©В той книге полностью сохранен авторский стиль, орфография и пунктуация.
Автором частично осуществлен подбор иллюстраций. Все источники иллюстраций — указаны.
Дважды Любимый
Роман соната.
Часть первая
День снова не задался. Хотя, вроде, все началось, как обычно. Она проснулась оттого, что лучи солнца, пробивались в комнату, пробивались бес-страшно, яростно, почти нахально. Но могут ли солнечные лучи, вообще, быть — нахальными? Они ложились теплотою на ее лицо, лоб, щеки, сквозь плотный полумрак портьерного шелка, на котором, — она знала это точно, на ощупь, — от ветра, залетающего в открытую фрамугу, тканные, скользящие муаровые бабочки складывали и вновь распрямляли крылья. Иллюзия полета. Иллюзия лета. Лета, у которого нет запаха. Оно солнечно, ярко, но не ароматно. Еле слышно звеня, от сквозняка качались подвески люстры, выпе-вая какую — то свою, особую, хрупкую, тоненькую мелодию. Ее властно пе-ребивало эхо отдаленного, металлического боя, гулкого, с еле слышными всхлипами, нудно повторившимся целых девять раз.
«Пора мне быть на ногах!» — подумалось ей, — раз уже и часы проснулись!». Подумалось, но не захотелось. Она сильно потянулась, всем телом, слегка выгнувшись, как дельфин, ныряющий на большую глубину. И снова нырнула в дрему солнечного лета, без запаха.
Но дрема исчезала, не вникая в капризы тела. Исчезала легким дымком, неуловимым жаром, маревом несостоявшегося дождя, обещаемого прогноза-ми и народными приметами уже который день. Исчезала, вплывающим в ок-но густым, дразнящим облаком чужого завтрака из пригоревшего тоста, пла-стика бекона и плохо прожаренного кофе……………..
Она уловила все тончайшие нюансы, оттенки чужой жизни, скрывшейся от нее за рамой окна. Пружинисто, сразу, твердо встала на ноги, резко вытянув руку чуть влево, в ту сторону, где висела одежда. Шелк кимоно скользнул по телу. Тотчас же она протянула пальцы чуть вправо, теперь — в изножье крова-ти, и они привычно наткнулись на живую, густую теплоту кошачьего меха. Животное, своенравно выгнув спину, спрыгнуло на пол, заурчало, потерлось об ее щиколотку.
Кесси. Фото из личной коллекции автора.
— Кэсси, идем завтракать! — она улыбнулась, впуская ноги в мягкие тапочки. Кошка, уловив интонацию хозяйки, проскользнула меж ними к двери и по-бежала по коридору, напряженно цепляя коготками лак паркета.
— Как ты спешишь, Кэсс! Будто бы я тебя не кормила тысячу лет! — Запахи-вая полы кимоно, она присела перед прозрачною дверцей холодильника, нащупала ручку, повернула, чуть отстраняясь в сторону. Легкие пальцы гам-мой — октавой пробежались по полкам, выбрали из вороха свертков, блюдец и пластиковых пакетов — нужное. Поставили миску на пол. Мимолетно прикос-нувшись к голове кошки, которая неловко и больно задела локоть.
— Не мешай мне, Кэсси! — в ее голосе звучала легкая, неуловимая досада, и, одновременно, какая то нежная насмешливость. — Ты же прекрасно знаешь, я не трону твою еду. У меня еда своя. Сейчас вот, включу чайник, и буду зав-тракать.
…Кимоно не сковывало ее движений, она тихо и плавно кружилась вокруг маленького чайного стола, словно еще одна муаровая, танцующая бабочка, нечаянно слетевшая с портьеры. Звенела посуда, ароматной струей лился чай в хрупкие стенки чашки, шипели в тостере тоненькие ломтики хлеба. Пахло разогретым маслом, яичницей, вишневым вареньем, лимоном. Но флегма-тичная персиянка Кэсси уже не отвлекалась на посторонние звуки и дразня-щие запахи. Она приникла к своей миске с кормом и ей не помешала даже моцартовская трель мобильного телефона, от которой ее хозяйка, напротив, вздрогнула, выронив из рук ложечку. Капля вишневого варенья тотчас рас-теклась по белому пластику непонятным, дразнящим, густо — ярким узором — иероглифом. Слегка задев рукавом персикового кимоно забавный, длинный мазок на столе, женщина протянула руку к плоской коробочке, каким то не-уловимым, грациозным движением тряхнула ее, и нервные, чуть узловатые в середине, пальцы сыграли, уже привычное им, «виво — крещендо», пробе-жавшись по дисплею, и коснувшись нужной кнопки.
— Дом Ивинской. Слушаю Вас! — В ее переливающемся, хорошо поставлен-ном сопрано, едва улавливались ноты недоумения — кто мог звонить с утра, да еще в субботу?!
— Попросите Наталию Антоновну, пожалуйста. Я, надеюсь, не слишком ра-но?
— Ты ведь никогда не вписывался ни в одно правило, Кит, — усмехнулась она, тотчас же узнавая голос. — Зачем тебе сомнения? Я у телефона.
— Да, твою иронию ни с чьей больше не спутаешь. Спасибо, что хотя бы не бросила трубку. Я сначала не узнал тебя. Такие глубокие оттенки, вибрация. Как ты? Ты здорова?
— Все нормально, спасибо! Я завтракаю. Недавно встала. Не выспалась. Со-седи со второго этажа разбудили ароматом отвратительного кофе. Боюсь, что сейчас будет болеть голова и заниматься я не смогу. Тебе что-то нужно, Кит? У меня нет особого желания разговаривать с набитым ртом. А с тобою я не хочу говорить вообще. Прости.
— Нэт, ну подожди минуту. Нам нужно поговорить. Хоть немного. Мы не могли бы встретиться с тобой? Я приду в парк около двух.
Она поморщилась:
— Не называй меня Нэт. Мы же не в Америке! И сегодня я не собираюсь фланировать с тобой по аллеям. У меня мало времени. Очень мало, поверь!
— Черт! Это все — невыносимо! Ты поразительно упряма!
— На лекцию о моих недостатках у тебя всего лишь пара секунд, Кит. Это тема мне слишком неинтересна! Выбери скорее другую, или я — отключусь. У тебя дешевый тариф? — Она улыбалась, но человек по другую сторону мо-бильного экрана не видел этого и раздражался, постепенно превращая голос в «кипящий чайник»:
— Нэтти, но послушай же! Я хочу тебя видеть. Мы ни о чем не поговорили, ты ничего не поняла……..
— Я поняла достаточно для того, чтобы нам можно было расстаться без особой боли. Почему все это продолжает тебя волновать? — В ее голосе зву-чало искреннее удивление.- Расслабься. Иди по тому пути, который ты вы-брал. И мне — не мешай? Прошу тебя.
Пальцы ее снова сыграли крещендо вверх, кнопки осветились на миг и тут же — погасли.
Но почти тотчас же крохотная плоская коробочка снова начала вибриро-вать, дрожать, двигаться на столе. Некоторое время она придерживала ее двумя пальцами, чертя остальными линию в воздухе. Скорее, даже и не ли-нию, а некий музыкальный контрапункт. Она слышала его внутри себя. Слышала так отчетливо, что встала, и, не окончив завтрака, прошла в боль-шую прохладную комнату, к роялю. Свои торопливые шаги и порывистые, чуть нервные движения, она, уже машинально, привычно, на ходу, превращала в певучую, дробную, несколько отрывистую мелодию. Пальцы ее легко и жадно коснулись клавиш, словно спешили напиться или окунуться в же-ланную, скользящую прохладу.
Звуки, скрытые всем ее естеством, всею душою, почти тотчас же вырвались наружу, стремительно, своенравно, как стая птиц, в тесное, квадратное пространство комнаты, которое в этот момент стало небом. Она играла стоя. Едва окончив один вариант мелодии, начинала перебирать клавиши снова и мотив, в основе своей нотной гаммы оставаясь почти тем же, приобретал другие оттенки, едва уловимые. Так, лепестки садового цветка-левкоя, флокса или розы, впитывая в себя флюиды и ароматы солнца, ветра, дождя, радуг и гроз, туманов и рос, подчас приобретают совершенно невероятные, непонятно — волшебные оттенки. Такие, которые были бы, вообще то, немыслимы в привычных рамках сорта, вида, возраста или еще каких — либо скучных аг-рономических и садоводческих правил….
…Все, все ее мелодии были очень похожи на диковинные цветы, расцве-тающие и распускающиеся словно бы по мановению волшебного жезла. Са-мое же странное в них, этих мелодиях, было то, что они ни за что не могли повториться, спустя полчаса или даже десять минут!
«Осень. Грустный саксофон». Размещено с разрешения правобладателя.
О, она никогда не могла запомнить их! Выручал ее прихотливую, капризную память во время таких спонтанных, бурных импровизаций лишь компактный музыкальный центр, прячущийся в нише окна, за шторами. Разумеется, если она не забывала включить его. Это последнее с нею теперь случалось часто, особенно с тех пор, как она изменила привычный ритм жизни… Ритм, в ко-тором более не было резкой свежести мужского парфюма, упругого биения струй воды в душевой по утрам. Не было еле слышных звуков шипения «Зиппо». Не было больше того, что ей особенно нравилось. Аромата вечера. Запаха закатной зари и сожженной наполовину сигареты. Это смешивалось для нее в одно, сливалось: колеблющийся, оплывающий, словно свеча, нежный аромат зари и его сигарет. Она едва заметно усмехнулась про себя: разве же может заря иметь запах?! Никита точно счел бы ее сумасшедшей! Но ей всегда казалось, что все, все на свете имеет запах. Абсолютно все! Запах и абрис. Контур. Оттенок. Цвет же представлялся ей более расплывчатым понятием. Более загадочным и закрытым. С самого детства.…
…Ибо, с самого детства самой страстной мечтою ее родителей была та, чтобы вернуть в ее детское, живое мироощущение четкость и определенность, все цвета тех предметов, что ее окружали. Зрение дочери было для них некой бабочкой, птицей — иволгой. Недостижимой мечтою, которая, перепархивала с цветка на цветок, с ветки на ветку, маня за собою и никак не даваясь в руки. Когда она была совсем еще маленькой, ей казалось, что ее глаза, ее ускользавшее неуловимо зрение, так же, как и все вокруг, имеет совсем определенный запах и аромат. Резкий, чуть пугающий. Медицинского бинта, марли, йода, едких глазных капель, нагретого корпуса рефлектора и тех тон-ких медицинских перчаток, в которые вечно были запрятаны острые и хо-лодно — равнодушные пальцы врача — офтальмолога, то и дело касающиеся ее подбородка, висков, век. А еще ее, неведомое ей, почти скрытое за серой пе-леной зрение, имело определенный вкус. Вкус материнских, яростно — тихих слез, которые дочь, выйдя из кабинета, все старалась наощупь, осторожно, едва касаясь, смахнуть с ее щек и шеи. Иногда это удавалось ей. Но чаще мать осторожно, с какою то скрытой досадой, нетерпением отводила ее руку в сторону, хрустела крахмально — тугим платочком, всхлипывала, и как-то особенно нервно и порывисто спешила вдоль коридоров, пахнущих хлором и спиртом, наполненных металлическим, холодным тонким позвякиванием и скрытым, раскаленным, безжизненным жаром ламп дневного света. Она по-чти бегом, неловко оскальзываясь на больничном, хлорном линолеуме, сле-довала за нею и думала, беспомощно морща лоб в изломе бровей, что и большие лампы, обитающие на больничном потолке, тоже имеют свой, осо-бенный запах, но кому она могла об этом рассказать? Все, что она говорила о своем «мирочувствии», было мало кому понятно. Даже у родных ее все это вызывало, какое то невольное отторжение, неприятие….. Снисходительно улыбаясь, меняя тон и звук голоса, впуская в него какое то особое, «металли-ческое», «айсберговое» напряжение и холод, мать и отец называли ее «милой фантазеркой». И упорно старались облечь детский несовершенный мир не в звуки, запахи и мягкие, расплывчатые полутона, а в реальные краски. «Си-ний, желтый, зеленый, палевый, красный, фиолетовый», — твердо и немного занудно, изо дня в день продолжали они. Упрямо тянули ее за руку в свой мир, где все было таким конкретным, но почему-то казалось ей подвешенным в воздухе, непрочным, холодным. Она ловко и бережно ощупывала вещи и предметы руками, втягивая в себя основную ноту, контрапункт их аромата. А каждый звук и каждое слово пыталась ощутить, как гармоничную, едва слышную, мелодию. Пальцы ее неустанно гладили и перебирали сто-лешницы, рубцы и кисею скатертей, простыней и полотенец, подоконников и шкафов, корешки книг и края посуды, словно играли на невидимом инстру-менте….
…Однажды, сидя на кабинетном табурете какого то очередного офтальмологического «светила», она, тогда еще шестилетняя кроха, забывшись, взяла пальцами несколько тактов воображаемой ею мелодии на углу массивного дубового стола, с холодно — зеркальной, полированной поверхностью. Мать никак не успела отреагировать на ее вольность. Повисла напряженная тиши-на. Профессор — офтальмолог откашлялся и, повернувшись в скрипучем кресле в сторону зашторенного, пахнущего пылью окна, веско произнес:
— Девочке уже шесть. Ей пора учиться всерьез. Вы не думали купить ей ро-яль?
— Но, доктор! — Мать всхлипнула, защелкала ридикюлем. Послышался зна-комый хруст платка.- Она же не увидит ноты. А как без этого?!
— Ноты важно слышать. Звуки — ощущать. Музыка это то, что подвластно даже абсолютной темноте. Сколько я мог заметить, слух у нее прекрасный. Абсолютный.
— Да, — голос матери был слегка растерянным. — И лор — врач сказал то же самое. Она слышит, как распускается лилия в букете.
— Замечательно. Ищите педагога. Азбуку, и ту можно выучить нотами. Если в музыкальную школу ее не возьмут, она вполне сможет заниматься дома.
Мать с сомнением пожала плечами:
— Есть ли смысл? В ее состоянии, что ей даст музыка? Она же не сможет заменить ей всех ценностей жизни……..
— Музыка сама по себе столь величайшая ценность, что вполне стоит остальных! — тотчас оборвал беспомощный лепет профессор. — Еще смотря, что под ними, этими ценностями, подразумевать, уважаемая!
— Но Наташа ведь инвалид. Она не в состоянии ориентироваться в про-странстве. Какой тут рояль!
— Кто это Вам сказал, что она — инвалид? Атрофия зрительного нерва и от-слоение сетчатки развивает исключительно высокий порог тактильных, вку-совых, слуховых ощущений, что дает возможность человеку с резким огра-ничением зрения прекрасно ладить с пространством. У Вашей девочки есть все, что так важно для развития ее индивидуальности. Главное — абсолютный слух! Не закапывайте все это в землю, милейшая, грешно! Нужно дать ре-бенку опору, основу жизни. Для нее это не цвет, а звуки, запахи, ощущения, контуры, переживания, понятия. Особые, свои…. Ее богатый внутренний мир — ее главная ценность. Вам нужно понять именно это, и развивать ее мир как можно сильнее, дальше и дольше. Лишь это имеет смысл для нее. Ничто иное.
— А если еще одна операция, доктор? -С безнадежным замиранием сердца, едва слышно уронила мать, будто бы вовсе и не вникнув в последние слова врача, отстранив их от себя, испуганно отмахнувшись….
Внутренний мир дочери был для нее той пугающей гранью ирреальности, той дверцей зазеркалья, в которую она боялась войти, которую не хотела от-ворять. Которой просто, быть может, и не видела.
— Бесполезно, милейшая. Атрофия развивается столь стремительно, что мы практически не можем ее контролировать. Видимо, в процесс заболевания вмешались какие- то генные, неподвластные нам пока, факторы, увы!
Наташа почувствовала по теплой струе воздуха, словно рассекшей кабинет надвое, что профессор энергично развел руками.
Вокруг нее заклубился незнакомый аромат: не резкий, чуть горьковатый, пахнущий одновременно осенними листьями, дождем и хвоей, смешанный со странным приторно — густым запахом лимонной карамели. «Он любит „Ли-мончик!“ Как я! — весело подумала девочка. Конфетка лежит в его кармане, и она чуть подтаяла. Наверное, когда мы уйдем, он вытащит карамельку и съест ее. Если не съест, то она запачкает ему халат. В кабинете так жарко». Она углубилась в свои мысли, улыбаясь им, и не заметила, как мать защелкнула сумочку. Обычно этот звук означал, что им пора было уходить. И они всегда стремительно покидали клинику. Но в этот раз мать словно боялась чего-то. Взявшись за ручку двери, она все еще медлила, будто растягивала доли секунды, а они что-то томительно пели ей в ответ: басом, безнадежно, отрывисто, глухо, скупо.
— Доктор, что же, совсем нет надежды? — наконец просительно прошелесте-ла она. Ответа не последовало, только воздух в кабинете опять растекся теп-лой, удушливой волной лесного запаха, к которому почему-то теперь примешивался аромат морского ветра. «Должно быть, он покачал головою, вымытой шампунем „Бриз“, как у папы!» — опять безошибочно и весело угадывала Наташа. Ей нравилась эта игра.
….Что-то сдавленно булькнуло в горле матери, и, едва выйдя в коридор, она бессильно опустилась на мягкий, кожаный пуф возле двери, дав волю глухим рыданиям. Неловко потоптавшись возле нее долю секунды, девочка реши-тельно протянула руку к ее щеке, пахнувшей мягкой пудрой «Roche».
— Мама, ну что ты! Ну, не плачь. Мне, ты знаешь, нравится больше угадывать Вас всех, чем видеть. Это как игра. И потом, ведь только я знаю, чем пахнет солнышко. Я уже привыкла. Мне так лучше живется. Не надо плакать, мама! — Наташа говорила тихо, серьезно, обдумывая каждое слово.
— Но ты же никогда не увидишь солнце, детка! — мать ошеломленно и боль-но сжала ее плечо. Наташа слегка наклонила голову набок, чтобы ослабить эти тиски отчаяния.
— И ничего, что не увижу. Оно ведь все равно не любит, когда на него смотрят. Пойдем, мамочка. Пойдем. Расскажем папе про рояль….
Она легко потянула мать за руку. Уже изрядно поредевшая очередь, тихо гудящая в больничном коридоре, с удивлением оглядывалась на несколько странную пару: крохотную слепую девочку в ярком платье, с бабочками на кармашках, уверенно ведущую за руку зрячую, заплаканную мать. Малышка ни разу не оступилась и не оскользнулась. Даже на ступенях огромного хол-ла, ярко освещенного рядом широких люминесцентных ламп. Запах улицы, проникавший сквозь широкие, строго — элегантные фотоэлементные двери, манил ее за собою, чуть дразня и так властно охватывая все ее существо из-нутри, что легкая неуверенность, обычно немного присущая ей во всяком не-знакомом пространстве, исчезла бесследно.
Ей так хотелось поскорее ощутить на своем лице теплые ладони солнца, пробивающегося сквозь плотную серую завесу на ее глазах каким то огромным, колеблющимся белым пятном, что она, почти вприпрыжку, слетела с широкого подъездного крыльца, огражденного от тротуара массивными столбиками на цепях. Цепи слегка по-званивали от ветерка, словно перешептывались с ним, но этот нежный звук не был услышан никем, кроме нее…. Так было всегда. Ее мир звучал и жил почти для нее одной. Во всем этом явно присутствовала, какая то несправед-ливость. Горчившая сильнее, чем любимый ею шоколад. Но — какая? Ей не было понятно до конца, просто неприятно щипало в носу и горле, едва лишь она задумывалась об этом, мимолетно, до соленой боли закусив губы…
…Рояль появился в их доме почти одновременно с Валерией Павловной, учительницей музыки. С самого первого момента своего появления в их до-ме, когда она еще только вложила в свои сильные и гибкие пальцы прохлад-ную ладошку девочки, Наташа почувствовала сильный прилив крови к голове и неожиданное, жаркое, нетерпеливое биение сердца, словно готового вы-скочить из груди. Она не могла объяснить себе этого волнения, да и не стара-лась. Просто взяла в ладони лицо присевшей перед ней на корточки Валерии Павловны и нежно ощупала тоненькими пальчиками, словно играя на нем одной ей знакомую мелодию, таинственную гамму, состоявшую из звенящих октав запаха духов Валерии Павловны. Горьковатый, прохладный цитрус. Нездешний запах, не приторная сладость вечных, сбереженных в тени горки с посудой, материнских «Клемма». Она влюбилась в этот аромат сразу, как и в голос учительницы — ясный, уверенный, с глубокими низкими нотами, виб-рациями, переливами интонаций. Он словно распространял вокруг себя ауру уверенности. Девочке этого всегда не хватало. И Наташа потянулась к голосу и аромату учительницы, ловя глубокие звуки и запахи жадно открытым, тре-пещущим, смущенным краешком души.
