Предисловие
90-е годы принято называть лихими и ассоциировать их с бандитами, банкирами и проститутками как наиболее яркими символами эпохи. Но в этой книге нет ни бандитов, ни проституток, ни политиков. Она — об обычных людях, о тех, кого принято называть московской интеллигенцией, кто внезапно попал в центрифугу дикого рынка, которая либо насыщала новыми силами, либо превращала в отжатый жмых. Эта центрифуга не только сепарировала людей на нуворишей и нищих, не только вынуждала менять профессии и взгляды, но также выявляла такие черты и свойства, какие казались совершенно невозможными при прежней советской уравниловке, нивелировавшей помимо прочего еще и души.
Пресловутый «ветер перемен», которого так долго ждали, разметал равномерное и устойчивое течение жизни. Выпущенные на свободу, к которой далеко не все оказались готовы, бывшие советские граждане в своей новой повседневности совершали подлости и подвиги, погибали и рождались заново.
ГЛАВА 1
Еще утром яркий зонт, своей расцветкой напоминающий флаг какой-нибудь африканской страны, жизнерадостно реял вверху, бойко отражая капли дождя своим упругим полотнищем. А сейчас он болтался вниз головой, безвольный, скрученный в трубку, похожий на знамя потерпевшей поражение армии.
Разгром, полный разгром. Унизительный, постыдный.
Хотя поначалу вроде и битвы-то не предполагалось, представители противной стороны должны были сами принести ключи от счастья и вручить со смиренным поклоном.
И как теперь выходить из этого ужасного положения, как держать лицо, чтоб никто не догадался о провале, которого по всем расчетам никак не могло случиться?
Лизе Комаровой, молодому специалисту секретного московского «почтового ящика» и несостоявшейся молодой жене едва исполнилось двадцать два, и к поражениям она была ещё не привычна.
Сегодня ей впервые стало понятно, что значит не находить себе места. Смысл выражения оказался до смешного буквальным: подходящего места сейчас не было нигде. Пока брела по засыпанным осенней листвой улицам, взрыхляя ее ботинком при каждом шаге, хотела оказаться дома, однако, подойдя к родной пятиэтажке, подумала — нет, куда угодно, только не сюда. Поспешила прочь, зашла в первый попавшийся кафетерий, встала за высоким одноногим столиком у окна, приняла задумчивую позу — именно так, как ей всегда нравилось. Но и в кафетерии сейчас было неуютно, хотелось поскорее допить свой кофе и уйти; она сердито посмотрела на белую чашку с надписью «Общепит» и обнаружила, что кофе уже выпит — надо же, даже не заметила, когда успела. Снова оказавшись на улице, принялась искать телефонный автомат, чтобы позвонить подруге — но, едва зайдя в будку, поняла, что не хочет говорить ни с кем и ни о чем, а уж тем более о случившемся. Стояла в будке долго, размышляя, чем же заняться дальше — до тех пор, пока нетерпеливый прохожий не начал стучать монеткой по стеклянной двери. «Девушка, вы там разговариваете или как?»
Накануне ночью лило, и всё вокруг было блестящим и скользким. Сквер содрогался на ветру, все листья — и лимонно-желтые, и золотисто-ржавые, и бурые, будто жеваные, уже лежали под ногами, наверху же ветви деревьев, голые, черные, переплетенные между собой поддерживали тяжелый небесный свод, подобно арматуре, не позволяли ему упасть и окончательно раздавить Лизу. Она была за это благодарна деревьям, трогала мокрые стволы, ковыряла ногтем трещины на коре, изучая, не заползли ли туда какие-нибудь вредоносные букашки. Букашек не было, и потому даже это занятие пришлось оставить.
Когда стало темнеть, её всё же потянуло домой — засветившиеся теплыми огоньками окна сделали улицу совсем мрачной, да и вообще она не любила темноты, даже когда пребывала в менее растрепанном состоянии. С облегчением вспомнила, что родители сегодня уехали к тетке с ночевкой, что в данных обстоятельствах не могло не радовать.
О своем будущем ребенке Лиза не думала совсем. Больше всего её волновала драматургия ситуации — каким образом вести себя дальше, чтобы достойно выглядеть в глазах сторонних наблюдателей? В предшествующие недели она проигрывала в голове оптимистичный вариант: как расскажет коллегам и всем прочим о своей безумной любви, о том, что её очень огорчает роль разлучницы, но ничего не поделать — любовь во все времена требовала жертв, и, несмотря на уколы совести, она чувствует себя невероятно счастливой…
И вот сегодня неожиданно выяснилось, что в роли жертвы, востребованной любовью, оказалась она сама. Сегодня предмет её страсти пришел с лицом, продавленным как старое кресло. И Лиза сразу поняла, что оптимистичного варианта не будет. Поняла ещё прежде, чем он начал бормотать:
— Прости… Я не могу. Я скотина, но — не могу. Хотя, если б смог, тоже был бы скотиной… Ты простишь, а?
Она даже погладила его по голове, поутешала. Не разрыдалась, не разоралась, и даже никакого особого отчаянья не испытала — хотя ещё вчера была непоколебимо уверена, что он, конечно же, уйдёт от своей невнятной, совершенно не нужной ему жены.
Дома плюхнулась в кресло, не сняв пальто, не переобувшись и даже не стряхнув прилипшие к ботинкам листья, сидела и не могла заставить себя сделать хоть что-нибудь. Вечер был унылым, как медленный танец восьмиклассников. На улице снова захныкал дождь, тусклые осенние сумерки сгустились до состояния полной тьмы, которую разбавлял лишь свет фонаря за окном, раздробленный на тысячи частиц каплями на стекле. Она хотела есть, но никак не получалось заставить себя встать и пройти на кухню к холодильнику. Сидела, глядела, как с промокшей обуви на полу постепенно натекает лужа, и от этого чувствовала себя особенно несчастной…
Даже думать сейчас ни о чем не получалось. Почему-то вспомнила бюстгальтер, который однажды увидела висящим у него в ванной. Ей очень не хотелось идти к нему домой, но он уговорил — жена уехала, полная свобода, редкий случай, когда можно не ломать голову над тем, где остаться наедине… В тот раз этот бюстгальтер одномоментно заставил почувствовать себя не победительницей, а аутсайдером, правда, она быстро отмахнулась от этого неприятного чувства. Теперь же отмахнуться было нельзя.
Насколько же жалкой она будет выглядеть в глазах окружающих! Как объяснит им свою беременность? Как отреагируют коллеги? Конечно, будут и осуждать, и сочувствовать — последнее, пожалуй, хуже всего…
А тот лифчик, наверное, по-прежнему сушится на веревке, натянутой в ванной комнате — как символ нерушимости супружеских уз.
ххх
В оборонном конструкторском бюро, где работали оба, об их связи знали все. Они представляли собой очень яркую, заметную пару. Он — всеобщий любимец, похожий на несоветского, но дружественного стране певца Дина Рида, обаятельный голубоглазый брюнет с мужественным выдающимся подбородком и милыми кошачьими повадками. Лиза красавицей не являлась, но внимание привлекала: высокая, с королевской осанкой, с лицом правильным, хотя и грубоватым, словно скульптор задумал вылепить нечто прекрасное, но поторопился и не отшлифовал детали. Однако держалась всегда так, будто была самой настоящей звездой — вызывающе, даже нахально.
Разумеется, за глаза о них много судачили — как о всяком женатом человеке и его любовнице. И хотя про его жену ничего толком известно не было, никто не водил с ней знакомства, а сам он ни при каких обстоятельствах её даже не упоминал — обманутая супруга служила знаменем борьбы с безнравственностью для многочисленных институтских блюстительниц морали. Правда, осуждать парочку вслух пробовали немногие — сказывалась народная любовь к нему, особенно со стороны женской половины коллектива, и опасливое отношение к Лизе. Иногда, конечно, негодование прорывалось — но чем громче звучали злые голоса, тем прямее Лиза держала спину. Ей нравилось дразнить гусей, вернее, гусынь.
Вели себя они действительно нагло. Ни от кого не прятались, вместе обедали в столовой, вместе уходили с работы. Могли начать целоваться, едва миновав проходную, не обращая внимания на поток сотрудников, озабоченно текущий в сторону метро.
Лиза о будущем не загадывала и ни о чем не спрашивала — ей приходилось по нраву то пламя, которое вспыхивало внутри в его присутствии, и этого было достаточно, по крайней мере, пока. Единственной проблемой являлось отсутствие места для свиданий: он жил с женой, она — с родителями, старосветскими пенсионерами, тихими, робкими, интеллигентными до эфемерности. Про греховную связь дочери им никак нельзя было знать — они и не знали. Поэтому влюбленные иногда были вынуждены неделями сдерживать переливающийся по жилам огонь — пока не находился друг-приятель, готовый уступить квартиру на вечерок.
Именно эта редкая удача выпала им в беспокойные дни августа 1991 года, которые не только круто повернули историю страны, но также заодно нечаянно захватили маленькую Лизину судьбу.
Утро 19 августа ничем не отличалось от всех прочих начал рабочего дня. В родном проектном отделе тревожный шелест за кульманами стал слышен лишь ближе к обеду:
— В стране вроде как власть сменилась, знаете что-нибудь об этом? Горбачева, что ли, отстранили?
— Да кто ж его может отстранить-то?
— Не знаю точно, кто-то на «Я», Янаев вроде, или Язов… Я матери домой звонила, она говорит, по телеку выступали, сказали, что к власти пришел какой-то ВЧК… Или ЧП… Короче, те, кто против перестройки, объединились и арестовали Горбачева.
Начальник отдела Кринич вместе с молоденьким лаборантом Валеркой Соболевым, любопытной Лизой и ее возлюбленным ринулись в кабинет главного конструктора — там имелся телевизор. В кабинете уже собралась пара десятков человек из разных отделов, но экран мало что прояснял: по всем четырем каналам шли балеты или концерты классической музыки, перемежаясь официальными сообщениями, что президент Горбачёв не может работать по состоянию здоровья, и потому вся власть переходит к вице-президенту Янаеву и государственному комитету по чрезвычайному положению, ГКЧП…
Никто ничего не понял, даже умный и многое повидавший Кринич. Ближе к обеду кто-то раздобыл радиоприемник. Через некоторое время стараниями Валерки Соболева сквозь помехи прорвались эфиры «Эха Москвы» — о том, что произошел путч, государственный переворот, что организаторы ГКЧП — преступники, что к Москве движутся мотострелковые, танковые, десантные дивизии (на чьей стороне эти дивизии, не пойму? Кто их направляет? — Лиза дергала Кринича за рукав, но он только отмахивался раздраженно). О том, что Ельцин призвал граждан России оказать сопротивление путчистам, и защитить Дом Советов, на площадь перед которым уже стекаются люди…
— Что же теперь будет? И зачем танки? — не отступала Лиза. Сердце её замирало, но не столько от страха, сколько от возбуждения — ей по жизни всегда очень не хватало каких-то экстраординарных событий.
— Да откуда ж я знаю, — хмуро ответил Кринич. — Но ничего хорошего тут точно нет. Силовой захват власти — в любом случае очень хреново, с этого начинаются гражданские войны.
На другой день в конструкторском бюро только и обсуждали происходящее. Лизины всегдашние недоброжелательницы со сдержанной радостью шипели по углам — вот и правильно, вот и нечего, никому не была нужна эта перестройка. Но, будучи истинными детьми советской эпохи, шипели тихонько, поскольку не знали, чем в итоге обернется дело.
Валерка Соболев, который накануне весь вечер и ночь болтался в центре Москвы, принес листовки, в них говорилось, что на Краснопресненской набережной собираются тысячи людей, что они защищают Горбачева и демократию, что некоторые войсковые части, которые путчисты отправили захватывать Белый Дом, переходят на сторону его защитников. Валерка и сам полночи строил там баррикады.
— Баррикады? — опешила Лиза. — Какие еще баррикады?
— Ну, их делают из того, что под руку попадается — из заборов, мусорных баков, скамеек, труб… Туда ведь бронетехнику стянули, танки, БТРы. Вот чтоб они пройти не смогли. Люди там на всю ночь оставались… Говорили, что ночью мог быть штурм, но пока обошлось, может, сегодня начнется. Короче, надо снова идти к Белому Дому, — подытожил Соболев. — Петр Сергеевич, отпустите? Я отгул оформлю.
— Идите давайте, — махнул рукой Кринич, — какой тут отгул…
И махнул рукой в сторону всех троих. У Лизы подпрыгнуло сердце — его обдало одновременно жутью и азартом.
Когда они втроем вышли на улицу, любимый придержал ее за руку.
— Слушай… Пусть Валерка пока один идет, а? Мы попозже подъедем. У него ж хата пустая сейчас.
Соболев жил неподалеку вдвоем с матерью, которая часто уезжала в командировки, и в дни её отлучек Валерку осаждали многочисленные влюбленные друзья с просьбой пустить на вечерок. Он морщился, говорил, что квартиру превращают в бордель, но был парнем добрым и, если сам куда-то уходил, давал друзьям ключи. Теперь мать как раз была в отъезде.
Сперва Лиза почувствовала раздражение — какая на фиг хата в такой момент? Но ощутила его горячее дыхание возле самой щеки, руки, сжавшие бедра — и тело изнутри залило тем самым кипятком, который заставлял забывать обо всем на свете…
С Соболевым договорились, что ближе к вечеру, если он к тому времени еще не вернется, они оставят ключи в почтовом ящике и отправятся к Белому Дому. Но вечером он сам позвонил им из автомата, запыхавшийся, возбужденный:
— Не ушли еще? Я остаюсь здесь на ночь, давайте приезжайте тоже, только имейте ввиду, что троллейбусы не ходят, от метро пешком идти надо. Если меня не найдете, неважно — тут вокруг всего здания очень много людей. На месте разберетесь, куда идти и что делать, вам подскажут…
Лиза начала торопливо натягивать колготки.
— Они хотят остановить танки баррикадами из скамеек? — притормозил ее любимый. Потом торопливо поправился: — Не подумай, что я боюсь, не в этом дело, просто прикинь, когда нам еще такой случай выпадет — вся ночь наша! Я домой позвоню, скажу, что иду к Белому Дому, чтоб не ждали сегодня — и буду свободен, как ветер! Сейчас сбегаю в магазин, куплю коньяку, вкусненького чего-нибудь — будем гулять до утра! А утром обязательно поедем туда — ты еще успеешь принять участие в революции, не переживай, такие дела быстро не делаются. К тому же смотри — на улице дождь проливной, а у нас тут даже зонта нет, и ты в босоножках…
Ей понравилась идея о дожде и босоножках — она позволяла откинуть другие, нечёткие, но очень неприятные мысли. Позже Лиза поняла, что хуже всего было даже не подозрение его в трусости, а именно попытка прикрыть собственное блядство благим делом защиты свободы. В тот момент в голове впервые мелькнуло, что именно этим словом следует называть их прекрасное возвышенное чувство.
