Ангел Горный Хрусталь
Там, где скучаю так мучительно,
Ко мне приходит иногда
Она — бесстыдно упоительна
И унизительно горда.
А. Блок
ОТ АВТОРА
Начну с того, что по общему мнению моих родных и близких в свои двадцать два года я неожиданно оказался не столько обладателем, сколько пленником не самого лучшего хобби — увлечения философией и, естественно, благодаря ее безмерному и бессистемному изучению страдал от кажущейся собственной неполноценности, логического тупика несовершенной мысли, уязвленной гордости раба, овцы, которую пасут, ничтожной значимости личности в чудовищном круговороте космических сил…, и прочих подобных глупостей. В общем, цветущий весенний сад изрядно напуганный легким утренним заморозком.
Такое чересчур затянувшееся, неприятное состояние юношеской мировоззренческой рефлексии не могло продолжаться бесконечно. Что-то должно было измениться. Что-то ждало своего часа, что бы измениться. И оно изменилось.
Я написал об этом книгу. Но разве я один? Разве долгими вечерами над ней трудился я один и разве не трудились со мною вместе вы, мои друзья?
И ты, радостный и беспечный май, то игривый, то задумчиво-меланхоличный, с дивным взором наивных, голубых глаз ребёнка свято верующего во исполнение всех своих сокровенных мечтаний; май, месяц светлых надежд, ведь это ты сказал мне: «Садись и пиши!»?
p. s.
Без сомнения, искушенный читатель улыбнётся прочитав, поскольку то, что претенциозно названо автором книгой, всего-навсего скромный, небольшой литературный этюд. И огромное спасибо за великолепные краски для него: Луцию Аннею Сенеке, Фридриху Ницше, Александру Блоку, Николаю и Святославу Рерихам, Джидду Кришнамурти… и многим ещё!
ПРЕЛЮДИЯ
Глубокой летней ночью стальная змея скорого поезда «Москва- Владивосток» с грохотом и лязгом неслась по Русской равнине. Все окна были темны, светилось лишь одно и, бесшумно летящий рядом незримый ангел смотрел в него и видел, как в купе, за маленьким столиком сервированным в традиционном железнодорожном стиле пустой бутылкой «Мартини», коробкой конфет и стаканами давно выпитого чая, сидели и разговаривали двое.
Один из них был я.
Свежий ветер через приоткрытое окно зло трепал занавеску, гоняя по углам табачный дым, монотонно стучали колеса.
— Знаете, — задумчиво произнес мой собеседник и я отложил в сторону недокуренную сигарету, — полная свобода — это ненужность, неприкаянность, пустота. Тоска и скука. Как игра без правил бессмысленна, как бессмысленна сладкая, ничем не ограниченная в вечности жизнь, так и свобода. Философы гоняются за ней нелепо и безнадежно, как собака за своим хвостом. Напрасный труд… Кстати, как вы к ним относитесь?
— К философам?
— Да.
— Пошли они ко всем чертям!
— Бог мой! Так далеко!? Святой Григорий Палама, моли небеса облегчить участь этих несчастных ведь, что ни говори, жизнь без свободы — ничто.
— Свобода и неразрешимое противоречие формальной логики: шумит ли лес, когда его никто не слышит?
— Ого, Саша, вы меня приятно удивили! Вижу разговор у нас начинается серьезный, но а posteriori — исходя из опыта, одна ласточка не делает весны, поэтому… ап!
Профессор достал из кейса бутылочку безупречного «Шато Лафит» и
уверенным движением наполнил стаканы:
— Моя очередь угощать.
Подарок виноделов из Бордо оказался как нельзя кстати. Его благородство, нежный вкус, изысканная красота букета совершили невозможное и едва сдерживающая докучную зевоту, совсем уже собравшаяся покинуть нас муза Дорожных Разговоров благосклонно осталась.
— Чудное вино, Саша, но те невероятные события, произошедшие со мной однажды, о которых и хочу поведать вам, стократ чудесней. Если есть желание слушать, то, пожалуй, начну эту историю с назидания одной замечательной восточной притчей; иной раз нет-нет да и начинаю с нее в преамбуле лекции своим студентам. Пусть и нам она послужит камертоном к дальнейшему. Итак, представьте — в давние стародавние времена на севере Индии, в окрестностях царственно своенравной Брахмапутры, когда предвечернею порой, на излете долгого дня раскаленное солнце медленно, нехотя опускалось за острые пики Гималаев, в который уж раз собираясь растопить дерзко сверкающий лед их вершин, а листья изнуренные дневной жарой падали на землю, вот тогда и взял Будда в руку горсть сухих листьев и спросил своего любимого ученика Ананду, есть ли еще листья кроме тех, что у него в руке. Отвечал ему Ананда: «Осенние листья падают повсюду, и их не счесть». И сказал Будда: «Вот так и я дал вам малую горсть истин, но кроме них есть неисчислимое множество других истин, и их тоже не счесть».
— Э, Николай Иванович, издалека подходите, — я поудобней устроился на полке. — История то, видно, не проста?
— Простое… сложное… Что есть дальнее, что есть ближнее? Разве все так однозначно? Где мерило их? Как приблизив одно не упустить другое?
— Легко! Поменьше думать и… побольше наливать?
— И-и-и, золотце мое, — профессор предостерегающе покачал пальцем, — существует единственная возможность узнать историю до конца — не перебивать!
— Согласен.
— Тогда продолжим, ab imopectore — с полной искренностью, от души, не боясь насмешек и злословия. Потаенное — случайному попутчику. Кому ж еще? Печаль сердца моего -– матушка Русь! Есть ли еще под небом такие края, где вагонные откровения вместо исповеди?
РАССКАЗ ПРОФЕССОРА СЕРОВА
Глава первая
МУЗЕЙ
Чуть задев своим крылом город, веселая июньская гроза, громыхая и сверкая, умчалась за реку, на заливные луга. Я сидел на открытой площадке нижегородского бара «Tiffani», над Волжским откосом, наслаждаясь свежестью и неизменным утренним кофе. Последние грозовые флюиды прозрачными искрами носились в воздухе и еле уловимый запах электричества обволакивал всё вокруг будоражащим воображение романтическим флером. Часы показывали девять тридцать, а мне было тогда двадцать пять.
День начинался превосходно и городскую сюиту ничуть не портила излишне громкая, на мой взгляд, беседа двух посетителей за столиком напротив. Лицо человека в старомодном черном сюртуке, сидящего ко мне спиной, я не разглядел, а вот другой: с чертами восточного мудреца, длинной, седой бородой, раздваивающейся книзу, в нелепого покроя рубахе навыпуск и не к месту надетой круглой, бордовой шапочке — показался знакомым… странно знакомым.
— Если мы заглянем в среду людей обеспеченных, образованных, то здесь точно также мы увидим картину упадка, принижения умственных интересов и всеобщего измельчания личности, — быстро и убежденно, тоном преподавателя, внушающим азы науки школярам, говорил тот, кто сидел ко мне спиной. — Все чаще начинает встречаться тип человека, поглощенного всецело денежными делами: в погоне за наживой он не знает покоя, он стыдится отдыха, испытывает угрызение совести, когда мысль отвлекает его от текущих забот дня. Страх перед бездельем, беспрерывная тревога накопления богатств и заботы о хлебе насущном грозят убить всякое образование и высший вкус. Мы постепенно утрачиваем чувство формы, чутье к мелодии и ко всему прекрасному. В отношениях между людьми господствует деловитость и рассудочная ясность; мы разучились радоваться жизни; мы считаем за добродетель «сделать возможно больше в возможно меньшее время». Когда мы тратим время на прогулку, беседу с друзьями или на наслаждение искусством, мы уже считаем нужным оправдаться «необходимостью отдыха» или «потребностями гигиены». Скоро самая наклонность к созерцательной жизни войдет в презрение.
— Да, жаль, люди в большинстве своем молятся о материальном, отвергая мир Духа. Как можно преуспеть, если огонь горит, но глаз обращен в темноту? — отвечал другой. — Однако, Фридрих, ты повторяешь давно сказанное тобой. Мне всегда казалось, что созерцание для тебя скорее недостаток, чем достоинство. «Наклонность к созерцанию» — словосочетание более близко Востоку, а ты не слишком благоволишь его культуре.
