Глава 1 Выборг
«Помирать — не лапти ковырять. Лёг под образа,
да выпучил глаза»
русская народная пословица
Державный поставил щит против шведов на межень лета 1495 года. Передовые отряды русского войска вошли в Карелию, вели разведку, громили шведские пограничные заставы. А на святого Стефана (2 августа 1495 года) из Москвы выступил Большой воевода Даниил Васильевич Щеня — Патрикеев с великокняжескими полками.
Стояли последние летние жары, солнце сыпало с неба спелый овес — ни ветерка, ни крика птицы. Но уже взглянешь на березу, и выхватит глаз золотую ветку в темноватой кружевной зелени. Осень не за горами.
Чем дальше шли на север, тем становилось холоднее. Но войско шло легко, весело: в тороках запасных лошадей теплая сряда, и обоз за ратью идет нешуточный.
Наливковский отряд был приписан к полку, возглавляемому Иваном Суботой из знатного рода бояр Плещеевых. Иногда мимо ратников проезжал и сам Большой воевода — Данила Васильевич Щеня, в неряшливом порванном киндяке, из прокушенного рукава которого торчал лохматый мех. Щеню неизменно сопровождала его любимая сука Лайка, бежавшая у ног княжеского коня. Воины приветствовали воеводу криками, выхватывали сабли из ножен, потрясая ими в воздухе, кричали татарское «Хурра!».
Восьмого сентября Даниил Щеня привел войско к Выборгу. Вскоре сюда подошли из Новгорода полки воеводы Якова Захарьевича Кошкина, из Пскова — князя Василия Шуйского.
Наливковцы издалека, не спешиваясь, оглядывали иерихонские стены крепости, стоящей на островке посреди водной глади.
— Приметов тут не поставишь, — сказал Палецкий — Хруль, единственный из всех, кто ходил на войну и не по байкам знал бранный вкус.
Михаил тоже выезжал с отцом в Поле в ратных объездах, и несколько раз кровавил саблю в сумасшедших стычках с кочевыми татарами. Он и сейчас с нетерпением ждал, когда же начнется взятие крепости, когда можно будет, выхватив саблю, лезть на эти неприступные стены, или нестись галопом на коне в отверстые ворота или в пролом, рубить направо и налево. Михаил весь этот месяц жил в каком-то полусне. Иногда ему явственно вдруг казалось, что все случившееся только ночной бред, помутнение ума. Он изгой. Он изгнан отцом из дома. Если бы он только не поехал в эту отлучку, если бы не взял с собой Намина, если бы отец выслушал его…
Но что он мог сказать отцу? Чем оправдаться? Разве не по своей воле он пошел в наливковцы, разве не пьянствовал, не развратничал… Ехать ли надо было к крестному за помощью? Вспоминался прежний тот разговор в монастырском саду: «Все так творят, а мне нельзя?» и прежним будет ответ отца Алексия. Не лучше ли и отцу и себе доказать, что он прав?! Искать ратной чести или смерти.
* * *
Началась осада крепости. Вот что говорится об этом в шведской рифмованной хронике: «Русские показали свою мощь. Столь много тысяч расположилось перед Выборгом, большое пространство они заняли палатками. На три мили вглубь и в ширину расселились русские. У них были пищали большие и в большом числе. Они хотели стену Выборга пробить большими и малыми пищалями…».
Пушки беспрестанно палили по крепости, разрушая выборгские башни. Весь ратный стан заволокло едким дымом, что колыхался как кисель в непроницаемом густом тумане и валившем уже несколько дён снегу.
— И хочется, и колется, и кровь текёт. Молодая девка первый раз дает.
Из Урванца, видно со страху, загадки сыпались трескучим горохом.
— Ну, и шо. Ну, целка девка того…
— Да не целка! Уши прокалывают девке. А вот ишо: «Прибежал к девке Омеля, захватил девку в бремя: девку стоя, девку лежа, девку поваля, девку оголя». Что такое?
— Заткнись, — цыкнул сквозь зубы Бельский.
Полк Ивана Суботы уже четвертый час стоял в готовности, ожидая своего череда идти в бой. На стенах Выборга уже четвертый час шла злая сеча. Русские, приставляя длинные штурмовые лестницы, лезли вверх, под град камней, под льющийся кипяток. Иногда шведам удавалось оттолкнуть лестницу шестами, и тогда хорошо было видно, как маленькие фигурки, будто куколки, летят вниз, на острые камни.
Выборг штурмовали с трех сторон. Рати воевод Кошкина и Шуйского взбирались на южную и западную стены, Щени — на северную. И у шведов не везде хватало сил для обороны.
— А парень девушку в бане ереперил, да ереперил, — опять не выдержал Урванец, — на девушке вспотел…
Протяжный гул сурны подал сигнал полку Ивана Суботы к бою.
Наливковцы почти все благополучно поднялись на стену. Деревянный помост, склизкий от крови, трупы и русских, и шведов, каменные зубцы… и за ними головокружительная высота. Бились яростно. Скрежетала сталь рыцарских лат, звенела русская броня под ударами шведских мечей. Михаил только рубил, колол, мало что соображая. С ним все время рядом бился Иван Бельский. И вдруг раздался оглушительный взрыв, потрясший прясло, взметнулся столб огня, вздымая обломки камней, и Воронцов, падая, накрыл собою княжича Ивана.
Едкий пороховой дым забивал гортань. Бельский открыл глаза, приподнял голову, но ничего не мог рассмотреть из-за густой пыли. Воронцов мешком лежал на его плечах.
— Слышишь, Мишка, сурна? Отбой?
Действительно, снизу явственно доносился сигнал отступления. Бельский высвободился из объятий Михаила, отплевываясь горькой пылью, стал трясти спасшего ему жизнь Воронцова. Михаил дышал, но в себя не приходил: разбитая обрушившимся градом камней сталь брони врезалась в его спину, вспоров кожу и мясо; и это страшное месиво сочилось грязной кровью.