Ну ладно, мелькнуло — и прошло. Эта мысль была настолько неприятной, что ее следовало немедленно прогнать — именно поэтому Лиза согласилась, не стала возражать. В конце концов, он прав в том, что возможность поучаствовать в событиях у них еще будет. И постаралась сконцентрироваться на заманчивой перспективе провести ночь, занимаясь такой замечательной любовью — с любимой музыкой в магнитофоне, с шумом дождя за окном и с не менее приятным шумом в голове от выпитого…
Дождь оплакивал их предательство всю ночь, которая прошла примерно так, как и было задумано. И даже немножко лучше — поэтому проснулись они только около полудня. Лиза набрала номер Кринича, чтобы начать оправдываться за опоздание, но оказалось, что ему уже звонил Валерка, который оповестил начальника, что влюбленные эту тревожную дождливую ночь тоже провели в оцеплении Белого Дома, хотя сам он их и не видел. Это не удивительно — там же столько народа…
Лиза смолчала о том, где они были на самом деле. Кринич на работе их не ждал, сказал, что сейчас происходят дела поважнее разработок новых ракет. Тогда оба отправились, наконец, на Краснопресненскую набережную. Но там, к разочарованию Лизы, они стали не борцами сопротивления, а свидетелями ожидания триумфа.
Всё уже состоялось без них.
Возле Белого дома люди с горящими глазами рассказывали, как этой ночью снова ждали штурма — который, к счастью, снова не состоялся. Похоже, никто не решился отдать такой приказ, или, может, приказ был, но войска его не выполнили — никто ничего не знал наверняка. Рассказывали, как после полуночи колонна боевых машин смяла первую линию баррикад и подошла вплотную к цепочке держащихся за руки защитников — подошла и остановилась… Рассказывали о троих ребятах, погибших в туннеле на Новом Арбате — но в это Лиза не поверила, сочла за одну из новорожденных легенд, какими всегда сопровождаются события такого рода. Слишком уж не вязалась эта приключенческая, почти праздничная Москва с настоящими жертвами. Даже танки выглядели элементом какого-то киношного, непонятно по какому поводу устроенного военного парада.
Ближе к вечеру стало окончательно ясно, что путч провалился.
Назавтра столица захлебывалась от ликования. Сразу после работы они вдвоем снова поехали в центр: солнце сияло, слепило глаза, отражаясь в броне военной техники, в улыбках, в многочисленных лужах и лужицах, оставленных ночным дождем. Лизу ошарашило это всеобщее единение людей, но праздновать победу вместе с ними у нее не получалось — тот, кто не постился, не испытывает радости разговения.
Зато её любимый вел себя так, будто пришел на концерт любимой рок-группы: кричал, смеялся, дарил окружающих своей неотразимой улыбкой, размахивал непонятно откуда взятым российским триколором, главным тогдашним символом свободы… А она вспоминала, как вчера вечером он вышел на кухню и позвонил жене. Дверь закрыл поплотнее, но она все равно услышала: «Останусь тут, возможно, до завтра. Сама понимаешь, такое дело… Никто не уходит, как я буду выглядеть, если сбегу…» Потом вернулся, обхватил Лизу, повалил на измятую, потную, еще не остывшую от предыдущего порыва страсти постель. Во всем этом было что-то настолько невыносимо плебейское, мелкое, мышиное… В тот момент любовный вихрь смёл неприятные ощущения, а затем она глотнула для верности коньяку, плеснула его вслед отвратительным мыслям — чтобы больше не возвращались.
Но они вернулись, и бродили вокруг все последующие недели. В эти недели Лиза пряталась от них за чудесной улыбкой возлюбленного, отгораживалась, закутываясь в его бархатный голос. А вскоре стало известно о её беременности, и на первый план вышел вопрос — что будет дальше?
Сначала он опешил, смутился, растерялся. Но через несколько дней явился к ней с цветами:
— Будешь моей женой?
— Но у тебя как бы уже…
— Я разведусь. Я люблю тебя.
Она удивилась самой себе, что даже не слишком обрадовалась, — возможно потому, что не сомневалась в таком исходе. Ведь у них настоящая любовь, и теперь к тому же есть дитя этой любви.
А месяц спустя он глядел на нее глазами больной собаки и бормотал, что не способен так поступить с женой, что у них двое детей, а она, Лиза, еще успеет сделать аборт… Об аборте она даже слушать не стала — жизнь её ребенка не может зависеть от решения какого-то козла остаться со своей долбанной женой. Вдобавок прерывание беременности воспринималось ею как акт насилия над собственным телом — а насилие она ненавидела люто, и особенно в отношении себя.
Но — господи, у него же двое детей… Как странно, ведь она знала об их существовании, однако на протяжении всего романа как-то совсем не брала в расчет.
ххх
В последующие месяцы ей важнее всего было сохранять лицо.
Быть несчастной она не умела и не хотела — поэтому стала злой.
Скорее всего, именно по этой причине вся любовь ушла очень быстро. О недавнем любимом думала не с тоской, а с раздражением. «Как я могла раньше не видеть, какой он примитивный? Хотя ясно, как — мы же почти не разговаривали…» Действительно, каждая минута их недолгого романа была заполнена поцелуями, взглядами, прикосновениями, а если и словами, то только глупыми словами любви.
И именно сейчас всё чаще она вспоминала неблаговидные обстоятельства зачатия. Было ясно, что произошло оно именно в те дни, о которых не слишком хотелось вспоминать. Дитя баррикад — бодро пошутил несчастливый будущий отец, узнав о предстоящем событии. Дитя постельных клопов — мгновенно отозвалась Лиза и даже сама поёжилась от грубости такой формулировки.
Она всегда вела себя заносчиво, резко, не стеснялась в выражениях — однако беременность плохо сочетается с заносчивостью, особенно беременность матери-одиночки. Стать объектом жалости, тем более жалости злорадной, неизбежной в данном случае, Лиза боялась больше всего. Поэтому объявила сослуживцам, что вышла замуж. Да-да, у нее давно имелся жених. Да-да, все то, что коллеги наблюдали здесь, было не всерьез, да и вообще по большому счету ничего не было, так, просто дурачилась, ну, вы же меня знаете… Нет-нет, никакой свадьбы не будет — не люблю этих церемоний торжественной сдачи влагалища в эксплуатацию.
Как ни удивительно, ей поверили — этому в немалой степени способствовал пришибленный вид бывшего возлюбленного. Он так разительно изменился, что общественное мнение вынесло свой вердикт: эта нахалка действительно бросила его. Ну и правильно сделала, ей надо замуж выходить и детей растить, а ему — своей семьей заниматься. Вот и славно, все-таки Лизка умная девка, хоть и стерва. Парня, правда, жалко, вон какой ходит, чернее ночи, на себя не похож. А ведь раньше всегда веселый такой был, обходительный. Ну что ж, ему урок, впредь умнее будет, нечего на молодых девчонок заглядываться, когда жена есть. Хотя ему простительно, ведь и сам совсем молоденький, ничего в жизни еще не понимает, Лизка ему голову заморочила, поиграла и бросила…
Подобные разговоры, обрывки которых, разумеется, доходили до Лизы, очень ее радовали. Все получилось именно так, как она задумывала, растущий живот вовсе не помешал ей вести себя по-прежнему и отпускать свои излюбленные ядовитые реплики по самым разным поводам.
Труднее было с родителями.
Лиза очень жалела их — тихих, правильных, церемонных. Им немало довелось стерпеть от необузданной дочери, одни её друзья чего стоили. В студенческие годы Лизу отчаянно влекло полумаргинальное сообщество свободных художников и поэтов — они казались ей большими талантами хотя бы по той причине, что были немытыми, оборванными, говорили матом и не признавали правил хорошего тона. И несмотря на то, что родители не мыслили жизни вне хорошего тона, она регулярно таскала толпы этих друзей к себе домой. В такие дни их мирная, почти стерильная прихожая трещала по швам от кучи стоптанной грязной обуви и обрывающихся с вешалок курток и пальто, которые почему-то всегда едко пахли плохо выделанной овчиной; уютная кухня наполнялась клубами сигаретного дыма, а изящные кофейные чашечки — горками расплющенных окурков. Но ни разу родители не проявили негостеприимства или непочтения к сомнительным Лизиным друзьям.
— Добро пожаловать, проходите, пожалуйста, в столовую, — распахивала перед ними дверь мама.
— Может, лучше в шашлычную? — отвечал кто-нибудь.
— А еще лучше — в рюмочную! — добавлял другой.
— Так-с, кто у меня сегодня жена? — потирая ладошки, весело интересовался третий.
Родителей от подобных шуточек брала оторопь, однако всех они принимали радушно, неизменно накрывая щедрый стол с пирогами и домашними соленьями.
Казалось странным, как у этих мягких людей, больше всего на свете боявшихся обидеть или задеть кого либо, могла вырасти настолько язвительная и резкая дочь. Лизе претила неразборчивая доброта родителей, которую она считала бесхребетностью, но она любила своих старичков и очень переживала — для них, проживших в верности своей трудной юношеской любви всю жизнь, сам факт романа дочери с женатым человеком станет немыслимым потрясением.
А уж известие о внебрачной беременности дочери…
Но все оказалось не так страшно. Лиза не учла одного — панического страха мамы и папы перед призраком бездетности. Сама она родилась лишь после четырнадцати лет их взаимной нежности, и стала ее единственным плодом, несмотря на отчаянное детолюбие родителей и стремление обоих к большой семье. Поэтому ребенок воспринимался ими исключительно как самый желанный и драгоценный подарок небес, в которые эти два атеиста, похожие на состарившихся ангелов, разумеется, не верили.
— Мам, пап, у меня для вас отличная новость, — выпалила она за завтраком, потому что считала, что, если сообщить отличную новость с вечера, родителям будет обеспечена бессонная ночь. — Готовьтесь, у вас скоро появится внук!
Неужели? Не может быть! Вот это новость так новость! За первыми радостными возгласами, суетой, последовали расспросы по существу: а уже наверняка известно? а какой срок? а анализы в порядке? а токсикоза нет? Папа потянулся к буфету достать бутылку марочного коньяка, хранящегося для особых случаев, мама схватила его за руку — что ты, нельзя, она же беременна!
И лишь после мама осторожно, ласково пожурила ее:
— Что ж ты нас со своим другом до сих пор не познакомила? И даже ничего о нем не рассказывала…
— А нет никакого друга! — Лиза объявила это ликующим тоном, словно сообщала о выигрыше в лотерею. — Представьте себе, так бывает — друга нет, а ребенок есть!
Радость в маминых глазах преобразилась в недоумение, потом в ужас. Но эта недостойная эмоция немедленно была погашена усилием воли — маме стало за неё стыдно. Чудо деторождения не должно вызывать ничего, кроме счастья, ну и дочери, конечно, нужна поддержка, а не сомнения.
Папа сильно смутился, отвернулся, не сказал ни слова. Потом все же достал свой коньяк, налил по стопке себе и жене, погрозив пальцем Лизе, хотя та и не претендовала на запретный напиток.
— В жизни всё бывает — за это и выпьем! — с тем же подчеркнутым оптимизмом, как ранее дочь, провозгласил он.
На этом тема отца будущего ребенка была закрыта. Родители больше ничего не спрашивали — ни сейчас, ни потом.
— А марки я собирал, выходит, не зря, — ободряюще улыбнулся ей папа на следующий день. — Продадим коллекцию, будет на что жить первое время, пока ребенок маленький. У меня ж шикарная коллекция, столько ценных экземпляров, есть очень редкие серии, они дорого стоят.
— Ничего продавать мы не будем, пап, — отрезала Лиза. — Я сама сумею прокормить своего ребенка, я справлюсь. Хотя тебе спасибо, я никогда не сомневалась, что ты поможешь, если будет нужно.
Этот разговор с отцом заставил её впервые задуматься о том, как и на что она будет жить дальше — в самом прямом, материальном смысле. Родное КБ хирело и нищало день ото дня, к тому же с младенцем на руках особо не поработаешь, а на пособие по материнскому одиночеству можно лишь еле-еле сводить концы с концами, чего Лиза не желала категорически. Её ребенок не будет жить в нужде — раз уж она по собственной глупости оставила его без отца, то без денег точно не оставит.
Чем зарабатывать на жизнь? Она не имела об этом ни малейшего представления, и никакие раздумья не добавляли ясности. Будущее казалось совершенно непредсказуемым — но именно непредсказуемость ей всегда так нравилась. Мысли о необходимых, но совершенно абстрактных заработках пугали до холодных мурашек — но одновременно и будоражили, отвлекали от унылого страдания по поводу разрушенной любви, возбуждали азарт. Она то обмирала, охваченная ужасом возможного безденежья, то чувствовала уверенность, что обязательно что-нибудь придумает. Обстоятельства способствовали этой уверенности — жизнь менялась на глазах, стремительно и радикально, Лизе очень хотелось этих перемен, несмотря на скорое рождение ребенка.
А, может, именно благодаря его скорому рождению.
ГЛАВА 2
В той стране, которая была раньше, денег по большому счету не существовало. Купюры, выдаваемые в дни зарплаты и аванса, являлись скорее товарно-продуктовыми карточками. Их получали все, и большинство в более или менее одинаковом количестве. На эти карточки можно было приобрести продукты и всякие необходимые для жизни вещи — одежду, обувь, кастрюльки, ложки, поварешки. И одежда, и обувь, и поварешки продавались в разных магазинах, но походили друг на друга, как братья-близнецы — к примеру, встретить на улице прохожего в одинаковом с тобою плаще было обычным делом. А женщины, желавшие модничать в заданных жестких условиях, перед покупкой нового платья обычно интересовались у сослуживиц и подруг — не собираются ли они в ближайшее время обзавестись таким же?
Отдельные граждане, склонные к нездоровому индивидуализму шли на пособничество криминалу — втридорого покупали у спекулянтов шмотки, каких не было в магазинах. Но и тех, кто покупал, и тех, кто продавал, насчитывались единицы: слишком накладно это было для первых и слишком рискованно для вторых.
Некоторые «особенные» вещи удавалось добыть и легальным путем. Но деньги к этому опять же не имели никакого отношения. Так, чудесную еду вроде шпрот и консервированного зеленого горошка накануне праздников часто привозили продавать на промышленные предприятия — это называлось продуктовыми заказами. На тех же предприятиях порой можно было записаться в очередь и на настоящую роскошь — например, на мебельный гарнитур производства какой-нибудь из стран дружественного соцлагеря, и даже на автомобиль.
А больше ни за что платить не приходилось. Жилье, хорошее или плохое, выделяло государство — в нем можно было жить, но его нельзя было ни купить, ни продать, ни завещать. Садовые домики, которые гордо назывались дачами и сооружались своими руками независимо от того, из какого места эти руки росли, строились на участках земли, раздававшихся также бесплатно.
Вопрос, как заработать деньги тоже ни перед кем не стоял. Каждому советскому человеку априори полагалось быть обеспеченным работой — и этот постулат свято соблюдали. Выпускников ПТУ (аббревиатура этих заведений расшифровывалась как «пошел тупой учиться»), техникумов и вузов отправляли работать по специальности, указанной в дипломе. Человеку оставалось лишь выполнять свои обязанности с той или иной степенью добросовестности, профессионализма и таланта. Степень эта у всех была разной, но она практически не влияла на зарплату. Конечно, способные и трудолюбивые скорее шли на повышение, становились руководителями, получали ученые степени, но разница между заработками самого талантливого и самого тупого работника все равно была невелика. Бестолковый инженер подчас выполнял функции лаборанта — как единственно ему доступные — но получал зарплату именно инженера, ибо так было записано в дипломе. А запойного алкоголика до изнеможения воспитывали на профсоюзных, партийных и всяких прочих производственных собраниях, но никогда не увольняли — покуситься на священное право алкоголика иметь работу не мог ни бог, ни царь и ни герой, и уж тем более ни какой-нибудь несчастный директор предприятия.