Волосы Валерии Павловны наощупь тоже оказались приятными: шелкови-стыми, мягкими и пахли они, почему-то ореховыми скорлупками, теми са-мыми, на которых мама настаивала терпко — вязкий ликер, которым с гордо-стью угощали в доме редких гостей. Предложили ликер и Валерии Павловне, но она только слегка смочила в нем губы. Потом они с Наташей ушли в большую комнату, знакомиться с инструментом, который вытеснил из сжа-того пространства стандартной трехкомнатной «хрущевки» почти все: теле-визор, складной стол, стулья, шкаф с посудой…. Рояль теперь царил в комна-те. Наташа не видела его победного лакированного сверкания, подавляющей громадности, но, только услышав звук первой ноты, сразу представила себе незнакомца в доме внутренним зрением: в ее воображении он был похож на огромного и басовитого шмеля. Она сказала об этом Валерии Павловне. Та рассмеялась — открыто, звонко:
— Детка, рояль, скорее, похож на раскрывшую крылья бабочку. Он может летать и поможет взлететь тебе. Подойди ближе, познакомься с ним. Не бойся его. Это теперь твой самый большой друг, поверь! — Валерия Павловна остановила осторожным движением руки, рассекшей напряженный сгусток воздуха в комнате, неловкое, остерегающее движение Наташиной матери, но, когда девочка подошла ближе к инструменту и потянулась, вставая на носоч-ки, чтобы ощупать его, она мягко коснулась ладонью ее головы, провела пальцами по спине… Тепло тотчас охватило Наташу, успокаивая, утишая внутреннюю, нервную дрожь, едва заметную постороннему глазу. Она удив-ленно подняла лицо в ту сторону, откуда шел прохладно — терпкий запах ду-хов учительницы, и, повинуясь неосознанному порыву, осторожно обняла ее, уткнувшись лицом куда-то прямо в живот Валерии Павловны, словно хотела полностью раствориться в странном аромате, дразнящем ее, будоражащем воображение и обещавшем что — то сказочное, небывалое, непривычное….
— А бабочки тоже так горько и прохладно пахнут, как Вы? — тихо и неожи-данно для самой себя спросила она, сжимая в своей ладошке теплые пальцы учительницы. Та опять неудержимо рассмеялась в ответ:
— Может быть. Не знаю. Мне кажется, есть бабочки, которые пахнут кара-мелью, вареньем, астрами, лимоном. Это зависит от того, где они сидели… От того, какое место или какой цветочный куст был их домом. Есть даже солнечные бабочки. Они, уж точно, подлетали к самому солнцу… Хочешь, я сыграю тебе одну такую бабочку, звуками покажу, какая она? Заодно ты услышишь, как умеет разговаривать твой новый друг. Ведь нотками можно разговаривать со всем миром, рисовать любые картины. Мы с тобой обяза-тельно этому научимся, обещаю!
Они учились… Упорно, вдохновенно. И в доме звучали попеременно: то горное эхо, то едва слышный, шелестящий по веткам и листьям каплями, летний дождь, то клекот чайки над озером, то шуршание гальки на морском берегу. И лилия, разумеется, распускалась в букете; и плакал и свистал соло-вей, где-то в тенистых рощах, напоенных ароматом лавра и лимона; и роза, нежно шевеля хрупкими лепестками, застенчиво просыпалась в садах сол-нечного Крыма или где — нибудь на Корсике ….. Под звуки музыки Валерия Павловна часто читала играющей Наташе вслух, а в перерывах между заня-тиями просила ее прослушивать аудиозаписи не только знаменитых форте-пианных концертов, но и книг. Она умела где то раздобыть совершенно ред-кие кассеты и грампластинки и приносила ученице стихи Пушкина, Лермон-това, Ахматовой, Цветаевой в исполнении Журавлева, Яхонтова, Царева, До-рониной, Кузнецовой. Вместе с легким шипением тяжелого и гладкого диска Наташа всегда могла расслышать ведомую только ей, почти невесомую, му-зыку слова, его тайный, волшебный ритм, его неуловимое колдовство, так беспомощно называемое совершенством.
Странно, но Наташа отчаянно не любила книги, написанные шрифтом Брайля. К тому же, их всегда трудно было достать. В библиотеке Общества слепых, куда записала Наташу мать, на них всегда была огромная очередь, а по-том, шершавые страницы так неприятно кололи чуткие пальцы девочки, что она с трудом сдерживала слезы и всегда спешила закрыть книгу при первом удобном случае. Родители приписывали нетерпение и слезы Наташи ее капризности, но видя, как быстро развивается память дочери и ее музыкальные способности, не решались настаивать на своем, тем более, что не любя чтение по Брайлю, Наташа, тем не менее, освоила азбуку и научилась писать этим методом. Причем для изображения букв она подбирала разные карандаши и невозможно было убедить ее написать слово каким — то одним цветом. Она утверждала, что тогда не будет слышно музыки, мелодии слов. В освоении грамматических правил ей ненавязчиво помогла все та же Валерия Павловна, приведшая в дом Ивинских свою знакомую, Татьяну Васильевну Панченко, учительницу литературы в старших классах гимназии, что была неподалеку от их дома, в том же районе. Татьяна Васильевна, казалось, вовсе и не заметила того, что новая ее ученица немного не такая, как все. Для нее Наташа вовсе не была маленькою, беспомощной девочкой. Татьяна Васильевна беседовала с нею на равных, расспрашивала ее обо всем, что Наташа услышала, запомнила или, даже — увидела во сне. Как это ни странно, Наташе иногда снились сны. Цветные, яркие, будто переводные картинки. И Татьяна Васильевна просила ее описывать эти сны словами. Сначала девочке было невероятно трудно, она останавливалась, замолкала, подыскивая начало или конец фразы, но постепенно эта игра в описание так увлекала ее, что она за-бывала и о паузах, и о внутренних сомнениях, и о потерянных нитях мыслей. Дождинки их больше не ускользали от нее. Она научилась управлять ими, держать эти прохладные и легкие нити на «кончике души», как говорила Татьяна Васильевна.
Годы катились, бежали, шли, а они, эти нити, словно заполняли ее всю, до краев, постоянно жили в ней, и она могла не только передать их цвета и запа-хи, звуки и оттенки, но и превратить все это — в музыку, в нечто осязаемое для нее, ощутимое, реальное… Рояль оказался надежным хранителем секретов, чутким и понимающим. Обрывки мелодий, которые сочиняла девушка, обращая сны в реальность, словно впитывались в кончики его клавиш, отпечатывались в них навсегда…
Впрочем, нет, иногда Наташе казалось, что она может переиграть, пересочинить тот или иной сон, создать его заново. Она чувствовала себя при этом удивительно, словно бы наблюдала за собою со стороны, и видела себя тем самым внутренним, сосредоточенным зрением, которое тем, кто окружал ее, казалось невероятной фантазией, выдумкою, которая, тем не менее, позволяла ей прочно стоять на ногах, создавая свой собственный мир. В мире этом она вовсе не воображала себя какою то сказочною красавицей. О, вовсе нет!. Она была в этом «полете внутреннего видения души» всего лишь неким тонким и восприимчивым оргАном, которому подвластны звуки, их гармония и их диссонанс, едва слышимый, едва различимый для обычного, человеческого уха… Часами она сидела молча, опустив руки на клавиши рояля, плотно смежив веки и впуская в себя абсолютно все звуки, окружающие ее. И когда мелодия созревала внутри, она выпускала ее наружу, как большекрылую, не-терпеливую птицу. Птицы и вообще были ее любимцами. Летними и весен-ними утрами они спокойно садились на подоконник, прирученные ее легкой рукой и мягким голосом. Она давно и точно различала их по шороху крыльев, по щебету, веселому чириканью, по особому, почти неслышному, стуку клювиков. Голубиное воркованье научило ее с легкостью определять полу-денный, жаркий, и послеполуденный, «томный», час, акварельную ясность или капризную переменчивость погоды.
Дождь тоже был для нее легким, ненавязчивым другом, стук капель дразнил ее мелодиями, которые надолго поселялись в ней, звуча как бы исподволь. Меняя такты, ноты, высоту диеза и бемоля, она, молчаливо и вдумчиво, де-сятки и сотни раз проигрывала песни дождя внутри себя, утонув в старом, потертом, продавленном кресле, которое стояло в такие минуты близко перед окном. А окно было распахнуто настежь, и дождь вольным гостем залетал в комнату, оставляя брызги — следы на ее щеках, лбу, волосах, кистях рук. Ей нравилась шаловливая ласка дождя, нравилось и легкое молчание, к которому располагали его визиты. Она совершенно бесстрашно гуляла в дождливую погоду, в аллеях скверика неподалеку от дома, опираясь на локоть то Татьяны Васильевны, то — Валерии Павловны, а то — матери или отца.
Родители, принимая участие в ее прогулках, старались не мешать сосредо-точенному молчанию дочери, ее погружению в себя, а если она хотела гово-рить, не прерывали ее рассказов, удивлявших их порывистостью и поэтично-стью, бурной, эмоциональной окраской. Татьяна Васильевна и Валерия Пав-ловна напротив, выслушивали Наташу более деятельно, ненавязчиво пыта-лись дополнить ее впечатления красками своего мнения, решались даже и спорить, а потом в конце, все вместе весело смеялись найденной общей от-гадке, мнению, озарению ….
…Сидя сейчас за инструментом, она вспомнила, внезапно, как несколько лет назад, вернувшись с такой же вот, вполне обычной прогулки, Валерия Пав-ловна, едва отряхнув дождевик, решительными, твердыми шагами прошла в гостиную, где отдыхал в тишине и блеске безмолвного рояля отец Наташи. Девушка сама разделась и тихо прошла на кухню, готовить чай. Она знала, что ей не полагалось мешать разговору «очень взрослых». Но этот самый разговор в тот дождливый, смутный вечер, перевернул всю ее дальнейшую жизнь.
— Антон Михайлович, мне нужно с Вами серьезно поговорить о будущем Вашей дочери! — Прямо с порога начала учительница. — С ее редким дарова-нием ей очень нужна консерватория. Она сочиняет музыку на ходу, чуть ли не из капель дождя, чуть ли не из шороха падающих листьев в парке…
— Я знаю, — флегматично и как — то обреченно отозвался Антон Михайлович. — На днях она с матерью вообще нам сыграла мелодию света в лампочке. А через минуту ее уже забыла. Вас не было, чтобы записать ноты, а приемник мы с Аллой не успели включить! Пока нашли кассету, все было кончено, увы! — Антон Михайлович развел руками.
— Наташа — гениальный импровизатор, поймите, такие дарования встреча-ются очень редко, быть может, раз в тысячу лет! Ей нужен сильный консер-ваторский педагог, с индивидуальной методикой. Ее ждет блестящее буду-щее, и грешно Вам, как родителю, будет им пренебречь, Антон Михайлович! — Валерия Павловна прижала ладони к разрумянившимся, холодным щекам. По комнате поплыл знакомый дому, горьковато — прохладный аромат цитру-са, исходящий от намокших под дождем, орехово — золотистых прядей.
— Сколько же стоят занятия с индивидуальным педагогом из консервато-рии? Мы ведь можем и не потянуть с Аллой Максимовной. Я — инженер, Алла — библиотекарь. У нас и так не густо с финансами, почти пять лет отдавали кредит за инструмент и каждое лето еще возим Наташу к морю.
— Я все понимаю, Антон Михайлович, но ведь если только Наташеньку примут в консерваторию, педагог станет с нею заниматься бесплатно!
— Вот, вот: «если только»! — С досадой хмыкнул Антон Михайлович. Он выглядел явно расстроенным и взволнованным. — Вы что же, милая Валерия Павловна, забыли наши с Вами хождения в консерваторию в прошлом сен-тябре?! С нами даже и говорить никто не стал! Сколько мы там пороги били! Аллу чуть вообще инфаркт не хватил. Только они заглянули в эту преслову-тую форму 086 и все От ворот — поворот: «Не подходит годами, инвалид, нужны специальные условия!»
— Но в прошлом году Наташе было только пятнадцать лет. Сейчас ей уже почти шестнадцать. И, кроме того, если мы с Вами напишем ходатайство в Министерство образования, то Наташе просто разрешат, в порядке исключе-ния, заниматься с педагогами по индивидуальной программе, я больше чем уверена, разрешат! Курс обычной школы она ведь закончила. Экзамены у нее экстерном приняли, и даже учитель географии был удивлен ее познаниями в такой далекой от музыки науке! — не отступала от своего Валерия Павловна, и голос ее звенел от волнения. Ореховые с золотистым отливом пряди волос, выбились из аккуратного низкого узла, своевольно нарушив гармонию при-чески. Но она, не замечая ничего, продолжала: — Георгий Павлович был бук-вально ошеломлен тем, что Наташа с потрясающей точностью назвала ему широты, климатические особенности и даже цветовую гамму стран Европы, Азии и Южной Америки. Он сказал мне, что она — чудо, и ее ждет большое будущее, а зрение — это еще не все, и не стоит сдаваться так легко, уступая жизнь недугу!
— Вы так думаете? — Антон Михайлович посмотрел с насмешливым, горь-ким сомнением на учительницу, поправил пятернею взъерошенные волосы.
— Я и не сомневаюсь! К письму в Министерство мы приложим кассеты с импровизациями Наташи и пояснениями. В консерваторском образовании и музыке — вся жизнь девочки, она может стать блестящим музыкантом и ком-позитором — импровизатором. Таких в мире — единицы. Даже Гиллельс и Рих-тер имеют всего лишь статус исполнителей — артистов. Здесь же несколько иная грань таланта, уникальная, поверьте!
— Грань таланта… — Антон Михайлович отошел к окну, чуть отодвинув штору, взглянул сквозь стекло на улицу. По бульвару, в струях дождя, круг-лыми разноцветными островками плыли зонты, скрывая спешащих по своим делам людей. Все казалось размытым и нечетким, кроме резких косых струй, упруго хлещущих в стекла. — Грань таланта, конечно, да… Но меня беспокоит и другое. У моей дочери нет даже друзей, круг ее общения до невероятия сужен сейчас и сможет ли она полностью выразить себя в том, чему принесет по нашей воле громадную жертву — в музыке? Нужен ли кому-то в нашем обществе слепец — музыкант, пусть и гениальный? Я чаще вижу совершенно обратное, поверьте!
— Вы о чем, Антон Михайлович? — Недоуменно уставилась на него учи-тельница.
— Я все о том же! — Антон Михайлович чуть усмехнулся. — Инвалидов в нашем обществе презирают, если не сказать, ненавидят! В прошлом году, ко-гда мы были с Наташей в Ялте она, на песке, на ощупь, нарисовала пальцами какую- то нотку или знак. Пыталась запомнить, как звучит музыкально шум волны, о чем она говорит. Так мальчуган, неподалеку бегавший с мячом, и все искоса поглядывающий на нее, вдруг сорвался с места и яростно заплясал на том месте, где Наташа только что нарисовала нотку. Такой, знаете, дикий танец победителя — ирокеза, с воплями и криками. Мы с дочкой растерялись от неожиданности, а он не успокоился, пока не затоптал весь ее рисунок. По-том так же неожиданно, вихрем сорвался с места и убежал. Я хотел его до-гнать и надрать сорванцу уши, но Наташа с силой удержала меня за рукав. Она и вообще в тот момент держалась на удивление спокойно. Это потом я уже заметил, что ее щеки горят и блестят от слез. — Антон Михайлович зябко обхватил ладонями локти, повел плечами. — Дети слишком жестоки и к вполне здоровым людям, а что тут говорить об инвалидах!
Напряженная тишина воцарилась в комнате. Слышно было, как на кухне шипит вода в кране, звенит посуда. Это восхваляемое ими юное дарование, осторожно и медленно, ощупывая чуткими пальцами знакомое до шороха и каждой колкой крупинки пространство, с тщательностью накрывало стол к чаю. Девушка нервничала и все время пыталась прислушаться к тому, что происходит в гостиной, но двери ее оказались предусмотрительно закрытыми чуткой Валерией Павловной. И потому Наташа совсем не расслышала удив-ленного вскрика отца в ответ на неожиданно — резкое и решительное заявле-ние ее любимой учительницы:
— Антон Михайлович, я думаю, мальчик не хотел ничего дурного! Вы не допускаете мысли, что ему просто могла понравиться Ваша дочь? Подростки часто выражают подсознательную симпатию довольно парадоксально.
— Нет, — отец Наташи удивленно свел брови к переносице и потер локти кончиками пальцев. — Я совершенно не подумал об этом. Как-то, знаете, и не пришло в голову. Я помню, что этот дикарь — сорванец несколько дней под-ряд попадался на глаза: сидел за соседним столиком в кафе, сталкивался с нами в холлах пансионата, около лифта, на прогулках. И взгляд у него всегда был какой то вызывающий, колкий……
— А Вы бы предпочли, чтобы он смотрел на Наташу с жалостью? — Валерия Павловна вынула шпильку из волос и почему то крепко сжала ее в ладони, другой рукой пытаясь поправить пряди.
— Не знаю. — Антон Михайлович растерялся. — С чего Вы это взяли? Хотя, быть может, и да.. Он все пытался как — то толкнуть ее, задеть локтем. — Антон Михайлович увел разговор в сторону, и как показалось Валерии Павловне, нарочно. — Да, он и, правда, делал все, чтобы только она обратила на него внимание! Он так и не понял, что она слепая. Даже когда убегал от меня, оглянулся пару раз. Кажется, с недоумением…
— Конечно, — Валерия Павловна слегка улыбнулась и сморщила лоб, только теперь почувствовав, как больно впилось в ладонь острие шпильки. — Он ведь ждал, что это Наташа побежит за ним, а не Вы! Толкнет его, возьмет за руку, возмутится, заговорит. И они так, наконец, познакомятся.
— Вы меня озадачили и удивили, честное слово! — Антон Михайлович снова усмехнулся, но на этот раз усмешка была уже не такой напряженной. — Я как-то и не задумывался до сих пор, что наша с Аллой Ташка может кому — то нравиться.
— Какие глупости! Ваша дочь очень обаятельна. И, потом, знаете, — Валерия Павловна говорила медленно, выдерживая в словах едва заметную паузу, словно не на полном выдохе, — Та музыка, которая в ней звучит, живет, пле-щется, как море, она дает ей тайну, загадку, «прелесть необъяснимую,» — как, наверное, сказал бы наш классик…
— «Неизъяснимую», — тихо обронил Антон Михайлович, думая о чем то своем.
— Что? Что Вы сказали? — Валерия Павловна теперь заговорила быстро и нервно, словно внезапно очнулась от глубокой дремоты. Шпилька по-прежнему остро впивалась в ее ладонь.
— Александр Сергеевич говорил всегда: «неизъяснимую». Это его прилага-тельное. Вы ведь «Капитанскую дочку» сейчас цитируете, не так ли?
Валерия Павловна сдавленно кивнула и смахнула со щеки дождинку. Или слезу? Догадаться было довольно трудно. Прежде чем она снова заговорила, прошла, пожалуй, целая минута. Или секунда, загустевшая в пространстве комнаты серым киселем осеннего дождливого полдня.
— Антон Михайлович, Вы не должны воспринимать Наташу, как инвалида. Это -заблуждение. Она — здоровый человек, только, я бы сказала, зрение у нее необычное… Зрение души, что ли.. Острое, острее, чем у иных зрячих! И многогранное!
