Улица Неглинная скромна. Она проходит между пафосной Петровкой и Рождественкой — улицей, впрочем, еще более скромной. Названа Неглинная по реке Неглинке, и сегодня протекающей внизу, в невидимых прохожим трубах. Еще в начале прошлого столетия на картах обозначали Неглинный проезд, переходивший в Неглинный же бульвар. В 1922 году их объединили в улицу, название при этом оставили прежнее. На фоне многочисленных и идеологических переименований тех времен — весьма гуманно.
Улица берет свое начало от отеля «Метрополь» и продолжается на задворках Малого театра, ЦУМа, Петровского пассажа — об этих достопримечательностях мы уже писали в книге про Петровку, так что повторяться не станем. И поэтому поначалу наше путешествие ограничится по большей части правым тротуаром. Но только лишь поначалу, пока Неглинная не перейдет в бульвар.
Окончание же нашего маршрута, как обычно, вдалеке от того места, где Неглинная официально завершается. Такова уж Москва — как пойдешь, не остановишься.
Дом «Метрополь»
ЗДАНИЕ ГОСТИНИЦЫ «МЕТРОПОЛЬ» (Театральный проезд, 1/4) построено в 1905 году по проекту архитектора В. Валькота.
«Метрополь» — это, в первую очередь, игрушка. Большая, изящная и дорогая. Город запросто может обойтись без нее, но, конечно, не хочет.
«Метрополь» — это роскошь. Роскошно даже то, что выставлено на потребу проходящих мимо. И это — лишь наружность. Невозможно представить, что там внутри.
Своим появлением на свет гостиница прежде всего обязана Савве Ивановичу Мамонтову. Мамонтов являлся председателем правления Общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, и помимо этого создал огромное количество различных предприятий, связанных между собою финансово. То есть деньги Общества шли (разумеется, с согласия акционеров) на надобности прочих составляющих мамонтовского конгломерата. Акционеры оставались довольны, поскольку дивиденды получали очень даже немалые. Так что и строительству отеля не противились.
Но, как водится, далеко не все финансовые операции проводились безошибочно и строго в соответствии с законом. В результате Мамонтова обвинили в незаконном изъятии из кассы Общества весьма приличной суммы денег. И потребовали тотчас вернуть в нее 800 тысяч рублей. А в наличии у Мамонтова оказалось только 53 рубля с полтиной. Так 1-й гильдии купец, почетный гражданин, гласный Мосгордумы, известный меценат, покровитель Врубеля, Шаляпина, Серова и множества других весьма известных творческих личностей, сам неплохой любитель-лепщик, оказался в Таганской тюрьме.
Собственно, неожиданностью это не стало. Властям давно уже был подозрителен промышленник. Тем более, ревизии мамонтовского железнодорожного общества выявляли превышение сметы. Но Мамонтову удавалось эти нарушения обосновать.
Кроме того, в то время были в силе идеологи славянофильского (и, вообще говоря, ретроградского) толка. Они противились всем крупным частным предприятиям и ратовали за их национализацию. «Когда же закончится эта полоса биржевой политики, создание плутократии обрезаной и крещеной, дружно воздвигающей алтари золотому тельцу, это т.н. обращение России из страны земледельческой в промышленную?» — возмущался один из славянофильских журналов. Так что арест Саввы Ивановича был еще и актом идеологическим.
Беда не приходит одна. И в конце 1901 года практически достроенное здание «Метрополя» вдруг заполыхало и сгорело в течение двух дней. Даже описание того пожара ужасает: «Несмотря на неимоверные усилия пожарных команд, все четыре верхних этажа, огромная роскошная концертная зала, надворные постройки выгорели; крыша, исключая переднего фасада, провалилась, а равно и обрушились потолки один за другим».
Кое-кто из москвичей, конечно же, порадовался той трагедии. Некий протоиерей Бухвостов даже усмотрел в том божий промысел. Он писал (в отдельной, специально изданной брошюре): «И благомыслящие люди видят в пожаре „Метрополя“ Божие наказание и вразумление. Строители украсили дом неподобающими картинами; вот огонь истребляет дом и пожирает те миллионы, которые употреблены на него… Быть может, возразят, что все это изображения художественные. Но… художественным картинам место в художественных музеях, а не всюду, когда они имеют некоторый соблазнительный вид».
Под «соблазнительным видом», конечно, имелась в виду картина Врубеля «Принцесса Греза». Впоследствии М. А. Булгаков скажет про нее: «Под этим небом „Принцесса Греза“ — размытая и тусклая».
Он был киевским уроженцем, и при всей своей любви к Москве терпеть не мог здешнего климата.
* * *
Мамонтов являлся главным компаньоном этого предприятия и замышлял некий невиданный в Москве культурный центр с театром, рестораном, картинными галереями и даже катком. Гостиница все же была впоследствии отстроена, но при других владельцах и во вполне традиционном духе.
Предчувствуя падение своего покровителя, из мамонтовской «Частной оперы» перешел в Большой театр Федор Иванович Шаляпин. Полностью были разорваны и отношения Саввы Ивановича с супругой, дамой набожной, тяготеющей к тому самому славянофильскому толку и чуждой всех новаций своего мужа. Предали Мамонтова и товарищи по железнодорожному мероприятию — они тотчас поддержали обвинение.
Разумеется, были у Мамонтова и защитники. В частности, Влас Дорошевич. А Валентин Серов, в то время писавший портрет Николая II, умолял его выпустить Мамонтова из тюрьмы.
Сам же Савва Иванович сидел в своей камере и лепил из глины статуи. Моделями служили надзиратели. Мамонтов был уверен в том, что все случившееся — просто недоразумение, которое вот-вот должно разъясниться, и он вернется к своим делам. Однако суд признал его виновным, и в 1902 году имущество Саввы Ивановича было распродано с аукциона.
Вернуться к делам не удалось. Умер Савва Иванович вскоре после революции, в 1918 году, до этого проживал в Бутырках, в домике, принадлежавшем его дочери. Такая история.
* * *
С «Метрополем», в результате, все вышло очень хорошо. Путеводитель по дореволюционной Москве сообщал: «Здание „Метрополь“ отличается необыкновенной причудливостью. Это наиболее выдающаяся в Москве постройка в стиле модерн». Однако оговаривался: «Весь этот замысел с его сложностью, пестротой и обнаженными фигурами вызвал ожесточенные нападки консервативной печати».
В результате, протоиерей Бухвостов и другие консерваторы остались в меньшинстве, а здание гостиницы, отстроенное в скором времени заново, пришлось весьма по вкусу москвичам. В первую очередь, конечно, москвичам со средствами, а также многочисленным ценителям новых искусств. Тем более, на третьем этаже гостиницы обустроились редакция журнала символистов «Весы» и тоже символистское издательство — брюсовский «Скорпион». Славословил Сергей Соловьев:
Вот Мельпомены храм, где царствует фон-Боль,
А там — исчадие последних модных вкусов —
Как новый Вавилон, воздвигся Метрополь,
Исконный твой очаг, великолепный Брюсов!
Учитель и поэт! я верю в ваш союз,
Тебя поет мой стих и славит благодарно:
Ты покорил себе иноплеменных муз,
И медь Пентадия, и вольный стих Верхарна.
А Бронислава Погорелова самозабвенно восхищалась местоположением издательства: «Москвичам хорошо был известен выстроенный в конце XIX века дом «Метрополь» на Театральной площади. Импозантный пятиэтажный модерн с вычурными декадентскими фресками, украшавшими верх фасада. Всю переднюю часть здания, выходившую на площадь, занимали первоклассная гостиница, роскошный ресторан с обширной залой и кабинетами и — что по тому времени являлось небывалой новинкой — нарядный бар, в котором днем и ночью развлекались московские кутилы. А задняя часть здания, выходившая на древнюю Китайгородскую стену, была занята дорогими квартирами, снабженными всем мыслимым в ту пору комфортом. В одну из таких небольших квартир вселилось только что возникшее издательство «Скорпион».
О нем можно сказать, что оно «вывело в люди» символистов, более известных вначале под кличкой «декадентов», о которых широкая публика в доскорпионовскую пору черпала все сведения из грубоиздевательских статей малокомпетентных газетчиков. Над символистами посмеивались, их никто не печатал. А если немногим из них и удавалось самостоятельно выпускать свои произведения, то они появлялись в виде неказистых книжонок, изданных буднично и небрежно. Но счастье неожиданно улыбнулось смелым новаторам, когда они в лице Сергея Александровича Полякова встретили щедрого мецената и деятельного издателя».