Надо было уходить. Со стороны взорванной шведами башни огонь лез на деревянные переходы. Где-то из пыльного тумана вылез ратник, свой, русский, перекинул ногу через каменный зубец стены и исчез — значит вот она, спасительная лестница, рядом… У Ивана гудело в башке. Он поднялся, шатаясь, пошел посмотрел вниз, стал стягивать с себя дорогую бронь с зерцалом — отцов подарок, бросил её без сожаления — так будет легче тащить Михаила.
* * *
Молитва матери о сыне
«К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей? О, Матерь Бога моего, не отринь мене грешную. Видишь мою беду, видишь мою скорбь. Укрой Своим святым Покровом моего сына, да будет он чист от мирских искушений и плотских похотей, и злого действия злых духов. Пожалей сына моего, и обрати его на покаяние, да не сократит сам себе жизни».
* * *
25 декабря 1495 года русское войско возвратилось в Новгород. Выборг не был взят. При штурме крепости полегло много воинов, а еще больше было увечных, раненых, которых размещали по новгородским монастырям. Княжич Бельский привез Михаила в Юрьевскую обитель, богатый монастырь, возведенный еще Ярославом Мудрым. По праву царского племянника, Иван просил самого архимандрита Кассиана позаботиться о Воронцове.
Войско стояло станом неподалеку, и проведать раненого приезжали и Севка Юрьин, и князь Палецкий — Хруль, и иные наливковцы. Каждый хотел помочь, собрали серебро. Инок Филофей, в келье которого положили Михаила, и которому архимандрит повелел ухаживать за раненным, недобрым черным глазом посмотрел на разномастное серебро в большой калите (тут были и рубленые гривны, и московские деньги с надписью Aristoteles, и полновесные новгородки), буркнул:
— Зачем ему теперь? На панихиду разве.
— Не умер еще! — Бельский угрожающе приступил к монаху, который с первого погляда не понравился ему, — Я деньги эти архимандриту отдам. Коли что понадобится, коли что, только мала малость… Чтоб ни в чем нужды не имел!
— Помрет он завтра, — сказал неприятный угрюмый монах Филофей.
Воронцов метался в жару. По белому обескровленному лицу текла испарина, губы выворочены в страдном оскале. Михаил лежал все время на животе — инок травник смазал развороченную спину чем-то вязким, но кровь все одно сочилась, стекала мутной жижицей на солому.
* * *
Прошел еще день, и другой. Михаил пришел в себя, но это, возможно, было еще хуже для несчастного, ибо от страшной боли он начинал грызть дерюгу, постланную на соломе, выл и метался. Инок травник, пришедши поглядеть на страдальца, велел всунуть ему в рот оструганную палку, «ибо может заглотнуть язык свой в крике и от того сам убить себя» — сказал он Бельскому. Иван отвернулся, не мог больше глядеть на муки друга. Вчера Севка вдруг ни с того ни с сего рассказал Бельскому о том, что Михаила выгнал из дома отец. Мысль об этом беспрестанно крутилась у Ивана в голове. Он теперь и не знал — должно ли сообщать на Рязань о ранении Михаила. Такие вещи, как изгойство, семейная распря, были столь серьёзны, что даже вскользь не следовало касаться их.
Иван зябко передернул плечами и вдруг увидел, что Михаил ясно, молящее глядит на него. Бельский бросился к умирающему, вытащил палку изо рта, спросил смятенно:
— Что? Пить… Сейчас…
Кинулся за водою.
— Причастия…
— Да, я уже просил архимандрита, сейчас… скоро, после литургии…
Михаил уронил голову. Его стал бить озноб. Он что-то опять хотел сказать Ивану, Бельский не понял враз, потом догадался, принес молитвенник.
* * *
Великокняжеское войско возвращалось в Москву. Перед самым отъездом в Юрьев монастырь заехал Большой воевода Данила Васильевич Щеня. Через святые ворота завалила его свора из лизоблюдов и собак. Щеня отстоял молебен «во одержание победы над нечестивыми шведами» и обошел кельи, где лежали недужные ратники. Архимандрит Кассиан, сопровождавший Щеню, юрил перед племянником московского наместника, словеса книжные высказывал. Повздыхал над Воронцовым, притворно сожалея:
— Страшные мучения приемлет. Вельми моление душ чистых ангельскою бо сутью спасает и держит грешные души в юдоли сей.
— Да, — Щеня нахмурил лохматые брови, — видно, кто-то молится за него крепко. Помрет, схороните с честью. Ратным подвигом и мужеством бо отмечен.
Глава 2 В Юрьевом монастыре
«… ибо страдающий плотию перестает
грешить…»
Первое Послание апостола Петра 4,1
Всю зиму пролежал в тяжелой горячке ратник Михаил Воронцов. То становилось ему легче, и он шептал молитвы, просил Причастия; запрокидывая голову, глотал жидкую купеню; то вновь впадал в глубокое забытье, выл и бредил.
…Не погуби мя, еси со беззаконьями моими…
Страшно было умирать без отцова прощения. Ибо Бог заповедал: «почитай отца и мать» и «злословящий отца или мать смертию да умрет». Смертию да умрет. Так и сталось… Смертию да умрет. Он явился в дом отца своего — развратный, смрадный, и лгал с легкостью. В глаза отцу глядел!
Во всей скверне предстал перед Михаилом его грех. Он нарушил первейшую заповедь о почтении к родителям. Чего же ждать? Смертию да умрет…
«Зима эта вельми лютая была, морозы были великие и снеги» — читаем в летописи под 1496 годом. Русское войско, предводительствуемое князем Василием Патрикеевым — Косым за два неполных месяца прошло более девятисот верст по южной Финляндии до самого Тавастгуса. Шведское войско в семь тысяч человек было истреблено, взята на шит крепость Нишлот. Шведский правитель Стен Стур собрал войско в Або, но русские смогли удачно уйти и возвратились в Росию, груженые добычей и пленниками.