— Это знаем только мы с Вами. Вы да я. Для остальных Наташа всю жизнь будет человеком с ограниченными возможностями. И никому, никому не ну-жен будет ее неограниченный талант! За это ее постараются как можно скорее уничтожить, затоптать, смять. Вы же знаете, талант почти всегда вызывает зависть, и так редко — восхищение.
— Почему же у Вас такой напряженный взгляд на жизнь, Антон Михайло-вич? — Валерия Павловна вся как-то внутренне сжалась, съежилась. — Ведь люди — везде люди, пусть и со своими сложностями характера, с какими то недостатками, но они же вполне способны оценить Талант, дарящий красоту. Душа ведь всегда тянется к ней, красоте, у всех! — как бы убеждая саму себя, с нажимом, проговорила Валерия Павловна.
— Нет, а Вы, оказывается, еще и идеалистка неисправимая! — Антон Михай-лович рассмеялся, но в нотках его смеха снова звучала напряженность, про-рывающаяся как бы исподволь. Что он прятал в ней, напряженности? Боль? Растерянность? Отчаяние? Трудно было угадать и услышать. — Страна в тар-тарары «дикого капитализма» прикатилась, наркотики чуть не в каждой под-воротне, а Вы — о красоте говорите. Уже и артисты заслуженные заявляют от-крыто, что опера и классика — искусство для избранных, а всех избранных вырезали и убили еще в семнадцатом году! Не согласны со мной? — Антон Михайлович внезапно закашлялся, и, поперхнувшись, смолк, отмахиваясь рукою. Валерия Павловна вздохнула, чуть приподняв округлые плечи в ажуре тонкого пуловера, сцепила вместе тонкие донельзя, красивые кисти рук, и каким то чужим, усталым голосом произнесла, словно обронила на пол буси-ну:
— Мужа моей прабабушки расстреляли в девятнадцатом году. Где-то под Омском. Бабушка осталась без отца в пятилетнем возрасте. Она молчала о матери. Вообще, обо всем молчала. То, что мой прадед был офицером, я узнала совсем недавно, взглянув на обрывок старой фотографии. Он на ней в белой папахе. Знаете, белую папаху носили ведь только офицеры..
— Он был в армии Колчака? Омск это ведь — Сибирь, адмирал Колчак.
— Не знаю. Наверное. Они переходили реку, он провалился под лед, едва не по грудь. Попал в лазарет. Походный. Там и расстреляли. Больного. Может быть, даже — лежащего на кровати. Я так думаю. Просто представляю это себе, когда закрываю глаза. Никто ведь не может теперь мне сказать всю правду, до конца… Все, кто знал ее, умерли… Теперь уже — все равно!
— А Ваша прабабка?
— Она умерла в Сибири. От тифа. Еще совсем молодая. А Буленька попала на воспитание к чужим..
— Буленька?
— Мы так все звали нашу бабушку в детстве: я, Маша и Артем. Это мои брат и сестра. Буленька первая твердо сказала маме, что я должна учиться музыке, что у меня есть слух. А ведь ей можно было не поверить. Она всю жизнь проработала в ателье, приемщицей. Помогала модельершам придумывать фасоны платьев. У нее был изящный вкус, она безошибочно, как будто бы вслепую, могла выбрать фактуру ткани, цвет модели, подбирала украшения. И еще она рисовала чудно. Знаете, даже силуэты умела из бумаги вырезать, на кружево похоже. Мы потом этими силуэтами любили разыгрывать на стене домашние спектакли. Буленьку мы всегда просили сказку рассказать на ночь, так у нее они всегда необычные были и забавные, сказки! Потом, уже подрастая, я узнала, что она их выдумывает, чуть не на лету. — Валерия Пав-ловна тихо, просветленно, улыбнулась.
В тишине, воцарившейся на миг в квартире, вдруг явственно послышался стук Наташиной трости. Двери распахнулись. Девушка замерла на пороге, держа легкую бамбуковую палочку наперевес, как зонт или шпагу, и после секундной паузы, поправляя локоны, своенравно лежащие на плечах густыми завитками и улыбаясь, несколько нервно, тихо проговорила:
— Па, Валерия Павловна, Вы идете чай пить? Я коричный рулет уже достала из холодильника, запах на всю кухню! Идемте, остынет же!
— Может, мы подождем Аллу Максимовну? Или ты голодна? — нерешительно возразила Валерия Павловна.
— Мама вернется поздно, у них там сегодня очередной тематический вечер, будет все это часов до восьми. Удивляюсь, как это рассказ о сестрах Бронте можно уместить в один вечер? Это же — целая жизнь! А за два часа, что можно сказать? Десяток скучных фраз?
— Ну, ты не права, Ташка! За два часа можно много рассказать, — Антон Михайлович подошел к дочери, осторожно положил руку ей на плечо.- Тебе-то самой нравятся сестры Бронте?
— Книги — нравятся. А жизнь — нет. Мрачно чересчур. Я этого не люблю. Ну что это, папа, сам посуди: судьбу свою загубили, смотря из окна на эту ве-ресковую пустошь, Брайан стал морфинистом, Энни и Эмили умерли от ча-хотки, Шарлотта вышла замуж за нелюбимого. Зачем? Ни грамма сопротив-ления судьбе. Как будто бы они плыли по течению!
— Наташа, ты забываешь, они были дочерьми священника, — тихо обронила Валерия Павловна. — Смирение и покорность судьбе были у них как бы в кро-ви. А Шарлотта и сама стала женою пастора Николса.
— Это так удобно, — спрятаться за смешного Бога, дедушку на облаке — и са-мому ничего не делать! Смирение, терпение! — насмешливо протянула де-вушка. — Один французский писатель, не вспомню сейчас фамилии, сказал, что «терпение лишь крайняя степень отчаяния, замаскированная под добро-детель». А я не люблю отчаяния. Кажется, даже не сумею никогда выразить его музыкой. Хотя, думаю, что оно похоже на большую птицу: ворона или орла, с очень цепкими когтями. Они, когти эти, впиваются в грудь, и тогда так трудно дышать. — Бледные щеки девушки внезапно окрасились румянцем, резко обозначились скулы. — А я люблю дышать полной грудью.
— У тебя внутри много свободы. Тебе ее дала музыка. У сестер Бронте, наверное, ее было гораздо меньше, — все также тихо, но весомо проговорила Валерия Павловна. — Вересковая пустошь не могла им ее дать, увы!
— Почему? Пустошь это ведь тоже — образ свободы. Она же была открыта всем ветрам! — Девушка пожала плечами, вздохнула. — Все равно — не пони-маю.
— Или, наоборот, пустоты, одиночества. Весь их порыв к свободе это — их книги, согласись?
К этому времени спорщики, все трое, уже прошли на кухню — маленькую, тесную, но уютную, с нарядными, воздушными занавесками в кремовых во-ланах и красным эмалированным чайничком в белый горошек, весело сви-стящим на плите, и Валерия Павловна осторожно усадила ученицу на стул, неслышно передвигая чашки по нарядной скатерти. Антон Михайлович, по-вернул конфорку плиты, втянул в себя воздух:
— Как корицей пахнет! Вкусно! Тебе сколько положить кусочков, дочка — хозяюшка?
— Два хватит. Спасибо, папа. — Девушка уверенно взяла в руки протянутую тарелку с пирожным. — Мне вчера звонила Лиля Громова. У нее мама в боль-нице лежит.
— А что случилось? — Валерия Павловна очень старалась не звякнуть ложкой о блюдце, но это ей не удалось. Она поморщилась, с досадой. — Что — то серьезное? Операция?
— Нет. — Наташа говорила спокойным, бесстрастным голосом, но щеки ее по прежнему алели нервным румянцем. — Она наглоталась таблеток каких то. Пока Лилька в школе была, а Дима — у бабушки. От них отец ушел на той не-деле.
— Как ушел? Куда? В экспедицию что ли или командировку какую? — полю-бопытствовал, неспешно глотая чай, Антон Михайлович.
— Если бы, Па! Нет. К другой женщине. И записку оставил не Инне Серге-евне, а Лильке. Мол, «люблю Вас по — прежнему, будем общаться, но с Вашей мамой никак жить не могу, мы друг друга исчерпали. Колодец души — иллюзия». Спиноза несчастный! Они же с Лилькиной мамой семнадцать лет прожили, их что теперь — выкинуть в окно, эти годы? У Инны Сергеевны сна-чала сердечный приступ был, а потом она как — то стихла, разом потускнела. Лилька говорит, молчала и молчала, все время. Таблетки собирала. Лилька считает, что это их бабушка виновата, Ангелина Петровна. Вам еще чаю, Ва-лерия Павловна? Я налью.
— Сиди, я сама. Но как же это — бабушка? — растерянно и удивленно прого-ворила Валерия Павловна, вспыхнув щеками и тонкой шеей. — Разве же она желала какого зла им всем? Такого не может быть! Или по недосмотру оста-вила на виду лекарства какие? — Пар тонкой змейкой взвился над чашкой, об-жигая лицо и глаза Валерии Павловны, но она этого не заметила, только чуть поморщилась, отмахнувшись от пара ребром ладони.
— Нет — Девушка качнула головой. — Понимаете, бабушка, мама Инны Сер-геевны, у них в церковь ходит. В Никольский собор. И вот она ей все говори-ла: «Смирись, терпи, прости. Господь испытание посылает тебе и детям!» Ну вот, Инна Сергеевна и смирилась. Замолчала. До ста таблеток. — Наташа, как показалось Валерии Павловне, усмехнулась, немного зло и потерянно. Углы ее губ опустились, не по юношески, резко — вниз, складки щек трагично иска-зили лицо.
— Девочка, милая моя…. — Валерия Павловна глухо кашлянула, нервно пе-ребирая пальцами черенок ложечки. — Ты ведь еще не была влюблена. Нельзя так резко судить. Вот когда полюбишь…
— Я полюблю только один раз. Но всей душой. У меня не будет времени выбирать и перебирать. Это будет единственный раз в жизни, наверное. — се-рьезно и спокойно проговорила девушка. — Моя Судьба — в музыке. Со мной рядом будет только тот, кто поймет это. И потом, меня непросто любить, Вы же знаете…
— Почему? Ты же у нас такая красавица! — Валерия Павловна улыбнулась, дотронувшись пальцами до тонкого, нервно пульсирующего запястья девуш-ки.
— Нет, при чем здесь это? Я знаю, что я — не урод! — Наташа тоже открыто, обезоруживающе улыбнулась. Улыбка эта, тихо вспыхнувшей, летней зарни-цей осветила все ее лицо, даже и невидящие, глубокие впадины глаз, слепо распахнутых куда — то вдаль. И тут же погасла. — Не в этом дело. Меня просто нельзя предавать. Со мною рядом нужно быть сильнее всех своих мелких страстей. А таких людей сейчас мало. Вот и Лилькина мать — не исключение!
— Многие из нас слабы. Мы ведь просто люди, а не Боги, пойми, Наташа. Любовь часто единственное, что есть в жизни человека настоящего. Как вспышка молнии она озаряет нас. И, теряя ее, мы часто теряем все, что со-ставляло некогда для нас смысл Бытия. Легко все судить, труднее — все по-нять, девочка моя! — Лицо Валерии Павловны стало задумчивым.
— Не скажите. Есть ведь вещи и поважнее любви на свете, — негромко вме-шался в разговор Антон Михайлович, до тех пор напряженно молчавший. — Дети, совесть, дело, которому служишь. Долг. Очень часто приходится вы-бирать между всем этим и просто — любовью. Это сложно. А мы часто делаем ошибочный выбор. И только гораздо позже постигаем, что любовь, это еще — не весь мир… — Антон Михайлович вздохнул, скользнув взглядом по фигуре Валерии Павловны. — Уже шесть, а дождь не прекращается, — Как бы некстати произнес он.
— А я — без зонта, и мне пора домой, — весело подхватила учительница и вмиг почему — то стала похожа на расшалившуюся девочку с грустными, взрослыми глазами — Вы меня не проводите?
— Я как раз и думаю над тем, что Вас нужно проводить, хотя бы до стоянки такси, — Антон Михайлович резко, пружинисто поднялся со стула. — Собирай-тесь, я перекурю пока.
— Папа, на лестнице холодно! — мягко возразила дочь. — Покурил бы в фор-точку. Мамы все равно нет.
— Мама такая же, как и ты — все моментально учует носом! — усмехнулся Антон Михайлович, — Да и неохота, чтобы ты кашляла, от этих моих тайных вылазок в форточку.
— Я не снежинка, не растаю. И потом, мне нравится, когда ты куришь. Я люблю запах сигарет. Валерия Павловна, завернуть Вам рулет? Пусть Артем попробует…
— Спасибо. Он у нас большой сладкоежка. Доволен будет. — Валерия Пав-ловна собрала чашки и блюдца в высокую пирамидку, донесла до белой ра-ковины, но как — то слишком поспешно уронила их внутрь. Они раскатились по глубокому эмалированному дну, жалобно дребезжа. Пальцы Валерии Павловны дрогнули. — Прости, сегодня я что — то неловкая такая. Устала, наверное! — Учительница попыталась неуклюже извиниться.
Девушка в ответ легонько вздернула подбородок вверх:
— Ничего. Они не разбились, не переживайте. Я поняла это по звуку. Она ободряюще коснулась кончиками пальцев локтя учительницы.- Действитель-но, трудно — любить, когда тебе не могут ответить. Но, главное, ведь — лю-бить? Все почему-то так считают. — Тут девушка пожала плечами. — Хотя это порой — невыносимо. Я бы не смогла так. Зачем себя растрачивать понапрас-ну? Нужно очень много сил, чтобы просто жить….
Валерия Павловна еле слышно прошептала:
— Ты права, милая. Меня утешает лишь то, что я люблю достойного чело-века. Это мне как то облегчает бремя неразделенности. Я теперь понимаю, что иного и не может быть у меня в судьбе…
— Никто не знает, что станется с нами завтра, Валерия Павловна! — горячо возразила девушка.
— Я не хочу думать про завтра. Есть сегодня, и этого достаточно, девочка! Вполне. Знаешь, есть такая английская поговорка: «Завтра не наступает, по-тому что, завтра это уже сегодня и вчера».
— Помню. — Наташа сдержанно улыбнулась.- Вы говорите так, что я всегда запоминаю то, что Вы мне сказали. Почти дословно. А Татьяна Васильевна все больше философствует. От ее разговора в душе остается только — суть.
— Ее предмет к этому очень располагает. — Из крана полилась теплая струя, нервные пальцы учительницы коснулись гладких стенок чашки. — Правда, они не разбились, ты верно услышала! Какое у тебя чутье!
— Просто, когда движения чуть замедленны, траектория падения, скорость или угол иные. Так было написано в учебнике физики. Даже человеку надо падать в замедленном темпе. Тогда ушибов меньше.
— Что-то я сомневаюсь! — Валерия Павловна усмехнулась, вытирая руки об полотенце. — Я в детстве была вся в синяках и царапинах, хотя славилась своей медлительностью. Впрочем, так считала лишь мама. Буленька же называла меня «сильно задумчивой барышней». Оттого, что я была вся в себе, я посто-янно натыкалась на все углы и косяки.
— А теперь?
— И теперь та же история. Только синяки не видны. Они в душе.
Хлопнула входная дверь и запах недокуренной сигареты едко, удушливо влился в сладковатый, пряно — коричный туман кухни.
— Валерия Павловна, Вы собрались? По-моему, дождь усиливается, раз-верзлись хляби небесные! — Антон Михайлович вернулся на кухню, потирая ладони. — На лестнице, и вправду холодно, Ташка. Я порядком озяб. Мама не звонила?
Нет.- Девушка покачала головой. Еще рано. — Одевайся теплее, не выходи налегке. Ты ведь тоже быстро простужаешься, Па!
— Может, Вам и не стоит суетиться, Антон Михайлович? Я дойду сама. Вдруг автобус подойдет быстро? — возразила Валерия Павловна, беря в руки сверток, сильно пахнущий корицей. Она словно грела об него озябшие ладо-ни Вообще, вся она в этот момент напоминала потерянную, замерзшую пи-чужку, нечаянно залетевшую в чужое, уютное гнездо. ….
…Когда Антон Михайлович вернулся, Наташа все также сидела на своем месте, у окна, осторожно касаясь пальцами мягкого банта — волана на шторе. Она тихонько теребила его, пристально смотря, как и все слепые, в одну, ви-димую только ей точку, и думая о чем-то своем, сокровенном, глубоком…. Отец, не решившись нарушить ее раздумья, молча подошел к плите, налил себе чашку уже порядком остывшего, но еще греющего заледеневшие ладони, чая.
— Что-то ты долго, Па! Такси не было? — Голос дочери звучал спокойно, чуть глуховато, словно она очнулась от внезапно охватившей ее дремоты.
— Дождь. Все машины идут прямо в парк, — Антон Михайлович, чуть свистя, втянул в себя янтарную жидкость.- Мама не звонила? Уже семь…
— Вечер до восьми. Не беспокойся, у нее обязательно будут провожатые… Что тебе сказала Валерия Павловна?
— Что придет завтра в четыре. У нее с утра репетиция в музыкальном учи-лище. Не то спевка, не то этюды…. Провожатые? Это кто же?
— Петр Егорович и Настя Синицыны. Они ей помогали готовить вечер. Да и вообще, ты же знаешь, на маминых вечерах много народу. Даже из других районов приходят.
— Ну, да, я знаю.. И этот дипломат с пробором и в очках, тоже — из другого района….
Девушка насмешливо фыркнула:
— Пап, у тебя этот пробор прозвучал, как «ружьё», будто ты говоришь о ка-ком то бандите… Кстати, почему ты его называешь дипломатом?
— Антон Михайлович смутился.
— Ну, так просто. Я его один раз видел. Весь такой прилизанный. И говорит как то слишком уж правильно. Еще он немного буквы гласные тянет, как будто от заикания в детстве лечился.. Не говорит, а песню поет. Странно как то слышать!
— Пап, тогда это не дипломат, а меценат. Олег Борисович Верещагин. Ма-мин спонсор.
— То есть? — в недоумении протянул Антон Михайлович, поставив чашку на стол.
— Ну, библиотеке же нужен спонсор. Для ремонта, оплаты новых поступле-ний. Вот они с Варварой Ильиничной и нашли через одну бабушку — чита-тельницу мецената. Из числа дельцов. У него какое — то там свое кафе на про-спекте Мира. Но он хочет прослыть благотворителем, меньше платить нало-ги….
— Это все мама тебе говорила?
— Да. Еще, какую то часть денег они надеются получить от Общества сле-пых, но там, навряд ли, что- то будет. Они свое районное отделение собира-ются вообще закрыть, оно не — рентабельное для системы хозрасчета. Слова то такие мудреные, Пап! — Девушка чуть усмехнулась уголками губ. — Холод-ные. И музыки в них нет совсем. Пустые слова внутри, гулкие, как пещерное эхо!
— Новые веяния, что ты хочешь! — вздохнул Антон Михайлович. — Не успели ничем наполнить еще. — А кем он раньше работал — то, этот меценат?
— Не знаю. Кажется, конструктором на машиностроительном заводе.
— Тогда хороший кусок пирога ему достался, что и говорить. Акции, навер-ное, приобрел, что- то скупил на них, теперь — богатеет.
— А что можно купить на акции? Мы ведь даже на эти самые, как их……На ваучеры ничего не смогли купить, Па. Ты же их все отдал Константину Ан-дреевичу?
— Да. Отдал. — согласно кивнул Антон Михайлович. — По простоте душев-ной. Теперь друг мой, Константин Андреевич, на ваучеры те фабрику по производству консервов купил. А мы с матерью да с тобой остались ни с чем. Умные люди пристраиваются, заводят знакомства, ищут всякие лазейки, ходы — выходы. Мне Костя предлагал сначала в долю войти, но какой с меня хозяин? Уже через месяц — другой я бы все равно не смог оплатить своими грошами счета фабрики за коммунальные услуги: воду, электричество, вывоз мусора. Что же мне было делать, дочка? Вот я и отдал ваучеры свои бывшему начальству, хорошему приятелю. Только приятель теперь на Кипре про-цветает. Аи я с мамой тебя в этом году даже в Сочи не смогу отвезти: в нашем экспериментальном бюро аврал за авралом, а зарплаты уже два месяца почти не дают….