Поляковских капиталов хватало не только на скромные издательские нужды. А потому соседство с «баром» пришлось очень кстати — там сотрудники частенько завершали свой трудовой день.
Поэт Сергей Кречетов писал о вечерах в «Скорпионе»:
Собирались они по вторникам,
Мудро глаголя.
Затевали погромы с дворником
Из Метрополя…
Так трогательно по вторникам,
В согласии вкусов,
Сочетался со старшим дворником
Валерий Брюсов.
Бывало ли в реальности такое? Отчего же нет.
Кстати, сам Брюсов приходил на заседания редакции исключительно пешком. Он говорил:
— Такая прогулка по оживленным московским улицам мне необходима. Когда я иду в редакцию, почти всегда сочиняю стихи.
И подкреплял сей тезис собственно стихами:
Люблю одно: бродить без цели
По шумным улицам, один;
Люблю часы святых безделий,
Часы раздумий и картин.
Я с изумленьем, вечно новым,
Весной встречаю синеву,
И в вечер пьян огнем багровым,
И ночью сумраком живу.
Смотрю в лицо идущих мимо,
В их тайны властно увлечен,
То полон грустью нелюдимой,
То богомолен, то влюблен…
Брюсов был в те времена величиной неописуемой. Его поддержка означала для начинающих поэтов практически гарантию литературного успеха. Одна из современниц вспоминала: «Молодые поэты поднимались по лестнице гостиницы „Метрополь“ с затаенным сердцебиением. Здесь решалась их судьба — иногда навсегда, здесь производилась строжайшая беспристрастная оценка их дарования, знаний, возможностей, сил. Здесь они становились перед мэтром, облаченным властью решать, судить, приговаривать».
Трудно было поверить, что совсем недавно, несколько лет тому назад над самим Брюсовым смеялась вся Москва — за моностих «О, закрой свои бледные ноги».
Философ и поэт Владимир Соловьев иронизировал: «Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: „ибо иначе простудишься“, но и без этого совет г. Брюсова, обращенный очевидно к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы».
Сам Тынянов недоумевал: «„Почему одна строка?“ — было первым вопросом… и только вторым вопросом было: „Что это за ноги?“».
А теперь вот, пожалуйте — мэтр.
* * *
В той же гостинице прошел банкет в честь выхода первого номера журнала «Золотое руно» — самого роскошного во всей истории российской периодики. «Этот вечер меня ужаснул, ведь еще недохлопали выстрелы, а зала „Метрополя“ огласилась хлопаньем пробок; художники в обнимку с сынками миллионеров перепились среди груд хрусталя и золотоголовых бутылок», — злословил Андрей Белый.
Дело в том, что торжества прошли как раз тогда, когда было подавлено восстание 1905 года, а восстанию Белый весьма симпатизировал. Зато он недолюбливал издателя «Руна» Н. Рябушинского и называл его издерганным розовым поросенком. А потому, скорее всего, Андрей Белый был несправедлив к участникам этого празднества.
Зато в ресторанном меню «Метрополя» появилось мороженое «Золотое руно». Говорят, его любил Сытин — известнейший книгоиздатель дореволюционной Москвы. Он имел в «Метрополе» свой столик, где каждый день просиживал часок, общаясь и с партнерами по бизнесу, и просто так, с друзьями.
А как-то раз здесь за ужином встретились Илья Репин, Виктор Васнецов, Василий Суриков и Валентин Серов. Суриков поднял бокал шампанского и произнес:
— Я пью за здоровье четырех величайших русских художников.
Затем Васнецов покидает компанию, и Суриков поднимает очередной тост:
— Теперь, когда мы остались втроем, я, не кривя душой, наконец-то могу выпить за здоровье трех величайших русских художников.
Потом уходит Серов, и Суриков вновь поднимает бокал:
— Что ж, Илья, уж мы-то с тобой знаем, кто есть в действительности два величайших российских художника. За нас!
Репин выпивает, вскакивает, бежит в гардероб и говорит Серову, натягивающему пальто:
— Угадай, что сейчас Суриков делает! Не угадал? Пьет за здоровье единственного великого художника России.
В конце 1910 года здесь был дан предновогодний «Авиационный карнавал», посвященный развитию авиации. Посему под потолком парил огромный дирижабль.
* * *
Славился метрополев ресторан — свидетель множества неповторимых и прекрасных сцен. Шаляпин, например, здесь пел «Дубинушку» — когда вышел знаменитый царский манифест 17 октября 1905 года о «даровании незыблемых основ гражданской свободы». Он писал в воспоминаниях: «Пришлось мне петь однажды „Дубинушку“ не потому, что меня об этом просили, а потому, что царь в особом манифесте обещал свободу. Было это в Москве в огромном ресторанном зале „Метрополя“… Ликовала в этот вечер Москва! Я стоял на столе и пел — с каким подъемом, с какой радостью!»
Татьяна Львовна Щепкина-Куперник вспоминала этот случай: «Шаляпин как-то ужинал после спектакля в ресторане гостиницы «Метрополь», куда из театров съезжалось много народу. Кто-то попросил Шаляпина спеть «Дубинушку», и он согласился. Те, кто слышал «Дубинушку» в исполнении Шаляпина только по граммофонной записи, не могут и представить себе все богатство и мощь этого удивительного голоса. А в «Дубинушку» Шаляпин вкладывал, кроме того, так много: всю затаенную силу русского народа, весь ужас того гнета, который тяготел над ним и который он впоследствии так победно сбросил.
Пророчески звучало все это в русской песне — и, как всегда в те времена, особенно поражало несоответствие того, о чем пелось в песне, и того, что было кругом. Перед глазами взысканных судьбой слушателей, сидевших за столиками, уставленными бутылками шампанского и разными деликатесами, так и вставала Волга и бурлаки, тянувшие бечеву, как на знаменитой картине Репина, — и песню их пел Шаляпин, словно олицетворявший ширину и силу своей родной реки. Когда он кончил петь и улеглись овации, он взял шляпу и пошел по столикам. Никто не спрашивал, на что он собирал: знали отлично, что деньги пойдут на революционные цели… Но собрал он огромную сумму».
Кстати, этот поступок знаменитого певца вошел в литературу. Горький писал в своем романе «Жизнь Клима Самгина»:
« — Просим! Про-осим! — заревели вдруг несколько человек, привстав со стульев, глядя в дальний угол зала.
Самгин чувствовал себя все более взрослым и трезвым среди хмельных, ликующих людей…
Шум в зале возрастал, как бы ища себе предела; десятки голосов кричали, выли:
— Просим! Милый… Просим… «Дубинушку»!
…Тишина устанавливалась с трудом, люди двигали стульями, звенели бокалы, стучали ножи по бутылкам, и кто-то неистово орал:
— В восемьдесят девятом году французская ар-ристо-кратия, отказываясь от…
— К чорту аристократию!
Бородатый человек в золотых очках, стоя среди зала, размахивая салфеткой над своей головой, сказал, как брандмейстер на пожаре:
— Господа! Вас просят помолчать.
— А как же свобода слова? — крикнул некий остроумец.
Но все-таки становилось тише, только у буфета ехидно прозвучал костромской говорок:
— Да — от чего же ты, Митя, откажешься в пользу народа-то, ежели у тебя и нету ни зерна, кроме закладных на имение да идеек?
— Шш, — тише!
Тут Самгин услыхал, что шум рассеялся, разбежался по углам, уступив место одному мощному и грозному голосу. Углубляя тишину, точно выбросив людей из зала, опустошив его, голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок в спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:
Эх, дубинушка, ухнем!
— Чорт возьми, — сказал Лютов, подпрыгнув со стула, и тоже завизжал:
— Эй-и…
Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей. Лютов, обняв Самгина за талию, прижимаясь к нему, вскинул голову, закрыв глаза, источая из выгнутого кадыка тончайший визг; Клим хорошо слышал низкий голос Алины и еще чей-то, старческий, дрожавший.
Снова стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова:
На цар-ря, на господ
Он поднимет с р-размаха дубину!
— Э-эх, — рявкнули господа: — Дубинушка — ухнем!
Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, — маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, — фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с ее лицом умного мужика.
