Хрупкое счастье
Часть первая
глава 1. Метель
Колька гнал лошадь среди пурги. Он помогал ей и усилиями всей своей молодой воли, и громким, охрипшим голосом:
— Но, но, милая, выручай!
Ему редко бывало так страшно, но на этот раз до того жутко, что сосало под ложечкой. Да и кто бы в семнадцать лет, везя один ночью тридцать тысяч колхозных денег, не трусил и не оглядывался по сторонам. Лошадь, одним ей ведомым чутьём, угадывала, куда нужно ступать, и не теряла дороги в кромешной тьме. Ему надо было проехать больше пятидесяти километров. Кассир, который выдавал им с главным счетоводом деньги, задержался и отпустил причитающуюся за остатки сданного зерна сумму, когда уже начало темнеть. Счетовод закрыл чемодан на ключ, привязал к саням и остался по каким-то делам у родственников в Баево. Колька ехал домой один. Снегопад начался сразу, как только он отъехал. К середине пути ветер усилился, поднялась метель, и он старался поскорее проскочить безлюдные места. Ох, уж эти алтайские метели да вечное бездорожье! В одном месте на повороте ему показалось, что голос метели пронзил тоскливый волчий вой. Он инстинктивно стал нахлёстывать и без того напрягавшую все силы кобылу, та рванула и пролетела махом километра четыре. Потом, устав, сбавила шаг, всё ещё ожидая от возницы окрика или удара, которого не последовало. Но вдруг она почувствовала, как натянулись гужи — надо остановиться. Лошадь встала.
Седок повозился в розвальнях, пошуршал соломой, вылез, обошёл сани, и выругался звонким молодым тенорком. Привязанный верёвкой чемодан оторвался, и конец её он обнаружил болтающимся. Постоял, прислушался, и, убедившись, что ничего не доносится, кроме свиста метели, развернул лошадь и поехал обратно. Конечно, Милка была раздосадована таким поворотом событий — до дома оставалось рукой подать. Но, подчинившись, побежала назад, навстречу ветру.
На том самом повороте, где хлестнул лошадь, Колька нашёл припорошенный снегом чемодан с колхозными доходами, предназначенными для окончательной выплаты за трудодни и кое-какие приобретения. После перенесённого страха от возможной потери кассы ему уже не такими жуткими показались метель и темень, и остаток пути он проехал, снова и снова перебирая в уме возможные последствия и радуясь везению. За такое можно и в тюрьму сесть. У него за плечами унижение, перенесённое от деревни, в которой куда ни пойди, наткнёшься то на деверя, то на дядьку. Советчики среди них были, а помощников не припомнить. Пережив такое в детстве, он не со всеми открыт и откровенен, несмотря на юный возраст, в речах сдержан.
Время было непростое. Не одну их семью оно достало железной лапой.
Страну уже захлестнула непримиримая борьба с «врагами народа». Ужесточались законы. В самой глухой деревне люди, прежде чем сказать слово, оглядывались, можно ли в этой компании. Назначались тайные осведомители. А кто они? Если даже догадывались, делали вид, что не знают. Друг другу не доверяли. Из уст в уста, шёпотом, передавали слухи о том, кого взяли ночью, в какой деревне обнаружили следы антисоветского заговора.
В школах детишек учили бдеть и выявлять.
глава 2. Антон
Та злосчастная ночь, о которой Николай так чётко вспоминал спустя годы, всегда превращалась в тягомотину, из которой он никак не мог выбраться. Потеря и находка чемодана и то сближение с братом Антоном аукнулись долгим эхом.
Он не стал тогда заезжать в контору. Пережитый страх погнал его домой. Мать выглянула из горницы:
– Поешь. Там, на припечке еда.
Колян разделся, поставил чемодан, и, стараясь не тревожить больше матери, которой рано вставать на работу, и, заметив, что Антон, лежащий на железной кровати в кухне, не спит, ужиная, рассказал ему тихонько о приключении со счастливым концом. И вдруг коротким взглядом в лицо брату выхватил, как глаза того сверкнули неподдельным, недобрым любопытством. Но не задержал на этом внимания: брат тут же прикрыл их веками.
— Так, — говоришь, потерял, а потом нашёл? Надо же! А сколько там денег? — – –Тридцать тысяч.
— Это за всю жизнь столько не заработать. А если потерять? — бросал Антон короткие фразы.
— Как это потерять, если я уже их нашёл? Деньги же колхозные, общие, людские, — искренне недоумевал Колян.
— Так и потерять, как ты их потерял. Дескать, ехал, выронил, вернулся, искал, но не нашёл. Мы бы сразу разбогатели. Чуешь? Никогда! Никогда больше такого случая не будет!
— А колхоз, люди?
— Они нас поддержали, когда отца отправили на стройку? Они топчут любого и того, кого затопчут, презирают. Они нас презирали. Забыл?!
Брат смотрел умным, жёстким, немигающим взглядом. И Кольке нравилось, что он говорит с ним о таком, о чём не с каждым будет беседовать. И ему казалось, что он прав. Ему недоставало и хотелось, пусть и такого, но сближения с кем-то умным, старшим, родным. И ничего чётко не определяя, он поймал в глазах брата заинтересованность и отнёс её к себе.
— Ты не бойся! Ты же несовершеннолетний! Много не дадут! Зато матери поможешь.
Коля задумался на мгновение, мысленно взглянув в лица деревенских, которые жили на одном с ними материальном уровне. У всех такие, как у них, Калачёвых, недостатки да нехватки. И, собрав весь здравый смысл и всю волю, упершись взглядом прямо в глаза Антону, твёрдо ответил:
— Нет. Я не могу. Я ничего не потерял!
— Ну, ладно, — согласился брат, отвернулся и натянул на себя одеяло.
Поужинав, Колька залез на печку, повозился, повздыхал, но, утомлённый дорогой, метелью и переживаниями, заснул в тепле как убитый. Под утро ему приснился сон, будто кобыла Милка вдруг перестала подчиняться ему, свалила в снег и умчалась в метельную белую замять, смешавшуюся с раскатами ужасающего грома.
глава 3. утро следующего дня
Колян очнулся, помотал головой, прогоняя остатки сна и впечатление тревожного сновидения. Мать собиралась на работу, уже управившись с печью, чтобы сыны в тепле поспали и поднялись не в остывшей избе.
— Я в пекарню. Не проспите. Каша в загнетке.
Она оделась, тщательно укутав голову толстой шалью сверху тонкого платка. Холодный стоит декабрь. Вчерашнюю метель сменил ядрёный мороз. Это легко определить по стёклам окон, высоко покрытым инеем.
Уходя, Мария плотно захлопнула дверь, Коля снова задремал. Через какое-то время, открыв глаза, он обнаружил, что кровать брата пуста. Подумал: «Ушёл на работу». На полатях посапывал Гришаня. Его ещё рано поднимать в школу.
Коля умылся, оделся, поел, сунул руку под кровать брата за чемоданом и, не нашарив его, лёг на пол и заглянул туда — чемодана не было.
— Что же это такое? — им овладевала, поднимаясь волной и накатываясь, паника, — Что, что делать? Куда бежать? У кого спросить?
Он метался по комнатам, проверяя в углах, за занавесками, за маминым сундуком. Когда опрокинул табурет, проснулся Гришаня:
— Что за шум, братка? Что случилось? Ты купил мне тетрадок в клетку?
— Не купил. В следующий раз.
И от нарастающей тревоги он ринулся на улицу. Стараясь унять дрожь в коленках, постоял мгновение, прислонившись к двери. Выходя со двора, обнял приворотный столб, как будто хватался за соломинку. «Как быть? Выдать брата? А как же мать? Имеет ли он право подвести кого-то из семьи? А, может, брат прав?» В груди было тесно. Казалось, что голова лопнет и сердце разорвётся вот-вот.
Бегом вернулся в избу. Не видя и не слыша Гришани, который пытался с ним говорить, хватал за руки и заглядывал в глаза, снова обошёл все комнаты, снова залез под кровать и выскочил на улицу. Гриша, очистив дыханием озерцо в окне, видел, как он пересёк двор в распахнутом старом отцовском полушубке, не надевая шапки, держа её в руке.
Так и явился в контору. Не планируя дальнейших своих действий, поздоровался с секретарём правления и шагнул к председателю.
Семён Кузьмич поднял голову на входящего:
— Ну, как? Привёз?
— Нет, — выдохнул шёпотом.
— Как это нет?
И, почти не сознавая, зачем он это делает, Колян рассказал, как ехал в метели, как услышал волчий вой, как потерял чемодан, вернулся, искал и… не нашёл его.
— Я думал, что вы сегодня приедете. Так почему же ты молчал, почему сразу не рассказал мне, сынок? Э-Эх! Что же ты наделал!
Поохав, собрал правление, снарядил людей на лошадях проверять дорогу, позвонил в район. Суета продолжалась весь день. Время шло, чемодан не находился. Деревня гудела, строя самые разные предположения, вплоть до того, что молодой кассир присвоил деньги. Сетовали, зачем пацана поставили на такую должность. К четырём часам появились следователь с уполномоченным. Мария почернела от горя, будто похоронила сына. Услышав о случившемся, она прибежала в контору, прорвалась в кабинет председателя. Увидев бледного, сидящего на стуле Коляна, бросилась к нему, обняла, заголосила:
— Сыночек, миленький, куда же они делись эти деньги? Отдай! Отдай их.
— Я их потерял, мама!
Она ещё что-то кричала. Её оттащили, выставили за дверь.
Оттуда шла, не видя никого. Дома стонала и рыдала так, что напугала Гришаню. То, уронив голову на стол, замирала неподвижно, то металась по дому, как слепая, то, прижимаясь лбом к холодному окну, пытаясь остудить пожар бедствия.
Бледная, как полотно, мать, видела, как ввиду всей деревни сына в сумерках посадили в сани и увезли.
Возле конторы, когда его вывели в наручниках, толпилась вся деревня. Не было только Антона, хотя несчастный искал его глазами, в надежде прочитать что-то важное в его прощальном взгляде.
Николай Калачёв чувствовал себя окаменевшим перед могилой прошлой жизни, которая стремительно исчезала и не имела для его будущего никакого значения. Так заканчивался для него 1937 год.
глава 4. Огурцы
А в 1931 году обыкновенную жизнь взламывала новая эпоха, хотя она, по инерции, катилась привычным маршрутом, ещё не задевая молодь преждевременными тревогами. Такой она была в то утро.
— Кто же это набедокурил в огороде у нас? Лихоманка, его забери. Послушай, Никиша, прямо душа не на месте. Кто-то выкатал у нас огуречную грядку, что у самой воды-то посадила. Радовалась, радовалась. У всех целы, а наши, завидные, в потник укатаны, — делилась с мужем вполголоса расстроенная происшествием Мария, обойдя и заботливым взглядом окинув своё деревенское хозяйство, занося утренний надой от бурёнки Красавы в просторную кухню, с окнами напротив русской печи. Эти слова на лету поймал всем своим существом проснувшийся от тёплого мамкиного голоса Коляша. Сердчишко у него так и запрыгало в груди, как заяц.
— Кто? Кто? Срамец какой-нибудь усмотрел да объелся поди первой зелени. Кто животом будет маяться, тот и разбойничал, — отозвался басом Никита Лукич, вытирая усы и бороду ручищей, — сокрушил ранний утренний голод парным молоком. Осенил себя крестом на пустой иконный угол, поднимаясь со скамьи, крякнул, недовольный зиянием, и вышел вон.
И тут десятилетний, крепкий, расторопный Коляша или Колян, так и так звали его дома, почувствовал, как нутро потянуло до ветру. Выскользнул из-под тонкого одеяльца, нечаянно толкнул и разбудил младшего хлипкого шестилетнего братишку Ваньку.
— Ты куда? Я с тобой! — поднялась его лохматая головёнка под ворчание старшего.
— Вот хвост. Без тебя не погулять, не посрать! — огрызнулся шёпотом тот, влезая в штаны. Пацаны спрыгнули с палатей, выскочили на улицу и побежали за сарай, в укромное место, где устроились рядком. А Никита Лукич зашёл под навес забрать новый хомут, который вслед за Карькой, уведённым вчера на колхозный двор, приказано добровольно принудительно сдать сегодня. Жалко. Да на что он — без коня? Снимая с крюка овеществлённую мечту, услышал характерный треск, какой бывает от поноса, и тут же сложил его с причитаниями Марии:
— А, ну, пострелята, отстреляетесь — и ко мне, бегом!
Спустя некоторое время, подскочили с невинными рожицами двое из шести сынков в холщовых штанах и рубашонках навыпуск:
— Чё, батя? — замерли пострелята.
— А вот чё, раструбит твою трубит! — замахнулся бичиком, висевшим рядом со старой сбруей на стене, — Вот вам первые огурчики, засранцы. Мать кажилится на огороде, а вы? Оголодали, стервецы?
Стеганул по земле несильно рядом с ногами, попал чуток одному и второму. Взвыли коротенько. Колян подумал:
«Ну, и хорошо, что так! И хорошо, что ничего объяснять не надо. Умный батька сразу догадался».
Его удивляла отцовская способность ясно понимать любое событие, как будто не существует вопросов — одни ответы. «Это я перепутал грядки и вместо чужой свою обработал», — мелькнула догадка.
Катались по ней в темноте с Ванькой, и попавшие под бока ещё мелковатые огурчики собирали в полы рубах, а потом ели вдвоём добычу и договорились никому не рассказывать. Доверяли брат брату, как себе.
— Идите в избу. Матери сами доложите. А я спрошу потом.
Почёсывая ноги в местах, огретых бичом, опустив глаза в пол, бочком приблизились к суду.
— Молочка? — спросила протяжно мать, поворачиваясь на шорох от стола, с которого сметала крошки.
— Мам, — распустил младший губёнки, — ма-ам, — повторил ещё жальче, от мамкиного заботливого вопроса.
— Что стряслося? — встревожилась Мария, которой, будто по проводу передалось волнение сынов.
Колян, понимая, что он виноват больше и что братишка вразумительного не скажет, затараторил:
— Батя послал. Велел сказать, что это мы… огурцы, ну, съели…
— Это опупыши -то, по-вашему, огурцы?! — снова всколыхнул детские душонки мамкин голос на высокой ноте.
— Это я перепутал, — чуть скукожился Колян от её взгляда и тут же выпрямился, не давая себе потерять решимость.
Мать опустилась на табуретку.
— Как? Как это пришло в твою умную голову?
— Пришло как-то. Не знаю, – шмыгнул носом.
— Мы не будем больше. Батька побил уже, — примирительно вставил словечко младший, обратив внимание матери на свершившееся возмездие.
— Вижу, вижу. Да что ж вы у меня такие глупенькие? — почти запричитала Мария. — Чтоб духу вашего без разрешения там не было! Посмейте только ногой ступить или заглянуть — я быстро помощника кликну, – ткнула в матицу, где на двух гвоздях лежал припасённый ею жидкий прутик для острастки потомства.
У Кольки ещё легче стало на душе, после того как он поймал сбой в материнской логике — сначала говорит «умную твою голову» и тут же « глупенькими» обзывает, значит, простит.
— Может, нам их полить, огурцы? — спросил тут же с надеждой.
— Да уж как-нибудь без вас, чертенят, обойдёмся! Антон с Егором управятся.
В люльке завозился самый младший — Гришаня, мать бросилась в спальню через горницу:
– Ешьте вон, да телка уведите пастись.
Пацаны кинулись исполнять, не притронувшись к еде.