В апреле Василий Косой вновь повел рать к Выборгу, а другая часть войска под началом князей Ушатых на судах пересекла Белое море и разорила землю шведов от Карелии до Лапландии, присоединила к русским владениям берега Леменги.
* * *
Вздыбленный лед на Волхове скрежетал безумным грохотом, устремляя льдину на льдину. Весна чуялась уже везде. И вот пришел день, когда Михаил проснулся. Истинно проснулся, как встает утром человек после доброго отдыха, ибо до этого обыденье сливалось для него в один нескончаемый поток бреда, боли, малого прояснения, молитвы, страха и раскаянья. Спина жгла, пылала, но все это уже можно было терпеть. Высвободив руку — боль резанула все тело насквозь — Воронцов вытащил палку изо рта, почувствовал, что он лежит в мокроте, в собственной моче и жиже. Пришел инок Филофей с другим монахом. Они стали переносить раненого на сухую солому. Михаил попытался сесть, но тут же упал и опять потерял сознание.
И все же с этого дня началось выздоровление.
Превозмогая боль, волей и упрямством, Михаил заставлял себя вставать, падал. Вновь полопалась тонкая наросшая кожа на спине и началась кровотеча.
— Когда уж подохнешь? — орал инок Филофей, стегая недужного наотмашь по лицу, — Уж побрал бы дьявол тебя и душу твою.
Инок Филофей, в миру новгородский боярин Симеон Птишич, постригся в монахи не от благого желания отдать свою жизнь на пользу людям, а потому, что попал в опалу при Державном. Так делали многие, спасаясь от царского гнева. И в монастыре можно было богатому человеку прожить безбедно: бояре имели тут слуг, удобство в кельях, и ослабу телу. Преподобный Геннадий, став новгородским архиепископом, был возмущен таким беззаконием! Он ввел в подчиненных ему монастырях общежительный устав.
Лишившись всех своих боярских привилегий, Филофей взвыл от злобы, клял Геннадия, всех аскетов и подвижников. Пришлось ему теперь и воду таскать, и тарели мыть, и двор мести, и иное справлять, чего никогда боярин Птишич в своей жизни не делал! А тут бесовскою силою положили в Филофеевской келье сего ратника, что никак не хотел помереть! Израненный наливковец и так доставлял много хлопот бывшему боярину, а оклемавшись немного, стал просить отнести его в церковь слушать литургию.
— Храм Божий — весь мир, — буркнул Филофей, — лежи! Чего егозишь?!
Подумав, Филофей вытащил с поставца заскорузлый шуляк и сунул Михаилу.
— Ты прости меня, отче, — сказал слабым голосом недужный. Осторожно отломал малый кусочек от коржа, сунул в рот, — отче… ежели бы ты мне книгу какую принес…
— Чего?! Книги можно взять только с разрешения архимандрита! Спи.
Филофей задул лучину.
Но на другой день, поразмыслив, Филофей решил, что следует чем-то занять наливковца. Почуяв облегчение, тот не станет лежать смирно, будет пытаться вставать, а там и таскай его в церковь, да на ясное апрельское солнышко.
Кто ведает эту темную душу?! Из всех книжных сокровищ Юрьева монастыря Филофей отчего-то принес наливковцу книжицу на латыни с надписью «Рetrarch». Хотел ли злой боярин посмеяться над увечным или еще что… но к удивлению Филофея, Михаил смиренно поблагодарил его и стал читать книгу.
* * *
Трактат, так случайно попавший к Михаилу, назывался «О презрении к миру». Продираясь сквозь подзабытую латынь, Воронцов несколько раз откладывал сие повествование. Потом чтение увлекло его — вспоминались слова, что-то догадывалось по смыслу.
Три дня струится беседа Блаженного Августина и некоего человека по имени Франциск в присутствии Истины. Святой муж укоряет Франциска в неправедной жизни, а тот, человек с земными делами, страстями, не хочет отказаться ни от наслаждений, ни от боли своей, жаждет познания и славы.
Теперь к зуду спины прибавилась боль в шее — читая, Михаил все время держал голову, откинутой назад. Упав головою на солому и передохнув немного, Михаил вновь углубился в чтение. Этот Франциск (Михаил представлял его себе в виде фряжского купца с остриженными усиками в кургузом кафтане) как-то пленял своей несложной глупой логикой — «Хочу жить сейчас, а не потом — „вечно“!».
— Spurkus… — Михаил подумал, — мерзкий…
Потом стал читать слова Блаженного Августина: «У меня нет ничего общего с моим телом. Все, что считается приятным, мне мерзко, я жажду высшего счастья».
Высшего счастья!
Он, раб Божий Михаил, тоже стоял недавно на пороге этого высшего счастья или вечных мук. Но теперь его молодое тело, это тело, которое, по словам Августина, нужно «истребить, изжечь, истлеть на себе» чувствовало пребывающие силы…
* * *
К середке лета Воронцов потихонечку, без сторонней помощи, стал выходить на монастырский двор и даже стоял воскресную службу, отлеживаясь потом до вечера. Он был еще очень слаб. Но тут Господь прислал нежданное утешение — в Новгород с поручением от Великой княгини Софии к архиепископу Геннадию приехал Афоня Яропкин. Имея полдня сроку, он примчался в Юрьев монастырь навестить Михаила. Наливковцы обнялись сердечно. Яропкин качал головой удивленно:
— Госпожа Пречистая Дева! Ведь живехонький. Рядили — гадали, сколько протянешь, ан…
Михаил улыбнулся. Он был бледный, белый аж весь, худой-прехудой, будто упыри из него кровь высосали. Отросшие по-монашески волосы длинными жирными прядями свисали по плечам, борода топорщилась свалянными клоками.