— Вовсе нет! В восточной культуре есть люди, вещи и речи такого высокого стиля, что Европе, которой хотелось бы непременно выглядеть перед Азией в значении «прогресса человека», нечего сопоставить с ней.
— …для Запада же созерцание скорее «наклонность к безделью», развлечению.
— Развлечению… Конечно, развлечению! — названный Фридрихом, в подражание шпрехшталмейстеру, манерно повёл руками. — Наш век ставит себе целью сделать человека возможно полезным; для этого нужно прежде всего наградить его добродетелями непогрешимой машины: он должен выше всего ценить минуты «максимально полезного труда». Главным камнем преткновения при этом служит, конечно, скука, связанная с подобного рода деятельностью. Gaudeamus igitur! А вот и оно, старое лекарство от скуки — фантасмагория пустых игрищ, эфемерных целей и чем более лживых, тем более желанных смыслов, а к ним индустрия, готовая их создавать и, конечно, тут же продавать. Два тысячелетия назад она забавляла свободных граждан Рима бойней зверей и гладиаторов — теперь «интеллектуальный плебс» у экрана монитора тешиться новым товаром: видами разбившихся авиалайнеров, плачущих, растерзанных катастрофами людей, фильмами, где убивают легко и красиво; и, о чудо технологий, в режиме реального времени, открывая упаковку поп-корна, в позе «глубокомысленного сожаления» следит за перипетиями войны, как женщины и дети гибнут под взрывами бомб.
Говорящий опустил голову, в воздухе повисла тягостная пауза. Ветерок
занес на террасу шум утреннего города и приветственные гудки теплоходов с Волжского фарватера.
Я с интересом ожидал продолжения диалога.
— Cui prodest? — в голосе Фридриха зазвучали боль и сарказм. — А что, друже, давай вместе выразим восхищение и скажем браво от лица зрителей и жиреющих на том торговцев всем и вся, от имени самодовольных подлецов, строящих подобным образом свою власть, апологетам квазиискусства и творцам самого великого и самого продаваемого шоу под названием смерть!
Он вдруг так хватил ладонью по столу, что я от неожиданности подскочил на стуле. Зазвенела посуда.
— Тише, тише! — взволновался сосед. — На нас уже все смотрят.
— Прости, Николай. Нервы до сих пор не в порядке. Идем же, покажешь свои картины. В конце концов мы здесь именно за этим.
Они поспешно вышли из кафе и двинулись в сторону художественного музея. Что заставило меня увязаться за ними? Манкое и требовательное влечение тайны, которую должно разгадать? Магнетизм? Так или иначе, но я следовал за незнакомцами почти вплотную с бесстыдным любопытством вслушиваясь в каждое их слово.
— …за возрождением Красоты можно различить Единый Лик, в простейшем виде явленный под крыльями Красоты.
— Добавишь, как она спасает мир и меня разорвет от смеха! Пу-фф!
— Неуместная ирония, Фридрих. Я говорил — сознание красоты спасет мир.
— Сознание или его бледная проекция с привычкой цепляться за лишенные оснований временные абстракции? Но где же тут ирония, хотя всё человеческое заслуживает с точки зрения своего возникновения иронического рассмотрения? Люди боготворят красоту: красивые машины, яхты, дома, мебель, одежду, а как ласкает взор, согревает мелкие души красивый банковский счет с длинной вереницей цифр — да, жители ущелий и низин тянутся вверх, к прекрасному, не жалея ни ближнего, ни сил. Так чего жаждем мы, созерцая красоту? Много счастья?
— Полагаю, твоё речение — увертюра к ошеломляющим выводам?
— Каким? Что льва узнаем по когтям, а осла — по ушам?
— И все же?
— Каких выводов ты ждешь? О том, что вышесказанное недостойно великих сердец? Что сумерки разума порождают уродливую мораль со столь же уродливым истолкованием феноменов? Или о суровой красоте войны и битвы ненавистной трусливому сердцу земляных блох?
— Зачем преувеличивать темное? Благословенны препятствия, ведь ими растём.
— Поверь, Николай, иногда выгодно слишком плохо думать о мире. Тогда несовпадение предвзятого, слишком плохого мнения с реально видимым вызовет приятное разочарование, а многим, если не большинству, кто хочет затуманить и обмануть совесть и превознося ошибки и недостатки других людей таким образом потерять из виду себя.
— Хитросплетения мудрые, а отчего бы, в итоге, не признать, что апостол сказав: «Отложите ветхого человека… облекитесь в нового» вдохновил тебя написать: «Человек есть нечто, что должно преодолеть».
— Невероятно смелая параллель. Как я сам не догадался?
— Поэтому и говорю: из россыпи мнений отберем все лучшее и утвердим. Чистая мысль, напитанная красотою, укажет путь к истине.
— Скучно и напыщенно. Полагаешь, мы хотим истины более чем лжи? К тому же личная польза какого-либо мнения не доказывает его истинность, а убеждения суть более опасные враги истины, чем ложь.
Обладатель бордовой шапочки промолчал.
— Высокий дух живет в горах и в твоих работах. Ты отличный художник — Мастер гор, но твоя морализаторская литература… не так хороша. Прости, ты мне друг, но истина дороже. Не обиделся? Временами шутки гениев несносны.
Фридрих добродушно рассмеялся и примирительно обнял Николая за плечи.
— В твоей манере нарочито огрублять проблемы, — сказал тот.
— Конечно. Не на суетной улице посреди толчеи скользить по утонченностям. Да уже и пришли.
И они скрылись за дверьми музея.
В некоем смятении я остановился у входа. «Эй, что происходит? Какого рожна ты потащился за этими чудаками? Сдавай-ка, парень, назад!» — дал дельный совет разум, но поздно — ноги уже торопливо несли меня по музейным галереям к залу с экспозицией картин Рериха, куда вошли эти два прелюбопытных приятеля.
«Ну, mein lieber Freund, показывай, где тут твой Майтрейя?» — ещё не растаяли звуки, как я с несвойственной мне наглой решимостью авантюриста и глуповатым видом ворвался в… пустой зал и остановился озадаченный — лишь сияющие яркими красками горы с картин, обступали меня со всех сторон.
Обожаю живопись и не раз посещал эту экспозицию. Вот и знакомое мне полотно «Шёпоты пустыни», о котором упоминал в своей курсовой работе. Тёмно-синие громады Гималаев в объятьях сумерек. Караванщики собрались у костра. Дружеские разговоры, сказания, мечты о лучшем, а на переднем плане, на тёмном силуэте шатра красный всадник Ригден Джаппо — вестник желанных перемен…
Но сейчас какое мне было дело до картинных сюжетов! Куда подевались два незнакомца? С досадой и, пожалуй, с обидой обманутого в ожиданиях простачка, я собрался уходить, как вдруг от сильного толчка пол подо мной вздрогнул и заходил ходуном, словно тот, напугавший до ужаса, зыбун на Боровском болоте. По керамической плитке скрежеща поползли трещины к стенам и не успев нервно охнуть я с грохотом провалился и полетел вниз. Тугая струя воздуха с силой ударила в открытый рот, перехватило дыхание и разом исчезли все звуки и видения.
Глава вторая
НОЧЬ В ГИМАЛАЯХ
Цан, цан, цан — однообразно звенит где-то рядом колокольчик.
Цан, цан, цан — звук всё ближе, ближе и вот он уже настойчиво гремит надо мной вместе с тихим, как бы молитвенным пением мужских голосов.
«Ринпоче, он пришёл в себя» — словно сквозь сон различаю слова и приоткрываю глаза, но просыпаюсь ли? Я лежу на топчане в полутёмной комнате, слабо освещаемой масляными светильниками. Кажется, что тибетские монахи стоят поодаль в бордовых одеждах, коротко стриженные, а в шаге от меня старший из них, возможно, лама?