К столу уже мостились ночевавшие на сеновале старшие: Антон — красивый, коренастый, темноволосый подросток, годков шестнадцати, и Егорка, помладше — высокий, как отец, но светло-русый — в мать. Они только что плескались на улице у рукомойника, переговариваясь крепнущими мужскими голосами и были свидетелями отцовского наказания.
Большое семейство Калачёвых постепенно включалось в привычную, летнюю дневную жизнь.
Не было дома только Володи, сына Никиты от первой жены, который служил по призыву в Морфлоте Красной Армии. Служба предстояла долгая по сроку — четыре года.
глава 5. Разочарование
Колян с Ваняткй утащили телка на лужок за огородом и привязали его за вбитый отцом кол. Там он и будет пастись, а их дело — посматривать да пойло носить, как мамка прикажет.
Выполнив первую часть поручения, обстрекав обласканные бичом места крапивой, в которую заволок их любопытный телок, и, почёсывая их, они забрались на сарай. Оттуда открывался обзор на все четыре улицы деревни Черемшанки, на речушку, с таким же названием, на просёлочную дорогу, ведущую мимо колхозных дворов и кузни в далёкие заманчивые края между берёзовыми колками, полями да полянами.
Какое же это было наслаждение смотреть на мир, чувствовать запахи, видеть необъятное небо, слышать разные голоса: людей, животных, птиц — и мечтать!
Куда только ни заносили мечты! Семилетний Ванятка слушал, открыв рот, а Колян расписывал то будто он едет в Африку, то поступает в моряки, а то, как сказочный богатырь, спасает красавицу.
Вот и на этот раз Ванюшка сел, обхватив колени, и был готов слушать брата. Но недавний четвероклассник заинтересовался соседским подворьем. Там, из дома, вышла учительница, Лидия Семёновна, хорошенькая незамужняя девушка, предмет воздыхания безнадёжно влюблённого Коляна. Она была в настоящее время той сказочной красавицей, которую он всё время «спасал» и о которой никто не догадывался. Лидия Семёновна по тропке от крыльца направилась в будочку возле сарая — в туалет. Почти такие же два стояли во дворе деревянной одноэтажной сельской школы, только там очков было по три — для мальчишек и девчонок. Она скрылась на некоторое время и вышла, обдёргивая ситцевый халатик.
Колька был убит. До этого он и представить себе не мог, что Лидия Семёновна, как все, справляет нужду, ему и в голову не приходило, что она может есть не конфеты, а лук, чеснок и сало. А вот и самое страшное — она ходит в туалет. Он сразу разлюбил месяца три как появившуюся в школе неумелую, но милую горожанку, от которой даже пахло по-особому. Ничего не сказав брату, он молча стал слезать с крыши.
— Коль, Коль, а болтовню (так они называли свои мечтательные детские фантазии), — заканючил Ванька.
— Отстань. Не до тебя! Не ходи за мной!
Он поднял на братишку мокрые и почему-то несчастные глаза, ступив на сколоченную из жердей лестницу. Это и пригвоздило отзывчивого на чужие переживания и горе Ванюшку. Оказавшись на земле, Колян помчался за огород. На душе у него было тяжело. Он плакал от неразрешимого вопроса.
Ванятка посидел в одиночестве недолго и, увидев Егора с Антоном, идущих после полива, окликнул их и сообщил, что Колька куда-то умчался с мокрыми глазами. Им пора было идти на курсы трактористов, там учились оба. Но надо узнать, что произошло с брательником. Егор махнул Антону:
— Я щас, я знаю, где он. Иди. Следом буду.
Он свернул в заросли полыни, в рост человеческий, что вымахала на пустыре за баней, где ребятишки, с корнем выдернув растения, проложили ходы, устроили себе жильё — и порой — не загонишь на обед! — бегали, орали, ссорились, хлопотали — занимались своей ребячьей жизнью всей деревней по целому дню.
— Коля-ан! — крикнул Егор, зайдя в душно пахучий зелёно-седой массив. Приученный с детства присматривать за младшими, он не на шутку встревожился, почему плакал брат.
Навстречу ему из полыни выскочила заполошная курица, успела, однако, снестись где попало: «Матери сказать, чтобы проверила, вот где яйца теряются», – подумал Егор. Братишка, как он и предполагал, был там. Услышав его голос, Колян поспешно размазал руками в цыпках слёзы по щекам и поднялся из зарослей.
— Чего ты тут? — грубовато спросил Егор, окинув заботливым взглядом.
— Так… Я, братка, видел, как Лидия Семёновна в туалет ходила, выдохнул жалостливо и с огорчением из самой глубины.
— И что?
— Я думал она не ходит! А она…
— Эх, ты, думал… — улыбнулся Егор, — Это же нормально! Все живые из одного теста слеплены. Закон такой в жизни есть. — Прижал лобастую головёнку к груди по-отцовски, почуяв упрямые жёсткие волосы под рукой, про себя подумал: «Ишь ты, в ту же, что и я, втюрился. Трудно берёзку не заметить среди деревенских девчонок».
— Ладно! Разберёшься, Ромео, — успокоил братишку.– Я в контору, на курсы, а ты, давай, жги к Ванятке. Башкой думай — как батя говорит, — прежде чем расстраиваться, по-мужски думай, не по — бабски. Понял?
– А как не по — бабски?
— Бабы, женщины, — поправил себя тут же брат, — огорчаются сначала, а потом думают, а мужик сначала обдумает, а потом сердце подключает.
Егор замолчал, будто проверяя внутри себя только что сказанное, добавил:
— А, может, и не так. У батьки спроси.
Оба вздохнули. И в этом общем вздохе, было больше взаимопонимания, чем в словах. Но и в огорчении и во взаимопонимании пряталась тайна из тех, которые, несмотря на неуловимость, укладываются в памяти и влияют на доверие людей. Кольке стало легче, оттого что брат не посмеялся грубо, как бывает, а так… поговорил, даже посочувствовал, и он потихоньку побрёл к Ванятке, а Егор — по своим делам.
глава 6. Тихое счастье Марии
А Мария в это время уже кормила сыночка в маленькой дальней спаленке, где сбоку супружеской кровати на крюке висела зыбка. Сидя на постели, она держала годовалого младенца у груди и посматривала в окно, за которым покачивались ещё не цветущие высокие мальвы, и ясное солнышко всходило, но пока не заглядывало в комнату всем своим лицом и не осветило все углы. Малыш тянул титьку крепко, ещё и ручонкой толкал. Уже большенький, топает, но если торопится, падает и ползёт. Везёт им с мужем на пацанов.
Мать худела, когда кормила очередного! С возрастом потеряла девичью округлость и тела, и движений. Тяжёлый быт и дети рано лишили её прежней свежести. Но в счастливые, тихие минуты она нежнела и светлела душой и лицом. Думалось о жизни хорошо. Гладила по головке сыночка, мурлыкала колыбельную без слов, шептала ему заветное, что естественно вплетается в настоящую, женскую всеохватную любовь.
Сегодня ей что-то неспокойно. Не из-за огурцов — скорее, из-за недоброй сношенницы Нины, с которой столкнулись в нижнем, у реки, огороде — да и кого бы ни задели слова:
— Ну, как ваш последышек? И что ты одних пацанов рожаешь, Маша? Старики говорят: пацанов много родится перед войной. Ты у нас прям на всю деревню первая по этому показателю.
«А войн-то народу достаётся. И сейчас ещё то ли банды, то ли армии то там, то тут устраивают засады, набеги, разбои. Недавно в Баево, по слухам, убили милиционера с уполномоченным. Если раньше двери не запирали и каждому человеку при встрече радовались, то теперь всё по-другому. Страшно. А жить хочется и детишек на ноги поставить», — Мария тряхнула головой, прогоняя тяжёлые мысли.
Кстати заскрипела и хлопнула входная дверь. Это прибежала Маруся, дочка Никишиной Нюры.
— Нянька (так она зовёт Марию с раннего детства), мамка послала за солью. Купим — отдадим.
— Тс-с, — приложила палец к губам «нянька», — Может, поспит ещё, глазки закрываются. Опнись, присядь ненадолго. Дам.
Бог своей дочкой не наградил, может, потому она так любит белобрысенькую Марусю, внучку мужа, которая всегда добавляет какую-то свою весёлую суету в любом месте. В прошлое посещение, неделю назад, смышлёная девчоночка рассказала о детской потасовке, и сейчас Марии пришло на ум расспросить её об одной неясности в нехитром рассказе, над которым нахохоталась до упаду. Насмешила Маруся подробностями, как они дрались с братом Ванькой — сначала верх брала она, потом он гонял её, чтобы наказать за дразнилку. Додумалась в ответ на его такую же, обидную. Он схватил её, когда она, обежав от него по периметру огород, заскочила в избу, свалил на кровать и ну, трепать, а она пятками его, пятками, куда попало, и — отбилась.
— Марусь, — опустив спящего малыша в зыбку и пряча грудь, тихонько обратилась к ней Мария, — ты рассказывала, как вы с Ванькой дрались-то, а ты его пятками победила. Скажи-ка, ты в трусах была или нет? Ой, — устыдилась тут же, — согрешила с тобой!
Маруся прыскает и убегает аж в сенцы, чтобы не разбудить маленького и там, раскрасневшаяся, когда Мария настигает её, хохочет, не в силах сдержаться:
— Нянька, — без штанов! Да это пустяки — он от злости ничего не видел.
Мария машет руками и смеётся вместе с ней до слёз:
— А вдруг от стыда сдался?
— Ну, и ладно! — парирует озорница, — Не ослеп же!
Марии всего — то тридцать два года. В светло-русой косе, закрученной на шее узлом, ни сединки. Глаза — спокойные, голубенькие, губы розовые, нетонкие, чаще крепко сжаты. Она вплетает редко своё мнение в канву жизни, больше слушает доброжелательно и доверчиво. Молодая ещё, готова и смеяться, и петь, а давно уже, с 16 годков — жена и хозяйка. Одно утешение — муж не обижает. Мария зовёт его Никишей. Только она одна так к нему обращается. И всем детям в семье ласковые имена она давала. Имечко от доброго сердца как прикипит. Глядишь, и соседи кличут её детей так же: Володюшка, Нюша, Антоха, Егорушка, Колян или Коляша, Ванятка, Гришаня. Права в этом мать: такое обращение мягко обязывает детей быть хорошими.
И, наверное, в трудные минуты жизни приснится им когда-нибудь, как мама Мария зовёт певучим голосом по имени. И тепло им будет от таких снов.
глава 7. От перемен не отвертеться
А Никита Калачёв нехотя тащит хомут в колхоз. На душе муторно, ведь долгожданное благополучие отдаёт своими руками. Мечтал за зиму обновить всю упряжь и начал с него, с хомута. Кожи купил на обшивку, потник приготовил. Клещи, решил, будут берёзовые. Заказ сделал шорнику из соседнего села — мастеру доверил. Сбрую наметил сшить сам. Терпеливо ждал радости, что весной нарядит Карьку во всё новое. Потратил 10 рублей, весь заработок за сложенную печь-боярыню в доме Гороховых. Хомут-то справил, а прочее задуманное, так и не осуществил. Изрядные помехи возникли — государственное переустройство началось. От перемен не отвертеться! Время несётся, а жизнь, с одной стороны, бушует, а с другой, в семье, в доме, — стоит как вкопанная. Усложнилась. Началось обобществление — то есть организация крестьянских коллективных хозяйств советской властью, сокращённо — колхозов. Коллективное объединение из самых бедных уже создано в Черемшанке, но председателем назначен человек временный, не из своих, из другой деревни.
Много слухов ходит о раскулачивании, которого боятся — вдруг сошлют в самые дальние медвежьи углы России, и — кукуй. Вот и вступают в «артель», так называют люди деревенские крестьянские объединения. Их село в этом деле среди отстающих по двум причинам: далеко от райцентра расположено и невелико — дворов семьдесят всего.
Первого марта в Черемшанку из Питера рабочий с семьёй приехал. Удивились деревенские: «С какого квасу явился? Неужто сам в их глухомани жить захотел?»
Поселили его в оставшемся без присмотра белогвардейском доме, слева от усадьбы Калачёвых, расположившейся в середине короткой улицы, спускающейся к Черемшанке, к тому месту, где табун перегоняют через речку на пастбище. Никите и невдомёк было, какую роль сыграет приезжий в его судьбе. Помогал ему по-соседски, как положено. Огород перед посадкой тальником оплёл, заметив в этом деле полное неумение горожанина. Молоденькую дочку нового соседа, которую учительницей в школу взяли, подбадривал:
— Не тушуйся, девонька! Детей учить надо. Взрослые и то ликбезы проходят.
А жена у соседа тоже образованная, но в школу не согласилась. Библиотеку начала собирать, взрослых учить грамоте.
До приезда питерских в деревенской четырёхклассной школе была одна учительница. На дальнейшую учёбу детишек везли в другое село. Двое из Никитиных сыновей, Егор и Антон, окончили по семь классов, для чего в Баево, у Николая, его двоюродного брата, по три года жили. А дома бы учились — какая красота! Теперь вот ещё грамотная добавилась, глядишь, семилетку откроют. Сам-то Никита случайно читать и писать выучился, у попа тамошнего, где жили. Тот заметил любознательного и возился с ним по охоте, ни копья не взял за обучение. Хоть и малая грамотёшка, а всё-таки пользу давала — Святое Писание сам читал. Никита убеждён, что его пацанам грамота тоже пригодится. Старший сын, моряк Володя, тоже учён, потому и во флот попал.
С появлением питерского в деревне участились сходки да собрания. В них участвовали агитаторы из Баева, а то аж из Барнаула. Орали, спорили на этих сборищах в конторе до хрипоты. Никите, как и многим, непонятно, как можно нерадивых с работящими объединить. Да кто ж из них, из организаторов городских, поймёт крестьянскую жизнь, крестьянского труда не нюхавши.
Черемшанка издавна не едина, староверческая (коренная) и православная (приезжая). Люди до революции отличались ещё по трудолюбию, умениям, а семьи — по числу едоков да по земельному наделу. Но крепких хозяйств и четверти не насчитывалось. Скотины раньше поболе держали. Было у иных и по две коровёнки, как у Калачёвых, но это же на сколько душ. Лошадные тоже имелись. Но теперь полно безлошадных.
Как только смута поднялась, так всё искорёжила, что жить удавалось, разве себя забывши. В 20 годах мужчины уходили в партизаны, чтобы защитить свою землю от Колчака да чехов. За то белые деревню сожгли, пришлось заново строиться. Старая улица только на песках уцелела. И вот снова пертурбация…
Сосед питерский тихонько обосновывался по май месяц. И тут очередной уполномоченный предложил его в председатели. Вот те на — руководить приехал! Голосовали «за» — «грамотный», «партейный».
А скрытный какой Семён Кузьмич Зубов оказался! На таком условии и приехал: «Сначала разберусь, что да как. Смогу ли? Боязно браться за то, чего не делал». К тому же случалось: ликвидировали партийных организаторов весьма жестоко.
До вступления в должность приезжий вёл с крестьянином-соседом разговоры бытовые, домашние. А тут начал всё чаще затевать после собраний, когда возвращались ночью домой, речи о планах партии. Никита и не подозревал, что у кого-то насчёт человека планы могут быть. Какие планы? Некому их, кроме самого мужика, строить. Нет, зудит и зудит Зубов. На том в пух и прах разругались однажды.
— Ну и ну, — сказал Семён Кузьмич, — тёмный ты мужик, хотя кое в чём и соображаешь.
