Noli foras ire, in teipsum redi:
In interior homine habitat veritas.
Augustinus, liber de vera religione, XXIX (72)
Не выходи наружу, вернись к себе:
Истина обитает во внутреннем человеке.
LES DÉBUTS
НАЧАЛО
Непонятно, как это сделать, уехать так, чтобы нельзя было вернуться. Всю жизнь ты сбегала отовсюду в непредвиденный час, недолго томясь неподвижностью, садилась в самолет поезд автобус, и пожалуйста — дома. И только теперь подчинишься таким условиям, что легкомыслие исключается, сесть и уехать в любой момент не получится.
Меня ждет неизвестность, далекая, недобрая, и я, малодушно цепенея, погружаюсь в черную реку безвременья — здесь душа моя и полушки не стоит. Твердого бы чего-нибудь, точку какую-нибудь, но ни точки опоры, ни зацепки для взгляда, ничего длящегося дольше минуты. Я уплываю, прощайте.
Но всё, что я предчувствовала, заранее переживая будущее, ни на йоту не приближается к правде одиночества на берегу Mediterranee. Года через четыре после возвращения мне приснился сон: я стою на берегу бескрайнего моря, а вокруг, ни в море, ни на земле — никого.
Сон. На самом деле народу хватает. Всё наш народ, из разных наших стран. Два толстяка, один из Молдавии, другой из Таджикистана — это начальство кафедры, две вершины руководящего треугольника. Худой азербайджанец, желчноватый грузин, погруженный в тоску по Родине и плохо понимающий по-русски, и, наконец, в треугольнике третья вершина, главная — заведующий кафедрой Генрих, степенный, малоподвижный армянин. Как ни придешь к нему на виллу по какому-нибудь бумажному делу, жена лепит пироги, а он спит. Теперь понимаю, что именно такой спящий зав. — лучшее, что может предложить природа коллективу нервных математиков.
Но я забегаю вперед. Африка. Что это? Это запах, поражающий тебя прямо на трапе самолета. Пахнет трава, непривычно, сильно, остро. Потом разгляжу на полях, в рощах, около дорог белые сочные луковицы аниса, этот запах я знала и дома. Других трав и деревьев не знаю имен. Разве что эвкалипты, но они позже будут цвести всюду пушистыми желтыми цветами, так похожими на мимозы.
В аэропорту, конечно, кое-что добавлено к запахам растений. Кто-то, где-то посыпал еду перцем и пряностями. Тонкие струи этих ароматов вплетаются в букет ошеломительно новый.
Субтильный мужчина, похожий на француза, грека, турка и дворника улыбается: «Ça va?». Отвечаю «Ça va», но тут же перехожу в ведомство специально посланных своих.
Моя вилла стоит в центре городка, где через улицу главные магазины. Налево под навесом бочки с черными и зелеными маслинами, вот они-то и будут моей частой и самой любимой едой. Направо одноэтажный магазин, центральный и большой. Там всегда толпятся не меньше трех человек.
Всего в городе два магазина, они не похожи на наши. Ощущение легкости, несерьезности питания аборигенов. Такое впечатление, что местные, а вслед за ними и мы, все питаются перцем, батонами, узкими, длинными с пустотой в середине, и шоколадом, начиненным воздушным рисом. Батоны вкусные, шоколад того пуще, а перчить мне нечего. Разве что помидоры.
Овощи мы покупаем на рынке. Утром выходишь из дома, последние батиманы города — и тебя обнимает светящееся небо. Еще метров четыреста, и является, вереща и что-то выкрикивая, скопленье народа, куча-мала торговцев, товаров, фургончиков, на которых прибыли маршаны — не на верблюдах же им ездить — грязноватое и соблазнительное нагроможденье юбок, штанов, сумок, часов, мочалок, крючков. Ульем жужжит, гудит кипящим котлом, празднично клубится толпа. — Рынок, это всегда праздник, маленькое первое мая, где незнакомцы и друзья переплетены в сгусток жизненной силы.
Мне — овощи. Толстые мясистые помидоры, толстый зеленый лук и апельсины, апельсины, большие и маленькие, красные и желтые.
Наш народ ходит туда веселиться, чтобы потом засесть за работу. Мохер — вот символ веры и оправданье нашей жизни. Если день холодный, то самоделку на прохожем заметишь всегда, в глазах осталась нежно-оранжевая, цвета апельсиновой мякоти, кофта-полупальто из мохера с начесом. Чего только нет: шапка, пиджак, пальто, сумка и шаль. За два дня наша труженица натрикочет (tricoter–вязать) вам такую красоту, что только руками разведешь. Особенно популярна шаль, привычная вечерняя роскошь. Квадратных три метра усидчивая женщина изготовит за сутки. Это способ провезти домой больше лимита — распусти и получишь дополнительные мотки шерсти. Мужчины, приехавшие без жен, иногда тоже увлеченно вязали, правда, изделиями своими гордились тайно от всех.
Вы поняли уже, что Африка — это не Тверь и не Ступино. Поэтому продолжим про Африку.
MES ÉTUDIANTS
МОИ СТУДЕНТЫ
Вот они. двадцать пар глаз, горящих страстью к математике — хочется думать. Жгуче черных. Нет, один юноша с узким задумчивым лицом — обладатель зеленых, наподобие крыжовника, глаз. Говорят, так выглядят кабилы, коренное население Алжира.
Объяснив материал, пробую узнать, что понято. Ничего не понято. Объясняю другим способом — все те же горящие глаза. (Если вы думаете, что московские студенты понимают с первого раза, вы ошибаетесь. Разница только в том, что у наших не горят глаза. После арабских студентов наши выглядят мешками с мукой). Пробую третий раз, бессильно умолкаю, подхожу к окну, гляжу на море. Оно волшебно спокойно, поворачиваюсь к аудитории, спрашиваю, что такое вот эта функция? Тишина длится, и, наконец, из глубины аудитории «un monstre». Все вместе хохочем. Ну, вот, первый выделенный юноша, Азиз, невысокий, не очень опрятный мальчик, похожий на добрую, смешливую маму пятерых детей. Я чувствую, что отношение его ко мне не испортится, даже если в группе что-то пойдет не так. Группа целиком мужская.
Группа с девочками выглядит более аристократично. Вообще, в Москве тоже, если нет девочек, то группа напоминает зверинец. Быстро среди мальчиков вылезают грубые отношения соперничества, не подумайте, что в учебе. Даже входить в такую аудиторию нельзя расслабленной, хотя, всё зависит оттого, кто лидер. Как правило, это устойчивый середнячок, и он — не худший вариант, хотя рвения к учебе в аудитории не жди. Опасней насмешливый, возможно способный юноша со стремлением оттянуться совсем в другом месте. Тогда группа глуха и слепа ко всему доброму и вечному.
Здесь, конечно, другое. Во-первых, студент плохо подготовлен, и к тому же смотрит на меня как на диковинку, ведь женщин-преподавателей всего две-три на нашу нефтянку, то есть нефтяной институт. От того, какую оценку я поставлю в конце семестра, зависит распределение, а значит и материальное благополучие. Поэтому на контрольной никто не даст соседу списать, всеми силами отгораживаясь от него. Это уже рыночные отношения, здесь любовь к ближнему обязана, скромно потупив глаза, уступить место другим чувствам. Да и за текущую неуспеваемость студент мог загреметь в армию, воюющую тогда в Сахаре. Однажды, на стене в коридоре вывесили результаты последней контрольной. Мой студент с неудовлетворительной оценкой, в толпе своих товарищей, не видя меня, говорил: « я не хочу надевать высокие ботинки, не издевайся надо мной, мадам». В голосе звучала угроза.
Дома в это время шла кампания завышения оценок. За двойки беседа куратора курса с преподавателем в деканате, даже тройка не приветствовалась, нужны были четверки и пятерки. Начинался преддемократический маразм. Тут в Африке можно было не идти против совести. Но привычка свыше нам дана, и один интеллигентный преподаватель был выслан из страны алжирской администрацией за регулярное завышение оценок.
Девочки в группе химиков, — а это тебе не бурение, — разные, но одинаково старательные. Встретив одну после долгого перерыва, я увидела, что она тянется целоваться. И я поцеловала ее в щечку, Ведь мы, люди с полинезийских островов, не привыкли мелочиться. Она слегка коснулась меня щекой. Уж очень всерьез мы принимаем западный этикет.