ххх
В 91-м все изменилось до неузнаваемости. Нужда в деньгах и необходимость искать способ их добычи обрушились на людей внезапно и ошеломительно. Сами деньги появились откуда ни возьмись, вдобавок их стало можно тратить на такое, что раньше могло пригрезиться только в самом горячечном сне.
Расслоение людей по уровню материального достатка пошло стремительнее, чем отделение масла от пахты при взбивании сливок. Одни обретали деньги скоро и в неправдоподобном количестве, будто получили доступ к печатному станку. Другим же — таковых было большинство — не удавалось заработать вообще ничего. От чего зависела принадлежность к первой или второй группе, не всегда можно было понять, порой складывалось впечатление, будто наступившее безумное время играло судьбами в какую-то свою собственную рулетку — для кого-то добрую, для кого иначе.
Одни скажут, что разбогатеть удавалось тем, кто оказался в нужном месте в нужный час, другие — что для этого следовало обладать определенным характером, третьи — уметь ловчить, нарушать законы и не иметь моральных принципов, четвертые — не бояться работы. Правы будут все.
Всеволод Пильницкий обладал лишь последней способностью, которой оказывалось очевидно недостаточно не только для преуспевания, но даже для того, чтобы просто держаться на плаву.
Завод пластмассовых изделий, на котором он работал технологом, шел ко дну не сказать, чтобы медленно, но абсолютно верно. Сева уже сбился со счету, сколько ему задолжало родное предприятие — зарплаты в минувший год то задерживали, то выплачивали какими-то незначительными частями. А последний раз её выдали домашними тапочками — производства одного из быстро расплодившихся производственных кооперативов, халтурно и криво пошитыми из сатина, но зато яркими, богато изукрашенными шелком, блестками и бисером. Как объяснили сотрудникам, такой способ расчета называется бартером: одна организация, у которой нет денег, но есть тапки, расплачивается с другой, у которой тоже нет денег, но есть пластмассовые изделия, обмениваясь товаром.
Пильницкий приволок домой два мешка этой эксклюзивной обуви, совершенно не понимая, что с нею делать дальше. Коллеги говорили, что тапки следует продать, но он не понимал — как продать? Где? Он не умел продавать, он же был технологом, а не продавцом…
Дома жена Вероника поначалу тоже округлила глаза.
— И куда их теперь?
— Понятия не имею. Ну, не отказываться же было?
— Может, стоило отказаться? Может, потом деньгами выплатили бы?
— Деньгами? Я уже не верю, что они на нашем заводе когда-нибудь появятся. А от тапок хоть какая-то польза — будем носить их до конца жизни, друзьям дарить на праздники…
Застенчивой, такой же нерасторопной и нерасчетливой Веронике предложенный способ использования «тапочной зарплаты» в целом был близок. И она охотно одобрила бы его, однако именно ей нужно было каждый вечер готовить мужу не только ужин, но и обед, который он назавтра брал с собой на службу.
— Это чудесно, — покачала она головой, — но есть-то их мы не сможем. А денег у нас осталось всего ничего…
В поликлинике, где Вероника работала врачом-терапевтом, зарплату платили, но размер ее был таков, что хватало лишь на самое спартанское питание. Пильницкие распределяли деньги по дням, жалели друг друга, каждый старался уступить другому куски повкуснее и посытнее, но при этом кардинально оба ничего не могли изменить.
Вероника — с глазами цвета отражения неба в воде, с тоненькими белокурыми волосами, плавная, белокожая, с телом, податливым как глина и с таким же характером — являлась женщиной, которая умиротворяет, успокаивает, как болеутоляющее. Тому, с кем она говорила своим тихим, журчащим-шелестящим голосом, казалось, что он качается в теплых волнах ласкового моря. Ничто не могло вывести её из состояния равновесия, которое невольно передавалось и находившимся рядом. Сама же она печалилась о своей мягкости и застенчивости, отчаянно завидовала уверенным в себе, разбитным девахам и больше всего боялась любых перемен.
Их с мужем отношения с самого начала были переполнены той любовной нежностью, которая сильнее страсти, ибо не растворяется со временем. Сева приносил Нике в общежитие вареную колбасу, из которой делал красивые бутерброды — он украшал их веточками петрушки. Она набрасывалась на угощенье, а потом, спохватившись, спрашивала:
— Сам-то чего не ешь?
— Я сыт, Никитка, лопай давай! — улыбался он. Она знала, что он тоже хочет есть, просто щедр и великодушен. Вот только без гроша за душой — так же, как и сама Вероника. Как и она, приехал из провинции в столицу учиться, как и она, жил в студенческой общаге. Сева ходил в старых рваных ботинках, но покупал ей цветы; работал по вечерам, чтобы пригласить ее в недорогое кафе.
Увы, материальные трудности, эти неизбежные и даже веселые издержки студенческой жизни, плавно перекочевали в жизнь взрослую. Потому что началась перестройка, и таким неделовым людям, как Пильницкие, она оказалась не по зубам. Еще повезло, что Севе досталась московская квартира от двоюродной тетки — маленькая, плохонькая, но своя. Но на этом везение закончилось.
Шикарная Москва с огнями ресторанов, витринами дорогих магазинов и тонированными стеклами толстомордых иномарок оставалась для них неприступной, как средневековая крепость. Вокруг бесчинствовал дикий капитализм, бывшие сокурсники возили товар из Турции, подавались в кооператоры, кто-то разорялся, кто-то стремительно богател… А Вероника с Севой жили по-старому, уже несколько лет не покупали новой одежды и постоянно копили: на холодильник, на стиральную машину, на отпуск — впрочем, очень скоро и отпуск вне дома стал для них невозможен. В последний год денег не хватило даже на билет в плацкарте, чтобы съездить на малую родину, навестить родителей.
Несмотря на это, Пильницкий горячо приветствовал сначала перестройку, а потом и распад СССР, говорил, что переходный период по определению не может не быть сложным, зато впереди нас ждет благополучная полноценная жизнь, как во всех нормальных странах. Восхищался Горбачевым, часто приводил в пример своего дальнего родственника, троюродного брата, которого в конце семидесятых осудили за организацию мастерской по пошиву кепочек-бейсболок с пластиковыми козырьками и красно-синей надписью «Таллин». Брат отсидел в колонии шесть лет — из положенных девяти, и теперь был освобожден «за отсутствием состава преступления». А, может, просто вышел по условно-досрочному, наверняка Сева этого не знал, но очень гордился тем, что в его стране больше не сажают людей только за то, что они работают и зарабатывают деньги, что они умеют это делать. И хотя сам Пильницкий делать деньги совсем не умел, он великодушно радовался за других и питался этой радостью за отсутствием более калорийного питания.
…Вероника смотрела на мужа, стоявшего в прихожей с потерянным видом и с двумя огромными мешками тапок, и её сердце затеплело от жалости.
— Отлично, значит, пора осваивать новую профессию! — она попыталась придать энтузиазм своему тоненькому голоску. — Я вчера в центр ездила, шла через подземный переход возле «Детского мира», там люди продают с рук разные вещи. Надо и мне попробовать, может, удастся продать хоть сколько-то из этих тапок.
— Ты? Торговать? С ума сошла? — изумился Сева. Интеллигентское высокомерное презрение к торговле как к занятию недостойному являлось советским наследием и парадоксальным образом уживалось в Пильницком с уважительным отношением к «деловым людям». Многие быстро избавились от этого ничем не обоснованного предрассудка, другим же, как, например, Севе, он давал возможность почувствовать хоть какую-то собственную гордость, поскольку других поводов для гордости не оставалось.
— Я не допущу, чтоб ты стала торговкой! — попытался протестовать Сева. Но протест быстро сдулся, и он неуверенно добавил: — А если уж совсем приспичит, сам пойду продавать эти тапки…
Вероника даже рассмеялась, представив своего долговязого, вечно взъерошенного, вечно растерянного, похожего на исхудавшего хомячка очкарика-мужа торгующим в переходе. По сравнению с Севой даже она, тихоня, казалась себе бой-бабой. Но вслух этого не сказала, лишь пожала плечами:
— Ты не сможешь — ты же каждый день на работе должен быть. А у меня график утро-вечер. Я пойду в переход — ничего страшного, не на фронт же.
ххх
Подземный переход являлся для Вероники пугающим, демоническим местом — после того, как ее одноклассница, в свое время вместе с ней приехавшая из Орла в столицу и закончившая здесь музыкальное училище имени Гнесиных, стала спускаться туда играть на скрипке, чтобы заработать на жизнь себе и дочке. В первые дни Ника сопровождала подругу — морально поддерживала, а также изображала увлеченного слушателя ради привлечения интереса прохожих. Протяжные скрипичные жалобы и изогнутая фигурка девушки, прижавшейся щекой к грациозной деке инструмента так диссонировали с грязным холодным переходом, что Веронике становилось жутко. А теперь и ей приходится отправляться туда — складывалось впечатление, что подземелье понемногу затягивает в себя прежнюю жизнь, наземную, воздушную и спокойную.
Поэтому назавтра, спускаясь в переход, Ника и впрямь чувствовала себя так, будто идет на фронт. Мир, открывавшийся перед ней, был чуждым, отталкивающим и неприветливым. В хмуром цементном коридоре стояла шеренга, состоявшая исключительно из женщин разных возрастов, но с одинаково мрачными, серыми от тусклых люминесцентных ламп лицами. Перед каждой из них стояла раскрытая сумка с вещами, предназначенными на продажу — кое-что женщины держали в руках, кое-что лежало в сумке так, чтобы проходящим мимо потенциальным покупателям, спешившим через переход по своим делам, товар был виден во всем своем разнообразии. Сумки и ноги продавщиц тонули в грязной снежной жиже, принесенной из верхнего, лучшего мира.
Вероника сперва пару раз прошлась вперед-назад, чтобы оценить обстановку и возможную конкуренцию. Результат исследования ее ободрил: на продажу была выставлена продукция самого разного назначения, от вязаных шапок до детских распашонок, но вот именно тапочек не было ни у кого. Правда, рассмотреть всё детально Нике не удалось, поскольку стоило ей хоть на секунду задержаться возле той или иной торговки, или даже просто на ходу бросить осторожный взгляд на товар, как унылое лицо его хозяйки тут же прояснялось, и она начинала бурную рекламную кампанию. Вероника очень смущалась, и потому скоро прекратила изучение рынка и пристроилась с краю шеренги. Раскрыла свою сумку, поставила ее на грязный пол и взяла в руки две пары самых красивых тапок.
Ее соседка справа, маленькая, тощенькая, черноглазая, похожая на ворону, потрепанную, но не побежденную, продавала детские ботинки. У нее их был целый мешок — все одинаковые по виду и размеру. Когда кто-то из прохожих останавливался и интересовался размером, она спрашивала:
— Вам на какой возраст?
— На пять лет, — отвечал покупатель.
— Вот-вот, — жизнерадостно кивала она, — это как раз на пять!
То же самое девушка говорила тем, кому нужна была обувь и на трехлетнего, и на семилетнего ребенка.
— Тут же 12-й размер стоит — на три года велико будет, — усомнилась одна из покупательниц.
— А они маломерки! — ни на секунду не замешкавшись, парировала хозяйка. — Даже не думайте, берите, в «Детском мире» они втрое дороже идут, можете зайти, проверить!
Проверять никто не хотел, и торговля у девушки, похожей на ворону, шла успешно.
Вероникины тапки своей яркостью и блеском тоже привлекали внимание. Но указанный на них 36-й номер заставлял многих со вздохом класть их обратно в сумку. И в какой-то момент она неожиданно для самой себя услышала свой голос, звенящий от волнения:
— Да вы не смотрите на размер! Они большемерки, соответствуют 37-38-му!
Торговля пошла бойчее, и совесть, поначалу было куснувшая ее, быстро успокоилась. В конце концов, они же без задника. И, если будут чуток малы, это не страшно.
Против ожидания, роль продавщицы не слишком тяготила ее — отчасти она даже гордилась неожиданными успехами на новом поприще — за час удалось продать целых пять пар. Лишь один раз она перепугалась по-настоящему. Сначала вообще не поняла, что случилось, почему все женщины вдруг начали поспешно запихивать свои тряпки в глубину сумок. Причина открылась, когда было уже поздно: грубая мужская ручища, возникшая откуда-то из-за плеча, мертвой хваткой вцепилась в тапок, который Ника держала перед собой.
От ужаса она не могла вымолвить ни слова — так бывает во сне, когда видишь кошмар, хочешь кричать, но крик никак не выходит из разинутого рта. Смотрела на конопатую волосатую лапу, тянувшую ее тапок, и сама обеими руками ухватилась за него — она была готова отдать грабителю (а кто это мог быть, как не грабитель?) все, что угодно, но пальцы сжимались помимо ее воли.
— Нарушаем, девушка, — послышался ленивый басок за ее плечом. Голос был такой беззлобный, что Вероника решилась обернуться. Курносый веснушчатый милиционер выглядел мирно, по-человечески, хоть и был квадратный как шкаф.
— Простите, пожалуйста… я сейчас уйду… не буду больше, — по-детски залепетала Ника срывающимся голосом.
— Вот и нечего, — неопределенно добавил шкаф, выпустив, наконец тапок. — Смотрите давайте…
Вероника, счастливая тем, что так дешево отделалась, торопливо засунула тапки в сумку и собралась уходить, но соседка, похожая на ворону, остановила ее:
— Ты первый раз, что ли? Не суетись. Как увидишь мента, прячь товар, и все. Главное, чтоб в руках ничего не было. Никто тебя отсюда не погонит.
— Вы им платите! — догадалась Ника. — Но я наторговала всего ничего, мне жалко это отдавать, я лучше пойду.
— Можно подумать, остальным есть чем платить! Не мельтеши, никто ничего не платит, давай помалкивай об этом, не подавай им идею.
— Но ведь милиционеры же понимают, что здесь идет торговля, они же видят, как мы прячем товар?
— Ну и что — им плевать, — не очень логично, но с убедительной интонацией ответила «ворона». — Им положено тут ходить и нас строить — вот они и ходят. Работа такая, ты прям как маленькая.
И она действительно оказалась права: впоследствии такое случилось еще не раз, когда менты со строгими лицами вальяжно прохаживались вдоль ряда торговок, которые на их глазах совали свои кофты, шапки и ботинки в стоящие перед ними сумки. Прохаживались — и уходили прочь, до следующего рейда. В чем был смысл этой игры, Вероника так и не поняла, но правила ее освоила и успешно следовала им всякий раз, когда спускалась в переход. А, поскольку тапок у нее имелось аж два мешка, походы туда стали для нее еженедельным занятием.
ххх
Во время одной из таких ходок Ника разговорилась с молоденькой девушкой, оказавшейся рядом и продававшей удивительную куклу — очевидно старинную, с фарфоровым лицом, золотыми локонами, в шляпке и платье из парчи и бежевых кружев. Сама девочка тоже была бы похожа на эту куклу — в случае, если б ту надолго забыли на пыльном чердаке. Тоже белокурая и миловидная, но какая-то измятая и замызганная. Ее лицо выглядело совершенно отрешенным, будто она находилась далеко отсюда и вообще не соображала, что здесь делает. Девочку, казалось, нисколько не занимало, продаст ли она свой сказочный товар — и этим она разительно отличалась от других женщин, которые, кто бойко, а кто просительно заглядывали в глаза покупателей.