– Ты что ли светлый?
— Я — рабочий! А кто революцию сделал? Кто мир от монархии освободил? Бога ещё вспомни! Он помог тебе? — придрался он, да так сердито пообещал: — Мы вас и от этой зависимости спасём!
Но мужик в карман за словом не полез:
— А я, хоть и маловато, да собственным умом всё ж таки маракую. Бог землю сотворил. От земли я и живу! Он мне не мешал. А ты хочешь и землёй, и мной распоряжаться? И от этого мне счастье будет? Умный выискался! Ещё и на весь мир замахнулся!
— Ещё раз тебе говорю: я — питерский рабочий и большевик. Руки видишь? — Сунул прямо в лицо такие же, как у крестьян, грабары. — Вот этими руками жизнь свою строю, а не уповаю. Кто из нас быстрее до счастья дойдёт? И не один я, а с партией!
— Ишь ты! С партией! Начальников всё больше — работников всё меньше! Да как вы можете скопом моё счастье углядеть?! С какого панталыку? Откуда оно возьмётся? Как солнышко, выглянет и спрячется. А нам, мужикам, без бесперечь лямку тянуть надо, чтобы жить. Другого способа нет и не будет.
Ничего не ответил питерский. Сверкнули очами друг на друга соседи и пошли рядом, но с тех пор как будто и не сближались.
Объявились две правды. И вот ходят порознь.
Но Семён Кузьмич убедился, что деревню из ямы вытаскивать надо и что деревенские мужики — те же труженики. И сосед его Калачёв такой.
Никиту подтолкнули вступить в колхоз не агитаторы, а произошедшие перемены да сомнение, как жить, да вера в способность народа объединяться в противостоянии бедам. Думал, думал и вступил.
Примечание
Либез — ликвидация безграмотности, процесс борьбы с неграмотностью населения после революции.
Большевики –
глава 8. Калачи
Никита не отсталый и косный, как бывают мужики крестьянского корня, для вида — простота сермяжная, болтун — баешник, а внутри закалённый жизнью, думающий мужик. Высокий, сухопарый, уже седой, старше жены лет на семнадцать. Он приехал в Черемшанку в конце прошлого века из-под Курска в составе большого семейного клана, овдовел, остался с двумя ребятишками, годков десяти — дочь Нюра, Нюша — как жена Мария зовёт, да малолеток — сын Вовка. И он, и дядька Тихон, и родной брат Михаил, и двоюродный Николай, что в Баево поселился, рослые, сильные, характерами не то что упрямые, а скорее твёрдые. Никиту послушавши, «на алтайские просторы „позарились“ и на то, что крестьянину вольнее здесь». Никита потому и чувствует на себе ответственность, что за ним родственники потянулись.
В Черемшанке устроили им проверку на пригодность, подселив сначала к одиноким да малосемейным. Велено было им за ночь печь сложить и затопить, на таком условии землю дадут. Втроём кирпичную соорудили, на рассвете растопили, дым из трубы пошёл, местные, что вечером обзывались "– приехала расея засеря», утром, увидев, что задание выполнено, проверили и согласились, что деловые мужики приехали. Осталось воспоминание, как курские земельный надел хапнули. С той поры и звали Калачёвской или Никитовой хаповкой.
«Мы — Калачи тёртые, в жизнь упёртые. Нападать не нападаем, и битыми не бываем!» — таковыми себя осознавали, так говорили при знакомстве. И звали их, по преимуществу, Калачами.
После смерти жены Никита посватался к сироте Марии, рассудив, что для него это лучший выбор. Жалел её, а детей, и от первого супружества родившихся и совместных, учил уважать мать, не позволял и разу ослушаться.
Все Калачёвы и за помощью, и за советом — к нему. А не раз бывало, что поднимал он всю родню на подмогу кому-нибудь, и сам первый участвовал. Родственники посмеивались: «Никиту не остановить теперь, пока до благополучия не доведёт!» Сам он притыкался к дядьке Тихону Воробьёву — за умом, а за дополнительной силой — чаще к брату Михаилу.
Жила семья Никиты Калачёва небогато, но надёжно. Жена оказалась характером кроткая, а в делах сноровая: и за огородом ходить, и лён сеять, и ткать, и прясть. Сам он, кроме земледелия, и сруб мог поставить. Много чего ещё умел: сшить удобную повседневную одежу, обувку какую-никакую стачать, хлебы испечь, печку-барыню во всю русскую избу воздвигнуть. Оба трудились тяжело и много. В деревне его звали чаще, чем Калач, Никитой Запалючим и за характер, и за трудолюбие. Утро чуть начинается, глядь, а он, плечами вперёд уже рассекает пространство, куда-то бежит по делам.
Сила, ловкость да работоспособность — вот на чём держался. Что ещё надо? Бога в душе, чтобы себе и людям жизнь не испортить и сохранить здравый ум. Так думал Никита Калачёв, а жизнь перевернулась. Который год смотрит он на неё, и понять до конца не может. Особенно, с чего это так резво новая власть на каждого мужика накинулась — никуда от неё не деться. Дерут тебя, как сидорову козу. Алтай — это ж какая даль и от Питера, и от Москвы! Ан, нет, трясут мужичков за грудки. У него уж и поговорочка готова: «Нам от новых властей не спасти своих костей» взамен прежней — «Вшей гнобили, шубу спалили», которая была приговором революции, и на которую однажды весьма отрицательно отреагировал Семён Кузьмич.
— Здорово, Никита Лукич! Куда это ты с хомутом торописси? В три погибели согнулси, — окликает догнавший его невысокий колченогий мужик.
— Нос к земле тянет — вот и согнулси, — передразнил Лупана, — Всю гордыню мою перевесил.
— В колхоз-то записалси?
— Один я что ли записался? Куды крестьянину от земли деваться? Колхозы землёй заниматься будут. А ты, Лупан Гаврилович?
— Погожу ещё малость. У меня, ты же знаешь, сын Макар где-то скрывается с «недобитыми» белыми. Кто они, бандиты или армия, не понимаю. Начальство не знает, поди. Молчи, тебе только сказал, весточка от сына была — забегал один вчерашней ночью.
— Не думаю, что не знает, — откликнулся Никита. Ждут чего-то. Я-то не скажу. Сам не брякай.
У конторы они застают нескольких односельчан.
Председатель Семён Кузьмич, в пиджаке, в отличие от мужиков, одетых в зипуны, в полвосьмого бодро врезается в толпу. С одним здоровается за руку, остальным кивает.
— А вы, Никита, — приостанавливается и добавляет, — Лукич, хомут несите на конюшню, там вам и справку дадут, что сдал. Обратился на вы, официально — дуется за то, что мужик «собственным умом маракует». Секретарь открывает навесной замок, и вместе с председателем и приезжим из района они ныряют в контору. Через мгновение он снова появляется на крыльце и приглашает:
— Лупан Гаврилович, а зайдите к уполномоченному.
— Ну, вот, — исподволь зыркнул Лупан на всё ещё медлившего идти на конюшню Никиту Лукича, — началося!
Тот ответил мимолётным понимающим взглядом и пошёл прочь.
глава 9. Молчун и Запалючий
Восток разгорается всё больше. Солнышко весёлой розовой полосой отделяет на горизонте землю от неба. Поглядывают туда крестьяне — хорошей погоде радуются. Черемшанка негромко звучит петушиным пением, гусиными вскриками с речной заводи, плеском, когда птицы плюхаются в неё, собачьим брехом, мычанием, скрипом и хлопаньем калиток. День всё больше входит в трудовое русло, заполняется обычной жизненной маетой, на которую люди тратят все свои силы, чтобы соответствовать природному расписанию, несмотря ни на какие перипетии. Весь их опыт диктует, что иначе и быть не может. «Помирать собирайся, а рожь сей», — учит крестьянская мудрость.
Знакомая мужская фигура, в кепке и тёмной рубахе на выпуск, появляется из одной избы и двигается посредине главной улицы навстречу Никите Лукичу, не размахивая руками. Это братка Михаил.
— Здоров, Никита! — протягивает первым руку младший.
А тот, переложив хомут подмышку, правой любовно трясёт его шершавую хваталку:
— Будь и ты здрав, Миха! Куда?
Михаил младше Никиты на десять лет. Чуть ниже его ростом, плечами круче, волосом тоже сед, лицом тёмен от солнца, бритый. Всё крепко в его внешности, тяжёлый подбородок, мощная шея. В отличие от брата в глаза собеседнику глядит редко да и собеседников не ищет. Молчун. Так их и различают. Кто ссылается на Калачёвых, обязательно уточняет — «Молчун» или «Запалючий». На этот раз братишка смотрит на Никиту буром:
— В коровник колхозный. Скотничать. И Нинка моя туда же рано убежала, доить. Всякий день плачет по Жданке нашей, уж месяц как. Тебе одну коровёнку оставили, знамо, из-за детишек. А у меня… не семеро по лавкам, забрали единственную, –произносит медленно, с нескрываемой досадой.
Он живёт со своей завистливой и тщеславной женой Нинкой и любимым поздним ребёнком — сыном «Димитрием» — так супружница выговаривает имечко отпрыска. Чадородием не страдающая, она наделена чрезмерной сварливостью да болтливостью — редким в Черемшанке женским качеством. Никого мимо себя не пропустит без «комментариев». Только сам Михаил и может урезонить жену. А Никита за лучшее почитает с ней не связываться. Умную женщину можно и послушать, а эту… А ведь мог и высмеять так, что надула бы губки-то. Но нет! В своё семейное — разлад не вноси! И, вообще, он чаще в свой адрес что-нибудь ляпнет, насмешит до колик. Про других чего распространяться? Не умно.
Там, где появится Никита, мужики, глядишь, скучкуются. Прибаутки из него, как из рога изобилия, сыплются. Это свойство у одних вызывает восхищение, других люто раздражает, так что и ему, Запалючему, косточки перемывают.
— А я — на конюшню, брат. Карька — там, так что и сбрую — туда. Вот иду, кумекаю: имущества сдал немало, а другой — ничего, и теперь мы одинаковые. Это если взять и молоко водою разбавить — такая и есть среда общая. А трудиться теперь, как я должен в том разбавленном молоке?
Молчун хмыкнул и отозвался необычной для него, длинной речью, какую мог только перед братом отчебучить:
— Слышь, Никита, Сидел я на том собрании, где председатель про колхоз сказки рассказывал. Помнишь, какие вопросы задавал: кто строить, ремонтировать будет, печи класть, кто умеет то или другое делать, спрашивал. Часто на тебя пальцем мужики показывали. А ты, чё молчал? Я-то по привычке. А ты? Заездит тебя колхоз, вот что я думаю. А на тебя взгляну, как глухой пенёк, сидишь. Я бы на твоём месте…
— Посмотрим, как оно будет. Жить, брат, надо, ребятишек — вон у меня сколько!
— Да. Вперёд дорогу калачёвскому роду ты мостишь.
— Бог знает, как оно будет! А вдруг твой Димитрий бесчисленному потомству начало положит? Слыхал — на шофёра учиться хочет?
— Мечтает. Рад буду на старости лет горох перед собой видеть. Сколько сил ты на них, ребятишек своих, тратишь! И даётся тебе, Запалючему! Хочу только предупредить: завистники у тебя есть. Молчу, а слышу и вижу. Знаю.
— У всех они есть. Зато я им не завидую. Приходи вечерком, потолкуем.
— Приду, брат. Прояснишь что. Вот я и дальше терпеть буду. Вот скажи, как это так?! От Колчака да от чехов землю свою защитили. А теперь её у нас отбирают. Ты тогда правый был в который раз по жизни, если считать от переезда нашего из-под Курска на Алтай, что в партизаны всех наших позвал. И сейчас я за тобой готов, и Тихон за тобой пойдёт.
— Трудно мне это на себя брать. Твоего терпения бы чуток! Хотя твоё терпение — жены заслуга, – хохотнул старший, — У неё, что на уме, то и на языке.
— Думаешь, несуразное орёт? А она хитра и зла бывает. Тебе только сказать могу.
— Не трожь лиха, пущай сидит тихо, — без насмешки обронил Никита, приподняв видавшую виды шляпу в знак прощания.
— Вот-вот, — не поспорил Молчун.
Братья направились в разные стороны, В голове Михаила крутились надоедливые мысли. Отстояли землю. Обжились чуток. И вот обобществляют её, землицу-то… Как оно будет? В колхоз-то вступили, а кое-где и бунты поднимают.
глава 10. Бестолковщина
Ворота конюшни открыты. Никита заходит внутрь. Стойла пустые. Лошадей уже перегнали на пастбище. Посевную на объединённых полях с горем пополам в колхозе закончили. И по этому поводу Никита с председателем столкнулся. Пахать было пора, а они всё организовывались да по дворам бегали, искали кулаков -«экслутаторов». Оттого и сев затянули больше, чем надо.
Терпкий конский запах, который он не спутает ни с каким другим, не выветрился из помещения, радует крестьянское сердце, хотя лошадей совсем немного, десятка полтора — больше не набралось. Обнищало крестьянство, но и с беднейших дворов кое-что наскребли. А самого богатого, с табуном под сто голов, давно белые и красные «раскулачили», семья его заблаговременно уехала, незнамо куда. Конюшня на месте заброшенной усадьбы, несколько в стороне от деревни, только и осталась. Домостроение разграблено и растащено. А конские дворы, сложенные из толстенных брёвен, чудом сохранились и пригодились. Пройдя через них насквозь, Никита увидел Митяя, категорически, на все времена безлошадного крестьянина, назначенного с его дядькой Тихоном Воробьёвым для работы. Сегодня они заняты починкой крыши. Поздоровались. Митяй ощупал и погладил хомут, пощёлкал языком:
— Новенький! Таких ещё не сдавали.
Дядька Тихон кивнул Никите, сидя на крыше, скинул оторванные старые доски, прикрикнул на напарника:
— Залазь, Митяй, побыстрее, нечего лодыря гонять.
Тот закинул несколько новеньких досок, вскарабкался, вроде без обиды подчинился. Мужики работают, а для Никиты время в бездействии идёт томительно долго. Сидит молча, не мешая, думает: «А что если с колхозом получится? Вот ведь сейчас на глазах не больно шустрый Митяй работает рядом с усердным Тихоном. Так и подтянутся все, глядишь. Работой существует народ. Вот Бога для чего запретили? Дуракам закон не писан», — думает Никита Лукич и вспоминает, как Святое Писание, упаковав в мешковину да рогожу, зарыл без свидетелей. Зря и молитвослов не спрятал, Марии доверил. Нашли активисты в сундуке замотанным в бабьи юбки и конфисковали вместе с иконами. Идут времена безбожные… И притащат они немало испытаний, и достанутся они их детям.
Старший конюх явился больше чем через час.
Хомут был принят и поставлен около стола, на котором Степан Яковлевич писал расписку о получении, и рядом с которым уже была навалена кое-какая сбруя, пожалуй, и похуже калачёвской старой.
— Карьку твоего вместе с хомутом председателю определим.
— Чё это его председателю? Он пашет хорошо, косилку тоже потащит, — возразил бывший хозяин, терпеливо ожидая, когда Стёпка нацарапает бумагу.
— Не старый ещё, сытый, таких мало. И лошадей добрых, и оснащения мало ко мне сюда поступает. Кто нажить не успел, кто не сумел, а кто и припрятал от советской власти. Новая жисть… Я вот в должность вступил — через руки кое-что плывёт. Хотя… ловить-то нечего, сам знаешь… — откровенничает старший конюх, но и остерегается, не договаривает, оглаживая вещь жадными руками.
