ИКС ПЛЮС ИГРЕК
Поколение 1975-х неопределимо. С одной стороны, это последний год поколения Х — 1965/1975, которое жило по принципу: работать, чтобы жить. А с другой стороны, 1975 год — это начало фазы нового поколения Y, 1975/1995, для которого смысл жизни заключался в том, чтобы найти разумный и эффективный баланс между работой и свободным временем.
Трудно представить себе две бóльшие противоположности. Поколение Х отличается независимостью мышления и ярко выраженным индивидуализмом. А поколение Y, наоборот, ставит в центр командную работу, налаживание горизонтальных связей, так называемый нетворкинг и лидерство, то есть доминантное поведение одного индивида по отношению ко всем остальным и культ институализированной власти. Поколение Х мотивируется идеями свободы, доверия и возможностями индивидуального развития. А поколение Y, наоборот, все силы употребляет на увеличение доходов, вовлечённости в общее дело, централизированного контроля и карьерного роста.
Любой составитель гороскопов, которого вы спросите, скажет вам, что последний или смежный год цикла соединяет в себе черты и того, и другого, предыдущего и будущего, являясь в общих чертах переходным, и не имеет в себе никаких законченных черт и устойчивых признаков. 1975 — так кто же мы всё-таки такие: Икс или Игрек?
К какому бы поколению лично я не принадлежала, есть у меня страсть собирать и документировать события, случившиеся в год моего рождения. Из этих событий получился довольно внушительный список.
— Дмитрий Шостакович умер 9 августа и был похоронен 14 августа 1975 года за неделю до моего рождения.
— Милан Кундера эмигрировал во Францию в 1975 году.
— Григорий Соколов сыграл концерт для фортепиано Сен-Санса номер 2 и оставил нам замечательную запись этого концерта в Ленинграде 1975 года.
— Роми Шнайдер снималась в фильме L’important c’est d’aimer («Главное — это любить»), и в процессе съёмок у нее начались отношения с Жаком Дютроном. Позже Жак Дютрон описал начало их отношений как «дуэт двух алкашей в Париже». Однажды Роми пригласила Жака пообедать в ресторане отеля, после чего они вместе поднялись в её номер. Отношения Роми и Жака начались с этого дня и длились до окончания съемок фильма. «Я никогда не видел человека более несчастного. Она нуждалась в том, чтобы ее любили. Я плохо себя вёл. Я позволил себе ввязаться в историю с ней. Притягательность была. Но я её не уважал», — признался Дютрон одному из французских изданий. В последний день съёмок Жак Дютрон разорвал отношения с Роми Шнайдер. 8 июля 1975 года за 48 дней до моего рождения Роми Шнайдер развелась со своим немецким мужем Гарри Майеном, с которым у неё был общий сын.
— В 1975 году Патти Смит выпустила свой, ставший знаменитым альбом The Horses («Лошади»).
— Владимир Марамзин, ленинградский друг Бродского, в 1975 году эмигрировал во Францию. Бродский думал, что тот написал «Школу для дураков», хотя на самом деле, как утверждают некоторые источники, она была написана Сашей Соколовым.
— В 1975 году впервые мумия Рамзеса Великого получила полноценное медицинское освидетельствование. Работа эта была выполнена Кристианой Дерош Ноблекур, выдающейся дамой французской египтологии.
— «Я убежден, что свобода убеждений, наряду с другими гражданскими свободами, является основой прогресса. Я убежден, что международное доверие, <…> разоружение и безопасность немыслимы без открытости общества, свободы информации, убеждений, гласности <…>. Мир, прогресс, права человека — эти три цели неразрывно связаны». Эти слова из Нобелевской речи академика Андрея Сахарова прочитала в четверг 11 декабря 1975 года его жена Елена Боннер.
— 30 апреля 1975 года армия Северного Вьетнама заняла дворец президента Южного Вьетнама. В это день закончилась вьетнамская война, длившаяся не одно десятилетие. В 1975 году после окончания вьетнамской войны великий вьетнамский дзен-мастер Nhat Hanh основал движение по спасению так называемых людей в лодках — boat people. «We are in the same boat». На своих двух лодках ему удалось спасти больше 800 человек, которые бежали от коммунизма в другие страны.
— В 1975 году родились Штефан Клейнер и Бернд Вильчек, литературные переводчики. В соавторстве они перевели с французского на немецкий последнюю книгу Мишеля Ульбека «Уничтожить» — роман о политике, терроризме, жизни, смерти и о любви, ein Meisterwerk, шедевр во всех отношениях.
И вот ты, такая крошечная, только что из рая, только что пришла в этот мир, а тебя схватили за ногу, измазали зелёнкой, всунули в рот резиновый кляп, история только начинается, а ведь нет. Где-то там жизнь обжигает и рубит на куски, закручивает гайки и ничего не хочет о тебе знать. Точно так же, как и ты о ней ничего не хочешь знать в момент собственного рождения.
Волны интенсивностей накатывают и ослабевают, сталкиваются и разбиваются в мелкую крошку. Но самое главное, что они длятся, длятся. Судьбы, смыслы, чувства и желания. До тебя и после тебя. Параллельно с тобой, рядом и далеко и чаще всего не пересекаясь.
Кто-то пускает свою жизнь под откос, а кто-то в космос, кто в кровь, а кто в слюни, кто-то пьянеет от глупости, а кто-то от нелюбви. Кто-то мучается от полноты. А кто-то от голода. Кто-то не может забыть. А кто-то простить. А кто-то просто идёт дальше, не оглядываясь, по дороге, выбранной кем-то другим. Не думает о лишнем. Жизнь так прекрасна. Жизнь так бессмысленна. Все мы когда нибудь умрем. И надежда — наш самый большой грех.
И кто знает, если бы Ален Делон не бросил Роми Шнайдер, Дмитрий Шостакович не умер и не лежал бы в гробу, улыбаясь странной улыбкой человека, который наконец-то обрел свободу и стал счастливым, Григорий Соколов не записал бы концерт Сен-Санса в Ленинграде, а вот так бы шёл, шёл и остановился бы на полпути, Милан Кундера не эмигрировал бы во Францию, в страну, на языке которой ему было так трудно, физически трудно говорить, и мучительно сложно оставаться самим собой, тем самым человеком, которого он так хорошо знал и с которым даже подружился, и остался бы жить в коммунистической Чехословакии несмотря ни на что, Пати Смит вернулась бы в Чикаго, Иллинойс, в семью разносчика и официантки, не отдала бы своего первого ребёнка на усыновление, а прижала бы его к сердцу, крепко-крепко, и больше бы не отпускала никогда, и не случилось бы самой тебя. Линии не сложились бы в целое, запятые не добавились к точкам. И условия не были бы выполнены.
Сколько ещё будет. Таких, как ты. Нужных и одновременно никому ненужных. Что-то представляющих из себя и одновременно ничего не значащих. Единица и ноль — вечный круговорот природы. Волны, встающие на дыбы и проливающиеся дождем. Мэрилин Монро, подхватывающая платье между ног. Ноты, взлетающие со страниц партитур. И останутся только цифры.
Бесчувственные цифры в год моего рождения — тысяча девятьсот семьдесят пять. По-моему, эта цифра звучит не просто гордо, а плодородно. Как украинский чернозем, который немцы во Вторую мировую вывозили вагонами в Германию, — какая удивительная параллель, не правда ли? Если учесть, что меня судьба тоже вывезла в Германию. Или илистая земля Нила. Хотя Нил тут совсем ни при чём.
Икс и Игрек, верность и измена, любовь и ненависть, встреча и расставание, смерть и возрождение, смерть и спасение, жестокость и милосердие, родина и эмиграция, индивидуальность и команда, оригинал и перевод, гений и злодейство, право и бесправие, я и другие, свои и чужие, правда и неправда, смысл и бессмыслие.
Всего понемножку. Не много, но и не мало.
ЗДЕСЬ БЫЛ ПЕТЯ
Иногда бывает так — сидишь на скамейке, рядом ни души, перед тобой шумит море, ветер неслышно колышет стебли сухой травы, перелистываешь страницы книги, и немного скучаешь, и вдруг внимание твоё привлекают строки: «Я сижу на скамье в двух шагах от обрыва. Перед глазами у меня море. Я смотрю прямо вперед, не поднимаясь и не заглядывая вниз».
И вот уже ты больше не одна. Вы сидите вдвоём на этой скамейке — ты и Юрий Олеша из далёкого 1930 года, почти сто лет назад. И он тебе говорит: «Вообще-то размеры — это вещь условная. Вот смотри — на краю оврага, на самом краю, даже немножко по ту сторону — растёт какое-то зонтичное. Оно чётко стоит на фоне неба». Я всматриваюсь вдаль и действительно вижу что-то, похожее на большой зонтик, который перевернули вверх ногами и поставили на горизонте прямо по центру разливающегося золотом заходящего солнца.