— Бельский только всем твердит, — говорил Афоня, — выдюжает, мол, поглядите еще! Бронь твою златокузнецу отдал — теперь как новехонькая. Тебя дожидается. Ой! Что ж это я! Самое-то наиглавнейшее и забыл, — Афоня, будто танцуя, озорно тряхнул рыжими кудрями, — царевич Василий-Гавриил за храбрость и ратную доблесть пожаловал тебя сотником! Вот какова милость царская!
Михаил, растроганный услышанным, не сразу сообразил, переспросил Яропкина:
— Царская? Ты же сказал — царевич Василий-Гавриил…
Афоня приметно смутился, потом оглянулся — не подслушивает ли их кто здесь на прогретом солнцем бревне у пустой кельи.
— Державный… стар… вельми годами… болен… — пояснил он невразумительно, не глядя Михаилу в глаза, — так что одно… царем скоро быть Василию-Гавриилу. Так что смекай! — Афоня наигранно оживился, — Одюживай быстрее, да в Москву, а то как бы не опоздать к лобному столу!
«А Дмитрий Внук?» — хотел спросить Воронцов.
— Может тебя в Новгород перевезти? — неожиданно предложил Яропкин, — На архиепископское подворье?!
В Москве об Кассиане, игумене здешнем, говорили, что он еретик, ставленник Курицына и Патрикеевых, что в Юрьевом монастыре проходят сборища еретиков и надругательства над святынями.
— Да я уж думаю недолго тут. Господь даст…
— Ну, гляди…
Яропкин уехал. Михаил постоял, опершись на верею, у ворот, глядя в серую бесконечную даль Волхова. Не похож старый ворчун Волхов на красавицу Оку. Изгибаясь возле Переяславля Рязанского, Ока, широкая, огромная, искрится и брызжет, веселя взор. А Волхов мутен, сер. Болезненное чувство тоски по родным краям заныло в душе Михаила.
Вороны, кургузо вздымая крылья, дрались на берегу за кусок дохлой рыбины. Одна ворона потешно всё приволакивала и кривила ногу, но тоже лезла в сумятицу, чая ухватить себе добычи. Михаил и не понял сразу: на лапке хромавшей было что-то привязано. Быть не может! Крестик! Медный тельник на гайтане, какие можно купить в каждой церковной лавке. Неужто освященный?! Михаил бросился схватить птицу, да где там! Вспорхнула, улетела волочить святыню по нечистотам.
«Прости, Господи, грешных, ибо сами не ведают что творят».
Глава 3 Помни три дела: молись, терпи, работай
«Кто ходит непорочно, тот будет невредим;
а ходящий кривыми путями упадет на одном
из них»
Притчи 28,18
Михаил возвращался в Москву с обозом, везшим митрополичьи дани. Дорога была уже стылая, укатанная — на дворе конец ноября. Гудели смолистые сосны, лес громадной стеной возвышался окрест. Михаил чутко дремал в санях, ощущая под рукою саблю. Его конь шел рядом с обозом в поводу. Вечерело…
Вдруг сани замерли, и Воронцов тут же открыл глаза. Новгородцы о чем-то спорили, махали руками.
— Эй, чего стали, мужики! — закричал Михаил.
— Повертатца надоть. На яме заночуем до утра, — сказал один возчик.
— Да ницто не будец, — нерешительно мяукнул другой.
— Ницто черту в лапы!
— Так что сталось, мужики?!
— Оглох, ратный?
Со стороны реки и вправду несся не то стон, не то лай.
— Русалки ишь балуютца! — уверенно сказал возчик, — под водицей хороводы водять и маток своих клянут, что некрещеными их погубили.
Все закрестились на эти слова.
— Щас лед еще не крепок, затянут нас… в ночь! Заворацивай, ребята! — гаркнул сильно, — завтрева переправлятца будем!
Михаил усмехнулся про себя, натянул на голову ряднину. Какие там русалки! Ничего ему теперь не было страшно — тело чувствовало выздоравливающую силу, и всё радовало: и лес этот оснеженный зимнею красою, и круглая луна, и даже зуд спины, что, заживши, чесалась неимоверно. Михаил открыто не думал о том, но в тайных души был уверен, что все же поступил верно. Если бы не служба в Наливках, разве смог он удостоится такой царской милости?! Сотник! Франциск Петрарки в конце диалога согласился-таки с суждениями Блаженного Августина и обещал «бросить кривые стежки и выбрать просторный путь спасения». Михаил тоже не собирался больше ходить «кривыми стежками». Он поостережется теперь и от пьянства, и от распутства, поедет к отцу — уже сотником! — расскажет ему все, объяснит, покается…
А там…
Михаил держал в уме гордый московский двор — что ж! Он жив, он возвращается в Москву, сумев много достичь в Выборгском походе. Отец его простит. Приехал уже давно, конечно, дядька Иван Никитич с Белоозера… Да что Иван Никитич! Он сам, он смог! А дальше будет война с Литвою! Отец, наверное, сразу его женит — мысли перескакивали с приятного на хорошее — было любопытно глянуть и на жену Федора. Мать баяла красавица. Ему выберут не хуже!
Михаил мысленно ощутил в руках хрусткость бабьего спелого тела и сладко вдохнул всей грудью колючего ноябрьского воздуха! Так захотелось какую-нибудь молодку на гачок!
Женитьба означала раздел отцовых земель, самостоятельность. Теперь уж он приедет на Москву не «сыном боярским», а сыном Великого рязанского боярина, личным знакомцем Василия-Гавриила, отличившимся при штурме Выборга!
* * *
Обоз въехал в Москву северной дорогой спозаранку, в потемнях. Стряхнув с себя сонную одурь, Воронцов вылез из-под заиндевевшей вотолы, отвязал коня, простился с возчиками, и поехал своей дорогой. До Наливок тут было рукой подать. Валил легкий снежок. Посадские бабы привычно хлопали дверями, спеша задать корма скотине, подоить коров; брехали лениво собаки.