Приостановил словесный поток ненадолго и снова завёлся:
— Ты вот тоже с грамотёшкой дружишь, мог бы пристроиться, ан — нет. Карактер у тебя не тот, — поводил перед носом Никиты Лукича бумажкой. — Ну, чего ты с Семёном Кузьмичом споришь, прямо, как клещ, цепляешься. Ты кто перед ним, перед властью? Как теперь к нему подойдёшь?
— А кто велел коня моего…? — проигнорировал Никита всё сказанное, кроме первой фразы болтуна, вырывая расписку.
— Сам и велел, — быстро сообразил конюх, чем заинтересовался мужик, — Сбрую сгоношу поновее к твоему хомуту, — заспешил языком, чтобы обрадовать и успокоить бывшего хозяина, но не сработало.
— Вот тебе и колхо-оз! — неодобрительно пророкотал Никита Лукич.
— А чё тебе не ндравится?
— Бестолковщина не ндравится. Лучшее — под начальство, худшее — для тяжёлой работы. Этак мужички быстро надорвутся, и хорошее кончится, — громкоголосый ответ Никиты слышат и снаружи. Наверху перестают стучать молотками.
– Ты, Никита Лукич, языком трепли да не шибко, — не спускает начальник.
— Это ты треплешь, а я по делу говорю.
— Деловущий! Иди, куда положено! К сенокосу пора готовиться. Топай на бригаду. Своё делай, а сюда нос не суй.
— Как это не суй? — взыграло у Лукича ретивое. — Мало я в колхоз отдал? Хочу, чтобы с моим, как положено, обращались.
— Было — твоё, таперя — обчественное! — предъявил с превосходством подкованный конюх. — Эх, ты-и!
— «Обчественное», — передразнил Никита — Чем гордишься? Был, как все, а теперь больши-и-м стал? Радуешься, чужое добро перебирая? Крохобор! — шагнул и зажатым в кулаке бичом, который так и не выпустил из рук, наказав сынков, стукнул об стол. Насквозь видел новоиспечённого начальника. Конюх побледнел.
— Смотри ты у меня. А то мужички спесь собьют, на должность не посмотрят. Бога не боишься, совесть потерял. Греби под себя, да не шибко! — предупредил хапугу.
Тот вскочил, упёрся трясущимися руками в крепкую грудь нависшего над ним мужика, к которому и сам притягивался, как бабочка к свету:
— Ты чего, Никита, ты чего? А ну, давай, успокойся! Скажи, чего те надо от колхоза? А я при чём?
— Тьфу, на тебя, с…а! Нет у меня для тебя другого слова.
Повернулся круто и ушёл.
А конюх, уняв дрожь, пнул хомут, только что сданный Калачёвым, и выругался. Утерев со лба пробивший пот, запер коптёрку и рванул к председателю.
глава 11. Хорошо, когда есть родня
Между тем ребятишки заняли своё место в круговерте дня, получая положенные впечатления из окружающего мира, наполняясь нехитрым деревенским опытом, развиваясь доступными способами.
Ванятка уверен, что лучше Коляна брата быть не может. Он как будто и не слышал, когда тот ворчал на него или гнал от себя — всё это перекрывалось их тесной общей жизнью, которая состояла из разговоров, игр, посильных трудов, ребячьих приключений. Как безудержно он обрадовался, увидев подошедшего к лестнице братишку, какой лучезарной улыбкой осветилось его личико.
— Колян, я жду, жду тебя.
— Телка видишь? Чё он там, не оторвался? — деловито спрашивает, отодвинув все переживания брат, и лезет на нагретую солнцем крышу.
– Пасё-отся. Уши вижу. Близко к полыни подошёл. Нажрётся — молоко будет горькое.
— Не будет!
— А когда у Красавы горчит, мамка говорит: «полыни хватанула».
— До Красавы этому далеко. Хотя… Мы все на него «телок» да «он». И ты всё перепутал. Если это бычок, то какое от него молоко? Вообще-то, — это тёлочка, девочка, понял?
Колька хохочет рано огрубевшим голосом: «Г-г-гы, г-г-гы». Брат присоединяется тоненьким хихиканьем и на взвизге спрашивает:
– Откуда знаешь?
— Четыре титечки что ли не видел? Они ж родятся с выменем.
— Пойдём, посмотрим, а вдруг — нет. Я не видел.
— Малявка ты, потому и не видел.
— А чё обзываться-то? — насупился обиженно.
— Да я так, от нечего делать… Ты, брат, настоящий пацан. Не дуйся!
— Конечно, настоящий. Я про огурцы никому не сказал. Ты сам первый признался!
Колян выплюнул былинку, которую жевал:
— Я старший, мне и отвечать. Чё тут такого? По-мужски — это правильно. «Себя подведи, а другого, брата, друга — не смей!» Батя говорил. Смотри, няньки Нюрин Ванька идёт.
Старшую дочь Никиты они все нянькой зовут, Марииных первых сынков нянчила. А как же? Потому и нянька. За то и Мария для Маруси нянька.
— Ванька-а, — закричал ему во всё горло, — ты куда?
— Вас искал, — подбегает тот, — Надоело с Марусей разбираться. Обзывальщица. Делать ей нечего! А ещё старшая сестра! То «Иван — болван», то «лысая башка, дай пирожка!» — передразнивает писклявую девчачью интонацию Ваня и лезет на крышу. — Смотрите, как папка меня оболванил, — гладит он свою розово сияющую голову и окидывает место сборища блестящими глазёнками. — А чё? Хорошо на лето. Вшей не накупаешь, и гребёнка не нужна. Сбежал я от сеструхи. У вас — лучше: ни одной девчонки — пацанская семья. Не могли уж мне братку мамка с батей родить.
Колян обнимает Ваньку, который усаживается с противоположного от Ванятки бока. Обоих руками прижимает к себе:
— Эх, два Ивана! Хорошо, что есть родня!
— Особенно братья! — подчёркивает Ванька. — Вы меня тоже считайте, как брата родного — ещё больше будет компания. Он загибает пальцы и перечисляет по — старшинству, ни разу не сбившись: первый у нас моряк Володя, потом — Антоха, Егорка, Колян, Иван — это я, (младше Коляна и старше Ванятки, поэтому тут) потом ваш Ванятка, потом Гришаня.
— В наш ряд себя поставил? Ты и так нам близкая родня.
— Да не-е, не так. Мало, что близкая. Так не хочу. Самая — самая родная родня! А Марусю я нарочно не назвал. Девчонки — они другие! Пацаны лучше.
Они щурятся на солнышко, довольные друг другом, и Ванька, спохватившись, лезет за пазуху и вытаскивает кусок большого пирога с картохой — вчера мамка пекла. Разделив на троих, уплетают подоспевшее вовремя угощение.
И от солнышка, и от взаимных добрых слов и действий мальчишки чувствуют единение со всем миром, который раскинулся перед ними с крыши — и с алтайской далью, и со временем, и со всей жизнью в эти счастливые для них минуты!
глава 12. Снова хомут
Не до счастья и не до красот природы сейчас озлобленному Степану Яковлевичу. Он не замечает, как всё вокруг нежится от нежаркого утреннего солнца и тянется к небу, где в необъятных голубых просторах купаются быстрые стрижи да утки ниткой висят над горизонтом. Его ум и сердце прикручены к стяжанию земных благ и «горЕ» не поднимаются.
Пока Никита Калачёв идёт на полевой стан, где мужики приступили к ремонту конных косилок — выпрямляют зубья, ободья и смазывают шестерёнки,
старший конюх торопится в контору чуть не бегом. Не зря он уловил ревнивое отношение председателя к популярному среди мужичков Калачёву и нисколько не сомневается, что если это чувство разжечь, то можно и отомстить за ущемлённое самолюбие чужими руками. Мстительным он стал вдруг, когда начальником сделался, будучи до этого элементарно завистливым, и впрямь начал превозноситься над теми, с кем немало прожил бок о бок. Он застал в конторе не только Семёна Кузьмича, но и уполномоченного из района, который только что закончил длинную и странную беседу с Лупаном о его сыне Макаре. Лупан так и не понял, то ли его сына убили, то ли поймали, то ли вот-вот поймают. Он твердил только, как заведённый, что ничего не знает, не видел Макара три года. Ему было приказано сообщить, если явится сын, а то ««хуже будет».
Конюх столкнулся с Лупаном в дверях, пёр грудью, выставив редкую бородёнку и пряча вороватый взгляд в морщинках, облепивших всегда прищуренные глазки.
— Назначаю тебя крышу ремонтировать на конюшне. Чё тут проклаждаешься? Иди, работай, там Митяй с Тихоном надрываются!
— Иду, иду, задержали меня, — объясняет Лупан и вспоминает, что он, вообще-то, ещё не подавал заявления в колхоз.
— А как же я без… — начинает он речь, но не успевает объяснить, так быстро скрывается конюх за председательской дверью.
— Тьфу! — сплюнул раздражённо Лупан на такую скорость да на свою недогадливость и поспешил вон.
Семён Кузьмич оторвался от бумаг недовольный: кто это помешал директивы читать? Но, ничего не сказав, кивнул старшему конюху на стул, садись, мол.
— Я насчёт Калачёва Никиты.
– Сдал он хомут?
— Да сда-ал… — протянул тот будто нехотя, не скрывая досады.
– Ну?
— Не жаловаться хочу, а так, упредить, — Степан Яковлевич не шибко грамотный был, только ликбез и прошёл, но по расчётливой хитрости стал при начальстве чрезвычайно деятельным. Такие нужны под рукой. Чувствовал это председатель, имея за плечами заводской стаж, гражданскую войну, а главное — опыт руководства партийной ячейкой. Он был осторожен в принятии решений, но становился нетерпимым, если что-то шло в разрез с планами партии, которой доверял безоговорочно.
— Ненадёжного мы колхозничка приобрели.
— Кто это такой? Как так?
— А вот так. Не ндравится Никите Лукичу колхоз.
— А не ты ли, Степан Яковлевич, недавно доказывал мне, что Никита — клад, всё умеет, незаменимый работник в хозяйстве будет.
— Не угадал я. Ошибси. Да вот ещё должон я тебе, как начальству, докладать. Никита перед революцией, в самом семнадцатом году, был назначен полицаем у нас в селе. Не соглашался сначала, а потом поп наш, которого ещё в двадцать первом годе… того — к стенке, с ним побалакал, глядим — согласен стал. С месяц руководил. А там революция, его с должности — вон. Вот он какой элемент — Никита Калачёв. Вредность у него огромная!
И далее он развернул во всей красе историю про то, как Никита назвал колхоз бестолковщиной, когда узнал, что на его Карьке и с новым хомутом будет ездить председатель, как угрожал лично ему и матерно оскорбил.
И, хотя председатель ничего особенного не пообещал сделать с бунтарём, уходил из конторы конюх Степан уверенный, что начало мщению положено. Надо только ждать.
«ГорЕ» — в высь духовную, к Богу.
глава 13. На полевом стане
На полевом стане два строения — бревенчатая избушка да длинный, накрытый брезентом навес над сколоченным из досок столом, чуть подальше — ремонтная зона, там, на площадке, несколько конных косилок и конных граблей. В тени семейки разлапистых клёнов да ивы в два обхвата, кому и как удобно, расположились трое загорелых до черноты мужиков, явно оживившихся, когда приблизился Никита Калачёв.
— Что, Лукич, так припозднился? — встретил подошедшего вопросом Илья.
— Колхоз укреплял. Хомут сдал на конюшню. Лошадь и телегу сразу потребовали, а про хомут мой новый забыли. А потом вспомнили.
— Кто в своём дому и сирянок не сыщет, а в чужом всё знает, — негромко роняет с притворным равнодушием Михаил Горохов.
– Это так, — поддержал скрытую насмешку сообразительный Пётр Злобин.
— Мы уже тут разобрались со всеми косилками и конными граблями. Всё, что можно к вечеру доделаем. В кузню надо сходить, забрать шкворня — растеряли. Нету ещё порядка, — вводит Илья Никиту в курс дела, – Не согласишься сходить-то?
Сердце Никиты помягчело в мужской среде, сразу вошёл в свой обычай:
— Молодёжь, значит, будет букеты собирать, языками трепать, а старика пёхом за железками командируете? Спасибо за доверие, товариш-ши. Исполню через неделю.… Не поминайте лихом! Чего стоять, потюхаю, к утру доберуся.
Согнувшись больше обычного, зашаркал по-стариковски ногами на месте, поглядывая хитро на мужиков.
— Гы-гы, ха-ха-ха, — разразились они раскатистым смехом. — Тебя, Запалючего, обгонишь!
— Тс-с, — шутливо строго нахмурился Никита, — птичек напугали. Когда теперь запоют?
— А и правда. После нашего хохота тишина какая! — прислушался Горохов.
Компания смолкла. И тут же в небо взлетел серебряный голосок жаворонка.
— Ай, молодец! Зверь убежит от человека, а маленькая птаха нас с нашим громом, шумом, и не замечает. Взлетел, и — свободен! Крохотуля, а радость всему миру несёт. Вон, вон он где, — говорит и тычет крючковатым чёрным пальцем в небо Пётр. Задравши головы, замерли, будто первый раз услышали.
— Ну, что, время перекусить. Давай с нами Никита Лукич, — переключает внимание Илья, — Делу — время, а еду пропустить — себе навредить!
— Давайте, — соглашается тот.
Мужики помыли руки и даже лица из ключа, огороженного дощатым коробом, в тени одинокой развесистой берёзы.
Выложили на стол кто что принёс: чёрный хлеб, яйца, брусочек желтоватого сала, завёрнутого в тряпицу, солёные огурцы. «Благослови, Господи, еду и питие наши», – перекрестил обед и себя Злобин. Кое-кто повторил жест. Ели, переговариваясь, Никита тут же сочинил пару баек про колхоз:
— Только я хомут Стёпке сдал и сюда направился, гляжу: идёт сломанный шкворень, без уха. Один из тех, наверное, за какими вы меня посылаете.
— Где ухо потерял? — спрашиваю.
— Посадили граблить сено ярого колхозника. Ну, он вставил меня задом наперёд, со всего энтузиазму погнал коня, завидев председателя, чтобы выслужиться, зацепился за пень, понужнул, сдуру, вместо того, чтобы слезть да посмотреть — вот так я и стал инвалидом.
— Ишь, ты. Всем колхозникам рассказать — кто обидится, а кто и в ум возьмёт, — посмеивается Пётр, — И про хомут можешь с ходу?
Никита, закусывая прошлогодним кислым огурцом, аж вздрагивает. Нынешние не подоспели.
Приостанавливает речь, расправляет плечи, голову поднимает высоко, лукаво прищуривается:
— Дай прожую. А то, пока я балаболю, всё подберёте.
Однако почти сразу и продолжает неторопливо, с интригующими остановками почти за каждым словом:
— Иду я, а мой хомут, что на конюшню сдал, мне навстречу, ободранный, как липка.
Мужики слушают с заинтересованным терпением.
— Я — ему: «Ну, как жизнь?» — «Хорошая! — говорит, — Лучше, чем у тех, которые ещё до колхоза служить начинали». — «Да по твоему внешнему виду не скажешь». — «Зато в раю раньше срока окажуся».
Никита приостанавливает речь и делает заключение:
— Вот какой мудрый стал мой хомут!
Мужички смекнули, в чём мудрость хомута, всё равно посмеялись:
— Авось, как-нибудь всё наладится. Наше дело тягловое.
