Предисловие
Несколько лет, наездами в родной Карачев, записывала в тетрадь, а иногда и на репортёрский магнитофон, который, будучи режиссером ТВ, иногда брала на работе, короткие рассказики мамы о жизни. И делала это просто так, для своих детей, но потом подумалось: а не «сшить» ли из этих эпизодов «лоскутное одеяло», которое послужит не только моим детям, но и тем, кто захочет узнать о том, как жилось простому человеку при социализме? Ведь маме «повезло» быть ровесницей этого периода жизни России (1903—1994). Конечно, из этих «лоскутков» могла бы своими словами написать повесть о жизни матери, но всё же решила: надо сохранить местный выговор, слова, произносимые зачастую «не литературно», ибо как раз это и придаст своеобразную, нужную интонацию тексту. И спустя несколько лет появится книга под названием «Ведьма из Карачева», в которой, кроме жизни рассказчицы, раскроется панорама жизни простого человека России в 20 веке. По этой же повести напишу и эту книгу, в которой, (опять же по рассказам мамы) составится жизнь моих предков, так что, если читатель встретит повторы некоторых эпизодов, то лишь потому, что у меня не поднялась рука их выбросить, — рассказ о жизни того или иного персонажа оказался бы не полным.
А были мои предки как по материнской, так и по отцовской линии крестьянами и не крепостными, а государственными или экономическими, — из бывших монастырских и церковных крестьян, — и земля, на которой работали, считалась государственной.
ОТЕЦ, САФОНОВ СЕМЁН АФОНАСЬЕВИЧ
Читаю копии из областного Архива: «1772 г. Ревизская сказкаэкономических крестьян слободы Рясника. Иван Сергеев сын, переведен из д. Байковой того же ведомства. У него жена Устинья. Взята из слободки Рясника, написанной в последней 3-й ревизии. У них дочь, рожденная после ревизии Настасья полугодка…»
И то имена моих предков по отцовской линии. Так кем же были экономические крестьяне того времени? Но вначале узнаю: как и с какого времени стал складываться класс крестьян, так что выручай, Интернет!
«Издавна из Днепровского бассейна к севру и востоку за Волгу и Оку продвигались поселенцы, посреди лесов и болот отыскивали сухие места, отрытые пригорки, выжигали леса, выкорчёвывали пни, поднимали целину…» И вначале селились они отдельными дворами, где после смерти отца одни сыновья оставались в «селе», а другие уходили на новые места, где и возникали однодворные деревни-починки, превращаясь в маленький двухдворный или трехдворный поселок «c пожнями и дворы, и дворища и орамых земель, и с притеребы, и с рыбными ловищи и со всеми угодьи.» А границы деревни тогда не обозначались, простора было много, и определялись тем, «что к той деревни потягло из старины, куды и серп и топор и коса и соха ходила из тое деревни».
Значит, и не столь давние предки мои — прадед, дед, — пахали всё той же сохой, как рассказывала мама:
«Хватало мужику работы зимой, летом, осенью, весной. Бывало, как только снег сойдёть и земля чуть прогреется, вот и начнется пахота. А пахали-то сохой… и сажали под соху, это только потом плуги пошли, те уже на колесах были, а соху-то в руках надо было держать, вот и ну-ка, потаскай ее цельный день! Посеить мужик… не перевернулся — сорняки полезли, полотье подошло, а тут уже и картошку окучивать надо, а её по два раза сохой проходили, межи-то во-о какие нарывали! Вот потом она и вырастала с лапоть. Чего ж ей было такой не расти?» На навозце, земля — что пух. Ступишь на вспаханное поле, так нога прямо тонить в земле-то!.. А покосы начнутся, жатва подойдёть? Ох, и трудная ж это работа была — хлеб убирать!.. Но хорошая жница за день до двух копён нажинала, а в каждой — по пятьдесят одному снопу, по пятьдесят одному потому, что последний сноп на самый верх стоймя ставился колосьями вниз, чтоб видно было: копна готова. А если рожь сырая была, возили ее сушить на рыгу, привязуть и как расставють эти снопы! Тут уж дед цельными днями и сушить её, топить соломой или суволокой, и только потом молотили её, обмолачивали и в хороший год пудов по десять с копны намолачивали. Оставляли сжатую рожь и до осени, если не управлялися, сожнуть ее, а потом и связуть в сараи и обязательно кладуть адонки под неё из дядовника, чтобы мыши не заводились, а когда управлялися с урожаями, тогда и начинали молотить. Перевезуть эту рожь на рыгу, наладють печку, снова сушуть и молотють. И какой же потом хлеб душистый из этой ржи получался!»
Но снова — к пращурам.
Вначале владения крестьян были свободными заимками, — земля была «ничья» или «божья», — но позже князья стали объявлять её своей и, хотя крестьяне стали платить налоги, но всё еще верили: «Земля царева и великого князя, а моего владенья, и роспаши наши и ржи наши… и та деревнишка от веку вотчина дедов наших и отцей наших». Но в последующие века владельцев земель государственных или монастырских становилось всё больше, — «сила покоится на богатстве», — и крестьяне превращались в арендаторов или холопов, в XIV–XV веках основной массив уже составляли слободы с крестьянами черных или тягловых (государственных) волостей, а к началу XX их стало около 80% населения Руси. И были они низшим неравноправным сословием разных категорий: приписные — феодально-зависимые, обязанные вместо уплаты оброчной и подушной подати работать на казённых или частных заводах, фабриках, — прикреплялись (приписовались) к ним; принадлежащие дворянам-помещикам; дворцовые или удельные — принадлежавшие лично царю и членам царской фамилии (их земли назывались дворцовыми); черносошные — не были лично зависимыми и несли тягло в пользу государства; помещичьи (наиболее многочисленные) — крепостные, а вот экономические — государственные крестьяне (к которым и относились мои предки), образовались из бывших монастырских, церковных крестьян, а также указами Петра первого были закреплены из остатков не закрепощённых черносошных крестьян, однодворцев, беглых крепостных, нерусских народностей с завоеванных территорий и конфискованных церковных владений, так что, как говорила мама, «крепостными наши деды и прадеды никогда не были и государственные крестьяне рассматривались как свободные сельские обыватели, имеющие юридические права, — могли выступать в суде, заключать сделки, владеть собственностью, — им было разрешено вести розничную и оптовую торговлю, открывать фабрики, заводы, предприятия.
«С 1801 года экономические крестьяне могли покупать земли на правах частной собственности „ненаселёнными“ (без крепостных) и были обязаны вносить деньги на земские нужды, платили подушную подать и отбывали натуральные повинности (дорожную, подводную, постойную, ямскую, а за исправное несение повинностей отвечали круговой порукой».
А чтобы полнее прорисовалась картина жизни моих предков до двадцатого века возьму и эти сведения:
«В начале XIX века в среде крестьян стали вспыхивать волнения против сокращения крестьянских наделов, тяжести оброков, и в 1837—41 годах было учреждено Министерство государственных имуществ, проведшее реформы, разработанные П. Д. Киселёвым, — крестьяне получили самоуправление, возможность решать свои дела в рамках сельской общины. Следующее реформирование было после отмены крепостного права Александром вторым в 1961 году, но снова, как и в более ранние века, натолкнулось на сопротивление помещиков и не было реализовано, а в ноябре 1866 года был принят закон «О поземельном устройстве государственных крестьян», по которому «за сельскими обществами сохранялись земли, находившиеся в их пользовании на правах «владения», но выкуп был регламентирован, в результате чего наделы сократились на 10%, выкупные платежи возросли по сравнению с оброчной податью на 45%, но были прекращены с 1 января 1907 года при аграрной реформе Столыпина под влиянием революции 1905 года».
С 1917 года началась другая история моих предков, — продразвёрстки, продналоги, разорение, голод, — и через одиннадцать лет самых работящих крестьян России стали «уничтожать как класс», а остальных закрепощать колхозами (паспортов сельским жителям не выдавали до 1974 года). Но снова возвращусь к архивным документам о предках отца:
«Из метрической книги церкви Обновления Храма Воскресения Христова Карачевской бывшей Тихоновой пустыни: Бракосочетание. 1 ноября 1848 года. Слободы Рясника государственного крестьянина сын Никита Фристофаров Сафонов 26 лет и девица Мария Космина Нехаева 22 лет деревни Погибелки Косьмы Гаврилова дочь. Поручители по жениху: деревни Пастушки однодворецДмитрий Никифоров Самодуров и слободы Рясника крестьянин Пахомий Алексеев Потапов; по невесте: отставной солдат Егор Семенов Нехаев и крестьянин Илья Николаев Нехаев… 20 апреля 1850 года родилась дочь Мавра государственного крестьянина слободы Рясника Христофора Иванова Сафонова и законной жены его Марфы Косминой. Восприемники: слободы Рясника государственный крестьянин Тихон Петров Черников и карачевская мещанская жена Марфа Иванова Измайлова… 1851год. Восприемницей сына Федора у государственного крестьянина слободы Рясника Петра Васильева Логвинова была слободы Масловки однодворческая жена Пелагея Христофорова Пищулина».