Трудно сказать, что это на самом деле такое — то ли водная пыль, поднятая небесными всадниками, то ли надвигающаяся буря, то ли происки фокусника. «Ведь я не шарлатан немецкий, и не обманщик я людей! Я — скромный фокусник советский, я — современный чародей». Добавляет Юрий Олеша голосом Ивана Бабичева из своего романа «Зависть» и многозначительно подмигивает. И так вот сидим мы дальше на скамейке над обрывом, под ногами цветут какие-то розы, и молчим. Рядом ни души. И кажется, что мы встретились и общаемся чуть ли не по скайпу, место у нас одно — скамейка над обрывом у моря, а время разное — 1930 и 2021 год. А какая, собственно, разница? Если есть скамейка. А под ней плещется море.
Иногда мне кажется, что писатели описывают идеальные территории и оставляют на них свою метку, что-то вроде «Здесь был Петя». Фраза эта, несомненно, самая что ни на есть расхожая, но смысл у неё намного глубже — заявить о себе всем тем, кто придёт после тебя, как бы установить с ними тайную связь без ограничения во времени. «Я сижу на скамье в двух шагах от обрыва. Перед глазами у меня море». Надо же, дорогой друг, какое совпадение! А я тоже в этот самый момент, когда я читаю твои слова, сижу на скамье в двух шагах от обрыва. И перед глазами у меня море. И вот мы уже вместе, вот мы уже знаем друг о друге.
Не знаю, случайно это или нет, но Набоков, например, любил послать привет читателю в будущее и даже время точное называл, когда его послание должно будет, а может быть, сможет быть прочитанным. «Конка исчезла, исчезнет и трамвай, и какой-нибудь берлинский чудак писатель в двадцатых годах двадцать первого века, пожелав изобразить наше время, отыщет в музее былой техники столетний трамвайный вагон, жёлтый, аляповатый с сиденьями, выгнутыми по старинному».
Я так и вижу, как Набоков осторожно и с опаской пробирается по тёмному узкому тоннелю, который ведёт в будущее, и с собой у него всё самое дорогое: воспоминание о жёлтом трамвайчике, и о всякой мелочи обихода, и о простеньком пиджачке, который он носит изо дня в день, но всё равно любит каждую складку его ткани. А потом, как бы испугавшись дальнейшего пути, немножко даже беспомощно скребёт ногтём на стене тоннеля, который ведёт в будущее, в стиле «Здесь был Петя» (на самом деле, конечно же, Вова). Эй, всем, кто меня слышит! «Какой нибудь берлинский чудак, писатель в двадцатых годах двадцать первого века…»
И таки да, чудаки находятся. Не только в Берлине. Везде находятся. Всё, что пишется, не пропадает. И все эти тайные знаки, послания в бутылках, заклинания будущего когда-нибудь находят своих получателей. И тогда время оживает, расстояния больше не имеют никакого значения, нас становится много, и вот вы уже сидите вместе на скамейке в двух шагах от обрыва и перед глазами у вас плещется море. И не замечаете, как становитесь частью бессмертия.
Здесь был Петя/Юра/Вова/Лена/Алена/Аленушка/Елена/Ленок/Леночка/Олена/Ленка. Она же Ленусик.
Одиночества не бывает.
ИМЯ
— А, это вы, Елена Прекрасная. Ну заходите, заходите. Давно уже ждём. Мужчина средних лет приподнялся из-за канцелярского стола и великодушно развел в стороны руки, как бы предлагая ей в подарок весь мир, а на самом деле тесную комнатку с жёлтыми прокуренными обоями, заваленную по всем углам выцветшими газетами и книгами. Его гладко выбритое лицо растекалось в восторженной улыбке, а глаза лоснились от упоения.
«Лена, Леночка, Ленуся, Ленчик, Ленка, Елена. Теперь вот Елена Прекрасная. Да когда же всё это закончится!» — подумала она и гримаса отвращения прошла по её телу и осела где-то в уголках губ.
Входить или не входить? Проблему надо было решать немедленно.
Всю жизнь, с тех пор как родители умудрились дать ей имя Алёна, её имя подвергалось переиначиванию. Всё началось с того, что в конторе, куда новоиспеченные родители сразу побежали, чтобы зафиксировать факт её рождения, строгая тётенька в больших очках в синей пластиковой оправе авторитетно покачала головой и заявила, что имени такого нет, поэтому запишем девочку Еленой. Родители застыдились и тоже согласно закивали, девочку записали Еленой, но в семье Елена не прижилась, и дочку в тайне от органов продолжали называть Алёной. Позже, когда она пошла в школу, учителя называли её Леной, в этот раз без начальной буквы Е, которая где-то потерялась и никто не знал где.
— Как тебя зовут? — спрашивали они.
— Алёна, — доверчиво отвечала девочка.
— Так вот, Лена, заруби себе на носу, что Алёны бывают только в сказках, а в жизни их вообще нет и быть не может, — следовал жестокий приговор.
С тех пор она чувствовала себя как непонятный летающий объект. У неё хоть и было имя, но у этого имени было множество вариантов. Со временем ей даже начало казаться, что для человека напротив она просто не существовала, или являлась для него смутным пятном непонятного происхождения. И для того, чтобы приобрести законченную форму и устойчивые очертания, собеседник обязан был закрепить за ней определённое имя исключительно по собственному настроению и желанию.
Например, иногда ей говорили: Елена. Это значило, что её уважали. Или, наоборот, хотели пристыдить.
Ленчик — хотели почесать у неё за ушком, чтобы она замурлыкала от счастья и стала ручной.
Ленок — так называла её учительница по фортепиано в детской музыкальной школе, куда она ходила несколько лет подряд. Ленок, ты маленькая, но тебе еще нужно многому научится. Ты чего тела не берешь, Ленок? Женское тело должно быть могучим. А то вырастешь, как дрохля и будешь это тело носить. Давай ещё раз гамму сыграем.
Ленка — любил называть её Вовка из соседнего двора. Он недавно купил себе мотоциклет и настойчиво приглашал кататься.
— Шебутливая ты баба, Ленка. Не ссы, со мной не пропадешь.
Через пару месяцев он на этом мотоциклете врезался в столб. И заливаясь кровью, всё повторял: «Ленка, Ленка».
Олэна.
— Мне твоя личность, Олэна, до одного места! — кричал ей чиновник с засаленными глазами в правительственных органах, когда стало непонятно, на каком языке надо жить. — Ты по паспорту хто? Вот по паспорту твою личность и будем устанавливать. Шо? У нас Лены чемоданы пакуют и валят на родину в дремучий лес. А Олэны машут фуражками та нэньку защищають.
Ленусик. Она улыбалась, глупо и самозабвенно. Дёрнулась, чтобы удрать, но сдержалась, и потупившись, начала расправлять складки на платье в синий горошек. Жалобно косила в сторону, потела и судорожно переводила дыхание. Когда опасность миновала, сразу перестала улыбаться.
И вот, пожалуйста, еще один вариант: Елена Прекрасная! Что же это за черта народная такая, переиначивать имена!
И тут она наконец-то решилась. Набрала полную грудь воздуха и закричала:
— Алёна меня зовут, Алёна, запомните, раз и навсегда, имя из пяти букв!
— Да, да, Леночка, что вы так разволновались, — засуетился мужчина, выскакивая из-за стола и пытаясь кончиками длинных пальцев, похожих на клешни паука, снять несуществующие пылинки с её платья. Твоё имя состоит из четырёх букв. Вот посчитай — Ле-нок, или Ле-нусик или О-лэ-на или как там его, Алёна, но такого имени вообще нет. Всё правильно.
Она развернулась одним резким движением, толкнула дверь, так что та чуть не прибила мужчину с лоснящейся улыбкой, и кубарем скатилась по лестнице. На улице вспомнила Чехова с его неудобопроизносимыми именами. Например, господин Неуважай-Корыто в пиджаке или чёрном сюртуке, который делал в слове «ещё» четыре ошибки. Такое имя никак не переиначишь. Но это же Чехов, на то он и гений.
Взмахнула непокорной головой. И пошла в соответствующие органы менять своё имя на Торбьерн — освободитель насекомых от рабства. Чтобы больше не переиначивали.
«ПОПУТНОГО РЕТРО»
У Иосифа Бродского есть статья под названием «Состояние, которое мы называем изгнанием, или Попутного ретро». В ней он описывает жизнь в другой стране, как «состояние, при котором человек остаётся один на один с самим собой и собственным языком и между ними нет никого и ничего».
Писатель в изгнании «подобен собаке, или человеку, которых забросили в открытый космос в капсуле (скорее, собаке, потому что никто не придет, чтобы её забрать). И твоя капсула — это твой язык… И приходит время, когда пассажир, сидящий в капсуле понимает, что она движется не в направлении Земли, а в направлении открытого космоса».
Я, конечно же, не в изгнании, не бреду по пустыне в сторону Сомали в поисках пропитания, и слово «эмиграция» после стольких текстов на эту тему меня сильно напрягает. Но надо признать, что она неисчерпаемая. Потому как в перемещении отдельных людей и целых народностей, в причинах и сменах парадигм есть очарование чего-то вечного и метафизического. Но я сейчас не об этом.
Я о том, что остаётся. Как ни крути, но родной язык-то ведь остаётся, где бы ты ни жила: эмигрируешь ты или не эмигрируешь, находишься в изгнании или только об этом мечтаешь. И если ты не приняла окончательное решение этот родной язык забыть, отречься от него, замуровать его насмерть в несущей стене, то автоматически на новой земле ты оказываешься в капсуле, с автономным менталитетом космического корабля, дрейфующего в открытом космосе. И вокруг ни души.