Развеселив компанию и перекусив, Никита направляется в кузню с поручением.
глава 14. Кузня
Странные предчувствия овладели душой Калачёва, пока он шёл от полевого стана до кузни, приземистой старой, распластавшейся у дороги избы на выезде из Черемшанки. На её крыше растёт лебеда да полынь, а труба угадывается по вырывающимся клубам дыма, а иногда огня.
Кузня осталась от её в одиночестве умершего, старого хозяина, не работала много лет, но — цела. Крестьяне надеялись, что когда-то она пригодится. Однажды подростки сорвали замок и залезли внутрь. Но стоило кому-то заметить это, как сразу же собрались мужики. Пацанов всей деревней воспитывали, пока те не дали обещание не подходить к объекту на пушечный выстрел. Так и дожила кузня при советах до этих времён. И вот председатель привёз в село крепкого на вид цыгана-кузнеца, человека, каких по внешности в деревне и не бывало. Сильный, а худой, руки что клешни, ходит легко, упруго, скоро, туго затянув голову платком, как привык работать, спасая кудрявую шевелюру от огня. Ликом тёмный. Когда молчит, глаза, как чёрные угли, выражают независимость, а, заговори с ним – доброе внимание. Он приехал с русской женой, маленькой дочкой и сыном-младенцем Тимохой.
Кузнец ковал и постукивал молотом по шкворню, зажатому клещами.
— Да у тебя тут колокольный звон стоит.
— Да. Только отсюда звон и доносится в деревню. Не пойму я вас, русских, взяли церкви разорили. Мне, крещёному цыгану, теперь и помолиться негде.
— Давай сперва поздороваемся, — протянул руку Никита, — Будь здрав! Церкви, как таковой, у нас и не бывало. В соседнее село ходили. Да. Не сами мы разорили. А как зовут-то тебя, крещёный цыган? Сдаётся мне, что грамотный?
— Здравствуйте! Зовут Яковом! Есть чуток. У отца кузнечному делу учился — это главная моя грамота. Она меня кормит, Никита Лукич.
— А отец, мать, табор где?
— Родители умерли. Табор давно, до того, как я подрос, разметали, не знаю — времена, законы или безыдейные бандиты. Я сам не белый, не красный, я — чёрный, — хмыкает цыган.
— А теперь ты колхозник.
— Надо людям — работаю. Умею кое-что, а им надо то, что я умею. Колхоз — не колхоз — мне всё равно.
— Я бы тоже по твоему правилу хотел жить. Хочешь — иди в колхоз, не хочешь — не ходи, работай, что и кому надо, чему научен.
— Живи! А ты разве по-другому живёшь?
— По — другому. Хотел бы по уму, а всё не получается.
— Ты умный, Никита Калачёв. Наслышан о тебе.
— Был умный да весь вышел.
— Куда?
– В чисто поле. Вышел, стою, навстречу Судьба идёт.
— Встретить Судьбу да расспросить, — удивился кузнец, — об этом каждый цыган мечтает. И что же она тебе сказала?
— Молча прошла. Нечего ей сказать.
— А раньше говорила?
— И раньше не говорила, только подталкивала. А я то упрусь, то в сторону скакну, то язык ей покажу. Ерепенился, ерепенился, и оказался в колхозе с кучей ребятишек и без гонора. Теперь она мне язык показывает. Так и иду от одного поворота до другого, от одного человека к другому. Судьба нас с рук на руки передаёт. Один тебя добром учит, другой — злом науку жизни вдалбливает.
— Выходит, жизнь не умно устроена? Вот революция что наделала!
— Да нет. Не всё дано нам знать. Худо, когда перемены от гнева бывают, и терпение — от слепоты. И у человека так, и у народа.
— Странный ты, Никита. То, слышал я, мужиков до хохота доводишь. А сегодня сам смурый, о судьбе, как цыган, говоришь. Подожди чуток, последний шкворень доделаю. Остынет — забирай! А, может, человек — это и есть шкворень в механизме жизни?
— Нет, не шкворень. Посложней, однако, будет! Знаешь, почему я болтаю да балагурю?
Цыган глянул вопросительно.
— Зло да слепоту забалтываю. Не хвастаю, а иногда получается глупыми моими силами душевную муть разогнать!
Никита присаживается у входа на чурку, а цыган продолжает своё дело. Оба согласно помалкивают до окончания трудов. Немногословный разговор открыл каждому в другом самое важное, и через полчаса они дружелюбно прощаются с ощущением духовного приобретения.
глава 15. Поездка в район
Утром Карьку впервые запрягли для председателя. Семён Кузьмич ехал в районный центр за указаниями и рекомендациями, как действовать дальше.
Руководить сельским хозяйством, горожанину оказалось не так просто, и он остро чувствовал необходимость распоряжений сверху. Конюх сам предложил свозить его, когда услышал, что председателей собирают в район на два совещания, и в управление, и в партком. Кузьмич согласился и даже обрадовался — навыка ездить самостоятельно и запрягать лошадь ещё не успел приобрести. Старший конюх отвращает его чрезмерной назойливостью и льстивой угодливостью. Мелькнула мысль, что сближаться с ним не надо бы — есть в нём какое-то скрытное, недоброе плутовство. Но услужливый чёрт — глядишь, болтанёт — на что внимание обратить надо. Сам Семён не больно склонен чужим мнениям доверять. «Посмотреть надо», — в этой фразе вся его стратегия заключается. А весь прежний опыт заставляет проверять человека на деле и судить по поступкам. Вот и про Никиту Лукича и про старшего конюха он так думает.
Выехали они в семь часов утра, чтобы на месте оказаться не позже девяти. В пути не разговаривали. Председатель больше смотрел по сторонам, вдыхая воздух, пропитанный настоем трав, наслаждаясь мягким прикосновением ласкового ветерка, наблюдая, как исчезает, истаивая луна, а солнце всё выше поднимается, охватывая тёплыми лучами-руками землю во всю зелёную июньскую ширь. Цвикали, тенькали и заливались невидимые птицы. «Хорошо-то как!» — крутилось у него в голове, и ни о чём не хотелось ни говорить, ни думать. Может, и на Степана природа так же подействовала, а, может, он ждал, не начнёт ли сам председатель интересующий его разговор.
В управлении задержались на два часа. На совещании речь шла о подготовке кадров трактористов и получении первых отечественных тракторов, которые в колхозах будут вот-вот. (Вот-вот для их деревни произойдёт года через полтора-два). Надо было доложить, как организованы занятия. В большинстве хозяйств уже началась учёба с небольшими группами, в его колхозе — это всего пятеро молодых людей. Приезжий специалист знакомит их с трактором теоретически, по плакатам. Семёну Кузьмичу была абсолютно понятна эта линия партии: механизацию он считал силой, которая поднимет и деревню, и всю страну с колен. Он и сам посещал эти занятия.
А на парткоме рассматривали привычный, дежурный и сложный вопрос охвата крестьян коллективизацией и раскулачиванием. Это обсуждали долго и бурно, озвучивали проблемы и жалобы с мест. В заключение, как всегда, дали подробную информацию о текущем политическом моменте и поставили конкретные, «идейно выверенные задачи». Сегодня велено выделить на строительство кирпичного завода людей, владеющих навыками кладки. Рекомендовано «сплавить тех, кто палки в колёса вставляет», мешает коллективизации вредными разговорами — антиагитацией отворачивает и будоражит массы. «Кого же мне туда выделить? Никого бы не дал. И так хозяйству рук не хватает. Но исполнение не подлежит обсуждению. Хотя… можно бы пока не трогать слабые хозяйства. Всего-то сутки на обдумывание дали. Через день доложить», — вот о чём размышлял Семён Кузьмич, пеняя высокому начальству за то, что местных трудностей не учитывает.
Обратная дорога неожиданно принесла решение. Не выдержав неизвестности, конюх тонко повернул разговор на Калачёва. Когда ни разу не напоенный за целый день по его нерадению конь стал привередничать, завидев озерцо, Степан, грубо дёргая вожжи, прикрикнул:
— Весь в хозяина. Ничего… поправим. И кнутом оттянул хорошенько Карьку, который уяснив, что бежит домой, пошёл ровной рысью. Конюх повернулся к председателю:
— А? — протянул с вопросительной интонации, — Семён Кузьмич, говорю — конь в хозяина! В Никитку! Запалючий не только на меня напал вчерась, а какой анекдот про колхоз придумал — сочинитель. Вечером в мои ухи долетело.
— Что за анекдот?
Степан рассказал подхваченную народом байку Никиты о пресловутом хомуте. — Вишь, на что намекает, дескать, в колхозе быстрее ноги протянешь и на том свете окажешься. А как главный момент осветил болтун, когда вас избрали в председатели! — с преувеличенным возмущением старается конюх, — Лично мне трактовал, что «этот питерский не зря Зубовым зовётся: нас, Калачей, не съест, так покусает». Конюх, слегка повернувшись к начальнику, с удовлетворением, поймал, как пасмурная тень пробежала по его лицу.
«Есть у меня способ этого воина укоротить. Ничего…, с этим мы справимся», — подумал Семён Кузьмич и почувствовал, что нащупал путь к окончательному вердикту, но вслух не сказал.
Степан догадался, что внутренние колебания Кузьмича унялись, подобрел к Карьке и уже не стегал и не дёргал его до самого дома председателя.
глава 16. Решение принято
Хотя Семён Кузьмич и принял решение, да неуёмная совесть внутри боролась сама с собой. Он хорошо понимал, что Калачёв никакой не враг колхоза, что колхозу его руки нужны, что сомнения у всех крестьян есть. И ещё сильнейшие были аргументы на его стороне — полная хата ребят и сын в Морфлоте служит. Он мучился сутки. Ворочал стыд, наступал на него, отступал, судил, рядил, оправдывал и уговаривал. Права на невыполнение распоряжений у него не было. Оставалось найти веские доказательства, почему именно Лукича надо послать на стройку кирпичного завода. С такой же мукой внутри Семён Кузьмич согласился месяц назад, едва вступив в должность, на раскулачивание трёх семей. А кого раскулачивать было?! Один только и подходил в деревне, эксплуататор кое-какой, а других, чтобы проценты повысить, присоединили. Оправдался перед собой тогда светлым будущим, к которому ведёт народ вместе с партией. Кулацкое добро забрать на укрепление колхозов и советской власти — святое дело.
Нелегко властному человеку с мягким характером. Против себя самого, считай, Семён Кузьмич пошёл. Безжалостно вопрошал: «Почему я так поступаю?» Хотел в собственных глазах остаться правым, а на самом донышке лежало, что осуществить решение, значит, признать себя то ли мстительным, бессердечным подлецом, то ли безголовым руководителем. Наказать, оторвав от семьи Лукича — значит, и впредь загонять таких, как он, в одно стойло — не высовывайся! А надо ли это делать? Сам-то он тоже своё мнение по любому вопросу формулирует. Но самолюбие жжёт пророчество Никиты Лукича про него самого: «Зубов нас, Калачей, покусает». Ишь, чего придумал. Авторитет унизил. И никак-нибудь, вслух! Снова и снова крутил всё это начальник в голове, то постулируя главенство коллектива, то сознавая трудности таких вот мужиков. Не заложена ли в этом безоговорочном подчинении коллективному бомба, которая рано или поздно рванёт? Это ведь внутри каждого человека происходит такая борьба и ему самому, должностному лицу, присущая. Опять же один — кто он такой? Кто не со всеми в ногу, учит партия, тот не с нами, тот враг. В этой однозначности твёрдая линия. Отступишь от неё, результата не жди. А что по сердцу полосует безмерная твёрдость, так это пережить и перетерпеть надо! Пусть даже люди и тычут то друг в друга, то в начальство, то там, то сям находят виноватого.
Под утро Семёну Кузьмичу привиделось: Калачёв Никита Лукич стоит посреди конторы, рубаха — нараспашку, крест — на груди. А он, председатель, спрашивает его с надеждой получить сформулированный партией дежурный ответ:
— Не нравится тебе колхоз?
Ну, что бы сказать: «нравится». Но… нет
— Пусть будет колхоз, — отвечает сосед уклончиво.
— Он и без тебя будет. Ты кто такой?
Молчит.
— Ты кто и что тебе надо?! — кричит, выходя из себя Семён…
Ответа нет. Хотя чует нутром председатель, есть они, пусть и самоделишные у таких Никит ответы, есть. Только вразрез с партийными установками. А как это допустить? Нельзя! Разве не партия народ разворачивает к светлому будущему? Если каждый сам формулировать будет, это же хаос начнётся. Одна линия, и формулировка у неё должна быть одна.
– Сам разберусь! — говорит он вслух и… просыпается.
— К чему бы такое? — садясь на кровати, думает Кузьмич. И укрепляется в принятом решении, потому что не дал ему крестьянин во сне ответа, никакого не дал.
глава 17. Отец
Лучший из летних месяцев на Алтае июль в разгаре. Поднялась и пышно распустилась зелень. У Калачёвых под окном расцвели любимые Мариины мальвы. Солнце балует и нежит теплом весь белый свет. Комфортно и босым ногам, и необременённому хламидами телу. В это время деревенские люди хорошеют всем своим существом.
По заведённому порядку Никита, придя с работы, велел занести зимнюю вымытую и просушенную одежду из кладовой в дом. Он взял на себя с давних пор обязанность чинить верхнюю лопотину: пальтишки, телогрейки, зипуны и зимние штаны своим сорванцам и себе — в помощь жене.
— Хочу посмотреть, что с одежей, а там и обуткой займусь. Сенокос идёт. И в колхозе без нормы работы, и своей коровёнке с телком накосить надо. Осмотрел наш луг. Травостой хороший. Будет сена на всю зиму. К тому же теперь — без Карьки. И корова одна осталась.
— Никиша, а ты помощника возьми, хоть Коляна, пусть пуговки попришиват.
— А Егор с Антоном где?
– Пошли искупаться.
– Ты, Маша, лапши с петухом свари на ужин.
– А чё ж, сварю.
Никита смотрит на жену со всегдашним удовольствием и всё ещё видит в ней ту девчонку, что, может, вынужденно, от безысходности, пошла за него замуж. Поэтому заботится, старается облегчить ей жизнь своей помощью и принимает за то дары её благодарного сердца. Вот и вся любовь между ними. А как видят друг друга, так у обоих спокойно на душе делается. И жизнь впереди разворачивается большая, и зори новые, счастливые невидимо грезятся.
Одежу разложили на лавках в просторной кухне, где раньше, зимой, кросна стояли. Мать занялась своим делом, а Ванюшке приказала сидеть возле маленького. Колян неохотно согласился пришивать оторванные пуговицы. Но он знал, как только батька начнёт что-то рассказывать, сразу забудешь, что хотел вслед за старшими в речку нырнуть. «В следующий раз пойду!» — успокоил себя.
Только приступили к работе, явилась почтальонка с письмом от Володи. Когда отец вытащил из конверта листочек, из него выпала фотография. Какой же красивый на ней стоял в моряцкой форме Володя!
— Братка, Володя! Как живой! — восхитился Колян.
Отец прочитал письмо вслух. Служба у брата шла нормально.
— Вот какой у нас взрослый сын! Да все они уже немаленькие, кроме Гришани. Слава Богу! — подытожила Мария.
Начали работать. Рваного было немного. Отец и в зимние вечера, нет-нет, да устраивал ревизию с починкой. Пацаны! По струночке ходить не умеют. То с горы катаясь, раздерут что-нибудь, то возню между собой или с кем чужим затеют.