И взяла именно эти выписки из метрической книги потому, что из неё прослеживается положение государственного крестьянина по отношению к другим представителям русского общества: поручителями при бракосочетании Никифора и Марии были крестьянин и отставной солдат, восприемником и восприемницей при рождении дочери — крестьянин и мещанская жена, при рождении сына Федора — однодворческая жена. И из этого становится ясно, что жили тогда «представители» народных слоёв «на равных», хотя перед государством и несли разные повинности и о восприемниках хочу оставить несколько слов отдельно, ибо вместе с ними почти канули в Лету традиции, которые они чтили.
«А были они крёстными отцами (крёстный), крёстными матерями (крёстная), между собой и родителями ребенка назывались кумовьями, с момента крещения становившимися духовными родителями, принимающими ответственность перед Богом за воспитание и благочестие крестника или крестницы. И надо было им научить своих крестников обращаться к таинствам церкви, посещать церковные службы, поститься, давать знание о смысле богослужения, а еще помогать в повседневной жизни, защищать от соблазнов и искушений, давать советы в выборе образования, профессии, супруга или супруги.»
Сколько же мы потеряли в своём духовном содержании за семьдесят лет социализма! И возвратимся ли, найдём ли утраченное?
Но подходит к концу моё «расследование» об экономических крестьянах Сафоновых, а поскольку в русской генеалогии прямым считается родство по мужской линии, то назову имена тех, кто считается продолжателем рода по архивным документам, копии с которых мне выдали Областным архивом.
А пробандом был Сергей около 1720 года, далее — «Иван Сергеев 1747г. — 1807г. Христофор Иванов 1796г. Никита Христофоров 1822г. Афанасий Никитин около 1870 г. Семен Афанасьев 1903г.» И Семён — мой отец, а о моём деде Никите Христофорове (позже называли «Листафоровы»), мама рассказывала:
«Крепостными мужнины предки никогда не были, а поэтому летом дома трудилися, а зимой подряжалися к купцам в Брянске что-либо отвезти, — овёс, пеньку, вино, или еще какого товару. И этим занималися все обапальные деревни: Масловка, Вшивка, Трыковка, Песочня, Рясники. У кого лошади хорошие… что ж, стоять, чтолича будуть? Ведь хлеб, картошка, масло, крупа, мясо свое было, а на расходы-то деньги нужны? Вот и ездили мужики в извоз».
Своего отца, Сафонова Семёна Афонасьевича (1903—1946), я почти не помню, — была совсем малышкой, когда он ушёл на войну, — а когда возвратился, то прожил с нами только около двух лет, — так что его образ «прорисую» рассказами мамы.
А родились они оба в деревне Рясники, что в двух километрах от районного города Карачева (Брянская область), так что с детства знали друг друга и в её рассказах есть два эпизода, в котором она впервые упоминает моего будущего отца.
1918 год.
«Как-то приходить к нам подруга и говорить:
— Давай-ка, Мань, булками торговать, вон как ребята этим промышляють!
А надо было за ними выезжать с санками часа в три ночи к пекарне, а в шесть утра подвезти к солдатским баракам, тогда ж война с немцем была. Вот и поехали мы с сестрой, подъехали к пекарне, набрали булок, повезли к проволоке… Выручка была хорошая, да и домой принесли еще тепленьких. Душа веселилася! А раз приезжаем так-то, а проволоки и нетути, да еще солдаты к нам кинулися и стали булки наши расхватывать! Кто сунить деньги, кто — нет! Кричим с Динкой:
— Что ж вы это делаете!
А один и говорить:
— Ривалюция, девки, ривалюция!
И порасхватали наши булки моментом. Отошли мы в сторонку, начали считать оставшиеся. Восемь булок уташшыли! Стоим, рассуждаем: и какая такая ривалюция?
А тут как раз мальчишки к нам подбегають, спрашиваю у одного:
— Семен, и что за ривалюция такая?
— Да это царя прогнали. Нет у нас больше царя»
«Ездили мы тогда на Украину по соль до станции Бахмут, туда как раз пульмановские вагоны ходили, и бывало, как дождёмся их в этом Бахмуте, так и наменяем соли. А чтоб ее не отобрали, вот что приладилися: возьмешь два куска холстины, нашьешь такими полосками длинными, набьешь в них соли и обвяжешься ими под грудь, вокруг рук, ног, так-то и едешь с этой поклажей суток пять. Если начнуть отбирать, то ташшуть-то мешки, а мы им зачем? Тормошить надо, развязывать, а грабителям же некогда… А Сенька, мой будушшый муж, в кузне уже работал и вот что приладился делать: наденуть с ребятами шинели военные, поедуть, набяруть соли кусками, а когда наскочить отряд, то говорять: осторожно, это, мол, не соль, это квасцы для пайки железа, вот те и отстануть. Прохитренные ж были!»
Прошли годы, к маме стали свататься другие парни, но она любила соседа Сергея. Любил и он её, но его мать сватала ему подругу мамы, богатую Ольгу, и всё твердила: «Манька бедная, разута-раздета… надо будет одевать её, обувать… только на себя и станить работать. Не женись на ней! Выбирай: или она, или я!»
«А в ту пору за мной еще Семен ухаживал, но я не любила его. Зато мамке он нравился, и она всё-ё турчала:
— Во парень-то хорошь! Ни за кого тебя не отдам, за него только. Да, слава Богу, что такой человек в тебе нуждается! Кто мы? Бедные, неграмотные… Да и характер у тебя чудаковатый, чего в тебе хорошего? Одна мордочка, и то черная, как у цыганки.»
Вот и просватали маму за моего отца:
«Не успела я и одуматься, как подошел день свадьбы. Прискакали лошади, посадили нас, повезли… А о свадьбе и вспоминать не хочу, прямо ножом — по сердцу. Ведь хорошо вспоминать, когда понраву выходють, торжественные идуть, радостные, а я венчалася… Правда, Листафоровы и певчих наняли, и ковер для нас застилали, но перед свадьбой к Сеньке друг Яшка Мякота приехал, и он ни во что не верил! Ни в Бога, ни в черта. И вот когда повели нас вокруг аналою-то… И зачем Тихон, деверь мой, потолок за нами со своей Манькой? Повели, значить, вокруг аналою, а Мякота этот хо-оп, да и напялил на Тихона картуз! Я… где была! Чуть память у меня не отшибло, чуть со стыда я не сгорела, аж слезы у меня… А Сенька:
— Ну что ты? Не обрашшай внимания.
Но как же не обрашшть-то! Миг-то какой торжественный: встречають, поздравляють, а Мякота — с картузом этим… Вышли мы из церкви, а я — к нему:
— Яковлич, ну что ж вы это сделали, позор-то какой устроили!
А он:
— Ха-ха! Да это я венец на него… — И опять: ха-ха-ха! Смешно ему! — Ладно, Маня, успокойся, вы хорошо с Семёном жить будете.
Да-а, успокойся! Ведь знакомые пришли, девчата, а он…»
Жили Листафоровы крепко. Две хаты у них было, хозяйство большое держали: две лошади, жеребенок, теленок, овцы, свиньи, две коровы:
«И сколько ж молока давали эти коровы, да молоко-то какое! Пока подоишь, так в доёнке кусочек масла и собьется. Ведь кормили-то их как: поедить, бывало, свекор на базар, да и привезёть сразу пудов тридцать жмыхов из конопли. Набьешь потом ими лоханку, теплой водой зальешь, вынесешь коровам, а потом еще и сена насыпешь, что с заливных лугов, вот и молоко было, как сливки… Много и земли имелося. Как сейчас подъезжаешь к Карачеву, так вся эта горка их была, рожь там сеяли, картошку сажали. И сколько ж работы с этой картошкой было! Посадють ее, заборонують, взойдёть она. Первый раз свекор сохой межи пройдёть, потом второй… это когда зацветёть, а после него и мы пойдем тяпками окучивать, но зато осенью как уродить, так не знаешь, куда и сыпать, погреба забьем, потом в ямки зарываем.»