Ты закрываешь глаза и предаешься воспоминаниям. В них всё течёт, всё меняется, ты неустанно выходишь из берегов. Вокруг тебя то дождь, то ветер, солнце то всходит, то заходит и низко висит на небе целый день, нагло таращась прямо в глаза. Листья падают, сердцебиение учащается, природа дряхлеет и сморщивается прямо на глазах, а у тебя приступы удушья и панические атаки.
И всё время несёшься в пустоту, заполненную призраками, выскакивающими из-за угла: разинутые рты, перекошенные лица, полуразложившаяся плоть, окоченевшие стога на полях, мальчик, играющий с бедренной костью среди заброшенных могил, танцы в обнимку с Угрюмым Жнецом на сельском погосте.
— Hell! I am fucking Shakespeare! — как однажды в порыве восторга перед собственным талантом прокричал Стивен Кинг.
Да. Только Стивена Кинга нам здесь не хватало. Kill your darlings, kill your darlings, even when it breaks your egocentric little heart; kill your darlings.
Конечно же, разобьёт. Как можно убивать то, что любишь!? Даже если рядом никто, абсолютно никто не понимает! И даже если рядом все только тем и занимаются, что отказываются и забывают. Поэтому мы и будем продолжать лететь дальше — я и мой язык. Мой русский язык. Великий русский язык. В капсуле. В изгнании. Или в эмиграции. А проще — в глубоком-преглубоком открытом космосе. Подальше от Стивена Кинга. И от всех, кто убивает, отказывается и забывает. Реально, виртуально и метафорически.
И когда-нибудь в окно твоей капсулы постучит Иосиф Бродский. Помашет рукой и улыбнётся. И тебе сразу станет легче. И ты вздохнёшь и почувствуешь, как сжимается твое маленькое сердце. Уставшее от собственной эгоцентричности. И в этой случайной встрече ты найдёшь свое утешение.
По крайней мере, на сегодняшний день.
БОДИ АТАКА
Спортивная студия в соседнем с нашей деревней городе предлагает курсы фитнеса по самым разнообразным программам. Я решила поднять физический тонус и выбрала самый радикальный курс Bodyattack с дополнительным бонусом сжигания жира. Какая же уважающая себя женщина добровольно откажется от сжигания жира? Особенно, если ей это организовывает кто-то другой. Представила себя в образе Чапаева: с шашкой наголо, из перекошенного рта капает слюна, рядом Петька с пулеметом, много Петек и много пулеметов, скачу на верном скакуне в атаку на собственное тело. Приз — взятие приступом жировых запасов и их публичное сжигание на костре. Легко. И очень весело. Тем более, если ты не одна и к тому же еще действующая спортсменка и перспективная пенсионерка, бегаешь по лесам и полям, и у тебя в целом всё в порядке. Не считая жира.
Тренер Марлен — амазонка, садистка, пакет мускулов, руки, ноги, бицепцы, трицепсы, попа, впереди, сзади, тонус, сила, прямая спина. Музыкальное сопровождение в стиле техно, которое достанет тебя с того света. Вокруг девочки по восемнадцать лет, с длинными ногами, обтянутыми пёстрыми леггинсами. У них все ещё впереди. И настоящий жир тоже.
На мне шорты на три размера больше: люблю, когда болтается и продувает, ветер без спросу заходит и выходит. Футболка такого же рода. Бьётся непокорными складками о разгорячённое тело, как веник в сауне. Бегали, прыгали, поднимали и опускали, хлопали руками, как бабочки крыльями, замирали вприсядку, раздвигали и сдвигали, улетали и возвращались, падали и вставали. Где найти слова, чтобы описать весь масштаб этого безумия? Желудок мой припомнил мне всё, чем я его кормила. Подогнал тяжёлую артиллерию во главе с печенью трески где-то поближе к горлу и устроил нам очную ставку. Мол, делай, старушка, выводы. Два раза развязывался кроссовок, и я была ему за это очень благодарна. Если бы не он, то в конце этого вечера завязывать кроссовок больше было бы некому.
Работали на матах, в основном туда-сюда, пресс, локти, справа налево, замерли, пошли, опять маты, много матов. Очнулась от звонкого голоса Марлен, которая кричала мне в ухо: «Не спать!!!» Стояли на четвереньках, лично мне удалось немного даже поползать и даже пошататься из стороны в сторону для создания обдувательного эффекта. Потом опять куда-то бежали. Бронепоезд прорезал черноту ночи и ускорял ход, техно громко рыдало где-то в углу, а вдоль железнодорожных путей шатались повешенные в пятнистых кальсонах. И никто уже не помнил: что, зачем, какие сложные сплетения обстоятельств привели нас всех в это гиблое место? Ничья память не сохранила их. Все мы оказались в мясорубке человеческих страстей.
Ах да, кажется, опять бежали. Вставали и шли грудью на амбразуру. И вдруг под прицельным огнем противника во мне что-то дрогнуло и оборвалось, и я поймала себя на мысли, похожей на капитуляцию: «Ведь говорил же мне папа: сиди дома, куда тебе в твоём возрасте бежать. В твоём возрасте надо уже с палочкой ходить и шаги считать на спидометре». И был, как всегда, прав.
Уходя, не знала, встретимся ли мы ещё раз. Мне хотелось всех обнять и попрощаться — по отдельности, как с близкими людьми, а не просто с группой в полосатых купальниках. В разгорячённом воздухе висели грусть и сожаление, характерные для расставаний после тяжелых испытаний, пережитых вместе. И на фоне этой мировой печали я точно знала, что мне таки да, почти сорок пять. А им восемнадцать. Они могут, а я не могу. И шорты у меня болтаются. А это по сравнению с восемнадцатилетними девочками в облегающих цветных легинсах очень и очень неоптимально. Почти сорок пять. Могу? Не могу. Ведь на самом деле мне гораздо больше.
Через неделю опять пришла сжигать жир. В цветных облегающих леггинсах. С лицом, на котором чёрным по белому большими печатными буквами было написано: почти восемнадцать. Обратите внимание на эту маленькую деталь, это крошечное «почти». Как говорят немцы, Der Teufel steckt im Detail, дьявол скрывается в деталях И оказываются, черти, как всегда, правы.
Почти восемнадцать. Почти сорок пять. А это значит, что у тебя всё ещё впереди. И настоящая капитуляция тоже.
«…ЯВИТЬ КРАСОТУ ЕЩЁ СЕЙЧАС, КОТОРУЮ СТОЙКО КОПИЛА В ЭТОМ СУРОВОМ ЗАМЕРШЕМ МИРЕ»
Февраль — это, конечно же, месяц для слабых духом. То есть если ты просыпаешься утром, и думаешь: да твою же мать, это ведь февраль, значит, ты слабая духом. Что и требовалось доказать.
Серый, странный день — был, есть и будет, налёт стародевичьей прохлады, как благородно выразились бы классики, если бы имели ввиду совсем другое, например: да уберите же этот запах плесени! Этот мшистый убогий запах смерти и разложения! Прибавьте к нему ещё бури, покорёженные стволы, буквально расчленёнку, разбитую черепицу, размётанные клочья бумаги и остатков пищи, как будто между делом у кого-то разорвались внутренности, раскалённый пульс мигрени, медленно просверливающий в твоей голове дырку, и будет вам полная картинка. Деревья, освобождающие корни из земли. Сливовые деревца, перелетающие с места на место вопреки законам притяжения.
«Девочки! Преодолеваем земное притяжение! Подьем! Подьем!! — так в интернате в семь утра будил нас протяжный голос воспитательницы Галины Ивановны. В большой комнате на двенадцать кроватей с оранжево-зеленым ковром посередине раздавалось жужжание и потрескивание, мертвая чернота оживала и заполнялась ярким ослепительным светом галогенных ламп. Этот свет сначала подрагивал, учился стоять на ногах, но быстро устаканивался и начинал с тупым и безжалостным оптимизмом казнить очевидностью наступления нового дня. Дверь открывалась и в комнату вплывала широкая фигура Галины Ивановны с волосами, туго затянутыми сзади в пучок и с вымазанными чем-то красным губами. Праздник жизни начинался. «Девочки! Преодолеваем земное притяжение!» — нараспев кричала она.
В феврале бушуют бури. Антония, Ксандра, Зейнеп и Иления накрывают Европу одна за другой. И это как-то действует на нервы. Всё несется бегом, в направлении полного уничтожения, бледные, воспалённые глаза, острые локти, обрывки чужого сна. А в Японии в конце февраля зацветает сливовое деревце умэ. «Молись о счастливых днях! На зимнее дерево сливы будь сердцем своим похож» (Мацуо Басё).