— Да, называй меня ламой, — говорит он. — Норбу, принёс отвар? Дай сюда. Пей, — и, подавая мне пиалу, делает знак, чтоб остальные ушли.
Поднимаюсь и сажусь на краю топчана. Отвар горчит полынью.
— Лама, это музей?
— О чём ты? Монахи нашли тебя утром на дне ущелья.
— Лама, это сон?
— Сон… понимаю…
Он берет меня за руку чуть ниже локтя и крепко надавливает большим пальцем. Я сгибаюсь от сильнейшей боли, но дрожь, волнами сотрясающая меня, исчезает совершенно.
— Ну, вот, уже и никакой паники. Так? Прекрасно! Радуйся — тебе неслыханно повезло, странник, но не время объяснений. Прими случившееся, как очевидное, и не ломай напрасно свою голову над недоступным осознанию либо неведение запутает твой ум. Ты здесь и сейчас! Выйди лучше на террасу, вдохни чистоту и волшебство высокогорья, проникнись духом Гималаев, величием Обители Снегов. Приглядись, вон там зеленоглазые дакини прячутся в вершинах елей. Если повезёт, то одна из них опустится к тебе, раскроет суть закрытых учений, которыми ты слишком упорно интересуешься в последнее время.
— Откуда вы знаете и почему слишком?
— Откуда… — лама по-доброму усмехается, — иначе не попал бы сюда. А слишком, оттого что определённый род любопытства имеет грань, за которой должно или встать на путь благородных стремлений, правильных дел, правильных практик, или ввергнуться в рискованные игры над бездной. Дам совет: ни к чему тебе чужая дхарма — живи своей. Драгоценная жемчужина рядом, а ищешь далеко и не там. Впрочем, на сегодня довольно с тебя — забудь страх, отдыхай, не сожалей ни о чём и не содрогайся о предстоящем. Завтра придёт с востока новый день и проснёшься другим. Или, может, хочешь остаться с нами?
— Нет! — торопливо возражаю я.
— Что ж, верный выбор. Прибавлю напоследок: отринь омрачённость суетой, ведь, истинно, нет ничего недостигнутого и того, что можно достигнуть — так дозволь потоку Жизни струить свои воды в тебе привольно и широко. Человек не так уж ничтожен и мал. Он занимает огромное пространство — до звёзд — насколько видит, насколько чувствует, насколько мыслит, но тот, кто нашёл прямой путь за пределы ума, чувств и желаний ничем не ограничен. Даруй мир и благополучие всем живым существам и тебе сбудется, странник!
С этими словами он выходит из кельи. Густое, горчащее монастырское снадобье переполняет меня благостным бездумьем и нет желания уточнять и размышлять, что со мной и каким это другим я проснусь завтра. Следую совету монаха — закутавшись в шерстяной плед, выхожу на верхнюю террасу обители и, покорённый торжественной монументальностью гор, сижу там на деревянном табурете, прислонившись к стене, смотрю вдаль беспечально и вяло, пока чувственные образы не начинают тускнеть и прятаться за завесу отяжелевших век.
Где-то спит Кхумбу. Спит гордая красавица Ама-Даблам. Безмолвны темные вершины Гималаев. Лишь изредка колючий, стремительный ночной ветер срывается с них, обрывает листья в священных рощах Лумбини и, когда пламя в бронзовом светильнике начинает беспомощно и испуганно метаться, и трепетать, Снежный Лев шепчет мне:
— Ты говоришь ночь, но это не ночь, вот это ты и называешь ночью.
По влажным листьям рододендронов скользит лунный свет. Серебряный туман клубится и ползет сквозь запахи сосны и можжевельника.
Камни.
Шорохи в траве..
Тревожный крик птицы.
Томление духа — удел темноты.
Неясный силуэт ступы на фоне звезд.
Слышишь?
Тает звук шагов на сокровенной горной тропе.
Вниз, в затихающие долины спускается невидимый в сумерках бодхисаттва Манджушри, читая мантры, поправляя по пути придорожные камни, вращая молельные барабаны. То пропадает вдали, то доносится вновь красивый голос Владыки Ясного Слова.
Спят паломники в Бодх-Гае,
а от древнего Махабодхи к парящему в облаках Толингу, огромному Пелкор Чёде и пречистому лотосу Пемаянгзе;
от Жунбу и Ташидинга к собравшему все счастье и благополучие Ташилунпо;
через серые земли Сакья к дремлющему у Брахмапутры Самье;
— катится великое Колесо Учения все дальше и дальше, обгоняя неторопливую череду веков…
Бодрствуют молодые адепты у магических знаков на седом граните, ждут — вдруг раздастся приближающийся цокот копыт и, обдав горячим дыханием мечты, дивный, белый Химават с сияющим на спине даром Ориона — огненным камнем Чинтамани, Сокровищем Мира промчится мимо.
Когда же, наконец, смолкает все вокруг, гаснет свеча и последняя травинка перестает дрожать, явственно слышу — горный хрусталь начинает говорить и Ночь нашептывает мне:
— Не спи, иди к свету.
Она торопливо проходит мимо. Все дальше и дальше на запад, вслед за заходящим солнцем в надежде увидеть его.
Слышишь?
Тихо плачет ночь.
На серых скалах капли росы.
Слезы светлой печали неразделенной любви.
Кто познал ее душу? Разе она так же темна, как и лицо?
Видишь?
Высоко летят черные птицы ночи. Нет, они не тронут тебя.
Есть ли хоть кто-нибудь кому они сделали плохо?
Там, далеко владения счастливчика Света.
Но мрака зависти нет.
Веришь?
Мириады звезд над Джомолунгмой, застывшими ледниками Лхоцзе, безмятежностью вод Тиличо, Бангонг-Цо, над всевидящими и загадочными глазами Боднатха невозмутимо взирающими на бестолково кружащийся в сансаре мир.
Мерцает Бетельгейзе над опустевшим шоссе через Таглунг. Колышутся священные тексты на Лунгта — по горным перевалам, под флагами пяти стихий без устали скачут Кони Ветра вдогонку за ускользающей от людей удачей.
Глава третья
ДЖИДДУ
Старинный потолочный вентилятор напрасно гонял перегретый воздух в тесной каморке, где я только что проснулся и где едва умещался жёсткий топчан, на котором провёл ночь. В высоко расположенное и узенькое окошко-бойницу заглядывало солнце и, судя по всему, день пребывал уже в самом разгаре. Помещение не походило на вчерашнюю монастырскую келью, но меня это не обеспокоило. Лама приказал для моего же блага принимать без излишних эмоций всякую новую данность. Я собрался, до хруста в пальцах сжав кулаки, как на тренировке с силой выдохнул: «Ху-у!» — и, открыв дверь, решительно вышел в коридор, где чуть не столкнулся с двумя идущими навстречу женщинами в красивых сари, с именными табличками сотрудников на груди.
— Это-о…
— Индия, штат Карнатака, — подсказала мне одна из них. — Тут Ашрам Небесного Милосердия, а там, — она указала рукой в сторону выхода, — Аравийское море. Вам нужна помощь?
— Всё в порядке, — пробормотал я.
— Вы, тем не менее, поосторожней с медитациями, не переусердствуйте, — сказала другая. — Меньше проводите время на открытом солнце, больше пейте. Кстати, я не припоминаю вас. Вы новичок?
Я изрёк нечто невнятное и проскользнул мимо них к выходу.
Просторный двор ашрама произвёл на меня впечатление великолепием ландшафтных композиций и царственным разнообразием цветов. Я без цели бродил по нему, разглядывая скульптуры мифологических героев и остановился около скамейки; на ней расположились девушка и седой старик, на лице которого невольно задержался мой взгляд из-за ярко выраженного, пронзительного сострадания в его больших глазах. Старик подозвал меня и пригласил сесть рядом.
— Намастэ, молодой человек, — он сделал приветственный жест. — Да пребывает удача в ваших делах! Вы европеец?
— Из России…
— Что привело вас в наши края? Ветер странствий или сказки тысяча и одной ночи? Сокровища Агры? Приключений или просветления ищет здесь белый сахиб?