Хорошо, что я еще в технологический колледж устроился, преподаю там теперь с «важностью академичной» черчение… — Антон Михайлович насмешливо крякнул. — Грошики на молоко с хлебом все-таки имеем. Так за то маминой директрисе, Варваре Ильиничне, большое спасибо. Что вакансию нашла.
— Па, ну ничего. Мы обязательно прорвемся. — твердо произнесла девушка. — Не грусти. Мне теперь хочется вволю послушать не море, а дождь. Я вот все думаю сейчас: а если я дождевые капли превращу в звуки, в музыку, то, услышав ее, узнав, меня примут в консерваторию?
— Не знаю, дочка! — Антон Михайлович растерялся. — Валерия уверена, что — да! То есть, я хотел сказать, Валерия Павловна…
— Она чудесная, Папа. Ей ее имя удивительно подходит. Больше, чем отче-ство. Если бы было мне можно, я бы ее называла Лерой. Просто — Лерой. Как сестру.- Наташа улыбнулась опять, каким то сокровенным мыслям, внутри души. И вдруг, помолчав с минуту, тихо добавила: — Она очень тебя любит, Па. Так спокойно. Обреченно. По — настоящем любит.
— С чего ты это придумала? — закашлявшись, прижав ладонь ко рту, выдохнул Антон Михайлович потрясенно.
— Пап, я ничего не придумала. Я это знаю. Слышу. У нее голос меняется, когда ты рядом. И все звуки вокруг нее становятся другими. Все ее движения, жесты. Воздух, которым она дышит. Ты извини, я пойду, мне хочется сыграть дождь, пока он не кончился.
С этими словами Наташа вышла из кухни, и стук ее тросточки стал почти неслышным¸ утонув в мягком, потертом ворсе ковровой дорожки. Маленькая квартира с громадным роялем и заплаканными от дождя окнами, выходящими прямо на ***кий бульвар, стремительно погружалась в темную, вязкую густоту осенних сумерек.….
Часть вторая
Воспоминания все еще не отпускали ее. Никак не отпускали…
Взяв тонкими, немного непослушными, пальцами несколько негромких аккордов, она перебирала их, как бусины. Казалось, что звуки неслышно катятся по полу, блистая в лучах еще нежаркого утреннего солнца. Портьеры на окнах чуть колыхались от ветра, узорчатая тень аспарагуса, рассыпалась по шелку замысловатым узором, стекая каплевидными нитями на озаренный солнцем паркет. А она…. Она ничего не замечала. Музыка воспоминаний полностью ее захватила. Она легко плыла в потоке времени, может быть, впервые поняв, что его, потока, не существует вообще. И никогда не существовало. Еще бы! Она чувствовала и ощущала тот первый миг встречи с Ним так, как будто это все было лишь вчера. А, может быть, и несколько часов назад. Несколько мгновений. Несколько едва заметных пылинок вечности, несущихся в зыбкой, звездной пустоте. Она, конечно, не могла увидеть выражения его глаз, черт его лица, цвета его волос. Но почувствовала взгляд, обращенный на нее, каким то особенным, «внутренним» зрением. Взгляд, будто бы скользящий поверху, будто бы — едва брошенный, но затаенно, до болезненности, любопытный… Любопытство, скрытое за едкой насмешливостью, проскользнуло и в голосе, странном, звучащем как бы в двух тональностях: бархатистом и низком «до»и пронзительном, высоком „си“. Впрочем, иногда, после паузы, голос съезжал на « ля», делал тремоло и снова возвращался к глубокому «до», звуча, будто эхо в хрустальном бокале, переливаясь всеми оттенками.
— Послушай, Дэн, ты случайно не знаешь, а кто эта герла во втором ряду, волосы, как у Софи Марсо? Пальцы на полметра в длину, будто у лягушки — царевны, перепонок только нет, и смотрит все время куда то в себя, никого не видит, пуп земли, блин!
— Кит, очнись, она же слепая! Ты разве не слышал, это же та самая, Наташка Ивинская, с фортепьянного, крутая стипендиатка? Ты, она, Лилька Громова, Настя Звягинцева и Влад Мурашевский едете в Прагу через месяц, по обмену, я в деканате видел списки….. Везет тебе, братан, ничего не скажешь!
— Да, ну?! Уже все утвердили? Не думал, что так быстро! Классно! Слушай, это дело надо отметить. Может, промочим горло коньячком, в каком — нибудь барчишке? Я бы не прочь и мою флейту в поддельном «Хенесси» замочить на пару часов. Вдруг лучше звучать станет, зараза? Она у меня капризная, покруче любой герлы! — голос насмешливо взвился вверх, почти фальцетом, потом снова вернулся на низкие «шмелиные» аккорды.- Так ты говоришь, слепая? А, может, притворяется?
— Кит, ты двинулся, что ли?! Что ты несешь?! Зачем девчонке так притворяться? С каких таких понтов?! Не мели ерунды. Она с четырех лет ничего не видит, зато играет, как Лист….. У них весь курс от нее на цырлах стоит!
— Ну, ладно, ладно, не заливай, Дэн! — хмыкнул недоверчиво Кит. — У меня уже и так полные уши, скоро через край польется. Сейчас же мода пошла на «понты», на шоу в любом виде. И она вполне может из себя Гурцкую разыгрывать. А что? Успех, сочувствие, фора всюду будет! Блеск, а не жизнь! Ты про нее еще скажи: «лабает, как Шопен»! Сам ты, что ли, слыхал?
— Ну, слыхал! — сердитый басок Дэна звучал напряженно, как разорванная гитарная струна. Похоже, он злился, и очень неумело пытался это скрыть. — У нее всегда — класс, а не игра! Импровизирует почти на лету. Скрип дверной может превратить в мелодию. Просто — кайф! Она Рахманинова второй концерт наизусть играет. Почти. Только один раз в коде ошиблась, на генеральной отчетного..
— Ну, прямо — Рихтер! — насмешка в голосе Кита все крепла, взвиваясь вверх. — Не познакомишь?
— Тебе зачем? — насторожился мгновенно Денис. Наташе показалось, что даже воздух с ним рядом сгустился и будто выпрямился, как и сам он, тонкий и узкоплечий, похожий на палочку своего кларнета, сейчас лежащего рядом, на соседнем сиденье.
— Как — зачем? — рассмеялся в ответ флейтист, капризно и нервно. — Все — таки, вместе в Прагу едем, придется один город на двоих делить целый год.
— Хорошо, что не постель. Или ты уже и об этом думаешь? — насмешливо протянул Дэн.
— А что? Чем черт не шутит? — под Китом еле слышно скрипнуло сиденье. Вероятно, он пожал плечами. — Она безумно красива. Знаешь, эти мертвые глаза. В них какой — то особый шарм! Она как маска Нефертити из египетской коллекции Наполеона. Помнишь, мы такую видели, у меня дома? Гипсовый слепок — копия. Дядя привез из Каира?
— Вот — вот, «коллекции»… Тебе лишь бы «коллекционировать» бедных девчонок, будто они — бабочки… Только Ивинская не годится для того, чтобы быть твоим экземпляром, неужели не понимаешь?!
— С чего это — не годится? Бабы, кажется, все одинаковы, это место у них, как скрипка, нужно только умело смычком водить и все! А у меня «смычок» классный. Все герлы в полном отпаде, сколько было и сколько есть!
— Не перетерся еще? Ну-ну! — Дэн хлопнул Кита по плечу, нервно хохотнув. — Смотри, канифоль его почаще, чтоб не сфальшивил. А Ивинскую, дружище, ты лучше в покое оставь, она не твоего полета птица. Да и потом, она же « божья дудка», музыкант до кончиков волос, не любит фальшивых нот, понимаешь? А ну как сорвется твой смычок, а? Что тогда делать? — Дэн снова коротко хохотнул.
— Ну, не хочешь знакомить и не надо! — Кит примиряющее хмыкнул, потом громко зевнул. — Я и сам не промах, найду подход к этой не***ной цаце, подумаешь, не первый раз таких, как она «окучиваю»!
— Слушай, Кит, не пошли, а?! — Голос Дэна неожиданно стал сухим и жестким, как янтак, перекатная колючка на гулком, степном ветру. — Мы с тобой не первый год дружим, я тебе многое «спускал на тормозах», но если ты Наташку Ивинскую хоть словом или еще как обидишь, я тебя не то, что другом, человеком считать перестану, понял?! Не лезь ты к ней! Мало тебе на курсе флейтисток — пианисток, что ли? Обыкновенных? Как Лариска Мазурина, например? Вот и иди к ней. Она тебя всегда примет, в любой форме и в любой форе.
— Ну чего, чего ты так кипятишься, Дэн?! Я же не последняя свинья, в самом деле! Да и потом, чтобы ты знал, мы с Лорой уже с неделю, как расстались. Мирно, дружно. Она ушла от меня с улыбкой. Правда, вот дверью выстрелила так, что косяк треснул. Но это — ничего. Зато я теперь в свободном плаванье. Слушай, ну познакомь меня с этой незрячей Клеопатрой, что тебе стоит? Нам все ж таки, вместе в Прагу ехать. Вдруг я ей пригожусь чем?
— Ее в Праге будет опекать сам профессор Моравски. Он к ней тебя на пистолетный выстрел не подпустит. Говорят, у нее уже есть эксклюзивный контракт на десять концертов с оркестром Пражской филармонии. Или — с Камерным. Не помню точно.
Ник ошарашено присвистнул:
— Вот это да! Не финта себе! Филармонический Пражский! Это где Карел СвОбода? А что она там у них играть будет?
— Моцарта. Слушай, Кит, я вообще, от тебя балдею, честно говоря! Ты что, совсем ничего не знаешь? Здорово, блин! Надо мне, как тебе, занятия по неделе пропускать. Ну, ты и кайфуешь, друг! По полной! Пока ты с Мазуриной роман свой докручивал, другие уже карьеру сделали. Я не врубаюсь, честно, как это тебя в пражские стипендиаты записали, если ты по неделям носа в консерваторию не показываешь?
Кит в ответ только самодовольно хмыкнул.
— Знакомых надо иметь, братец Дэн, знакомых. В наше время и всегда все решали связи.
В зале в это время послышался невнятный гул, шум, запахло погашенными люстрами, закулисной пылью, гулко раскатисто по всей глубине Белого консерваторского зала зазвучало верхнее «до» настраиваемой виолончели, где то скрипели ступеньки авансцены. Девушка передернула плечами, сморщила нос: на нее поплыла тягучая, густая волна резких ароматов. Публика постепенно заполняла зал. Среди все нарастающего шума она по — прежнему ясно различила негромкий, уверенный басок Дэна:
— Кит, нет, ну с тобой все на свете проворонишь! Антракт кончился, уже профессора идут… Двигаем, Казанова. Потом договорим. Нам же пора на сцену. Ты как, готов, или верхнее «ми» тебе все равно — подсказывать?
— Не дрейфь, Дэн. Я перед этим был у Крохина, дал несколько жалобных нот, сослался на простуду, озноб, прорвемся. Ты мне перед верхней «до» указательным пальцем помаячь, я мигом врублюсь, авось пронесет!
— Вот, вот, «авось»… У тебя вечно все на « авось». Пошли, флейтист — солист, двигать классику «пиплу», пока кураторша Эмма Петровна нас яростно за шиворот не схватила. А то опять у нее подбородок десять минут прыгать будет от возмущения, как в прошлый раз, на третьем отчетном. Еще и по загривку накостыляет!
— Дэник, нет, ты в корне не прав. Это подбородок у нее от восторга прыгает, когда она меня видит.
— Ну, да, да, как же без этого! Горе мне с тобой, Джакомо хренов, двигай, давай, быстрее!
— Уже бегу. Прямо спешу и падаю. Нет, ну а как же мы все — таки решили то: познакомишь с фортепьянной Клеопатрой или мне самому придется ее атаковать? — дурашливо отбивался словами Кит, неторопливо лавируя между рядами белых с синим кресел, с невероятно скрипучими спинками.
В это же время на консерваторской сцене раздались первые нестройные аккорды оркестра, резкий стук дирижерской палочки, нежный стон настраиваемой прима — скрипки, жидкие хлопки публики, и все это как — то отдалило девушку от диалога, поневоле ее заинтересовавшего, «царапнувшего» ей душу. Она, посмеиваясь про себя, чуть нервно покусывала губы, перебирая в уме реплики Кита, представляя себе его облик, почти тотчас нарисованный, пылким, настороженным воображением, и тем внутренним острым, никогда не дремлющим «зрением звука и запаха», которым она в полной мере обладала, и которое так часто не давало покоя ни душе ее, ни сердцу, ни уму….
Она вспоминала, полуприкрыв глаза, эти странные, ломкие модуляции его голоса, и не могла сказать, какие ноты в нем нравились ей больше: хрипловатые, с басовитой «хрустальной» трещинкой, по-кошачьи мягкие и ласковые или высокие, как звук тростниковой «орфеевской» свирели.. « Наверное, он и сам — то весь разный, как его голос, меняющийся, зависящий от настроения», — подумала она и вдруг улыбнулась самой себе. — «Это хорошо. Совершенно не люблю постоянства! А познакомиться с ним все — таки было бы интересно!» — неожиданно завершила она свою мысль и, сцепив руки на коленях, жадно вслушалась в первый аккорд увертюры к бетховенскому «Фиделио», постоянно, исподволь, стараясь уловить в мощной и полной гармонии симфонических звуков, голос флейты, тонкий и нежный. Но вместо флейты на первое место почему-то властно вступали скрипки и валторны. Когда она поняла это, то тотчас досадливо прикусила себе язык и прыснула в ладонь, тихо смеясь и над самой собою, и над наваждением голоса притягательно — самоуверенного незнакомца.
Часть третья
…Прага неустанно чаровала ее туманами над Влтавой. Она их не видела, а вдыхала, ощущала полной грудью, чувствовала на вкус их прозрачность, сладковатый их флер, в который так часто вливался шепот реки, нежный, как дыхание полусонного младенца. Ее прогулки по Карловому мосту, под руку с неумолчно что-то говорящей Лилькой или, наоборот, сдержанно молчавшим, седовласым профессором Янушем Моравски, стали неизменной потребностью, привычкой. Рыцарь, охраняющий мост, стал ее молчаливым другом. Она часто подходила к нему, касаясь трепетными пальцами прохлады каменных лат, щитка забрала, шлема.
Касалась, совсем не обращая внимания на почти моментально сгущающийся вокруг нее воздух. Чужие, чуть — чуть недоуменные, а потом уже и смятенно — сочувствующие взгляды превращались именно в густой, как кисель, наполненный энергией воздух — почти что — огненный шар. Его запросто можно было бы потрогать рукой, но ей этого не хотелось. Пан Януш, дотрагиваясь до ее плеча твердыми и цепкими, как замок, костистыми пальцами старого музыканта, шептал на ухо, обжигая завитки ее волос сухой неровностью, а, может быть, и нервностью дыхания:
— Деточка, другие фигуры просто же станут Вас ревновать к пражскому стражу. Подойдите и к ним… Они ведь ждали Вашего прикосновения почти двести лет!
— Может, больше? — мягко улыбалась она и натягивала на чуть озябшие пальцы прохладу замшевой перчатки. Движения ее были почти безошибочны, но иной раз она не могла попасть мизинцем в нужное место, приходилось долго выправлять палец, и когда пан Януш терпеливо пытался помочь ей в этом, она слегка поддразнивала его:
— Все, наверное, так и думают, будто Вы ухаживаете за мной… Вы не ловите на себе завистливых взглядов, пан профессор?
— Ну, может, было так — раз и два! — смеялся в ответ польщено старый музыкант. — Помилуйте, деточка, для меня то — честь высОка! Я согласился бы быть Вашим старым дедушкой, да и только.
— Ну — у, почему же это так все скромно? Вы ведь могли бы быть и моим отцом! — кокетливо пожимала она плечами, с улыбкой кусая губы, и, проходя мимо афишной тумбы, легко касалась перчаткой глянца бумаги. — Здесь не о нашем ли концерте написано?
— О, нет — нет! — Профессор резко взмахивал тяжелой тростью с медным набалдашником и несколько ускорял шаги по гулким каменным плитам.- Эти афиши коллекционеры давно уже себе разобрали, на памятные угОлки! Пан Свобода просил, кстати же, передать Вам привет сердца и уважение. Он доволен концертом вчера. Зная, как он строг, и я тогда могу быть доволен Вами?
Легкая неправильность русской речи пана Януша всегда придавала ему какое — то особое очарование, и странным образом успокаивала ее душу, слегка тоскующую в кокетливо небрежной тесноте пражских улочек, со старинными фонариками на стенах и слегка поскрипывающими ставнями окон, увитыми плющом или диким виноградом.
У винограда был какой то свой, особенный, запах, она часто украдкой срывала лист и осторожно разминая в пальцах, втягивала в себя аромат. Ей казалось так пахнет осень, Прага, так пахнет тот миг, то летучее мгновение времени, которое она пыталась и все же — не могла, никак не могла навсегда оставить в душе, своей драгоценностью, золотою пылинкой, легким маревом, радужным миражом, хрупким крылом стрекозиным, что зависали иногда нежным облаком, едва жужжавшим, в тихих укромных уголках ажурных мостов нал Влтавой, любимых местах ее долгих прогулок с профессором Моравски.
…Но вот с Лилькой Громовой совершенно невозможно было прогуливаться степенно, тихо и задумчиво. Та вечно куда — то спешила, непременно, хоть на полчаса заводя подругу во все подряд модные бутики и антикварные салоны, давая ей пощупать пальцами то ткань, то бант, то редкую статуэтку, запылившуюся на витрине….
— Натка, попробуй, у тебя же чутье, посмотри только! — взволновано щебетала она, суетясь вокруг подруги и забывая, что требует от нее — невозможного, или — почти невозможного… — Посмотри же, какая красота! Она Вам может даже сказать, кто последний раз держал ее в руках, и где у нее трещинка! — Успокаивающе махала она рукой растерянно округлявшему глаза персоналу магазина, который в первую минуту никак не мог понять, в чем дело.
— Да, тише ты, Лиля! Подожди! — улыбалась в ответ девушка немного виновато.- Не бойтесь, я не разобью ничего. Милая вещица! Прелесть! Она ощупывала пальцами крохотную статуэтку пастушки с цветочной корзинкой в руках. — Как из сказки Андерсена. — Девушка осторожно поднесла статуэтку к трепетным, чуть вздувшимся от волнения крыльям носа. — Немного пахнет ванилью. Она стояла когда — то на камине у кондитера, быть может?
— И откуда Вы то это узнали, милая пани?! — терялась в ответ служащая за стеклянной витриной, рдея румянцем шеи и щек и всплескивая восхищенно руками. — Ее мы же, и, правда, купили у вдовы кондитера, пани Добржански. Она прошлой весной уехала к сыну в Братиславу. Они тридцать лет держали с мужем кондитерскую, вон за тем модным «Пассажем», где «Все для званых вечеров», но вот уже год назад пани Зофия овдовела. Она тогда продала нам коллекцию своей бабушки. Знаете, моя пани, там у них еще был скрипец на одной ноге, с таким вытянутым, как кнедлик, лицом. Пани Зофия все говорила, будто то — маэстро Паганини, но кто же все верно знает? — Вы будете брать? Завернуть Вам?
— Нет, что Вы! Это очень дорого для меня! — Смущенно и виновато улыбаясь, девушка отступала вглубь салона, подальше от витрины. — Я не могу, простите. Хотя моей маме очень нравятся такие вещицы. Она была бы рада.
— Всего то — тысячу евро, милая пани! Ваша матушка довольна станет! И у вас так и останется память о нашей златой Праге! — щебетала продавщица — Настоящий севрский фарфор. Это еще времена той маркизы, знаете, пани Помпадур? Видите же, она вся есть розовая, с молочным блеском, чуть — чуть бело?