В интернете (не в интернате) находим и читаем: «Слива умэ — это дерево высотой 5—7м, иногда кустарник. Его кора зеленовато-серая. Листья яйцевидные с вытянутой ланцетной вершиной, жёсткие, по краям узкие, зубчатые, снизу и иногда и сверху опушенные. Цветки ароматные, сидячие, или почти сидячие, нередко махровые, многочисленные, имеют белую или розовую окраску. Цветы японской сливы зацветают ещё в феврале, опережая сакуру на месяц. Цветы не умирают даже в студёную, морозную погоду. На дворе ещё лежит снег, стоит леденящий холод, а на приземистых деревьях сливы умэ, с их чёрными, узловатыми, перекрученными, точно проволока, ветвями распустились цветы. Кажется парадоксальным — среди снежных хлопьев, подобно вате повисших на ветвях, нежнейшие лепестки слегка розовеющих цветов японской сливы, распустившихся под лучами раннего весеннего солнца».
Легенды о самураях рассказывают о поэте Sugarawa No Michizane, который в десятом веке во время правления кайзера Дайго стал жертвой заговора и был отправлен из Kyoto в изгнание в Kyushu, где и умер в полном одиночестве от разбитого сердца. Позже, после смерти, он вернулся в виде чёрного облака в тогдашнюю столицу Японии и стал злым демоном, который терроризировал весь город и кайзера и не давал им ни минуты покоя. Кроме всего прочего, он написал стихотворение «Ода летающему сливовому деревцу»:
«Когда ветер веет с востока, пришли свой аромат, мой любимый сливовый цвет, своему хозяину (даже если твой хозяин больше не с тобой), не забудь, что уже наступила весна».
По преданию, сливовое деревце услышало это стихотворение и в ту же ночь освободило из земли корни, преодолело земное притяжение и полетело из Kyoto в Kyushu к своему хозяину в изгнании. Не только поэт любил сливовое деревце, но и деревце любило его. Но даже воссоединение с любимым сливовым деревцем не спасло его от отчаяния. Дух поэта после его смерти стал настолько злым, что даже другие несчастные души, которые точно так же бродили по улицам печального города Киото, его боялись. Поговаривали, что с ним лучше всего было разговаривать его собственными стихами. Когда он слышал собственные стихи в чужом исполнении, он начинал вздыхать и плакать и, как только стихотворение заканчивалось, он исчезал в тёмном небе.
Февраль — месяц для слабых духов. Слабых духом и слабых духов. Злых и отчаявшихся духов. Сентиментальных и одиноких одновременно. Огромное небо темнеет и становится мутным, ветер раскачивает деревья, полумёртвые листья медленно падают на поверхность воды. А где-то в Японии зацветает сливовое деревце. Его цветы — сидячие или полусидячие, что бы это ни значило, нередко махровые, многочисленные, имеют белую или розовую окраску и издают головокружительный аромат. «Верь в лучшие дни! Деревце сливы верит: весной зацветёт» (Мацуо Басё).
Вы только себе представьте: где-то ещё лежит снег, на деревьях ещё нет листьев, холодно и морозно, а на сливовом деревце распускаются цветы. Просто с ума можно сойти. И вот уже нет запаха мороси, влаги, мшистости и заплесневения. Нет всего этого земного, убогого и стародевичьего. Вот этого всего. А есть тонкий и изысканный, пьянящий аромат мечты. Обморок конца света плавно переходит в головокружение нового начала и надежды на освобождение. Злые духи дослушивают до конца собственные стихотворения в чужом исполнении, вздыхают, взлетают и исчезают в высоте.
«Когда ветер веет с востока, пришли свой аромат, мой любимый сливовый цвет, своему хозяину (даже если твой хозяин больше не с тобой), не забудь, что уже наступила весна».
«А разве такое возможно?» — спросите вы. Аромат, сливовый цвет, жизнь после смерти, преодоление земного притяжения, чудо возможно? «Стойкая слива сейчас, ещё зимой, хочет явить красоту, которую молчаливо копила в суровом замёрзшем мире. О, этот страстный дух красоты!» (Дзюн Таками).
В том-то и дело, что возможно. Там, где нас нет, всё всегда возможно.
РОДСТВЕННАЯ ДУША
Как то раз я поехала в булочную на машине.
Чтобы оправдать энергозатраты и не загрязнять лишний раз окружающую среду, решила покататься подольше: объехала два раза вокруг центра, проехалась несколько раз по кругу, по главной улице мимо основных достопримечательностей — школы, супермаркета, почты и парикмахерской. Потом подкатила к булочной и попробовала возле неё припарковаться.
С парковкой у меня всегда были сложности. Честно говоря, я могу парковаться только в поле и в бескрайних выжженных степях. Там у меня трудностей вообще не возникает. А перед маленькой булочной, прилепившейся с краю дороги, не могу.
Но в тот момент я этого ещё не знала.
Перед булочной за столом сидел какой-то неприглядный бомж с грязной шевелюрой. Я сдала задним ходом и начала срезать вправо к обочине, промахнулась с первого раза, вывернула и отъехала на пару метров вперёд, потом снова задним ходом по косой и с вывертом. Тык-мык, туда-сюда, методом проб и ошибок, и вот я уже стояла практически поперёк дороги. Плюнула, резко метнулась в сторону и понеслась к соседней школе, где простора было больше и возможностей для парковки соответственно тоже.
Назад в булочную вернулась уже пешком. На каблуках, элегантно, недостижимо, но пешком. Ещё издалека почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Это был тот самый бомж. Он внимательно смотрел на меня и, кажется, узнавал. Я решила проскочить мимо него бочком, незамеченной. Очень надеялась, что он всё-таки меня не узнает и вообще посмотрит в совсем другую сторону. Но не тут-то было. «Знаешь, — донеслось мне вслед, — у тебя бы всё получилось. Места-то было предостаточно. Но не волнуйся. Надо учиться, пробовать, и когда нибудь ты сможешь это сделать. Такое с каждым бывает».
Взгляд, которым он на меня при этом смотрел, был очень сложный. Он буравил, мерил и презирал, и сострадал одновременно.
Я не успела оглянуться, как уже сидела с ним за столом и что-то объясняла. Он кивал головой и продолжал смотреть сложным взглядом со смесью высокомерия, тревоги и сострадания. Потом придвинул ко мне пачку сигарет и дал прикурить. Вместе мы выдохнули сигаретный дым и стали молча смотреть перед собой. И у меня возникло чувство, как в том анекдоте: ползёт один земляной червь под землёй и встречает ещё одного червя. И говорит ему: «О, ты такой красивый. Давай поженимся!» На что червь ему отвечает: «Ты что дурак, что ли? Я же твой другой конец».
Я смотрела в никуда, затягивалась сигаретой и не могла избавиться от чувства, что я когда-то уже об этом читала, у кого-то из великих, где-то видела и только сейчас вспомнила, и смогла наполнить конкретным смыслом: кто-то мне рассказывал, что всякий раз, когда мы встречаем мыслящее существо, которое соответственно встречается с нами, — мужчину, женщину, бомжа или приблудную собаку, друга, врага — мы встречаем свой другой конец. Потому что всё в этом мире взаимосвязано. Только мы этого не знаем.
Так я повстречала свою родственную душу.
ВПЕРЁД, ГАРДЕМАРИНЫ, ВПЕРЁД!
У нас в деревне две пекарни: «Бертеман» и «Фердинандс». Две пекарни — две соперницы. Одна «сидит» в самом центре, а вторая в двойном исполнении обрамляет деревню по краям на въезде и на выезде. Каждая неустанно днём и ночью трудится над собственным имиджем и обновляет свой неповторимый репертуар. Каждая хочет быть лучше.
Две пекарни делят между собой сферу влияния и распределения капитала на подконтрольной территории нашей деревни. Хотя в целом, положа руку на сердце, — и в обход всяких там маркетинговых стратегий — управляются простым человеческим фактором: кому-то нравятся булочки «бертиз» из «Бертемана», а кому-то «голдиз» из «Фердинандса». И ничего с этим не поделаешь. Против народной любви не попрёшь.
Меня лично с «Бертеманом» связывают особые отношения. Когда-то много лет назад холодным февральским утром я приехала в деревню на собеседование по работе. Поезд высадил меня вроде бы городе, а на самом деле в огороде. Где-то должен был останавливаться автобус, на котором мне надо было ехать дальше. Но автобус не останавливался, и даже чего-то отдалённо похожего на автобусную остановку и в помине не было. Я оглянулась по сторонам и протянула: «Да-а-а, это вам не Париж». (Дальше надо говорить быстро и шёпотом, лучше сразу скороговоркой — ошеломляющий новоприбывших светом и движением, великолепием улиц и проспектов, широких и далёких, протянувшихся на километры, где встречными струями текут машины, трамваи и автобусы, и серный запах вокзала заливает приятная утренняя свежесть, и даже деревья на каждом углу пахнут тонкими духами.) Стоп. Это точно не Париж.
Здесь воздух пахнет навозом (глубокий вдох и выдох), люди, кажется, вымерли (на этом месте лучше перекреститься) а может быть ушли под землю или в подполье. А как же навигация в телефоне? (Её в те годы ещё не было). Несмотря на явное разочарование (надеюсь, вы его почувствовали) я пошла дальше, куда глаза глядят, на ощупь, на нюх, на интуиции, или на голом желании куда-то дойти и всё-таки найти свой Париж, как хотите, так и называйте, через поля, мосты и реки, через приблудные течения, как будто заранее знала куда надо идти и много раз уже ходила этой дорогой. Ноги сами несли, а голова молчала.