Теперь он видел Федора Шаляпина стоящим на столе, над людями, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, красноречивый, дьявольски умный голос звучит с потрясающей силой, — таким Самгин еще никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что-то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, — страшное в том, что он так же прост, как все люди, и — не похож на людей. Его лицо — ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел и — вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть — месть царю, господам, рычащая, беспощадная месть какого-то гигантского существа».
Правда, у Горького все это происходило в Большой Московской гостинице. Но мы-то теперь знаем, в каком именно отеле пел Федор Иванович.
Между тем, поэт Дон-Аминадо, в пику этим песням, обвинял отель (и ресторан, в первую очередь) в создании (как минимум) революционной ситуации в России: «Лакеи в красных фраках, с золотыми эполетами; метрдотели, как один человек, в председатели совета министров просятся; во льду шампанское, с желтыми наклейками, прямо из Реймса, от Моэта и Шандона, от Мумма, от Редерера, от вдовы Клико, навеки вдовствующей.
А в оркестре уже танго играют.
Иван Алексеевич Бунин, насупив брови, мрачно прислушивается, пророчески на ходу роняет:
— Помяните мое слово, это добром не кончится!..
Через год-два так оно и будет.
Слишком хорошо жили».
Когда же умер Лев Толстой, возникла в обществе довольно любопытная идея — купить «Метрополь» и переоборудовать его в огромнейший музей, назвав этот музей не как-нибудь, а «Дворец Гения».
Да только у энтузиастов денег не хватило.
* * *
Вряд ли кто в то время вспоминал (а уж сейчас тем более), что еще на исходе девятнадцатого века размещалась тут одна из самых плохеньких городских гостиниц. Называлась она Челышами (поскольку той гостиницей владел купец П. Челышев) и пользовалась популярностью в первую очередь среди посредственных актеров из провинции, приехавших в Москву искать ангажемента. Владимир Гиляровский так писал о ней: «Здесь стоял старинный домище Челышева с множеством номеров на всякие цены, переполненных великим постом съезжавшимися в Москву актерами. В «Челышах» останавливались и знаменитости, занимавшие номера бельэтажа с огромными окнами, коврами и тяжелыми гардинами, и средняя актерская братия — в верхних этажах с отдельным входом с площади, с узкими, кривыми, темными коридорами, насквозь пропахшими керосином и кухней.
Во второй половине поста многие переезжали из бельэтажа наверх… подешевле».
Впрочем, и «наружную» часть Челышей в то время было не сравнить с сегодняшним аналогом. В Челышах располагались «трактир, и полпивная, и бани, и закусочная, и мелкие мастерские, здесь ютились всякого рода барышники, включительно до театральных».
Не удивительно, что это здание иной раз попадало в криминальную хронику. Но, правда, все больше по мелочи: «В театре г. Корша в последнее время стали пропадать оставленные публикой в ложах, а иногда и на креслах, бинокли. 17 февраля чиновник полицейского резерва задержал какого-то мальчугана, ходившего в антракте между рядами кресел; мальчугана обыскали в конторе кинотеатра и нашли у него один бинокль. Мальчик назвался сыном крестьянина Рузского уезда Михаилом Семеновым, 14 лет, и объяснил, что отобранный у него бинокль он похитил из ложи бенуара; кроме того, 15 февраля он утащил в том же театре еще два бинокля, которые продал в мелочную лавочку Ермакова, у Китайской стены, в доме Челышева. Ермаков, возвратив бинокли, отозвался, что Семенов, принося ему их, уверял, что они достались ему после смерти дяди; не подозревая, что бинокли были краденые, Ермаков и купил их всего за 3 рубля».
Знал ведь подлец Ермаков, что бинокли ворованные!
Кстати, проживавший здесь историк Нил Попов подписывался псевдонимом «Челышевский».
* * *
В октябрьскую революцию 1917 года «Метрополь» подвергся артобстрелу. Не потому, что здание гостиницы ассоциировалось у восставших с ненавистной и желанной «дольче вита» — просто здесь засели юнкера. Руководитель обстрела вспоминал: «Снаряды, то и дело ударяясь о стены гостиницы, рвались с невероятным треском. Со стен на тротуар летели кирпичи, железо, стекло. Точно в какой-то гигантской ступе кто-то дробил сильно звенящий предмет. Особенное удовольствие вызывало у солдат попадание в окна».
Однако здание пострадало не сильно, и сразу после революции здесь, в «Метрополе» (переименованном во Второй Дом Советов), разместились (временно, естественно) всяческие советские учреждения. В антураже дорогой гостиницы все это, конечно же, смотрелось более чем странно. Илья Шнейдер вспоминал: «Иногда часа в два ночи Чичерин стеснительно спрашивал кого-либо из секретарей:
— Нельзя ли устроить что-нибудь позавтракать?
Питался он наравне со всеми нами, в столовой Наркоминдела, под которую был отведен большой зал бывшего ресторана «Метрополь». В меню преобладала чечевица, которая иногда вдруг почему-то перемежалась с индейкой, тогда как и курица в Москве являлась в те времена экзотической птицей.
Сам наркомат также помещался в гостинице «Метрополь», занимал все квартиры от первого и до самого верхнего этажа в той части здания, которая примыкает к белой стене Китай-города».
В библиотеку Наркомата иногда звонил сам Ленин — требовал, чтобы ему в Кремль доставили свежую прессу — то французскую, а то еще какую. Несмотря на то, что было строгое распоряжение Чичерина не выдавать газеты на руки, а позволять читать их только лишь в читальне, для Владимира Ильича делалось исключение.
Лев Никулин вспоминал: «В гостинице «Метрополь»… в первые месяцы после переезда советского правительства в Москву заседал Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет Советов.
Здесь же довольно долго находился Народный Комиссариат по иностранным делам. В то время только буржуазная Эстония и Афганистан имели дипломатические отношения с Советским государством. Отсюда нашу дипломатическую миссию отправляли в столицу Афганистана — Кабул. Двигались мы от Москвы до Ташкента две недели по железной дороге. Затем неделю до пограничной крепости Кушка. Затем тридцать один день через Хезарийские горы караваном в Кабул по горным тропам. Сейчас по вечерам над «Метрополем» зажигается неоновая реклама «Пользуйтесь услугами «Аэрофлота», и вы можете оказаться в Кабуле через двенадцать часов, а то и меньше.
В комнатах, занимаемых Наркоминделом, никогда не гас свет, ночью можно было видеть Чичерина в вязаной фуфайке, его тревожили по самым незначительным вопросам, впрочем, в дипломатических делах он не признавал дипломатических вопросов.
1 мая 1920 года в помещении кафе, в первом этаже, помню, состоялся праздничный вечер. Читали стихи поэты Михаил Герасимов, Кириллов и автор этих страниц. В публике среди сотрудников скромно сидели Литвинов и Карахан».
Кстати, Карахан вошел в историю одним курьезным происшествием. Когда к нему, заместителю Чичерина, после убийства Мирбаха, немецкого посла, пришли за объяснениями сотрудники немецкого посольства, он решил, что это террористы, и с какой-то неизвестной дамой спрятался от них в одной из комнат «Метрополя». И выкурить его оттуда оказалось весьма непросто.
В «Метрополе» проходили важные собрания и прочие официальные события. Ленин появлялся тут шестнадцать раз — и все не просто так, не кофе выпить с булочкой, а на каких-то заседаниях и съездах. В частности, именно здесь сразу после убийства Мирбаха он сказал решительное «нет» немецким дипломатам, собиравшимся быстренько перебросить для охраны своего посольства батальон солдат: «Народный комиссар по иностранным делам, по соглашению с председателем Совета Народных Комиссаров, ответил, что народные массы России желают мира, что русское правительство готово дать германскому посольству, консульству и комиссиям вполне достаточную и надежную охрану из своих собственных войск, но что оно не может ни в коем случае согласиться на допущение в Москву иностранной военной части».
Вряд ли немецких посланников порадовало такое решение.
Но и жилые помещения оставались. Правда, и здесь возникла новая специфика. Анатолий Мариенгоф в «Романе без вранья» писал: «Первые недели я жил в Москве у своего двоюродного брата Бориса (по-семейному: Боб) во 2-м Доме Советов (гостиница «Метрополь») и был преисполнен необычайной гордости.
Еще бы: при входе на панели матрос с винтовкой, за столом в вестибюле выдает пропуск красногвардеец с браунингом, отбирают пропуск два красноармейца. Должен сознаться, что я даже был несколько огорчен, когда чай в номер внесло мирное существо в белом кружевном фартучке».