Прохожие часто останавливались возле бежевой красавицы из прошлого века, хвалили ее, трогали кружева и атласные туфельки. Многие интересовались ценой, услышав которую согласно кивали и тут же шли дальше. Понятно, что такая кукла не могла стоить дешево, но богатые покупатели в переход не заглядывали.
Где-то через полчаса стоимость куклы начала падать. Симпатичная замарашка, ее хозяйка, принялась скидывать цену каждому последующему покупателю чуть ли не вдвое, и вскоре продала свою драгоценность совсем за копейки, практически по стоимости обычных пластмассовых магазинных кукол.
— Как жаль! — не удержалась Ника. — Слишком дешево… Она же старинная, это, наверное, семейная реликвия?
— Да, ее подарили бабушке моего мужа, когда она еще только в гимназию поступила, — неожиданно охотно отозвалась девочка. На ее лице проявилась виноватая улыбка, сделав его еще милее. — Очень жаль было продавать, я не думала, что так мало денег дадут… Но оставаться тут тоже больше не могу, мне пора домой, там дочка у меня.
— Маленькая? — спросила Ника, которая тоже закончила торговлю и направилась вместе с беленькой девушкой в сторону метро.
— Четыре года, Асей зовут. Но она у нас инвалид, не ходит до сих пор, не разговаривает…
Девочка внезапно начала говорить быстро-быстро, словно боялась не успеть рассказать Нике всего до того момента, как они расстанутся:
— От нее отойти нельзя ни на минуту, сейчас моя свекровь сидит с ней, но ей пора на работу, поэтому мне надо побыстрее возвращаться. Свекровь очень добрая, она нам помогает с деньгами, потому что я все время с Асей, на работу ходить не могу, а муж у меня физик, им в институте уже давно зарплату не платят… Юра, это мужа моего так зовут, подрабатывает ночью в магазине, товар грузит, но там платят тоже совсем мало. А днем он все равно в институт ходит, потому что занимается важным изобретением, которое нельзя бросить… Вот и Алевтину — это куклу так зовут, Алевтина — решили продать, потому что денег не хватает. Асе же реабилитация нужна, чтобы она научилась ходить и вообще выздоровела. Хотя столько, сколько я за нее получила, все равно не хватит. Но лучше хоть сколько-то, чем ничего, правда? У Юры дома еще много чего есть на продажу — подсвечники старинные, картины, настольная лампа, очень красивая, из бронзы… Тоже можно будет продать, и тогда понемногу наберется, сколько нужно на реабилитацию.
— Ты только не здесь всё это продавай! — принялась убеждать ее Ника. — Неси в художественные салоны, в антикварные магазины, в комиссионки. Здесь за копейки все отдашь, в переходе такое не покупают!
Потом посмотрела на безмятежное девочкино лицо и поняла, что та ни за что не разберется, где и какие есть антикварные магазины и комиссионки.
Беспомощная, бестолковая, нежная дурочка, прямо как она сама… Разве такой по силенкам ребенок-инвалид?
— Постой, я сейчас тебе свой телефон запишу, — Ника порылась в сумочке, нашла там карандаш и конфетный фантик, нацарапала на фантике номер. — Позвони обязательно, у меня подруга есть, Лиза, очень толковая, она тебя научит, как продать повыгодней.
Девочка поблагодарила, сунула фантик в карман куртки и поспешно юркнула в распахнутую пасть метро. Ника проводила ее взглядом, изнемогая от жалости, потом пошла дальше: в такие «переходные» дни она позволяла себе маленькую бесплатную награду — прогуляться по Александровскому саду и Манежной площади, к которым она как недавняя провинциалка питала слабость. А тем временем в вестибюле станции «Площадь Революции» фантик с номером выскользнул из кармана, в котором девочка принялась рыться в поисках жетона на проезд, упал на пол и тут же был затоптан сотнями ног.
ГЛАВА 3
Юра Курбатов удивлял окружающих уже с младенческого возраста. Еще в ту пору, когда не умел ни ползать, ни говорить, он на редкость доброжелательно и радостно принимал мир вокруг себя, причем даже в таких малоприятных его проявлениях, как мытье головы щиплющим глаза мылом или знакомство с газоотводной трубкой. Морщился, кряхтел, но никогда не возмущался громогласно, не орал дурниной, что делают в подобных случаях другие младенцы. Просто терпеливо ждал, когда жизнь повернется к нему своей светлой стороной, и можно будет подолгу рассматривать висящие над ним игрушки, трогать их, пробовать на зуб. А чуть позже даже воспитатели в детсаду, обычно не слишком вникающие в характеры своих подопечных, обращали внимание на жадный интерес мальчика ко всему вокруг. Он мог подолгу наблюдать, как тает снег, а потом допытывался — почему тот становится водой? И почему вода, когда замерзает, превращается не обратно в снег, а в лед? И как получается, что на улице, при одной и той же температуре, под ногами могут хлюпать одновременно и снег, и вода? Он приставал к взрослым, стремясь в каждом вопросе дойти до конечного осмысления, не удовлетворялся односложными ответами, и поэтому от него нередко отмахивались в довольно грубой форме. Но Юру это ничуть не обижало — он великодушно принимал всё несовершенство человеческой натуры и легко прощал взрослым их нервозность и отсутствие любознательности.
В младшей школе стал очевиден его талант к точным наукам. Объяснения учителем новых тем и правил он воспринимал так, будто уже хорошо и давно все это знал; ему не приходилось разбираться, задавать вопросы, и даже делать домашние задания не было необходимости. Поэтому Юра просил родителей приносить ему другие книги и учебники, посложнее; изучал их самостоятельно, но и там, как правило, все было доступно с первого же прочтения.
Юрино любопытство имело такой масштаб, что даже школе не удалось его уничтожить. Он перепрыгнул два класса — сперва из первого перешел в третий, потом сразу в пятый. После чего его перевели в одну из самых сильных физматшкол Москвы. Однако и там он оставался неудовлетворенным лучшим учеником, мозгу которого не хватало нагрузки, которая заставила бы его работать в полную силу.
Необычным у Юры был не только мозг, но и сердце. Мальчик обладал редкой даже для взрослых способностью относиться к окружающим событиям и людям снисходительно и сочувственно.
«Сын — единственный человек, который может находить со мной общий язык!» — говорила его мать Софья Вениаминовна, профессор психологического факультета МГУ, женщина, способная останавливать на скаку коней, но совершенно не умеющая уступать им дорогу. Точно также она не смогла идти на какие бы то ни было компромиссы с собственным мужем, крупным ученым-химиком, поэтому брак их развалился очень скоро. Маленький Юра жил с матерью, много времени проводил с отцом, и скреплял этих двоих не только самим фактом своего существования, но также исключительно чутким отношением к обоим, каким-то таинственным умением всякий раз гасить их взаимное раздражение. Мать не могла не оценить этот Юрин талант, недоступный ей самой, и потому дарила мальчика отношением, какого не удостаивался от нее ни один другой мужчина: считала, что он вправе совершать самостоятельно любые поступки и уважала их. Впрочем, позже Софья Вениаминовна усомнилась в том, что это было правильно, винила себя, допускала, что именно такое её абсолютное доверие впоследствии сыграло с сыном злую шутку.
В московский инженерно-физический институт Юра поступил в 16 лет. Учился с интересом, но по-прежнему всё давалось чересчур легко. Уже на втором курсе один из преподавателей, дабы одарить парня нагрузку, в которой тот нуждался, подключил Курбатова к подготовке своей кандидатской диссертации. Для этого брал его с собой в Дубну, в Центр ядерных исследований. И вот там Юра нашел то, чего ему так долго не хватало, загорелся, увидел возможности не только изучать природу вещей, но и воздействовать на нее. Он был страшно благодарен этому предприимчивому преподавателю, которому стоило невероятных усилий организовать студенту допуск к секретным исследованиям. Правда, внакладе препод не остался — львиная доля его диссертации была сделана руками и мозгами второкурсника Курбатова, который при этом вовсе не претендовал на соавторство, удовлетворяясь и наслаждаясь самим процессом познания и исследования совершенно новых для него сфер и материй.
В крупнейшем исследовательском институте при академии наук, куда Юра был распределен по окончании вуза, его уже через год назначили руководителем лаборатории. А еще через два года Курбатов подготовил и защитил собственную диссертацию, став таким образом самым молодым кандидатом наук за всю историю существования института — по крайней мере, так утверждал его научный руководитель.
Докторская диссертация Юрия Курбатова была почти готова еще через два года, причем многие говорили, что её темой является фактически полноценное открытие, которое сделал молодой ученый, и которое при соответствующей обработке вполне может потянуть на Нобелевскую премию… Юра, конечно, только посмеивался, так высоко он не метил, но эта оценка его очень радовала — и вовсе не из-за тщеславия, абсолютно чуждого его натуре. Просто это же здорово, что работа, доставляющая ему самому такое удовольствие, нужна человечеству и приносит пользу людям.
Коллеги, да и вообще все, кто так или иначе пересекался с Юрой, относились к нему без всякой зависти, что в научной среде большая редкость — особенно при таком стремительном и беспардонном взлете. Видимо, причиной тому являлась столь же редкая доброжелательность Курбатова, его простота, готовность помогать другим и отсутствие даже малейших намеков на заносчивость и гордыню.
Девушкам Юра тоже нравился. Но сам он, общаясь с ними охотно и дружелюбно, сближения избегал. Понимал, что зацикленность на науке и работе не позволит ему уделять подруге сердца должного внимания и времени, а случайные связи претили его чувству уважения к себе, к женщинам и чисто физиологической брезгливости. К счастью, природа одарила его довольно-таки спокойным темпераментом, и ночи, проведенные за трудами в лаборатории или над научными книгами вполне заменяли ему ночи всякой иной страсти.
Появление в жизни Юры, талантливого молодого кандидата наук, мальчика из семьи потомственных ученых и коренных москвичей маленькой беленькой пичужки, студентки педвуза, приехавшей с столицу учиться из глубокой, как Марианская впадина, провинции, явилось одной из тех забав судьбы, которым та иногда предается, заскучав от слишком ровного и благополучного течения чьей-то жизни.
Оля была двоюродной сестрой одного из коллег Курбатова, симпатичной, доброй, ласковой и бесконечно наивной. Вернее, это Юра называл ее наивной, а другие, менее деликатные люди определяли Олины умственные способности гораздо грубее. Однако она была так открыта миру, так умела радоваться каждому солнечному лучу, каждой травинке, выросшей в неположенном месте, так искренне сияла в ответ на любой проявленный к ней знак внимания, что Юра, неожиданно для себя самого, начал стремиться видеть её как можно чаще, словно она стала для него неиссякаемым источником некого особого тепла и света, каких он не получал даже у себя в лаборатории.
Случайная встреча дома у коллеги, к которому Юра забежал отдать какие-то бумаги, его просьба проводить сестренку до общаги по еще не знакомому ей городу, гулянье допоздна по бульварам и переулкам московского «тихого центра», изумление девушки каждому памятнику, площади или зданию, знакомым ей по фотографиям, в итоге вылились в нежную дружбу — пожалуй, слишком нежную для дружбы.
Выросшая на надежной и обильной деревенской земле, Оля чувствовала себя в Москве растением, пересаженным в тесный горшок, плохо вписывалась в студенческие компании, тосковала по дому и тем самым вызывала в Юре потребность заботиться о ней — чувство, очень опасное для мужчин.
Когда он объявил матери, что женится, та резко вскинула брови — но тут же совладала с собой. Сын так решил, он не спрашивает ее мнения — значит, она не имеет права отговаривать его от этого неравного во всех отношениях брака. Сын умнее, тоньше, деликатнее, дальновиднее своей матери — в этом Софья Вениаминовна не сомневалась — значит, не ей его вразумлять.
Поэтому она лишь ободряюще улыбнулась и обняла Юру.
Дальнейшая совместная жизнь с юной невесткой очень скоро подтвердила опасения новоиспеченной свекрови — брак был ошибкой, причем большой и непоправимой.
Непоправимой — потому что Оля оказалась в быту чистым золотом, покладистой, хозяйственной, отзывчивой, готовой на бесчисленные уступки, бесконечно доброй и ласковой. Свекровь подвергала невестку нелегким испытаниям, иногда невольно, иногда сознательно, но в итоге всё чаще ощущала, что её заливает нежность к этой белокурой девочке — несмотря на отчаянное нежелание этого, несмотря на собственную суровость. Она понимала, что испытывает сын, и потому знала, что брак этот навсегда.
А большой ошибкой этот альянс оказался потому, что Юра начал почти ежедневно забегать к матери в комнату перед сном, просто так, без особой цели, чтобы всего лишь поболтать, поделиться впечатлениями дня. И Софья Вениаминовна с беспощадной ясностью видела, что жена никоим образом не может подойти Юре в качестве собеседника — слишком отличались языки, на которых говорили молодые супруги, слишком разными были их мысли, интересы, мечты. Да, сына трогало и даже умиляло Олино щебетанье, но одного умиления недостаточно, это мать знала наверняка. Для неё было так же очевидно, что никакой Галатеи её любимый Пигмалион из жены никогда не вылепит, и что всегда будет обречен на интеллектуальное одиночество в собственной семье.
— Оля очень хорошая у нас, — как-то раз ни с того ни с сего сказал матери сын.
— Да, — ответила та, — ее нельзя обижать.
— Спасибо, мам, я именно об этом.
ххх
Беременность Оли вселило в Софью Вениаминовну неистовую надежду, что ребенок, плоть от плоти и мозг от мозга сына, станет его товарищем по разуму, будет понимать его так же, как понимает она сама, заполнит ту интеллектуальную пустоту его супружества, которую пока вынуждена заполнять мать. Дети быстро растут — оглянуться не успеешь, как Юра и его сын смогут говорить обо всем, что интересно им обоим…
Когда выяснилось, что будет не сын, а дочь, Софья Вениаминовна обрадовалась еще больше — будущая внучка представлялась ей практически собственным двойником. Рядом с Юрой отныне она, мать, останется навеки — причем в виде молодой девушки, даже моложе его самого. В тот же день она сказала Оле:
— Как хорошо, что родится девочка! К ней перейдет наша кукла Алевтина, она приносит удачу всем женщинам нашей семьи.
— Да-да, — солнечно заулыбалась Оля, — вот меня, например, она уже сделала такой счастливой!
…Увы — в этот раз что-то сломалось в кукольной программе, и счастья семье Курбатовых Алевтина не принесла. Роды прошли тяжело, с обвитием пуповины и, как следствие, асфиксией новорожденной. А вскоре выяснилось, что у ребенка присутствует также тяжелая форма ДЦП и еще некоторые, не менее серьезные заболевания с трудно произносимыми названиями. Четыре месяца девочка, которую назвали Анастасией, Асей, оставалась в больнице, четыре месяца врачи не знали, выживет ли она. Софья Вениаминовна подняла на ноги всех, кого знала и кого не знала в медицинском мире, весь первый год Асю осматривали и лечили светила с мировыми именами, но в итоге сдались даже наиболее упорные. Самый оптимистичный прогноз звучал примерно так: возможность ходить своими ногами маловероятна, сохранность интеллекта практически исключена.