— Путешествую.
— Путешествие… звучит немного старомодно, зато серьезно. Похоже вы не из когорты снующих по Индостану туристов, желающих за две недели познать мою страну.
— У меня особый случай. Как-то в детстве прочитал, что среди вершин пятиглавой Канченджанги расположен вход в легендарную Шамбалу.
— О, Канченджанга… пять сокровищ снегов…
— Да. С тех пор увлекся востоком. Всегда мечтал побывать здесь, прикоснуться к истокам индийской мысли и лучше понять глубину ее истин, идеалов.
— У нас тут скорее юг, чем восток, впрочем дело не в том, чтобы понять мысль другого, а в том, чтобы самому найти истину. Истина не есть мнение, она не определяется лидером или наставником. Прислушивание к мнениям лишь препятствует постижению истины. Либо идеальное есть нами же созданная фикция, которая заключает в себе свою противоположность, либо нет. Иного не дано. Истине не научит никакой наставник; человек должен постичь ее сам.
Фраза прозвучала на удивление красиво и я догадался — собеседник личность неординарная.
— Отчасти согласен с вами. Но все-таки хороший учитель необходим —
кто передаст древние знания ведущие человека к обретению счастья?
Мои корявые откровения позабавили старика.
— Приобрести счастье? Хорошо, — он удовлетворенно закивал головой. — Забавный алогизм. Допускаю, у вас он получился случайно, хотя большинство принимают его буквально. Но, счастье не есть самоцель. Купленное счастье приносит лишь удовлетворение, добытое усилием — радостное возбуждение, и, поскольку радость быстро проходит, возникает стремление добиваться все большего счастья. И до тех пор пока средство достижения счастья будет заключено в словах «все больше», результат будет приводить к разочарованию, конфликту. Счастье не есть воспоминание о покупке, это — состояние, рождающееся совместно с истиной.
— Все же роль наставника велика, — ещё раз повторил я очевидное. — нужно ведь научить, как освободить ум от случайного, ложного, указать правильный путь, метод?
— Позвольте, вы постоянно мыслите категориями методов и способов? Мышление всегда обусловлено; свободы мысли не существует. Вы можете думать все, что пожелаете, но ваши мысли всегда будут заключены в какие- то пределы и их не остановить ни практикой какого то ни было метода, ни каким либо усилием.
— А как же техники освобождения сознания?
— Сознание свободно лишь тогда, когда оно не попало в сети мысли, сплетенные его собственной активностью. Когда сознание действительно не скованно, возникает его истинная форма — любовь. А так оно заключено в темницу, построенную им самим, из собственных желаний и усилий; любое его движение ограниченно пределами этой темницы, однако оно об этом не подозревает, и вот, страдая и сопротивляясь, оно молит о каком-то внешнем освободителе. Разве не так?
— Вы имеете ввиду освобождение свыше, авторитет религиозных идей?
— Не важно каких. Идея и вера обращают одного человека против другого точно так же, как и меч. Именно идея и вера есть антитеза любви. Откуда эта приверженность личностям или идеям? Захватить инициативу — вот к чему стремится каждый индивид, каждая группа, каждая идеология. Раньше мы были в плену авторитета жреца, теперь эксперта, специалиста, или чего-то идеального. А идеальное всего лишь прекрасный, вполне респектабельный побег от реального. Идеальное — то, что должно быть, — ничем не помогает в восприятии того, что есть: напротив, оно препятствует этому пониманию. Когда…
Завершить мысль не дали. К нам подошёл долговязый парень и наклонившись к девушке что-то сказал ей.
— Прости, Джидду, — тут же перебила она старика, — невыносимая духота! Мы с Ральфом сходим к морю, немного поплаваем, а ты скучать не будешь — твой новый друг похоже готов слушать тебя бесконечно, в отличии от меня.
Старику ее затея не понравилась
— Господин Робинсон должен подъехать с минуты на минуту, а вас не будет, — забеспокоился он. — Ты вполне осведомлена, как ему претят ожидания.
— Ну, Джи-и-идду, миленький, только на полчасика, — не отступала девушка, как ребёнок, капризно поджимая губы, — иначе я погибну от жары! Ведь ты этого не хочешь?
— А… знаешь же, что не хочу. Идите. Умеешь уговаривать. Но прошу, полчаса, не более, — покорился старик. — Элен — племянница старого друга из Бостона, — обратился он ко мне проводив взглядом молодую пару, — тоже без ума от Индии. Медитации, тантра и чудесные сиддхи, заповеданные тайны духовных учений — эти неодолимые чары Южной Азии. В голове — справочник по божествам индуистского пантеона. Видели бы её комнату — не отличить от лавки сувениров в Бомбее.
— Вы сами, похоже, не слишком религиозны? — заметил я.
— Возможно. Хотя, уж лучше в меру любить прекрасные иллюзии, чем не к добру уготованный револьвер в кармане… а вот смотрите, что к доброму, наконец и долгожданная делегация джайнов прибыла из Удайпура. Не близкая путь-дорога от пустыни Тар до Малабарского берега. Вы не бывали в Раджастане?
— Не доводилось.
— Тогда советую романтикам: светлый город Удайпур в сердце пламенеющих песков, рядом в Ришабхдео храм Кесарияджи — замечательные места!
Я взглянул на идущую от ворот ашрама по направлению к главному корпусу группу одетых в белое монахов. Метёлки, марлевые повязки на лицах, осторожная, летящая над землёй походка — такими адептов Джины Махавиры мне и рисовало воображение после прочитанных книг.
— А мы через час отбываем в священный город Вриндаван. Легендарная родина Кришны. Говорят европейцев там сейчас больше, чем индийцев, — с лёгкой иронией продолжил разговор старик. — Элен и Ральф решили, что лучшего места для свадьбы не найти. Разумеется, без скандала с родителями не обошлось, но они настояли на своём. А вы, молодой человек, женаты?
— Нет. Но собираюсь, кажется…
Уверенности в ответе не прозвучало и откуда ей было взяться. Мои колебания не остались не замеченными. Старик внезапно оживился, его поблекшие под немилосердным солнцем глаза опять заблестели.
— Сомневаетесь? И не напрасно! — он энергично повернулся ко мне и немного придвинулся. — Вы тоже рассматриваете брак как основу для образования семьи? Разве семья не есть организация, стоящая в оппозиции обществу? Разве она не является центром, из которого исходит всякая активность, разве это не исключительная форма отношений, преобладающая над всеми остальными формами? Разве это не самоограниченная деятельность, порождающая разделение, обособление на разных уровнях и разной степени. Функция семьи как системы состоит в противопоставлении себя всему остальному: каждая семья состоит в оппозиции другим семьям, группам. А разве не семья с ее собственностью — одна из причин возникновения войн?
— К чему так ставить вопрос. Для меня семья и сицилийская мафия не одно и тоже.
— Нет, с вашего разрешения, я объясню. Смотрите, — старик сложил пальцы так, если бы держал волейбольный мяч, — семья в том виде, в каком мы ее видим сейчас, представляет собой замкнутый, изолированный от общества союз, порождающий все виды антисоциальной деятельности. Но она же в противовес ненадежности общества, является стабилизирующим центром, и современная социальная структура нигде в мире не может существовать без этой стабильности. Стремление к стабильности не объясняется лишь экономическими причинами, оно глубже и сложнее. Если человек разрушит семью, он сможет обрести другие формы надежности, нашедшие выражение в коллективе, вере и так далее, но все это, в свою очередь, породит свои проблемы. Следует понять суть стремления к внутренней психологической замкнутости, а не просто подменять ее одну разновидность другой.
— Не понимаю, значит…
— Значит, проблема не в семье, но в желании защитить себя. Разве это стремление, в любых его проявлениях, не ограничивает? Дух ограничения проявляет себя в виде семьи, собственности, государства, религии и прочего. И разве это стремление к внутренней защищенности не порождает ее внешние формы, которые всегда играют роль ограничения? Само желание жить в безопасности эту безопасность разрушает. Ограничения, разделения неизбежно несут с собой распад; его симптомы — национализм, классовый антагонизм и война. Семья, как средство внутренней защищенности, есть источник беспорядка и социальных катастроф.