Тот же Мариенгоф — но только в «Циниках»: «Мой старший брат Сергей — большевик. Он живет в «Метрополе»; управляет водным транспортом (будучи археологом); ездит в шестиместном автомобиле, на вздувшихся, точно от водянки, шинах и обедает двумя картофелинами, поджаренными на воображении повара.
У Сергея веселые синие глаза и по-ребячьи оттопыренные уши. Того гляди, он по-птичьи взмахнет ими, и голова с синими глазами полетит».
Хочется, конечно же, воскликнуть: «Был ли брат? А если был, то все-таки Сергей или Борис?» Ну, да не в этом суть.
Здесь же останавливался, приезжая на побывку, красный комиссар Петр Ильич Лукомский. Рюрик Ивнев в романе «Богема» писал: «Лукомский стоял у окна своего номера, выходившего на Театральную площадь, освещенный с ног до головы ясным весенним солнцем. Он внимательно слушал доклад помощника, сидевшего у круглого гостиничного стола, покрытого нелепой бархатной скатертью. Тут же, среди бумаг, карт и рассыпанных папирос, лежал белый колотый кусковой сахар, похожий на белый нетронутый снег. Он сверкал на солнце, как зеркало, в котором отражались солнечные лучи, как улыбающиеся самому себе глаза Лукомского, как мрамор умывальника. Солнце было каким-то особенным. Оно напоминало громадный пылающий желтый цветок, раскрывший все свои лепестки, все до последнего…
Вечерний воздух Москвы — крепкий, сочный — ударяет в окна «Метрополя» — громадного и широкого, будто чем-то удивленного. Чем? Может быть, тем, что он весь как-то потускнел, словно с него сошел лак? К широкому подъезду не подкатывают нарядные автомобили, не гремит легкомысленная музыка в ресторане. Вместо нее — звон оловянных ложек и мисок, торопливый скрип сапог, запах кожи, пота, лохматых папах. Там теперь «первая советская столовая». В широком вестибюле часовые — «Товарищ, ваш пропуск! — точно в крепости. И комендант вооружен до зубов».
* * *
Татьяна Окуневская, известная актриса, вспоминала: «Я работаю курьером в Наркомпросе… В мои обязанности входит разносить бумаги и документы по Комиссариату, и иногда отвозить их в гостиницу «Метрополь», где живут все вожди. Я растерялась, когда приехала туда в первый раз: старинная дореволюционная шикарная гостиница с коврами, хрусталем, номера из нескольких комнат. Я замерла у массивной двери, не решаясь позвонить, я показалась себе такой букашкой в своих тапочках и майке.
На этот раз хозяин пакет из рук не взял, а повел меня в кабинет, усадил, распечатал пакет и стал его долго читать.
— Ты, наверное, устала, голодная… Перекуси, у меня все стоит на столе!
В его голосе что-то противное, и сам он старый, тоже противный. Он обнял меня за плечи и подвел к столу, как в сказке заставленному всем самым-самым вкусным. Ударило в голову воспоминание, как я с подругой пошла слушать к ее знакомому, взрослому мужчине, пластинки, он послал подругу за чем-то в магазин, а на меня набросился… Но это была коммунальная квартира, я начала кричать, он меня выгнал, и я, рыдая, ждала подругу у подъезда. Здесь кабинет от коридора через две комнаты, кричи, не кричи, никто не услышит! Я сбросила с плеч его руку.
— Я таких яств никогда не ела! Мне от них будет плохо!
Он опешил.
Что же он ожидал, что я начну все хватать со стола, брошусь ему на шею?! Быстро, гордо я пошла к двери. Сердце выпрыгивает. До двери уже не много. Около уха его сопение… А если сейчас собьет с ног… А если дверь заперта… Хватаюсь за ручку. Заперта.
— Откройте дверь!
Он повернул ключ, и я почти вывалилась в коридор».
Да уж, не стоит обустраивать госучреждения в отелях. Ничего хорошего из того не выйдет, только лишь соблазн.
Впрочем, пройдет совсем немного времени, и Окуневская станет бывать все в том же «Метрополе», но уже совершенно в другом качестве: «Как снег на голову прилет маршала Тито… Банкет со славянской широтой, несметным количеством приглашенных. Маршал удивительно интересен, в мундире, который ему очень идет, стоит в стороне среди приглашенных, низко мне поклонился. Принимает гостей посол Попович, тот самый, который пригласил меня в Югославию и сидел на обеде у маршала по правую сторону от меня. Он задержал мою руку, заглянул в глаза, как бы зная что-то важное, тайное.
Народу! Говор, смех, запах тонких духов и действительно роскошный «Метрополь»: огромное пространство, в котором музыка звенит и разливается; где-то в небе стеклянный потолок, сияющий паркет, в центре знаменитый фонтан, искрящийся блестками — знаменит он тем, что у него низкий барьер, и частенько, сильно набравшись, под влиянием Бахуса, в него падают джентльмены и даже дамы, зрелище веселое, шумное, когда под хохот зала ошалевшего пловца в вечернем туалете вылавливают и вытаскивают на паркет; во время танцев гаснет свет и включается огромный серебристый шар, который, крутясь, все превращает в блестки… Свет погас, все заискрилось, затрепетало от звуков музыки! «Я люблю тебя, Вена»… Через весь зал прямо ко мне идет Тито. Зал замер, перед ним расступаются, он обнял меня, и мы поплыли в вальсе, я в своем, цвета крови, панбархатном платье, он в мундире с золотом, пожираемые тысячью глаз. Я не могла себе представить, что маршал может так блистательно танцевать».
Речь, в обоих эпизодах, идет, по большому счету, об одном и том же. Но какова, однако, разница!
* * *
А. В. Чаянов прочил «Метрополю» скорое полнейшее исчезновение. Он писал в повести «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии»: «Кремнев посмотрел налево, и сердце его учащенно забилось. «Метрополя» не было. На его месте был разбит сквер и возвышалась гигантская колонна, составленная из пушечных жерл, увитых металлической лентой, спиралью поднимавшейся кверху и украшенной барельефом. Увенчивая колоссальную колонну, стояли три бронзовых гиганта, обращенные друг к другу спиной и дружески взявшиеся за руки. Кремнев едва не вскрикнул, узнав знакомые черты лица.
Несомненно, на тысяче пушечных жерл, дружески поддерживая друг друга, стояли Ленин, Керенский и Милюков… Кремнев успел на барельефе различить несколько фигур Рыкова, Коновалова и Прокоповича, образующих живописную группу у наковальни, Середу и Маслова, занятых посевом, и не смог удержаться от недоуменного восклицания, в ответ на которое его спутник процедил сквозь зубы, не вынимая из сих последних дымящейся трубки:
— Памятник деятелям великой революции»
Не сбылось. А в скором времени жизнь начала налаживаться, и «Метрополь» вновь сделался отелем, а не синтетическим учреждением.
* * *
Разумеется, гостиница пользовалась популярностью среди тусовки околобогемной — и до революции, и после. Михаил Булгаков в «Театральном романе» замечал: «Существуют такие молодые люди, и вы их, конечно, встречали в Москве. Эти молодые люди бывают в редакциях журналов в момент выхода номера, но они не писатели. Они видны бывают на всех генеральных репетициях, во всех театрах, хотя они и не актеры, они бывают на выставках художников, но сами не пишут. Оперных примадонн они называют не по фамилиям, а по имени и отчеству, по имени же и отчеству называют лиц, занимающих ответственные должности, хотя с ними лично и не знакомы. В Большом театре на премьере они, протискиваясь между седьмым и восьмым рядами, машут приветливо ручкой кому-то в бельэтаже, в „Метрополе“ они сидят за столиком у самого фонтана, и разноцветные лампочки освещают их штаны с раструбами».
А Анатолий Рыбаков в «Детях Арбата» привел, похоже, типовую сцену посещения здешнего ресторана соответствующей публикой: «Очередь у входа в ресторан расступилась, швейцар в форме с галунами открыл перед ними дверь, возник метрдотель в черном костюме, в переполненном зале сразу нашелся свободный столик, официант расставил приборы. Со швейцаром, гардеробщиком, метрдотелем, официантом разговаривал Виталий… Следя за тем, как официант расставляет приборы, Виталий объяснил Варе и Эрику, что Сибилла Чен, дочь китайского министра иностранных дел, знаменитая танцовщица, начинает завтра гастроли в Москве, продолжит их в Ленинграде, затем отправится в турне по Европе и Соединенным Штатам. Он назвал еще несколько артистов. Главный съезд через полчаса, когда кончатся спектакли. С одиннадцати начнет играть теа-джаз Утесова, без самого Утесова, он в ресторанах не поет.
