этим еще несколько месяцев. Можно даже на девятом месяце, но очень осторожно.

— Слава богу! — облегченно выдохнула она. — А я уж думала, мне конец… Это же все равно что перестать дышать… Нет, правда, Филюшка, я за три месяца уже так привыкла! Быть с любимым мужчиной — это такое наслаждение, о котором я раньше даже не догадывалась! Я же после этого весь день счастливая хожу! А теперь буду вдвойне счастливая… Нет, втройне! Нет, в десять раз счастливее!

Он молчал от перехватившей горло нежности, и она, не слыша ответа, вдруг горячо произнесла:

— Нет, ты не думай — если ты против, я ребенка могу и одна вырастить!

Ее смирение на пороге долгожданного счастья огрело его как кнутом. Он опрокинул ее на спину, навис над ней и, глядя в трогательно беззащитные глаза, внушительно произнес:

— Тебе не стыдно так говорить? Ты же видишь — я на седьмом небе от счастья. Я завтра же потребую развод. Считай, что я уже твой муж, а у ребенка — моя фамилия.

И, поцеловав, обошелся с ней нежнейшим образом, после чего улегся на спину, вернул ее в объятия, и она притихла у него на груди. Два счастья в один день. Тут хватило бы и одного, чтобы залить грудь любимого тихими счастливыми слезами. Он со своей стороны подивился тому, какие бездонные запасы нежности таятся внутри него. Таким самоотверженным и доверчивым женщинам, сказал себе Фролоф, нужен надежный муж, и он им станет.

Придя на следующий день домой, он сказал жене:

— Слушай, давай, наконец, разведемся.

— Да! Давно пора, — тут же согласилась она.

Решительный и обоюдный консенсус лишь подтвердил ветхость их брачных уз. По этому поводу они достали бутылку вина и проговорили часа два. В числе прочего он заметил:

— Всегда был уверен, что у тебя есть любовник.

— Да. И очень давно, — спокойно подтвердила она.

— Интересно, и кто же он?

— Твой полный тезка — Фролов Филимон Григорьевич, сорока пяти лет отроду, — не моргнув глазом, отвечала она. — Но виноват во всем Оригинал.

«Издевается» — подумал он и больше к этому не возвращался. Ему давно уже было наплевать, под кем теперь стонет эта сорокапятилетняя женщина.

После развода он тут же женился на Веронике, и в положенный срок она родила ему премилого мальчонку, нареченного ими Артемкой. Закономерный результат витиеватой вязи случайностей, которые, накапливаясь, складываются в то, что на земле зовут судьбой, а на небесах — взаимным предназначением. Отец мальчонки еще долго наслаждался натуральным звукорядом неискушенного неведения его матери, прежде чем решился приоткрыть ей секреты додекафонии плотского греха. Не собственного удовольствия ради, а для нее, несведущей, открывал он ее законные права, распорядиться которыми надлежало ей самой. Что-то она отвергала, что-то принимала, и жалеть его решилась только на пятый год их семейной жизни и то в абсолютной темноте и один раз в месяц. Делалось это без какого бы ни было принуждения, в здравом уме и твердой памяти, ибо любовные ласки — это святое. Ее ли вина, что тазобедренная ласка мужа, показавшаяся ей поначалу хуже горькой редьки, оказалась слаще меда! Но коли берешь взаймы, будь добра вернуть той же монетой. И отговорки типа «не царское это дело» здесь неуместны. В итоге ее жалость обходилась ему по курсу один к тридцати и ценилась им на вес золота.

Через два года после рождения сына она захотела второго ребенка, но как они ни старалась, второго чуда не случилось. В остальном между ними царила полная гармония, и можно смело утверждать, что в свои пятьдесят три Филимон Фролоф переживал вторую молодость.

Глава 5

— Ты же знаешь, у нас всегда так: пока одни сопли жуют, другие этим пользуются… — сидя у компьютера, вещал по телефону Филя Фролов. — Да, конечно… Конечно, никто ни за что не отвечает… И хамят на полную катушку… Согласен, озлобляется потихоньку народ… Написать? Да как об этом без мата напишешь! Ну, есть… «Вся королевская рать», например. Куда уж откровеннее… Что? Устарело? Я тебя умоляю! Или ты думаешь, что продажные сенаторы и конгрессмены перевелись или есть только в Америке? А Макиавелли? Тоже устарел? Да он живее всех живых! Пятьсот лет его дело живет и процветает! Кто сказал «Когда речь идет о власти, любые средства хороши»? А-а, вот то-то и оно! Было, есть и будет… Слушай, это мы с тобой в нашем курятнике хорохоримся, петухами себя чувствуем, а те, кто текстами зарабатывают, никогда слова лишнего про власть не скажут. У них одна забота — вовремя язык прикусить… В общем, пустое это дело — власти кости перемывать. Во-первых, костей у них нет — они все шкуры бесхребетные, а во-вторых, они нас все равно не слышат. Так что, Шурик, не парься и понапрасну не кипятись. Всё, бывай…

Должен ли муравей заботиться о здоровье леса? Да. Можно ли сделать так, чтобы случайные люди не попадали во власть? Нет. Возможно ли уничтожить бюрократию, как правящий класс? Нет, нет и нет. И как быть? А вот как: либо оставаться муравьем и, глядя в зад…

— Леночка! — оторвался Филя от занятия. — Как назвать того, кто стоит впереди тебя?

— Впередистоящий, — отозвалась жена, которая к увлечению мужа относилась снисходительно. Ее устраивало, что оно не выходило за рамки домашнего досуга и не омрачало их идиллии.

— Вместе, раздельно?

— Вместе.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.