Если посмотреть на моих студентов несколько сверху, то увидишь простосердечных, очень небогатых юношей. Девушек слишком мало, чтоб принимать их во внимание, но они производят впечатление большего благополучия, чистенькие, аккуратные, одетые по-европейски.
Никогда не видела толстых или даже упитанных молодых людей. После занятий на улицах часто встречаешь студентов, палочкой выковыривающих йогурт из крошечной коробочки. Одеты они, если прохладно, во что-то вроде накидки из мешковины, вязаную, нашу лыжную шапочку с помпоном, и на ногах неизменные резиновые шлепанцы через палец. Зимой температура 10 градусов по большей части, однажды выпал снег, но часа через два растаял. Цыганское безразличие к холоду и голоду — это, наверно, культурный код номадов, всадников, голые ступни которых погружены в теплую шерсть верблюдов.
Первый семестр давался с трудом. Все время уходило на подготовку к занятиям. Через две недели я знала всех в трех моих группах по имени-фамилии, отличать имя от фамилии я не умела. Например, Абу Азиз. И где что? Так что толку от этого получилось мало. Контакт вяло провисал. Тяжело врубалась в их магребский французский. Вопросы с места приходилось переспрашивать. Моя привычная требовательность, может быть, даже авторитарность, пробуксовывала.
И вот однажды случилось. Я подготовила контрольную, но группа выразила недовольство. Что они бормотали тихими голосами, я не понимала и — дрогнула. Собрала свои бумажонки и удалилась. Шла домой в аромате цветущих кустов под ласковым солнцем и ненавидела всё окружающее. Никак не могла остыть, дрожала от негодования, и редкие жгучие слезы вытекали из глаз — хорошо, никого не встретила.
Жаловалась заведующему, просила снять с меня группу. Он, как казалось, пошел мне навстречу, но вместо группы, приладил к кафедральному письменному столу, будучи уверен, что женщину к студентам пускать нельзя. Пришло настоящее несчастье, когда по 4 часа я искала бумажку, только что мелькнувшую перед глазами. Боже, как я сочувствую нежным девушкам и юношам, всем включенным в безличную команду офисного планктона. Внимательное погружение в бессмысленность сделает из них инвалидов.
Попросила отпустить меня домой. Это шокировало, но, ни что-либо решать, ни выступить с инициативой наш математический треугольник с избытком тупых углов не мог себе позволить. Я вернулась к преподаванию. Постепенно все утряслось и начало медленно раскручиваться в привычку. Я продолжала готовиться к занятиям, искала синонимы, учила слова для поощрения и поругания. Bien, конечно, можно произнести на тысячу ладов, но хотелось бы большей точности выражений.
LA CHAIRE ET TOUT AUTOUR
НА КАФЕДРЕ И ОКОЛО
Первые месяцы, когда преподавание было единственной моей заботой, не считая сложностей быта, русло дней так сузилось, что приходилось биться головой в каменные его берега. Необходим в таких обстоятельствах выход в другие леса, перелески, луга существования. Что-нибудь фантастическое, романтическое. Занялась стихами. Работа, как работа. Начала:
Светало. Ранняя весна…
Я переносилась в Боброво. Март. Очень крепкий наст. Перед десятком изб большое выпуклое поле, падающее в кусты оврага. Вот эти утренние сумерки и есть моя настоящая африканская жизнь.
Светало. Ранняя весна
В иголки странно превращалась,
И осторожно начиналась,
Похрустывая, тишина.
Дома, не выставляя бревен,
Гнездились в густоте берез,
И между двух заснувших звёзд
Шёл к лесу путь, широк и чёрен.
В лесу кустарник тихо спал,
Укрытый воздухом лохматым,
И ствол стволу казался братом
И из тумана брата звал.
Жарко. Безвкусный закат бьется в деревянные жалюзи. А у меня март, молитвенная весна деревни Боброво. Кажется, это первое стихотворение, написанное осознанно.
В тридцать с небольшим я обнаружила, что могу долго, не замечая времени, заниматься словами. В детстве я также на много часов ныряла в математические задачи, и не представляла себе, что есть что-то другое, такое же увлекательное, как математика.
И слова, и математика требуют погружения, но по сравнению с математикой литература почти на поверхности (это, конечно, только для меня). Итак, я вынырнула, занялась словами, лишь бы свободного времени было побольше, и математика с тех пор меня не интересовала. Хотелось уйти с работы, но не хватало смелости, и не могла маму «убить», как она это называла.
В моих стихах хотелось бы обойтись без романтизма, так, чтоб стихи выражали последнюю правду — я ведь математик, но переломить себя через коленку — распрощаться с жизнью. Поросенок должен визжать по-поросячьи.
На мой взгляд, сознание наше так мизерно, что затуманивать его нечестно. Оно и так, шаг в сторону — рождает чудищ. Доступная нам ясность сознания, это лучшее достижение человечества, а мистика — это уход из ясного сознания в туман неопределенности, и уход этот врачует травму, нанесенную ясностью.
Травмирующая ясность — оксюморон? И всё же, живешь, живешь — и вдруг, о ужас, видишь, что все вокруг другие, не такие, как ты думала. Что делать? Как что? Напустить себе в голову мистики в обертке романтизма. Вот тебе и жизнь без травматизма.
А на нашей кафедре мне подарок. Я — полноправный член кафедры.
Ура! Наконец-то. Москва лаборанта в подарок на кафедру шлет.
Славный Славик теперь за столом восседает. Каждой бумажке свой уголок нашел и запомнил, воздал треугольнику почести — это работа. В школу вожатым пошел, так он исполнил завет руководства — каждый общественным делом обязан сиять. Я, например, просияла хористкой. Но Славику мало. Футболистом прослыл в команде быков или тигров, словом, самой великой в округе. Всё? Но кто же, но кто же Игорю, математику из Сибири, выдал, невидимый, пару рогов.
С жизнью каждый справляется, как может.
Славика поселили в квартиру «холостяков». Их трое: Алик, наш Славик и Вася. Из троицы, с точки зрения ясности сознания, на последнем месте Вася. Какая уж тут ясность, если он интеллигент.
Вася спокоен. В Союзе живет любимая жена, да хоть бы и не любимая — интеллигент не бывает заряжен сексом, как кассетная бомба травмирующими шариками. С ним можно разговаривать, но как настоящий интеллектуал, он не следит за своей внешностью, и ест в больших количествах полезные лук и чеснок. Хорошо бы с ним беседовать через защитный экранчик. Васе, единственному, я читала свои стихи. Несколько дней он думал и выдал информацию: «Твои стихи никто читать не будет, потому что они слишком субъективны». Хорошо. Встретившись случайно с Васей, мы улыбаемся, шутим и часто смеемся. Так что Вася, пусть с недостатками, — свой.
Славик — такой гуттаперчевый, ласковый котик. Мне с ним хорошо. С точки зрения сознания? Сознание без знания — удобная вещь. Во-первых, ничего лишнего. Во-вторых, нет у тебя врагов, потому что всех ты понимаешь, и все тебя понимают. Славик поладит с любым крокодилом. Славик в пещеру циклопа войдет… и выйдет спокойно.
С первого знакомства я ставила их рядом: Славика и моего-не моего Юру, хотя внешне они противоположности. Юра о славе в искусстве мечтает, Славик о брюках удобных и вкусной еде, и сам он удобен, приятен — начальником станет отличным, хоть, может быть, в шайке воров. Ум невысокий, но плотный, и Бендера гены играют. Он свободен, предвзятости нет и следа. И меня тоже любит, как всех остальных.
Вот оно что. И Слава, и Юра от женщин любых без ума. Нет, точнее, они ювелиры высшего класса в оценке, огранке женских достоинств. В их руках женщина видит себя королевой, бесценной красавицей первой. Не это ль восторг?
А голос! Только по голосу есть основанье удачно найти жениха. Счастья не жди, если голос партнера козлиный. С резким голосом встреча даже в несчастье тебя не повергнет — большое. Как ни старайся, на козлиной руладе не вырастишь вечной любви. Голос козлиный рассудит, скомандует, толпы построит, но из чувств сострадательно-нежных вызовет разве что жалость, если слушаешь резкое блеянье несколько суток. Зато, мягкий лидера голос не гору — гордыню осилит и козла, и барана, и дурня.