Мой новый знакомый посмотрел на меня, вероятно оценивая, насколько я заинтересованный слушатель и стоит ли продолжать дальше:
— Поверьте, дело обстоит именно так. Мы обретаем внешнюю защищенность только тогда, когда не ищем защищенности внутренней. Не удивляйтесь, до тех пор пока я буду использовать вас или кого-нибудь другого для обретения своей внутренней психологической защищенности, я должен быть обособлен; самым главным становится я, моя семья, моя собственность. До тех пор пока семья будет средством самозащиты, будут возникать конфликты и люди будут страдать.
— «И враги человеку домашние его», — пришло мне на ум.
— Прекрасно сказано! Использовать другого, чтобы удовлетворить свои желания и обезопасить себя, — не значит любить. В любви не возникает желания обезопасить себя; любовь — состояние уязвимости, единственное, при котором невозможна отчужденность, вражда и ненависть. На основе такой любви может быть образована семья, которая не будет замкнута на себе и обособлена от всего остального.
Собеседник замолчал, откинулся на спинку скамейки и по прикрытым векам и мечтательной полуулыбке стало ясно — разговор окончен.
Я поднялся и пошел к выходу из ашрама и почти уже миновал старинные, кованые ворота, когда к ним стремительно подкатил видавший виды «Мустанг» неопределенного цвета. От резкого торможения он уткнулся носом в землю, облако бурой пыли наконец-то настигло и злорадно накрыло его, дверца открылась и из машины выпорхнула Элен.
— Эй, едем! — радостно крикнула она, из-за ограды помахав рукой старику.
За ней вышел Ральф и, очевидно, господин Робинсон, грузный, краснолицый человек. Он обливался потом, с раздражением вытирая его со лба и шеи платком. Когда они поравнялись со мной, я спросил у девушки:
— Извини, Элен. Тот, кого вы называете Джидду — кто он?
— Как, ты не знаешь!? Это же Кришнамурти! Разве ты не читал его книг? — брови ее удивленно взлетели, она молитвенно соединила ладони и, устремив ввысь укоризненный взгляд, покачала головой. — Нет, о небо, он не знает!
Серьезности ей хватило не надолго, она тут же звонко рассмеялась: «О Маугли то хоть слыхал?» — и побежала догонять своих спутников.
— Зато я читал Кама сутру и знаю, как «ночью достигается цель бытия»! — запоздало и невпопад выпалил я следом.
— Дурак! — не оборачиваясь парировала Элен.
Девичья насмешливая стрела не достала меня, а тропинка уже вела к морю.
Глава четвёртая
ВОЛШЕБНАЯ ФЛЕЙТА
Аравийское море шумело и плескалось в десяти минутах ходьбы от ашрама.
С какой вестью спешат ко мне его волны?
О чем поют его белые птицы?
Зачем в глубинах теряются смыслы?
Зачем воленье его сокрыто?
И серебра зачем трепетанье?
И водных брызг кому бриллианты?
Я разулся и пошёл босиком вдоль кромки воды. Горячий песок обжигал ноги. У старенькой лодки с грязным, дырявым парусом вяло переругивались рыбаки. Летели облака, летели чайки и мысли мои летели гонимые полдневным бризом.
Идиллия закончилась внезапно. В один миг, объятые враждебной серостью, поблекли краски вокруг. Зло, по змеиному зашипел прибой и вода стала быстро отступать от берега. Резкий порыв ветра, едва не сбив с ног, с пренебрежением швырнул в лицо соленую пену. Испуганно закричали и побежали прочь от моря рыбаки, потому как ожесточённо вздыбясь, с нарастающим жутким гулом катилась на город достающая до небес волна.
Не понимаю, каким образом, но ноги сами вынесли меня на прибрежный откос, и я влетел в первый же попавшийся на пути домик. Захлопнулась дверь, душа обреченно застыла, ожидая рокового удара. Но ничего не происходило. Рев страшной волны исчез. Было тихо, только пение птиц, стрекотание кузнечиков и где-то сзади нежный звук флейты, играющей необычную мелодию.
Я медленно обернулся и увидел — сияющий лазурью небосвод, беззаботно застывшие в вышине чуть розовые облака. У самого горизонта, в зыбком мареве сухого, знойного воздуха плыли громадины лилово-синих гор и волнующая, как праздничный наряд красавицы, вся в цветущих абрикосовых садах, холмистая долина простиралась неоглядным зеленым океаном. Каменистая дорога бежала меж холмов по бурой, точно обожженной пламенем печи гончара земле, исчезая в густых зарослях манго и баньяна.
Неподалёку, под кроной «золотого дерева», склонив голову к правому плечу, сидел молодой флейтист. Лучи солнца, пробиваясь сквозь листву, весело выводили на его тёмной коже световые узоры и чуть только легкий ветерок касался ветвей, прерывая покой их причудливых арабесок, пятна света, подобно застоявшимся в долгом ожидании танцорам, срывались в озорную круговерть неистовых плясок.
Деревенское стадо послушно стояло возле играющего пастушка. Зебу преданно смотрели на него большими, проникновенными глазами, очарованно вслушивались в голос флейты, покачивая в такт ей головами, позабыв о надоедливых мухах, траве…
Природа дышала благословенными ароматами весны, невинностью утра и таким пленительным умиротворением, что сладкая нега вдруг непреклонно и всецело сковала мое существо. Не хотелось двигаться, думать, казалось, нет большей услады, чем вот так просто стоять, вбирать в себя запахи цветов, прислушиваться к щебетаниям птиц, тихому говору колосков и, растворяясь в завораживающей красоте, бесконечно внимать волшебной флейте.
С трудом преодолев счастливое оцепенение я подошел к пастуху. Тот на мгновение прервал игру.
— Не спрашивай ни о чем, — глядя на вершины гор, предупредил он мой вопрос. — Зрящие истину пришли к выводу, что несуществующее преходяще, а существующее неизменно. Твоя дорога свободна. Возвращайся домой и помни — тот, кто видит Меня повсюду и видит всё во Мне, никогда не утратит Меня и не будет потерян для Меня.
Его руки с длинными пальцами музыканта поднесли флейту к губам и она вновь зазвучала.
Мне только и оставалось, как вернуться назад к маленькой хижине с оранжевыми стенами и крышей из пальмовых листьев. Влево от нее тянулась длинная череда таких же домов, утопающих в изумрудных акварелях тропической зелени. На деревенской улице, почти пустынной и скучной, еще инертной, не вполне освободившейся от томной утренней лени, вздымая пыль носились, как джины, невесть откуда возникающие вихри и лишь в самом дальнем конце ее дети бегали наперегонки с поросенком; женщина в голубом шла с корзиной на голове да две старухи, сидя скрестив ноги прямо на земле у стены дома, молчаливо глядели ей, как проходящей жизни, вслед.
Открыв дверь, я шагнул за порог в темноту.
Дальше память не сохранила ничего, кроме привидевшейся мне тонкой, радужной паутинки, настойчиво и упорно тянущей в никуда, пахнущей то ли корицей, а может кардамоном, и также шумной ватаги небесных танцовщиц апсар, нежданно явившихся из пустоты и подхвативших меня, увлекая ввысь, в умопомрачительное пиршество красок своего колдовского хоровода. Сколько лет минуло, но до сих пор отчётливо слышу их гортанные голоса, пение и веселый смех, вижу разлёты пышных, чёрных волос, блеск жемчугов, драгоценных камней, мерцание чудных очей и ниспадающих с плеч полупрозрачных нарядов. Помню упоительно-тревожащие, осторожные прикосновение к моему лицу и плечам одной их них — божественной девы неземной красоты и её призывающий возглас: «Оставь сомнения и следуй за мной!»
Я не успел протянуть ей руку. Вслед за противным звуком лопнувшей струны свет, до боли жгучий и резкий, обрушил вращение тьмы и ударил в глаза.