— Да — да, — рассеянно кивала в ответ девушка, гладя статуэтку тонкими пальцами. — Я чувствую. Но это мне много. Не могу купить, простите. У нас на двоих с подругой — сто евро и найдется…. Такая милая вещь! В ней, знаете, музыка есть внутри. — Мечтательно улыбалась Наташа. — Не то гавот, не то — менуэт. Старинная пьеса, будто колокольчики дребезжат, нежно так. Тоненько. Хочется все это сыграть непременно.
Продавщица в изумлении взглянула на нее. В неподвижных зрачках странной девушки с каштановыми кудрями, в замшевом плаще и перчатках слабо дрожали огоньки лампочек, украшавших огромную витрину. Продавщица невольно поднесла руку ко рту, чтобы не вскрикнуть, но вовремя нашлась:
— Пани — музыкантка? — ошеломленно прошептала она. — Артистка?
— Да. Я играю на рояле. Я бы и Вам сыграла, но тут нет рояля! — Наташа улыбнулась, чуть пожав плечами, как всегда делала в минуты растерянности.
— Да, пани. У нас нет рояля. Только старый клавесин Еще времен краля Карла. На нем никто не может играть. Только — пыль, моя пани. Он вон там стоит, в углу….. Мы и не убираем, очень красно, на ларец старый похоже, детям нравится, когда они у нас приходят! — голос продавщицы немного дрожал от волнения, и от этого ее речь на ломаном русском была не очень внятной, но прелести своей совершенно не теряла.
— Где он? Вы не разрешите мне сыграть? Только несколько минут, всего несколько? Лиля, проводи меня к инструменту, — встрепенулась Наташа тотчас. — Я покажу этот менуэт, пока он звучит в моей голове.
— Натка, ну ты даешь! — на миг потеряла дар речи Лиля, до этого деловито уткнувшая курносый, в веснушках, нос в соседнюю витрину со старинными часами. — Ты бы еще на улице концерт устроила!
— Клавесин не уличный инструмент. Для этого больше подходит флейта или кларнет. — Спокойно проговорила девушка, и взяв недовольно шипевшую Лильку под руку, неуверенными шагами направилась в тот угол, где перебивая все другие запахи — пыльного велюра, старинного лака, нагретого стекла и навощенного хрусталя, песка и мускатного ореха, корицы, истонченных сашэ, муаровых лент, блестящей бумаги, крученой нити и картонных коробок, тонко, едва уловимо пахло старинным лакированным деревом и пачулями из омелы и вербены, вперемешку с засохшей мелиссой.
Она тронула легкими пальцами слегка западающие клавиши. Струны жалобно тренькнули, над поднятой крышкой изрисованной по краю диковинными райскими птицами и блестящей от старинного, « аматиевского» темно — шоколадного лака, взвилось облачко пыли. Девушка сморщила нос, неловко чихнула, густые пряди каштановых волос рассыпались по плечам. Внезапно она тихо рассмеялась, повернувшись вполоборота к подруге, стоявшей рядом:
— Все верно, Лиль! Надо скорее, скорее играть, пока я не забыла этой музыки! Она же такая легкая. Несколько «ля», несколько «си», а в середине — большое- большое арпеджио. Как из ста серебряных колокольчиков. Представляешь себе?! Кто знает, может быть, только такие менуэты и танцевала сама мадам Помпадур?
С этими словами девушка привычно выгнула кисть руки, слегка наклонив спину вперед…
И под ее стремительными пальцами тотчас же заструилась мелодия. Странная, воздушная чарующая. Незнакомая, и одновременно — узнаваемая, из прошлых веков. Небрежная, капризно — серебристая «моцартиана», словно начерченная в воздухе пером птицы, или дуновением ветра… В рассыпающихся, жалобно шепчущих, переливающихся, поющих, как родник, тонкой свирелью звуках, которые рождались от едва уловимого прикосновения клавесинных перышек к уставшим от многолетней пыли старинным струнам, слышались то нежные голоса птиц — щебетуний, прячущихся в тени ракитовых кустов, то хрустально — чистый лепет спящего в прохладе из узорчатой тени узких и тонких листьев и замысловато изогнутых корней, родника…..
Цветы и травы свободных горных и прибрежных лугов, казалось, насильно ворвались в нарядный, искусственно — кокетливый, немного удушливый, мир салона. Мир, пахнущий пылью, пластмассой, картоном, вощеной бумагой, карамельной отдушкой, жженым фарфором, лаком, березой и мореным дубом, расплавленными свечами, Мир, уютно примостившийся на нарядно — пустынной в этот час пражской улице, с вымощенным старинным камнем тротуаром и черно — чопорными столбиками бордюров. Ворвались, неся с собою прохладу горных вершин и смутные, лиловато — густые тени ночи, тихо прячущиеся в гулких пещерах и округлых гротах, обрамленных сталактитовыми узорами.
…Внезапно оборвав свою вдохновенную игру, необычная музыкантша вскинула подбородок вверх, глубоко вздохнула и произнесла устало и немного сонно, протянув руку чуть в сторону, за перчатками, лежащими на стойке витрины:
— А все — таки, жаль, Лилька, что нет тут флейты, правда? Мы бы с тобой дуэтом сейчас такую пражскую сказку сыграли!
Но вместо ожидаемого глубокого меццо — сопрано верной болтушки Лили, рядом вдруг раздались шмелино — басовые ноты, со знакомой, «хрустальной» трещинкой.
— Если только Вы согласны, милая пани, то мой инструмент к Вашим услугам. В воздухе раздалось несколько уверенных, переливчатых нот, взятых флейтой. Резко выдохнув, Наташа испуганно поднесла руку к горлу, словно защищаясь.
— Простите. Вы меня немного напугали. Я ведь не могу Вас увидеть. Скажите мне, кто Вы? Мне кажется, я Вас знаю, но никак не могу вспомнить. Где Лиля?
— Наталья, ты только не волнуйся! — Девушка тотчас ощутила тепло Лилиной руки и густой воздух, моментально превратившийся в шар. — Это же Никита Турбин. Мы с ним вместе ехали, помнишь? В одном вагоне. А здесь, за стеклом, вокруг магазина, уже целая толпа собралась. Все, наверное, слушали, как ты играешь. Ты — чудачка, Натка! И молодчина! — восхищенно тараторила неугомонная Лиля, стараясь успокоить подругу.
— Да. Это было так неожиданно. И очень красиво. Я зашел в магазин на пять минут. Услышал Вас, и все забыл. Что это Вы играли? — вступил опять в разговор обладатель флейты и необычного голоса.
— Это… Это только моя импровизация. — Наташа привычно, сдержанно и мягко одновременно улыбнулась, убрала со лба непослушную прядь волос. — Жизнь вон той статуэтки на прилавке.- Она слегка помахала изящно согнутой кистью руки в направлении прилавка, за которым мечтательно закрыла глаза продавщица, опершись щекою на пухлый локоть.
— Я бы не сказал, что эта сдобная пани так уж похожа на статуэтку! — По тону флейтиста можно было понять, что он улыбается. — Скорее уж, на пасхальный кулич! — шепотом добавил он, наклоняясь к самому уху девушки, и касаясь щекой ее кожи.
— Нет, что Вы, она говорит совсем не о продавщице. Мы хотели купить эту фарфоровую пастушку, но она стоит бешеные деньги, офигеть можно! — вдруг выпалила Лиля яростным шепотом. — Нам ни за что такую покупку не осилить. Вот и решили утешить себя тем, что сымпровизировали ее жизнь на клавесине! Не я, конечно, а Наташа! — Лиля вдруг резко хлопнула себя ладонью по лбу. — Какая глупость! Натка, нам ведь с тобой не о флейте надо было жалеть, а о том, что у меня нотной бумаги нет — записать твою пьесу! Я сейчас то все помню, но пока мы дойдем до дому, забуду, на фиг! И пан Януш тут не поможет, хоть вообще завспоминайся, блин!
— У меня есть с собою несколько нотных листов. И даже карандаш. Тут, в футляре. Я тоже не надеюсь на свою память, — Флейтист с готовностью щелкнул замками, и в воздухе поплыл тонкий запах нотной бумаги смешанный с резкой свежестью аромата «Hugo Boss» и потертой замши.
— Спасибо! — Лиля тотчас выхватила листы, с готовностью зашуршала ими, тоненько скрипя карандашом по нотным линейкам. « Ля — ля, фа, си- ля! — несколько раз пропела она, воспроизводя мелодию на слух. — Черт, Натка, ты гений! — Так, наверное, только Моцарт писал — на лету и вмиг!
— Не знаю. — спокойно произнесла в ответ девушка. — Может быть, ты все — таки немного преувеличиваешь, Лиль? — Она поднялась, натолкнувшись рукою на локоть Никиты, и невозмутимо продолжила натягивать на узкую кисть прохладную замшу перчатки. Как всегда, в теплое отверстие упрямо не хотел влезать гибкий, длинный мизинец.
— Вам помочь? — облачко «Hugo Boss» опять нависло над нею и, даже, как ей показалось, тягучей каплей медленно стекало вниз, по щеке. Она покачала головой. Сильный, резкий запах кружил ее против воли, дразня, ошеломляя и заманивая сердце в необозримую пустоту.
— Нет, нет, ничего! Это мелочи. Просто, я немного устала. И есть хочется.
— Здесь за углом славное местецко — кофейня, милая пани. Там есть духовитые коралики с маком! — внезапно подала голос продавщица и протянула ошеломленной троице прозрачную пластиковую коробочку с застывшей внутри розово — белой фарфоровой пастушкой. — То есть подарунок для пани Артистки. На память. И только будет то малая крона для той, кого Боже щедрый поцеловал в лоб. Возьмите. Я такую музыку слышала только один раз, еще маленькой была, а к нам в Злату Прагу приезжал пианист из Америки, имя не памятую… Давно это было. Концерт был в ратуше.
— Ван Клайберн? — шепотом вдруг выдохнула Лиля пересохшими губами.
— Так есть, моя пани, так есть! — согласно закивала головой продавщица. — Добре часом!
В смятении молчания они вышли в сиреневый сумрак пражского вечера. Зеркальные двери бесшумно закрылись за ними, ряд лампочек тотчас же замигал, освещая малиновый бархат витрин и старинную, темно-шоколадную «лаковость» футляров с часами, кресел, ломберных столиков, позолоту рам на картинах, бронзу и патину на обручах люстр и канделябров….
— Знаешь, Натка, я думаю, эту пьесу завтра нужно показать на репетиции пану Свободе. Ты ее отрепетируешь и сыграешь.
— Там же нет флейты, Лиль! — изящно махнула рукой девушка, очерчивая воздух вокруг, как птица крылом. — Не хватает здесь флейты, понимаешь?
— Я впишу партию! — с готовностью отозвалась подруга. — Мы найдем с кем отрепетировать, тот же пан Милош СОва нам не откажет. Ты что! Пропадет же такая фишка!
— Что это? — Наташа вдруг дернула плечом, уставившись невидящим взором в пространство, и совсем не слушая Лили. — Турбин, Вы здесь? Идете за нами? Зачем?
— Как это Вы угадали, милая пани? — Тотчас смешался незваный провожатый. Он, действительно, шел в некотором отдалении от подруг.
— Это же просто. Ваш запах все время плывет рядом. И каблуки у Вас скрипят немного. Вы смажьте их, тогда все будет бесшумно и тайно. Вы что, хотели парить над нами, как Мефистофель? — Она опять заливисто засмеялась, и вдруг закашлялась, прижимая руку в замшевой перчатке ко рту.
— Ты чего, Натка?! — Тотчас же испуганно повисла на ней Лиля, гладя ее по спине. — Турбин, чудо — юдо — Кит, ты ее нервируешь, наверное, ё — мое! Ты бы шел себе, куда надо, а? Чего ты увязался за нами, ей — богу, не пойму! Улиц тебе мало, что ли?
Флейтист пожал плечами, хмыкнул и, подойдя с другой стороны, осторожно и твердо взял Наташу под руку. Плечи ее все еще судорожно вздрагивали от кашля.
— Вы что, озябли? Тут очень свежие вечера. Расслабьтесь. Я не собираюсь Вам докучать. Просто хотел предложить партию флейты. — Он вдруг задумчиво улыбнулся. — Еще немного, два шага, и Вы сможете поесть и выпить горячий кофе.
Девушка в ответ покачала головой, судорожно выдохнула.
— Нет, не то. Я устала. У меня импровизация всегда забирает много сил..
— Не отнекивайтесь, — Турбин устало усмехнулся. — Я немного знаю женщин. Вы же нервничаете. Я нарушил Ваше пространство. Но я провожу Вас и уйду. Если хотите, поймаю Вам такси?
— Не нужно. Со мной же Лиля. Мы справимся. Я не люблю затруднять людей. И ….. Вы правы, я немного опасаюсь незнакомцев. Они меня смущают. Мне нужно чувствовать их реакцию на меня, ведь я не могу ее увидеть! — Наташа смущенно теребила пальцами край перчатки, дуя губами на непослушную прядь волос. Та все время падала ей на лоб. Этот детский, непосредственный жест заворожил и, одновременно, смутил Турбина. Он все смотрел, смотрел на профиль девушки и не мог оторваться, понимая, что, на самом деле, ее лицо совсем не похоже на застывшую во времени маску царицы Египта. Лицо Наташи, напротив, было теплым, живым, подвижным, излучавшим одухотворенный, внутренний свет. И ничто не выдавало в нем постигший ее так рано и жестко недуг. Разве что, только взгляд ее часто застывал в одной точке или она поворачивала голову, с какою — то легкой, едва уловимой «неточностью», неопределенностью, задумчивостью, которую вполне можно было бы приписать кокетливому обычаю поведения женщины, подсознательно великолепно знающей силу своих чар.
— Вам это трудно — чувствовать реакцию других? — спросил свою необычную спутницу Турбин, кидая на фигуру девушки заинтересованный, оценивающий взгляд. Взгляд этот не ускользнул от подруги Наташи. «Ловелас несчастный!» — с презрением и досадой подумала она и, чуть заметно усмехнувшись, скривила губы. Но все же — как — то сдержалась, не выплеснула внезапно захлестнувшие ей ее эмоции на тишину пражской улицы.
— Нет. Не трудно. Просто я как бы настраиваюсь на «волну» человека. Хотя, если совсем уж честно, это не всегда получается. Бывает, что я будто запинаюсь, и мне не хватает воздуха, — задумчиво ответила ему Наташа.
— Как это было с Вами сейчас? — с любопытством протянул Турбин.
— А Вам так уж все непременно надо знать? — девушка тихо рассмеялась. — Так и быть, скажу. У Вас очень резкий одеколон. Он сбил меня с толку. Голова от него кружится. А я тогда еще и в пространстве могу потеряться. Это оттого, что я только слышу и ощущаю, понимаете?
— Вы не любите говорить: «не вижу». Сильная дама! — восхищенно проговорил Турбин и крепче прижал локоть девушки к своему боку.
— А Вы — льстец! — Наташа опять улыбнулась. — Никакой тут нет силы. У меня же было время привыкнуть к тому, что я имею только «внутреннее» зрение. Потом к нему добавилась еще музыка. Она заменила мне весь мир. Или почти весь. Так бывает только у сумасшедших. Или — гениев. Значит, я — одно из двух. Скорее уж — первое. А, впрочем, считайте, как хотите. — Она слегка пожала плечами и поправила шарф на шее. — Это Ваше право.
— Да я никак не считаю. И сам почти такой же, — усмехнулся в ответ Турбин. — Хотя, нет, каюсь, немного грешен — чуть больше музыки мне нравятся красивые женщины. А своей флейтой я занимаюсь с пяти лет. И я в пять лет стал уже настоящим мужчиной, потому что этот инструмент капризен, как женщина. Мои сверстники еще играли в песочнице, а я уже учился ухаживать за нею: протирал фланелью, укладывал в футляр, смазывал замки, чтоб не очень щелкали и не мешали ее чуткому сну…..
— Словом, Вы с детства искренне верили, что она у Вас «покруче любой герлы!» — насмешливо перебила его Наташа.
Он опешил, в первую минуту даже слегка замедлил шаг. Потом ошарашено произнес, чуть наклонив голову набок:
— Вы что же, тогда, в зале, все слышали?! Весь мой разговор с Дэном Столяровым?!! Как же это? Господи, ну какой я все — таки болван! — Турбин с чуть показной досадой скрипнул зубами и взъерошил волосы свободной рукой.
— Для Натальиного уха звуковой преграды вообще нет. Она слышит, как камушек об волну трется, как перо у птицы падает, — покусывая губу, чтобы удержаться от злорадного смешка, произнесла Лиля, с укоризной взглянув на незадачливого провожатого.- Иногда я думаю:" Черт побери, мы все — ремесленники с ней рядом, нам в музыке и делать то нечего. Все равно же так не сыграем, как она!» Но это, знаете, бывает в минуты большого отчаяния, или, проще сказать, с маленького «бодунчика»! — Лиля опять усмехнулась, в глазах ее блеснул огонек и она, поддразнивая Турбина, чуть высунула язык между влажно блестевших губ. Против воли Никита расхохотался, разводя руками:
— Что это Вы, пани Громова? Я Вам так не нравлюсь?
— Нет, она просто растерялась. Оттого и дерзит Вам, как маленькая девочка, — неожиданно спокойно обронила Наташа.- Хочет защитить меня.
— От кого? — ошарашено произнес Турбин. Он не привык к такой откровенности.
— Не знаю. — Девушка чуть замедлила шаги, коснувшись носком сапожка камешка в трещине мостовой. — От Вас, наверное. Вы же желаете мне понравиться… От того так и бравировали там, в зале. Но Вы то мне тоже понравились! — неожиданно закончила она фразу. — Загадка, но понравились. Ваша дерзость — та же попытка брони, защиты от внешнего. Вы очень ранимы, наверное…
— Вы, что, колдунья? Читаете меня, как книгу. — Усмехнулся нервно Турбин.
— Почему? Люди считают, что я просто — выдумщица. Но потом эта выдумка становится правдой. Вдруг. Хотя мне этого и не хочется. Знаете, у меня мама работает в библиотеке. Она как-то рассказала мне секреты чтения книг. И душ человеческих — тоже.
— Да, уж! — выдохнула вдруг с нарочитой досадой Лиля. — Она такие секреты знает, будто у нее на затылке десять глаз. Никуда от нее не спрячешься. Ведьма она, вот кто. Точно!
— Вы совсем ничего не видите? — неожиданно для себя спросил Наташу Турбин
— Нет. — Спокойно ответила она и вдруг крепче сжала его и Лилькин локти. — Осторожнее, идите, здесь неровно. Камень меняли, наверное, то ниже, то — выше. — И внезапно продолжила:
— Когда я спокойна, сосредоточена, и мне никто не мешает, то вижу нечто смутное, как в белом молоке, тумане: углы, силуэты, тени. Но это бывает редко. Врачи называют это остатками периферийного зрения.
— Ничего нельзя предпринять?
— Они все говорят, что это — необратимо. — Девушка вдруг резко остановилась, глухо закашлявшись. Лиля, до тех пор молчавшая, стала щелкать сумочкой в поисках платка и заворчала:
— Ну, Кит, чудо ты гороховое, ей-богу. И кто за язык тебя тянет? Уже молчал бы себе восвояси. К чему оно, твое любопытство, не понимаю! — Она, наконец, достала из сумки платок, протянула Наташе и открыла двери кафе, к которому они подошли.
— А ты знаешь, Лилька, я вдруг подумала, — усмирив кашель, выдохнула девушка. — Не нужно мне оно, зрение… Я с ним стану, наверное, несчастнее, чем я есть….
Лиля ошеломленно присвистнула:
— Вот тебе на! Приехали! Ты что, подруга, с ума сошла?! Бросаешься такими словами!
— Нет, Лиль, ты не поняла, просто есть же закон Космоса: за все нужно платить. Мне даровали музыку вместо взгляда на мир обычным способом? Вот я на него музыкой и смотрю.
— Вы боитесь, что Ваш дар пропадет, если Вы снова будете видеть? — Осторожно передавая пальто девушки швейцару, Турбин снова взял ее под руку. С другой стороны ее локоть бережно поддерживала Лиля. Они, все трое, шли по уютному, выдержанному в готическом, средневековом стиле, залу маленькой пражской кофейни, насквозь пропитанной запахом имбиря и корицы, ванили и муската.