Навстречу мне светило солнце, казалось, оно меня ведёт за руку, я наслаждалась неожиданным теплом и всё больше и больше, неожиданно даже для самой себя, чувствовала себя, как в стихотворении Стефана Георга «Entrückung» («Восторг»): «Я чувствую воздух других планет. …растворяюсь в звуках, кружась в плетеньях, и грудь мою переполняет непонятная благодарность и невыразимая хвала, и я отдаюсь без желаний огромному дыханию. …Земля покрывается белым пухом и становится мягкой, как сыворотка, я плыву в море кристального сияния и чувствую, что я всего лишь искра от священного огня и отзвук святого голоса». Совершенно мистическое стихотворение. Которое так и просится на музыку. Но не каждому под силу.
Вот только Арнольд Шёнберг, этот неунывающий новатор, создатель додекафонии (к слову сказать, мало кому понятной), который больше всего в своей жизни стремился к признанию и так мало его получал («Я всего лишь хочу, чтобы меня слушали и понимали. Я не создал ничего в моей жизни, за что мне сейчас было бы стыдно»), почувствовал творческий импульс стихотворения Георга и его стремление быть чем-то другим, а не просто словом, и переложил его на музыку во втором квартете fis Moll ор. 10.
«Я всего лишь хочу чтобы меня слушали и понимали». Да кто же этого не хочет, милый Арнольд Шёнберг, великий новатор, создатель додекафонии. Все хотят. Даже яблонька в русской сказке о диких лебедях и та хочет. «Съешь моего кислого яблочка, я тебе добренькое скажу». Она эти яблочки снесла, с Божьей помощью родила, и всё, что ей нужно, это чтобы кто-то пришел и их съел. Ну съешь, ну попробуй, ну хоть кусочек, ну хоть понюхай, ну хоть в руках подержи, ну пожалуйста. Увидел, прищёлкнул языком, мол, ну ты даёшь, старушка, взял и съел. Понятное дело, что по большому счету никто её не просил нести эти кислые яблочки. Нормальные люди даже сладкие не едят. Им своего г… добра хватает. Кому вообще надо это ваше самовыражение? Put down your vanity, you are but a grain of sand in the desert. Кто сказал — не знаю.
Так что, уважаемый Арнольд Шёнберг, становитесь в очередь. Не волнуйтесь, и на ваши яблочки найдётся спрос. А если не найдётся, значит, не заслужили. And thou art distant in humanity. А это уже английский поэт Китс обнадёживает всех нас, что пройдут столетия, все умрут, и придёт спрос на ваши кислые яблочки, уважаемый Арнольд Шёнберг, великий новатор и создатель додекафонии (к слову сказать, мало кому понятной). Надо только уметь ждать. Надеяться и ждать.
В тот зимний день я шла по заснеженному полю, мягкому, как сыворотка, кристальный воздух золотился пятнами солнечного света, и чувствовала себя частью огромного зимнего дыхания. Ноги мои, сами того не зная, привели меня к въезду в нашу деревню, а там — пекарня «Бертеман», стоит как яблонька с кислыми яблочками, собственной персоной. Зашла я туда, села в уголочке, заказала себе латте макиато, припорошенное корицей и стружками шоколада, отхлебнула глоточек, тёплая жижа мягко скользнула вниз и заполнила нервный желудок, стрельнула в задубевшие плечи, просветлила заиндевевшие глаза.
Глядь, а на стене плакат с белоснежными сытыми аистами, ровными радужными полями и пузатыми мельницами висит. И на плакате большими буквами написано: «Wunderschönes Petershagen» («Прекрасный Петерсхаген»). Да. «Petershagen, nicht verzagen», — подумала я в рифму, что-то вроде: вперёд, гардемарины, вперёд, в свободном, конечно же, и авторском переводе.
Да и на Париж, если сильно присмотреться, чем-то, действительно, похоже. И не успела я это подумать, как в воздухе сразу же запахло тонкими французскими духами.
БЕЗУМНО ДИВНЫЙ, ЧУДНЫЙ ГОРОД
— Говорят, что на огонь и… (тра-ля-ля, что-то там ещё, не помню) можно смотреть бесконечно. — Пришёл в гости, сел за стол на кухне, такое себе синее пятно, срыхлившийся, заиндивевший, загнувшийся, спортивненький костюм, в общем, бывший горе-любовник, вытянул ногу, помолчал и сказал:
— На огонь можно смотреть бесконечно.
А у меня кухонный стол обтянут клетчатой клеёнкой в стиле «английский завтрак», и яйцо всмятку едят ложкой из яичной рюмки в лучших традициях Букингемского дворца. Лучше бы, конечно, промолчал. А ещё лучше — не вытягивал ногу. Прощай, не поминай лихом. Но дорогу ко мне забудь. Иди, смотри на свой огонь бесконечно где-то в другом месте. Другие придут, и будут смотреть только на меня.
«На огонь можно смотреть бесконечно». Люди так говорят, и наверное, они правы. По прошествии стольких лет. На огонь можно смотреть бесконечно, особенно на огонь в собственном камине, ещё ему можно подбрасывать пищу, чтобы он не умер. Сколько всего у меня в эту топку ушло.
В детстве я жгла свои дневники. Исписывала толстые общие тетрадки мелким ровным почерком, прятала их в шкафу под колготками, холодела от мысли, что найдут — мальчики, девочки, воспитатели, учителя, вся земля и подземелье, а хуже всего собственная мама, нахмурится, что-то заподозрит, что она давно уже знала, и спешно-спешно, слюнявя указательный палец, как будто у неё мало времени, прерывисто дыша, будет перелистывать страницы в поисках моих грехов, доказательств окончательной испорченности, страшных тайн, глубочайших заблуждений, которые необходимо вовремя пресечь и наказать заблудившуюся по всей строгости закона.
«Как ты могла такое написать? — спросит она. — Неужели ты действительно так думаешь?» Мысли мои — тяжёлые, горячие, дрожащие, такие нежные, ненужные, такие неживые. Мысли — все мои. А что скажут люди?
Потом жгла после консерватории. Всё, что написала, тетрадки, листки, сантиметры… хотела написать — километры, подумала: слишком заносчиво, исправила на метры, показалось: слишком круто, оставила сантиметры. Сантиметры буквосочетаний, завитушки тайн, черновики страданий, никто ничего не узнает, никогда, и вообще, к чёрту, нафик, всё сожгла.
Вышла на пустырь рядом с моим новопостроенным домом. Хотела написать «новопреставленным». Но потом решила: зачем же так строго, мы же не душегубы. Ведь он был всего лишь свежим объектом плановой застройки спального района на осушенных болотах, засыпанных песком. Всё с белого листа. Пахнущего извёсткой и пустотой, на территории обновлённого смысла. Ну и начала.
Тетрадки чернели и кукожились на песке. А я стояла и смотрела на огонь. Моя новая жизнь стояла рядом и тоже смотрела.
— Ты всё правильно делаешь. Ни о чём не жалей, — утешала меня она. — Новую жизнь нужно начинать с самого начала.
И я с ней соглашалась. Позже на этом месте построили ещё один дом — дом-корабль, гигант, который встал прямо перед моим балконом и навсегда закрыл горизонт и небо. Просто перекрыл дыхание. Его построили на пустыре, прямо на пепелище моих слов и кладбище мыслей. На том самом месте, где я жгла свои тетрадки.
И я не удивлюсь, если окажется — хотя, как мы можем об этом знать? — что сейчас эти самые мысли и слова, как посеянные семена, продолжают жить дальше и прорастают в снах у тех, кто живёт в квартире прямо над этим местом.
Вот, например, представьте, кто-то мучается, не может спать, вскакивает с криком и испариной на лбу и ищет спасения у специалистов: «Доктор, помогите! Меня мучают кошмары. Я схожу с ума!»
А доктор прописывает массаж, антидепрессанты и припаривания, а пациенту становится всё хуже и хуже, и только ты знаешь, но тебя же никто не спрашивает, во всём этом холодном космосе, во всей безразличной Вселенной, что причина всему — спать на костях чужих мыслей, незаконченных предложений и недописанных текстов. И это, увы, неизлечимо.
И пролетая ночью мимо многоэтажного чудища в спальном районе Киева — а возле них всегда летают какие-нибудь духи или призраки, ты заметишь слабое подрагивание огонька свечи в окне. Заглянешь в окно и увидишь: это он, или она сидит, склонившись над письменным столом, и дописывает твои сожжённые тексты.
«Я богословьем овладел, над философией корпел, юриспруденцию долбил и медицину изучил. Однако я при этом всём был и остался дураком», — так резюмирует Фауст Гёте всю свою научную деятельность за десятилетия. Фауст решает начать новую жизнь, с чистого листа, сжигает какие то рукописи, отказывается от прежней жизни. «Ты не достроил на песке безумно дивный чудный город». И соглашается на сделку с Мефистофелем, чтобы получить настоящее знание, познать мир.