— Знаешь, как я научился шить, сынок? Постепенно. Мамка заболела и не могла за нами ухаживать. Бабушка слепая была, а научила заплатки ставить. А потом я за портным наблюдал, который у нас с год жил, любопытствовал, как он свою работу делает. Я тебе хоть что скрою и сошью. Простую одёжу сгоношу любую, голыми не будете ходить. Мамка наткала последние холсты и потолще, и потоньше. Вот тебе для дома одёжа. А хорошую — в люди выйти — тоже купим, заработаем. Больше холстов не будет — лён не сеем, беречь одёжу надо, — вздохнул об утерянном, — Хаповка наша целиком в колхоз ушла.
Колян всё понимает, и поле цветущего синего льна помнит. Хаповку, земельный надел, они, ребятишки, с отцом обсаживали, а вернее обтыкивали, вётлами для снегозадержания. Принялись, как миленькие, иные выше бати стали. Слушает, включается в совместное дело и о своих ребячьих заботах рассказывает. Делится мечтами с отцом:
— Я, батя, вырасту и буду, как ты, всё делать. Женюсь тоже.
— А как же! — охотно поддерживает Никита разговор с сынишкой. — Жениться надо. Семьёй жить правильно.
— Чтоб только дурочка какая не попалась, а то всю шею перепилит, — продолжает Колян серьёзно.
— Смотри, сынок в оба. Это же целую жизнь терпеть надо, — прячет добрую улыбку отец.
– Такая, как Маруся наша попадётся, так сбежишь от неё, — тараторит мальчуган, выуживая впечатления из своего небогатого опыта.
— Маруся молодая, ещё поумнеет.
— Ихнего Ваньку замучила совсем. Обзывается. Я бы услышал, по зубам съездил.
— Ага. Сами не разбирайтесь. Пусть мать с отцом накажут, если что. Не вмешивайся. Племянница она тебе. Вы ж хорошо с ней играете.
— Не-ет, — с глубочашим сожалением возражает Колян и убеждённо добавляет, — Маруся наша теперь никому не понравится. Была бы она хоть чуточку, как Лидия Семёновна — другое дело.
И тут он вспоминает про своё не столь давнее разочарование и делится им с отцом.
Ванятка, который прислушивался к их разговору, вставляет иногда своё словечко, вроде «Ага. Я тоже видел», но вдруг в одночасье затихает и зыбку перестаёт качать. Уснул. Дружно посапывают с Гришаней. Мария на устроенной во дворе под навесом печке ставит чугунок варить петуха, раскатывает на столе тесто для лапши.
— Догадаются Егорка с Антоном Красаву пригнать? — беспокоится вслух.
— Да мы с Коляном отложим одёжу, и сами за ней сходим, — отзывается отец.
Едва загорается заря, они выходят на улицу, спускаются с пригорка, на котором стоит их изба, и видят, что пастух уже гонит стадо. Некоторые переходит Черемшанку по мостику, Никита останавливается на берегу. Колян раньше отца замечает свою корову и направляется к ней через речку прямо по воде, благо, что босой. Ловко избегая столкновений с животными, хлопает их по бокам ладошкой. Но когда оказывается в гуще табуна, позади, вдруг чем-то возбуждённый, прямо на него устремляется бык. Обернувшись на суматоху, Колян растерялся. Взбесившееся рогатое чудовище нацелилось на него. В мгновение ока отец выскочил наперерез и ухватил его двумя руками за рога, а с другой стороны Нюрин муж, Фёдор – за кольцо в носу. Подскочила ещё пара мужиков. Когда Колян очнулся от испуга, то понял, что быка смирили и остановили на расстоянии пары-тройки шагов от него. Позади и вокруг полетела грязь, стадо хорошо намочило берег. Пастух отогнал озверевшего бугая. Но он и под бичом рыл со злостью землю и готов был к броску, пока не оказался далеко в стороне от стада. Отец положил руку на плечо напуганному сынишке, и они вместе вошли в калитку родного двора вслед за бурой Красавой. Солнце в это время светило в окна их кухни и золотом отражалось от стёкол, так что дом показался Коляну чудесным дворцом.
— Смотри, батя, красота какая. Царская!
Отец понял и погладил его по голове, радуясь сердцем, что несколько минут назад спас от беды своего босоногого смышлёного отпрыска, который дороже всего на свете. А сын взял его тяжёлую, со вздутыми венами руку и почувствовал, что не только рука, но всё существо батьки вибрирует внутри и догадался своим детским умом до потрясения, чего стоило случившееся отцу.
Так закончился тот благодатный день, после которого изменилась вся жизнь семьи.
глава 18. Без отца
Вскоре Никиту Лукича Калачёва отправили на принудительные работы – такая практика управления было внове. Судьба мужика оказалась во тьме. Его увёз уполномоченный, как каменщика, на строительство кирпичного завода в один из городов Алтая: не то в Камень-на-Оби, не то в другой, на основании каких-то списков из района.
Перед отъездом не спали с женой всю ночь. Слушали друг друга в темноте и понимали, почему подавляется вдруг невольный вздох. Говорили шёпотом.
— Как же я тут управлюся, Никиша? — садясь на постели, молвила как можно спокойнее и благоразумнее Мария, осияв мужа чистотою глаз в лунном свете.
— Ты, главное, виду не показывай на людях и пацанов зря не тревожь! Терпи, мать! Собери мне на дорогу из одёжи чего-нибудь да поесть. Скучать будешь? – спросил дрогнувшим голосом.
Ткнулась в плечо, прижалась к груди сладко.
— И вот что тебе накажу — молись потихоньку, чтобы дети не видали, малые, не поймут, а вдруг где вылетит у них, со свету сживут. Я сам не знаю, что с этим безбожием делать. Хорошо, кабы оно не навсегда.
Проводила. Исполнила Никишин совет в точности. Молчала, о чём велел.
Сено на корову косили под её руководством. Справились.
На второй месяц от Никиты пришло письмо, привёз его уполномоченный, и поскольку дома был один Колян, а старшие привлечены на уборку урожая, то он и прочитал его матери. Обратного адреса не было. Спрятала в сундук дорогую весточку.
— Соскучился я по папке, — произнёс, заглядывая в тоскующие мамкины глаза сынок. А она вдруг попросила:
— Научи меня, Коляша, грамоте, хочу сама писать Никише письма.
— Ну, давай, попробуем.
И, подражая, учительнице, он начал с того дня обучать её азбуке. Другие братья и удивились, и обрадовались такому повороту. Она давно многие буквы распознавала, слушая уроки сынишек, потому дело пошло быстро.
— Маманя наша молодец. Она скоро книжки читать будет. Давай, Колян, учи, опыта набирайся, — похвалил Егорка.
Через месяц она закрыла букварь и смогла написать сама: « Дарагой мой милай Никиша. Я плачю тут бис тибя. Скучаю. А дети тоже скучают. Сена накасили. Какнибуть паскарее прижай дамой. Мария». Детям не показала для мужа предназначенные слова. Так и унесла председателю с ошибками, зато сердцем написанное, обещал передать, куда нужно.
Время шло, а Никита всё не возвращался. Мария ходила в контору, как ей советовали, разузнать о муже, но ничего не могла добиться.
— Работает. Ждите, — говорил Семён Кузьмич уклончиво.
А когда Калачёва уходила от него, в очередной раз признавался себе, что есть в этом отлучении мужика от семьи что-то нехорошее, и в принятом им решении присутствует яд его собственного подленького самолюбия.
Жданки семьи тянулись и тянулись, как алтайская зима.
Материальное благополучие таяло. Телочку закололи на мясо в ту же зиму. Кормилица Красава продержалась в своей должности целый год. Осенью следующего года пришлось продать, чтобы собрать в школу Коляна и Ванятку и приодеть хоть как-нибудь старших.
Корову увели со двора, а последний надой пошёл всей семье на ужин. Мария налила молоко в большую деревянную миску, накрошила хлеба. Разложила ложки.
— Идите снедать.
Все пятеро, включая Гришаню, окружили стол. Гришаня в длинной рубашонке и без штанишек стоял на лавке и, как бывает у маленьких, не удержался, описался, показалось или в самом деле попал в чашку с тюрей. Если и попал, то немного, потому что его тут же оттащили.
— Ну, и как есть? — сморщился Егор.
— Сегодня это последнее молоко Красавы. Да чего там? Не попало нисколечко, я не видела, — успокаивала мать, пряча глаза и вытирая концом головного платка слезинки.
Гришаня снова забрался на скамью, картоху варёную взял из чашки, откусил и тюрю хлебнул первым. Ванятка — за ним. Колян подзадорил себя и других словами:
— А бабушка Марусина, говорила, что это лекарство. Она этим лечится. Что тут такого?
Взяли ложки. Скоро чашка опустела.
— Вот ты молодец, что про Марусину бабушку вспомнил, — похвалил Колю Ванятка, — И ничуть не почуяли…
Произошла семейная, с горчинкой, история, не раз вспоминаемая позже.
Дни ожидания превратились в месяцы, месяцы — в год. Пошёл второй. Семья продолжала беднеть, несмотря на то, что Антон работал трактористом, Егорка — помощником. По возрасту ему нельзя было доверить технику, да и тракторов было мало.
Мария, как и многие крестьяне, сократила прежний огород. У самой воды, где она садила огурцы и другие овощи, половину земли захватил, а, по сути, отобрал Степан Яковлевич. Когда исколечился Карька, он сказал Марии, что пахать их огород не на чем, конь их пропал, сколько вручную потянут, то и посадят. Обмануть крестьянку ему было легко. И тут же вскоре он объявил Никиту Лукича врагом народа — дошло это политическое определение и до их глубинки. А так как старшего Калачёва не отпускали домой, односельчане подумали, что так оно, видно, и есть.
Колян и Ванятка ходили в школу-семилетку, которая открылась теперь в селе, с учёбой справлялись. Но попали в незавидное положение. Ребятня безжалостно обзывала врагами народа, взрослые косились. Подойдёт кто из их семьи к собранию какому людей послушать и тут же их выставят: " А эти чего тут делают? Выйдете отселя.» Обидно столкнуться с людской жестокостью и несправедливостью в детском возрасте. Недоброжелателей нашлось много. Даже среди Калачёвых были такие. Сношенница Нина первая ехидно нападала на Марию, встретив её в коровнике, где теперь обе работали:
— Как, Машутка, без мужа тебе? Хорошо? Как барыня жила, теперя поживи чёрной крестьянкой. У Никиты ума не было язык придержать. Пусть отвечает перед советской властью!
Мария молчала, сжав губы. Не вдовая, а одна.
А та, распаляясь от застаревшей непонятной злобы, переходила на крик:
— Допрыгался Никитка! Куда ты теперь со своей оравой?
Мария передала мужу ещё два письма, ни в одном из них не жалуясь на судьбу и на ребят, которые без отцовской строгости отбивались от рук. От него пришла ещё коротенькая записка, с обещанием, что скоро приедет.
Хорошо, что за Гришаней присматривала Маруся. Добрая девочка любила малого дядьку и не тяготилась обязанностями няньки.
Пацаны сопротивлялись давлению, как могли. И кулаками защищались и ругаться стали… круто, если Мария не слышала. Синяки и разбитые носы матери не показывали.
— Почему никто не говорит, как так с нашим папкой сделалось, а, братка? — спрашивал Ванятка у Коляна.
Вопросы-колючки оставались без ответов. Понятно было одно — жить на белом свете трудно.
Когда пришло официальное сообщение, что отец болен туберкулёзом и его можно забрать домой, шёл январь 33 года. Была зима. За отцом ни Антон, ни Егор не поехали, как ни уговаривала их Мария. Антон убеждал сначала одного Егорку, как плохо будет, если больной отец будет мелькать перед глазами у деревни и партийного начальства, а там и перед всей семьёй вопрос ребром поставил:
— Получается, что мы — дети врага народа. Давайте его к себе привёзём! И что будет? Вы что не видите, куда это ведёт? Не понял батя ничего в новой жизни. Вот и виноват.
— Как же, сынок, тебе батьку не жалко? — уговаривала Мария.
Не имея практического опыта взаимоотношений с властью, молодые люди безоговорочно, в отличие от сомневающихся отцов, принимали всё от нового государственного устройства. Однако чувствовавшие себя спокойно при отце, без него они стали жить ненормальной, беспокойной, судорожной жизнью и, по малолетству, хотя и с неохотой, но перекладывали на него всю ответственность вслед за Антоном. Колян, заглядывая в глаза мамке, чаще других спрашивал:
— А когда батя приедет?
— Мы теперь сиротки? — приставал Ванятка, — У нас папы нет? Нас за это не любят?
— Кто тебе сказал? — возмущалась Мария, отворачиваясь, чтобы слёз не видели.
По-прежнему досаждала тётка Нина, упрямая баба. Лучше бы молчала! Глянет, и то на душе погано делается. А рот откроет — несчастью ворота распахнёт. Как из пулемёта строчит — ничего не поймёшь порой, кроме того, что чёрная скверна на тебя сыплется. Неприветлива. Своя, а хуже чужих.
— Запутался я, — признавался Егорка Марии, — Не знаю, что делать. Отца бы увидеть, услыхать бы его. Может, лошадь со двора колхозного увести да поехать на ней? Я могу.
— Простите вы меня, дети, бабу глупую, Егорушка. Трудно вам, тяжко. Рада под каждого руки подставить, соломки подстелить, да я-то без Никиши как без рук и без… головы. Пойду сама к председателю.
И снова сходила, напомнила, что болен муж, надо бы ехать за ним, да без помощи никак. Пообещал отпустить с первой же оказией. Но оказии не подвернулось. Не было туда ни одного обоза послано в ту осень.
глава 19. Судьба Михаила Калачёва
Скандалы, происходившие в семье Никиты Калачёва, поутихли к концу февраля, когда пришло сообщение, что он помер. Сплетен вокруг семьи стало поменьше. А вот брата его, мужа зловредной тётки Нины, молчуна Михаила, признали врагом народа и забрали за учинённый им скандал после смерти Никиты. Увидел, как его бывшую стельную коровёнку Жданку, отставшую от колхозного стада, во весь бичище охаживает пастух, Молчун не сдержался. Разразился матерно на всю эту жизнь, пешком догнал и сдёрнул жестокого с коня. Да какая бы сердобольная крестьянская душа выдержала издевательства над кормилицей? Видели то многие, а донос накатал старший конюх — не переносил начальник, как на него Михаил смотрит — «Вытаращит буркалы свои, ничего не говорит, а вроде угрожает. Весь в брата!»
Что начальнику показалось, то и правда.
Когда долетела эта новость до Марии, та, не раздумывая, бросилась к сношеннице, обняла её, бессильно опустившую острые плечики и запричитала: «Да, милая ты моя, да как же тебе трудно, да как же тебе тяжело. По себе это знаю. Поплачь со мной. Не сиди каменная! Как мне жалко тебя, сношенька». Та сначала недоуменно приняла сочувствие, но тут же и, в самом деле, выйдя из оцепенения, зарыдала. Поступок Марии не всем показался странным, были и другие деревенские бабы, не носившие в сердце обид. По мнению одних — глуповатые, а других — незлобивые.
Семейство Никиты Калачёва приняло этот удар, как повторное доказательство силы государства над человеком.
— Ну, что? — ликовал Антон перед Егором. — Понял, наконец, что жить надо, политику понимая, чуять, куда ветер дует?
— Нос по ветру держать? Я не лошадь, не собака. И отец, и дядька Михаил никому не навредили. Не правильно это с ними произошло. Как это? Почему с ними так?