Про что это я? Да про Юру и Славика. Много лет я любила не Юру, а голос его, тающий не в ушах, а скорее в гортани, запредельно любимый голос мерещился мне в метро, автобусе, на улице. Он открывал мне всё самое тайное в любимом, до промелька какого-то образа, до нечаянного вздоха. Услышав этот голос, я забывала себя и жила неделю, если не месяц, придуманной мною для него жизнью, превращаясь в его тень,
Теперь, когда я вспоминаю звук его голоса, обнаруживаю, что он не всегда одинаковый. Первый — тот самый, и я в любой момент могу, вообразив, его услышать. Но есть еще и второй. Если вспомнить его голос в споре с кем-нибудь, просто в толпе, то это классический козлиный голос. Что делать? От правды не уйти.
Но Славик, если тембром козлиным и владел, то не использовал его — зачем ему надрываться. Он рожден для игры, для еды, для футбола. Да мало ли чем можно еще насладиться? Иной, плюнув, удовольствия столько получит, что другому хватило б на целую жизнь.
Время со Славиком проводить мне приятно. Ездили, вроде по делу, в Алжир. По-французски мой спутник ни-ни, но ему и не надо. Выскочит дядя арабский из лавочки, мол, просим, купите. Спутник спокойно: «Мерсюнчики, мы не возьмем». Дядя всё понял, из экстаза вернулся, довольный пошел отдыхать.
Да, ведь в институтской футбольной команде наш секретарь кафедральный. Однажды при сильном скопленье народа шел матч эпохальный. Вячеслав в нападении. Внезапно с расстоянья в два шага кто-то пасует несчастному в голову. Самоотверженность — вот в чем нашего друга прекрасное свойство. Точным движеньем мяч он направил в ворота. Гол! Друг мой лежит бездыханный. Вслед за Анной Карениной я в обморок тоже… нет не упала. Но сердце щемило.
После на кафедре близкие люди могли феномен наблюдать. Секретарь наш демонстрировал нам потихоньку, как язык сбился вбок после травмы футбольной и не может оказаться в середине. Ахнешь, увидишь, а Слава как будто и горд.
Другой раз ходили в Фигье с классом, где Славик вожатый. Только на берег морской вышли, дети уж тащат прозрачное тело паучье. Скорпиончик, скончавшись, лежит на ладошке девчушки. Будешь тысячу лет по берегу рыскать, такой красоты не найдешь, пионеры — в минуту. Толстый мальчик по ладошке с диковинкой снизу ударил, всё — нет скорпиона. Мальчик воззвал: «Идемте! Мы — тучка, не дети!»
Вот французский подросток сидит на песке с осьминога детенышем чудным. Присосочки присасываются, мальчик отдирает, смеясь. Просим попробовать. Тоже смеемся. Резино-галошный зверек, пылесосу подобный. Потом все вместе смотрели, как в воде осьминожик, отпущенный, скрылся.
Пришли. Фигье — поселок французский с домами, садами на горке. Все чисто, красиво без роскоши. Птичкам небесным, Франциска посланницам, замок не нужен, а жителям именно с ними хотелось бы тихо дружить и беседовать мирно. Фиг нам в Фигье поселиться — мы казаки. Утрачено Сорского Нила наследье. И новым казакам с их роскошью варварской так не устроить, и сладкие фиги на нашей земле не растут.
Да, Славик — славный малый, футболист и вожатый.
Ну, и третий — Алик. Алик — крюк, на котором повеситься можно.
Кому повеситься? — Тебе. Это ты не соответствуешь африканским страстям под знойным солнцем. Кровь твоя — вода Белого моря. Страсти твои — белые чайки, что на побережье вопят неприятно, у людей такие голоса сочувствия не вызывают.
Сначала симпатия. Здоров он и духом и телом и весел душой, так казалось. Мне нравилось жить под внимательным взглядом, но что там за ним, не хотелось и думать. Болтали, смеялись — так, не над чем. Лишь раз удивилась. — Усмехнувшись, и будто гордясь, рассказал, что студентка одна, каждый раз прикасаясь рукою к руке, током удар вызывает… Возможно, и молнию видят.
Скорее всего, сближенье с Аликом и стало причиной, что вошла, как-то вторглась в кружок незамужних, мужчин холостых, и примкнувших семейных.
Но прежде добавить хотела б про наших. Славик и Игорь — оба только что кончили вузы и в треугольник попали, в силки. Славик свободен, Игорь, молодой математик Сибири, с Катей женой и младенцем приехал работать в Алжир.
Игорь, он славный, сдержан, серьезен. Сours d`essai, на кафедре пробный урок мой, окончен, — Игорь тихонько подходит, говорит, что французское «con» — переводится матерным словом. Пять «con» -ов, я вижу, доску украшают, ведь тема сходимость рядов, convergence. Игорь хороший, больше на кафедре о новенькой некому думать, пусть позором покроет себя выскочка эта. Женщина я, а это, если не преступленье, то нарушенье порядка.
Игорь и жена его Катя после случая этого иногда приходили ко мне, потом Игорь исчез, и Катя являлась одна. Чаю попить, отдохнуть от ребенка — сердобольной соседке спихнув свое чадо, якобы ждут ее для игры в волейбол неотложной. Катя нравилась мне отсутствием комплексов. Простота, откровенность граничили с легким расстройством. Вот однажды услышала я такое.
«Только мне Игорь что-то не то — вскипаю, как чайник. Он весь перекосится, губы провалятся. И тут — бахнула дверь, он смотался. Как новый гривенник является. Плечами пожму, и каждый раз уж по привычке ему: „Ты мужчинка с тропинкой“. Правда, потом иногда улыбалась. А однажды он с улыбкою жалкой всё те же слова начинает, а я — сковородкой. Промахнулась чуть-чуть, а вмятину в нашем шкафу могу показать. Это здесь уже было. Ну, вот. Подходит ко мне, хватает в охапку и за дверь выставляет, да еще с прибауткой: „Тропинку ищи. Будешь блондинкой с тропинкой“. Замерзла, остыла и позвонила. Вошла, и неделю молчали. Теперь, чуть что, уходит гулять, но я ни про какие тропинки не вспоминаю».
— Катюня, тебе его не жалко? — говорю я.
— Жалко? А что он такой? Он для меня, как утюг на голову. Поставила себе утюг на голову, когда за него дурой двадцатилетней вышла, так и живу. Здесь я не могу ни выгнать его, ни уйти куда-нибудь, а в Москве у меня квартира — моя, ребенок мой, так я его в два счета, одним щелчком.
— Зачем же выходила?
— Как все, — беременная.
— От Игоря?
— Какая разница?
Катюня ушла, а мне, как и прежде, Игоря жалко. Можно считать, это столкновением цивилизаций. Москва — излет культуры. Здесь цивилизация высохшей старческой рукой вышвыривает молодых провинциалов, чужаков, если в них осталась русская культура, скромность, порядочность. Для «настоящих москвичей» с их бешеным ритмом жизни, скаредной расчетливостью в делах, провинция — отстой.
Игорь спокоен, Славик тем паче. Только Катюня, сибирская пленница, — сверхчеловек. Как я узнала, что Игорь-олень? В новогоднюю ночь.
Полвторого. Дети уснули, Свету-хозяйку сморило. Что-то мы все перед тортом несвязно кричим. Звонок вдруг, Валентина идет открывать. Только сегодня я обнаружила, что у Славы с ней что-то как будто чуть зреет.
На пороге с громкими воплями, с чем-то немыслимо вкусным Катюня с подругой по спорту. Катя в комнату, Катя на кухню — Славик, склоненный над блюдом, в секунду исчез. Девушка в ярости рыщет повсюду. «Где Славик?» — вопит. Наконец, Света-мама зашла посмотреть на детей. Слава там, оправдался, что дети пищали, он на помощь пришел. Так до меня доходить начало.
Слава добрый, Игорь добрый: злых мужиков не бывает, как кусачих собак в песне доброй.
Та новогодняя ночь закончилась для меня бесславно и прозаично. Алик, сосед Славы, засасывал мое лицо в свой губастый огромный рот и стучал моею головой в стенку, повторяя: «Лада моя, лада». Не понравилось мне, и он отпустил, с горечью молвив: « Ты не орлица». Не учел, что не думала я, не мечтала о карьере птицы хищной, тигрицы, или хотя бы женщины-вамп.