В итоге он получает, как мы все прекрасно знаем, и в обмен на что, мы тоже знаем — удивительно, но мы всё знаем! — не только знание, но и власть над людьми, и ключ волшебства, позволяющий ему путешествовать во времени и распоряжаться судьбами человечества и всего мира. Причиняет с лёгкостью добро и зло. Больше, конечно же, зло. Убивает и не испытывает при этом ни малейшего сожаления. И лесные духи дарят ему за это забвение. Что само по себе очень практично. Совершил преступление, а потом ничего не помнишь. И живёшь дальше себе спокойно и с чистой совестью.
Но однажды Фауст всё-таки возвращается в свой старый средневековый мир, что-то его туда влечёт, что-то похожее на угрызения совести, обрывки снов, воспоминаний, и оказывается у окна своей рабочей кельи. Прислоняется к окну кельи лицом, так что оно расплывается в одну большую дышащую лепешку, и видит Вагнера, своего помощника из прошлой жизни. Тот сидит, склонившись над столом, корпит над рукописями и старинными книгами. Точно так же, как это когда-то делал сам Фауст. Те самые книги, которые он в своё время сжёг. Ну или просто выбросил на помойку. Оставил гнить в тёмном углу.
Фауст понимает, вернее, читатель понимает, если он, конечно, способен понять — по аналогии с надписью на надгробном памятнике Шекспиру: «Stay passenger, why goest thou by so fast. Read it if thou kannst», что нить жизни Фауста, его судьба не оборвалась и не была сожжена вовсе, а проросла на развалинах всего того, что он построил, и продолжает жить дальше. Потому как — внимание! — судьбу можно поменять, но нить судьбы, её ход, нельзя потерять, и всегда найдётся тот, кто эту судьбу подхватит и продолжит, и изживёт её движение до конца, до последнего биения сердца и до последней капли крови. От судьбы не убежишь — не совсем правильно. Открываю вам великую тайну: от судьбы убежишь, но только если найдётся тот, кто охотно подхватит твою падающую, тебе уже ненужную, но ещё такую живую судьбу и будет вместо тебя нести её дальше.
И усердный педант Вагнер в старой рабочей келье Фауста вдруг почувствует какую-то тревогу, он оторвёт глаза от пыльных пергаментов, посмотрит в окно и ясно увидит в нём лицо учителя. Взгляд его упадет на колбу, в которой плавает и медленно разжимает пальцы, один за другим, искусственный человек — Гомункул. Ещё немного и он оживёт, и разорвёт тесные стены. «Ты же вот сам здесь сказал, страница 145, параграф 3, строчка 16: „прежнее детей прижитье — для нас нелепость, сданная в архив“, — прошепчет как бы в собственное оправдание Вагнер. — Надеюсь, что я тебя правильно понял, учитель. И сделал всё, что мог. Всё, чего от меня потребовал твой проклятый незаконченный опус, вся твоя заброшенная жизнь. Ты ушёл, а я остался. Ты забыл обо мне. А я не могу тебя забыть. И да, я таки достроил твой безумный, дивный, чудный город. Никто меня не просил, но я его достроил. Вернее, он заставил меня его достроить. Он взял меня в плен».
И в этот момент на глазах у изумленного Фауста из колбы рождается Гомункул — искусственный человек. Гомункул раскидывает в стороны руки и запрокидывает лицо к небу. Вернее, к тому, что это небо закрывает, — влажно-чёрному низкому потолку рабочей кельи. Ужасный вой потрясает её до основания. Потом он видит Вагнера, который забился от страха под стол, сгребает его в охапку и сжирает. Срыгивает, хищно оглядывается по сторонам и, рассекая воздух, скрывается в темноте.
Вот уж, действительно, рукописи не горят. А на огонь, да, на огонь можно смотреть бесконечно.
УМИРАТЬ — ЭТО ПРОСТО
Слушали мы с шестым классом гимназии на уроке музыки аудиоисторию о жизни Моцарта, спектакль с музыкальными вставками между текстом. Дошли до заключительной фразы: «Моцарт умер в 35 лет, прямо в середине работы над реквиемом, мессой для мёртвых, который оказался реквиемом для него самого». И тут поднялся лес рук.
— А как это — он умер прямо в середине работы? — поинтересовался мальчик.
— Работал, работал, не успел дописать своё сочинение до конца и умер, — обьясняю я.
— Нет, а как это — прямо в середине?
— Ну не завершил свой реквием, мессу для мёртвых. Это нормально. Не все люди успевают доделывать задуманное до конца.
— То есть как умер, конкретно? — продолжает допытываться мальчик.
— Ну как-как… — перед глазами пробегает картинка из фильма Милоша Формана «Амадеус», сцена кончины Моцарта в горячке в кровати с пером в руке. Отчего он там умер, от сифилиса, что-ли? Художественный вымысел против правды.
— К сожалению, я не могла присутствовать в момент его смерти, поэтому не могу тебе конкретно описать, как он умер, — политкорректно рапортую я. «И отчего он умер, тоже не скажу», — но это уже про себя.
— Можно, я ему объясню? — вмешивается другая девочка, она всё знает, молодец, отличница.
— Можно. — Ловлю себя на том, что вкладываю в слово «можно» слишком много надежды.
— Ну смотри, — начинает рассказывать девочка. — Он сочинял реквием, рядом с кроватью ночной столик у него стоял, а потом он положил реквием на столик, лёг в кровать и умер. Всё очень просто.
— Да, умирать это просто. Sterben ist einfach, — подхватила я.
Поговорили, разжевали, на вопросы ответили, реквием сочинили, на ночной столик положили, легли в кровать и умерли. Что может быть проще?
ФИЛИПП-ДЕМИУРГ
Мой старший сын Филипп в последнее время увлекся информатикой и программированием. Ежеминутно у него какие то достижения.
С каждым достижением у Филиппа растёт уверенность в себе и происходит переживание чуда открываемой Америки. Вместе с ним — потребность в общении и разделения этого переживания с ближним. Приходит ко мне каждые пять минут по моим субъективным ощущениям — по его субъективным вообще не приходит — и рассказывает о том, что только что случилось. В самые худшие из дней тащит за собой в свою комнату и обещает там что-то показать. Мне приходится отвлекаться от очень важных дел, сосредоточенно кивать головой, задавать уточняющие вопросы и делать вид, что всё это меня не только интересует, но я в этом хоть что-то понимаю. Кроме того, хочу всё знать.
— Ну смотри, я тут программу придумал, — показывает на экран с цветными строчками вперемежку с цифрами и знаками препинания, сваленными в кучу. — Вот если ты её тут откроешь, — показывает на красненький кружочек, — она тебе всё закроет. Поэтому её лучше не открывать. А если ты тут откроешь, — показывает на зелёненький кружочек, — это дискорд.
Нажимает на него несколько раз, он не открывается. Потом на экране вдруг выскакивает обезумевшая картинка в тройном увеличении и начинает бешено мигать.
— Вот, если ты на дискорд нажимаешь, то он тебе всё трекает. Вот смотри — это твой трекин рекорд. Поэтому его лучше не открывать. А тут, ну, смотри, смотри. Если ты нажмёшь на текстовый документ… Смотри, что сейчас будет.
Компьютер вздрагивает и сдыхает. Филипп счастливо смеётся.
— Что это было? — переспрашиваю я.
— Ну ты что, не поняла? Ты на текстовый документ нажимаешь, а у тебя компьютер гнётся.
На лице его разливается счастливое удовлетворение.
— И в чём смысл? — ненавязчиво пытаюсь разобраться я.
— Понятия не имею, — бросает Филип. И ещё раз убивает компьютер.
В эти минуты он мне напоминает юного демиурга. Который только-только научился создавать мир. Одним легким движением пера он создаёт существо с тремя ногами без головы. Ноги двигаются и быстро бегут в разные стороны. Существо бежит вслед за ними. Демиург наблюдает и хлопает в ладоши. Потом ещё один взмах, и вот перед ним стоит ещё одно существо с двумя очень длинными руками, но уже с головой. Оно засовывает себе эти две руки в уши, выводит их через ноздри назад, сохраняет при этом умный вид, потом завязывает эти руки сзади на затылке пышным бантиком. Демиург визжит от восторга и захлебывается слюной. Потом откуда ни возьмись из-за угла выскакивает лошадь и начинает говорить нечеловеческим голосом о смысле жизни. Из-под копыт у неё вылетают магические формулы в прозрачной упаковке. И романтически повисают в воздухе. Демиург забывает как дышать. От волнения пукает и погружается в медитативный сон. Во сне слышит голос, который его строго спрашивает: «Ну и зачем всё это?»
— Понятия не имею, — сонно бормочет демиург и переворачивается на другой бок.
НЕМНОЖКО О ПОЛИТИКЕ
Весь мир делится на радикалов и консерваторов, демократов и республиканцев, скептиков и оптимистов. Мы в нашей деревне тоже делимся. На «эдековцев» и «реверцев». «Эдековцы» — это те, которые ходят за продуктами в супермаркет «Эдека». А «реверцы» — это те, которые ходят в «Реве». «Эдека» располагается по левую сторону от моего дома, в стратегическом центре между гимназией, аптекой, булочной, магазином парфюмерно-галантерейных и аптекарских товаров «Россман» и кафе-мороженым на единственном в нашей деревне перекрёстке, который одновременно является и наиболее опасным, потому что представляет собой сложную форму круга на фоне сплошных прямых линий. «Реве» находится по правую сторону от нашего дома на выезде из деревни. Из стратегических преимуществ имеет заправку за углом и большую парковку.