Многие девушки были с иностранцами. Варя знала, они дарят им модные тряпки, катают на автомобилях, женятся на них и увозят за границу. Варю иностранцы не интересовали, но этот ресторан, фонтан и музыка, знаменитости кругом — не к тому ли стремилась она из своей тусклой коммунальной жизни?
Накрахмаленные скатерти и салфетки, сверкание люстр, серебро, хрусталь… «Метрополь», «Савой», «Националь», «Гранд-отель»… Коренная москвичка, она только слышала эти названия, теперь наступил ее час. Девочка с арбатского двора, цепкая, наблюдательная, она все заметила — и как смотрят на нее мужчины, и как скользят мимо взглядом женщины. Не принимают всерьез потому, что плохо одета. Ничего, они по-другому посмотрят на нее, когда она придет сюда, одетая пошикарнее многих. Каким способом удастся ей добыть наряды, Варя не задумывалась Она не будет продаваться иностранцам, она не проститутка. И не все здесь такие. Вон через столик компания — одна бутылка на всех, денег нет, пришли потанцевать».
Даже, казалось бы, обыкновенный туалет был в «Метрополе» совершенно бесподобен: «Женщины мазали губы, пудрились, причесывались — уборная походила на филиал парикмахерской. Какая-то женщина пришивала пуговку на кушак. Иголки и нитки были у служительницы, раздававшей салфетки, ей бросали мелочь».
Правда, в скором времени картина изменилась. Тот же Рыбаков писал во второй книге трилогии («Страх»): «Это был уже не тот «Метрополь», что раньше. Так же сверкала хрустальная люстра, и стояли горкой на столиках накрахмаленные салфетки, так же притушили свет, когда начал играть оркестр и разноцветные прожектора осветили фонтан и танцующие вокруг него пары. Тот же величавый метрдотель встречал гостей, и усаживали их за столики те же предупредительные официанты. Но публика не та. Солидные дяди из начальства, некоторые в гимнастерках, иные в пиджачных парах. В углу несколько сдвоенных, даже строенных столов — какие-то кавказцы давали банкет. Иностранцев мало, и те — в окружении официальных лиц, видно, пришли перекусить после деловых переговоров. Ни шикарных дам в роскошных туалетах, ни таких красоток, как… Шереметьева. Зато тянули винцо проститутки, одетые под обыкновенных советских служащих, были и девочки, действительно, служащие, их обхаживали командированные в вышитых рубашках, сапогах. В сапогах теперь сюда пускали, так и танцевали в сапогах.
На столах уже стояли вино и водка. Мирон заказал рыбное ассорти, недорогие горячие блюда, мороженое. В общем, по тому же классу, что и раньше: молодые люди пришли потанцевать, мало закажут, но хорошо заплатят официанту. Это было из прошлого».
И все равно «Метрополь» продолжал держать первенство среди московских отелей. Недаром Валентин Катаев поместил сюда «высший тип женщины» — «небожительница: красавица, по преимуществу блондинка с бриллиантами в ушах, нежных как розовый лепесток, в длинном вечернем платье с оголенной спиной, стройная, длинноногая, в серебряных туфельках, накрашенная, напудренная, поражающая длиной загнутых ресниц, за решеткой которых наркотически блестят глаза, благоухающая духами Коти, даже Герлена, — на узкой руке с малиновыми ноготками золотые часики, осыпанные алмазами, в сумочке пудреница с зеркальцем и пуховка. Продукт нэпа. Она неприкосновенна и недоступна для нашего брата. Ее можно видеть в „Метрополе“ вечером. Она танцует танго, фокстрот или тустеп с одним из своих богатых поклонников вокруг ресторанного бассейна, где при свете разноцветных электрических лампочек плавают как бы написанные Матиссом золотые рыбки, плещет небольшой фонтанчик. Богиня, сошедшая с неба на землю лишь для того, чтобы люди не забывали о существовании мимолетных видений и гениев чистой красоты».
А Сергей Есенин приводил сюда красивых девушек. Одна из них писала в мемуарах: «Когда мы доехали до Театральной площади, Сергей предложил зайти пообедать. И вот я первый раз в ресторане. Швейцары, ковры, зеркала, сверкающие люстры — все это поразило и ошеломило меня. Я увидела себя в огромном зеркале и оторопела: показалась такой маленькой и неуклюжей, одета по-деревенски и покрыта красивым, но деревенским платком… Видя мое смущение, Сергей все время улыбался, и, чтобы окончательно смутить меня, он проговорил: «Смотри, какая ты красивая, как все на тебя смотрят».
Я огляделась по сторонам и убедилась, что он прав. Все смотрели на наш столик. Тогда я не поняла, что смотрели-то на него, а не на меня, и так смутилась, что уж и не помню, как мы вышли из ресторана.
А на следующий день Сергей написал и посвятил мне стихи: «Ах, как много на свете кошек, нам с тобой их не счесть никогда…» и «Я красивых таких не видел…«».
В этом отдельно взятом случае речь об обольщении вовсе не шла. Автор воспоминаний — родная сестра поэта, Александра Александровна Есенина.
* * *
Естественно, что москвичей сюда влекла именно атмосфера «сладкой жизни», до недавних пор Москве несвойственная и, разумеется, возможность побывать в обществе иностранцев. Ведь уже в то время отель относился «интуристовскому» ведомству. Его реклама соблазняла беззастенчиво: «Отель „Метрополь“. Заново отремонтированы и обставлены комфортабельно номера. Парикмахерские мужские и дамские. Свои авто. Первоклассный ресторан. Завтраки, обеды и ужины по пониженным ценам. Прием заказов на банкеты. По вечерам „джаз-оркестр“. Кафе, бар и бильярды».
Разве что «пониженные цены» смотрятся несколько особняком.
Кстати, большая часть иностранцев была шокирована здешним рестораном. И отнюдь не только лишь его роскошеством. Американский писатель Джон Стейнбек, посетивший СССР в 1947 году, писал: «Коммерческий ресторан в «Метрополе» превосходный. Посреди зала высотой этажа в три — большой фонтан. Здесь же танцевальная площадка и возвышение для оркестра. Русские офицеры со своими дамами, а также гражданские с доходами много выше среднего танцуют вокруг фонтана по всем правилам этикета.
Оркестр, кстати, очень громко играл самую скверную американскую джазовую музыку, которую нам когда-либо приходилось слышать. Барабанщик, явно не лучший последователь Крупа, в экстазе доводил себя до исступления и жонглировал палочками. Кларнетист, судя по всему, слышал записи Бенни Гудмэна, поэтому время от времени его игра смутно напоминала трио Гудмэна. Один из пианистов был заядлым любителем буги-вуги, и играл он, между прочим, с большим мастерством и энтузиазмом.
На ужин подали 400 граммов водки, большую салатницу черной икры, капустный суп, бифштекс с жареным картофелем, сыр и две бутылки вина. И стоило это около ста десяти долларов на пятерых, один доллар — двенадцать рублей, если считать по курсу посольства. А на то, чтобы обслужить нас, ушло два с половиной часа, что нас сильно удивило, но мы убедились, что в русских ресторанах это неизбежно».
Впрочем, сам отель писателю понравился: «Гостиница „Метрополь“ была действительно превосходной, с мраморными лестницами, красными коврами и большим позолоченным лифтом, который иногда работал. А за стойкой находилась женщина, которая говорила по-английски».
Но поселиться в «Метрополе» Стейнбеку, увы, не удалось — номер по чьей-то халатности не забронировали, а свободных комнат, разумеется, не оказалось.
* * *
Зато здесь в 1937 году жил другой классик — Александр Иванович Куприн. Он только что вернулся в СССР из эмиграции. Возвращение было безрадостным.
Еще за границей Куприн впал в маразм. Писал всякую ерунду. Никто ее, естественно, публиковать не рвался.
Куприн завел себе кота. Назвал его Ю-ю. Александр Иванович писал, а кот Ю-ю лежал рядышком на столе и смотрел на своего хозяина.
Время от времени писатель говорил своим знакомым:
— Презирает меня этот кот. Презирает. А за что презирает — понять не могу. Наверное, за то, что я неудачник.