Были у Листафоровых и покосы большие, много сена для скота запасали с бывших помещичьих лугов, которые раньше те сдавали мужикам в аренду, а после революции их у помещиков отобрали, разделили между обществами и Листафоровым достался луг помещика Плюгина:
«А называли его Петлин луг. Боже мой, и какой же он был! Как, бывало, пойдешь туда во время поздней Троицы, а он весь в цветах! Сколько ж их там было! Сейчас такого и не увидишь.»
В новой семье мамы было тринадцать душ, домом управляла свекровь, добрая, умная женщина, и хотя родил она четырнадцать детей, но выжили только мальчики, поэтому маму очень полюбила и часто называла дочкой.
«Бывало, подойдёть так-то ко мне, да и выташшыть из фартука булочку, сунить в мой фартук:
— На-ка, потом съешь. Я знаю, как в чужой семье-то… Сама как вышла замуж, так всё не наедалася.
Её-то отец бондарничал, вот и жили хорошо. Кроме неё, детей у родителей не было, она и привыкла к достатку, а когда замуж вышла, тут-то и пошло всё по-другому, и только, когда вырвется домой, то и наестся яиц, блинов с маслом.»
Время в те годы было сытное, — тогда же начала разворачиваться новая политика и власть разрешала предприимчивым людям заниматься тем, на что хватало сил, умения, вот и семья отца, в которой было семеро братьев, открыли кузню, в которой папа был за главного, а помогали ему братья Васька, Митька, Колька и Шурик.
«А жизнь тогда жизнь ключом била, потому что всяк за дело брался умеючи, чтоб с прибылью получалося, вот и хватало при нэпе всего, и деньги твердыми стали, двадцать копеек и то большой вес имели. У меня-то их не было, а если пойду на базар, Сенька и дасть мне на булочки, одна булочка пять копеек стоила. У него всегда деньги были, тогда ж в кузне всё мелкое… ведро починить, самовар опаять или лошадь подковать, всё это за деньги делали, а за крупное… колеса оковать, плуг сделать, ось сменить, за это хлебом расплачивалися. Видать привыкли мужики, на хлебушко-то верней будить! Ведь до нэпа как было? Нужна, к примеру, тебе коробка спичек, вот и бери скИбку хлеба, и неси. Бывало, идуть бабы и всё-ё за плечами узлы нясуть, кто хлеб, кто муку. Особенно при Керенском плохо стало, ведь керенки эти тогда бешеными называлися и до обеда одна цена на них была, после обеда другая, а к вечеру и третья, поэтому-то и меняли всё на хлеб, и при нэпе не кончили с этим делом. Свёкор, бывало, стоить возле кузницы, вешаить муку или зерно и ссыпаить в яшшыки, и ссыпаить. А яшшыки бо-ольшие были поделаны, пудов по пятьдесят туда вмешшалося, ну, а как на базар ехать засобирается, тогда опять из них насыпають и вязуть.»
Но к зиме работы в кузне становилось меньше и папа, уже в то время имевший первый на деревне велосипед, надумал стать шофёром и стал ездить на учёбу в Брянск (40. км. от Карачева), ведь некоторые его друзья уже с тали шофёрами, уехали в Москву, работали таксистами и хвалились, что помногу зарабатывают. Проездил он в Брянск всю зиму, к весне выдали ему права, присвоив сразу второй класс и уехал он в Москву, а через несколько месяцев прислал маме письмо: давай, мол, перебираться сюда жить, — «Он же Москву эту так любил!» — вот мама и собралась к нему, чтобы узнать: стоит ли это делать?
«Приехала, как глянула!.. А комнатушка, где живёть, без окон даже! Нары одни, другие, третьи, отопления вовсе нетути, примусом отапливаются. Семья здесь же живёть, еще какие-то двое, а Сенька-то меня встретил грязный, помятый какой-то.
— Что ты, Сень, — спрашиваю, — как головешка то?
— Да это я нонча в кочегарке ночевал, — смеется. Еще и шоколад мне принес: — Во, посмотри, тут шоколад дешевый.
— Да не хочу я твоего шоколаду! И сохрани меня Господь в этой-то комнатушке оставаться и спать по очереди на полу, на нарах!
— Это все временно, — он-то.
— И не думай, и не мысли, — отрезала ему сразу.
День только и пробыла в этой Москве, уехала, а авскорости и он вернулся.
Много ли заработал?.. Да нет, ничего он там не заработал. А к зиме заехал к нам из Брянска его начальник, где Сенька на шофера учился, и говорить:
— Приезжай-ка ты к нам. У нас сейчас работы столько!.. Машины старые на ремонт из Москвы привозють, хорошо зарабатываем.
Ну, Сенька и уехал в Брянск, а я осталася пока жить у мамки, у нее-то картошка, молоко, яйца… всё это свое было, а я денег расходовала мало, так, на мелочь разную, вот и собралися у меня деньжата. Раз Сенька приезжаить и говорить:
— Мария, крепко ж трудно в Брянске с квартирами! Ишшу, ишшу и ни-икак не найду, как скажу, что с ребенком, так сразу и отказывають.
А перебираться туда жить мы еще не решили, так, разговоры одни вели. Ведь время-то какое было неустойчивое! Кто ж его знаить, куда дальше всё повернёть? Поговаривали: раз буржуев, помешшыков разорили, то могуть и до нас таких-то добраться. Поэтому Сенька и выучился на шофера… так, на всякий случай. Но профессия хорошо, а жить-то в Брянске где? Подумала я, подумала и говорю:
— Останемся-ка мы на Ряснике, построим дом, да и корова есть.
А это свёкор нам как-то телочку отдал, подросла она и отелиться должна была скоро. Поговорили мы с ним так-то, и согласился он. А тогда всё для этого было, и лес продавали, и всё, что нужно, вот и срубили нам сруб, тут же кровельшыки пришли, накрыли, ну, а отделывать… Свёкор и посоветовал:
— Что ты сейчас будешь отделывать? Уже холода наступають. Да и постоять хате годика два надо бы, только тогда и достраивать.
На том и порешили.
Ну а в двадцать девятом начали НЭП разорять, хозяев в Сибирь отсылать и даже на такие мастерские, как наша, налоги прислать. Пришел к нам как-то знакомый из правления и сказал: скоро и до вашей семьи доберутся, расходитеся, молодые пусть уезжають, а стариков не тронуть. Вот и разъехалися мы. Тихон с семьей ушел жить на квартиру в Карачев, устроился там в пожарку, а мы продали дом, корову и уехали в Брянск. Да и свёкор оставил себе только телочку да поросеночка, а кузню — на замок, инструменты — в яшшык, вот и все дела. И налог не успели прислать.»
Сворачивание государством НЭПа началось с 1927 года, и специальные заградительные отряды стали блокировать хлебные районы, отбирать хлеб у крестьян, а продажу хлеба называть «спекуляцией».
«Переехали мы в Брянск, кое-как устроилися. И квартирку, наконец-то, нашли в две комнатки, правда, крепко ж сырая была! Как только весна начиналася, пробивался из-под пола как всеодно ключ какой, и све-етленькая такая водичка бежала, только и знаешь, бывало, затираешь её, затираешь. Сенька шофером стал работать, а тогда шоферы были… всеодно как космонавты, ведь как раз первые автобусы двенадцатиместные в Брянске появилися, под брезентами. Платили ему сорок восемь рублей в месяц, да еще кожаную тужурку выдавали и краги. Продуктов в магазинах продуктов было сколько хочешь и мясо дешевое было, на рубль купишь — за неделю не поешь. Ведь тогда нэп стали ликвидировать, так люди, нябось, и думали: придуть, отнимуть корову, так лучше мы самим её… Вот и резали скотину по чём зря. Помню, пришла к нам из Карачева женшына С Рясников и плачить:
— Купите коровку! Молока тридцать литров даёть, жалко ж резать-то!