«Медицина развивается, — утешали врачи родителей и бабушку. — Ребенка надо наблюдать, лечить, реабилитировать. Возможно, со временем ее перспективы улучшатся…»
Было непонятно — осознает ли Оля, что случилось с ее дочерью? Молодая мать целыми днями ходила потерянная, словно погруженная в какую-то маслянистую жидкость, замедляющую каждое движение; механически делала все необходимое по дому и по уходу за ребенком; ее канареечный щебет больше не был слышен. Но иногда вдруг оживала, возбуждалась и говорила о будущем девочки, как если бы та была здорова: «Вот когда Асечка пойдет в школу…» «Надо будет Асечке купить велосипед…»
Юра только зажмуривался, когда слышал такие речи, а Софья Вениаминовна однажды осторожно сказала невестке:
— Какой велосипед? Ася больна, она даже на ноги встать не сможет…
— Зачем верить в плохое? — мягко укорила ее Оля. — Врачи говорят, что все еще может измениться, изобретут лекарства, и тогда Ася поправится, и будет бегать, и играть, как все дети!
Когда Юра услышал это, тревога за жену немного отпустила его: она не сходит с ума, она просто действительно до конца не понимает… Не понимает — и слава богу, так ей значительно легче.
…Ася родилась в мае 1991, а через полгода институт, где работал Юра, перестал получать финансирование. Вернее, финансирование вроде бы сохранялось, но было урезано настолько, что грандиозное учреждение стало напоминать задыхающегося человека, который получает кислород столь малыми дозами, которые позволяют ему всего лишь не умереть окончательно. Этот научный гигант, даже внешним обликом своего, словно вырубленного из скалы здания производивший впечатление нерушимости и вечности человеческой мысли, стал рассыпаться, словно бетон его стен внезапно превратился в песок. Здание казалось теперь уже не монументальным и внушительным, а мрачным и безнадежным, как тюрьма. Лаборатории с каждым днем становились все более безлюдными — сотрудники, не получающие зарплату, были вынуждены уходить, искать работу там, где за неё платили. Сами разработки, которые прежде велись в институте, тоже захирели в отсутствии денежной подпитки, как в засуху вянут и погибают всходы растений.
Среди тех немногих, кто зарплату еще получал — урезанную многократно, недостаточную для выживания, но все же хоть какую-то — был и завлаб Юрий Курбатов. Впрочем, он ходил бы в институт и бесплатно: дело, которым он занимался, не могло быть остановлено, иначе остановилась бы и его, Юрина, жизнь. Он трудился над завершением своей докторской диссертации с исступлением, хотя работа шла все медленней и неуверенней — уволились младший научный сотрудник и лаборант, помогавшие ему, не хватало материалов, выходили из строя приборы и оборудование, а на новые и даже на ремонт старых не находилось средств. Юра продолжал работать фактически на коленке, полностью уйдя в теорию и отказавшись от необходимых испытаний и исследований. Он понимал, что так нельзя, что в таких условиях диссертация никогда не будет закончена, но другого выхода все равно не было, он замещал отсутствие лабораторной базы одержимостью своих умственных атак, и его прежнее наслаждение процессом приобретало теперь какой-то мазохистский оттенок.
Между тем дома денег требовалось все больше и больше. Нужды больного ребенка вытягивали их из кошелька подобно мощному пылесосу. И после работы в институте у Юры начиналась вторая, а подчас и третья смена. Сперва он пытался подрабатывать, читая лекции в вузе, но эти заработки оказались такими же смешными, как и оплата его основного труда, и очень мало помогали агонизирующему семейному бюджету. Вскоре Курбатов понял, что его выдающиеся способности не стоят практически ничего, и заработать он может только грубым физическим трудом.
Каждый вечер он шел на строительный склад, куда привозили оптовый товар для дальнейшей отправки по магазинам. В этом гулком месте, наполненном грохотом сгружаемых ящиков, напоминающим нескончаемые одиночные выстрелы, выдающийся ученый, без пяти минут доктор наук Юрий Курбатов трудился грузчиком. Здоровье молодости и мускульная мощь, которая непонятным образом содержалась в его худощавом теле, позволяли ему таскать ящики со стройматериалами до глубокой ночи. А на следующее утро снова идти в институт.
Правда, по возвращении домой у него подчас не оставалось сил даже просто принять душ. Чистоплотный Юра не мог обойтись без этого, и однажды Софья Вениаминовна нашла его уснувшим прямо в ванной, свернувшегося калачиком под льющимися струями воды…
В редкие свободные минуты он кормил с ложечки Асю, делал ей массаж, читал сказку — не теряя надежды увидеть в глазах дочки проблеск сознания, или выкатывал ее кресло на балкон и обустраивал над ним навес так, чтобы солнце не светило в лицо… И ещё он обязательно находил время подержать за руку Олю, погладить ее по голове — в эти минуты её потухшие глаза оживали и становились почти веселыми. Муж и жена почти перестали разговаривать, и это парадоксальным образом сближало их.
Юра работал много, очень много, но денег все равно недоставало. Так продолжалось до тех пор, пока немолодой грузчик строительного склада, Васильич (в прошлой жизни тоже сотрудник научно-исследовательского института), пожалел парня. Услуга, которую он оказал ему, была поистине бесценной, хотя сперва смутила и озадачила Юру.
— Копать ямы под могилы на кладбище?.. — оторопел он. — Извини, но это вряд ли…
— Ты дурак, Юрец, или прикидываешься? — Васильич сплюнул на землю и зачем-то постарался носком ботинка присыпать пылью свой плевок. — Всего за пару похорон в день получишь столько же, сколько здесь за неделю! А в твоем институте — за три месяца, наверное. Ты что, думаешь, на эту работу мало желающих? Это блатное место, я сам туда чудом попал, зятя еще удалось своего пристроить — знаешь, как он рад был! Просто сейчас один из могильщиков заболел крепко, не сможет больше работать, вот место и освободилось.
— Копать могилы… — снова задумчиво повторил Юра, словно пытаясь осознать суть этого занятия.
— Могилы, и что? Это постыдное что-то, не пойму? Не тебе в твоем положении выпендриваться… Жаль мне вас, что с дочкой такая беда, вот и хочу помочь, а то б кого из хороших друзей туда устроил… И главное — ведь это же работа не на каждый день, ты и там можешь работать, и на базе продолжишь грузить. А в сумме по всем заработкам вполне нормальные деньги выйдут.
— Да, конечно, спасибо, Васильич! — опомнился Юра. — Только можно я буду по выходным — мне ж по будням в институт надо…
— Устроим, думаю. Но вообще могилу чаще ночью копают, чтоб к утру готова была, так что, если захочешь, сможешь не только в выходные. А опускать гроб и забрасывать его землей могут и другие, договоришься с ребятами, если нужно будет. Хотя, если дождь, и может размыть яму, тогда копают перед самым захоронением…
Васильич принялся посвящать парня в тонкости новой профессии, а тот слушал и не понимал — с ним ли это все происходит, или он просто смотрит какой-то глупый, злой, неправдоподобный фильм?
ххх
Прежняя жизнь, которая у Курбатова была ранее, и к которой некая сила, часто именуемая судьбой, толкала его с детства, лишь однажды робко поцарапалась в дверь. Но, как выяснилось, лишь для того, чтобы похоронить всякую надежду на возможность её возвращения — точно так же, как сам Юра хоронил покойников на кладбище.
Вузовский однокашник Серега Липкин, ранее приятельствовавший с Курбатовым, позвонил и предложил встретиться по очень важному делу. Юра не сомневался, что Липкину понадобился какой-то совет по научной части, и назначил встречу возле своего института, в обеденный перерыв.
— Мог бы и сам подъехать ко мне, — сверкнул белозубой улыбкой Серега. — У меня ведь к тебе очень заманчивое предложение, вернее сказать, такое, от которого ты не сможешь отказаться! Да ладно, ничего, я не гордый…
…Серегино предложение показалось Юре прекрасным и нереальным, как северное сияние. Суть его заключалась в следующем. Их общий знакомый, учившийся в том же вузе, но на другом факультете, сейчас работает в Америке, в штате Техас, в научном институте города Остин. Разработок этот институт ведет немерено, поэтому там нужны талантливые ученые. Этот знакомый и сослужил Сереге добрую службу, рассказав о нем руководству института. В результате Липкина пригласили поучаствовать в паре конференций, он произвел хорошее впечатление, и теперь американцы готовы предоставить ему лабораторию, зарплату и жилье.
И вот теперь, несмотря на хлопоты, связанные с отъездом, Серега, в свою очередь, вспомнил о Курбатове и захотел ему помочь. А заодно заработать очки в глазах своего нового начальства.
— По твоей части там тоже есть много всякого разного. Могу составить протекцию. Ты же пропадаешь здесь…
Липкин пояснил, что с Юрой, в отличие от него, все будет несколько сложнее — ведь разработки Курбатова имеют гриф секретности, причем наивысший, поэтому его имя в Штатах никому не знакомо, по той же причине доставить и продемонстрировать его исследования американцам пока тоже невозможно.
— Да и сам ты, Юр, невыездной, но это дело поправимое, имея связи сейчас все можно разрулить, а у меня они есть, я помогу. Переправим тебя за океан хоть чучелом, хоть тушкой, уже сейчас имеется пара идей, как это сделать… В Остине первое время поживешь у меня, познакомлю тебя с их разработчиками, ты им какую-нибудь работенку сделаешь — они охренеют! Быстро поймут, чего ты стоишь. Дадут тебе и лабораторию, и деньги, и сотрудников. А оборудование — ты даже представить себе не можешь, какое в этом институте оборудование!
— Скажи, ты правда думаешь, что это всё возможно? — спрашивал его Юра, теребя часы на своей руке, что случалось с ним в минуты наибольшего волнения, и в конце концов сломав их дешевый пластиковый браслет. — Спасибо тебе, я, честно говоря, не верю даже. Вряд ли это получится, конечно, но все равно спасибо.
— Да чего там не верю, всё вполне реально, всё получится! Главное, не сомневайся и не ссы. Ты ж гений, Юрк, там тебя на руках носить будут! И спасибо мне не нужно говорить — я это делаю не только для тебя, но и ради себя тоже. Мои статус и авторитет точно повысятся, если я им такого специалиста подгоню…
Они говорили долго, может, два часа, может, еще больше — Юра потерял счет времени. Когда он, наконец, опомнившись, помчался к себе в лабораторию, сердце его колотилось где-то в районе миндалин.
Неужели? Неужели!..
Жизнь — та, которая уже давно представлялась какой-то выдуманной грезой, — она всё еще реальна? И, вероятно, перед ним откроются возможности, даже превышающие всё то, что он раньше предполагал?.. Курбатов читал много отчетов и докладов об исследованиях, которые велись в США, и каждый раз изумлялся условиям и ресурсам, имевшимся у тамошних ученых. Неужели теперь в таких же условиях сможет работать и он сам? Взаправду? Да что ж такое, надо немного успокоиться, а то ведь, наверное, вот так кондрашка с людьми и случается… Но ведь если у него в распоряжении и впрямь будет та исследовательская база, о которой говорил Серега, то он сумеет совершить настоящий прорыв, и тогда Нобелевка, о которой его друзья скорей шутили, и в самом деле окажется вполне возможной…
Несмотря на закружившие голову честолюбивые мечты, в тот вечер он всё равно пошел на склад грузить стройматериалы — и потому, что чувствовал ответственность, и по причине неспособности сразу поверить в открывшееся перед ним фантастическое будущее. Он бежал сквозь встречный поток людей, ловко проскальзывая между ними как между струями дождя, и это казалось ему таким естественным, будто он — ветер, который не может ни споткнуться, ни остановиться по чьей-либо воле, кроме своей собственной. На складе он не чувствовал тяжести ящиков и мешков, ощущал себя Гераклом, который отныне может все, абсолютно все. Мир стал другим, и сам Юра в одночасье стал другим — не просто сильным, умным, талантливым, как раньше, а всемогущим.
— Ты нажрался, что ли, Юрец? — недоверчиво спросил его Васильич. — Или температуришь? Или прожектор проглотил? Тобою же можно весь ангар осветить…
ххх
Нет, разумеется, о семье Юра подумал первым делом, как только до него дошла суть сформулированного Липкиным светопреставления. Он сразу спросил: а как же Оля с Аськой?
— У Оли с Аськой тоже наконец-то появится перспектива человеческой жизни, — рассудительно объяснил Серега. — Сперва ты, конечно, поедешь один, они побудут какое-то время в Москве, а ты, как только начнешь работать в Остине, сможешь им нормальные деньги присылать. Сам подумай, насколько у них жизнь легче станет, — всякие няни, помощники, лекарства-тренировки, все это станет по карману, без ограничений. Ну, а потом, как легализуешься, обустроишься, так и их перевезешь к себе. Думаю, через пару-тройку лет, не позже. Дочке твоей в Америке хорошо будет, там все условия для инвалидов есть, к ним как к обычным людям относятся. А здесь что ее ждет?
Серега говорил так убедительно, что склизкий червь сомнения, неприятно шевельнувшийся в Юриной душе, быстро затих. И коварно помалкивал до тех пор, пока Курбатов не переступил порог своей квартиры, вернувшись после смены на складе.
Оля, как всегда, ждала его, несмотря на поздний час. Едва скинув куртку, не обращая внимания на ужин, остывающий на кухонном столе, он принялся взахлеб рассказывать ей о невероятном будущем, которое их ждет. И в своем лихорадочном возбуждении не сразу заметил, что жена не только не разделяет его энтузиазма, но с каждым словом глаза у ней становятся все прозрачней и огромней. На небесную безмятежность взора сперва набежало облачко, затем в глазах заколыхалось, будто в водную гладь бросают камешки. Влага не выливалась наружу, она дрожала меж ресниц.
— Сколько, ты говоришь, тебя не будет, — повторила Оля то единственное из его рассказа, что по-настоящему впечатлило её, и во что она никак не могла поверить. — Два-три года?
Он попытался что-то объяснить про деньги, которые станет присылать, про нянь и помощниц, про то, что он постарается забрать их с дочкой как можно быстрее… но даже сам почувствовал, как неубедительно звучат эти слова. А Оля их словно и не услышала.
— Два-три года? — повторила она. — Мы будем жить без тебя два-три года?
И вцепилась в его руку так крепко, что Юра понял — никакой Америки, никакого прекрасного будущего и никакой Нобелевской премии у него не будет. Никогда.
…Через несколько дней, поутру, когда кладбищенские труженики готовились опускать гроб в свежевыкопанную, подготовленную с ночи могилу, они увидели в ее глубине человека, лежавшего ничком на дне. Когда его вытащили, оказалось, что это рабочий кладбища Юрий Курбатов.
ГЛАВА 4
Одновременно с деньгами в повседневную жизнь ворвался и старая как мир, но практически незнакомая недавним советским людям дихотомия «любовь и деньги». Легче всего корреляцию двух этих явлений поняли самые молодые, которые, вне зависимости от пола, быстро осознали, что сексуальная привлекательность женщины имеет определенную цену, а привлекательность мужчины напрямую связана с его материальным положением. Классический образ «малинового пиджака» лишь позже стал вызывать иронию, поначалу же воспринимался благоговейно и казался символом достижения высшей ступени мужского пьедестала почета, примерно, как в прежние времена — статус космонавта или хоккейного чемпиона.
А вот тем, кто был немного постарше, освоить эти внезапно свалившиеся любовно-денежные отношения оказалось непросто. Прежде, давая позволение своему сердцу любить, они никогда не обращали внимания на материальные возможности предмета любви — в первую очередь потому, что эти возможности по большому счету были у всех одинаковыми. Исключением являлись разве что предприимчивые жители глубинки, стремившиеся жениться «на московской прописке» да соискатели взаимности дочек больших начальников — ради продвижения по службе.