PAUSE
Профессор без объяснений прервал рассказ. Задумался. Между тем поезд стал замедлять ход и остановился в ночи на одном из бесчисленных российских полустанков. Наш вагон оказался напротив освещенного парой тусклых фонарей низкого, доживающего свой век вокзальчика прятавшегося от осеннего ненастья под кровлей из некогда красной черепицы. Осыпающаяся кое-где по углам штукатурка, извечный скрип вдрызг раздолбанных дубовых дверей. Седой, погружённый в своё прошлое старик, без всякого интереса из-под каменных ресниц смотрел он на нас жёлтыми глазами зала ожидания.
Зачем, скорый поезд, ты остановился здесь?
За слегка приоткрытым мною окном купе хозяйничал хлесткий осенний дождь успокаивая на перроне ветреную кутерьму опавших листьев. Капли барабанили по стеклу, змеились прозрачными струями стекая вниз. Я с наслаждением вдохнул в себя вместе с брызгами летучей влаги свежую прохладность воздуха, запахи N-ского городка и сырых полей.
— Погодка… в такую хороший хозяин собаку из дома не выгонит, — заметил мой визави. — Вот он, настоящий октябрьский декаданс, амальгама золотой поры увядания и этой старенькой архитектуры, но нам ли грустить?
Николай Иванович разлил по стаканам остатки французского вина:
— Хвала тебе, терпкое «Шато Лафит», что согреваешь в непогоду, за напоминание о далёкой Франции, о обласканных солнцем красных виноградниках Арля и Бордо! Merci beaucoup! — он приподнял стакан любуясь игрой гранатовых оттенков цвета. — Вам слышны нотки фиалки и миндаля? Кстати, о вине. Меня научил правильно радоваться ему давний приятель Гога Брегвадзе, широкой души человек, а какой тамада, вах! Непревзойдённые, восхитительные тосты говорил он на дружеских застольях в «Цисквили»! Поэмы…
— Так, может, и вы чего произнесёте, Николай Иванович?
Я потянулся за своей порцией.
— Тост? Пожалуй, произнесу, — он слегка привстал, поправил очки, за серо-дымчатыми линзами которых мне никак не удавалось разгадать выражение его глаз:
— Полагаете, Саша, судьба ни с того, ни с сего, неведомо зачем или, попросту говоря, случайно свела нас в последний день октября? Если нет, то кто ведает сокровенные пути её? Кто минует её, если он уже здесь? Кто не запрашивает о ней, потому как знает — он и она одно? Так давайте дружно поднимем бокалы и выпьем за наш прекрасный и непостижимый мир, в котором ничего не начинается и ничего не заканчивается, где многое проходит, так и не начавшись, и где смерть придает прелесть застолью…
На первом же глотке я поперхнулся и неловко закашлялся. Профессор участливо похлопал меня по спине.
— Всё в порядке, генацвале? — спросил он с приятным кавказским акцентом. — Э, погоди, уважаемый — я еще не закончил…
Гудок тепловоза не дал ему договорить. Зябко кутаясь в мокрый плащ, полусонная дежурная по вокзалу на прощанье равнодушно махнула нам рукой. Состав вздрогнул, клацнул сцепками и тронулся в путь, оставляя позади навеявший воспоминания детства уголок провинциального захолустья. Размытые очертания обветшалого братства станционных стен, скованного холодной сыростью, мелькнули напоследок сюрреалистичным виденьем и растворились в темноте.
Я достал из кармана куртки пачку сигарет.
— Дайте-ка её мне! — Николай Иванович забрал пачку у меня из рук и с раздумчивой улыбкой несколько раз пересчитал сигареты. — Так, так… семь pitillos? Если до восхода солнца выкурю их вместо вас и ради вас, то, можете не сомневаться — вы навсегда забудете эту способную погубить прихоть. Договорились? Вот и славно! Но, однако, мы отвлеклись от главного и, если позволите, Саша, я продолжу.
Глава пятая
СЕНЕКА
Мучительно жгучий и яркий свет ударил в глаза.
— Сенека приветствует тебя, благородный юноша! Откуда ты? Кто ты? Посланец богов? Нет, вижу ты удивлен не менее моего.
Болезненно морщась, я стоял, ошеломлённо разглядывая стоящего передо мной в светлой тунике пожилого человека.
— Что же молчишь? Как имя твое? — спросил тот, стараясь казаться спокойным
— Николай.
Мне никак не удавалось сосредоточиться оттого, что в голове неотступно и громко звучала монотонная мелодия флейты пастушка. Но именно она успокаивала меня, придавая оттенок скучной обыденности невероятному происходящему.
— Где я?
— Ты в усадьбе Луция Аннея Сенеки, римского всадника. А вон там, — незнакомец показал на виднеющиеся вдали на холмах строения, — хранимый перстами судьбы Рим.
— Неужели вы тот самый Сенека, что написал «Нравственные письма Луцилию»?
— Тот, не сомневайся и великий Нерон наш император.
— Не везло вам с императорами.
— Ты знаешь?
— Да, изучал историю Древнего Рима в университете.
— Древнего?
— Ну, да, ведь Сенека жил 20 веков тому назад.
— Жил… вот как…
Что-то случилось с ним. Он переменился в лице — от растерянности не осталось и следа:
— Всё же боги послали тебя ко мне. Две тысячи лет… И ты знаешь каков мой последний день? Нет, не говори. Чтобы ни случилось, ничего не приму с печальным и злым лицом. Дурная привычка засылать свои помыслы далеко вперед. Так предвиденье, величайшее из данных человеку благ, оборачивается во зло. Звери бегут только при виде опасностей, а убежав от них, больше не испытывают страха. Нас же мучит и будущее и прошедшее. Из наших благ многие нам вредят: так память возвращает нас к пережитым мукам страха, а предвиденье предвосхищает муки будущие… Но что же мы стоим, Николай? Смею ли назвать тебя своим гостем? Корнелия, — окликнул он женщину, которая стояла поодаль и с интересом разглядывала меня, — прикажи Гектору готовить угощение. Да пусть не забудет фрукты и холодный мульсум.
— Предчувствую ты исчезнешь столь же внезапно, как и появился. Будь великодушен, поговори со мной!
Он жестом пригласил следовать за ним.
— Этот медлительный смертный век — только пролог к лучшей и долгой жизни… Как девять месяцев прячет нас материнская утроба, приготавливая, однако, жить не в ней, а в другом месте, куда мы выходим, по видимости способные уже и дышать, и существовать без прежней оболочки, так за весь срок, что простирается от младенчества до старости, мы зреем для нового рождения. Нас ждет новое появление на свет и новый порядок вещей. Поэтому и говорю: привязывайся к самым дорогим и близким не больше, чем чужой человек; уже здесь помышляй о более высоком и величавом.
Когда меня одолевает желание жить дольше, то думаю вот о чем: ничто исчезающее с наших глаз не уничтожается — все скрывается в природе, откуда оно появилось и появится вновь. Есть перерыв, гибели нет. И смерть, которую мы со страхом отвергаем, прерывает, а не прекращает жизнь. Опять придет день, когда мы снова явимся на свет, хоть многие отказались бы возвращаться, если б не забывали все.
Шествуя за философом, я слушал его речь рассеяно, поглядывал вдаль, поверх холмов, приютивших Вечный Город, на чуждое небо в лучезарно-дымчатой синеве, на тревожный разлёт облаков…
Мы остановились под сенью раскидистого платана. Сенека встряхнул плечами отгоняя печаль, затем снял с руки перстень и протянул его мне:
— Прими, будешь помнить гражданина Рима.
Я не посмел отказаться и пока примерял подарок он говорил чуть торопливо, чуть взволнованно то ли мне, то ли себе:
— Ни младенцы, ни дети, ни повредившиеся в уме смерти не боятся — и позор тем, тем кому разум не дарует такой же безмятежности, какую дарует глупость. Жизнь — как пьеса: не важно, длинна ли она, а то, хорошо ли сыграна. К делу не относится, тут ли оборвешь ее или там и как хорошо пройти весь путь жизни раньше смертного часа, а потом безмятежно ждать, пока минует остаток дней, ничего для себя не желая, ибо ты достиг блаженства и жизнь твоя не станет блаженнее, если продлится еще.