Но городок за Яузой встретил Михаила непривычной тишиной. Было, конечно, еще очень рано, но… У Воронцова мелькнула мысль, что ежели умер Державный, то все наливковцы, конечно, в Кремле. Михаил проехал по пустынным улицам к своей избе, завел каурого в конюшню и насыпал ему овса, оставшегося в тороках с дороги. Заглянул в дом. Увидал свою бронь: починенную, новую — новехонькую… Нет, нужно было сходить хоть к Севке. Гречанка его должна быть дома.
Нанебный мрак клубился рваными тяжелыми комьями и все сыпал колючий снежок. Михаил не успел еще выйти из конюшни, как мимо, по улице проскакали галопом несколько всадников.
— Здесь был! Вертай!
Услыхал он крик. И почти сразу из-за дома, прямо на Воронцова выскочил человек с разверстым ртом и ошалевшими глазами. Хотел бежать. Замер. Он был без шапки, в тулупе с оторванным рукавом.
— Урванец?! — Воронцов, прихмурившись, глядел на обезумевшего наливковца, — Ты что?
Тут с конца улицы вновь послышался конский топот, и Урванец с неимоверным проворством неожиданно прыгнул на Воронцова, толкнул его за конюшню — оба повалились в снег. Урванец вскочил на ноги, оглянулся дико, и кинулся бежать задами изб куда-то к Яузе.
— Стой! Стой ты!
Михаил вскочил на ноги и помчался вслед за Урванцем. Настиг его у самой мельницы. Урванец остановился, оперся рукой об обледенелый сруб и дышал часто, будто при смерти. Вдруг его стало рвать. Дверь у основания мельницы отворилась, вышла Сашка, гулящая девка, которую имели все Наливки, хотела, видно, завести Урванца вовнутрь, но тут увидала Воронцова. Девка всплеснула руками, потом потешно замотала головой, завыла и даже кинулась Мишке на шею:
— Говорили — то помер! И целой весь, — щупала Воронцова бесстыдно и нашла, что хотела, обрадовалась, — Целой!
— Да погоди ты, — Михаил оторвал от себя тетешку, — что тут сталось? Знаешь что?
Урванец, отблевавшись, заполз в дверь, Михаил и Сашка пошли за ним.
Под мельницей было что-то вроде погреба — темно, сыро. Лавку у стены, да ряднину на ней освещала лучина. Урванец, обессиленный, испустошенный, приткнулся в углу на корточках, опустил руки промеж колен и глядел на Воронцова тупыми бездумными глазами.
— Похватали всех, — безмятежно сповестила Воронцова Сашка, — этот вот у меня здесь укрылся. А это нарыпался — пойду, пойду тишком… деньги из избы своей хотел забрать.
— Как похватали? — Михаил поверить не мог, — за что?
— За что?! — Урванец вдруг взвился, заорал пронзительным криком, — За что? Они там… А я, я, за что?
Он прыгал перед Воронцовым балаганным Петрушкой, махал руками. Михаил развернулся, да охлобыснул его по морде:
— Уймись. Толком скажи.
Урванец тогда затих, заплакал и поведал, что знал: третьего дня явились в Наливки царские слуги, все в оружии и стали хватать наливковцев без разбору. Вязали руки им, везли на телегах в Кремль.
— Иные на коня, да давай Бог ноги. Кто и так, пеш и бос, как я, удирать.
Урванец будто дитя обиженное, растирал грязные сопли по пегой малорослой щетине, вопрошал:
— За что? Они шептались там по углам. А я — за что?
— Кто шептался?
— А… — Урванец махнул рукою, выкрикнул, — на жизнь царя Иоанна покушались.
— На жизнь государя Иоанна Васильевича?
— А то! Тут разбирать не станут — прав, виноват. На дыбу, да ноздри рвать! Ты-то, ты… Накеля приехал?! Думашь тебя не тронут?! Все знают, что в милостниках у Василия-Гавриила стал.
В стылой, николи не топленной подклети мороз пробирал до костей. Сашка достала откуда-то высокий кувшин перебродившего квасу и протянула мужикам для согрева. Михаил отказался от такой дряни, а Урванец выхлебал все и повалился мертвецким сном на ряднину.
— Замерзнет, — с сомнением сказал Михаил.
— Не. Ему, что псу — мороз нипочем! А ты куда-т?
Михаил и сам не знал. Не сидеть же в самом деле в этой яме. В голове не укладывались слова Урванца — «покушение на жизнь царя». Кто? Зачем?
Его и вправду это все могло касаться менее всего. Он только возвернулся из Новгорода. Но Урванец был прав — тут разбираться не станут… Ежели речь идет о заговоре… Будут пытать всех — и правых и виноватых. Михаила невольно передернуло толи от холода, толи еще от чего… Он не был труслив. Он доказал это на стенах Выборга. Но одно дело — сражение на рати, и другое совсем — палачи-кнутобойцы, ни за что рвущие твое тело.
Сашка, сидевшая до того молча, натянув на колени неказистую шубейку свою, потормошила Воронцова за ногу:
— Хошь, я тебя сведу к дядьке свому Савватею. Он мужик — сувор. Ух! — тетешка смешно сжала кулачок, — но не выдаст, того…
Лицо Михаила залила алая краска стыда и гнева. Ему, сыну боярина, герою Выборга, прятаться у какого-то «дядьки Савватея»! Да чего бояться ему?! «Сижу тут, будто курица в дерьме. Я ни в чем не замешан, ничего не содеял дурного!».
Но липкая мерзота, разлившаяся по всему телу, удерживала на месте, не давала подняться. Представить себе, как вяжут руки, как тащат по склизким ступеням Пытошной башни, было гадко.