Жители нашей деревни, прежде чем вступить в разговор друг с другом, спрашивают, кто куда ходит в магазин. Это вроде как определение политических предпочтений или сексуальной ориентации. Не вдаваясь в подробности, могу сказать, что разные политические взгляды, например, отражают глубоко укоренившееся в людях видение мира. Точно так же и у нас в деревне все живут по принципу: «Скажи мне, куда ты ходишь в магазин, и я скажу, кто ты». Жители деревни обсуждают тему предпочтений, как англичане погоду, а русские художественную литературу. «Мне в „Эдеке“ больше нравится мясной отдел. Товары всегда свежие, да и выбор получше». — «Да что ты говоришь! А зато в „Реве“ всегда можно купить консервированные вишни по пятьдесят центов, а по акции по той же цене целых три банки».
Я хоть и стараюсь избегать разговоров о политике, но здесь всё-таки признаюсь, что я всегда предпочитала ходить в «Эдеку». Трудно сказать почему. Наверное, потому, что мои нейронные связи лучше реагировали на визуальные раздражители в «Эдеке» и хуже на те же самые раздражители в «Реве». Или потому, что я больше люблю ходить налево, чем направо. Это необъяснимо.
В последнее время менеджеры в «Эдеке» регулярно меняют местоположение товаров, в результате чего стало трудно с закрытыми глазами находить то, что обычно стояло на выученном наизусть месте. Другими словами, я совершила предательство и переметнулась во вражеский лагерь — «Реве».
Но тссс! — это большой секрет и только между нами. Открыла для себя много нового, кроме всего прочего, русский отдел с вредными для здоровья, абсолютно ненужными, но такими милыми сердцу продуктами ностальгии за границей: зефирчик, сгущёнка, солёные огурцы, семечки, майонез, лимонад «Буратино», шпроты и водка «Перцовка». Не знаю, как я без них жила раньше! Кроме того, наконец-то мне удалось там купить немецкую приправу для пряников, которая с началом предрождественского периода стала товаром первого потребления всех турбодомохозяек в деревне, — а у нас только такие — и быстро исчезла из ассортимента.
У самого дома увидела Нэнси. Нэнси — это моя соседка со стороны главной дороги, ну и параллельно — энтузиастка, спортсменка, физиотерапевт, ненавистница шоколада, гимнастка, страстная объездчица лошадей и, по глубокому убеждению, мать-одиночка.
Нэнси садится в машину, заводит её и собирается съезжать на дорогу. На самом выезде видит меня, останавливается, опускает окно.
— О, привет. Ты вакцинированная?
— Ну да, вакцинированная, как все.
— О, я тоже вакцинированная. А что делать, что делать? — на лице её появляется выражение глубочайшего трагизма. — А у кого ты вакцинировалась? — У Пфайзера.
— Пфайзер, Пфайзер, это кто-то новенький?
— Да нет, вроде бы старенький.
— А ты знаешь, что у вас на крыше черепица обвалилась?
— Где?
— Пошли покажу, — вылезает из машины.
Машина остаётся стоять прямо посередине дороги. Бежит показывать мне черепицу.
— Ой, я сумку забыла. Надо забрать. А то знаешь, везде беженцы ходят, всё тащат, — бежит назад за сумкой. Дверь машины остаётся открытой. — У тебя ведь тоже беженцы яблоки украли?
Я киваю, и думаю, что, наверное, это были беженцы. Хотя по последним сведениям, яблоки собрала соседка из русских немцев, пока мы были в отпуске в Нормандии. Но это другая история.
— Вот там. Видишь? На крыше.
— Где? Не вижу.
— Да вот там, повыше, — тычет пальцем в воздух. Другим меня в бок. — Но ты не волнуйся, у каждого человека когда-нибудь повреждается крыша — («Du hast einen Dachschaden» — в переносном смысле в переводе с немецкого означает: ты умом тронулась, сошла с ума.)
— Теперь у тебя тоже повредилась крыша. У меня поехала и у тебя поехала. Ха, ха, ха, — смеётся с явным наслаждением.
— Приходи ко мне на массаж! — взмахивает копной седых волос и лезет обратно в машину.
Разговор из серии: «и тебя вылечат, и меня вылечат». Всех нас вылечат. У всех у нас — и у «эдековцев», и у «реверцев», немножко повреждённая крыша.
УПРУГАЯ ТРУСЦА И
ЯБЛОНЕВАЯ ВЕТОЧКА
Первый адвент пришёл совершенно неожиданно, вылез из густой ноябрьской мороси, как пьяный из кустов. Встречайте, хозяюшка, картину маслом под названием «Ist es wirklich schon so weit?» Что, уже приехали?
И я понеслась вместе со всеми, как бы не отстать. Решила испечь так много печенья (по-немецки — кексы), чтобы всем хватило, и выполнить все пожелания, накормить всех голодных и, самое главное, соседей и коллег не забыть. Представила себе, как прихожу я на работу, а в руках скромно поблёскивает жестяная коробочка с рождественским мотивом, а в ней нежно вздрагивает выпечка с ароматами ванили, кардамона, гвоздики и апельсиновой корочки.
И со всех сторон сразу же к тебе тянутся руки, поворачиваются головы и сверкают глаза, в одной общей молитве, потом только хруст и удовлетворённые покрякивания, и выражение осоловевшего восторга не сходит с обычно равнодушных и непроницаемых лиц, и это есть тот момент твоего личного торжества, к которому ты готовилась весь год. На минуточку тебе кажется, что наконец-то тебя полюбил весь мир. И эта минуточка дорогого стоит. Казалось бы, ничего особенно для этого не было нужно. Всего лишь два-три акробатических трюка, немного игры воображения и одна маленькая жестяная коробочка. Действительно, есть что-то ангельское в человеке, обсыпанном мукой и раздаривающем кексы!
Пока готовила, дети прибегали лакомиться сырым тестом. В детстве нам всем говорили: не ешь сырое тесто, живот заболит, кишки слипнутся. А удовольствие это запретное, ну согласитесь, ещё никто не отменял. Прокрасться на кухню, всунуть палец в ароматную липкую массу и облизать его, давясь смехом. И мама обязательно замахнётся на тебя мокрым полотенцем и скажет «Кыш!», но всё понарошку, всё играючи. И даже кастрюльку не сразу помоет, а даст выскрести ложкой остатки шоколада. Что это, как не самое лучшее доказательство того, что вся эта кухонная предрождественская хлопотня и возня кому-то нужна. Всё это незабываемое волнение неспроста — апофеоз сырого теста и никаких глистов.
«Такие мне столь же интересны в рассуждении любовном, как сырая женщина-друг». Ничего не могу с собой поделать, но в этих словах одного из героев Набокова я слышу сравнение женщины с сырым тестом. И вспоминаю о нём всякий раз, когда замешиваю тесто на кексы и защищаю его от нападения детей. Прямо наваждение какое-то — «сырая женщина-друг».
Так вот, набоковскому герою надо, чтоб скворчало, хрустела корочка приготовленного блюда, поблёскивала нежная розоватость мыска под шубкой из беличьего меха, чтобы твёрдость кожи подрагивала и таяла в сочном излиянии и «всё вокруг передвигалось в другое измерение тайной упругой трусцой», с ударением на слове «упругой». Чтобы голова, чёрт возьми, кружилась от тёплого пряничного аромата, от персиковых изгибов и от таинственных медовых испарений. Желанная женщина — готовая твёрдая выпечка. Нежеланная, впавшая в немилость, — сырое тесто. «Знакомая чёрная шапочка, пальто на руке… автомобиль. Женщина, которую мы никогда больше не увидим, махала яблоневой веточкой». Она уже давно неаппетитна, а всё еще стоит и машет яблоневой веточкой. Откуда эта веточка-то у неё?
— Представляешь, недавно разговаривал с Марком по телефону, — рассказывает мне Яцек.
— Что-то случилось?
— Да ничего особенного. Дачу купил, домик строит. А Терезе всё равно.
— Как это всё равно? Она разве ему не помогает?
— Нет. Он строит, а ей всё равно.
Наши польские друзья Марек и Тереза прожили вместе много лет, почти всю жизнь, детей у них нет, но их отсутствие совместному счастью не мешает. Планов у Марека миллион: и дачу купил, и домик построил, и бесконечно что-то ремонтирует, а Терезу ничего не интересует, она машет яблоневой веточкой, живёт своей жизнью и ей там хорошо. И медленно, но верно, перемещается из области готовой выпечки в область сырого теста.
Когда тебе рассказывают чужие истории, особенно внутрисемейные споры, то хочешь не хочешь, а принимаешь чью-то сторону, при том что тебе по большому счету всё равно. Муж мой поддержал своего друга в его справедливом возмущении, а я как-то автоматически приняла сторону его жены. «Да дайте же женщине возможность стареть в собственное удовольствие, — подумала я. — Имейте совесть». А может быть, это было про меня? Не знаю. Имеет право на заслуженный отдых. Она или я? Чёрт ногу сломит с вашей психологией. С вашей или с моей? Не лезьте со своей активностью. Хотя бы это. Наверное, всё-таки больше про меня.