Перстень оказался в самый раз, плотно сел на палец и уже не хотел сниматься.
— Что молодым, до стариковских ворчаний. Прости мне надоедливые сентенции и расскажи о своем времени. Что-нибудь изменилось за двадцать веков к лучшему? Чем живёте, чем дышите?
Я поблагодарил за подарок и высказал банальное: что, мол, поменялось лишь внешнее, так же ищут счастья, а власть и роскошь по-прежнему для многих главные мерила успеха.
— Удивительны слова твои. Неужели гордыня, зависть, жадность — дети глупости и скудного ума еще не покинули вас? Неужели все так же заблуждаются люди, когда желают счастливой жизни и принимают средства к ней за нее самое и чем больше стремятся к ней, тем дальше от нее оказываются. Ведь начало и конец блаженства в жизни — безмятежность и непоколебимая уверенность, а люди копят причины для тревог и не то что несут, а волокут свой груз по жизненному пути, полному засад. Так они все дальше уходят от цели. Как много времени тратится на добывание ненужного, как много людей упускает жизнь, добывая средства к жизни. Испытай каждого в отдельности, поразмысли обо всех: жизнь любого занята завтрашним днем. — Ты спросишь, что тут плохого. — Очень много! Ведь эти люди не живут, а лишь собираются жить. А успех… Что успех? Избегай всего, что любит толпа, что подбросит тебе случай! Ибо исход высоко вознесшейся жизни один — паденье.
Флейта в моей голова наконец умолкла. Я спросил:
— К чему же стремиться?
— Счастье… — лукавое слово. Что не желать, что иметь — одно и тоже. Все зависит от мнения. Каждый несчастен настолько, насколько полагает себя несчастным, самый счастливый — тот, кому не нужно счастье, самый полновластный — тот, кто властвует собой. Считай себя блаженным тогда, когда среди всего, что люди похищают, стерегут, чего жаждут, ты не найдешь не только, что бы предпочесть, но и чего бы захотеть. Что есть зло? Незнание. Что же есть благо? Знание. К нему и стремись!
— Тогда скажите и о противоположном. Чего избегать?
— Вот этого, — Сенека напряжённо прислушался и я тоже уловил доносящийся издали резвый цокот копыт. Через пару минут конный отряд из десяти всадников со знаками принадлежности их к преторианской гвардии шумно ворвался во двор усадьбы. Трое из них спешились и подошли к нам.
— Улыбаешься? — не поприветствовав, нагло и высокомерно начал офицер. — Рад мне?
— Конечно рад, Аврелий. Не имеющий багажа путник поёт даже и повстречав разбойника. Но не мешкай, приступай сразу к делу — привез мне белых грибов от отца Отечества?
Сенека кивнул на мешок, притороченный к седлу одного из жеребцов.
— Собачье красноречие еще не покинуло тебя, ритор. Никак не наговоришься, — ответил Аврелий, — Но все, acta est fabula — пьеса сыграна. Сенат высказался, и дело кончено.
— Сенат… осёл трется об осла.
Солдат сзади захохотал.
— Прикрой рот, Лентул! Ты меня сегодня с утра раздражаешь!
Дорогие доспехи с позолотой яростно сверкнули на солнце.
— Не жарко в железе скакать, префект? Опасаешься немощного старца? — усмехнулся Сенека. — Ты бы и пару центурий прихватил.
Преторианец недовольно сдвинул брови:
— Не твое дело, в какой форме и кого назначаю в сопровождение, — позаботься вернее о себе. Наш величайший и милостивейший император дарует тебе еще три дня, чтобы достойно уйти. Хочешь публичного позора? Нет? Так почему тянешь? Другого не будет.
— Тебе ли учить о достоинстве, Аврелий? Чин предполагает? Да, сегодня ты на коне, но представь, как слепой случай меняет всё — возможно завтра за твои уроки благочестия не дадут и сестерция!
— Завтра… Завтра и посмотрим, а ты говори, говори — тебе уже ничто не повредит, но вот выслушивать твой бред, философ, у меня нет ни желания, ни времени. У тебя всего-навсего три дня! Максимум! Ты меня услышал!? Три! — внезапно зло выкрикнул последние слова офицер так, что любопытствующая дворовая челядь испуганно прижалась к стенам дома. Его настроение окончательно испортилось. Гвардеец, наконец, обратил внимание и на меня. От тяжёлого взгляда у меня едва не дрогнули коленки.
— Это кто? Как странно одет, — спросил он Сенеку, но тот не ответил. — Молчишь. Хорошо, дай сам угадаю — твой раб, банщик? О, да у него на пальце твой перстень! За какие заслуги награда? Неужто перед нашими очами твой любимый юноша? Ты ещё можешь, старик?
Солдаты понимающе заухмылялись.
— Назови своё имя? — подступил он ко мне. — Твоя рожа мне кажется знакомой. Не из людей ли ты нечестивого Пизона? Не соизволишь говорить? Желанна участь Эпихариды? Так… тогда поедешь с нами, дознаватель скоро развяжет тебе язык!
— Не трожь его, Аврелий! Это мой гость, — Сенека встал между мной и префектом. — Клянусь всеми богами — он не имеет отношения к заговорщикам! Прошу тебя…
— Отойди в сторону, — префект бесцеремонно оттолкнул старика и указал на меня солдату. — Марк, свяжи его.
«Как связать? Ведь тот, с флейтой пообещал, что дорога домой свободна» — я попятился, оглядываясь на двери дома инстинктивно чувствуя за ними свое спасение. Но солдат предугадал намерение и с руганью кинулся ко мне. Он догнал меня на ступеньках дома. От удара кулаком в спину я потерял равновесие и со всего маху ткнулся лбом в мраморную колону.
Прохлада кафельной плитки помогла очнуться. Ни Рима, ни преторианцев, ни философа в светлой тунике — тягостная музейная тишина и картины вокруг. Кружилась и разламывалась от тупой боли голова, слегка подташнивало. Я поднялся с пола и вопреки слабости в ногах, немедля ни секунды, под подозрительными взглядами пенсионерок смотрительниц заторопился к выходу из музея, лишь в вестибюле остановился у огромного зеркала, чтобы привести себя в порядок. И что же — с той стороны на меня смотрел довольно испуганный, молодой парень с беспокойно бегающим взглядом, взъерошенной прической, огромной ссадиной на лбу. Я поднес ладонь к лицу смахнуть запёкшуюся кровь и замер, пораженный увиденным — на среднем пальце левой руки, на массивном перстне два серебряных льва цепко держали в лапах пронзительно красный рубин в оправе из золотых листьев лавра.
Глава шестая
ПРОБУЖДЕНИЕ
С глубоким вздохом облегчения, хромым лисом, едва не затравленным сворой гончих и благою волею судьбы оторвавшимся от погони, я без оглядки покинул художественный музей, неведомо зачем вернулся к кафе, с которого и началась эта, только что не лишившая меня рассудка вереница событий; покрутился на смотровой площадке у самолётика Нестерова, тщетно пытаясь обдумать произошедшее, привести в порядок скачущие мысли и, немного погодя, медленно побрел вдоль чугунного ажура перил Верхне-Волжской набережной к площади Минина. Там сел в автобус и через полчаса стоял на лестничной площадке дома №16, перед дверью своей квартиры… и перед своей соседкой.
Клавдия Антоновна Кашина держала на поводке свою постоянную спутницу и любимицу и, как обычно, была не в духе. Муська тоже была не в настроении и с лаем кинулась мне под ноги, делая вид, что собирается в клочья изорвать джинсы. Желание двинуть гнусной дворняге под бок я еле сдержал, поскольку и сам находился в плачевном состоянии, на грани нервного срыва.
— Антоновна, будь добра, заткни пасть своей шавке!
— Муся? Шавка? Хамло молодое! — возмутилась соседка.
— Так сразу и хамло? Опять набралась с утра пораньше, уважаемая?
— Набралась? Ты к чему это белебенишь, недоросль? Как с пожилой женщиной разговариваешь? Мало ужо тебе по башке-то настучали.