Николай Телешов писал: «Уехал он если и не очень молодым, то очень крепким и сильным физически, почти атлетом, а вернулся изможденным, потерявшим память, бессильным и безвольным инвалидом. Я был у него в гостинице „Метрополь“ дня через три после его приезда. Это был уже не Куприн — человек яркого таланта, каковым мы привыкли его считать, — это было что-то мало похожее на прежнего Куприна, слабое, печальное и, видимо, умирающее. Говорил, вспоминал, перепутывал все, забывал имена прежних друзей. Чувствовалось, что в душе у него великий разлад с самим собою. Хочется ему откликнуться на что-то, и нет на это сил. Ушел я от него с невеселым чувством: было жаль сильного и яркого писателя, каким он уже перестал быть».
Навещал Куприна и Валентин Катаев: «Раньше я не был знаком с Куприным. Я пришел к нему в гостиницу «Метрополь» вскоре после его возвращения на Родину. Я увидел маленького старичка в очках с увеличительными стеклами, в котором не без труда узнал Куприна, известного по фотографиям и портретам. Он уже плохо видел и с трудом нашел своей рукой мою руку. Трудно забыть выражение его лица, немного смущенного, озаренного слабой, трогательной улыбкой. Из-за толстых стекол очков смотрели очень внимательные глаза больного человека, силящегося проникнуть в суть окружающего. Это же выражение напряженного, доброжелательного удивления не покидало лицо Куприна все время, пока мы сидели на открытой веранде «Метрополя», а потом гуляли по центральным улицам Москвы — советской Москвы — такой нарядной, веселой и деловитой в этот яркий осенний день, полный солнца и цветов.
С жадным любопытством всматривался Куприн в черты нового мира, окружавшего его. Медленно переступая ногами и держась за мой рукав, Александр Иванович то и дело останавливался, осматривался и шел дальше с мягкой улыбкой на лице, как бы одновременно и встречаясь и навеки прощаясь со своей утраченной и вновь обретенной Родиной».
Умер Куприн на следующий год, от рака языка.
* * *
А еще был моден здешний, пригостиничный кинотеатр. Он назывался так же — «Метрополь». Юрий Трифонов упоминал его в романе «Студенты»: «Возле кино „Метрополь“ царило обычное вечернее оживление. В пышном сиянии голубых, малиновых, ослепительно-желтых огней смотрели с рекламных щитов усталые от электрического света, огромные и плоские лица киноактеров. Они были раскрашены в фантастические цвета: одна половина лица синяя, другая — апельсиново-золотая, зубы почему-то зеленые».
Что поделать — таков он, советский гламур.
* * *
В 1960-е в «Метрополе» произошел курьез. Главным героем его стала Анна Ахматова. Надежда Мандельштам вспоминала: «Она приехала в Москву на съезд писателей. (Зачем она это сделала? Чтобы ощутить свою реальность на этом нереальном съезде? Не пойму.) Ей отвели комнату в „Метрополе“, где каждый вечер собиралась толпа друзей. Раз, когда я там была, пришла скромная женщина с Кавказа, тоже участница съезда и тоже Ахматова. Она специально явилась, чтобы извиниться: ей было совестно называться Ахматовой, да еще писать стихи (кажется, осетинские), но рука не поднялась отказаться от собственной фамилии. Ахматова весело разговаривала с Ахматовой и старательно „подавала первую помощь“ (домашний синоним глагола „утешать“). Две Ахматовы остались довольны друг другом. А после ухода одной Ахматовой другая горестно заявила: „А все-таки она — настоящая Ахматова, а я — нет…“»
И то — фамилия Ахматова (у той Ахматовой, что поизвестнее) в действительности псевдоним, притом не слишком-то любимый.
* * *
Ближе к восьмидесятым «Метрополь» несколько опростился. Дошло до того, что открылась, казалось бы, самая главная тайна — рецепты здешних фирменных блюд. Они были опубликованы в одной брошюрке, на потребу обывательницам-домохозяйкам. Правда, продукты были, мягко говоря, не обывательские. Вот, например, рецепт салата «Метрополь»: «Курицу, куропатку, вареный картофель, соленый огурец мелко порежьте, посолите, поперчите, положите соус и часть майонеза и перемешайте. Готовый салат выложите горкой в салатницу, а сверху полейте майонезом. Принарядите дольками фруктов, яйцом и икрой».
В то время «дольки фруктов» были, мягко говоря, проблемой. А уж о куропатках вообще не думали.
Зато котлета «Метрополь» — куда демократичнее: «Снимите кожу с филе курицы, выньте все косточки и сухожилия, а основную косточку оставьте, затем разверните филе на две части и отбейте тяпкой. Приготовьте паштет. Обжарьте в масле нарезанную кусочками печень курицы с луком, морковью и шпиком, пропустите вместе с растительным маслом через мясорубку, после чего паштет готов. На середину приготовленного филе положите паштет, сверните филе пополам, придайте ему форму котлеты, смочите в сыром яйце, обваляйте в белых сухарях. Котлету обжарьте на сковороде с обеих сторон до золотистой корочки. На гарнир подайте жареный картофель, зеленый горошек, морковь в молочном соусе, чернослив или маринованные фрукты. Выбор гарнира зависит от вашего вкуса».
Здесь, по крайней мере, ингредиенты более-менее доступные — курица, морковь. Правда, сам процесс несколько трудоемок, ну да этим хозяек, умеющих готовить черную икру из килек, не запугать. А гарнир — по вкусу. Мало ли, может быть, обыватель больше любит макароны, а вовсе не морковь в молочном соусе и уж, тем более, не маринованные фрукты.
Вполне обывательским оказался и бифштекс «Метрополь». Готовый бифштекс, на который можно было положить кусочек жареной печени, рекомендовалось подавать с крокетами и острым соусом.
Нечто подобное московские хозяйки и делали на своих тесных кухоньках. Разве что печень на мясо не клали. Печень в то время большей частью покупали для котов.
А уж пломбир «Метрополь» и вовсе обескураживает своей скромностью: «Положите сливочный пломбир в блюдце или вазочку, полейте сверху шоколадным соусом (сгущенное молоко перемешайте с какао), посыпьте миндалем, сверху положите кусочек бисквита или печенье».
Подобного добра не только на московских кухнях, а и в буфетах привокзальных было предостаточно.
Словом, кухня «Метрополя» оказалась не особенно деликатесной. Разве что куропатка несколько спасала ситуацию.
* * *
Приблизительно тогда же вышел справочник-путеводитель по гостиницам Москвы. Было там и описание «Метрополя», не слишком волнующее: « К услугам гостей: стирка и глажение белья, срочная химчистка одежды, срочный мелкий ремонт одежды, гладильные комнаты, срочный ремонт часов.
По желанию гости могут получить на этаже чай, кофе, печенье, вафли, минеральную воду. Из номера можно заказать телефонный разговор с городами Советского Союза и других стран.
Для иностранных гостей имеются билеты на культурно-зрелищные мероприятия, различные экскурсии, дегустации блюд, для деловых поездок предоставляется по желанию легковой транспорт.
Здесь можно заказать билеты на поезд, самолет, теплоход… В гостинице работают: почта… парикмахерская — мужской и дамский салоны, косметический кабинет… портновская… киоск по продаже сувениров… магазин «Березка»… Ресторан «Метрополь» при гостинице состоит из четырех залов… В барах установлена высококачественная радиоаппаратура, магнитофоны с современными записями. Во всех залах играют эстрадные оркестры».
В принципе, в том описании есть информация о некой «дольче вита» — о четырехкомнатных номерах, рассчитанных всего лишь на одного-двух человек, о том, что в паре номеров имеются старинные фортепиано и о валютном баре под названием «Ночной». Но подавалось все это как-то неаппетитно. Складывалось впечатление, что вафли у дежурной все-таки гораздо круче, чем четырехкомнатный президентский люкс.
* * *
И все равно «Метрополь» почитался как лучший московский отель. Здесь побывали многие мировые знаменитости — Марчелло Мастрояни, Пьер Ришар, Жерар Депардье, Майкл Джексон, который, сидя в ресторане и наслаждаясь игрой пианиста, растрогался настолько, что сам сел за рояль, и даже руководитель восточногерманской разведки Маркус Вольф — ему почему-то особенно нравился судак «орли» в ресторане гостиницы. И именно здесь познакомились два выдающихся музыканта планеты — Галина Вишневская и Мстислав Ростропович.