Нет, и вправду, отсидеться где дня два, у того же «дядьки Савватея», пусть все уляжется, решится. Господи! Неужели Бельский, Хруль, Севка, Афоня Яропкин могли участвовать в заговоре?! Михаил вспомнил многозначительные слова Яропкина о скорой смерти Державного.
* * *
Когда стемнело, обходной дорогой Сашка повела Воронцова куда-то за Москву-реку, в дальние слободы. Шли долго. Но вот и большой двор в самом конце Замоскворечья, где река делает вертлявый изгиб и потом уже бежит на юг без остановки. Сашка стала стучать колотушкой в ворота. Привратник частил её срамными словами, она не хотела остаться в долгу. Наконец их впустили на широкий, (почти боярский!) двор, посеред которого горела смоляная бочка. Бочка чадила, но не гарью, а какой-то иной вонью был пропитан весь воздух вокруг — Михаил учуял его еще от калитки.
С высокого оперенного крыльца неспешно сошел седой кривоногий мужик. Он был в опрятной холщовой однорядке, перепоясанной простым хомутиком. Синие домотканые порты заправлены в зеленые тимовые сапоги. На плечи накинута нагольная баранья шуба. Сашка потянула Воронцова за рукав, подвизая его поклониться пониже, и сама ткнулась лбом в истоптанный снег.
— Дядюшка Савватей! — заголосила тетешка как на похоронах, — я работничка тебе привела. За-а-дармового!
Старик прожег Михаила взглядом из под седых косматых бровей, зевнул, перекрестил рот, нехотя махнул кому-то:
— Прими. Завтрева поглядим.
* * *
Он уподобился мужу несмыслену, который, как писал Гомер «лишь попав в беду, егда уже не может пособить себе, вспоминает о морали».
Он вставал с полуночи, и пока все спали в тесной людской вповалку, становился перед иконами и творил до света долгое молитвенное правило.
Потом был день — один, другой, безликий, похожий на все остальные. Сажени дров, плаха, колун с толстым обухом. От целодневной рубки дров у Михаила засочилась сукровицей спина — стряпуха смазала её жиром, приговаривая:
— Хорошо тебя, паря, заплечник кнутиком поработал. Ай, ай! Гляди, как пропахал, хошь засевай по весне.
Михаил не удивился, что женка приняла его раны за работу палача. Все «задармовые работнички» дядюшки Савватея были проходимцы, беглые воры с рваными ноздрями, меченные каленым тавром конокрады. Дядюшка Савватей держал жиротопню. Прямо за его высоким домом на заднем дворе долгой чередой высились медные котлы. Под ними, словно в аду, пылали костры, и вонь топленого сала пропитала всю округу. Савватей и на жратву для своих работничков не больно-то щедрился. Ели кажен дён одно и тоже — и в пост, и среду, и в пятницу — похлебку с дешевой полбой да свиными шкурками. Однорукий Ваняша, что привозил с торга возы с салом и единый имел право покидать ограду жиротопни, вечерами казал базарные сплетни:
— Василий-то — Гавриил царевич под стражею сидит. А Наливковцев-то ловят, страсть. И по дорогам, и по Тверской, да по Дмитровке, да по Ордынке.
А на другой раз «мужики с лавок казали», что ночью потопили в Москве-реке, в проруби лихих баб-ворожей, которые приходили к царице Софии Фоминичне с зельем.
На Москву пали сильные снега. Крутила метель, задувая огонь под котлами. Нарубив дров, Михаил чистил двор, стаскивал снег в большие кучи за забором. В один из таких дней у дома дядюшки Савватея появилась Сашка-тетешка. Михаил обрадовался ей, будто родной душе. Они зашли в пустую людскую погреться. На девке был новый парчовый плат, красные сапожки. Она то заглядывала Михаилу в глаза, то начинала болтать, приплясывая на одном месте. Рассказывала, что в Наливках пусто, но домов не разоряют, всех коней свели в княжеские конюшни, а по улицам городка расставили караулы.
— А-а-ах, — пропела тетешка, выдыхая теплое облачко пара, — что ж, тяжко тебе у дядьки-то? Он такой, дядька Савватей… строгой.
Поглядела в глаза зазывно:
— И что ж, не снюхал себе здесь сударушки… Глядико, рубаха рвана…
Мишка усмехнулся, и как бы по старой привычке шлепнул девку по заду. А она тут же с готовностью стала подтягивать подол.
Да и не хотелось ему — здесь… в стоячку. Но плоть тут же встала, почуяв под рукою мягкий мохнатый лоскуток. Он на-б её, и Сашка, шальная девка, словно за тем и приходила, убежала в темень, в Москву, уже перегороженную решетками, в крепкие лапы караульных.
Глава 4 Материнская молитва со дна моря достанет
«Жена да учится в безмолвии
со всякою покорностью»
Первое Послание апостола Павла
к Тимофею 2, 11.
Шли дни, недели, год миновал, и второй… В ту далекую страшную ночь Анна Микулишна выслушала смятенные слова Иллариона, и больше испугалась слез в глазах дворского, чем непонятному для неё слову «Наливки».
В христианском понятии брака муж роднее детей. Муж — это часть тебя самой, это — ты, а дети — дар Божий. Они вырастают, уходят… И в особенности Михаил, который всегда по своему бойкому нраву, по положению отцова любимца, почти не общался с матерью. Только его почтительная нежность скрашивала эту отчужденность. Анна Микулишна ничего не знала о его учебе, о ратных занятиях, о прочитанных книгах. Более всего боярыня боялась, чтобы средний неугомонный сын ничего не сотворил во время длительных отлучек Семена Ивановича, и ей не пришлось отвечать за это перед господином своим.