И просила за неё только коротенький старый полушубок. Но куда ж мне было корову ставить?.. И вольница с продуктами продолжалася всю зиму, а к весне всё стало пропадать. Скот порезали, погубили, порасшвыряли как зря, летом остальное подобралося и начался почти голод. Но нам пока еще хорошо было, как раз напротив нашей квартиры коммерческий магазин был, в нем работал китаец, а жил на краю города и, бывало, Сенька возьмёть этого китайца, посадить рядом с собой и довезёть до дому, а за это тот хлеб нам без очереди продавал. Но через год Сенька ушел с этого автобуса, он же измотался прямо! День ездить на нём, а как ночь — ремонтировать. А товарищ его работал на железной дороге, вот и говорить как-то: переходи-ка ты, мол, к нам, мы свободно ездим в Москву покупать что надо. Ведь в то время-то не каждый то мог ездить в эту Москву, а только по пропускам. Ну Сенька и устроился охранником на поезда. Стало нам повольнее, отдежурить сколько надо, а потом поедить в Москву и наберёть хлеба. Правда, очереди и там были, но разве ж он стоял в тех очередях? Сейчас подойдёть к магазину, расставить мешок, а тут уже и видють таких… и подходють, продають хлеб. А раз и меня с собой взял, крепко ж мне хотелося на Сухаревском базаре побывать! Приехали мы, Сенька пошел по своим делам, а я — на эту Сухаревку. Походила, посмотрела… потом завернула так-то в один переулок, а там этих беспризорных тысячи! Грязные, оборванные, цепляюцца ко мне, просють, кто прямо на земле ляжить, кто на перинах каких-то. И маленькие, и большие. И компаниями сидять, и в одиночку. И так страшно мне стало от всего этого!.. А еще жалко. Ну до того жалко, что слезы навернулися. Боже мой! Какое ж несчастье, какое горе согнало сюда детей этих! Зима как раз надвигалася, холодно становилося, а они — раздетые почти… Потом зашли мы к знакомым своим, стала я им все это рассказывать, а Алешка… он же на железной дороге работал, вот и говорить:
— Куда ж им деваться-то? Раскулаченных везут, дети и убегают. Откуда их только не вытаскиваешь, когда поезд придёт! И из ящиков, что под вагонами, и с буферов, крыш. Кто живой, а кто уже и замерз.
— А что ж матери-то их отпускають? — говорю.
— Да они еще и сами им говорят: бегите, может, спасетесь.
С такими-то впечатлениями и приехала я домой. Говорю потом своим:
— Милые мои детки! Молитеся, чтобы ваших родителей Господь сохранил!
А Сухаревку эту приняла так близко к сердцу еще и вот почему. Как-то Сенькин товарищ уехал в Москву, устроился там шофером в посольстве и всё письма ему писал: хорошо, мол, получаю, хорошо живу. Ну и вздумал Сенька его проведать. А Сеньке моему что посольство, что гараж — всёодно! Поехал к товарищу этому, приходить к посольству и говорить:
— Мне тут пройтить надо.
Милиционер стоить:
— Куда вам пройти?
— Да у меня товариш тут шофером работаить.
— Уходи по-хорошему отсюда, — тот ему.
Сенька опять:
— Да мне надо…
Ну, милиционер и заорал:
— Ты что, дурья твоя башка, не соображаешь, куда просишься? Да если я тебя и пропущу… Видишь, сколько там еще милиционеров стоит?
— Да я только до товаришша.
Никак Сенька от него не отцепится, крепко ж ему хочется приятеля повидать!
— Ну, хорошо, — милиционер, наконец, говорить. — Давай твой паспорт.
Сенька сейчас хвать, и вытаскиваить. Позвонил тот. Ш-ш-ш… вот она, черная машина подъезжаить. Не успел Сенька одуматься, как его и забрали. И вот тут-то и привели его в посольство! Да разули, раздели, обыскивать стали, и все-то портянки порассмотрели, а какая-то женшына даже к часам его прицепилася, чуть ни разбирать их собирается.
— Да что ж вы в часах-то ишшыте? — Сенька смеется.
А она как начала его ругать:
— Ну, балбес! Ну, осел! А дети-то у тебя есть?
— А как же… Двое.
— Голова твоя дурья! Ты, хоть, соображаешь, куда попал?
Как начала еще и матом крыть! А он:
— Да выпустите вы меня, наконец, у меня ж мешок там с хлебом стоить!
Ну, все ж отпустили… Отпустить-то отпустили, а потом и началося: как месяц пройдёть и вызывають, другой пройдёть, и опять! А как-то раз и предлагають: будешь, мол, помогать нам, так не станем больше допрашивать. Подумал Сенька, подумал да говорить:
— Ну, ладно, буду.
Куда ж от них деться-то? Вот и началося. Как вызовуть, так сразу: ну, что, как, мол, твои товарищи? А он: да там-то пиво мы с ребятами пили, а у того-то водкой угошшали. Ладно, пока отпустють. На следующий раз он им опять: а вот такие-то анекдоты про баб рассказывали, вот такими-то матами ругалися. Он-то нарочно так, чтоб отстали. Ну, наконец, начальник выматерил его: как был ты, мол, дураком, так и остался. И отпустили.
Да нет, вызывали, вызывали и ишшо, особенно, под праздники. Как приближается какой, так и вотани! Тут-то мой Семен и уразумел что к чему, тут-то и разжевали ему, что такое посольство. После этого и боялася за него, да и за всех нас, ведь от них всего можно ожидать! Вон с какими головами умными расправилися, а уж с нами такими-то!.. И не заметишь, как схапають.»
Есть из жизни папы того времени и такой эпизод, который ярче выявляет его доверчивый, увлекающийся характер:
«Подруга у меня была, Махныриха, и уж очень легко ей жилося! Ни хозяйством она себя не обременяла, ни детьми, как родить какого, так или сестре подбросить, или матери. А еще как-то у нее так получалося, что муж ей и обед сготовить, и белье постираить, а как копейкой какой разживется, сразу праздник устроить, веселье в их доме закружится. Потом смотришь, денег у нее уже нет, занимать идеть. И занять легко удавалося. А уж перелюбила скольких! И грузины, и татары — все ей милы были. Бывало, спрошу: «Ну как ты можешь так, Наташ?» А она: по-другому, мол, и не умею. Завидовала я ей и ча-асто думала: а, можить, и мне так? И вот как-то раз она предлагаить:
— Давай-ка поедем в Крым жить. Мужья наши таксистами работать стануть, а мы — с грузинами развлекаться.
Сенька — за ней:
— А что? Продадим корову, купим машину. Я буду на ней работать, а ты — отдыхать у самого моря. Хватить тебе с этим хозяйством возиться!
И начала я подумывать: а ведь и правда, хорошо бы отдохнуть от коровы, от поросенка, да поехать к морю. Но всё-е во мне вроде как два человека боролися и один из них подталкивал: да брось ты свое хозяйство, заботы эти, поезжай! А другой тянул к чему-то тихому, постоянному. Совсем я расстроилася! Ну, наконец, все ж решила: нет, не поеду я ни-ку-да! Сказала Сеньке:
— Езжай один. Вот тебе дорожка и кати… С двумя-то детьми и мотаться? Хорошо, если это дело удачным окажется, а вдруг так все обернется, что набедствуешься, а потом и вернуться не к чему будить.
Спорили мы, спорили, потом дело и до большого скандала дошло, но всё ж не поехал он, а Махныриха со своим укатила. Уехали они, значить, а я всё-ё так-то и думала: а, можить, они уже легко, весело там живуть, и она в золоте да в мехах ходить… И вот однажды является. Бедненько одетая, бедненько обутая, и привозить с собой мясо, в столовку сдавать его собирается:
— Да вот… купила в Орле подешевке.
— А в Крыму-то как? — спрашиваю. — Сколько ж вы денег оттуда привезли?
— А-а, в Крыму неудача. Купил он там машину плохую…
И оказалося, что уже давно в Орёл они перебралися и занялися этим мясом… покупать, продавать, и теперь снова надеется, что деньги к ней рекой потекуть.»
И жили мы в Брянске до тридцать пятого года, а потом… Отец был партийным и однажды его вызвали в Военкомат и предложили ехать в Белоруссию, где начиналось строительство военной базы. А в то время подобные предложения членам партии отклонить было невозможно, вот он и поехал. Прожил там с год, а потом к нему поехала мама, чтобы упросить начальство отпустить мужа, но ей в этом отказали и пришлось семье ехать в Боровку.