— Конечно. Ведь в мире все взаимосвязано! — убежденно произнесла Наташа.
— Натка, это несправедливо, твой закон Космоса нужно выкинуть в Галактику Млечного пути, если он так работает! — продолжала возмущаться Лиля, отодвигая стул для подруги — Не забивай себе голову всякой ерундой! Ты просто с романтикой своих образов расстаться боишься: прозреть и увидеть не то совсем, что себе нафантазировала. Признайся?
— Лиля, да у меня же нет образов! Ну, или почти нет. Я начала слепнуть с трех с половиной лет, не забывай! В это время ребенок едва только начинает запоминать себя и весь мир. Внутри своей души я вижу теперь только цвета и слышу запахи. Вот ты для меня, например, пахнешь ванилью и вишневым ликером.
— Почему ликером?! — Лиля изумленно вытаращила глаза. — Ты же знаешь, я не пью ликер. Только — коньяк или белое вино!
— Лилька, какая ты смешная, господи! — Наташа прыснула, закрыв рот ладонью. — Просто я тебя так вижу, пойми.
— Нет, ты, наверное, точно знаешь, что я по ночам на кухне у пана Януша лазаю в шкаф, за булочками с ванилью! — упрямилась со смехом Лиля. — Но я не могу удержаться, чтобы не попробовать этот вкусняк! Признавайся, Натка, ты что, меня выследила?
Едва сдерживая смех, но, стараясь казаться серьезной, Наташа ответила:
— Ну, знаешь, я давно уже подозревала, что в доме пана Моравски завелся ночной воришка булочек…. И потом, лестница так скрипела под твоими шагами! А вставать мне было лень, поэтому я за тобой не следила, не думай. И не скажу пани Власте, куда девалась ее стряпня. Никогда! — Наташа скрестила руки на груди. Официант, подошедший с блокнотом и картой меню к их столику, с интересом взглянул на девушку в темно-вишневом кашемире, с белым шарфом на шее.
— Чего очень желает пани? — на чуть ломаном русском обратился он к ней, безошибочно выделив ее из всей яркой троицы, отличив наметанным взглядом первенство духа, витавшее над девушкой.
— У нас сегодня пир заказывает пан! — легким, небрежным и точным жестом Наташа указала в сторону Турбина. — Мне бы только хотелось горячего бульона, если то можно. — Это было сказано в тон официанту, и он изумленно заломил бровь: она дразнила его или хотела вот так, шутя, поставить на место, уловив при этом все оттенки и огрехи его интонации? Наткнувшись на жесткий, холодный и чуть недоуменный взгляд Турбина, официант едва заметно пожал плечами, и выжидательно замер «в струнке» перед Никитой.
Тот выбрал в меню, вопросительно поглядывая на Лилю, несколько пирожных, орехово — кремовый рулет, пару горячих ватрушек, кофе с молоком… Заказ принесли через пару минут. Чуть в стороне от горки сладостей аппетитно дымилась небольшая чашечка горячего бульона с двумя ломтиками хлеба и сыром бри.
— Это только для пани. Мы не берем чаевых. Все входит в заказ. — Поспешно шепнул официант, увидев, как Турбин опускает пальцы в карман рубашки. — Пани — актриса? — он снова вопросительно взглянул на странную, тонкую девушку в вишневом.
— Артистка. — Весомо уронил Турбин. — Музыкантша.
— Я, кажется, видел пани, — Протянул с любопытством официант, не спеша уходить. — Вас не показывали на ТV?
— Не знаю, — пожала плечами Наташа. — Могли и показать. Я не смотрю ТV. Я только играю на рояле. — Протянув руку, она красивым, уверенным движением взяла тарелку с подноса. — Спасибо Вам за бульон.
Официант в ответ молчаливо поклонился, и уже совсем отойдя от стола, услышал странную фразу, которую негромко произнесла девушка в вишневом.
— У него много дам. Полный карман «Ле Ганта». Наверное, он очень красив?
— Недурен! — хихикнула в ответ Лилька и ошеломленно, нараспев, произнесла:
— А откуда ты знаешь про « Ле Гант», боже мой?!
— Пахнет резиной и какой-то отдушкой. Только справа и внизу плывет запах, значит, источник — в кармане его брюк. Там носят обычно портмоне или презервативы. Все очень просто.
— Он в джинсах. — Машинально произнес Турбин и вдруг резко поставил чашку на стол, едва не расплескав кофе. — Однако — о! — протянул он. — Вы меня поражаете все больше, милая пани!
— Это чем же? — Наташа опять откинула прядь волос со лба.
— Вас, действительно, трудно обмануть. Вы хорошо ориентируетесь в этом мире….
— Вы хотели сказать — слишком хорошо? И вовсе непохожа на ту недотрогу, которая Вас так заинтересовала в Белом зале? Не бойтесь, я не акула и не стерва! — Наташа снова улыбнулась. На этот раз ее «слепая» улыбка была холодна, как лед. — У меня нет на это времени. Я не удивлю Вас своей искушенностью в любовных историях, и не надейтесь. — Она промокнула губы салфеткой и встала. — Хотя, у Вас, конечно, вполне может быть и другое мнение. Но все равно, я бы предпочла концертный дуэт с Вами — интимному. — Неожиданно добавила она, и ее сопрано зазвучало несколько странно: волнующе и глубоко. В унисон с хриплой, чуть растерянной «хрустальной трещинкой» Турбина:
— Ну почему же? Я думаю, можно вполне совместить и то и другое.
— Да? Я решу и сообщу Вам. Спасибо. Нам пора, уже поздний вечер. Нас ждут дома. — Она спокойно кивнула головой, по — прежнему, держась за спинку мягкого диванчика. — Жалею, только что не взяла с собою трость. Теперь вот, должна все время опираться на тебя. Прости, Лиль, хорошо? — Она обращалась уже к подруге, которая, набив рот пирожным и поднимаясь, спешно допивала крохотную чашечку кофе и протестующее мотала головой с высоко взбитым шиньоном с залакированным локоном. Ивинская положила руку ей на плечо. И негромко обронила, опять повернувшись вполоборота к Турбину.
— Не провожайте нас, не нужно. Завтра встретимся на репетиции. Учтите, пан Карел не любит опозданий. Я скажу ему, что Вы мой друг. Не забудьте об этом.
Под Турбинным пронзительно скрипнуло сиденье, но она сделала запрещающий жест рукой, неопределенный, чуть замедленный, по — своему, полный изящества…. Ошеломленный, он замер на месте.
Уже стоя в дверях кафе, и поправляя ворот сиреневого пальто с отложным лацканом, Лиля все еще потрясенно бормотала:
— Ну, Натка, Вы и пикировались! Ты на него действуешь, как удав на кролика, ей — богу!
— Да? А, может быть, как красная тряпка на быка? — улыбаясь чему-то своему, возразила Наташа.
— Ты сегодня была в вишневом — Тотчас поддразнила ее Лиля, попадая в тон. — Тебе, кстати, идет. От сегодняшнего я в отпаде вообще. Особенно, после « Ле Ганта». Зачем ты его дразнила? Тебе и, вправду, нужен роман с ним?
— Ну, допустим, не роман! — Наташа пожала плечами. — Так, увлечение. Флирт, может быть. А может, и не это. Как — то мне тоскливо последнюю неделю. Вчера пан Януш с пани Властой ссорились, потом дверью хлопнули: пани Власта рыдать в свою комнату убежала, пан Януш — на прогулку, а я подумала вдруг: ««Придет старость, а мне даже и поссориться не с кем будет! Так вот я и засохну рядом со своим роялем! Как фикус».
Лиля вызывающе фыркнула:
— Какая старость, Натка, ты чего?! Тебе двадцать один год только.
— Или двести десять. — Мимолетная тень грусти тронула лицо Наташи, как тень крыла пролетавшей в небе птицы. — Я так себя ощущаю.
— Ты домой давно звонила? — Лилька осторожно взяла подругу под локоть, и они направились наискосок от кафе, к стоянке такси.
— Вчера. Там вроде бы все нормально, но у отца голос какой то напряженный.
— И что?
— Да ничего. Пытала, не допытала в чем дело. — Наташа вздохнула, опустила голову чуть вниз, будто разглядывая что то под ногами.- Молчит. А мамы не было дома.
— Может, он болен?
— Не знаю. Я сегодня попытаюсь набрать номер Валерии. Хотя, что она может знать?
— Да. — Закивала головой Лиля. — Она у Вас партизанка еще та. И будет знать, так не скажет ничего! Но ты все равно попробуй, позвони, а вдруг? Я еще все думаю, чего ты такая нервная?
— Знаешь, мне кажется, я их теряю. Родителей. — задумчиво пробормотала Наташа. — Мне еще вчера приснилось, что я падаю куда — то вниз, с обрыва. Упала на траву или на цветок, а потом оказалось, что он теплый, пульсирует, как кровь. И рядом я вдруг еще ощутила папу, и он мне так тихо пожаловался, что потерял все и ничего не может найти. Я стала его трясти за рукав, расспрашивать, что он потерял, но он так и не сказал мне внятно, только жаловался, что у него болит рука. Правая. Я все время ощущала себя беспомощной, какой то раздавленной. Проснулась оттого, что было пусто в душе. Пусто до боли. И глухо, страшно. Как в черной дыре, наверное, бывает. И я вдруг поняла, что скоро я буду совсем одна. Представляешь, Лилька? Одна. — Из неподвижных глаз девушки внезапно покатились слезы.- Может, это и правда — так станется? Все, что я чувствую во сне, потом наяву приходит! — Отчаянно шептала она, стремясь подавить, проглотить слезы.
— Ну, вот что ты, Натка, еще тут придумала?! — Лиля, обняв подругу, утешительно гладила ее по спине, как маленького ребенка. — Какая чушь тебе в голову лезет! Ты просто устала, и все. Нам с тобой, двум дурочкам, надо было не по магазинам шляться, а ползти домой — отдыхать. Давай — ка, лучше я позвоню пану Янушу, что мы уже идем домой, а то старик спятит от беспокойства. — Лиля быстро вытащила из кармана мобильный, уверенно потыкала тонким, острым пальчиком в ряд гладких кнопок. Экран засветился, затренькал забавной «мультфильмовской» мелодией. И вскоре Наташа, сморщив нос, шутливо затыкала уши, чтобы не слышать задорный, на всю улицу, Лилькин крик.
— Алло! Алло! Пани Власта? Слухом мне? Это я, я, Лиля! Мы идем домой. Да, идемо до дому. Пан Януш пусть не тревожится. Не беспокойтесь, говорю! Мы идем….Что? Какой Карел? Пан Свобода?! Матерь Божия честна! Нас ждет?! У Вас дома? Да Вы что?! Бежим скорее, Натка, нас пан Карел с паном Яношем ждут. Какой то контракт. Ой, блин, давай быстрее, ноги в руки, Натка, они уже с пяти часов там кофе дуют, а сейчас.. — Лиля клюнула носом прямо в экран мобильника. — Ежкин хвост, семь уже!
С твоими флиртами в кафе с ума сойдешь! — с досадой ворчала она, надувая щеки и округлив глаза, одновременно останавливая свободной рукой машину с зеленым огоньком. Наташа слушала ее болтовню, как бы пропуская мимо себя, потому что ею внезапно овладели совершенно другие мысли и звуки. Памятью она все возвращалась к своему недавнему сну, и он вдруг странно зазвучал в ней обрывками мелодии — напряженной, чуть нервной, какой то торопливой, стучащей прямо в сердце. Ей захотелось ее тотчас сыграть, вылить, выплеснуть на бело — черные клавиши. Музыка и сама так настойчиво искала выхода, что девушка даже ощущала легкое покалывание в кончиках пальцев, словно именно туда сейчас стеклись все звуки, возникшие из утреннего сна. Едва машина остановилась перед домом пана Моравски, как девушка, не слушая яростного шипения Лили, удивленных восклицаний пани Власты, растерянных приветствий профессора Януша, и его импозантного, не старчески стройного и худощавого, как дирижерская палочка, гостя в светло — сером костюме — пана Свободы — птицей влетела в маленькую гостиную на первом этаже. Рояль, по счастью, был раскрыт. Она торопливо скользнула по клавишам кистью руки, привычно высоко выгнув ее, захватывая пальцами сразу всю октаву, рассыпала серебряное драже арпеджио, чуть приглушенное ясеневыми панелями и бежевым кругом аррасского ковра со сложным узором в центре, осторожно опустилась на мягкий табурет — пуф и….. И музыка полилась, стекая с ее пальцев. Сильно, властно, как свободный речной поток, как каскад упругих струй, отвесно падающих с какого — нибудь горного уступа, скалы, обрыва. Ветер, словно притаившись между струнами, расшалившись беспечно ворвался в колдовских звуках, поднялся вверх, ощущением бури. Замер самой высокой, звенящей нотой, и распластался где — то внизу, у самых ног пианистки, легким шорохом, вызывая к жизни прозрачные струи летнего дождя. Но и дождь также внезапно стих, как и начался. В клавишах, родивших его, продолжали жить только редкие, крупные капли. Одинокие, усталые они стремились сорваться с густоты листьев и упасть на землю, чтобы найти в ней покой… Или — продолжение жизни?…
— Она играет Рахманинова? — негромко произнес, обращаясь к пану Янушу, его гость. Они оба стояли в дверях гостиной, замерев, боясь спугнуть и потревожить звуки, так внезапно родившиеся, похожие на мираж, и уже почти умолкнувшие. Наташа опустила руки, тотчас бессильно повисшие вдоль тела. В напряженном, звенящем эхом сыгранной музыки воздухе затихала, едва слышно гудя, одна, басовая, струна.
Пан Моравски покачал головой отрицательно: — Что Вы! У Рахманинова нет этих нот. Это импровизация пани Ивинской. Богу благодарение, что я успел включить диктофон в своем кармане. — Он похлопал по правому боку своей потертой домашней куртки.
— Как?! — ошеломленно пробормотал пан Свобода. — Этого нигде нет? Это есть музыка только родилась?! Матерь Божия, честна и преславна! Grande pianissimo! — Он подбежал к роялю раскинув руки, стремясь обнять девушку. — Пани Ивинская, это… Это есть нечто… Уникум! — ошеломленно повторял он.
— Здесь не хватает еще двух скрипок, пан Карел, и нужно записать в середине: una сorda. А я устала и не смогу повторить Вам то, что только что сыграла! — с отчаянием проговорила девушка, силясь улыбнуться.
— Я записал, дитя! — пан Януш осторожно приблизился к Наташе и погладил ее по голове. — Не бойся, мы все услышим. Но скажи нам, как ты можешь это?! — Пан Януш развел руками.
— Не знаю. Я просто это слышу. Уже так поздно. Я, наверное, встревожила всех Ваших соседей. Жаль, что нельзя было задвинуть педаль.
— Задвинуть! Хм! И что это будет за звук?! — вмешался в разговор пан Карел. — Еще не ночь, пусть музыка живет!!
— Особенно, такая, как эта! — Внезапно раздался в дверях голос Лили. Она стояла на пороге, боясь войти и нарушить еще не уснувшее до конца очарование мелодии — Натка, что ты опять играла?
— Мой сон. Только в звуке. Я не знаю, удалось ли передать падение с высоты и мое желание покоя. И потом еще — пульс цветка. Такой сильный, горячий.
— Наверное, он был красного цвета? Красный — всегда горячий.
— Не знаю. Наверное, да, это и есть ощущение красного — тепло, пульс. — Наташа тихонько постукивала кончиком туфли по паркету, словно отбивая ритм.
— Это — соната? Твоя музыка? — продолжала тихо расспрашивать удивленная Лиля.
— Нет, скорее, этюд.- Наташа вскинула голову, опять дунула на непослушную прядь волос. Детский и легкий этот жест был ее устойчивой привычкой, ее тенью, ее образом, а, быть может, и ее сутью, выраженной внешне. — Пан Януш, у Лили есть бумага. И там еще ноты пьесы, которую я играла в магазине… А пастушка цела? — внезапно вспомнила она.
— Вот. Все здесь. — Лиля осторожно щелкнула футляром кларнета и поставила на рояль розово — белое великолепие Севра, положив рядом несколько смятых листков, торопливо исписанных нотными знаками
— Что это? — Изумленно уставился на бумагу знаменитый дирижер, машинально читая партитуру, как книжную страницу или бросившийся в глаза газетный заголовок — Это есть музыка для старого клавесина? Моцарт? Глюк?
— Это менуэт мадам Помпадур. Я его сыграла в магазине. Там есть старый клавесин. Мне за игру подарили пастушку. Так было приятно. Пани продавщица даже вспомнила Харви Клайберна. Но это — из вежливости. Я ошиблась в арпеджио и нужно несколько раз дать флейту во вступлении, тогда станет полно, правильно, как здесь говорят, «красно».
Оба профессора переглянулись:
— Дитя мое, Вы устали. Зачем же это Вам править старую пьесу Амедео или Кристофа — Виллибальда? — мягко возразил девушке пан Карел.
— Нет. Она вовсе не старая. Моя. Я ее играла в магазине. Услышала и играла. Если Вы разрешите сыграть со мной моему другу, то это можно подарком для публики дать завтра. Хоть и в антракте.
— Завтра мы играем «Второй концерт для фортепиано» Моцарта, — махнул рукой пан Свобода. — Я Вам принес бумаги для продления контракта еще на год. Вы знаете, пани Ивинская, что Вами заинтересовался этот мистер Рейн, дирижер из Америки? Всерьез. Завтра он будет на концерте в филармонии. Вот бумаги.- Пан Карел направился было к старинному ломберному столику возле окна, но на полпути остановился. До него только сейчас дошел весь смысл сказанного Наташей
— Матерь Божия, честна! — Он взъерошил волосы, прижал ладони к щекам, — Пан Ииезус! Я еще такого не знал на своем веку. Вас Бог поцеловал, дитя мое, когда Вы родились! И еще с какой любовью поцеловал!
— Это мне все вместо глаз! — вздохнув, ответила Наташа. Она сидела боком, свободно повисшей рукой перебирая клавиши инструмента, и в комнате все время словно звенели и прыгали горошинки, музыкальные драже. — За все ведь нужно платить. Я и заплатила…
— Может, не стоит жалеть, дитя? Что сей бренный мир? Мышья возня, не более того. — Осторожно и чуть растерянно проговорил пан Карел, гладя ее плечо.
— Я ей и то же все говорю. Ей нужда есть много беречь свой Дар. Это все — дорогого стоит. Мир должен замереть, чтобы слышать ее. Она в своих пальцах держит его, с Божьей помощью. — вступил в разговор профессор Моравски, сдержанно кашлянув.
— Вы правы, милый пан Януш, — Наташа чуть усмехнулась, пожала плечами. — Только ставка больно высокая… Не надо утешений. Контракт с Богом обсуждению совсем не подлежит, правда? А что, кстати, есть в моем земном контракте?
— Серия концертов с Пражским филармоническим на год. Летом — гастрольный тур в Вену и Париж. — Лиля, чуть нахмурив брови и наморщив лоб, чтобы удержать колючие спазмы в горле, вчитывалась в контракт на английском языке, переводя с листа, бегло и безошибочно. Голос ее звучал чуть глуховато. — Филармония оплатит все твои расходы на жилье, медицинскую страховку, стажировку, персонал, инструменты, даже телефонную карту и абонемент библиотеки!
— Это все есть черновой лист. Не оговорены еще и проценты сбора с концертов. Их должна указать пани Ивинская сама. И свои условия тоже. Какие она захочет. Дни репетиций, отдыха, персонал для сопровождения, шофер, авторство музыки, все, что ей необходимо. Мы согласны рассмотреть ее требования в любом случае.
— Мне нужна студия с инструментом на первом этаже, аппаратура для записи, шофер, комфорт в доме, и тишина два — три дня в неделю. Раз в полгода — отдых на море, неделю — две. Это все, пожалуй. Хотя нет. Могу я, пан Свобода, особо просить Вас? — нерешительно проговорила девушка, затаив дыхание. Лиля, стоявшая около, чуть приподняла бровь от удивления. Она впервые видела подругу в таком волнении.