То, что произошло в ту ночь, конечно, от взаимного непонимания. Он не понял, кто перед ним, мне же льстило его внимание, хотя и видела, что это человек сначала инстинкта, а потом всего остального. А вот почему он во мне не увидел чужую, это загадка. Или он считал себя суперменом, или вообще мужчинам такого сорта не свойственно понимать характеры.
Почему так неправильно строятся люди? Вот с Аликом Катя — так пара орлов. Парили бы вместе, а то…
На кафедре как-то лаборанта увидела с книгой. Интересно. Подошла, повернула обложкой, Слава объяснил: «ерунда, хрень собачья». Еще интересней. Обложка бумагой закрыта, я в руки взяла: «Так говорил Заратустра».
Вспомнила, вместе с Катюшей на рынок я шла. Говорили о книгах. С последней серьезностью дева призналась, что Слава ее понимает, и больше никто. Что двое их, высшего свойства людей. Что с Ницше он согласился, что он в восхищенье, и ей благодарен за книгу, за мысли, за то, что их двое, не слитых с толпой, а великих. Катюня раскрылась, поскольку себя просиявшей во тьме ощутила.
Алик не такой. Вменяем, разума крупною солью посыпан, но в нем деве-Катюне равновеликое чую. Вот им бы летать.
Я из другого карраса, но что-то горячее он разбудил, благостный сон мой встревожил. Чувственность? Вот гадство. Негритянские страсти прекрасны, но мавр — благородный, головой Дездемоны он стену пробить не пытался. Он сразу — душил. Алик — не Отелло, и это подарок судьбы.
Теперь, не орлица, я тихую жизнь продолжаю. Но сегодня, сегодня это фиаско. Только в приятной компании я оказалась, пожалуйста, первый день года — и снова одна.
В той квартире таинственный сумрак уставшего праздника тлеет, то смехом детей оживляясь, то вспыхнув ритмичною музыкой, — кто-то запись врубил, сон отгоняя. Музыку прочь. Костя что-то из жизни расскажет, чтоб было смешно, из той, из московской. Гитару возьмет Люба с хорошею песней, но Петя голосом звучным — будто глушителем — песню загубит, потому что без слуха. Хотелось бы с ними песни кричать и чем-то своим поделиться, но просто физически, знаю, пойти я туда не могу.
Кажется, компания оранжевыми голосами иноземных путешественников зовет меня сняться с места и куда-то лететь. Если не лететь, то идти вдаль плечом к плечу с близкими друзьями, уставиться взглядом в милые лица и смеяться, смеяться. И люди-то вокруг хорошие, но вот пробиться к ним — никак. Они друг друга понимают, пьют водку, играют в волейбол, едут в Алжир в кино или на концерт. Я могу быть рядом с ними, но никогда — одной из них.
Наверно, мне и надо быть одной, и мне это нравится, но как же хочется смеяться вместе со всеми, с теми, кто полюбил тебя хотя бы на день. Остро чувствую, что осталась одна. К ласковой Свете хочу, а иду я домой.
Теперь можно и пострадать. Вся наша литература пишется, и теперь, и раньше, чтобы пострадать. Даже трэш — он для того же: белые ро… зы, белые ро… зы.
RIEN N`EST PARFAIT
ИЗ МОЕЙ ГОЛОВЫ РАСТЕТ ДЕРЕВО
Пришла после новогоднего праздника домой, заснула.
Приснилось лето. Луг. Тропа в траве скоро исчезает. Подхожу к обрыву. Верно, карьер брошенный. Под обрывом озеро.
Спустилась на берег. И тут что-то оглушительно треснуло. Гром прокатился по стене. Крупные капли посыпались в воду.
Тучи влетают в карьер прямо на меня и исчезают сзади. Я в оцепенении не свожу с них глаз, и лишь, когда рядом ударяет гром, смотрю вниз и вижу, что вода и впрямь ощетинилась, словно выросли на ее поверхности черные жесткие волосы. И тут чувствую, что туча не ушла, осталась в карьере и теперь медленно спускается прямо на меня. Волна страха подхватывает меня и выносит из сна.
Проснулась. Сердце колотится, потом затихает.
Что это ты, говорю я себе, из-за чего? Ну, туча живая, но почему — смерть? Это выходит, что смерть живая, вот что выходит. Глупость сплошная. Это та же вера в потустороннюю жизнь. Но ведь жизнь. Как же они не видели противоречия? Интересно!
Господи, как прекрасно было людям с этой верой. Как медаль, подержал, повернул другой стороной. Если один раз повернул, то и еще раз можно. И прийти в этот мир хочешь — волком, хочешь — дельфином. Понятно, что это вздор.
Устраиваюсь поудобней, закрываю глаза… И вот иду по знакомой тропе, иду не останавливаясь.
Вот и пруд. В воду, в воду. Прикосновение воды ко всему телу и к лицу тоже — наслаждение. Вода, тяжелая и приставучая, прижмется к глазам и заговорит кошачьим голосом. Что скажешь, вода?..
— Я здесь, я везде, навсегда…
Вода — навсегда? Ерунда. Мир потому и существует, что в нем нет «навсегда». Посторонись! Дорогу свеженькому! Он всё равно лучше тебя, хоть и не похож на человека в твоем смысле. Ему нужен другой смысл. Да, тот самый, который ты зовешь дебилизмом. Тебе не понять. Он? не достоин?
Ээ… лучше не смотреть на него, теряешь чувство собственного достоинства.
Человеческое достоинство. А что это такое? Может ли человек быть недостойным того, чтобы быть человеком? Абсурд. Человек — сумма его опыта. Но не арифметическая, а комбинация с коэффициентами, данными ему природой и историей его жизни. Значит, то, что называют в нем пороком, было бы добродетелью, будь это событие на чуть-чуть побольше, а вот это на чуть-чуть поменьше. Загвоздка вся в коэффициентах, потому что мы едва ли можем их осознать. Отсюда ощущение, что не события с нами происходят, а мы по своей воле делаем выбор, своими руками строим свою биографию, я имею в виду биографию души. Значит все-таки ты и все-все — цветы?
Или у тебя претензия, что ты, то ковер, то гортензия? И зла нет? Совсем? И добра значит, тоже? Пусть бы их и не было. Пусть бы никто не сопротивлялся злу насилием, но ты-то знаешь, что зло в тебе. Зло внутри и без насилия никак. Насилие над собой — без этого не стать святым. Думаешь, станешь? А что значит быть святым? Каждый разумный человек стремится именно к святости. Если он это забыл, и забыл окончательно, последует болезнь, явная или скрытая, от которой сам человек страдает больше, чем окружающие.
Вот наши святые отцы… Нил Сорский занимался насилием над собой? Или святость дана ему природой?
Алеша Карамазов, а вдруг в нем папино сладострастие проснется? Возможно? — Значит, всё-таки насилие?
Первыми добычей чертей на некоторых иконах становятся священники. Гордыня — я выше окружающего мира — это грех, зернышко фашизма, не исчерпанного в Европе в первую очередь. Я благородный человек, а ты… извини.
Лечение от «благородства» — юродство? Юродство, в разной степени, почти во всех героях Достоевского, особенно много его в наших любимых, в самых знаменитых персонажах. Поступить себе во вред, осознанно, по непреложной надобности — это способ покаяния, это рывок к чистоте.
Толстой только декларирует стремление своих персонажей к такому очищению (уход Протасова из семьи, от «стыда»), Достоевский рисует это внутри характеров, и, если подумать, то это богоискательство.
В наше время юродивые — злые и агрессивные — бомжи. Мы извратили даже юродство. Не осталось у нас такого лекарства от фарисейства.
Может быть в том, что мы считаем себя недостойными, виноват Бог? Да, кто недостоин, так это Он. Назови Его природой или еще как, недостойна, ложна Его идея разумного существа. Вот человек глядит на небо. Оно же рядом надо мной. Наглядеться бы на небо до смерти. Щекой бы его коснуться и языком попробовать. Но где же я? Глаза бы в него вбить как гвозди, чтоб не отодрать, но где они, твои глаза?
Никак, никак тебе себя там, перед небом не отыскать. Не может человек соотнести себя с небом. Всячески его всуе поминает, дотягивается до него рукой, а соотнести не может, и небо, небо над ним совсем бесцветное.