Однако игнорировать новую реальность теперь стало невозможно. Образовавшаяся ковалентная связь сердечной привязанности и благосостояния, навязчивая и липкая, начала испытывать на прочность влюбленных, бить по отношениям — не всегда ломая или уничтожая их, но неизбежно оставляя свой след.
Для Вероники Пильницкой ценность — вернее, бесценность её Севы была абсолютной. В анамнезе их семьи имелся умерший ребенок — родившийся на седьмом месяце беременности, он прожил всего полчаса. Это случилось еще на четвертом курсе. Многие — среди этих многих хватало и женщин — тогда уверяли Нику, что это фактически выкидыш, еще не сын вовсе, а так, заготовка. Говорили: очень неприятно, но не трагедия.
Однако Ника после этой «не трагедии» несколько месяцев не могла спать. Проваливалась в забытье на час-другой в сутки, в этом забытьи тут же видела темно-красное страдальческое сморщенное личико, и сразу просыпалась. Она беспрерывно и мучительно корила себя. За то, что не обрадовалась, узнав об этой беременности — сперва надо же было закончить институт! За то, что в первый момент даже не заплакала, когда ей сказали о смерти младенца. За свою реакцию на вопрос, хочет ли она, чтоб ей выдали тело для захоронения — Ника тогда забилась в истерике, закричала страшно: нет, нет, нет!.. За это крошечное лицо, которого она толком не разглядела — младенца сразу унесли в бесполезную реанимацию — но которое тем не менее показалось ей ужасно некрасивым. Вот эту недостойную матери мысль о некрасивости сыночка она не могла простить себе особенно долго.
Все вокруг твердили: бывает, пройдет, родишь еще.
И только Сева не говорил ни слова, лишь молча гладил ее по голове, по плечам, а из глаз его текли беззвучные слезы, которые смешивались с ее слезами… Общая беда часто отчуждает друг от друга, Пильницких же она сплотила намертво, крепче любых других уз.
О будущих детях они с тех пор не заговаривали. По какому-то взаимному, не обсуждаемому умолчанию — и эта их одинаковость в нежелании поскорее произвести на свет замену своему безымянному малышу тоже являлась прочнейшим цементом для их любви.
Они и во многом другом тоже счастливо совпадали — им нравились одни и те же книги, песни, фильмы, люди. Они давали схожие оценки и делам давно минувших дней, и событиям, происходящим на их глазах. Правда, Вероника скорее лишь соглашалась с мыслями, озвученными мужем, и почти не производила на свет собственные, но соглашалась искренне, и ей нравилось звучать его эхом.
Сева (а вместе с ним и Ника) радовался падению cоветского государства, поскольку считал его античеловечным и нежизнеспособным. И, когда в августе 91-го дело демократии и грядущее прекрасное будущее оказались под угрозой, отправился защищать их вместе со многими другими. Жену с собой не взял — слишком опасно, — хотя она и рвалась изо всех сил, и не демократии ради, а просто чтобы находиться рядом.
Когда три дня спустя он вернулся с победой, Нике казалось, что она замужем за самим богом Марсом, что это её Севе и никому другому принадлежит быстрый и категорический разгром врагов светлого будущего. Особенно впечатляло то, что возле Белого дома он видел самого Ростроповича, кумира из кумиров, и этот факт теперь заставлял её внимать рассуждениям мужа о политике не только одобрительно, но с благоговением. А ему с тех пор еще больше нравилось вести такие разговоры, хотя скорее это были не разговоры, а просто размышления вслух, которые молчаливый и согласно кивающий слушатель в лице жены делал особенно убедительными.
— Понимаешь, Никитка, то, что произошло с Советским Союзом, случается с любым априори неосуществимым идеалом, который насильственно пытаются воплотить в жизнь. Идея должна оставаться идеей, причем личной, а не государственной. Она может быть целью, к которой избравшему её человеку следует стремиться, но на идее нельзя основывать общественный строй — это будет общество фанатиков, и в этом случае любой не фанатик автоматически станет врагом. Так, увы, и получилось с коммунистической идеей — задуманная ради равенства и благополучия людей, она лишила их индивидуальности и породила ГУЛАГ. Я, кстати, до сих пор не понимаю — почему коммунисты люто ненавидели церковь? Ведь христианская идея так похожа на коммунистическую… Кстати, и с христианством получилась та же история — это пацифистское, человечное учение всю дорогу вызывало войны, крестовые походы, инквизицию и тому подобную дрянь.
— И ведь как был хорошо задуман Советский Союз — освободить людей от эксплуатации, от власти денег, — однажды вздохнула в ответ на подобные речи Ника, но тут же смутилась — могло показаться, что в её словах звучит сожаление о том времени, но Сева-то о нем точно не жалел, значит, и она жалеть тоже не могла.
— На самом деле, это нормально и правильно, когда всё решают деньги, хотя нам целую жизнь внушали обратное. Но ведь деньги — это просто эквивалент нашего труда, наших способностей, просто единица измерения. Чем способней, активней, трудолюбивей человек — тем больше он будет зарабатывать. А с теми, у кого плохо с талантами, или кто не может полноценно работать, способные и сильные должна делиться своими деньгами — это называется социальная поддержка. Видишь — в Америке, в Европе всеобщее благополучие в целом удалось воплотить, там даже самые малообеспеченные живут куда лучше, чем жили люди в Союзе. А ведь обошлось без всяких революций, гражданских войн, расстрелов и лагерей…
Однако спустя некоторое время Пильницкие, опять же не сговариваясь, прекратили подобные разговоры. Рассуждения Севы о благотворности власти финансов теперь звучали бы злой самоиронией, поскольку денег у них в семье не было и не предвиделось. Несмотря на позитивное восприятие перемен, найти свое место при новом капиталистическом укладе у обоих никак не получалось. Увы — в стране ничего не было предусмотрено для тех, кто не умел вписаться в рынок.
Сева по-прежнему ходил работать на свой издыхающий завод — практически бесплатно. Он в отчаянии разводил руками:
— Я не знаю, что еще могу сделать. Вчера ребята рассказывали, что Ларин — помнишь, я говорил, он в прошлом году уволился от нас — открыл свое малое предприятие, теперь в шоколаде. Наверное, мне тоже следовало бы попробовать? Но я ничего в этом не понимаю, даже не знаю, с какой стороны подступиться… Наверное, я плохой специалист. Или просто дурак.
Нике такие речи злыми когтями царапали сердце:
— Ты умница и прекрасный специалист! Просто сейчас время такое, сложное, но все наладится, вот увидишь.
Она и сама не верила своим словам. Что наладится? Она тоже по-прежнему ходила на свою безденежную работу в поликлинику, а помимо этого, время от времени — в переход возле Детского мира. Сначала продала все тапки, потом одна из коллег научила ее нехитрому заработку — закупать майки и рубашки у знакомых челноков, мотающихся за товаром в Турцию, и сбывать их в переходе немного дороже. Кураж от первых продаж у Вероники быстро прошел, подземная торговля, которой она занималась вынужденно, превратилась в неизбежное зло. И порой Ника стала испытывать даже не раздражение, но какое-то недоумение: почему она хотя бы пытаается делать что-то, а Сева — вообще ничего? Ведь он же мужчина?
ххх
Это недоумение копилось и мучило, вызывая постыдное желание с кем-то им поделиться. Собственно, поделиться можно было лишь с одним человеком — лучшей и по-настоящему единственной подругой Лизой Комаровой.
Они познакомились с Лизой еще в студенческие годы, на занятиях в любительской художественной студии для взрослых, куда обе по вечерам ходили заниматься рисованием и живописью.
Веронику эти занятия согревали и утешали. Она скучала по родному Орлу, по родительской семье, где было обыкновением домашнее музицирование на пианино в четыре руки, пение под мамин аккомпанемент, чтение вслух книг по вечерам. Несмотря на то, что оба её родителя являлись потомственными врачами, маминой истинной страстью являлась музыка, а отец, известный в городе окулист, обожал живопись, часами мог рассматривать с детьми альбомы репродукций великих мастеров, сам немного рисовал и пристрастил к рисованию младшую дочь Нику. Она ходила в художественную школу, и одно время даже надеялась сделать искусство своей профессией, но была вынуждена смириться с отсутствием таланта — согласно собственной строгой оценке. И поступила в медицинский институт — в соответствии с семейной традицией.
Занятия в студии, находящейся в одном из чистопрудных переулков стали для нее, студентки 1-го меда, отрадой и наслаждением: она стояла за мольбертом, смешивала краски и уплывала в волшебный мир собственных фантазий и воспоминаний о доме. Руководитель студии, маленький старенький Петр Кириллыч со всклокоченной бородкой, вздернутой вверх, похожей на перевернутый клюв хищной птицы, редко беспокоил ее своими замечаниями — видел, что девушка приходит сюда не ради оттачивания мастерства. Гораздо больше времени он проводил возле другой ученицы — Лизаветы Комаровой. Та постоянно донимала его вопросами и сомнениями по поводу выбора цветовой гаммы, плотности краски, построения композиции.
Робкая, мечтательная Вероника и самоуверенная, жадная до жизни Лиза были несходны, как ручеек и буйный океан. Даже внешне они являли собой противоположности — Лиза, словно размашисто нарисованная уверенной рукой графика, и пастельная Ника, расплывающаяся во множестве мягких оттенков. Однако, несмотря на все различия, через некоторое время они накрепко сдружились. Их знакомство началось с Лизиной критики:
— У тебя тут светотень слабо выражена. Нужно добавить кобальт…
— Не стоит, — мягко возразила Ника, — мне так нравится. У меня здесь получились сумерки, а это как раз под настроение.
— Причем тут настроение. Ну плоско же вышло… Спроси Кириллыча — позвать его? Нет? А зачем сюда ходишь, если все равно пишешь неправильно, так, как тебе нравится? Занималась бы дома, раз учиться не хочешь.
— Просто в общаге мольберт негде поставить, — начала оправдываться Ника. — И запах красок никто терпеть не станет…
Лиза посмотрела на нее сочувственно — сама она относилась к занятиям искусством совсем по-другому. Да и к жизни вообще. Самодеятельная живопись была для нее не столько удовольствием, сколько возможностью узнавать и осваивать что-то новое — и эта потребность познания, совершенствования крепко держала Лизу, не позволяла ей бесцельно тратить время и совсем не получала удовлетворения на лекциях по сопромату и теоретической механике в авиационном институте, где та училась. Каждая последующая Лизина картина должна была быть непременно лучше предыдущих — в этом для нее заключался смысл творчества.
Пожалуй, самым ценным свойством Вероники в глазах подруги являлся покладистый характер, готовность выслушивать поучения и не возражать. Напористая и категоричная Лиза часто одолевала людей своей страстью командовать — но только не Нику, которая охотно поддавалась её атакам. Лизе ужасно хотелось перевоспитать подругу, сделать активной, энергичной, деятельной. «Воспитание» касалось и отношения к искусству: зачем нужно все это парящее, оторванное от земли, эфемерное — заниматься стоит лишь тем, что способно приносить практическую пользу, менять человека к лучшему. Ника не сопротивлялась — ее бодрила неистовая энергия подруги, — не обижалась, не спорила и даже честно старалась исправиться, однако последнее получалось из рук вон плохо. Лизу, в свою очередь, не сильно расстраивали неудовлетворительные результаты, ей нравился сам процесс перевоспитания.
«Я же такая злая, Никитка, как ты меня только терпишь?» — порой спрашивала она в минуты раскаянья, которые, надо признать, случались нередко. Так, однажды они купили экскурсию и на выходные поехали в прянично-самоварную Тулу. Дело было зимой, при лютом морозе. Усаживаясь в автобус, Лиза первым делом плюхнулась на привилегированное место у окна, но вскоре передумала: «Давай поменяемся местами, тут дует, тут холодно». Ника безропотно пересела ближе к замороженному окну. А вечером, опомнившись, подруга долго пытала ее: «Ну зачем ты согласилась, ты ведь тоже замерзла? Я же обнаглела совсем, почему ты не возмутилась?» В ответ та только пожала плечами — что такого, согласилась и согласилась, лучше немного померзнуть, чем препираться и спорить, — чем озадачила Лизу, которая никак не могла решить, следует ли считать такой подход ущербным или достойным восхищения.
Но особенно они сдружились несколькими годами позже, после того как Лиза родила сына — в одиночку, без всякой поддержки, и ведь в такое трудное и непредсказуемое время! Она стала вызывать у Ники истинное преклонение — и не только из-за того, что без всяких сомнений решилась родить, но прежде всего потому, что, сидя с младенцем, кормя грудью и довольно-таки редко выходя из дома без коляски, она ухитрялась зарабатывать деньги. То есть делать то, что у них с Севой никак не получалось.
ххх
Искать способы заработка Лиза начала, еще будучи беременной. В соответствии со своим характером, она хотела многого: не просто получать абы какие деньги, но иметь их в достаточном количестве, более того — найти такое дело, заниматься которым было бы интересно.
Поэтому даже не брала во внимание скучную куплю-перепродажу, зато вспомнила, что недавно, разбирая дома старые книги, нашла древний самоучитель по плетению кружев крючком. Вытащила его, в течение недели освоила это искусство, оказавшееся совсем нехитрым, и тут же отправилась трансформировать в денежный эквивалент недозрелые плоды своего труда. Сперва продавала их на Измайловском вернисаже, потом, когда надоело ловить сочувственные взгляды на своем животе, начала сдавать на комиссию в московские универмаги, в отделы, торгующие всякой всячиной. Лиза не надеялась на большой успех, но, к ее радостному удивлению, кружевные воротники и салфетки раскупались довольно бойко. Воодушевленная, она повышала цены, и делала это до тех пор, пока стоимость воротников не начала тормозить скорость продажи. У неё захватывало дух от возможности самостоятельно рулить собственным делом — самой производить товар, определять и его цену, и количество. Торговые точки ничего не диктовали, ничего не требовали, лишь забирали свои тридцать процентов.
Рождение сына в этой деятельности ничего не изменило — молодая мамаша брала пакет с рукоделием на прогулки и вывязывала паутинные узоры, сидя во дворе на лавочке и качая коляску ногой.
Очень скоро она поняла, что открытый всем ветрам перемен рынок девственно чист, пуст, как незасеянное поле. Занимай любой прилавок, за что ни возьмешься, куда зернышко ни бросишь — обязательно будет всход. Поэтому, когда плести кружева ей надоело, Лиза принялась расписывать матрешки и шкатулки, затем — делать кулоны и браслеты из кожи и бисера, еще позже освоила довольно-таки сложную технику батика, росписи по ткани. Это были уже практически картины, то есть настоящее искусство, что особенно радовало. Перед отправкой своих батиков на продажу в салоны, она натягивала их на подрамники и подолгу любовалась ими.
Казалось, её жизненные силы питались трудностями начала 90-х со всеми их инфляциями, деноминациями и прочими рукотворными катаклизмами. Никогда, ни до, ни после, она не чувствовала в себе столько энергии. Работала одержимо, спала по 3—4 часа в сутки — и вовсе не из-за ребенка, который с самого рождения, по счастью, дрых как сурок. Родители смотрели на дочь с изумлением: откуда в ней эта самоуверенная наглость — браться за дело, которому никогда не училась, с которым едва познакомилась по книжкам-руководствам? Да вдобавок сразу бежать продавать свои поделки? И, что самое удивительное, находить людей, которые все это покупают?