— Да. Если я могу что — то сделать, то — с радостью, для Вас.
— Флейтист. Никита Турбин. Вы его знаете?
— Да. Талантливый юноша. Хотя музыка, по молодости нрава, у него чуть дальше, чем нужно, — кивнул головой пан Свобода — Вы хотите вместе с ним играть? Пани Лилию, мы, разумеется, оставим при Вас и так.
— Пан Карел, я пока еще не знаю. Только несколько репетиций. Если он Вам не подойдет, Вы вправе будете его отстранить.
— Это пока думать не нужно. У нас строгая дисциплина. Вы его оцените, а если что и будет не право, то он и сам все поймет. Пока же — думайте над контрактом, если все — добре, то подпишем у юриста тот вариант, который Вам будет хорош… А листы музыки Вашей оформим, как есть они дипломные работы для стажировки. Пани Ивинская не против? Добре часом? — Знаменитый дирижер улыбнулся и тепло сжал руку девушки в своей ладони.
— Нет, что Вы! — Наташа удивленно вскинула подбородок, расправила плечи. — Мы с Лилечкой обязательно сделаем копию для ректората. Спасибо, пан Карел. Вы так добры. Я думала Вам вовсе не по нраву мои фантазии и мелодии. Так, пустая забава!
— Как же то может быть?! Я еще не совсем одряхлел и глухой, чтобы не понимать, что есть такое талант и гений! — замахал протестующее руками пан Свобода.- Что Вы так знаете плохо обо мне? Обидно! В шестьдесят восьмом, в мае, я был только студентом.. Правда, я видел танки на площади, но музыка для меня — превыше. Сорок лет прошло, давайте не вспомним старых обид?
— Нет, я совсем не думаю о Вас плохо, пан Свобода, что Вы! И при чем тут политика? Не о том вовсе же речь! — Девушка вдруг осторожно тронула дирижера за рукав, доверительно шепча:
— Если хотите знать, я Вас боюсь! Даже немного больше, чем пана Януша. И в музыке я — хулиганка. Часто ошибаюсь!
Дирижер в ответ дернул плечом, потер переносицу, и внезапно заливисто, совершенно по-детски, расхохотался:
— Дитя вот уж тут мы с Вами — равны. Я ведь тоже на репетициях часто ошибаюсь. Но я играю чужую музыку, как ремесленник, а Вы — как Божье дитя. И вот этой разницей я горжусь! Мне — честь высОка, что Вы играете у нас, в Златой Праге, с моим оркестром!
— Я живу только музыкой, пан Карел. — Тихо проговорила она, сильно сжимая и разжимая пальцы. Она, лишь она, дает мне пространство. Делает его теплым и близким. Не чужим, не враждебным, не запутанным, не холодным. И иной жизни я совсем не знаю. Поэтому, мне проще, чем Вам. Намного проще, пан Свобода! — С этими словами она встала с табурета у рояля. — С Вашего разрешения, честнЫе паны! Поднимусь к себе. Завтра, в девять тридцать, я буду в зале филармонии. Полчаса прошу на разогрев, как всегда! — она слегка дунула на прядь волос и крепко пожала твердо — прохладную, чуть морщинистую на ощупь руку пана Свободы, тотчас же протянутую ей.
Левой рукой она держалась за плечо Лили. Лестница скрипнула под ее шагами, нужно было свернуть влево, она безошибочно подчинилась маршруту,, чуть касаясь рукою стен, но сама продолжала смотреть вперед. Сквозь низенькие перила резной лестницы. Сквозь пространство. В ту даль, которая видна была только одному ее внутреннему взору. Смотреть, закусив губу от напряжения, словно что — то не отпускало ее, влекло за собой, неудержимо. Что это было? Звуки вновь рождающейся мелодии? Мысли, тревожно терзающие ее с самого вечера? Или она вновь бурно переживала те самые ощущения, которые совсем недавно наполнили маленькую ясеневую гостиную в доме чешского профессора музыки?…
Никто не смог бы теперь ничего сказать наверняка. Да и было ли в этом сколько — нибудь необходимости? Иногда, завороженность тайны и груз ее, нужнее человеческому сердцу и душе, чем постоянная легкость и ясность знания. Наталия Ивинская хорошо это усвоила. Да и все вокруг, пожалуй, — тоже имели некое понятие об этом…..
Поднявшись к себе и оставшись одна, без чуть досадливого присутствия вечно хлопочущей вокруг нее подруги, Девушка присела на миг на край кровати. И тут же встала, резко вытянув вперед правую руку. Сделала два шага к окну, ощупав нервными пальцами подоконник, дернула раму чуть вниз, и ощутила, как на невидящие ничего кроме расплывчатых серых теней глаза, упал, словно целуя их, нежный, упругий поток свежего воздуха вечерней Праги. Она жадно втянула ноздрями запах. Где — то на другой стороне Влтавы шел дождь. За городом. В моравских парках, за стенами крепостного вала. Вдали, вдали….
Там, где все еще питала воздух пряным ароматом зеленая трава, где плакали прозрачными, хрустальными слезами чуть наклоненные вперед ветки боярышника или бузины.. Она сильнее зажмурила веки, ее подвижные ноздри напряглись, глубже и полнее вдыхая в себя этот странный, далекий аромат дождя на другой стороне Влтавы. Он был так ей нужен сейчас. … Он бы успокоил ее ноющее от непонятного, тоскливого волнения, сердце. Девушка оперлась руками о подоконник, легко скользнув телом, села, прислонившись к простенку, сцепив пальцы под согнутыми коленями. В этой ее позе было что — то от подростка, беззащитного ребенка, словно озябшего на ветру, на дожде, пытающегося согреться. Где — то в глубине комнаты раздалось треньканье мобильного, и легко, словно кошка она соскользнула вниз, все же зацепив локтем подушечку — думку. Та тугим тяжелым комочком упала куда — то в сторону. Она ощупала рукою возле себя, наклонившись. Не нашла ничего и осторожно двинулась вглубь комнаты, на звук телефона…..
— Алло? Слухаю, Ивински! Валерия Павловна? Как я рада… Ваш голос так близко. — девушка выдохнула, чуть всхлипнув. — Вчера звонила отцу, не могла понять, чем он так встревожен, а сегодня хотела Вам звонить, но Вы опередили. Спасибо. Что? Уехали с мамой на десять дней в профилакторий? Хорошо. Что? Нет, все хорошо. Мы с Лилей гуляли по городу, зашли в кафе, магазин, поздно вернулись. Есть чем Вас обрадовать. Скажите моим, что, может быть, я подпишу контракт с филармонией еще на год. Условия хорошие. Пока — думаю. Что? Я тоже счастлива Почему Вы плачете? Нет — нет, я по голосу слышу… Маме скажите, что ей напишу. Да, я все получила. Такие славные книги. И за кассеты спасибо. А кто у Вас там лает? Вот это да!! А сколько ему? Ух, ты! Значит, Арсик? Передайте привет ему от меня. Какая кроха… Я тоже всегда хотела иметь кого — нибудь, но немного боязно. Что? Нет, запутаться в поводке. — Наташа засмеялась и было в ее смехе что то от растерянной, спрятанной глубоко в душу даже и от самой себя, грусти одинокого ребенка … — Валерия Павловна, Вы не представляете, как я рада слышать Вас! И я — целую. Спасибо. — Отключив экран мобильного, она неожиданно прижала его к губам, даря гладкой плоскости тепло своего дыхания. Блестящая соленая капелька незаметно сползла по ее щеке на подбородок, и еще куда то вниз, в сторону сердца…
Часть четвертая
…Звучали последние аккорды в финальной коде «Второго фортепианного». Зал затих в преддверии окончания прозрачного, будто бы кружевного волшебства мелодии. Лишь изредка и издалека раздавались сдержанные, глуховатые покашливания и шорохи… Напряженная пауза торжественного завершающего аккорда разразилась нарастающим гулом аплодисментов, сначала едва докатившимся до нее, потом обдавшим яростью солнечных теплых брызг с головы до ног. Все, все было позади. Утомительный, несколько тягучий, как медовый сироп, день репетиций, с постоянным, чуть раздраженным постукиванием дирижерского жезла пана Свободы. И еще, волнующий, раздражавший нервы, едва уловимый аромат «Hugo Boss». Он наплывал на нее, откуда то издали, из верхних рядов оркестра, ненавязчиво окутывал, ложился на клавиши, которые она ласкала привычно и чуть нервно, высоко выгнув кисть хрупкой руки. Прятался за октаву и дразнил капризную, слегка усталую от своей, почти трехвековой молодости, глубокую, нежную моцартовскую мелодию. Она то и дело кусала губы, чуть смеясь про себя, каверзной мысли. Мысли о том, что мелодия может смешаться с дразнящим ароматом. И, кружа в ее голове, как опалые листья на пражских мостовых в эту осень, упасть на клавиши, шаловливым напевом, каплями, брызгами, солнечным драже. Она немного боялась этой непрошенной вольности воображения, птицей просящейся наружу из клетки ее души.
И потому — то, несколько последних pianissimo, разбросанных ее тонкими пальцами в широком порыве щедрого арпеджио, были очень похожи на редкие, упругие капли дождя, бьющие в стекла окон с силой, которая совсем казалась несвойственной трехсотлетнему, изящному и глубокому кружеву мелодии Моцарта.. Публика в зале удивленно и очарованно ахнула, предвкушая нечто небывалое. Но тут, в непрошенное чародейство Наташи внезапно и с властной мягкостью вмешалась дирижерская палочка и тонкий, зовущий, почти птичий, всхлип флейты. Руки девушки чуть дрогнули, тотчас откликнувшись на этот страстный, волнующий зов, и все мгновенно потонуло в пронзительном звоне нот, которые, замирая, ускользали, куда то вверх, вверх, под широкий, сводчатый купол филармонического зала. Тишина длилась всего лишь долю мгновения. Почти сразу же зазвучала в зале другая музыка. Нестройная, как шум морской волны, окатившая ее теплом почти что до жара. Гул нарастал, превращаясь в мощный шквал, она зябко передернула плечами и тотчас ощутила, как ее пальцы сжала твердо — теплая ладонь дирижера:
— Вставайте, дитя. Уже — поклон. Весь оркестр сейчас стоит перед Вами. Публика стоит перед Вами. Кажется, миг еще, и взорвется крыша! — Судя по шепоту, пан Карел улыбался и чуть щурил глаза. Он был доволен. Она точно улавливала, кожей чувствовала это. Как и тонкий, дразнящий ее ноздри аромат «Hugo Boss». Турбин, спустившись с верхних рядов оркестра, встал рядом с нею, держа в своей руке ее тонкую, теплую правую ладонь.
Сделав несколько шагов вперед, она вдруг почувствовала жар рампы, мощной лавою растекающийся по плечам и груди. На мгновение ей стало душно, и девушка осторожно попыталась высвободить чуть дрожащие пальцы из твердой руки Турбина. Но ей это не удалось. Он держал ее слишком крепко.
— Пани Ивинская, осторожно! — вдруг шепнул он ей прямо в мягкую, нервную глубь уха, обжигая дыханием. — Мы с Вами на краю сцены. Рискуем свалиться! — Усмешка будто дрожала на его губах. — Или нас снесет шквал овации. Делайте Ваш поклон. — Он выпустил ее руку, чуть отступив назад. Волна дразнящего аромата отхлынула от ее щек, плотно окутав спину и плечи. Она, выпрямившись в струнку и глубоко вздохнув, согнула колени, чуть скрестив руки на груди и уронив голову. Это был знаменитый «поклон Ивинской» — больше похожий на молитвенное благодарение зрителям.
Осыпанная цветами, она и сама была тонким цветком, лепестки которого приникли к этой залитой светом сцене, и что-то невесомое, воздушное, хрупкое, трогательное и, одновременно, трагически одухотворенное, было в ней. Аплодисменты, ровно, не утихая, катились к ее ногам, душистые лепестки касались плеч, падали на оборки платья, ласкали ладони. Она блаженно улыбалась, смежив веки, в попытке представить глубинным зрением, внутри души, самое себя, склоненную перед залом.
….Перед залом никогда не кажущимся ей ямой, черным провалом, а бывшим всегда лишь волной тепла, громадной, охватывающей властно, полностью, глубоко и несущей трепетно на каких то незримых крыльях, вверх. Ей нравился этот полет, она жаждала ощущений, несущих вверх ее душу, но как она не силилась, ей не удавалось полностью выстроить в воображении картину, так волнующую ее. Только запахи, звуки, оттенки их, расплывчатые пятна. Светлые или темно-серые, молочной белизны, еле различимые, легко, стремительно движущиеся. Как некие туманные облака в зыбком просторе. Просторе небес ее воображения. Небес беспокойных, восприимчивых, волнующихся и волнующих, часто без причины, ее саму — мятущуюся, своенравную, непонятно — притягательную, капризную, странную, раздражающую почти всех и вся.
Наделив себя непроизвольно такими эпитетами, она распахнула невидящие глаза, слизнув губами соленую влагу, сползшую со щек. Непрошенную. Неожиданную. И тут раздался знакомый шепот с трещинкой, волнующе «царапающий» слух:
— Похоже, нам придется бисировать. И прямо сейчас… Они нас так не отпустят. Вы готовы?
Она едва заметно пожала плечом, вздернула подбородок:
— Да. Я всегда и все помню наизусть. А Вы?
— Не волнуйтесь. Моя партия просто вплетается в Ваши ноты. Это дуэт. Я буду стараться.
— Но в последних аккордах я — солирую — Она чуть улыбнулась. — Вас это не смущает?
— Это же Ваша пьеса. И потом, в каждом дуэте есть кто-то главный, кто- то — ведомый. Закон жизни таков и не нам его менять.
— О, да Вы, оказывается, философ, пан Турбин! — усмехнулась она и протянула ему руку, чтобы идти к роялю. — Я не ожидала. Вчера Вы больше похожи были на циника, простите!
— Они то, как раз и есть самые большие философы на свете, милая пани, поверьте мне! — Он тоже улыбнулся в ответ, ожидая, когда ее пальцы коснутся гладкого ряда клавиш и, осторожно проверяя губами отверстия своего инструмента…
Часть пятая
…Перебирая пальцами клавиши, вслепую, она все еще — вспоминала. Вернее, это воспоминания, обрастая звуками, сами наплывали на нее, чуть странноватой горечью, мелодией похожей на шоколад… Он, дуя по утрам в ее чашку с горячим какао, или гладя, согревая дыханием отверстия флейты, и пряча в складке упрямых губ (Она точно знала, что эти губы были упрямы, ибо часто проводила по ним пальцами, очерчивала абрис, едва уловимую линию!) усмешку, негромко рассказывал ей о детстве, о том, что было «до нее»:
— Романтизма у нас в семье мало было. Все как — то больше строгости, знаешь! Отец — кадровый военный, офицер, служил на пограничном корабле. Сторожевом. Я толком и не знал, что это такое: линкор, танкер, катер. Путал названия. Да и не интересовался особо всем этим. Знал лишь свою «мелодию жизни», детские игры с мальчишками, позже — музыку, книги, коллекцию. Мама преподавала там, на Севере, в маленькой школе, музыку. Она с самого раннего детства одержимо мечтала стать пианисткой, занималась до одури. Но однажды, на даче, летом, по недосмотру взрослых, упала с высоких качелей, растянула сухожилие и вывихнула мизинец. Все вправили, ушибы и страхи прошли, а вот профессионально музыкой уже нельзя было ей заняться. Крах всех мечтаний. Десятилетнего ребенка долго лечили от стресса, возили дважды в Москву, к какому то детскому «светиле по нервам», чуть ли не доктору Ксении Семеновой. Та посоветовала отвезти ее в Крым, в Ялту. Но получилось еще хуже. Мама без памяти влюбилась в море, бредила им наравне с музыкой. Но, конечно, боль отчаяния как — то притупилась, все — таки!
— А потом, Кит, потом — что с нею было? — жадно выспрашивала она, легко гладя пальцами его запястье и затаив дыхание от нетерпения. Ее внутренний взор уже прихотливо и жадно рисовал картину: маленькая девочка в сиреневом платье, зябко охватив руками колени, сидит на берегу моря и неотрывно смотрит на волну, которая, что-то лепеча или напевая, катится тихонько к ее ногам в черно-белых лакированных сандаликах. Сандалики ей по своему трепетно, но с всегдашней своей странною усмешкою, описал Никита. А сиреневое платьице она представила сама, как-то, угадав по нотам его голоса, что сиреневый цвет у его матери был любимым….. Сиреневый…. Цвет тишины и сосредоточенности. Или — глубокого отчаяния? Она боялась угадывать. Боялась узнать. Все, или почти все было так схоже с нею! Изнутри. Чувствами, дыханием. Нервами.
— А ничего и не было потом! — Голос Никиты как — то затихал, сломлено, подавленно. Ей тотчас же представилось, как гасли его темные, с чуть прохладной искрой, глаза. — А, впрочем, нет…… Тихая трагедия, наверное, была. Обыденность, тишина. То, отчего с ума сходят! Музыку мама Катя моя до жгучей страсти любила, после школы устроилась работать в секретариат, при консерватории. В консерватории, на симфонических, отчетных концертах, познакомилась с отцом. Он как раз был в отпуске. Наверное, был какой-то скоропалительный роман, или флирт на грани — от скуки. Я не знаю, что между ними случилось, только мама моя, сломя голову, умчалась за ним на Север. И не скажу, чтобы сильно о том жалела когда — нибудь. Он на нее смотрел всегда с тихим изумлением, словно на диковинную птицу, что залетела в эти холодные края, в вечную почти ночь, по ошибке или небесным сюрпризом, знаешь ли. Он прощал ей все, и даже романы, которые случались порой… Мама Катя была очень интересной, с такой стремительной вспыхивающей искрой, вся как бенгальский огонь. Когда рассказывала о музыке, то загоралась, светилась изнутри, мерцала. И глаза становились ярче, мягче, и голос звучал глубже… Она, вообще, всегда нравилась мужчинам. Им ведь нравится новизна. Хотя они, ее мужчины, о музыке часто не имели и самого простого понятия. Она им как-то была вовсе и не нужна в их жизни военной и не военной….. Таких жизней много, согласись? Нам ли с тобою этого не знать?
Она в ответ кивала, чуть улыбаясь:
— Когда такелажники поднимали на второй этаж мой рояль, соседки на лавочке качали головами, носы морщили: мол, зачем слепой девчонке эта громадина, да и шуму то от нее сколько — что твой паровоз?! Так и говорили: «паровоз»… Если я начинала гаммы играть, хоть и впол — такта, то они стучали по трубам. Папа ходил к ним, объяснялся, горячился, расстраивался. Мама всем этим соседкам усердно носила пироги и варенье, но их дружелюбия хватало ненадолго. Разве что, на пару чашек чая.. И холодно от этого, и забавно… Такая грустная жизнь… — Она обхватывала локти руками. Он обнимал ее одной рукой за плечи, другой прикасался пальцами к подбородку, гладя указательным ямочку в центре:
— Да уж, мало забавного! Трудно жить в холоде. Порой и невыносимо!
— Я знаю. — Она смотрела на него невидящим взглядом, отведя зрачок чуть поверх и в сторону, но странно, его обволакивал, обдавал теплом этот неточный взгляд, таинственный и загадочный, и хотелось полностью в него окунуться и как то забыться, разнежиться хоть на мгновение Иногда, полушутя, он называл его про себя «взором миттанейской принцессы». Когда это однажды вырвалось у него вслух, она вскинула подбородок. Дуги бровей удивленно взлетели вверх:
— Что ты такое говоришь, Кит? Разве я чем — то похожа на Нефертити?
— Еще как! Тебе, наверное, сам египетский бог растений Нефертум нашептал все песни и мелодии, что парят в воздухе, все то, о чем говорят растения и птицы, облака и дожди. Нефертити, названная в его честь, могла подолгу сидеть на мраморных ступенях своего дворца или около бассейна, чтобы слушать о чем ей шепчет ветер, целуя неслышно ее ладони, лаская кожаные сандалии, покровы ее туники. Она все разгадывала, все знала.. Просто — напросто, у нее не было тростниковой дудочки, чтобы сыграть все эти мелодии тотчас!