«База строилася в лесу. Сосны, ели кругом! А в лес пойдешь, грибов сколько! Как глянешь так-то вверх по горочке, а они стоять себе: грузды, молочанки, волнушки! Ну столько грибов, что тонну, нябось, за день набрать можно было. Платили Сеньке хорошо, он же начальником механизации был, в магазинах всё было: масло, сахар, хлеб вволю, и квартиру нам сразу дали большую, светлую, никогда мы еще в такой не жили. Ну, а потом… Там же сначала гаражи строили, а когда настроили, как понаехали танки! Сразу военные тревоги завыли и танки как попруть, как заревуть! Ночь-две спишь спокойно и-и опять… А тут же недалеко еще и Польская граница проходила, вот и пугаешься каждый раз: война! А потом еще и аресты началися, ка-ак раз после первомайского праздника. И охватил всех страх: сиди теперь и жди своей очереди! Как пойдеть Сенька на работу, так и думаешь: вернется ли! А тут еще эти танки… Почти каждую ночь тревоги началися! Ну до того нервы мои расшаталися, до того разошлися, что невмочь стало, вот и говорю, наконец, Сеньке:
— Знаешь, не могу я больше здесь оставаться. Отпустють тебя, не отпустють, а я всёодно уеду.
Ну, стал тут Сенька говорить начальникам своим, что жена, мол… а его и перевели в Энгельгардтовскую. Дали нам там сначала одну комнату, потом еще две и так хорошо они отделаны были! В магазинах и тут всё было, иногда даже и мануфактуру в магазине давали, но плохо то, что входить-выходить из воинской части можно было только по пропускам. И вот раз Сенька прибегаить и говорить:
— Андрей с Динкой и дочкой на вокзале, надо пропуска брать, за ними ехать.
И оказалося, что Андрей из Сибири удрал, он же там работал секретарём райкома, а когда аресты начались, испугался да уехал. Что делать? Я — к начальнику: так, мол, и так, а он:
— Ну не можем мы…
Знають уже, что Андрей сбежал из Сибири.
— Да вы что! — кричу. — Я за сестру и Андрея, как за детей ручаюсь! Не дадите пропусков, сейчас же соберемся и уедем.
Но все ж выписали им пропуска. И вот, как пришел Андрей к нам, как сел, так месяц никуда и не вышел… А с Сенькой они дружили, и потому, что Сенька ни слова ему не перечил и, бывало, усядутся за столом, выпьют, Сенька на гитаре брынчать, Андрей — на балалайке, потом и наговориться никак не могуть.»
По рассказам мамы о трагической судьбе дяди Андрея я потом напишу целую главу для повести «Ведьма из Карачева», а тогда, в тридцать девятом, — за два года до начала войны, строительство военной базы в Белоруссии закончилось и папе сказали: хочешь, мол, оставайся здесь работать, а хочешь, поезжай в Карачев, там тоже строительство военное начинается. Вот наша семья и возвратилась на родину, где уже дядя Андрей опять работал секретарём райкома, но вскоре его перевели в Хотынец, и мы стали жить в их квартире, папа устроился работать коммерческим директором картонной фабрики, и родители решили снова строить свой дом. Подали заявление, дали им поместье, купили они сруб и вот раз:
«Достал Сенька машину, чтоб перевезти его, поехал, да и застрял ночью в лесу и к утру не успел на работу. А как раз перед этим указ вышел, что за пять минут опоздания партийных из партии вон, а остальным полгода платить алименты по двадцать пять процентов. Ну, алименты, это еще ничаво, а что из партии вон… Если из партии-то выгонють, то и с директорства тоже. Очень он переживал из-за этого, а я всё успокаивала:
— Брось ты, не волнуйся! Ну какой ты коммерческий директор! Это ж надо университеты кончать, а ты какую коммерцию проходил? Иди-ка лучше по своей специальности, шофером.
Ему и Андрей всё советовал: отстань, мол, от этого дела, тебя же обведуть вокруг пальца, посадють, дом отнимуть и останется Мария с детьми на улице. Ведь совсем он измотался на этой работе! Все лезуть к нему, тянуть, что можно… Ну, пока думали-рассуждали, получаем вызов: Сеньке надо в Орел явиться на обсуждение из-за того, что опоздал на работу на 10 минут. Поехал он, а там как устроили ему суд! Они ж умеють это делать, партийцы-то! Отобрали билет, с работы выгнали и до того довели, что приехал мой муж домой и рыдаить. Крепко ж ему обидно: из-за каких-то десяти минут и — такое! Прямо сумасшедшим сделался. Вначалея я все успокаивала его, уговаривала, а потом и плюнула:
— Да хватить тебе плакать-то! Проживем мы и без билета партийного, с одного молока проживем.
Я же корову из Белоруссии привезла, и она мне двадцать пять литров молока в день давала. А еще и деньжонок там подсобирала, и вешшычки кой-какие. Бывало, выбросють в магазин мануфактуру или вешшы какие, а я сейчас и возьму. Мно-ого кой-чего накупила! Да потом еще в воинской части портная мастерская была, и жена портного ходила ко мне по молоко, так закажу ей что, вот и сошьёть её муж быстро и хорошо. Сеньке костюм сшил, мне пальто, вот теперя нас и выручало это барахло, за них-то я и строилася, ведь вешшы тогда дорогие были. Да и Сенька потом устроился шофёром начальников по колхозам возить, а они как едуть туда, так и бяруть, что им нужно. Ну, ясное дело, и Сеньке кое-что перепадало, достанить так-то и сенца подешевле, и отрубей.»
Но потом отец стал работать шофёром в пожарной части, стали мы жить относительно спокойно, но началась война.
«Уже через неделю налетели самолеты на Трыковку и по-ошло! Бомбы рвутся, дома горять! А Сенька ж в пожарке работал и когда бомбежки началися, дома почти не ночевал, всё дежурил там, но вдруг приехал:
— Собирайтеся! Немец Севским большаком идёть, скоро у нас будить.
Выглянула я в окно, а его пожарную машину люди облепили, как мухи! Что ж мне оставалося делать? Всё оставить, схватить тебя на руки, Витьку, Кольку, кое-как прилепиться на эту машину пожарную и ехать неизвестно куда?
— Не-ет! — кричу: — Куда я поеду? Без денег, без припасов. С голоду помирать?
— Будешь ты рассуждать! Динка уехала, а ты не хочешь?
— Да у Динки муж секретарь партийный, его сразу немцы хлопнуть! Как им было не уехать? А я не поеду. Тут мы хоть в своем углу, а там что, впереди? — А с машины уже кричать ему, зовуть. — А-а, что всем, то и нам, — решила, наконец.
Только вот Коля мой… По радио-то всё шумели, что немцы комсомольцев вешають, а он комсомолец. Что делать? Да обмотала ему шею шарфом… как раз ангина у него была, навязала узел с одежонкой, денег, какие были, сунула, перекрестила и по-обежал он за Сенькой, вспрыгнул на машину эту пожарную, кое-как прилепился… По-оехал! Уж как я потом страдала по нём! Да как же, бледный, худой, тут бы его горяченьким молочком поддержать, а я… Можить, и не надо было отправлять-то? Ведь маленький бы, ху-уденький, хоть и семнадцатый шел… надеть бы на него штанишки коротенькие, так немец и не узнал бы, что он комсомолец. Но что ж делать-то? Поплакала, поплакала, да и всё. Не вернешь ведь теперь?.. Ну ночь мы кое-как промаялися, а на утро смотрю: немцы в хату валють. И выгнали нас на улицу. Просила-просила хоть в коридорчике оставить, но и там не разрешили. Что делать? Да сгородили с Витькой в огороде над нашей ямкой шалаш кой из чего и устроилися в нём… Правда, в хату меня пускали, но только прибирать да печку для них вытопить, ведь когда выгоняли, так я переводчику растолковала, что нашу русскую печку топить надо умеючи, а то и дом, и все барахло ихнее погорить…
Прошло с неделю, а, можить, и поболе, а я всё-ё по Кольке плачу: что с ним, где он? А раз к ночи приходить сосед да говорить:
— Знаешь, под Желтоводьем пожарную машину немцы разбомбили.
Сердце мое так и оборвалося… А вдруг Сенькину? И засобиралася бежать туда, но ночь, куда ж итить-то? А утром так-то глядь: Зинка идёть, соседка наша… она вместе с моими уезжала. Я — к ней:
— Зин, ты ж уехала с моими…
— Куда? — она-то. — Отъехали мы за Желтоводья километров десять, а мои и запросили жрать. Что делать? Денег нетути, купить нечего, да и у кого? Там же туча черная народу идёть! Вот и вернулисья, тут же и картошка в подвале осталася, и мать.
— Да ты скажи мне, как мои-то?
— Да живы твои, живы, не беспокойся… Говоришь, подбило пожарную машину? Ну, можить, какую и подбило, а твои проскочили… Коля больной? Что ж делать, жаловаться ему теперя некому.