Разве что вся эта звездная жизнь недоступна простым обывателям. Старой же интеллигенции осталось только вспоминать о временах, давно и безвозвратно испарившихся. Юрий Нагибин писал в книге «Всполошный звон»: «Старые москвичи очень любили ресторан «Метрополь». Не могу понять, почему казался таким уютным огромный, с высоченным потолком зал. Посредине весело журчал фонтан, водяные струи осыпались в бассейн, где плавали рыбы — караси, карпы, сазаны, судачки. Вы могли выбрать рыбу и заказать ее в сметане, фри или запеченную в картофеле. Я никогда этого не делал, хотя частенько ужинал в «Метрополе»: не могу есть знакомых. На большой эстраде играл отличный джаз с сильными солистами, очень достойным репертуаром. Танцевали вокруг бассейна, освещение менялось — рубиновое, синее, серебристое, оранжевое, — соответственно окрашивались вода в садке и струи фонтана. Это было красиво. Сюда частенько захаживали писатели, режиссеры, артисты — московская интеллигенция. Поразительно, как ныне дисквалифицировалась ресторанная жизнь. Теперь в ресторан ходят лишь командировочные, фарцовщики, рыночные торговцы да военные не старше подполковника.
Было еще кафе «Метрополь» с летней верандой. Там давали чудесный кофе, фирменные бриоши, пончики, смуглый аппетитный хворост.
«Метрополь» долго был на ремонте, который вели финны. Наконец-то он вновь распахнул свои высокие двери. Может быть, и перестройка когда-нибудь достигнет такого размаха, что вернется душистый кофе, вкусное тесто. О рыбе я не говорю — с рыбой, похоже, разделались окончательно. Во всяком случае, с прилавка соскользнули даже те странного названия обитательницы водоемов, о которых в пору моей молодости никто не слышал, — все эти нататеньи, бельдюги, простипомы и загадочная ледяная. Но вдруг отыщут еще каких-нибудь уродцев в темных пучинах? В конце концов, это не главное. Не рыбой единой жив человек — была бы гласность. Пословица «Соловья баснями не кормят» обнаружила свою несостоятельность. Ныне соловьев кормят только баснями, и ничего — живут, хлопают крылышками, даже поют».
«Перестройка», «гласность», «ремонт, который вели финны», — фактически уже забытые реалии эпохи Горбачева. Проблема виделась в отсутствии хорошей рыбы. И даже в голову не приходило, что на нее просто нет денег.
Щепка
ЗДАНИЕ ТЕАТРАЛЬНОГО УЧИЛИЩА ИМЕНИ ЩЕПКИНА (Неглинная улица, 6) построено в 1822 году по рисунку архитектора О. Бове.
Первая достопримечательность по правой стороне — гостиница «Арарат». Она относительно новая, и историями еще не обросла. Ранее же здесь располагалась гостиница «Европа», в которой останавливались писатель Достоевский, актер Сумбатов-Южин и публицист Юлиус Фучик. Затем на ее месте возникла гостиница под названием «Армения», а уж потом — «Арарат».
Слева же от гостиницы — старейшая в Москве школа актеров, Театральное училище имени Щепкина (а на московском сленге — «Щепка»), бывшее Императорское театральное училище.
Поначалу здесь располагалось так называемое Военно-сиротское училище — в нем воспитывались дети скончавшихся военных. И только в 1863 году стараниями знаменитого актера Михаила Щепкина разместилось театральное училище. Вполне логично — ведь рядом расположены и Малый, и Большой театры. Его оканчивали мировые имена — Яблочкина, Ермолова, Остужев, Садовский, Гельцер, Пашенная, Турчанинова и многие другие. Цель училища формулировалась так: «Усовершенствование российских спектаклей и балетов, пополнение и, если возможно, самое составление оркестров и замещение иностранных художников театральными воспитанниками».
Из чего можно сделать вывод о плачевном состоянии русского театрального искусства в 1809 году — год основания училища.
Одним из энтузиастов, много сделавшим для «Щепки», почитается управляющий Московской конторой казенных театров Леонид Львов. Актриса Г. Федотова расхваливала Леонида Федоровича: «Львов не ограничился более правильной постановкой драматического класса, но, заботясь и об общем образовании будущих артистов, коренным образом изменил также научные классы. К нам были приглашены лучшие тогдашние учителя… С этого времени началась серьезная, горячая, лихорадочная работа! Не хватало дня, чтобы исполнить все заданное, и вместе с тем эта работа доставляла нам невыразимое счастье, т. к. наполняла нескончаемым интересом весь наш мирок! За это время все мы жили особенной жизнью — в мире поэзии, в мире дивных классических образов. Никогда уже во всю мою долгую жизнь не повторялось этого. Всем, что так обновило нашу жизнь, возвысило нас, зародило способность относиться к себе и ко всему окружающему сознательнее, сохранить и развить в себе все лучшее, — а это присутствие чего-то лучшего день ото дня чувствовалось все больше, — я глубоко убеждена, что всем этим я несомненно обязана дорогим учителям».
До этого здешнее, московское училище не то чтобы влачило жалкое существование, но, во всяком случае, было в тени у петербургского, столичного «коллеги».
Увы, в 1864 году на должность Львова заступил новый управляющий, В. С. Неклюдов. Он решил, что нравы здесь чрезмерно либеральные, и начал активно завинчивать гайки. Главное же — упразднил драматический класс. Актер П. Рябов вспоминал: «Вскоре от главного директора последовало строжайшее предписание о запрещении в школе заниматься драматическим искусством всем воспитанницам… Вследствие этого было приказано сломать и саму сцену в школе, но почему-то эта сломка не состоялась».
А в 1862 году в жизни училища произошло, на первый взгляд, заурядное событие — среди прочей детворы в класс приняли некую М. Ермолову. Впрочем, нельзя сказать, чтобы она была совсем ничем не примечательная. Один из педагогов, А. Данилов оставил воспоминания о десятилетней Ермоловой: «Большие умные глаза, строгое, серьезное выражение лица, осмысленный, не по возрасту, взгляд, — всем привлекал к себе этот ребенок. Едва я начинал объяснять что-нибудь, она не спускала с меня глаз, боясь проронить слово. Если шаловливая, живая подруга шептала ей свои детские речи и отвлекала тем ее внимание, — она, не оборачиваясь к ней, отводила ее рукой, тихо отодвигалась и все с тем же сосредоточенным вниманием слушала меня, как наставника. Писала она уже тогда почти безукоризненно, хотя не знала никаких правил языка. Это далось беспрерывным чтением книг, которыми снабжал ее отец, суфлер Малого театра. Читала она, разумеется, без всякого выбора водевили, трагедии, драмы и, вероятно, перечитала всю наличную библиотеку театральную. Заметив в ней эту страсть к чтению, я стал носить ей книги, и могу сказать, что она их просто поглощала, так что собственного собрания моих книг хватило ей ненадолго. Пришлось доставать у других и, наконец, брать и в библиотеке. Можно сказать, что к выходу из школы М. Н. прочла все, что стоило прочесть в современной литературе нашей. К счастью, в дело чтения не мешались ни начальница, ни инспектор школы и не считали наших лучших поэтов зловредной пищей для молодых умов».
Конечно же, Ермолова самым активным образом участвовала в школьных постановках и, соответственно, была одной из главных жертв «преобразователя» Неклюдова.
* * *
Адресная книга «Вся Москва» за 1908 год об этом учреждении писала: «Императорское московское театральное училище, угол Софийки и Неглинного проезда, имеет два отделения, балетное и драматическое. В балетное отделение принимаются дети русских подданных христианского исповедания от 9 до 11 лет. Обучение для приходящих бесплатное. На драматическое отделение принимаются русские подданные всех сословий христианского вероисповедания не моложе 17 лет и имеющих свидетельство об окончании не ниже 5 класса среднего учебного заведения или выдержавших испытание на экзаменах при училище. Плата на драматическом отделении 100 рублей в год. Окончившим драматическое отделение присваивается звание неклассного художника».
В наши дни такие правила могут кое-кого и покоробить — еще бы, мягко говоря, не слишком либеральные ограничения по вероисповеданию. Но в царской России подобное было делом привычным, а то, что на плановое драматическое отделение принимаются абитуриенты из любых сословий, делало «Щепку» учреждением достаточном передовым.