«А время уже стучалось, и было совершенно очевидно, что ему (маленькому Гулливеру) физически невозможно приступить к этому ширококостному, многостремнинному, в громоздком бархате, с бесформенными лодками и ужасной осинкой в строении тяжелого таза — не говоря о кислой духоте увядшей кожи и ещё неизвестных чудесах хирургии — тут воображение повисало на колючей проволоке». Это всё из того же Набокова. Правда? Всё будет так ужасно? Старая сырая женщина?
Придёт время, и мы тоже так заживём. Сырое тесто помашет маленькому Гулливеру большой яблоневой веточкой. Воображение повиснет на колючей проволоке. И из густой ноябрьской мороси вылезет пьяный из кустов. Встречайте, хозяюшка, картину маслом. Ist es wirklich so weit? Что, уже приехали?
ПЕРЕД ПОЕЗДКОЙ
Мой старший сын Филипп считает, что путешествовать нужно только с банковской картой. Мой муж Яцек считает, что путешествовать нужно с банковской картой и с зубной щёткой в кармане. Я считаю, что путешествовать нужно с банковской картой, зубной щёткой и парой сменных трусов. А про себя замечаю, что обязательно в этот раз, впрочем, как и всегда, нужно взять с собой пакет макарон и две банки тушёнки. На случай, если мы приедем и дети будут умирать от голода. Вечером, когда все уже спят, я с фонариком в руке подкрадываюсь к пластиковой корзинке и прячу там две банки тушёнки и пакет макарон. Сверху прикрываю их двумя цветными пакетиками, чтоб было незаметно. Каждый день прохожу мимо корзинки и смотрю украдкой, чтобы убедиться, что тушёнка всё еще там. Ласкаю контуры жестяных банок озабоченным взглядом. В один прекрасный день макарон и тушёнки больше нет. Мой муж их нашёл и спрятал где-то в чулане. А может, и выбросил. Макароны и тушёнка в путешествии не входят в его образ жизни. Он считает тушёнку остатком моего советского детства. Которое грозит перерасти в семейную драму.
Мой муж считает, что там, куда мы приедем, всё уже есть. Я считаю, что хоть он и прав, но пачку соли и сахар-рафинад нужно обязательно взять с собой. К ним, недолго думая, добавляю пакет чая из Гималаев, там точно такого нет, пакет ещё другого чая, вдруг захочется разнообразия, кукурузную кашу быстрого приготовления, в прошлый раз мы вместо каши ели кукурузную муку и гречку: на случай, если мне надоест есть устрицы. Мой муж считает, что машина не должна быть нагружена, и самый ценный груз — это мы сами. Я соглашаюсь на все сто процентов и беру с собой родную подушку. Без подушки у меня на новом месте не будет ощущения дома. А без ощущения дома я не могу спать.
Мой муж считает, что одежды надо брать по минимуму. Я тоже считаю — сколько могу взять. Потому как если не возьму, то весь отпуск буду мучиться и спрашивать себя: почему ты это платье с розочками не взяла, ни разу ненадёванное. Вот сейчас было бы самое время. Поэтому я беру с собой весь гардероб. Чтобы сократить страдания.
Мой старший сын берёт с собой пропахший потом пушистый плед и книгу по философии программирования. Я тоже её как-то полистала: невиданная штука с главами «Программирование, как терапия» и «Психология дибаггинга». Вот психология дибаггинга — поиска и устранения проблемы, меня очень заинтересовала. Здесь приведу только несколько поразивших меня с первого взгляда идей: «Не тратьте ни одного нейрона вашего мозга на производство мысли, которая начинается со слов „Ничего себе! Этого не может быть!“ Всё может быть. И с этим необходимо смириться. Но не всё может быть вашей проблемой. Всегда пытайтесь найти причину проблемы и никогда не реагируйте на её внешний вид». По-моему, это очень мудро и применимо во всех отраслях жизни и знаний.
Каждый день мы с мужем обсуждаем, что мы с собой возьмём в путешествие. Он настаивает на своей философии минимализма. Я настаиваю на своей философии чёрного дня. Мой старший сын крутит головой из стороны в сторону, наблюдая за подачами, как на матче по бадминтону, и применяет философию дибаггинга: поиск и идентификация проблемы.
Перед лицом всех этих разнообразных философий я стараюсь держать себя в руках. Потому как, когда дети взрослеют, на лбу у них загорается красная лампочка: «Осторожно, здесь рождаются воспоминания!» И это единственное, что может остановить два сорвавшихся с привязи локомотива, которые никак не могут решить, чья философия в данный момент важнее.
А воспоминания всегда должны быть добрыми и нежными. Именно они помогают нам решать проблемы. Как любимая подушка. Или пропахший потом пушистый плед. Или, на худой конец, философия дибаггинга, которая учит держать себя в руках, не впадать в истерику, не паниковать, не поддаваться эмоциям, не реагировать на внешние проявления и искать корень проблемы.
Поиск инвариантов вместо вариантов — тоже такой себе жизненный минимализм.
ПОНЯТНОЕ И НЕПОНЯТНОЕ
— Поехала я как-то в Дрезден на фестиваль хоровых коллективов. Ехали мы двумя автобусами. Томас тоже сидел в одном из автобусов, но я его не видела. А заметила я его уже во время завтрака. Он сидел за столом, улыбался и ел одну сосиску за другой. Позже он приехал ко мне в гости. Я тогда еще жила с родителями. Я ждала, а его всё не было и не было. А потом вдруг звонок: «Ты где?» — «Не знаю, кажется, я заблудился». — «Попробуй проехать дальше прямо по той же самой дороге». — «Куда дальше? Дальше ведь ничего нет». — «Нет, есть». Он поехал дальше, и действительно, за поворотом оказался мой дом.
Так Мартина и её будущий муж Томас встретились и полюбили друг друга, прожили вместе тридцать лет и родили троих детей.
«А где же здесь любовь? Не понимаю», — думала я по дороге во французскую булочную в Нормандии.
— Дайте мне один традиционный багет и один эксклюзивный, сильву пле. А к ним ещё булочку с изюмом и круассан.
Булочница, женщина средних лет, вдруг замерла на месте, потом дёрнула своим широким лицом, распухшим на сдобной выпечке, и сказала как отрезала:
— Я ничего не понимаю. Ни одного слова. Rien du tout.
В воздухе повис её тревожный взгляд, как дым от пистолетного выстрела. Я повторила почти что по слогам, ну как могла.
— Не понимаю, — продолжала настаивать она. И тут на помощь пришла старушка, стоявшая в очереди за мной. Старушка сказала всё то же самое, только своим голосом. После чего булочница тряхнула кудрями, швырнула на прилавок мой заказ, схватила деньги и громко поправила артикли в словах «булочка с изюмом». Поняла или не поняла?
Кстати, с пониманием всё не так уж просто. Намного хуже, когда разговариваешь с человеком, рассказываешь что-то, стараешься, тебе кивают в ответ, подбадривают, смеются в нужных местах, прищёлкивают языком там, где надо, морщат лоб там, где морщишь лоб ты сама, и вот ты уже веришь, что перед тобой сидит твоя родственная душа, и рассказываешь что-то сокровенное, что для тебя очень важно. А потом, спустя какое то время, вы снова встречаетесь, и ты начинаешь разговор на том месте, на котором остановилась, и вдруг оказывается, что твоя родственная душа не помнит ничего, что ты ей рассказала, и даже самого факта разговора. А ты решила, что тебя понимают. Ты поверила.
И это именно тот момент, когда ты чувствуешь, как ноги становятся мягкими, а в воздухе появляются разводы, как стрелки на капроновых колготках. Ни в чём нельзя быть уверенной. И прежде всего в том, что тебя понимают.
Один из моих любимых поэтов, которых тоже трудно понять, Пабло Неруда. Именно ему принадлежит это невероятное признание в любви:
Я люблю тебя гордо, не зная где и когда.
Я люблю тебя без проблем, но всегда.
Я люблю тебя так, как не могу иначе.
Таким образом, что я не ты, и тем паче,
Когда твоя рука на моей груди так близко.
Глаза закрываются с мечтой и смыслом.
Кстати, этот сонет номер семнадцать — один из наиболее понятных. В остальном же… «Вода вдоль мокрых улиц блуждает босиком», «Мой плащ прикорнул на полу раненым псом», «Когда вечер смывает статуи, убегая во мглу», «Разорванные облака в разлуке, как ворох белых платков, которыми на прощание машет ветер», «Мои слова карабкаются медленно на влажные стены», «твой голос влажнеет, крошится», «скрипки пахнут лунным светом», «быстро лететь, как мухи, орлы и дни недели», «и станешь сердце бередить в его просторных переулках, туда-сюда с арбузами бродить», «к рождённой любви я продвигаюсь потрескивающими подковами небес», «закрой глаза, зайди в меня, как привидение», «колючая звезда». Понятное или непонятное?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.