Лиза в ответ только посмеивалась. Её, что называется, несло, у неё все получалось — иногда лучше, иногда хуже, однако неудачные работы уходили ничуть не хуже самых лучших. Ей нравилось что-то изобретать, выдумывать, пробовать новое. Но более всего — видеть, как ее творческие эксперименты преобразуются в денежные купюры.
Видимо, она все-таки не являлась истинным художником, который выше всего этого, денежного, низменного, и именно финансово-материальные моменты являлись для неё самыми волнующими. Так, в редкие свободные часы, предназначенные для отдыха, она отправлялась в художественные салоны, куда сдавала свой товар на реализацию — посмотреть, что продалось, а что нет. Можно было, конечно, просто дождаться звонка от администратора, который раздавался, когда всё распродано, и следовало приехать за деньгами. Но Лизе нравилось лично осматривать торговый зал: вот здесь неделю назад вывесили пять её батиков — а сейчас осталось только два. Здесь лежали кружевные воротники — а теперь почти пусто, есть всего один… Именно в такие моменты у нее учащалось сердцебиение, покрывались испариной ладони, случался пресловутый катарсис и рождались новые художественные идеи.
Эта радость востребованного, оплачиваемого творчества заменяла ей полное отсутствие личной жизни. Она не думала ни о той, потерянной любви, ни о возможности появления новой. Не тосковала и не чувствовала себя обделённой — наоборот, порой даже радовалась своему одиночеству, тому, что никто не отвлекает ее от занятий, которые приносили ей не только удовольствие, но и очень даже приличный заработок. Кстати, отец её ребенка повел себя достойно, никуда не исчез. Встретил новорожденного сына из роддома, записал на свое имя, регулярно, хотя и нечасто навещал — исключительно в рабочее время, спешно собираясь домой ближе к вечеру. Лизу немного раздражал этот его страх перед женой, но в целом она была удовлетворена — пусть у мальчика будет какой-никакой отец. Однако от собственных, когда-то горячих чувств не осталось и следа — словно по душе прошел дезинфектор и вычистил, выскреб все дочиста, не оставив даже воспоминаний.
Во дворе, где она каждый день гуляла с коляской, образовалась небольшая компания мамаш, среди которых по непонятной причине преобладали одиночки. Благодаря им каждая прогулка напоминала бизнес-совещание. Рыжая Настя, более известная как «мама Вити», пекла дома вафельные трубочки, складывала их в огромную коробку из-под телевизора, ближе к вечеру несла на площадь возле метро и там продавала. Она жаловалась, что её короб выглядит совсем неаппетитно, и Лиза однажды расписала его гуашью: на одной стороне изобразила самовар с вязанкой баранок, на другой — толстую купчиху с чашкой чая (бессовестно позаимствованную с картины Кустодиева), на двух оставшихся — улыбающихся божьих коровок, плотоядно поедающих выпечку, отдаленно похожую на те самые вафельные трубочки. Рыжая Настя была счастлива, благодарила Лизу и говорила, что теперь ее продукт расходится вдвое быстрее. Правда, счастье закончилось с первым дождем, который заставил и купчиху, и самовар, и прожорливых насекомых превратиться в грязные потеки и измазать собой Настины руки, штаны, куртку и даже рыжие волосы. Лиза утешала Настю, обещая в следующий раз короб не только разрисовать, но и покрыть лаком для влагоустойчивости.
Были еще две одиночки, две Тани — Таня веселая, «мама Владика», регулярно приносившая на детскую площадку самогонку собственного производства, очень любившая выпить сама и угостить приятельниц, и Таня грустная, мама полугодовалой Кати. Муж грустной Тани свалил от нее незадолго до рождения дочери, о чем она могла рассказывать с утра до вечера любому готовому ее слушать, снова и снова, каждый раз находя для своей печальной повести новые краски, а для подонка-мужа — новые нелицеприятные сравнения. А веселая Таня могла лишь предполагать, кто является счастливым отцом ее Владика, и потому зла ни на кого не держала. Несмотря на такое различие, обе, проникнувшись успехами рыжей Насти, пошли той же дорожкой и начали печь на продажу — одна пряники, другая пирожки. Рыжая, имевшая патент на частную торговлю, успешно сбывала их продукцию вместе со своими трубочками, забирая себе небольшой процент, и все были довольны, даже грустная Таня повеселела.
А вот мужнины жены, обитавшие на той же детской площадке, отличались крайне мрачным взглядом на положение вещей, на чем свет стоит кляли перестройку, распад страны, тяжелое время и постоянно жаловались на жестокое безденежье.
Лиза пыталась спорить с ними:
— Раньше так скучно было жить! Я, например, когда пришла работать в своё конструкторское бюро, поняла, что точно знаю наперед всю свою будущую жизнь: в 30 лет стану старшим инженером, в 40 — ведущим, в 55 меня торжественно проводят на пенсию, внуков растить… И я знала даже, какие слова мне будут говорить на этих проводах! А сейчас мне неведомо, чем буду заниматься через месяц, не то, что через год. Теперь жизнь может меняться и так, и этак!
— Вот именно — и этак, — хмуро возражала мама Алисы, крупная, хмурая, похожая на колхозницу с постамента возле ВДНХ, разочаровавшуюся в жизни. Она нервно трясла коляску со своей трехмесячной Алисой и то и дело жаловалась на злую судьбу: муж так обрадовался рождению второй дочери, что пьёт с того момента, и неизвестно, когда уже остановится.
— Если б я знала, что ему только сын нужен, ни за что б на второго ребенка не согласилась! Но ведь помалкивал, скотина, и даже всю мою беременность не пил, вот, мол, я как отец двоих детей завязал навеки… А теперь оказалось, что две дочки в его представлении — это вовсе не двое детей, а так, ни два, ни полтора. Хорошо хоть он военнослужащий, майор, их за пьянку с работы не выгоняют. Но ведь и денег-то платят всего ничего, это раньше у военных были хорошие оклады, и за звездочки доплачивали, и за выслугу. А сейчас хрен без соли доедаешь и не знаешь, останется ли на завтра.
Завязывался спор, рыжая Настя и Таня-веселая соглашались, что жить действительно стало куда интересней, мужнины жёны утверждали, что предпочли бы вариант с точным знанием своей жизни наперед, который так не нравился Лизе, грустная Таня не могла определиться, терялась, и спешила вернуться к более привычной ей теме мужей, которые не хотят нести ответственность за жён и детей.
ххх
…Вероника явилась к подруге вечером, когда маленький Васька уже спал. Лиза устроилась на диване, уютно поджав под себя ноги, и плела свой очередной кружевной воротник, Ника же осталась за столом, сидя навытяжку и нервно теребя кружку с нетронутым остывшим чаем. Она никогда не осуждала и не обсуждала своего Севу с кем бы то ни было, не умела этого делать. Но ей обязательно надо было поговорить, и поговорить именно с Лизой — ведь та всегда твердо знает, что следует делать в том или ином случае…
— Что-то случилось, Никит? Выкладывай давай, я ж вижу…
Они в последнее время виделись нечасто: иногда Ника приезжала посидеть с Васькой — когда Лизе надо было ехать сдавать товар в магазины, а малыша не с кем было оставить. Тогда они перекидывались лишь несколькими фразами, и на задушевные разговоры времени не оставалось. Даже по телефону болтать было некогда, Лиза утверждала, что время — это самый ценный из всех невозобновляемых ресурсов, и тратить его на пустой треп большая глупость.
— Я про Севу, — голос подруги зазвучал так страдальчески, что Лиза даже отложила вязание. — Что-то с нами происходит не то… Уходит что-то, понимаешь?
— Нет, не понимаю пока. Знаю только, что если заводить семью, то именно такую, как ваша. Если ты и сделала в жизни что-то путное, так это вышла замуж за кого надо.
— Я знаю, я нисколько не сомневаюсь, — тут же начала оправдываться Ника, — но теперь стало как-то по-другому. Я смотрю на него — и вместо любви чувствую досаду. Такую досаду, которая от слова «саднит».
— Ты что ж, его больше не любишь? — изумилась Лиза.
— Что ты, что ты, люблю, конечно, и не меньше, чем всегда. Но просто раньше я любила мужчину, которым восхищалась. А теперь — слабого человека, которого очень жалею. Душа болит за него — он ходит на свой завод, где раз в три месяца платят деньги, которых хватает только на хлеб. Он переживает, мучается, что мы так бедно живем — но ничего не делает, понимаешь, ни-че-го. Он такой нерешительный, такой пассивный. Пойми, дело не в том, что мне деньги нужны — мне нужно уважение к нему испытывать. Хотя, конечно, и деньги тоже, да. Тут недавно у нас зашел разговор о том, что мы теперь из-за бедности своей даже ребенка родить не можем — да-да, я сказала, что уже достаточно пришла в себя, готова повторить попытку еще раз… Он так обрадовался — давай! Прокормим как-нибудь! А меня прямо передернуло от этого «как-нибудь»! Я не хочу как-нибудь! Я хочу, чтоб мой ребенок рос в благополучии, чтоб игрушки у него были хорошие, чтоб рисованию учить — ну, или музыке, как он захочет…
Её голос окреп, в нем даже появились такие твердые нотки, которые означали, что, будь она другим человеком, то уже кричала бы:
— И самой, да, самой мне тоже надоело копейки считать! Я уже забыла, когда одежду новую покупала, зашла недавно в магазин на Тверской — там такие вещи красивые, ой-ой… Иду по улице и думаю — кто все эти люди, которые ездят на машинах, сидят в ресторанах? Мне бы хоть просто попробовать: каково это — иметь деньги, не думать с утра до вечера, как их распределить, чтоб не остаться голодными. Родителям даже боюсь звонить — у них там, в Орле, еще хуже, а я не могу ничем помочь… Ты моложе меня, Лиз, а мне уже под тридцать. Все проходит мимо — и ребенок, и вообще нормальная жизнь. Вот в такие моменты смотрю на Севу, и такая тоска одолевает. Люблю его, да, но тоска все сильнее. Он же мужчина! Мужчина или нет? Так почему же сидит и ничего не делает?
Лизины глаза сузились в щелочку — это служило знаком, что в ней закипает злость. Которая тут же вырвалась наружу:
— Сева сидит на жопе ровно? А ты? Разве ты что-то делаешь? Какое ты имеешь право осуждать его, если сама ведешь себя точно так же? Что ты заладила — он мужчина, он должен… Ты будто не видишь меня — я ведь тоже женщина, и у меня еще Васька вдобавок. Кто все эти люди на машинах? Это я, например, я месяц назад купила «Шкоду», и ты про это прекрасно знаешь… Сколько раз я тебе предлагала — давай будешь работать вместе со мной, научу тебя и кружева плести, и росписи по дереву — выберем для начала то, что попроще. Ты же хорошо рисуешь, у тебя отлично получится. Почему ты даже не пытаешься сама что-то предпринять?
— У меня нет художественного образования, я не смогу, — сразу сникла Ника, вернувшись к своему прежнему мягкому тону.
— Так ведь у меня тоже нет! Но это ничуть не мешает — все, что я делаю, уходит влёт! Будто ты не знаешь — вот за этот воротник, который я сплету за три дня, получу столько же, сколько ты за месяц работы в своей поликлинике!
— Я не могу уйти из поликлиники, кто-то же должен лечить людей, — Вероника с каждой минутой становилась все спокойней. — А ты правда думаешь, что у меня получится, как у тебя? Мне кажется, ты просто очень уверена в себе — и эта уверенность передается окружающим, даже твоим покупателям. А я не такая…
— Все получится, — обрадовалась Лиза. — И из поликлиники тебе уходить не надо, ты же там работаешь не каждый день, можешь успевать и то, и другое. Главное, слушай меня. Раз ты уж тапками торговать решилась, значит, не совсем безнадежная… А потом и за Севу возьмемся, найдем ему дело.
— То есть тебе не кажется, что это ужасно — когда мужчина не может содержать семью?
Ника задала последний вопрос в надежде услышать именно то, что ответила подруга:
— Ты что, проститутка? Почему тебя кто-то должен содержать? Мужчинам так же трудно, как и женщинам, может, даже еще труднее. Так что Сева ничем не хуже тебя, точно такой же тормоз.
Лицо Ники стало похоже на кусочек ясного сияющего неба, вдруг появившийся среди серых туч.
— Спасибо, Лизун! Да, да, Севка мой чудесный, а я просто дура.
ГЛАВА 5
Подрагивая от нетерпения и энтузиазма, словно лошадь на старте, Лиза взяла подругу в оборот. Каждое утро, свободное от работы в поликлинике, Ника послушно являлась к ней и покорно выслушивала отповедь даже за десятиминутное опоздание.
Учитель ей достался суровый, но самоотверженный. Не жалея драгоценного времени, Лиза показывала основные приемы росписи деревянных шкатулок, для начала обучая самым простеньким узорам.
— На них можно заработать немного, но тебе важнее набить руку, — объясняла она, — чтобы делать это быстро, на автомате. Потому что дорого такие шкатулки стоить все равно не будут, и надо брать количеством.
— Ты хочешь продавать мои учебные работы? Вот эту, с кривым цветком? — недоумевала Ника.
— Конечно, любая работа должна быть реализована, просто неудачные — по более низким ценам. И не так уж сильно ты напортачила с этим цветком, думаю, никто даже не заметит.
Лиза не сомневалась, что стоит Нике продать хоть одну свою коробочку, и её невозможно будет оторвать от увлекательного процесса зарабатывания денег — главное ввязаться в бой, а там уж дело непременно пойдет. К ее удивлению, та сопротивлялась изо всех сил, которые неожиданно оказались не такими уж ничтожными, как казалось. Ника наотрез отринула идею выставлять на продажу изделия с огрехами, и разрисовывала каждую шкатулку так старательно и долго, что за два месяца сумела сделать всего три штуки. В результате деньги, которые Лиза выручила за них, сдав вместе со своими в художественный салон, оказались ничтожно малыми и совсем не помогли Пильницким в их неравной битве с нищетой.
Лиза не сдавалась — орала на подругу, ругалась, требовала от нее отбросить нездоровый перфекционизм, но та все равно возилась с каждой шкатулкой неделями, бракуя её всякий раз при появлении малейшей помарки. «Пойми, — убеждала Лиза, — все, что мы делаем, разметают главным образом иностранцы, потому что у нас Горбачев-водка-перестройка, ложки-матрешки, Россия сейчас в моде. Для них ценно именно то, что это ручная, то есть кустарная работа. Вот и работай кустарно! Хенд мейд, он не бывает идеальным, он вовсе и не должен быть идеальным!
— Я так не могу, — извинялась Ника, и продолжала трудиться по-прежнему — медленно, тщательно и потому совершенно не прибыльно.
Тем временем Лиза обрастала знакомствами в увлекательном и странном мире непредсказуемого бизнеса первой половины 90-х. Помимо продажи своих рукоделий, она получала самые неожиданные заказы и предложения от клиентов, находивших её по сарафанному радио — то нужно было нарисовать акварельные картинки с фотографий симпатичных приморских домиков, то изобрести логотип новорожденной компании, то склеить из бумаги макет торгового павильона, образ которого пока существовал лишь в голове его будущего хозяина.