Вот тебе и разумное существо. Все остальные существа согласны с небом вполне. Перед ними не стоит такая задача. А человек? Только и забот, что натягивать новую домотканую рубашку моральных постановлений для того, чтобы тут же начать исподтишка рвать ее на себе.
Пусть он начинает размышлять. Кто его ведет? Бог, черт, боль, страх? И до чего он додумается? Если он вооружен знанием, то, возможно, занят наукой. Исследование, проникновение в природу — поиски Бога. Любое новое знание, не ставшее общим достоянием, знание внутри головы — Бог. Но, доступное другим, оно чаще всего становится извращением, поскольку природа социума — не ангельская…
Хорошо, пусть теперь он швыряет ржавые ключи логики на землю и начинает не жить, а чувствовать. Что более пагубного можно себе представить? Он одержим идеей благостности своего состояния. Страсть — огонь. Огонь очищает. Деревянное, глиняное — футляр — сгорает. И вот она сердцевина — ангельская белизна-чистота. Здравствуй, святость. Но что это? А не болен ли он?
Это крайности, а если человек чего-то достиг, и прошел уже через крайности, то какая глубокая печаль, переходящая в оцепенение, им овладевает. Отчего? — Ложность разумного существа. Оттого и жизнь наша часто кажется нам ложной, хоть этого и быть не может на самом деле.
Вот возьми твою жизнь. Что в ней?
Думать о смерти я начала ровно в семь лет, когда восьмого июня умер мой любимый дед. После похорон мы уехали на дачу в деревню Тарычёво. Сразу за домом начинались луга и овраги. Мысли мои в одиноких прогулках по окрестным тропам я помню до сих пор. Сравнивая себя с многочисленными родственниками, кузинами и кузенами — мы летом жили все вместе — я твердо решила, что я — другая, а значит должна скоро умереть. Это не было печалью, это было тишиной. Думаю, такая работа, если началась, ее уже не остановить. Кого она из тебя делает, святого, злодея или — два притопа, три прихлопа, об этом ты получишь от жизни уведомление ближе к концу.
Выбор, несомненно, ты делаешь сама, но кто ты, вот это для тебя и тайна, бывает, выбрала одно, получила другое.
Всё. Точка. Перестань травить душу. Будь достойна своего одиночества.
Одиноки ты, я, он, она. И все не виноваты…
Пусть она идет по родному городу. В этом городе каждый шаг может вернуть тебя на два, пять, десять лет назад. Ступила, а место заколдованное. Ночь, и всё перемешано бордовой мглой. Какое время года? Сколько тебе лет? Ничто не рискует к тебе приблизиться. Твое сердце сканирует ночь, чтобы хранить ее, наверно до своего конца. И не ты ею владеешь, а, наоборот, она сама, когда и где захочет, берет тебя к себе. И ты снова, как тогда, бежишь по переходам под землею, из-под земли, в проулки мимо глухих стен. Углы домов, лобастые троллейбусы, узкоглазые фонари. А ты бежишь, чтобы всё осталось. Остановишься, и ничего не станет. Стоит ей остановиться, и всё рухнет, и обрушатся на неё стены. Но она бежит, потому что еще можно всё спасти. И знает, что спасет, потому что остался один шанс из тысячи, а это очень, еще очень много.
Вопрос в лоб. Спасла или не спасла? Но дело-то не в этом. Дело в том, что она действовала, нелепо с точки зрения здравого смысла, но действовала, не раздумывая. Оправдание действием. В тяжелой ситуации по-другому нельзя, вот в чем дело. А теперь она уже не может разучиться думать, значит, не умеет действовать, и трудности не для неё. Такие, как город. Город труден сам по себе, поэтому пусть будет деревня.
Поле. Снег. Избы. Неторопливые. Неразговорчивые. Два крыла крыши не стиснуты, не распластаны, лежат белые на черных бревнах. Лететь в небо — далеко не улетишь, а петушиться на месте — так и труда не стоит.
Лишний раз не улыбнутся, только и прогнать меня — не прогонят. Да, Брейгелевских утесов на заднем плане жаль. Нет утесов. И очень все от этого не закончено, путь вдаль бесконечен. И от этого холм, поле, я — все одиноки. Только деревья и запах мокрого снега, смешанный с дыханием печных труб. Это запах бесконечности жизни, не бессмертья, нет. Сиюминутный и вечный. Этим запахом любого человека можно вылечить, меня, например. Этот запах можно пощупать руками. Он на ощупь — соломинка. Ведешь, ведешь пальцем по шелковой трубочке, и вдруг укол и заноза. И тебе смешно, и ты не подозреваешь, что всю жизнь этот запах держится в тебе, хочешь того или нет, все равно, каким бы воздухом ты ни дышала.
Особенно силен запах по ночам в марте. И звезды над забором тоже вдыхают его. И вот-вот моргнут, и талая вода сбежит по оконному стеклу…
Ах, нет, нет, нельзя так волноваться. Это только мысль, мысль. Нет никаких капель, и ты должна держать себя в руках.
Держать себя в руках? Если кто не пробовал сходить с ума, откуда он знает, что в своем уме. Если чувствуешь блаженство, так только потому, что был ад. Я — за блаженство, пусть ад будет в нагрузку. Ведь, пока ты не вышла из комнаты, всё в порядке… Но приходит ад — и ты съеживаешься до своего крошечного тельца.
Скорее всего, совсем нет тебя. Ты не субъект. Тобою никто не заражен. Но как объект — пожалуйста. Ты — это, например, МОСКВА.
Есть такие в ней точки, что нет даже воспоминаний, только смотришь прежними глазами, как будто случайно тогда-сейчас наткнулась на знакомое место. И теплая печаль. Да скорее не молодеешь, а согреваешься. Потому что все эти места уже не те места.
Где она, Москва? На Гоголевском? Только не на старом Арбате, чужом и неприятном.
Гоголевский и точки города — маленькие окрестные площади, дома, скверы. Москвы как целого — нет. Не на что опереться, не о чем подумать. Ты одна. Капают, капают стальные минуты в духоту, тесноту комнаты. Где-то гундосят автомобили. Москва неподвижными, выпуклыми глазами козы уставилась на тебя. Чучело Москвы. А была ведь козленком. Малыш прыгал с Мытной на Серпуховку, смеялся над милицией, стоял в очередях в Ударник. Козленок вырос. Козу зарезали. Остались только карие, неподвижные глаза, по ночам они смотрят в твое окно, и доносится слабое гламурное блеяние. Пусть кого-то радует интернет, у нас — Москва с глазами козы.
Единственное, что вечно и неизменно, это метро. По вводящей кишке — эскалатору, спускаешься в огромное чрево города. Вскипает поезд. Приливная волна толпы, и ты внутри вагона. «Осторожно, двери закрываются». Несколько раз, похлопав резиновыми челюстями, двери стискиваются. Толпа, как один человек, отклоняется назад, потом возвращается в прежнее положение и замирает. Каждый уходит в себя. Может быть, может быть, за три человека от тебя стоит твой друг, потерянный 10 лет назад, или любимый, тот, которого не встретишь еще пять лет. Но ты не озираешься по сторонам. Вглядеться в соседнее лицо — это может позволить себе только чужой, тот, кто не знает самого первого закона метро. Закона не присутствия. Закона одиночества толпы. Здесь можно найти только самого себя. Поэтому, если вам тяжело с собой, пожалуйста, не садитесь в метро. Езжайте автобусом, а еще лучше, такси. Метро — это для гордых и одиноких. Здесь за ничтожную сумму денег можно повторить лучшие минуты своей жизни, или еще раз весь прожитый день, или мысленно так поговорить с кем-нибудь, что наяву, и на дневном свету, и даже в темноте вряд ли удастся когда-нибудь. Конечно, в сутолоке города метро — это лечебница. Ведь известно, что в лечебницах люди и болеют.
Лечебница — вздор. Она может стать свободной в любой момент. Безо всякой смерти. Закрываю глаза, потом их открываю, но уже не здесь.
И тут приходит она. Мама. В руках распахнутый букет черемухи. Она идет упруго, легко и не видит ее. Девочка. Скорей я теперь ей мать.