Не имело смысла выяснять отношения с одинокой пенсионеркой — звездой местного эпатажа и непревзойдённой сочинительницей скандальных либретто, но сойти со сцены не успел — от её громкого драматического сопрано дверь напротив распахнулась и на подмостках появились супруги: Ева и Жорж Бадаевы — давние оппоненты Антоновны.
— Слушай, Клавка, долго твоя бл… ь блохастая будет гадить здесь по углам?
Ева сморщила носик.
— Ага, — застёгивая молнию на шортах, поддержал жену Жорж.
Антоновна изумлённо всплеснула руками: — Ой-ёй, — и аж присела в почтительном реверансе, — какие люди! Здрасьте! Посмотрите-ка, повылазили: Ева-королева и шныра захапистый, гофмаршал в трусах. Честно работать для Родины скоро начнёшь, а, бугай королобый? — зацепила она Бадаева.
— Корова толстая! — оскалился тот. — Договоришься, отшибут тебе рога!
— Я корова!? На свою рохлю глянь! И не пугай, пуганная, не таких быков видала.
— Во, тут не сомневаюсь — перевидала, шлёндра копеечная.
Жорж презрительно сплюнул.
— Чего?! — возвысила голос Антоновна и недобро сощурилась, прицеливаясь. — И чего ж ты, курощуп, видал? А видал ли, как пока сам по Турциям рысачишь да брюхом трясёшь, твоя-то волочайка к Толику с шестого этажа похаживает?
— Брехливая сучка! — взвизгнула Бадаева и отчаянно покраснела.
— Проститутка!
— Ты… ты возьми свои слова обратно! — охнул Жорж.
— Как же, щас и возьму, мордень небритая!
Опасная, грозовая туча нависла над нами. Жорж Бадаев угрожающе засопел и сжал кулаки. По счастью, долгий обмен мнениями не входил в планы Кашиной. Она протаранила нас, как ледокол, одарив попутно ароматами: Жигулёвского пива и дешевых духов, — грубо поддела Еву локтем и, страстно шепнув ей на ушко: «Раскорячилась посередь дороги, шалава!» — стала стремительно спускаться по лестнице. Собачонка слегка замешкалась на площадке. Антоновна в сердцах рванула за поводок и та, кубарем перелетев через ступеньки сильно ударилась о железную стойку перил. Подъезд наполнился противным верещанием дворняги. Соседка проворно подхватила любимицу на руки, горячо целуя в несчастную мордочку.
— Ай, моя маленькая! Мусенька, родненькая, тебе больно? — запричитала она и я увидел слезы в её неожиданно беспомощных и растерянных глазах.
Ева довольно хмыкнула сверху.
— Что, ржёте!? — Клавдия Антоновна прижала собаку к груди и метнула в нас полный жгучей ненависти взгляд. — Пошли в задницу, скоты, твари бездушные!
«Уроды, какие ж они уроды, Муся…» — еще долго слышалось снизу пока не громыхнула входная дверь подъезда.
Безобразный эпизод окончательно лишил меня сил. Я зашел в квартиру, достал из бара бутылку водки, до краёв налил стакан, залпом выпил и без чувств повалился на диван.
Летняя полутьма плавно опустились на город. Рабочие сцены уже сменили декорации. Как вчера… — электрические огни вонзились в густое, тёмное индиго небес, на улицах засверкала рекламная мишура и фары дорогих авто, подруливающих к ресторанам. Ночные клубы, подобные гигантским пылесосам, потянули к себе нарядную молодежь, оживилась чудаковатая богема да рисковые обитатели темных переулков и задних дворов вышли на поиски приключений… — всё как вчера; меня же разбудил грохот мебели, опять переставляемой жильцами сверху. С тяжёлой головой я встал и включил настольную лампу.
На письменном столе ещё со вчерашнего дня лежало разобранное и приготовленное для смазки ружьё. Иж-27Е — мой безотказный друг в романтических охотничьих странствиях по просторам Заволжья, глухим Керженским лесам — полям и весям Нижегородского края. Приклад и цевьё облагороженные резьбой по тёмному ореху, именная гравировка с инкрустацией на колодке. Стальное предвкушение курков, красивый блеск металла… и несмываемый след безысходности от последнего, предсмертного взора загнанного зверя в леденящую бездну стволов.
И вспомнилось мне…
Вспомнилась первая охота с отцовской одностволкой, первый охотничий трофей — сойка, падающая вниз с вершины ели медленно, с ветки на ветку, вместе с посеченной дробью хвоей, последний раз встрепенувшуюся в агонии и затихшую в моих радостно возбужденных руках.
Вспомнился зимний день, белый снег в крови, всхлипывающее дыхание и глаза скорчившегося, раненного лисенка, когда я шел добивать его.
Я подходил, а он уже не мог и пошевелиться.
Как тоскливо всматривались его глазенки в стволы.
Но разве в стволы смотрели они в последней надежде?
Они смотрели мне в душу.
Они искали мое сердце!
Но где же было ты — мое сердце?
Где?!
Свет настольной лампы качнулся и потускнел. Дикие, угрюмые силуэты волчьей стаей возникли подле стола. Стихли звуки и в удручающем безмолвии мне почудилось, что в доме напротив, у раскрытого окна горько плачет ребенок по ушедшей маме.
Я опустился на пол от судорожных рыданий. Ничего подобного не случалось раньше. Обескураженные удовольствия, исполненные неизбывной красы приметы родной стороны, заторопились успокаивая, суматошно забегали, выстраиваясь в парадные шеренги передо мной:
танцы токующих турухтанов, чибисов крики,
пылающие закаты да пересвисты вальдшнепов,
пожары кипрея и синие головки аристократов ирисов
в простодушного разнотравья сопровождении,
охотничьих рассветов студёные росы, туманы,
шум крыльев утиных над старицей,
вкус смородинового чая с дымом костра,
ночёвки в стогах душистого, свежего сена…
— и мой новенький ягдташ, только что купленный в магазине, еще пахнущий фирменной краской, полный убитой без нужды, просто так, ради забавы дичи — апофеоз полевой потехи. Вся та, казалось, доныне незыблемая часть торжествующей громады, поэзия, всё это ликование сверкающего фантома некогда радостных воспоминаний разом поблекло, покрывшись перемазанными кровью перьями и скалясь желтыми клыками химеры навалилось невыносимым грузом осознания его праздной заурядности. Мысли спутались, бестолково заметались в поисках спасения свинцовыми рыбами, пойманными в сеть, и бились долго… пока из темных глубин бессознательного не пришло усталое и в слезах, забытьё тяжелого сна.
Чуть свет я был на ногах, упаковал ружьё, патроны и, взяв такси, помчался на речной вокзал. Как только невыносимо медленный, прогулочный пароходик развернувшись вальяжно вырулил на середину Волги, я швырнул сверток за борт и, едва успокоилось дыхание, едва разошлись последние круги на воде, мрачной тенью нечто липнущее, мерзкое и недовольное покинуло меня.
— Чо, браток, Муму потопил? — полюбопытствовал палубный зевака, но заглянув в мое лицо поспешил отвернулся.
Не воскресить подробностей пролетевшего дня. Уже поздним, душным вечером, отрешённый и совершенно пустой стоял я у окна спальной комнаты с детским наслаждением вжимаясь ладонями и лицом в прохладу стекла, как вдруг краткое касание неизъяснимой любви благовестной волной всколыхнуло грудь, властно заставило поднять вверх взгляд… и увидел я, как с восточной стороны, в черном, теплом бархате июльских сумерек, усыпанном бриллиантами звезд, летел к Земле Светлый Ангел, бережно неся в руках туманный кокон человеческой души.
Торжественно, приходя ниоткуда и уходя в никуда, время струилось золотым песком над моим письменным столом, над зовущими, пока ещё девственно чистыми листами бумаги.
И был короток вечер, и была длинна ночь, и лампа под зелёным китайским абажуром горела до рассвета.
Глава седьмая
ГОРНЫЙ ХРУСТАЛЬ
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.