Однажды ей довелось расписывать корпоративный набор матрешек — на каждой из них следовало изобразить лицо одного из сотрудников фирмы. Самой большой, разумеется, полагалось иметь физиономию босса, потом следовали его замы, потом другие работники, ну, а самая маленькая, неделимая на две половинки матрешечка должна была предстать в образе секретарши. Заказчик требовал от Лизы полной узнаваемости, что оказалось крайне трудно, особенно с боссом, малосимпатичному лицу которого на искривленной матрешкиной поверхности следовало быть не только похожим на оригинал, но также, по условиям заказа, чертовски привлекательным. Зато, когда в итоге клиент оказался удовлетворен результатом (сама Лиза считала, что босс все равно получился довольно-таки мерзким типом), он заплатил неправдоподобно много, и она даже пошла в банк проверить, не фальшивые ли ей дали купюры.
С оплатой труда вообще получалась захватывающая лотерея — поскольку Лизе давали заказы самые разные люди, как из числа тех, кто рачительно считал каждый с трудом добытый рубль, и такие, так и такие, к кому деньги валили валом, словно народ за дешевой колбасой. Подчас казалось, что иной владелец денег сам пугается массированного наплыва этих желанных, но в таком количестве слишком уж непривычных гостей, и рад заплатить побольше. Отличить заказчиков первого типа от вторых в самом начале, когда надо было договариваться о стоимости работ, удавалось не всегда. Собственно, никаких более-менее определенных расценок у Лизы и не было, сумма каждый раз называлась наобум, исходя из впечатления о платежеспособности клиента. Иногда за этим следовал отчаянный торг не на жизнь, а на смерть; в других случаях заказчик пытался сбить цену лениво, явно лишь для вида — и тогда Лиза сокрушалась, что продешевила.
Как-то раз ее пригласили в офис некой ювелирной компании — им требовалась разработка новых моделей украшений из полудрагоценных камней. Шеф, лично беседовавший с Лизой по телефону, уточнил: она же резьбой по дереву занимается, ему правильно сказали? Ну, значит, и ювелирку сделать сможет, тут ведь нет большой разницы… Лиза спорить не стала — она уже привыкла, что может все. Однако по приезде в офис ее вера в себя пошатнулась — выяснилось, что конторе требуются не только эскизы на бумаге, но и живые образцы тех ювелирных изделий, которые она разработает. Шеф вручил «художнику-ювелиру», как он представил Лизу сотрудникам, большой пакет с разнокалиберными янтарными бусами производства Калининградской фабрики, и попросил сделать из «этих скучных ниток интересные и современные украшения». Ошалевая от собственной наглости, Лиза приняла пакет — отказываться от заказов было не в ее правилах, к тому же внутренний голос подсказывал, что шеф просто натырил янтарь с завода, где, видимо, ранее трудился неизвестно в качестве кого, и теперь хочет под видом организации собственного производства тупо перепродавать камни. А потому вряд ли действительно нуждается в новых моделях ювелирных изделий — они ему требовались только для видимости. Оставалось обговорить сумму — судя по золоченому офису и тяжелым перстям янтарщика, деньги у него имелись немалые, и можно было оценить свою работу по максимальному тарифу.
Она назвала сумму, втрое большую, чем планировала изначально. «Десять тысяч!» И приготовилась к бою — но янтарщик без всяких разговоров кивнул. Только спросил:
— Аванс — 50 процентов?
С трудом сдержав радостное удивление, Лиза утвердительно качнула головой — она вообще не рассчитывала на какой-либо аванс.
— Ашот, деньги достань, — обратился шеф к помощнику, который тут же извлек из сейфа увесистую долларовую пачку, и принялся отсчитывать баксы.
— Ой, что вы, я имела в виду рубли! — непроизвольно вырвалось у Лизы, хотя уже на середине этой фразы она попыталась зажать себе рот обеими руками. Янтарщик взглянул на девушку с брезгливым любопытством, пожал плечами и снова позвал Ашота:
— Деревянные у нас есть? Дай ей пять тысяч рублей…
Лиза всегда потом краснела от стыда, когда вспоминала этот случай. Вместо того, чтобы гордиться свой честностью, испытывала мучительное смущение от собственной тупости и коммерческого непрофессионализма.
Зато проблему с изготовлением «опытных образцов» новых ювелирных изделий из янтаря она решила виртуозно: купила на рынке кучу копеечных браслетов, сережек и подвесок, и заменила во всей этой бижутерии стекляшки на янтаринки — используя для крепления эпоксидную смолу, сохранив оригинальный дизайн побрякушек и не парясь по поводу их очевидного несовершенства. Всё тот же внутренний голос подсказывал, что этот дизайн ничуть не покоробит эстетических чувств заказчика-янтарщика.
Так оно и вышло.
Когда она принесла плоды своего труда, янтарщик долго и с удовлетворением разглядывал их, позвав Ашота для проведения полноценного всестороннего анализа художественной ценности разложенных перед ним произведений искусства. Оба довольно цокали языками, некоторые из «образцов» даже смотрели на свет и под конец признали их безусловное совершенство. Но окончательно выдохнуть Лиза смогла, только когда получила оставшиеся пять тысяч — рублей, разумеется.
ххх
Однажды один из добрых приятелей из числа торговцев рукоприкладствами (так продавцы называли предметы рукоделия и декоративно-прикладного творчества) на Арбате, которому Лиза иногда подкидывала свои работы на реализацию, по дружбе поделился с ней контактом, позволяющим разбогатеть быстро и глобально.
— Есть одна тетка, Лейла зовут, она какой-то там фонд помощи ветеранам Афганистана организовала, — пояснил он. — Бабла у нее немерено, вот она и решила заняться скупкой произведений искусства — ну ты понимаешь, искусства нашего разлива, чтоб поярче было, чтоб купола-колокола и прочая а-ля-рюс. Сгребай все, что есть у тебя в наличии, и бегом к ней — цены можешь выставлять ломовые, ей торговаться в падлу, заплатит, сколько скажешь. Главное, поспеши, лови момент.
Вопрос, откуда у фонда помощи бывшим воинам-интернационалистам немереные деньги, и почему на эти деньги покупаются «произведения искусства», тем более столь сомнительные, у Лизы даже не возник — подобные фонды плодились в то время в огромном количестве, а понять их назначение и тем более происхождение капиталов, которыми они ворочали, ей определенно было не дано. И первой мыслью, появившейся после того, как она спешно прикинула в уме, какие из своих батиков, панно и шкатулок сможет немедленно отвезти к Лейле, стала мысль о Нике.
— Быстро собирай свои акварели, те, осенние пейзажи, которые мне нравились — они у тебя целы? Хотя да, куда они денутся, ты ж так ничего и не продаёшь… И масло возьми, какое получше, можно натюрморт с обезьянкой, — торопливо командовала она по телефону подруге. — В общем, выбери сама что поэффектнее. Завтра едем к меценату-долбанату, который ни фига не смыслит в живописи, но покупает все подряд за бешеное бабло.
Ника, огорошенная таким неуважительным употреблением торжественного слова «меценат», попыталась что-то возразить, но уговаривать ее Лизе было некогда, и она просто бросила трубку. «Если получится, — думала она, — то Никитка наконец-то поверит в себя, поймет, что все в ее силах».
Если бы она только знала, чем обернется для Ники этот визит! Но что поделать — порой самые лучшие планы жизнь оборачивает в полную их противоположность, и предусмотреть эти ее выкрутасы совершенно невозможно.
Назавтра они обе с огромными сумками явились к старинному особняку в районе Сокольников, который занимал фонд помощи воинам-интернационалистам. Точнее, огромные сумки были у Лизы, Вероника только помогала ей их тащить, сама же она взяла лишь небольшую папочку, в которую сложила около десятка своих лучших акварелей размером в тетрадный лист. За такой скромный вклад в торговый оборот фонда она была нещадно обругана подругой.
Девушки поднялись по мраморной лестнице с коваными чугунными перилами и узорчатыми решетками в сопровождении встретившей их секретарши, и остались ждать в просторном холле с огромными кожаными диванами, тяжелыми шторами с кистями на окнах и толстым пушистым ковром на мраморном же полу. Холл этот, несмотря на дороговизну убранства, выглядел на редкость неуютно, будто пустое складское помещение и являлся преддверием святая святых — кабинета главы фонда Лейлы.
Вероника напряженно молчала, и, чтобы как-то успокоить отчаянно трусившую подругу, Лиза принялась фантазировать, будто в кабинете сидит восточная шахиня в шароварах, которую полуобнаженные наложники умащивают ароматическими маслами перед встречей с великими мастерами современного изобразительного искусства. Однако вместо пышногрудой волоокой шахини минут через десять из кабинета стремительным шагом вышла худенькая дама неопределенного возраста и невыразительной внешности, которая была бы похожа на чиновницу какой-нибудь районной администрации, если бы не идеально сидящий, очевидно брендовый костюм и быстрый, словно пристреливающийся взгляд черных глаз.
— Лейла, — представилась она, крепко и коротко пожав руки каждой из девушек. — Показывайте, что у вас.
Лиза еще раньше разложила на диванах свои батики и шкатулки, Вероника же, пока «шахиня», не выражая никаких эмоций, рассматривала их, принялась торопливо вытаскивать из папки акварели. Одну шкатулку Лейла передала зачем-то секретарше, которая ушла с ней куда-то, а по возвращении вернула изделие Лейле с коротким утвердительным кивком. Это выглядело так, будто хозяйка попросила ее сходить к эксперту и подтвердить — действительно ли шедевр принадлежит руке того мастера, которому его приписывают?
Лейла очевидно ценила свое время сильнее, чем деньги. Потому что уже минут через десять прекратила изучать товар, подытожив коротко и однозначно:
— Мне нравится, я беру.
— Что именно? — еле справляясь с волнением, уточнила Лиза.
— Всё. Цены скажете Алине, — она мотнула головой в сторону секретарши, — она вам выпишет чеки, деньги получите в кассе.
И собралась было уходить, но Лиза, совершенно не готовая к такому ходу событий — без боя и торга, — выпалила ей вслед:
— У нас дорого, работы эксклюзивные!
Лейла вздрогнула, обернулась и посмотрела на Лизу так, будто та матерно обругала ее.
— Разве я интересовалась, сколько это у ВАС стоит?
Она скрылась за дверью кабинета так же стремительно, как и появилась, и Лиза поняла, что оскорбление, нанесенное ею хозяйке фонда, можно смыть только деньгами. Причем деньгами самой Лейлы.
И она принялась называть секретарше Алине, безмолвно стоявшей позади, стоимость своих работ.
— Эти три батика — по три тысячи каждый. А этот — шесть тысяч, тут работа на шелке, очень редкая техника. Шкатулки слева — по полторы тысячи, остальные по штуке. А гобелен стоит одиннадцать тысяч триста пятьдесят (такую точность Лиза применила для убедительности, что ее цены не с потолка взятые, а досконально высчитанные)…
Вероника с изумлением наблюдала за вольной цифровой импровизацией подруги (по дороге сюда та говорила, что, если очень повезет, она надеется получить за всё вместе тысяч десять рублей), но окончательно потеряла дар речи, когда Лиза, завершив перечисление, скромно добавила:
— Цены, разумеется, в у.е.
Секретарша Алина бесстрастно фиксировала все сказанное в блокноте, потом обернулась к полуобморочной Веронике, которой не оставалось ничего другого, как выдавить из себя более скромные, но все равно столь же нереальные расценки на свои акварели…
Алина отвела девушек в бухгалтерию, где каждой выписала по чеку на заявленные суммы, шлепнула на них печать фонда с замысловатым восточным узором и удалилась, указав на дверь с табличкой «Бухгалтерия». Подруги на ватных ногах последовали туда, почти не сомневаясь, что морок вот-вот развеется. Однако бухгалтершу, сидевшую за этой дверью, ничуть не заинтересовало назначение столь глобальных выплат. Правда, отсчитав около половины положенных Лизе денег, она развела руками:
— Нет больше в кассе, сумма-то не маленькая, а сейчас вечер уже. Можете завтра прийти? Я с утра в банк поеду, привезу деньги. Если хотите, сейчас выдам вам то, что есть, но тогда надо будет сходить к Алине переделать накладные.
— Не стоит, завтра все вместе и заберем — незачем беспокоить Алину по пустякам, — вальяжно ответила Лиза. На самом деле она очень боялась, что, если сказать про нехватку денег в кассе, Алина одумается, и захочет обсудить эту безумную сделку с Лейлой, и та одумается тоже… Аккуратно убрав в сумочки заветные бумажки с обозначением сумм, каких они отродясь в глаза не видели, мастера рукоприкладства распрощались с приветливой бухгалтершей, спустились по мраморной лестнице с коваными перилами и вышли на улицу.
Они сосредоточенно молчали до тех пор, пока не отошли от фондовского особняка на безопасное расстояние. Тогда Вероника посмотрела на подругу, и завизжала — длительным радостным визгом, как щенок, наконец-то увидевший долгожданного хозяина. Тут же хором с ней завизжала и Лиза. Они обнимались, прыгали, хохотали как сумасшедшие.
Когда первый восторг был выплеснут, обе решили, что просто обязаны отметить такую невероятную сделку. Девушки посчитали деньги в кошельках — им повезло, Ника взяла с собой всю имеющуюся дома наличность, чтоб зайти на обратном пути за продуктами, Лиза же с утра заезжала в художественный салон за причитающимися ей выплатами, так что в общей сложности денег оказалась достаточно, чтобы пойти не в какую-нибудь затрапезную кафешку, а в настоящий ресторан. Ну, может, не в самый дорогой, но именно в ресторан — с белыми скатертями и вежливыми официантами в красивой униформе.
Пройдясь еще немного по улице, они увидели именно такой. Швейцар открыл дверь (Ника слегка шарахнулась в сторону от этого его жеста), и девушки прошли в теплое чрево таинственной красивой жизни.
— Эх, — посетовала Вероника, расчесывая тонкие волосы перед огромным зеркалом в резной раме, — сюда бы прийти в платье, праздничном, красивом, и чтоб прическу заранее сделать!
— Ерунда, — ответила Лиза, которая, в отличие от скромно, но опрятно одетой Вероники совершенно не стеснялась своего растянутого старого свитера и джинсов, местами заляпанных краской. — Это ж не элитное заведение с дресс-кодом!
Вероника имела в виду немного другое, но не стала уточнять — она давно с некоторой печалью признавала отсутствие у подруги даже намека на естественную женскую потребность следить за собой.
Поначалу они еще пытались держать себя как респектабельные леди — с достоинством, важно и безразлично. Но скоро эмоции прорвали дамбу хорошего тона, и девушки стали напоминать пьяных футбольных болельщиков после победы любимой команды.
Они заказали всё, что привлекало внимание в меню — то есть очень много. Раскрасневшиеся от съеденного и выпитого, от волнения и радости, болтали без остановки, смеялись, перебивали друг друга и по много раз вспоминали эпизоды этого ошеломительного дня.
— Что я говорила! — торжествующе повторяла Лиза, обгладывая ребрышко ягненка и энергично вытирая тыльной стороной ладони сок, стекающий по подбородку. — Ведь сколько раз я тебе говорила — все получится, главное, не бояться, главное — действовать! Ну, признайся теперь, что я была права!
— Признаюсь, признаюсь! — заливисто смеялась Ника, поднимая ладони вверх. Сейчас даже у нее, педантичной чистюли, уголки рта были испачканы соусом — от перевозбуждения она ела жадно и неаккуратно.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.