Вот и успокоилася немного… А спасло их вот что, как Сенька потом рассказывал. Поехал тогда с ними приятель один, а жил неподалеку от Карачева, и когда они отъехали чуть, он и стал уговаривать Сеньку: давай, мол, ко мне заедем, наши свинью зарезали, мы ее с собой прихватимм. И уговорил. Поехали они за этой свиньей, задержалися до темноты, а ночью и проскочили. Спасла их эта свинья, значить, а те, что раньше поехали, как раз под бомбежку и попали.»
До сентября 1943 Карачев был оккупирован немцами и естественно, мама об отце и сыне ничего не знала, а когда мы прятались от фашистов в противотанковом рве, который вырыли перед войной возле Карачева, к городу подошли наши войска.
«Встретили мы наших солдатиков в поле, потом пришли к нашей хате, а вместо неё только печка стоить бгорелая, а рядом грушня с черными грушами. Что делать? Да переночевали ночь в немецком бомбоубежище, а наутро побежала я в те домики, что целыми осталися… сказали, что там милиция поместилася. Прихожу. И правда, Захаров сидить. Кинулася к нему:
— Можить, знаешь что о моих-то?
А он:
— Живы твои. Муж в пожарных войсках, Коля на фронте и еще живой.
Я как стояла!.. И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в жизни и не было. Колька живой, Сенька! А что всё погорело… на-пле-вать! Ещё наживем, если мои вернутся…
Ну, стали мы с Витькой и Динкой землянку рыть, кое-как устраиваться, ведь холода скоро, надо ж где жить? А тут и приезжаить Сенька. Оказывается, он после ранения и контузий уже в Орле с пожарной частью находился. Спрашиваю о Кольке:
— Сын-то наш… Коля, как?
— На фронте Коля. Пока живой.
Год он ему прибавил да отдал в армию, а потом всё убивался:
— Прослужил наш Коля на подготовке два месяца, приехал ко мне на побывку, а я как глянул!.. Идеть мой сын, а автомат у него чуть по земле ни ташшытся. Так сердце мое и замерло. Как же я плакал!
— А чаво ж ты плакал-то? Теперя надо только ждать да надеяться.
Ну, помыкалися мы, помыкалися с этой землянкой, а Сенька и говорить:
— Поедемте-ка в Орёл жить, его меньше разрушили.»
И правда, как в землянке на зиму оставаться? Да собралися и поехали.»
И снова стали мои родители обживаться в Орле. Сняли небольшую комнатку, папе давали паёк американской тушенкой, но там с хлебом было очень плохо, да и надеть было нечего, укрыться нечем, мебели, посуды никакой. И приходилось маме думать: чем бы таким заняться, чтобы на хлеб заработать, который хоть и дорого, но продавали на базаре. И папа предложил клеить калоши из камер. Склеил одну пару, мама понесла её на базар, продала, и этого хватило, чтобы купить пять буханок хлеба.
«Вот так мы и начали… Тогда ж подбитых машин столько валялося! Пойдешь в поле, наберешь камер столько, чтоб унести под силу, а потом Сенька и клеить из них эти калоши. А клей сам делал. Да хороший такой получался! Как приклеить подошву, зубами не оторвать. Правда, там и до нас эти калоши клеили, но как? Баба какая купить, наденить, до двора не успеить дойтить, а они и разъехалися, подошва — себе, ранты — себе. А наши крепко хорошо держалися! Вот и обызрели их бабы, да как пошли к нам за ними! Отбою нетути. Копейка и в кармане. А потом на неё и тушенки банку купишь, и хлеба. Еще и насбирала сорок тысяч. надумала в Орле дом покупать. Крепко ж мне один понравился: большой, светлый! Сто тысяч за него просили, и надо было еще сорок подсобирать, но тут получаем письмо из Карачева: если не займете свое поместье, то его отберуть. Говорю Сеньке:
— Да как же уступить-то? Езжай, пиши заявление.
И съездил он, написал… А строиться в Карачеве я вот почему решила. Ведь как только Сенька вернулся, так сразу я поняла, что он больной. Уж очень нервный стал! Не подладишь, что и сказать, ты ему — одно, он тебе — другое… Потом и живот у него болеть начал. Как хватить! Умираить прямо. Молока выпьить — успокоится. А молоко семьдесят рублей пол-литра стоила, вам-то и не попадало этого молочка, только ему… А раз соседка говорить: тут, мол, недалеко врач хороший живёть, сходите-ка к нему. Пошли… так этот врач с час, должно, с Сенькой говорил. Ну, проводила я его домой, а сама спрашиваю: что, мол, с ним такое?
— У него нервная система не в порядке, — врач-то. — Вся расстроена.
Понятное дело. Сенька ж в пожарных войсках всю войну прошёл, а лёгкое ль это дело под бомбёжкой тушить? Тут и без бомбежки попробуй-ка, затуши! Да и контузии у него были, ранение, вот теперя нервы и разошлися. Дал доктор капель, и ты знаешь… как выпил их, так живот больше и не болел, но сразу слабость какая-то на него навалилася, да и с головой что-то не так стало. Другой раз и заплачу: Боже мой, куда ж Сенька мой делся? Раньше-то чуткий был, отзывчивый, а теперя… Не угодишь ни-и в чём! Или всё раздражается, или молчить неделями.
— Что ж ты молчишь? — спрошу так-то.
Заплачить… Жа-алко его станить. Я-то хоть и не любила Семена… Бывало, придёть вовремя с работы — хорошо, а задержится — и того лучше. Это еще характер у меня был не скоглый, только себя и винила, что за него вышла. Бедность, родные советами сбили: да хоть сыта будешь, да хоть о куске хлеба заботиться не надо будить! А-а, и на что она, сытость эта, когда не любишь! И чем дальше, тем больше… Но жалела его, заботилася, детей вместе поднимали, отец-то он был хороший, заботливый, а вот теперя… Ну, думаю, останутся наши детки без отца, и что буду с ними делать на чужой-то квартире? А в Карачеве хоть халупу какую слеплю, да все ж — свой угол. Сказала ему, а он:
— Нам и здесь квартиру дадуть.
— Дадуть, — говорю, — жди! Когда ж это будить?
Ведь всё было поразрушено, поразбито, а в Карачеве огород есть, земля, картошку с капустой или овошш какой всегда вырастить можно, как-нибудь, да сыты будем. А здеся что? Виктор как-то кролика купил, посадил его в клетку, хлебом, зернышком кормил, а ему ж трава нужна! Где ж её взять? Выйду на улицу, так даже былинки сорвать негде. Правда. Речка километра за четыре была, но и там трава не росла, так, колючки одни. Вот и сдох этот кролик. А в Карачеве-то такое раздолье! Речка рядом, колодец, и белье тебе пополоскать, и огород полить.
— Да не хочу я ждать квартиры! И не остануся тут ни за что!
Да поехала в Карачев и начала сама соображать строиться. Навозила лесу, срубили мне сруб, а тут Сеньку и перевели из Орла в Брянск, пришлося и нам туда ехать. Наняли мы комнатушку… да и не комнатушку вовсе, а кладовку, да еще какая-то ху-удая была, тут-то заткнешь дырку, глядь, а земля из другой сыпется. И еще клопов в ней было! Ничем не вытравить. Но с год, должно, прожили мы в этом клоповнике, а я всё в Карачев езжу, строюсь, крышу теперь надо железом крыть, а где его взять-то? Вот и бегала по деревням, чтобы найти, но всё горелый предлагали, а под таким крыша скоро начнёть протекать. Но всё же нашла у одной бабы, наняла лошадь, привезла, накрыла крышу, а в хате-то ни окон, ни дверей, ни пола… так, сруб один под крышей. Но и этому была рада, да и свекровь все меня просила: «Манечка, да забери ты меня скореича отселя в Карачев, хоть картошечки там наемси». А у меня как раз огород поспел, вот я и собралася переезжать, говорю Сеньке: попроси, мол, машину на работе, а он всё тянить да тянить. Ну, тогда пошла к его начальнику, тот и дал. Стали собираться. Грузилися, Семен ни слова не сказал… и всю дорогу молчал, и сгружал в Карачеве — тоже ни слова. Так, покидал всё с машины и уехал в Брянск. Вот и стала одна достраиваться. Достала досок, наняла плотников, сделали они мне пол, потолок, рамы. А к рамам-то петли нужны? И снова ходила цельную неделю, чтоб только их достать, но к зиме все ж управилася, в холода только перегородки делала… Ну а вскорости и Сеньку из Брянска отпустили, на работе ж здоровые нужны, а он совсем плох стал. Раньше-то если пойдёть куда, так все бягом, бягом, прямо не поспеешь за ним, а теперя еле-еле ташшытся, да и ложиться стал часто. Скажу так-то:
— Ты ж не залеживайся! Не поддавайся болезни, можить, и расходишься.