— Не поймёшь, не согласишься, и тебя сдует. Приспосабливаться надо.
— Я-то смогу или нет приспособиться, а она, власть, всегда, хоть на кого управу найдёт получается.
— Не трепли языком вслух, раз не понимаешь, если пропасть не хочешь.
— Да что я сказал? Что я могу власти сделать словом?
— Со слова всё начинается, и власть об этом знает. Дурак ты что ли?
Судьба Михаила подтвердила сказанное Антоном.
Через много-много лет узнает семья, что расстреляли Молчуна на полигоне в Бутово и очень удивится, как далеко увезли для такого дела. А в тот час многим открылось, что причина была не в отдельном человеке. Так давлеюще в тот срок работали новые государственные структуры да и массы приспосабливались к условиям нарождающихся законов.. И сказалось это и в худшем варианте на судьбах, как с Никитой и его братом Михаилом, и в лучшем изменении судьбы, как у сына Калачёвых, моряка Володи, вырвавшегося из крестьянского тягла в другую жизнь.
Ничего нельзя порой понять простому человеку. За грехи ли наказан, за добродетели ли награждён? Спросить не у кого. Выше власти не прыгнешь. Какая установится, та и правит.
Тётку Нину, после событий с Михаилом, будто подменили, стала молчаливее, не доставала Марию и ребятишек своими злыми суждениями.
— Жизнь прожить, не поле перейти, — слышали теперь от неё, — Не всё от нас зависит.
глава 20. Володя
Приезд Володи весной 35 года взбудоражил не только семью.
Николай так и прилип к брату, все надежды свои ему выложил, все главные вопросы задал, на которые ответов не находил. Про батьку в первую очередь. Возобновились пересуды. Володя пытался разобраться, почему отца не отпускали домой. В НКВД ему показали дело, с подробным изложением о поведении Никиты в момент сдачи им хомута в колхоз, за подписью односельчанина, имя которого не назвали. Врагом народа отца не признавали, приговора не было.
Такие действия моряка вызвали девчачий переполох и внимание деревни к нему. «Ишь, ты, Никита-то и не враг народа оказался!» Авторитет у Володи мгновенно вырос. Парня зазывали в гости, хотели лично услышать, как он про
отца разузнал — такое могло хоть кому пригодиться. И за своим столом принимать умного человека лестно. Родное семейство Володя осчастливил подарками: пацанов — гармошкой, мать — платком. На стол вывалил конфеты, колбасу, яблоки с орехами. Привезённые городские вкусности, правда, кончились быстро. И тут всё нищенское состояние семьи обнажилось. И обувь, и одежда на домочадцах потёртая да потрёпанная.
Ничего не говоря о своих планах, Володя устроился тогда на работу в организованную ремонтно-тракторную мастерскую — МТС. Развлекаться было некогда. Механизация в колхозе ему понравилась и, что братья трактористами стали, одобрил. Сам был механиком на легком судне, таком, какие используют для обслуживания тяжёлых военных крейсеров и доставки личного состава и грузов. Работу свою полюбил, и к морю душой привязался.
Одну единственную вечеринку в клубе позволил себе моряк посреди семейных дел. Его увела туда Нюрина Маруся. Она вышагивала рядом с дядей в новом ситцевом платье с оборками и ловила завистливые взгляды местных девчонок. «Моряк с печки бряк, не умеет жить без врак», — кричала мелюзга, прячась за кучкой девчат, которые, кто украдкой, кто в упор рассматривали красавца и прыскали в платочки. Местных парней оскорбляли явные намёки на их предпочтение. Нюрин Ваня предупредил его:
— Деревенские могут побить за то, что ты им дорогу перешёл. Аккуратнее веди себя, братка. Назвать его дядей Ванятка не хотел, потому что упорно считал братьями всех Никишиных пацанов.
— Что ж мне и девушку на танец не пригласить?
— Меня спросишь, какую можно…
— Да не привыкли отступать моряки. Я и сам тут свой. За кого ты меня принимаешь?
Никаких драк однако не произошло, а любовь случилась.
На танец в тот же вечер он пригласил одну девчоночку, по имени Валентина. Это была внучка Лупана Гавриловича, сына которого, Макара, обвинили в разбойных нападениях и убийстве одного из советских руководителей и казнили. Это был её отец. И она, так же, как Калачёвы, носила обидное, хоть и другое звание — дочка бандита.
Смело откликнулась на приглашение, пошла танцевать. Кто-то из злыдней кому-то шепнул, что одного поля ягодки сошлись сразу. Но и это забудется, мелькнёт унесённым ветром осенним листом, исчезнет засохшей травою. Увезёт Валентину моряк из деревни насовсем.
Они шепотков не слышали. Понравились друг другу. И всё.
Он повторил приглашение её на танец несколько раз и увёл на свидание.
После следующей их встречи и проводов, когда поднимался на пригорок к своей избе, его окликнули:
— Что, моряк, говорят, невесту выбрал?
Перед ним стоял цыган.
— Выбрал. А вам что? — бросил резко.
— Поговорить.
— Поговори, — моряк впился острым взглядом серых глаз, в которых плескалось море, в полуночные очи цыгана. Но неприятия не увидел. — Куришь?
— Угостишь, покурю.
Закурили.
— Хорошую девушку выбрал.
— Кто ты такой — указывать?
— Спрячь гонор. Я тебе не судья и не учитель. У меня другой к тебе интерес. Знаю кое-что про донос на твоего отца.
Володя напрягся.
— Был у нас тут старший конюх, по имени Степан Яковлевич. Помнишь такого? Перед тем, как твоего отца на принудительные работы отправили, заходил он ко мне с приказом подковать лошадей. О том, о сём болтал, мне завидовал, что, моё рабочее место, никому не нужное, меня охраняет. Нет кузнецов в округе. А вот про Никиту Лукича сказал, что ему не отвертеться — за свои байки отвечать будет. И мне одну выложил, про хомут. Вот за эту байку да что матом Никита Лукич Степана понужнул, его, думаю, наши власти и наказали. Умный был батя твой. А хочешь, ещё одну байку Никиты расскажу — про Судьбу, тебе на память будет?
— Расскажи.
На прощание цыган пожелал ему жить так, чтобы Судьба язык не показывала. И ещё одно добавил:
— Брата отца вашего, Михаила, тоже конюх сдал. Мне проговорился.
— Спасибо, цыган. Важное ты мне молвил.
Кулаки сжал моряк.
— Мстить тебе некому. Конюх — в могиле, — остановил поднимающееся в моряке чувство умный собеседник, — Злой был, даже с конями злой. Жеребец его памятливый зашиб этой зимой.
Володя проработал до самого первого снега и признался, что так жить не не в состоянии. По деревне ходит и всё обидчиков отца и семьи вычисляет, и братьям простить не может, что больного домой не привезли. Ездил могилу его искать, но не нашёл. Молчал, молчал, да не выдержал, разругался с Егором в пух и прах, окончательно, Антон уже в армии служил к этому времени. Чуть не подрались из-за отца братья. Решил, что уедет подальше, матери пообещал, как только сам устроится, напишет. Забрал с собой Валентину и был таков.
Виноватая со всех сторон семья Калачёвых продолжала своё существование в родной деревне.
глава 21. С тех пор минуло…
И ещё минул год. Осенью 1936 Антон пришёл со срочной, а Егор с весны того года отбывал службу. Жизнь в семье Калачёвых проседала. Добрый Егор, который после извещения о смерти отца заискивал перед матерью, чувствуя свою вину, перед армейской службой отдалился от неё и письма писал редко. Антон, как показалось домашним, после возвращения, наоборот, сначала сблизился с матерью и, стал её советчиком. Младшие слышали, как он снова и снова объяснял ей, что отец сам виноват, что не понял, какая жизнь наступает, не хватило крестьянского ума разобраться в политической ситуации, которую мальчишкам хотелось отрезать или забор какой поставить, чтобы исчезла причина их бед.
Взрослеющие Колян и Ванятка оставались близкими друг другу, а старших, не находя у них ответов на свои вопросы, сторонились, Антоновой резкости не понимали, а в Егорке чувствовали сомнения. Им хотелось броситься назад, в то время, когда рядом был батька, в погоню за простыми и доверительными отношениями. Но фундамента для них в семье уже не было. Тяжелее всех было Марии. Она плакала ночами, молилась, стоя на коленях, как умела: «Матушка Богородица, Дева Мария, Пречистая и Всенепорочная, не остави нас грешных без своего заступления. Помози нам, немощным, мне и детям-сиротам».
Бесхитростная молитва, искренняя привязанность к детям и память о муже были до конца не осознаваемой опорой её бедного сердца.
Младший, Гришаня, подрастая, обнаружил себя в семье, где каждый был посторонним наблюдателем для другого. И, не зная прежних отношений, меньше всех скучал по ним и не искал, довольствуясь свободой и мамкиной надёжной заботой. Он с большим удовольствием проводил дни вне дома, как бы Мария ни приучала приходить вовремя, сообщать, куда, когда, зачем пошёл, порой вовсе не слушался. В его самостоятельности присутствовала удаль хулиганства. Коля, сколько мог, опекал Гришаню, но отцовской руки и отцовского наставления ему и самому не хватало. Вспомнив батьку, Колян рассказывал младшим, какой он был сильный и как он спас его от разъярённого быка. Ванятка особенно жадно слушал брата и просил:
— Дай руку. Погладь меня по голове, как папка.
Понимая, Колян гладил его, сам больно ощущая потерю отцовского руководства и ласки. Гришаня не просил об этом.
Антон, работая трактористом, вёл себя странно. Часто не ночевал дома. Редкую зарплату делил, оставляя большую часть в кармане со словами: « Мне тоже надо».
Мать пробовала договориться с ним, но по её инициативе разговоры не получались. Он переходил на оскорбительно поучающий тон, какого она от мужа и в молодости не слышала.
По его речам всегда выходило, что он один знает, как жить. Стоило начаться такому разговору, он принимал победительную позу, встав над матерью, в эти минуты чаще всего сидевшую за столом, уронив руки на колени. Все остальные уходили, не в состоянии перенести его длинных, ничего не решающих, тяжёлых нотаций:
— Отец не понял, и ты никогда не поймёшь. Серые вы оба и отсталые люди. Малограмотные, малокультурные. Ты думаешь, я не знаю, что ты ночью молишься? Кому ты молишься, отсталая?
— Да, неужто вас этому в школах-то научили? Серая я, отсталая, а тебя не оскорбила ни разу. А больше отца родного, я так понимаю, никто быть не может. А если дитя по правам больше родителя станет, так всё на худшее повернётся. Не плюй в колодец, пригодится воды напиться, — упирается Мария.
— Вот-вот только воды напиться у вас и можно. Ты, пойми, я жить хочу не абы как, а нормально!
— Все хорошо жить хотят, да если поедом друг друга есть, ничего доброго не сделаешь, только в душу наплюёшь. Тебе с Володей об этом поговорить бы!
Речи сына и матери крутились вокруг имени отца, и только со стороны или с высоты небесной можно было разглядеть, что они тянутся двумя нескончаемыми параллельными линиями и никогда не совпадают: у неё — полное доверие Никите, у него — возложенная на отца вина.
Мария старалась поддерживать хоть какой-нибудь порядок в семье. Скандалила — дети отворачивались и замыкались, плакала — замолкали. Жалела, уговаривала и не справлялась с их упрямством. Она работала сначала в колхозе на ферме дояркой. Когда открыли пекарню, перевели туда. В учениках из семьи были трое. Старший иудски душу терзал, но и он — её дитя. Младший сердце надрывал без отцовской руки. Мать часто вызывали в школу.
Лидия Семёновна, которая стала Калачёвой, выйдя замуж за их спокойного, как отец Михаил, Димитрия, разводила руками:
— Вы что-нибудь с ним делайте, Мария Петровна. На уроках, ведёт себя вольно. Нетерпеливый. Часто сам на конфликт нарывается. Прикажите ему, как мать, вести себя хорошо.
— А чего она по пять раз объясняет. Всё уже понятно, а она говорит, и говорит, и говорит. Лучше бы задание дала.
Решив контрольную, Гришаня сидеть тихо не может и добивается, чтобы его отпустили с урока. И тут же набедокурит.
— Объясните ему, Мария Петровна, что он не один в классе, и учитель не ему одному материал разжёвывает, а и тем, кто не так быстро соображает. И курить не позволяйте ему! Ну, это же невозможно!
Мария давала обещания, дома подступала к сыну, повторяя слово в слово рекомендацию Лидии Семёновны.
— Угу! Понял! — говорил Гришаня.
— А пуще всего я тебя бы выдрала за то, что курить начал. Батя не курил, в рот не брал эту гадость. А вы с ума посходили?!
— Выдрала бы. А батя чё, умнее меня был? Чё про него говорят «враг народа». Я «врагом народа» не буду.
— Кто говорит?! Дураки. Не смей мне так про отца говорить. Губы разобью!
— Дураки, которые передовики? «Разобью!» Ну, и разбивай!
— Нельзя так про отца. Ты ничего не понимаешь.
— Расскажи.
— Не умею я, сынок, объяснить, а сердцем знаю, что всё, что с ним случилось, неправильно. Папка у нас хороший был. Для меня так лучше не бывает!
— Почему не умеешь объяснить? Сам разберусь.
— Без сердца не разберёшься. Он же… родной, в груди у нас у всех должен быть, а не так.
Как слёзы на глаза матери навернутся, Гришаня торопится согласиться и дать обещание к исправлению — этого не выдерживает.
Последышек часто нарывается на деревенскую оппозицию, и то Колян, то Иван вступают за него в драку.
Колян и Ванятка повсюду вместе. Когда эта двоица в связке, на них даже отъявленные драчуны не нападают. Антонова самовозвышения над матерью они молча не принимают. И беспомощность материнского сопротивления в вину ей не ставят.
Но самоуверенность старшего брата порой им представляется мужеством и вызывает уважение и лёгкую зависть. Если бы старший захотел, они готовы были и жить по его указке, но тот неизменно демонстрирует свою отдельность. Они не понимают и долго не поймут, что в этом их спасение.
Колян закончил 7 классов в 1937 году и попросился на работу в колхоз. В феврале ему исполнилось 16, а в сентябре его взяли помощником счетовода. Должность скромная, а всё-таки… Марии даже полегче стало. Вроде сил у неё для жизни добавилось в тот момент. Для поддержки она сыну все уши прожужжала, внушая, как важно при теперешней жизни иметь работу. Конечно, Колян старался.
— Я тебе все деньги заработанные буду отдавать. Вот и будем жить лучше, — пообещал матери с радостью. Он по-прежнему при всяком удобном случае расспрашивал её об отце, искренне радуясь тому, как много батька умел делать, как много трудился да прибаутками жизнь украшал. Оба любили такие минуты. «Никиша так шутил», — скажет Мария, и глаза тотчас на мокром месте. Но дорогие беседы прерывались, когда перед ними возникал Антон. Глянет недобро, всё поймёт в мгновение ока, усмехнётся и как с плеча рубанёт, ударит, не жалея:
— Хватит вам о нём шептаться. Нечего воду в ступе толочь! Нету его! Не оживите!