— А, может быть, и была! — С живостью перебивала она. — Мы же не можем знать наверняка. Свирель, флейта… Их усердно вырезал еще бог Пан, сидя в зарослях тростника и не желая расставаться с миражом своей любви.
— В Египте был только папирус, — с сомнением пожимал он плечами, доставая из футляра инструмент и легко прикасаясь к нему замшей для полировки.
— Ну, тогда она вырезала свою свирель из папируса. Он нежнее, чем тростник, я думаю. И она играла на ней.
— А вдруг это — Эхнатон? Я с детства помню из книги, что он был очень талантлив..
— Как называлась эта книга? — внезапно, склонив голову набок, спрашивала она.
— Я не помню. Но это не был» Фараон» Болеслава Пруса, точно. Это была какая- то детская книга. Может быть, книга Бахреева? Или — Бахарева? Не помню автора. Мы ее в детстве читали с мамой по вечерам. Книга была такая, немного жалкая, потрепанная, с согнутой в четверть корочкой из картона, рисунок на обложке был совсем стерт, там едва угадывались черты легендарной» летящей красавицы». Мама сказала мне, что именно так переводится имя Нефертити: «Летящая красавица» или «красота летит».
— Я думаю, нет. Думаю, точнее был бы перевод: " Мимолетная красота»… Когда Нефертити умерла, город Фивы засыпало песком. Красота ушла и царство погибло. Мир исчез. Или — миф.
— Вот — вот, — улыбался он. — И в тебе есть что — то от мифа, от такой же вот летящей красоты, мига, мимолетности. Мне почему — то все время так и кажется, что ты вспорхнешь и вылетишь куда — то: в окно или дверь.. Как птица. В тебе много от птицы. Особенно я боюсь этого, когда идет твой любимый дождь… И я не смогу тебя удержать! Никак.
— В дождь я не взлечу! — Мягко усмехалась она уголками губ. — Не бойся. Перья намокнут. Еще разобьюсь о стекло или раму. Я лучше посижу дома в дождь. Люблю слушать, как звучат капли, как они поют.
Знаешь, я мечтаю записать сюиту дождя. Здесь, в Праге, так часто идет дождь. Ты не знаешь, почему? — Она опиралась локтем о подушки дивана или тахты, откидывала волосы назад, грациозно и мягко, и как то вся замирала, словно пантера перед прыжком. Ему нравилось отмечать в ней эту врожденную непринужденность кошачьей грации, не испорченную, не задетую слепотой. Про себя он поражался интуитивной точности ее движений. Она ориентировалась в своем молочно — сером пространстве — тумане так, как зверь ориентируется в непроходимых джунглях, словно осязая это пространство не четырьмя оставшимися ей чувствами, а сразу — семью, или десятью, и даже — не чувствами, а чем то — Свыше. Чем то еще — сверх, щедро — или жестоко — подаренным ей Небесами.
— Здесь много низин. Они притягивают облака, а облака дарят Моравии дождь. Всю террасу залило. Пани Громова придет и опять начнет ворчать, что на воздух не выйти, что ты — взаперти, что сырость надоела, и что уже давно пора ехать в Вену!
— Не обращай внимания, Кит! Просто она ревнует тебя ко мне, и не знает, как с этим справиться. Мы ведь с ней со школы знакомы. Когда не стало Инны Сергеевны, она и вовсе привязалась ко мне. Вместе в консерваторию поступили. Мама меня только под ее «крыло» и отпустила… Она странная, Лилька.. Знаешь, как мятный леденец. И прохлада, и сладость, и горчинка на дне. Та самая, что после неизбывных, невозможных потерь бывает.
— Да, похоже, что для пани Громовой «жизненного театра», в котором почти мы все так усердно забавляемся, давно не существует…
— Для тебя, Кит, ведь тоже его нет… Хотя иногда я не верю, знаешь… — Она сцепила пальцы рук вместе, потом разомкнула, едва заметно сморщившись от боли.
— Чему это ты не веришь? — Он резко повернулся, пристально глядя на нее, но не отходя от большого окна — витража, плачущего теплым апрельским ливнем. Она словно почувствовав напряжение в его взгляде, приподнялась, и встала с тахты, опустив ноги прямо в домашние туфли. Подошла к нему, обняла за талию. Положила голову на плечо.
— Ну, Кит, а вдруг ты все таки тоже — играешь роль? Или я — всего лишь самый невероятный экземпляр в твоей «донжуанской коллекции», и просто тешу как то твое тщеславие, самолюбие? Я сомневаюсь, пойми… Ты имел возможность выбрать многих, почему остановился на мне? У тебя, что, были какие — то наполеоновские планы?
— Ха! Конечно, тешишь, дорогая, а как же иначе!! — Он устало и иронично усмехнулся, провел рукой по ее волосам. — Тебе не приходило в голову, что ты для меня еще и повод гордиться? Это же чисто мужское — гордиться своей женой, такой вот талантливой, такой вот красивой. Играю ли роль? Ну, разумеется — играю. Знаешь, такого петуха, которому нравится самка павлина. Или павиана, что ли, которому вдруг тигрица понравилась. Ты мне нервы щекочешь, ты понимаешь? Полгода мы уже вместе, а я тебя так еще и не покорил. А может, и никогда мне этого не сделать. И это все еще больше заводит, Нэт, понимаешь? — Он развернул ее лицом к себе, крепко сжал локти. — Жестко, да? Я все пытаюсь тебя подчинить. Пытаюсь. Но ты, ты ведь не подчинишься, «миттанейская принцесса»? И не собираешься? Так ведь? — Он еще сильнее сжал ее локти, встряхнул, рывком притянул к себе. Локоны каштаново — золотистых волос тотчас рассыпались по плечам легкой, пышной волной, челка закрыла лоб. Она отрицательно качнула головой, склонив ее к одному плечу.
— Никогда. Если я хоть кому то подчинюсь, то просто — умру. Я — свободная птица. И еще: я знаю с детства, что есть вещи на свете, премного важнее любви, поверь! — тихо и твердо проговорила она, и, помолчав минуту, прибавила: — Отпусти меня, мне больно!
Он тотчас покорно разжал руки, и она продолжила, — мягко, чуть покусывая губы, в теплой, насмешливой, дразнящей улыбке:
— Кит, милый, а знаешь, что я вдруг подумала? Если ты так уж жаждешь власти, то попробуй, начни роман с Лилькой? А что, с ней у тебя выйдет! Она в тебя влюбится в два счета. И подчинится с легкостью. Она не податливый воск, но и не гранит, как я… Обычная. Женская суть ее проста. Ей для счастья нужна не музыка, а просто — дети, семья, муж. Не Творчество, как у меня. Точнее, оно над ней никогда не довлеет, ее не охраняет. Она сама себя охраняет. И она смеется чаще. Попробуй!
— Не сватай и не дразни. Ничего я не жажду! Мне подруга твоя не нужна. Мне и вообще все другие сто лет даром не нужны. Не интересуюсь я ими, с некоторых пор, знаешь…
— А… Это почему же вдруг? Ведь, насколько могу судить, у тебя нет проблем, ты не импотент. Прости, что я так, напрямую…
— Настоящая тигрица! Браво, моя ясная пани! — он гулко хлопнул в ладоши, тотчас сунув руки в карманы брюк, и скривил рот, хмыкнув. — А тебе не приходило в голову, что я просто — влюбился? И как то гибельно. Без вариантов. Как последний дурак?! Не приходило? — Он говорил каким то глухим голосом, отрывисто, сухо, то и дело срываясь на резкое нервное, покашливание. — И что только в тебе, в тебе одной, я увидел еще раз то, что видел и ребенком, и позже, в моей матери, четко и ясно: некую затерянную во льдах, снегу, ветрах изящную, красавицу — птицу, с перебитым крылом, одинокую, трепещущую… Похожую на иволгу, или на кроху — жаворонка. И, увидев, жадно схватил ее в ладони, согрел, стал отчаянно пытаться приручить. Но оказалось, что это — не птица вовсе, а красавица издалека — далека, недоверчивая, ледяная глыба — торос, тигрица, пантера… Ошибся, но не жалею. Зачем жалеть? — Он пожал плечами. — Бессмысленно все это. И потом, я так долго отвоевывал тебя у родителей, у Аллы Максимовны, у Валерии… Maman твоя, надо сказать, тогда в тебя вцепилась мертвой хваткой, любовь моя! Отчего, я до сих пор не пойму? Или она чуяла, что после твоего ухода потеряет еще и отца? Что Валерия уже стоит наготове? На страже?
— Наверное, да. Он ведь ушел к Валерии Павловне сразу, через неделю — другую после того, как мы с тобой им сообщили, что будем вместе. Мама тотчас, наверное, внутренне почувствовала себя опустошенной и никому ненужной. Ее мир погибал. Как Атлантида. Она не ощущала больше власти над ним. Вот и решила бороться за меня, всячески, как только могла. Удерживала, молила одуматься, говорила, что ты меня бросишь при первой же возможности, увидев чьи — нибудь «красивые глазки»…Так и сказала: «глазки», не что — нибудь другое…. Я тогда впервые поняла, что между нею и отцом трещина глубокая. И брак их всегда был, скорее всего, браком долга. Отец, оказывается, жил, дышал в семье только ради меня. Это то и стало для мамы самым сокрушительным ударом.
— И это она в отместку нашептала тебе, что Лилька на меня посматривает? Заронила горчичное зерно сомнения в твою душу?
— Нет, милый. Я сама догадалась. У Лили ритм и походки и дыхания чуть меняется, когда она тебя видит, когда ты рядом. В точности так же, как было у Валерии с папой. Только Валерия вела себя мягче. Как преданная собака. Или горлинка, которой нужна лишь кроха хлеба из любящей руки. Лиля — не горлинка. Она больше похожа на заинтересованную в добыче вальяжную львицу. Только не знает наверняка, будет ли удачна ее охота. Оттого — осторожна. Играет в добродушие и безразличие. Но нервно кусает хвост… А вдруг повезет? — Она рассмеявшись, закусила зубами кончик пальца
— Браво, пани Ивинская! — Он нервно хохотнул. — Какие сравнения! Вы что, ревнуете?
— Кит, ведь я тебя никак не привязывала. Ты всегда был и будешь свободен. — Она вздохнула, пожала плечами.- Но я — то, я ведь тоже имею право на боль, на человеческие эмоции. Я к тебе привыкла. Мы делим с тобой кров, пищу, постель.. И даже ноты. Играем одни партитуры, репетируем одни и те же концерты, сюиты, этюды. Я без тебя буду, как рука без пальцев.
— Какая же ты странная, Нэтти… Я ни от кого еще не слыхал такого. Как льдинка, все колешь и колешь меня своими краями.. А я все терплю. Зачем? И сам не знаю…. Ты чаю выпьешь? Ведь зябнешь, кажется? У тебя пальцы дрожат. И ты больше чем обычно, пожимаешь плечами, тянешься на цыпочках, будто пытаешься согреться.
— Нет, я просто хочу еще подрасти! — улыбнулась она, поддразнивая его. — Дотянуться до твоей головы, в которой зреют такие мысли и щелкнуть по ней пальцами.
— Ты мне ни разу не сказала, что любишь. Не то, что днем, даже ночью ни разу не сказала.
— Ты мне нравишься. Мне все нравится в тебе, Кит. То, как ты заботишься обо мне, репетируешь со мной, как слушаешь мою игру. Я впустила тебя в свой мир. Вместо Лили теперь ты пишешь в моих нотных тетрадях, читаешь мне по вечерам книги. Разве этого мало?
— А то, как я занимаюсь с тобой любовью, тебе нравится? Почему ты не говоришь об этом?
— Милый, мне просто не с чем сравнивать….. Точнее, не с кем. Извини! — Она облизнула пересохшие губы. — Тут ты имеешь полное преимущество надо мною.
— Можно попроще, моя ясная пани? Судя по Вашим репликам, отравленным ревностью, Вы от меня без ума? — Он улыбнулся уголками губ.
— Считай, как хочешь. Если это очень льстит твоему самолюбию, то да.! — Она вздернула подбородок вверх и внезапно рассмеялась. — Когда ты меня целуешь, голова кружится, и я забываю, хоть на миг, что не могу видеть твои глаза. Мне кажется, я их ощущаю. Губами. И я тогда странно счастлива. У меня в душе плещет буря эмоций, просто — восторга оттого, что я живу на свете, и что ты рядом. Твое тело, твой запах, голос. И так радостно, что это — именно ты, а не кто-то другой… Меня тогда пленяет моя жизнь. Если она похожа на шоколад, то в ней в такие моменты больше сладости. Про горечь я тогда хоть час, но не помню. А очень трудно не помнить об этом, поверь! Горечь пропитала всю меня, даже и против моей воли. Ты уж прости, что это все так, а не иначе!
Он пожал плечами. Она не увидела этого, как и устремленных на нее, глаз, темно — золотистого, орехового цвета. В них, на самом дне плескались искорки: то ли недоумения, то ли — отчаяния, то ли какого то немого изумления….. Она не могла увидеть полную бездну этой палитры взгляда, но вот ощутить, почувствовать ее — сумела. И как то вся разом стихла, обмякла, поникнув плечами, головой, опустив руки вдоль тела, словно безумно устала….
— Если мы оба свободны от претензий, то, что я должен тебе прощать? Я счастлив уже тем, что люблю тебя такой, какая ты есть. Не переживай по пустякам. — Внезапно негромко проронил он.
— Тебе со мной трудно?
— О, нет! Это тебе со мной гораздо труднее. Я, может быть, как то не оправдал твоих ожиданий, не знаю! — Он осторожно поцеловал ее ладонь, лежащую на его плече. — Идем вниз. Пора пить чай.
— Идем. — Она взяла его под руку и они стали спускаться по лестнице, в маленькой нише которой стояла странная статуэтка: женщина с закрытыми глазами держала в ладонях шар — солнце, вытянув руки вверх.
Она походила на тоненькую веточку — прутик, эта слепая женщина, балерина в острых туфельках — пуантах. И еще, статуэтка в нише до странности, до озноба почему — то напоминала ту, что сейчас, в своем доме, так неторопливо спускалась вниз, обняв за талию человека в сером, глухом свитере, потертых джинсах и домашних тапочках, в виде двух бульдогов. Правда, вместо пуантов на ногах у этой женщины были легкие туфли — балетки, а на плечи ее вместо хитона — туники, накинута была шаль — букле, в которую она зябко кутала кисти рук. Идя по лестнице, она продолжала разговор:
— Понимаешь, я вот никак не могу посадить музыку в угол души, изгнать ее или хоть чуть, на ноту, подзабыть для тебя….. А как любой мужчина, ты, наверное, желаешь какого то первенства. И если от этого как то несчастлив, то тут есть доля моей вины… Как доля моей вины есть в том, что мама безумно ревновала меня к Валерии. Я ведь к ней всегда тянулась как то больше..
— Почему?
— Весь секрет в том, что и Валерия тоже свободно воспринимала меня такой, какая я есть… Как и ты. И ей совсем легко было меня любить. И мне было легко с нею рядом. А мама…. Мама, она подсознательно, где — то в самой-самой глубине себя, все — таки не хотела никак смириться с моей слепотой.. Ей нужна была вся, полная я: с глазами, светящимися от шальных искорок, со спутанными волосами, с полу — развязанным бантом на голове, словом, такая, как все, обычные, девочки. Хохочущая, смеющаяся. Прыгающая через веревочку. Я ведь не прыгала во дворе. Боялась расшибиться, это же очень просто, когда ничего не видишь! Я только немного, осторожно, наощупь, играла в мяч, качалась на качелях. Меня почти все время дразнили. А мама вместо того, чтобы пошутить над теми, кто дразнил, крепко сжимала мою руку и уводила меня со двора, вот и все. Я плакала, мне хотелось сидеть на скамеечке, во дворе, солнце обливало теплом мое лицо, ласкало меня, грело ладошки, и мне было вообще — то плевать на всякие там сопелки и дразнилки, но мама почти перестала выпускать меня одну во двор… Отец обо всем этом ничего не знал, а когда узнал, было поздно, я подросла, и мои друзья — тоже. Ну, а кроме того….. Кроме того, я изобрела свою собственную систему защиты от дразнилок ребят.
— Это какую же? — удивился он, неторопливо расставляя посуду на столе: тонкие, тюльпанообразные фарфоровые чашки в паре с острыми, треугольными блюдцами.
— Я стала рассказывать моим маленьким друзьям — сорванцам о том, какие они. Их суть. Какие у них лица. Угадывала по тембру их голоса цвет их глаз, их любимые запахи и вкусы, их занятия, обеды и завтраки.. Так, про одного мальчика я сказала, что он любит тайком от взрослых по вечерам или утрам лазать в буфет за вареньем, другому сказала, что он пытался исправить плохую оценку в дневнике, сначала подправляя ее чернилами, а потом уже — стирая ластиком. Они были сокрушены моими таинственными способностями, и, сочтя меня маленькой колдуньей, просто опасались трогать и обижать…
— Как же это ты узнавала их секреты? — опять изумился он.
— А никак. Просто. По запаху ладоней, одежды, пальцев, лиц…. Запах ведь всегда идет за нами, сопровождает всюду.. Маму же все как то исподволь раздражала такая моя необычность, я ведь могла узнать ее настроение, ее тайные желания, и ей не всегда все это нравилось….Кстати, и мамин роман я тоже угадала по запаху.
— Как это так?! Вот же ведьма! — Кит рассмеялся, и едва не выронил из рук чашку с чаем. Она забрала ее у него, осторожно поставила на стол, отодвинула на середину вазочку с апрельскими, сильно пахнущими гиацинтами, расправила складки на столовой салфетке, и лишь потом, после всей тщательной и чуть замедленной возни, продолжила со вздохом:
— Мама внезапно, резко сменила духи. И от всех ее косынок и шарфов стало пахнуть чужим и чуждым. Слишком дорогим, слишком сладким.
— И что же ты сказала ей?
— Ничего. Она жила тогда одна. Отец уже ушел к Валерии. И потом, поздний роман, Последний Час женщины… Как я могла все это разрушить? Это было ее личное дело. И есть до сих пор, кстати. Я так и не знаю, кто ее избранник. Как то не интересовалась. Зачем?
— Она боится тебя? Или ненавидит? Ведь близкий человек редко простит нам снисходительность. Тем более — такую.
— И далекий тоже, я думаю. — Она улыбнулась, но уголки губ ее скептически опустились. — Нет, мама любит меня, но как то растерянно, робко… С каким то внутренним недоумением, что ли? Мой талант ее пугает и удивляет. Он ведь нейтрализовал мою беспомощность, понимаешь? Еще больше нейтрализовал, чем Валерия. Я ей показалась вдруг такой сильной в своей музыке, со своим внутренним слухом и чувством, что мама почти сразу как бы и потерялась около меня. Почувствовала, что не нужна? Не могу сказать, не знаю. Но с самого момента появления в нашем доме Валерии мама стремилась как можно меньше бывать по вечерам вместе с нами. Задерживалась на работе, сначала без предлогов, потом уже и их стала изобретать: тематический вечер, переучет, ревизия, собрание читателей, викторина. Пряталась от себя, от того, что чувствовала, и что, может быть, желала или жаждала смутно, ее душа…
— Чего же? Свободы? Но она — только призрак для многих. — Никита отложил в сторону кухонное полотенце, и нажал на кнопку панели посудомоечного агрегата. Тот заворчал, замигал «многоглазьем» разноцветных огоньков, в нем что — то зашипело, затренькало и вся кухня, выдержанная в нарядном и светлом ультрасовременном стиле, почему то вдруг наполнилась запахом молочных карамелей — ирисок.
— Что это ты купил для посуды? — Удивилась она, потянув носом воздух. — Какой славный, детский запах! Солнечный!
— Это не я. Это все пани Гражина. Она придет убирать в субботу. Скажи ей, что тебе понравился запах. Она всегда рада угодить тебе, старая лиса! Ей будет приятно.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.