А он раз пошел куда-то, потом идёть назад и весь в слезах. Что такое? И оказалося, шел он, шел, да и завалился в канаву… и ни-икак из неё не вылезить! Хорошо, знакомый как раз проходил да узнал его: «Сень, да что с тобой?» И помог ему до хаты добраться. А врачи всё-ё не признають у него ничего, как пойдёть к какому, а тот: симулянт ты! Тогда пошла я к одной старой женщине-врачу и говорю:
— Да какой же он симулянт! Он даже ложку в руке не держить как надо!
Взялася она, обследовала его и сразу дала направление в Москву… как раз май месяц начинался, а я и говорю ему.
— Не ездий, Сень, туда, — говорю, — ничем они тебе там не помогуть. Оставайся, будешь корову пасти, на горочке сидеть. Воздух чистый, молочко парное, можить, и поправишься.
— Не-е, поеду. Москва все ж…
Уж очень любил эту Москву!.. Ну, распрошшалися мы, по-ошел с Витькой на вокзал. Поглядела я вослед… а он ноги-то заволакиваить, заволакиваить, и сразу для себя определила: пошел в могилу своими ногами… больше никогда сюда не вернется… Ну, а в Москве Семену ещё хуже стало… Лето, томно, да и семьей азлучили, нервы его и совсем разошлися, а потом и ноги отнялися. Ползучая парализация… Ну а осенью управилася с огородом и поехала к нему товарняком, ведь тогда билеты туда только командировочным отпускали, а все остальные, кому что надо было достать… соли там или хлеба, всё по товарнякам моталися, как и Витька мой… Рассказывал, как раз оставалося до Карачева километров сорок, а всех и согнали с крыш. Что делать? Поезд то уже уходить! Вот он и прыг на буфера! Прицепился и поехал. Хорошо, что молодой был, сильный, так что не сорвался, а если б!.. Бывало, так-то поедить куда за хлебом, так и не дождешься! Ни то что дни, а минуты считаешь… Вот и я тогда прицепилася к товарняку и поехала в Москву. Приехала, а у Сеньки уже не только ноги, но и руки отнялися, видать, контузии аукнулися. Да и с речью чтой-то не так стало, сейчас говорить-говорить и вдруг всеодно как подавится. Посидить немного… вроде и отойдёть. А еще по сторонам всё стал озираться.
— Что ты всё оглядываешься-то? — спросила.
— А вдруг кто услышить, о чём говорим? — отвечаить, а сам дрожить весь.
Боялся, видать, кого-то. Потом и просить меня стал:
— Возьми меня домой! Возьми, пожалуйста!
А я говорю:
— Сень, хата наша недостроенная, холодная, дров нетути, да и ухаживать за тобой кто будить? Мне-то и достраиваться надо, и поесть достать.
— Ничего, я и в холодной полежу, — он-то. — А еды мне теперь мало надо.
— Ладно, — говорю. — Подумаю.
И подумала. И с врачами посоветовалася, а старая врачиха и говорить:
— У него болезнь прогрессирует, он скоро даже глотать не сможет, и что вы тогда делать будете? Конечно, здесь его вам до поезда отвезут, а дома? Няню наймете?
— Ка-акую няню? — я-то. — У меня и денег-то всех, что детям на буханку хлеба да на билет обратный.
А тут ещё учебника какого-то тебе не хватало, он как раз и попадись, теперя, значить, и на буханку хлеба не осталося. На другой день пришла к Сеньке и говорю:
— Ладно, Сень, приеду домой и начну соображать, как тебя привезти. — Ляжить, плачить. — К весне возьму, а сейчас… Холода скоро начнутся, а тут тепло, чисто, ухаживають за тобой, кормють, поють, а у меня что? Ни дров нетути, ни хлеба, ни денег.
Уговорила кое-как, распрошшалися… За всю зиму так и не собралася к Сеньке съездить, но сначала он писал, всё хоть что-нибудь, да нацарапаить, а к весне… Я одно письмо туда, другое, — нет ответа. Но потом всё ж получаю, но от медсестры: ваш муж, мол, писать уже не можить, говорить — тоже, да и кормють его машинкой специальной… Посажають, нябось, как утёнку какому. Ну, что ж теперича делать? Ни-ичего не поделаешь, моя милая, и никуда от горя не денешься. А через месяц поехал мой Коля в Москву документы в институт отвозить, остановился у родственников да задержался чтой-то, нет и нет его. Но приезжаить, наконец.
— Ну, как отец? — спрашиваю.
Ничего не ответил. А мне в голову и толкнуло: помер, должно… И тут слышу:
— Мама, я тебе не написал, прости… Отец умер. Я знаю, что ехать тебе не на что, вот мы с дядей его и похоронили.
И было это как раз в воскресенье, а во вторник Николай должен был в Москву опять ехать, экзамены сдавать. А денег-то у меня ни-и копейки, и продать нечего. Остался, правда, пинжак Сенькин суконный на овчинном меху, зимой им только и спасалася, надо его… а Коля:
— Мам, ну продашь ты, а дальше-то что? Я же всё равно не смогу учиться на одну стипендию.
— Поезжай, сынок, — говорю. — Поезжай! Лишь бы только в институт прицепился, а там дело видно будить.
И пошла на базар с пинжаком этим. Пошла, а у самой комок в горле… и никому не сказала, что Сенька мой помер, а то, думаю, начну рассказывать, да и разревуся, и всё мое дело пропало, не продам пинжак. Но все ж продала… последнюю свою одёжу и его память, пришла домой и тут-то только наревелася, что осталася вдовою с тремя детьми, как и мамка моя. А что поделаешь, милая? Надо опять крутиться, вас кормить, обувать-одевать, надо жить.»
Так и жили мы без отцовской помощи, трудно жили, зачастую впроголодь, но у мамы была одна цель: выучить детей, ибо она, неграмотная, знала, что без образования и профессии жить трудно.
«Бывало, Сенька так-то и скажить:
— Ну что ты привязалась к этому ученью, что в нем пользы-то? Вон, у нас инженер ученый, а одни штаны все лето носить.
— Но когда-нибудь ученые вес возьмуть, — я-то ему.
Сама-то неграмотная была, и вот как же трудно приходилося, на каких только работах не работала! И пеньку трясла, и снег чистила, и торф рыла. Бывало, сгружаем так-то дрова на железной дороге, а к нам подойдёть начальник да как начнёть матом крыть: быстрее, мол, так вашу, перетак вашу, топчитесь, как мокрые курицы! А какая-нибудь хоть и три класса кончила, а сидить себе в чистенькой канцелярии в тёпленьком да в сухоньком и улыбается, как кукла какая. Поэтому-то и хотела детей выучить, всё-таки в тепле да в чистоте сидеть будете.»
Поэтому-то старший брат Николай вскоре и поступил в институт, уехал в Ленинград, и как бы ни трудно маме не было, но «сбивалась копейкой» и помогала ему. А Виктор вначале пошёл работать корреспондентом в районную газету, потом тоже поступил в Ленинградский Университет на заочное отделение, закончил его и работал в газетах, а когда подросла я, то тоже заочно окончила Ленинградский институт Культуры. Так что осуществила мама свою мечту, — непременно дать детям образование, — и то был её, вдовий, подвиг.
МОЯ МАТЬ, САФОНОВА МАРИЯ ТИХОНОВНА
Маме было четырнадцать лет, когда свершился большевистский переворот, так что все перипетии и страдания, которые обрушили коммунисты на Россию, прошли через её жизнь. И все же дожила она до поры, когда начал рассыпаться «лагерь социализма», — когда уже не выходила из дома, а нужно было идти голосовать, то всё волновалась: как бы ей проголосовать за Ельцина? И пришлось брату вызывать к ней «ходоков» с бюллетенем. В те годы, я уже жила в областном центре (в 40. км от родного города), но когда приезжала в Карачев, то записывала в тетрадь, а иногда и на репортёрский магнитофон короткие рассказики мамы. И делала это для своих детей, но спустя несколько лет подумалось: а не «сшить» ли из них некое «лоскутное одеяло», которое послужит не только моим детям, но и тем, кто захочет узнать, как жилось простому человеку при социализме? И спустя несколько лет появится повесть «Ведьма из Карачева», в которой сохраню местный выговор и в которой — не только жизнь мамы, но и то, что происходило вокруг неё, а в этот текст возьму только те эпизоды, которые наиболее ярко освещают её жизнь.