Мария и Колян ждали возвращения Егора из армии с одинаковой надеждой на улучшение отношений в семье. При Егоре Антон спокойнее делался. Тайная сила влияния Егорушки заключалась в умении разглядеть последствия желаний и поступков, независимо от характера и отношений с окружающими. «Ни к чему это — матери нервы трепать. Она с утра уже натопталась вокруг нас. А ей ещё до ночи хлопотать. Да она стена наша, долбить её, что свою защиту рушить», — скажет брат и, глядишь, Антона усмирит. Но он не вернулся ещё из армии до страшного часа страшной семейной трагедии 1937 года
Следствие три месяца топталось на месте. Николай говорил одно и то же, не представляя как бы он мог подставить брата. Главный счетовод дал такие показания, что снял с себя все обвинения. Он рассказал, что проводил кассира засветло, что чемодан привязал и закрыл на ключ. Кто знает, что ещё сыграло роль, но семья у него была немалая. Несмотря на возраст, Коляна осудили на 8 лет строгого.
Так закончилась, едва начавшись, юность одного из Калачёвых. В тюрьме после суда его только однажды навестили мать и Егорка, вернувшийся из армии. И больше такой возможности им не предоставили.
Он пробыл три года в Бийске, потом в Барнауле, и был переведён в один из лагерей Забайкалья, когда началась Отечественная война.
Испытание водой, мечом и огнём
Часть вторая
глава 1. По этапу
Зэков с Алтая по каким-то неведомым распоряжениям, в связи с какой-то, им неведомой необходимостью, в ноябре сорок первого перебрасывали в Иркутск и ещё дальше на север. За три часа до погрузки отобранных для этого в барнаульском каземате кормили в общей столовой. Получив порцию еды, Калачёв увидел занесённую над ней чужую руку, когда почерпнул первую ложку. Не оборачиваясь, ляпнул тому ещё горячую кашу в морду. Сунул чашку новому дружку Ване, стоявшему рядом и, повернувшись на месте всем корпусом, схватив обидчика за грудки, притянул и боднул головой в челюсть. Тот перевернулся, ударился спиной о скамейку, задрыгал ногами. Был старше, но потрёпанный и не такой сильный. Повезло справиться. Колян взял чашку и с деланым спокойствием начал есть. Надзиратели на этот раз не утащили зачинщиков в карцер — довольно окрика. Для наказания нет времени. Одобрительное хмыканье и обидные в адрес побеждённого смешки завершили сцену. Подросток Ванька выразил своё восхищение взглядом. Он был подсажен к нему в камеру недавно и не отставал ни на шаг. Такого спокойного сокамерника у Николая ещё не было. Сверх меры обрадовался парнишка, когда они оказались при перевозке в одной «хате» — отсеке вагона. Нюриного Ванятку ему напомнил. Безобидный сирота — стащил что-то от безысходности. Колян взял его под свою опеку. Он уже знал, что наличие подзащитного не только налагает обязанности, но и поднимает в среде осужденных авторитет.
Набитые зэками вагоны топили плохо. Ехали долго — дольше, чем требовалось обычно для преодоления расстояния. Их перецепляли, загоняли в тупики и держали там сутками. Составы с грузами для войны, идущие на запад, имели все преимущества. Ночами становилось всё холоднее. На Алтае зима начиналась ни шатко, ни валко, а на Север, куда их везли, — приходила сразу полной хозяйкой. Мёрзли под утро. Тёплую одежду им выдадут на месте. А пока они сидят или валяются на голых полках в своей арестантской летней робе. Та кормёжка в столовой была последней. В дороге питание не предусмотрено. Давали сухой паёк. В туалет водили три раза в сутки — хорошо, что не кормили. Тяжёлый воздух от запахов пота, курева, матерной брани казался всем поганой, мутной рекой. Хотелось вынырнуть из неё, как рыбе, сделать хоть один глубокий вдох. Душно и темно. Темно в отсеках даже днём. Окна в «столыпинских вагонах» есть только там, где курсируют вооружённые конвоиры с собаками. Сознание угнетено, омрачено однообразным интерьером и жутким контингентом, в котором все подозревают всех, и все способны стащить чужой сухарь, кусок сахара, тряпицу, огрызок карандаша, обмылок или расчёску. А поскольку купейные сообщества образовались из людей случайных, но готовых во что бы то ни стало отстаивать свои убогие интересы, то там, то тут возникают стычки. Надзиратели усмиряют буйных дубинками. Каждые полтора часа заходят и осматривают купе. Каждые три часа проводят шмон. Они призваны создавать как можно больше неудобств подопечным и тем поддерживать порядок. Делают они это с великим воодушевлением и прилежанием.
От Иркутска до лагеря их погонят этапом в кандалах. В дороге скороговоркой передавали друг другу об этом слухи. Они поступали от завсегдатаев тюрем, чья жизнь состоялась, благодаря карательной системе, о которой они всё знают, как и она о них. Но те сведения бродили до отправки, таких знающих «старожилов» среди перевозимых почти нет.
Иркутский вокзал. Два часа ночи. Побудка.
Перед прибытием раздают фуфайки, шапки-ушанки, кирзовые сапоги с портянками. Процедура не из лёгких — подобрать по размеру вещи. И снова каждому — сухой паёк. Высаживают не всех. Большую часть повезут дальше.
На рассвете, когда ни одной живой души на станции нет, их начинают выгружать, выкликая по одному. Двери вагона открыты. Осужденные ловят запах и дыхание затаившегося вокзала, одинокий гудок паровоза. По команде выпрыгивают из вагона и тут же строятся в указанном месте. Узел с вещами, или что там у кого есть, они обязаны держать перед собой.
Колян, большеглазый, худой, нескладный и неловкий от вынужденной неподвижности, давно уже не фантазёр и балагур, больше угрюмо молчит. Он вывалился из вагона, когда его выкликнули. Существуя в среде воров, бандитов, квалифицированных и потенциальных убийц, за три с лишним года в тюрьме он изменился до неузнаваемости. Глядя в его глаза, можно уловить не затухающую ни на миг бессмысленную, тяжёлую умственную работу. Однообразные думы одолевают и поглощают всё его время. До головной боли терзает разговор с братом и его полное отчуждение. Колька утешает себя тем, что, наверняка, Антон помог деньгами матери. Но он никак не может взять в толк, как родной, а потому всё-таки отчасти обожаемый Антон, толкнул его в число презираемых не только чужими, но и близкими людьми, и самим собой. Но как он ни старается обелить его и себя, внутри совесть то нещадно царапает, то ноет, как самая жалостливая нота. Внешне он остаётся с ничего не выражающим лицом, выполняет команды конвоиров, так же выглядит, отбиваясь от какого-нибудь, посягнувшего на его территорию или вещь упыря. Уплывать умом нельзя, смотреть добродушно нельзя — тебя вычислят, высмеют, изобьют за мягкость. Поэтому его душераздирающая внутренняя работа сочетается с насторожённым, готовым на отражение атаки взглядом. Надо выжить за холодными железными запорами! Он сидел больше в одиночке, а потом и на пару, и вчетвером, в компании неуравновешенных психов, где прошёл особую тюремную школу выживания. Где научился впадать в такой внезапный приступ злобы и гнева, от которого паханы деревенели. Один такой взрыв, и вокруг тебя неприкасаемое пространство, которое другие обходят стороной. Первая страшная схватка до крови произошла у него, когда к нему подсадили двух здоровенных бугаёв в период следствия. Ночью они напали на него с поганой целью. Спасло то, что он не спал. Он отбивался ногами, руками, головой, орал матерно, превратился в пружину. Били жестоко, но до потери сознания не дошло. Камеру открыли и всех трёх, окровавленных и в разодранной одежде, скрутили. Тогда его посадили в карцер. А потом сердобольный следователь Порошин (Спасибо ему!) рассказал мальчишке, что такое тюрьма и как в ней выжить. Именно ему Колька чуть не выложил всю правду о той ночи. И после, обдумывая своё поведение во время следствия, прозревал, что Порошин, возможно, «раскусил» его тайну, но почему-то в последний момент отступил, поверил, что денег у него нет, и он о них ничего не знает, и этим удовлетворился.
Им надевают ножные кандалы поверх одежды. Конвоиров сейчас много. Каждого обслуживают по двое. Щёлкают замки, гремят цепи. Незабываемой мрачной музыкой наполнит их жизнь кандальный звон. Скудный паёк — в кармане. Вещи собирают и забрасывают на грузовик.
И вот они посчитаны, построены в колонну по пятеро. Щиплют хлеб. Холодно. Мороз и хилус ошарашили, вынудили завязать ушанки под подбородком, согнуться, засунуть руки в рукава. И всё равно нет спасения. Через пять минут покинутый душный вагон всем кажется раем. Час сборов и построения превращают всех в сосульки. Околеть можно.
— Вперё-о-од …арш!
Колонна закачалась и двинулась под железный лязг и скрежет. Никто ни на кого не смотрит, можно думать о чём — угодно, можно даже иметь не такое жёсткое лицо.
Шагать в кандалах трудно, приноравливаются не сразу. Восходящее тусклое, жестяное, холодное солнце издевательски дёргается над ними на сером небе под металлический звон. Как скоротать, обмануть время?
«Мороз и солнце»…
«Мороз и солнце! День чудесный!» — всплыла ходовая строка, вопреки…
В классе тепло, идёт опрос. Августа Васильевна, его вторая любимая учительница вызывает его:
— Пойдёт к доске…
Колян выходит и рассказывает. Он прокручивает школьный эпизод несколько раз и всегда проговаривает отрывок до конца, чтобы обмануть мороз, время и расстояние. Это осколки старой жизни мутят душу. Чуть-чуть удаётся отвлечься и забыть, где ты. Показалось, что он уже там, на Алтае. Только там этим пушкинским строкам место!
Оглянулся исподволь назад — станция видна — недалеко ушли. Ваня, который идёт впереди, тоже оборачивается осторожно, втягивает худую шею в воротник телогрейки, переглядывается с ним. Разговаривать нельзя. Восходящее солнце дотянулось до земли ледяными лучами.
Мороз драконом заползает под одежду, люди шевелят пальцами, дуют в ладони. Их ведут в посёлок Песчаный — место, где стоит лагерь на острове Ольхон. До него ещё далеко. Два дня брести. Путь ведёт сначала по санной зимней дороге, с которой приходится сходить и лезть в снег, уступая редкому транспорту или обходя длинные трещины. Дальше они корячатся по замёрзшему озеру. Лёд местами припорошен снегом, местами удивительно прозрачен. Скользко. Ползут под присмотром вооружённого конвоя с собаками. А вот уже тянутся серой лентой по самому острову, по колонской дороге. Так прозвали её местные жители. В колонне на другой день многие кашляют. Кашлять не запретишь. Весело на этом марше одним собакам, которые уподобляются конвоирам, когда подгоняют отстающих или засыпающих на ходу. Отдых редкий — по команде «сесть» — два раза в сутки. Ноги теряют чувствительность. Жаль, что нельзя обмануть тело, как ум. Конвоиры изредка меняются, передыхают в сопровождающих этап двух машинах. Собачья у них работа.
Но вот дочапали, то бишь добрели! На месте все радуются, что лагерь устроен уже до них. Прибывших распределяют по баракам. Ужина нет. Они и не хотят есть. Главное — согреться и заснуть. Во сне ты не принадлежишь неволе. Упали и уснули.
На следующее утро Колян закончил обзор окрестностей за двухметровым деревянным забором, увитым колючей проволокой, с вышками по периметру. Испытал облегчение, будто достиг желанной цели, доплыл до родного берега. В продрогшем Забайкалье им определён, пусть и такой унылый, но всё-так приют.
Какая здесь будет жизнь? Во всяком случае, другая, чем в одиночке.
Далеко можно смотреть. Вон, за лагерем, у лесочка расположились шестиугольные юрты из брёвен, над которыми поднимается дым. Окон у жилищ нет. Между двумя средними коновязь с понурой лошадью, запряжённой в сани, с водружённой на них громадной бочкой. В такие они скоро будут грузить омуля, профессионально овладеют рыболовным промыслом и обязаны будут выполнять госплан.
глава 2. Лагерная среда
Закончился ноябрь 41 года — крохотная точка времени, сравнимая с секундной жизнью человека на полотне вечности. Всё её значение в пространстве людского обитания, местом которого стал Николаю Калачёву остров Ольхон — сердце Байкала. Здесь, в лагере посёлка Песчаный, нет политических заключённых, а исключительно воры, расхитители государственного имущества, хулиганы, мелкие нарушители. Среди них есть даже москвичи, осужденные за опоздание на работу на — 5 -10 минут. Заключённые делятся не по рождению и возрасту — по статьям Уголовного кодекса да по тому, кто какое избрал поведение — на психов и спокойных. Перемешавшись, они представляют всё-таки управляемую массу.
Исправительно-трудовая колония Песчаного существует с 37 года, как часть необходимой государственной системы наказания. Конвой и охрана, как везде, строги и суровы, но мягче, чем в тюрьме и в разных подобных местах для политических. На первом построении над ними раздалось зычное:
— Враги народа, на поверку, станови-ись!
Николай Калачёв не уследил, кто из принимающего их начальства выкрикнул это.
— Какие мы враги народа? Мелкие хулиганы! — откликнулись тотчас из их серой массы.
Он хотел бы принадлежать к категории хулиганов.
Целый час после этого стояли навытяжку и слушали оскорбительное, до печёнок пробирающее, длинное нравоучение начальника лагеря Белоносова, кто такие враги народа, и почему они все здесь собраны. Начальника сразу перекрестили в Белоноса.
Перед глазами у Николая теперь не голые стены, а вереницы незаурядных и странных личностей, каждая из которых забирает твоё время, западает зачем-то в душу и ум. Наверное, потому что трудно оставаться мозгу без работы — он переваривает всё, что попадётся или обо что запнётся. Работа для него есть. Вот заискивающий перед всеми дед ЗиновЕй (правильно всё же ЗинОвий), тонконосый и тонкогубый старик с острой бородой, большим и тоже острым кадыком. Он вызывает брезгливость своим тоскливо-канючим голоском: «Голубочек мой, голубочек, я тебя вот как уважаю, вот как люблю. У тебя портяночка припрятана, отдай. Зачем тебе одна портяночка? А у меня, старенького, ножки мёрзнут!» Следующий — добродушный бурят неопределённого возраста, готовый услужить любому. Его терпение раздражает не одного Коляна. Помочь, уступить, заменить кого-нибудь на работе — пожалуйста. Он возникает, когда нужен. Вдруг высовывается его круглое, плоское, узкоглазое лицо и раздаётся мягкий голосок «Я помогай!» Если его спрашивали, почему он такой, отвечает: «Амур не камень. Дала — Нор и то работает». Позже Колян узнал, кто такой Дала — Нор и как переводится его имя Амур.
Вот ещё один — молодой, с двойной кличкой, Гусь или Гусак, всё время теряющий своё и находящий чужое, где бы оно ни лежало, с надоевшим до чёртиков предупредительным вопросом: " А это не ваше?» У него глупый вид и почему-то красный, всегда забитый нос. Гусь и Гусь! Его колотили, кому не лень. Амур и за него работал.
Интеллигенция — культурная, часть зэковского общества, отличается от всех и частенько кучкуется перед сном. Когда охрана успокоится, надзиратель ненадолго отлучится, начнутся между ними разговоры шёпотом, и про войну, как началась, кто виноват, и про революцию. Ловит Николай обрывки их речей, высунув голову из-под грубого суконного одеяла и удивляется, за что таких умных загребли. Разве не нужны они государству?
Но и они просто масса, которую делят, водят, организуют и охраняют надзиратели и конвоиры. Люди, которые стали во многом похожими, особенно в строю. Отныне слово масса обретает для Коляна точный портрет. Легко художнику рисовать такую толпу, в которой все одной комплекции, возраста, цвета и значения.
глава 3. Учитель
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.