Можно даже поставить рядом маму ту и эту. Две матери, живущие на расстоянии в тридцать лет. Они смотрят друг на друга и в глазах теперешней — неодобрение. Мама с возрастом приобрела склонность осуждать тех, кто на нее не похож. Тогда пусть со мной останется молодая. Боже, как она прекрасна. Ее руки. Никогда больше я не видела таких пальцев. Они как маленькие человечки: теплые и дышат. А на правой руке на указательном пальце, если только он отойдет от остальных, вот, сейчас увижу, — родинка. Конечно, куда ж она могла деться. «Нет, нет, погоди. Дай, я еще погляжу. И если можно, можно я до нее дотронусь?»
Да, об этом я забыла. Мой палец груб и бесчувственен. Кожа на нем как кора. Верно, ты вся стала деревянной. Когда тебя отсюда выпустят, надо добраться до леса, встать там и ждать, чтоб выросли молодые побеги.
Стоя, не получится. Стоя, долго не выдержишь. Надо лечь в траву. Лечь и глядеть в небо через листья.
И тогда приходит ветер. Листва встрепенулась. Она поражена, она не знает, что делать с этими непостижимыми новостями из бог весть каких мест. Скорей, скорей избавиться от новости — передать ее дальше, дальше.
И уходит ветер. И ты понимаешь, что никакое ты не дерево. Потому что все это тобою выдумано. Тебе надо на самом деле послушать этот глубокий и замкнутый в себе шум, шум, шум.
Иначе здесь и вправду вообразишь себя деревом, а всякая навязчивая идея так недостойна деревьев. — Человеческое достоинство должно включать в себя достоинство дерева.
Хватит «философии».
Что будет здесь со мною? Во взрослые отношения с людьми вступаю под прессом «чистого разума». Тем не менее, эмоции, непреодолимо бесплодные, продолжают топить меня в своих волнах. Но критическое к себе, да и к своей любви отношение уже вышло из пеленок и не позволит растоптать здравый смысл. Всё шло так, как должно идти. Ушло моё мехматское детство. Больше нет уверенности, что силы мои бесконечны, а жизнь и создана для того, чтоб мне подчиняться. Теперь гордыня, как плохой зуб, покачивается и болит.
Ну, обойдешься, будет, будет у тебя любовь, красивая, опять смертельная, но не долгая. Ведь ты поэт, обмануть тебя ничего не стоит.
Сейчас, с высоты прожитых лет (а может быть, из глубины, или даже из ямы), я понимаю себя в то время всё меньше. По существу, по внутреннему состоянию, я вышла тогда на много лет из окружающей жизни, ушла в панки. Не бросила работу, только чтобы не травмировать маму, радовалась, что меня не двигают по служебной лестнице — минимальная зарплата, конечно, честнее, а должностное повышение — отвратительней. Что касается рабочих отношений, обязанностей, заседаний — всё казалось диким и смешным. Общение со студентами тоже считала бессмысленным. Как-то написала стихотворение, начинавшееся так: «Из моей головы растет дерево». — И дерево росло, и я знала, что студенты видят его, знала, что их головы тоже выращивали деревья.
Конечно, дерево растет и в 2021 году, хотя искривилось и сильно похужело. Но без него никак.
Мое состояние в те времена я определила бы так: пропала от любви. Читать могла только поэзию. Прозу не воспринимала никакую, кроме Достоевского. Для классики, например, Толстого, нужна глубокая осадка. Для классики подходят люди, медленно подплывающие к зрелости, старости, смерти. Для Достоевского — только раненые души. Не думаю, что таких, как я людей мало. Девочки и мальчики в любой момент могут пропасть от любви на 10 лет, да еще с возможностью продолжения. Но мы ведь не считаем себя больными. Если серьезно посмотреть на то, что у человека в жизни веселого, тут тебя печаль и скрутит.
Как от лекарств организм часто самостоятельно не может бороться с болезнью, так, выкидывая кусок жизни из памяти, мы ампутируем часть своей личности. Я говорила себе: травма должна быть изжита и раньше времени забывать нельзя. Это — в некоторые моменты. Но много чаще, я надеялась, что ОН вернется… Хотя это тоже не правда — не может быть правдой свидетельство очевидца. Я всегда знала, что его возвращение невозможно потому, что моя к нему любовь не лежит в реальной плоскости. И прощать предательство я не умею. И назвать предательством всё, что произошло, мне не приходило в голову.
Как не было тебя давно, ты — Осень,
сладкий мертвый воздух,
где света слабое вино расходуют в ничтожных дозах,
и час за часом маята плодит пустоты в мелких ветках,
и вечно юная мечта свой смысл приоткрывает едкий,
ANETTE
АНЕТТА
Дома сидеть неприятно. Раз к Свете нельзя, попробовать к Анне?
Иду однажды с работы, из ближней виллы выскакивает высокая блондинка в чем-то ярко-зеленом, воздушном и кричит мне: «Мы тоже из Москвы, из вашего вуза. Меня зовут Аннета». Так мы познакомились. Она из нежно-рыжих. Настоящие рыжие блондины, белоснежные и веснушчатые, всегда казались мне обнаженными. Хочется надеть на них какой-нибудь балахон, на голову шляпу, чтоб солнце не ранило, самих же поместить в защитный бункер.
Дома Анна служила в музее, возможно, в Кремле. Манера говорить, смеяться, походка и жесты — всё казалось слегка театральным, надуманным, женским чрезмерно. В Алжирской глубинке кто это мог оценить? Технический вуз — то ботан, то чиновник. Не чувствуют люди, не развит их вкус, искусство не ценят.
Только Аня кого-то найдет, свечку зажжет, понадеется жизнь обрести, хлоп, погас огонек, темно, неуютно и хочется просто молчать. Нет, не подумайте, девушек — свита, и юноши пламя желанья не гасят, но скучно. Больше скажу, целыми днями длились периоды гадкого чувства: уйдите, исчезните все.
А муж, что же муж? Он — константа. Главное, сын семиклассник — вот оно: соль земли, связь времен, долгая радость заботы. И всё-таки сын — не решенье.
Со скорбным лицом, бывало, Аннета начнет про дурное влияние школы, про мальчиков, воспитанных вовсе не так хорошо, почти уже сбили с пути — директор на Диму, бестактный, сердит. Но стоит лишь сыну возникнуть, как она позабыла про вас, голос меняется, слышится в нем счастье любви, обожанья, словом, грехи отпускает ему на тысячу лет, до конца.
Мальчик подбегает, шутки шелками струятся, улыбки, объятья. Двое играют, иль только один? Кто-то мне в первые дни хороший совет дал: если родителей трудно понять, на детей посмотри. Смотришь, люди приятные, и мальчик так мил, подходишь поближе: ломаный, лживый. Э, думаешь, осторожно. Но это не про Диму, сына Аннеты. Ему и в голову не приходило лгать, изворачиваться. Раскован и легок — цветок полевой. Учиться? Зачем? И так всё — восторг.
Анна играла в волейбол. Каждую среду, если не чаще, игра обязательно будет. Что за прелесть! Что ее может испортить? Ан, нет. Неужели Катюня? Как возникает женская ненависть? — Это загадка покруче, чем как движется ток в проводах.
Катя, подлюга, Анны удар засчитать не желает, (пусть соперница вдвое длиннее), сначала кричит, надрываясь, голосом тонким, потом на визг переходит, машет руками, Аню пытаясь задеть. Та, вся красная, как в Сандунах, врага отодвинуть уж руку заносит, но в то же мгновенье, сбита с ног маленьким, мощным корпусом Кати. Что тут сделалось! Как все вопили, рассказать не берусь.
Дня через два прибегает Катюня ко мне. Самое слово простое «сволочь» — не катит в письме, ну а «рыжая длинная сволочь» за ласку сойдет. Интонация — вот что играет.
С тех пор, Кате об Ане, Ане о Кате — нельзя говорить, очень строгий запрет. И что, не играют? Играют, но Катя — персона нон грата.
Время прошло, все всё забыли, но лишь Катя мелькнет у площадки, тут же Аннета, с нею пара соратниц, исчезнут. Играют и так. Желающих много.
Катюня «аристократкам» классовый враг, просто «деревня», но слово, хотя бы и вслух, что может исправить? Вот лучше бы так: две дамы (оттуда-отсюда) выходят на ринг. Каждую пятницу бой объявляется в шесть. Развлеченье мужчинам, а женщинам тема бесед.
Семьи с вилл дружили и жили как будто бы дружно. Ближе к полудню время тусить приходило. «Аристократкам», из самых нарядных, Анна примером казалась, стая наперсниц неотступно при ней. Если в какой-нибудь вилле собиралось своих больше двух, воображаемая избранность торжествовала. Там за стеной… фи… вульгарность какая.