Анне Микулишне всё казалось, что эти «Наливки», гнев мужа ненадолго. Сколько уже раз Семен Иванович строжил Мишу, а после всегда прощал его. Но шел час за часом, день за днем — тяжелая суровость не сходила с лица мужа, Федя испуганно взглядывал на мать, холопы отводили глаза. Приближался день Федоровой свадьбы. Должен же Михаил приехать на свадьбу брата! Анна Микулишна теперь почти не разговаривала с мужем. Только скажет слово — два о хозяйстве, о нуждах домашних и услышит в ответ: « да», «нет». Семен Иванович перестал ночевать в их общей супружеской спальне.
Прошла и свадьба. Гости даже не прошали о Михаиле, понимая, что ни так-то легко вырваться из «проклятущей Москвы». И только брат Анны Микулишны, Николай, тихо, уже после всего, как прощались, спросил:
— Что с Семеном, Аннушка? Будто мертвый ходит.
Тут Анна Микулишна и дала волю слезам, зарыдала в голос, царапая щеку о золотое шитьё братнего выходного кафтана.
— Илларион сказал — выгнал его! Сама ничего не знаю. За «Наливки» какие-то. Со мной и слова не молвит, молчит…
— Как Мишка в «Наливках» оказался? — спросил встревожено Николай Микулич, а сам тут же подумал: «молебен о Михаиле заказать надо». Что такое «Наливки» он хорошо знал — и в Москве бывал, да и так земля слухом полнится.
— Анна! Дело худо. Дело козней дьявольских. Ежели Семен не одумается, не вернет его — погибнет сын. Душу навеки погубит.
Смертельным страхом застужила душа Анны Микулишны, и этот страх пересилил страх перед мужем. Тем же вечером, когда боярин благословил младших детей на сон грядущий, Анна Микулишна не повела Настеньку и Ваняту в терем, а, отдав их няньке, сама осталась в Крестовой палате. Замялась у порога:
— А если… Миша… уйдет из «Наливок» этих… Пок…
Не успела и слова договорить. Как топором рубанул, оборвал её муж:
— Я чтобы в доме моем имени этого не слышал. Он мне не сын. И ты не смей просить! Пусть живет, как знает. Пусть делает, что хочет. Вольному воля!
Не разорвалось материнское сердце. Кровью засочились её молитвы. Год, второй… Дела, заботы… все тяжче и тяжче становилось в Воронцовском дому. Бывает так… тучи сойдутся, ползут медленно — медленно, а уже дышать нечем. Потом всю землю накроет тьма. Ничего не радует. Только горе вокруг. У Ульянии, молодой невестки, выкедень стался, потом еще один. Муж совсем стал чуждаться Анны Микулишны.
А сердце материнское болит. Болит, будто это его порвали осколки взорвавшейся выборгской башни. Ничего не знала Анна Микулишна о сыне, только чувствовала. И молилась. Читала «Жития»: Самуил благодаря обетам и молитвам своей матери, стал человеком Божьим и великим строителем государства и церкви. И святая Моника ходила за сыном по пятам, когда он впал в грех…
И вот в один из дней у Великой княгини узнала боярыня Воронцова такую весть: царевич Василий — Гавриил заточен под стражу, а его детей боярских и наливковцев бросают в тюрьмы, пытают страшно за пособничество царевичу в злоумышлении на государя. Готовится им лютая казнь. С Великой боярыней стался обморок. Упала она в княжеских хоромах.
А в это время рязанское войско готовилось к походу на Мстиславль. Вел войско Семен Иванович Воронцов. Идти боярину в поход, а жена лежит в болезни. Зашел он в терем, склонился к ложу, она слабо перекрестила его…
— Хранит тебя Господь от меча и стрелы.
Надо уходить. Во дворе ждут дружинники. Строится войско за городским Посадом. Князь Великий ожидает своего боярина.
— Семен…
Семен Иванович обернулся от двери.
— Будешь на Москве… Узнай о нем… а то уж не знаю… свечу за здравие ставить… за упокой ли…
Глава 5 Казнь
«Не проворным достается успешный бег, не
храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у
разумных богатство, и не искусным — благо-
расположение, но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени. Как
рыбы попадаются в пагубную сеть, и как
птицы запутываются в силках, так и сыны
человеческие уловляются в бедственное время
когда оно неожиданно находит на них»
Книга Екклесиаста 9, 11—12
Весь Рождественский Пост и Святую неделю на Москве шли розыски. Хватали скрывавшихся наливковцев и Васильевых детей боярских, метали в тюрьмы, пытали.
После Крещения на Москве — реке прямо возле не заледеневшей еще Иордани, возвели помост. Из Тайницких ворот Кремля обыденно выехали санки — подручники палача привезли плаху, топор, мешки для тел. В оттесняемой стражей толпе, стали считать эти мешки — шесть. Значит, казнят шестерых людей царевича Василия-Гавриила.
Так и было. Привезли шестерых. Дьяк стал вычитывать вины осужденных и страшно завыла на весь стужий лед Москвы-реки матка веселого Афонии Яропкина. Настырные москвичи знали и молодого князя Ивана Палецкого-Хруля, книгочия, знатока эллинских философов. Все же он был не простого, а очень знатного рода! Вон, стоит, опустив длинноносую голову; изуродованное палачами лицо скошено набок; безумными глазами смотрит на окровавленную Иордань и дрожит мелким ознобом в долгой белой рубахе.
Более всего подивило москвичей осуждение к смерти царского дьяка Владимира Гусева. Когда снесли его с повозки — сам он не мог идти — заволновалось, зашумело людское поле, как колосья в бурю. Спрашивали друг друга:
— Гусев?
— Неужто сам дьяк Гусев?
— А то кто? Вон, чтет же… дьяка Владимира Гусева…
Кто подурней, да поязыкатей, стал тут же вещать — мол, раз уж самого Гусева царь Иоанн не пощадил, значит и точно было злоумышление великое. Значит, и царевичу Василию-Гавриилу невдолге осталось жить.