«А родилася я в тысяча девятьсот третьем году и как говорила моя мать, голова у меня была ясная, так что помнить начала рано. Нябось, годика три мне только было, когда отец привел к нам в хату молодого учителя, и звали его Ваней. Привёл, значить, стал тот у нас жить, и я сразу к нему привязалася. Полюбил и он меня, бывало, залезем с ним на печку, вот и начнёть книжки читать. А во интересно! Слушаю-слушаю, да и засну. А еще помню, у него над кроватью иконочка висела, и горела перед ней негасимая лампадка. Горел лампадик этот, горел, а иногда, как и затухал всеодно. Тогда забиралася я на кровать, палочкой скапывала нагар с фитилька, лампадик опять загорался ярко-ярко, и свет в хате такой радостный становился, такой торжественный!.. Потом учитель этот начал часто уходить куда-то, я очень скучала по нём, а когда возвращался, мамка качала головой и всё-ё так-то говорила:
— Погибнешь ты, Ваня.
Мне за него становилося страшно, и я всё спрашивала:
— А чего ты погибнешь?
— Хожу я, Манечка, поздно по улице, — он-то, — а там темно, вот мамка твоя и боится за меня.
И вот раз пришел этот Ваня домой, да и потушил лампадик, а икону снял. Мамка заплакала:
— Что ж ты сделал! Значить, антихристу предался?
А я так напугалася! Ведь картинки-то для детей тогда какие страшные рисовали: ад кромешный и черти в нем кубуряются. Как посмотришь на картинку на эту, так сразу мурашки по коже и продяруть. Вот и показался мне теперича Ваня таким страшным, что больше к нему не подошла. Зовёть, бывало, а я всё-ё убегаю. Вечерами всё так же он уходил куда-то, а потом и уезжать стал… и на день, и на два, на неделю, а когда приезжал, усаживалися они с отцом за стол и подолгу разговаривали. Я, конечно, не понимала их разговору, а вот только помню, как Ваня так-то и скажить:
— Мне на вашей станции садиться нельзя, тут жандармерия.
Тогда отец запрягал лошадь и вёз его до другой станции, километров за тридцать та от нас была. И вот раз уехал этот Ваня и больше не возвернулся. Но письмо потом прислал: пишить, мол, вам Ванька Крымкин… это они с папашкой так условилися, что если жандармы его схватють, то он так о себе дасть знать. И больше никогда мы его не видели и ничего о нем не слышали.
…По мамкиной линии все грамотные были, прадед мой даже писарем в волости служил, поэтому Писаревыми нас и звали, а так фамилия наша была Болдыревы. Уж как потом от службы ушли и осели на земле, не знаю, но грамоту не бросили. Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом — читать, дедушка — Библию, бабы — Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому толкутся так-то на кухне, сестра моя двоюродная Дуняшка Акафист им читаить, а они и подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя… Го-осподи помилуй…», вот так обедня на кухне и идёть. И у отца моего сколько ж разных книг было! Помню, лежали на грубке и все — в золотце… И не только грамотными Писаревы были, но старалися что-то новое схватить. Помню, дед первым на деревне лампу семилинейную купил, так кто не зайдёть к нам, так и ахнить: о-о, свет-то какой яркий! Ча-асто мужики дивиться на неё приходили, и наши уже под лампой под этой, а не под лучиной и пряли, и дела все делали. А потом дед и самовар привез. Бо-ольшой! Ведра на полтора, должно… Потом, когда без папки осталися, мы с Динкой даже похлебку в нем варили. Мамка-то бывало уйдёть на работу, а мы — картошки в него, воды и если чеснок есть, так это совсем хорошо, а когда подруга селедочную голову принесёть, то и вовси праздник. Сварим, а потом рушники привяжем к ручкам, всташшым на печку и сидим, черпаем и едим. И соседские дети, и мы…»
«… Много работы у мужиков всегда было. Помню, как покосы начнутся, жатва подойдёть!.. Ох, и трудная ж это работа была — хлеб убирать! Его ж только зорями косили, а если лунные ночи, то и ночами. Днем-то рожь жёсткая становилося, а зорями и ночью влага колосок схватываить и не даёть осыпаться, вот поэтому и жали, когда роса выпадить. Ну а бабы так уж и старалися к утру перевёсел накрутить из хорошей соломы и вот бывало заткнешь их за пояс, сожнёшь рожь, свернешь сноп граблями, свяжешь перевеслом и ставишь, свяжешь и ставишь… и так часов до трех, пока жара не вспечёть, а спадёть, и опять пошли. Но снопы вязать — это ишшо ничаво, можно было, а вот серпом жать… во когда лихо было! Жали-то серпами днем, в самую жару, когда роса сойдёть, ведь если утром начнёшь жать, так от росы сразу вся мокрая станешь. Потом, когда мы без отца осталися, мало ржи сеяли, так обобьем ее с мамкой пральником, вот и весь урожай, а Писаревы мно-ого сеяли! Бывало, как пойдем им помогать и до того руки исколем, что аж напухнуть. И жили они крепко. Двор у них был просторный… конюшни, закутки, подвал, да не один, а недалеко от дома рига стояла, амбары и когда муку смелють, там и хранять. Да и крупу там же рушили, масло отжимали, так и стоял на кухне бочонок с конопляным маслом. А скотины сколько у них было! Три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята и ну-ка, попробуй накормить-напоить это стадо! Вот и сеяли гречиху. Да в два-три срока, какая лучше уродить, и солому гречишную на корм скоту запасали.
…Жили мы хорошо, пока был жив отец. Две хаты у нас было, одна — где сами жили, готовили скоту корм, воду обогревали, а другая — где гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, две коровы и нас, детей, не молоком, а только сливками поили, кашу, и то на них варили. Как вспомню сейчас ту манную кашу!.. Ох, и вкусна ж была! А было нас четверо деток у родителей, два мальчика и две девочки. Еще и дедушка с нами был, а вот бабушку не помню, маленькая была, когда та померла. Отец тоже часто ездил в извозы и когда возвращался, то всегда гостинцев нам привозил, а для мамки вынимал из кармана деньги, и как начнёть сыпать на стол золотые пятерки, а они блестять, как живые!..
…Раз вечером играем мы с братцем и Динкой на дороге, ждем отца с извозу… А у него лошадь была с белой залысиной, далеко-о видать было, вот и на этот раз ираем и вдруг показалась она в конце улицы. Встретили мы отца, а он подъехал к хате и сразу в дом пошел. Бывало-то, потормошить нас, посмеется, а тут даже коней отпрягать не стал и только сказал нам:
— Возьмите, дети, гостинца… там, на повозке…
Достали мы гостинцы, заходим в хату, а отец уже на кровати ляжить. Мы — к нему, а он и говорить мамке:
— Дуняша, уведи детей.
Ну, а потом жар с ним приключился, да такой, что весь красный сделался. А у нас в сенцах всегда сквозняк дул… одна-то дверь во двор вела, а другая — на улицу, и вот отец ка-ак всхватится да на этот сквозняк! Там же ветерок, ему видать на нём и лучше, а мать — за ним:
— Тиша, что ж ты делаешь!
Ну а он уже и не помнить… Через день вовсе ему худо стало, метался, бредил. Привезли батюшку, причастили, пособоровали… стала у него и память отходить. Мать позвала нас, пла чить:
— Дети, молитеся…
Стали мы молиться, пала я на коленки и вот как сейчас помню! Гляжу на Божью Матерь и кажется, что выходить она из кивота и смотрить на меня жа-алосливо так… но ничего не говорить. Как стало мне страшно! И тут мать позвала опять:
— Дети, идите. Отец благословить вас хочить.
Стояла она у изголовья, держала икону в руках… подошли и мы, а папашка посмотрел-посмотрел на нас какими-то глазами мутными, а потом поднял руку да как толкнёть меня! Упала я, испугалася, заплакала… но тут все забегали, засуетилися, мамка обмерла, а я всё-ё никак не могла успокоиться и заливалася слезами… папашка-то так меня любил, а вот теперича и оттолкнул.
Ну, пошили нам серенькие платьица с черными обирочками, купили черные платочки, купили и по новым ботинкам, а в Чистый Четверг, под Пасху, отца хоронили. Было жарко. Гроб забили, и мы всё плакали:
— Зачем закрыли нашего папашку, зачем?
Но приехал батюшка, дьячок певчий, батюшка дал нам по красному яичку, мы и успокоилися. Дети… много ли им надо?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.