Чем занимались кроме игры в волейбол? Пили кофе. По двое, по трое, кучкой собравшись случайно или, заранее дело придумав, сходились. Найдется всегда, что обсудить, кто с кем скандалил, мирился, сходился, событья реальные, сплетаясь с придумкой, (а без выдумки сдохнешь от скуки), это общая почва, общая собственность. На почве такой вырастало чувство превосходства, ведь девочки здесь непростые. Даже имя Аннета, как красивое платье, примерено было, чтоб поняли все.
«Изысканность» заглушала потребность в наивной простоте, в исповедальности, так, что, в конце концов, подлинное засыхало и забывалось.
День рожденья Анны. Каждый желанен, каждого Анна ласкает и взглядом, и словом. Улыбки в ответ расцветают. Вилла сияет, трава перед нею блестит, соседи все здесь, но как круг поинтимней собрался, — исчезли.
Другом ближайшим семьи, так уж давно мне говорили, считался Виталий, красавец, жених по призванью. Виталий женился фиктивно в предвкушении Африки дальней, и у супругов, у каждого, жизнь завязалась своя. Он носил под рубашкой красиво повязанный шейный платок, а на лице печать чужестранства. Это ль не повод нашим девушкам местным тайно вздыхать, с мужем сравнив. Виталий всегда холостяк, несмотря на жену, так казалось. Душа его не привязана сроду никем, никогда. Он блуждает кометой, к Аннете упавшей в подол. Без улыбки его не видали, и без мата его не слыхали, а уж трезвым — и думать смешно.
Для всех пара Виталий и Анна, если и пара, то просто в другом измеренье.
Моя неприкаянность (кого я тут знала?) невольно делала из меня наблюдателя. И вот что я увидела. Взглядом Анна Виталия не отпускала, он же абсолютно раскованным гостем бродил меж гостей. Заметила тоже, что если Виталий заговаривал с Аней или включался в тесный круг ее собеседников, то в ее голосе появлялись своеобразные вибрации и глубина. Я и раньше замечала, если рядом с женщиной появляется интересный ей мужчина, голос ее меняется. Но то же и с мужчинами, нет, нет, не с Виталием.
День рожденья в подполье ушел. Свет выключают. Торт несут, свечи жгут. Много лиц незнакомых, текстильных, наверно. В нашем городе два равно-прекрасных гнезда. Нефтянка для нас, Текстиль для соседей. Стушевалась Аннета пред звездою текстильной Ариной. Девушка крепкая костью, голосом, словом. Внучка героя Гражданской, с фамилией громкой Октябрьской. На основе эсерообрядчества в ней диссидентски возрос мат могучий московской богемы и уверенность полная в силах, уме, превосходстве. Девушки сорта такого встречались мне в жизни. Манят они неприступностью внятной, повадкой богинь, снизошедших до сирых и бедных.
Вдруг непонятный мне взрыв — ссора. Кто-то схватился за стул, кто-то взвизгнул. Вмиг все разбежались, наспех простившись с хозяйкой.
Что за чудо?.. о чем говорили гости весь вечер — не помню. Ни слова, хотя не пила. Осталось только это:
Слова повешенные висели в воздухе,
и потому так хотелось молчать,
Иль выставить локти углами острыми
и выскочить на улицу — покричать.
Чудное чудо разбилось вдребезги,
сделали чучело, поставили к окну,
Лебединая женщина кричала «зарезали»,
и обещала уйти ко дну.
Тем временем чучело научилось улыбаться,
ласково, ласково качая головой.
Нет. Мы не станем никого пугаться,
только вот речь переходит на вой.
Скажет один — слова потеряются,
выступит другой — они уже мертвы, —
Мы их соберём в ожидании чуда,
и сложим в огороде, наподобие ботвы.
UN HOMME ET UNE FEMME
МОЖЕТ БЫТЬ, ОНИ НЕ ОТЛИЧАЮТСЯ?
Я не ушла, чтобы помочь Аннете с посудой.
При моем упоминании об интересной девушке Арине она скривилась и тихо ответила:
— Простота хуже воровства.
— Что ты имеешь в виду?
— Грубая она во всём, что делает и что говорит, — помолчала и добавила — мне такие люди не интересны.
Аннета быстро расправлялась с изящными тарелками, изысканными чашками и прочими невиданными здесь чудесами сервировки стола. Обычные семьи (если не привезли сюда мешки посуды из дома) пользовались скудными, иногда с трещинами, приборами, оставшимися от предыдущих поколений преподавателей.
Я белоснежным полотенцем едва успевала вытирать чистые вилки, ножи и бокалы. Вадим, муж, ушел спать. Когда он вышел, Аннета перекрестилась. Я, может бестактно, спросила:
— Что, он такой тяжелый»?
— Нет, не тяжелый. Он пустой. Здесь у него — Аня показала на грудь — совсем ничего. Я однажды ехала из Калинина в Москву. Долго. В одном конце вагона ехали два младенца на руках у родителей. На какой-то остановке вошла мамаша с грудничком и разместилась в другом конце вагона, и тут же ее ребенок надрывно заплакал. И неожиданно один из прежних малышей сначала тихо, потом все громче начал рыдать. Второй младенец и не думал расстраиваться, сосал свою пустышку и посматривал вокруг. Вот этот умненький и есть мой муж. Чаще всего он не понимает, о чем это я.
— Ну, ты преувеличиваешь. Он производит впечатление вполне себе. Немного, я бы сказала, у него чиновничий вид.
— Про себя я называю его синим деревом. Для меня синий цвет — признак невосприимчивости.
— Ты строга с мужем.
— Нет, конечно, я ценю его надежность. Если сказал «да», то и пошел по прямой за этим «да». Кроме «да» и «нет» больше ничего. Я воспринимаю его характер, как деревянный. А вот у Виталия «да» имеет оттенок «нет», а «нет» всегда с оттенком «да». В любой момент его «да» готово перейти в «нет». Мягко так. Понимаешь?
— С трудом. Такая мягкость может так ударить, что только держись. Тебе всегда надо быть готовой к неожиданности. Или собраться в горошину или наоборот, расслабиться до бесчувствия.
— Знаешь, почему мы так часто мужиков ругаем. — ей явно не хотелось говорить о Виталии. — Да потому что они нас не слушают.
— Было б что слушать. Если вижу пару, то, как правило, предпочту иметь дело с мужем. Просто потому, что у него голова покрепче. А ум женщины так тонок, что порою не уловим.
— Правда?
И тут меня понесло.
— Женщины живут как трава. Они не понимают, зачем делают то или другое. Их мысли плавают на поверхности. Поэтому дамы так много и легко говорят. Плавающим на поверхности мыслям мешают рядом плывущие, пихают их: нужно быстро высказать, и ту, и другую, и третью. Что потом, не нашего ума дело.
— Ну, ты женоненавистница… Зато мужчина делает всё, глубоко обдумав. Но, обдумывая, уходит в фантазии. И вот, все, что он сделал или сказал, не реально.
— Ты хочешь сказать, что мы живем в мире, выдуманном мужчинами?
— А то?
— Ну, ты ум. Поэтому мы не понимаем, где мы живем. Ты понимаешь, например, в каком государстве живешь, почему оно так устроено, почему оно делает то-то и то-то?
— Ой, да это же занудство. Меня интересуют окружающие люди и особенно мужчины, потому что от них все беды.
Как я тебя понимаю
. — Мне кажется, ты их, и даже Вадима, неправильно воспринимаешь. Не забывай, что русский мужик — лучший в мире. Обычный первый встречный колхозник в нашей глубинке всегда открыт, не то что камня за пазухой, даже фиги в кармане не держит, говорит мягко, нет в нем грубости к тебе — просто малина с сахаром… Вот отсюда, из нашей человеческой природы, в русской литературе и женщина не столько сексом занимается, сколько на высоту взлетает. Ведь литература всегда мужская… А в быту… Мы ж не понимаем, почему он нас не слышит, как ты выразилась, что у него там скребется.
— Вадима я понимаю с точностью до мухи.
Сильно.
— До какой мухи?