— Вот как Господь-то покарал Софию — грекиню! — пискнула одна женка, — она князя Ивана Молодого отравила, а теперь Бог у неё сына заберет.
Владимир Гусев был правой рукой Державного, составителем знаменитого Судебника 1497 года — свода законов общих для всей объединенной Руси. Такого Судебника не существовало на Руси более трехсот лет со времен «Русской Правды». Этот Судебник — плод многолетней работы, в нем справедливость Божья слилась со справедливостью человечьей.
Князю Палецкому — Хрулю, наливковцу Стравину, дьякам Гусеву и Стромилову усекли головы. Жуткой была казнь ярокудрого Афони: первым взмахом палач отрубил ему правую руку, потом левую. Афоня орал, дергался, привязанный к плахе — всегда любил танцевать, и тут, в смерти, будто затеял последний свой пляс. А палач не спешил: не часты такие казни на Москве, когда еще и показать себя, красивого, в новой шелковой рубахе! Он прошелся от одного конца помоста к другому, словно не замечая безрукого человека извивающегося в диком крике, истекающего кровью за его спиной. Толпа онемела. Тихо, без звука, омертвев лютым страхом, валились иные слабые женки. Давно уволокли Афонину мать. И над всем этим, над заледеневшей пристанью, над башнями Кремлевскими, над Москвой-рекой летел сатанинский вопль. Палач, играючись, развернулся и ловко, через плечо, отсек Яропкину правую ногу чуть выше колена… потом левую.
Несчастный Афоня визжал. Но вот топор перерезал гортань, перерубил шейные позвонки. Тихо — тихо стало.
Такое же мучение предстояло и шестому осужденному — сыну боярскому Поярку.
* * *
Четвертого февраля, на день мученика Авраамия, по всей Москве вновь скакали бирючи. Люди открывали двери, выпуская дорогое тепло, хлопали окошки высоких теремов, а иные бежали послушать на улицу. Бирючи оглашали стольному граду Москве о венчании на царство Дмитрия Внука.
Эта весть, перескочившая частокол жиротопни, как ком земли о крышку гроба, придавила Михаила. Он уже второй месяц колол дрова у дядьки Савватея, надеясь, что все как-то уладится, образуется, окажется неправдой и вернется в свою колею. Венчание Дмитрия Внука на царство означало полную погибель царевича Василия-Гавриила и полную погибель его, Михаила, жизни.
* * *
Посреди соборного Успенского храма возвышались три места: для Иоанна Третьего, Дмитрия Внука и митрополита. Удоволенное происходящим боярство, как вода остров, окружали этот помост. Для служилых дворян и купечества еле хватило немного места у дверей, простые москвичи заполонили паперть до самого Благовещенского собора.
Когда Иоанн Третий с внуком вошли в храм, митрополит со всем клиром начал служить молебен Богородице и Петру — чудотворцу, прося Заступницу молитвами московских святых даровать юному Дмитрию мудрость и силы к великому делу управления православной страной.
Обряд венчания на царство был совершен по византийскому!!! канону. Так некогда возводили на престол Палеологов в далеком Царьграде. А нынче праправнук Великого Михаила Палеолога сидел под стражей, а сын молдавской княжны короновался шапкой Мономаха.
После молебна Державный и митрополит Симон сели. Дмитрий стоял перед ними на вышней ступени амвона. Иоанн сказал:
— Отче митрополит! Издревле государи, предки наши, давали Великое княжество первым сынам своим: я так же благословил оным моего первородного, Ивана. Но по воле Божией его не стало: благословляю ныне внука Дмитрия, его сына, при себе и после себя Великим княжеством Владимирским, Московским, Новгородским. И ты, отче, дай ему благословение.
Митрополит велел юному князю ступить на амвон, встал, благословил Дмитрия крестом и, положив руку на главу его, громко молился, да Господь, Царь Царей от Святого жилища Своего благословит воззреть с любовью на Дмитрия; да сподобит его помазатися елеем радости, приять силу свыше, венец и скипетр царствия; да воссядет юноша на престол правды, оградится всеоружием Святого Духа и твердою мышцею покорит народы варварские; да живет в сердце его добродетель, Вера чистая и правосудие.
Тут два архимандрита подали царские бармы.
Ах, как светилась, как сияла радостью красавица Елена Волошанка, когда на её пятнадцатилетнего мальчика дед возложил шапку Мономаха. Как райская птичка на высоких церковных хорах трепетала она, вдыхала глубоко, закусив розовые губки. Ладошками восторженно прикрыла лицо!
И многосильный князь Патрикеев и косой сын его, напяливший на себя по случаю такого торжества чуть ли не все родовые сокровища, глядели удовлетворенно. Ряполовский невесть чему хмурился, переминался, отягощенный долгим обрядом.
— Господи Вседержителю! И Царю веков! — возгласил митрополит с амвона.
И призыв этот разлетелся по Божьему дому над головами людей.
— Се земной человек, Тобою Царем сотворенный, преклоняет главу в молении к Тебе, Владыке мира. Храни его под кровом своим. Правда и мир да сияют во дни его; да живем с ним тихо и покойно в чистоте душевной! Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь!
Митрополит с епископами поздравили деда и внука, потом подошли сыновья Софии Юрий, Дмитрий Жилка. И маленькие Симеон и Андрей, быть может еще плохо понимавшие, что они славят сейчас не племянника Диму, одаривавшего их всегда сластями, а собственного своего мучителя, ибо за Василием — Гавриилом неизбежно придет очередь и других детей Софии Палеолог.
Когда Дмитрий выходил из собора в шапке Мономаха и бармах, дядя Юрий, по обычаю, осыпал его трижды золотыми и серебряными деньгами. Так второй сын Софии — грекини желал славы (золото) и благоденствия (серебро) невольному погубителю своей матери и единокровного брата.
* * *
Possum potui
Praesum
Prosum
Sudsum
Adsum
Desum
Insum
Intersum
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.