* * *
В Первую мировую войну здесь был оборудован военный госпиталь. «Обзор лазарета Императорских театров для больных и раненых воинов» об этом писал: «Оригинальную картину представляла из себя, вчерне, внутренность ремонтируемого здания, походившего на улей, где, как трудолюбивые пчелы, с раннего утра до позднего вечера работали над окраской кроватей, столов, скамеек, дверей и окон не только артисты и артистки Императорских театров, но и ученики Императорского Московского театрального училища. Можно было видеть рядом с оперным певцом, преобразившимся в рабочего, окрашивающего двери, одну из звезд московского балета, стоящую на подоконнике и промывающую стекла окна, а дальше в запачканных краской передниках кордебалетные танцовщицы усердно красили эмалевой белой краской железные кровати, на которых они так еще недавно сами спали, будучи в интернате Училища.
Тут же артисты балета покрывали краской стены палат, а в свободные от занятий часы с разрешения начальства прибегали им помогать маленькие ученики балетной школы, сияя радостью, что и они могут послужить общему делу».
Впрочем, эта эйфория завершилась очень быстро. Раненых поступало все больше и больше, новости с театра военных действий приходили неутешительные, сильно мешал жить сухой закон. Дело шло к семнадцатому году.
* * *
Атмосфера в училище была вполне домашняя — что чувствовалось с первых же минут, еще при поступлении. И до революции, и при советской власти. Актер Евгений Весник вспоминал:
« — Басня у вас есть в репертуаре? — услышал я из зала. Слово «репертуар», сказанное в мой адрес, меня почему-то преобразило. Я почувствовал себя уже наверняка принятым в училище, в котором преподавали все знаменитости, которые, конечно же, почувствовали во мне «что-то». И для меня это «что-то» было достаточно, чтобы бойко объявить, что знаю басню испанского автора «Осел и Флейта», и прочесть ее так же бойко. Но до сих пор не понимаю, почему басом — за Флейту и фальцетом — за Осла!
Время прошло немалое, не знаю, остался ли кто-нибудь в живых из свидетелей, но даю вам слово — я имел шумный успех. На первой же реплике Осла, произнесенной на фистуле, в зале раздались отдельные громкие смешки, на второй — смеялись многие, после финальной третьей фистулы Осла зал разразился дружным смехом… После хохота членов комиссии по поводу моей оригинальной находки говорить за Осла фальцетом, а за Флейту басом я почему-то не очень беспокоился и, мало того, уже видел себя партнером сидевших в комиссии титанов сцены…
— А какой театр вы больше всего любите?
— Я все театры люблю и актеров тоже всех люблю, но ночи, записываясь в очереди за билетами, простаиваю только в Малый.
Так была решена судьба 17-летнего паренька, мечтавшего с детства стать лицедеем. Я стал студентом Театрального училища имени Щепкина при Государственном академическом Малом театре, студентом 1 курса, которым руководили И. Я. Судаков и Б. И. Вершилов».
Впрочем, не всем так везло. Например, Юрий Никулин, легендарный клоун, завалил экзамен. Он читал «Гусара» Пушкина, и сама Вера Пашенная, член приемной комиссии, произнесла сакраментальное: «Спасибо, достаточно».
Правда, оптимист Никулин заподозрил, что произошло это, поскольку его чтение понравилось настолько, что Пашенная решила просто-напросто не тратить время, сразу же поверив в гениальность данного абитуриента. Но подвернувшийся в коридоре студент объяснил ситуацию — Никулин переигрывал безбожно.
«Мнение студента совпало с мнением приемной комиссии», — горестно подытожил Никулин.
Зато он же рассказал прекрасную историю про то, как слушали одну своеобразную абитуриентку: «Держала экзамен девушка, которой дали задание сыграть воровку. Председатель комиссии положил на стол свои часы и попросил девушку якобы их украсть.
— Да как вы смеете давать такие этюды?! — возмутилась девушка. — Я комсомолка, а вы меня заставляете воровать. Я буду жаловаться…
Она долго кричала, стуча кулаками по столу, а потом, расплакавшись, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.
Члены комиссии растерялись. Сидели в недоумении. Кто-то из них сказал:
— А может быть, и верно, зря обидели девушку?..
Председатель комиссии смотрит, а часов-то его и нет. Он испугался. Но тут открылась дверь и вошла девушка с часами в руках. Положив их на стол, она спокойно сказала:
— Вы предложили мне сыграть воровку. Я выполнила ваше задание».
Конечно же, девушку приняли.
* * *
Самым колоритным из преподавателей училища был военрук. Евгений Весник вспоминал о нем: «Просятся на бумагу воспоминания о преподавателе военного дела — пожилом кадровом офицере Гаврииле Козловском. До сих пор слышу его слова о преподаваемом в театральном училище предмете: «Я глубоко, категорически и бесповоротно убежден в том, что предмет «военное дело» в театральном институте противопоказан, и преподаю его, лишь выполняя приказ».
Помню, как досконально отвечавшему на вопросы он говорил, что ставит двойку, так как не может «механическое восприятие военного дела оценить более высокой оценкой». А мне за ответ на вопрос: «Что такое граната и ее назначение?» — «Это такой аппарат, который берется в правую или левую руку в зависимости от степени владения оной, затем после энергичного замаха бросается в сторону врага, бросивший кидается вслед этому аппарату с криками: «Вперед! Ура-а-а!». Враг бежит! Победа близка! И неважно, разорвалась граната или нет — «Вперед! Ура-а-а! Победа!» — сказал, что поставит пятерку, потому что такого рода ответ «являет собою чувственное и творческое восприятие военного дела».
Вот по такому принципу он раздавал пятерки и двойки. Только пятерки и двойки! А по окончании опроса или зачета всякий раз громко захлопывал большой учительский журнал и, упиваясь собственным остроумием и хитринкой, словно большой ребенок, радостно и громко, по-военному четко докладывал: «Смирно! Всем отвечавшим сегодня в журнале проставлена отметка 4. Поздравляю. Вольно. Разойдись. Ха-ха-ха!» Мы устраивали овацию доброму преподавателю категорически не нужного, как он говорил, предмета в театральном училище».
Однако в некоторых случаях тот военрук был очень даже жестким человеком: «Как-то уже после начала Отечественной войны в учебном тире на занятиях по стрельбе мы, пятеро студентов, должны были из мелкокалиберной винтовки лежа выполнить следующую команду: «По презренной фашистской мишени одной мелкокалиберной пулей…» Но вот команду «огонь» наш милый Гавриил Козловский не смог подать, а мы не могли стрелять, так как сзади нас раздалась команда начальника всех московских институтских кафедр военного дела по фамилии Горячих:
— Отставить! Вы подаете не уставную команду, — обратился он к нашему любимому.
Мы замерли.
— Товарищ начальник, на линии огня командую я, прошу не мешать. Повторяю: по презренной фашистской мишени одной мелкокалиберной пулей…
— Отставить! — снова прозвучала команда начальника. — Вы подаете не уставную команду.
— Повторяю: на линии огня командую я, прошу не мешать. По презренной фашистской…
— Отставить!
— Послушайте, не пойти ли вам… вон отсюда! — волево предложил наш Козловский.
О, ужас! Чтобы дать волю душившему нас смеху, мы начали беспорядочный огонь из винтовок.
Гавриил Козловский больше не появлялся на занятиях».
* * *
Внутри же стоит замечательный памятник актеру Щепкину — стоит смешным сморчком, без ног, как будто пластилиновый. Этот памятник открыт в 1980 году и, кстати говоря, является первым московским памятником, поставленным не полководцу и не стихотворцу, а актеру.
Это при всей-то популярности профессии.
«Яр» Александра Сергеевича
ДОХОДНЫЙ ДОМ (Неглинная улица, 10) построен в начале XIX века.
В этом доме находился знаменитый ресторан француза Транкля Яра (еще до того, как ресторан переместился за город, в район нынешней станции метро «Динамо»). Он был открыт Яром в 1826 году и сразу же стал популярен среди москвичей. Его очень любил Александр Сергеевич Пушкин, и даже посвятил несколько стихотворных строк:
Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И телятиной холодной
Трюфли Яра поминать?
Хотел вписать тот «Яр» и в «Домик в Коломне» — почему-то передумал. Остался только черновик:
Фригийский раб, на рынке взяв язык,
Сварил его (у Яра иль у Копа
Коптят его). Езоп его потом
Принес на стол… Опять. Зачем Езопа
Я вплел с его вареным языком
В мои стихи? Что вся прочла Европа,
Нет нужды вновь беседовать о том, —
Насилу-то, рифмач я безрассудной,
Отделался от сей октавы трудной.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.