— Представь, что он на меня за что-то сердится, дуется, как пятилетний ребенок, но старается не подать виду. Я тогда предлагаю ему что-то такое, что заведомо ему по вкусу, выпить пива, пойти к другу, съесть что-то вкусное. Он очень решительно отказывается, и я читаю в его глазах: «тебе бы понравилось, если бы я это сделал, поэтому я этого не сделаю». Вот только, если муха отвлечет его внимание, собьет с толку обиду, тогда я могу ошибиться, запутаться в мотиве. Поэтому я и говорю, что понимаю всех мужиков с точностью до мухи.
— Прям-таки всех?
— Ну, преувеличила, прости. Почему меня Виталик съел — он непредсказуем. Что муха, что другая ерунда могут его забрать целиком, я просчитаю миллион вариантов, а он придумает миллион первый.
— Это катастрофа.
— А то? Давай не будем. Как-то мне не везло, всегда жила в окружении мужчин, и всегда скучала без женщин. Ну, конечно, мама, в первую очередь. Но и вообще женщины. Я их люблю. Всяких.
Женщин ли? Может, поклонниц?
— Пожалуйста, они бывают двух типов. Первый: блистательные, ослепительные, неуловимые, тонкие. Второй: надежные, мягкие, добрые, они с одной стороны — дети, не имеющие ни суждений, ни логики, ни просто последовательности в поступках. Они мелочны, как маленькие, но они, мамы par excellence, в любую минуту могут встать грудью на защиту не только ребенка…
— Но и своих бриллиантов. — лицо Ани раскраснелось — Нет, твои типы это вот что: первый — стервы, холодные, рациональные. Одним словом — кобры. Зато второй — овцы. Они сбиваются в стада сплетниц и прекрасны только до первого слова. Слово вылетело, ясно, что это блеяние. Почти всегда женщины овцы. На них и семья и общество. Стервы — это драгоценные редкости. Их немного, но, как народ держится на праведниках, так образ женщины на стерве. Мечта любого мужчины — такая женщина. Слава богу, я не вхожу в твою коллекцию, я не то, не другое, следовательно, не женщина… В твоем понимании.
— Как раз в моем, ты — женщина в самом точном смысле этого слова. И особенно это ясно после того, как ты их пригвоздила. Женщина женщине всегда соперница, так ты их и воспринимаешь, ну, кто из нас женоненавистница?
— Я… я жено-защитник… А к какому загону отнести Арину?
Жесткая соперница.
— Мм… Арина не женщина. Она победитель. Именно в мужском роде. В ее X-хромосоме левая ножка подломилась и Х выглядит как Y. Вот причина ее поведения.
— Ошибаешься, ее Х- хромосома рукастая, с большими крепкими ногами. С этим все в порядке. Тебе говорили? — Ее дед был легендарным командиром в гражданскую. А это не то, что на войне. Война — дисциплина, подчинение, а гражданская, бери выше, — творчество на крови.
— Хорошо, она женщина полководец, а это как мужчина-художник, — говори, говори тривиальщину, — если он настоящий художник, то это шаг к женщине, природа награждает его чувствительностью.
— А ты знаешь основное отличие мужчин от женщин?
— Понтия не имею. — Может они не отличаются?
— Женщина почти всегда нравится себе, а мужчины очень редко — только красавцы павлины. Поэтому они пьют. Принял дозу и понравился себе.
— А может, это мы, женщины, виноваты? Умные жены так и поступают. Восторженно смотрят мужу в рот. Во всем соглашаются, но всё выходит так, как они хотят. Вообще от средних веков остался культ прекрасной дамы, а где же прекрасный рыцарь? Прекрасный рыцарь любит ее и не любит себя.
— Вот, вот, это недовольство собой — причина вообще всех действий. Им надо понравиться себе. Не нужно им искусство, им не интересны ни природа, ни человек. Им интересно что-то взбаламутить и стать известным. Ведь женщина в искусстве в миллион раз талантливее мужчины.
Категорично.
— А может это оттого, что только талантливая женщина пойдет в искусство?
Аня покачала головой.
— И уйдет из него с полпути, потому что любимому неудобно. Он не потерпит рядом с собой никакого превосходства, даже нечаянно выказанного, уж не говорю, публично. Если он чуток и нежен от природы, то в душе презирает себя за это. Ведь происходят мужчины от борцов с тиграми, волками и медведями.
Так, добрались до тигров.
— Ну да, — наконец, я придумала ответ — поэтому мужчине в семье осталось две роли: подкаблучника или постороннего, ведь он не принес шкуру медведя… Подожди, сколько столетий ни тигров, ни волков.
— Да, но тигры и волки общества? Похлеще тех.
— Твои тигры в истории болезни меня вдохновили. Предлагаю перевернуть рассуждения. В политику, управлять массами надо идти только женщинам. Мужчина-чиновник — это насмешка над природой. Чаще всего он добивается успеха, потеряв чувство собственного достоинства. Что такое коррупция как не потеря достоинства. Охотнику на тигров не годится выполнять социальные роли, где надо интриговать, быстро нагибаться, чтоб быстро разогнуться. Это же женская природа. Поболтать, выведать подноготную, залезть без мыла куда захочется. А мужская роль при ней — дракон, он себе спокойно в загородной резиденции охотится на куропатку, и, когда женщиной все обстоятельства улажены, подписывает что-нибудь, испытывая гордость от важности миссии. Если клиент сопротивляется, то возвращается «к делам», входит. Рык, треск, крушенье — сопротивленье сломлено. Мужчин надо беречь, как атомное оружие. Окружить заботой, без дела не показывать. Они есть, и это гарантия успеха. Всех мужиков выпустить на волю, Пусть пасут стаи птиц и селянок, охотятся, продолжают род.
— А у тебя чисто мужские рассуждения. Ничего реального.
— Реально после третьей мировой можно будет попробовать… Тебе не понравилось? Бог с ней с политикой. А Виталий, ты с ним можешь быть собой? Ты же говорила, что он художник.
— Он так считает.
— По нашей с тобой логике ты должна хорошо его понимать. Или чувствовать?
— А что толку?
— Ты на него обижена.
— Я? — Аня изобразила гримаску недоумения и пожала плечами. — Вот он как раз и не чувствителен к людям. Он так истерично любит себя, что все остальные на 20-м плане.
— Ну, тогда надо придумать себе что-то очень, очень хорошее. Любимое. У меня вот чтение.
— Слава Богу. — Анна нежно улыбнулась, как при воспоминании о любимом человеке. — Я здесь радость нашла в уборке, готовке с помощью прелестных французских тряпочек, щеточек, ножичков, венчиков и… всего такого. Я становлюсь по-настоящему счастливой, увидев, как удобна, красива новая кухонная вещица. Смейся, смейся.
— Кажется, это ты смеешься.
— Отнюдь. Я обожаю порядок и красоту и должна быть уверена, что не только вокруг меня, но и я сама совершенна. Если заметила морщинку или поправилась, становлюсь больной. Упражнения, диета — все с удвоенной силой.
— Ну что ж. Это здорово.
Я за Анну рада. Пусть будут тряпочки-щипчики. И красота.
LE SAHARA
САХАРА
Стоим в пустыне мы на самом дне,
где синь песок, а камни холодны:
Никто про нас здесь ничего не знает,
и красный глаз пустыня открывает.
С каждой минутой небо светлеет, и вот, в хаосе тьмы вдруг тишина наступает — каждая вещь, отрезвев, своё очертанье находит. Смотрю назад, туда, откуда приехали: ярко-лиловые зубцы Атласа на лимонно-желтой полосе горизонта. Горы так далеко, кажется, отель, я, бассейн перед отелем, пальмы — все мы поместились на пятикопеечной монете, уроненной в гигантский кратер.
За бассейном пустыня и близко мелкий овражек, в нем камни, большие и маленькие, наконец, дошло: да это русло высохшей реки.
Февраль, каникулы, закончились первые сутки нашего путешествия. Преподаватели снова наполняют автобус, мсье с женами и без и две мадам — это я и Катя, мужем отпущенная в экскурсию. Едем вглубь Сахары. Гор больше не будет, только в миражах, зато въезжаем в пустыню барханную.
Это красиво. Светло желтые песчаные горы под ярким темно-синим небом. Нет, нет, не похоже на открытку. Ближний бархан очень близко, от этого обратная перспектива. Мы смотрим из пустыни наружу. Местность не виновата, что снаружи тоже пустыня, до линии горизонта.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.