Лёгкая жизнь
Анатолий Золотушкин
Новая жизнь
Когда я был маленьким, то очень любил начинать новую жизнь. Обычно с понедельника, не говоря уже о начале новой четверти или учебного года. Я давал себе зарок, что в новой жизни буду хорошим мальчиком, буду хорошо учиться, и мама будет мной гордиться, так как ей этого очень хочется.
В доме все замирало, Толя делает уроки. Такое бывало не часто. Я стелю на наш обеденный стол старую газету, вставляю в ручку новое перо, беру чистую тетрадь и старательно вывожу на первой страничке:
17сентября
Дамашняя работа
Задача №178
17 землекопов копают котлован….
От напряженной работы ладошка вспотела, тетрадь увлажнилась, и буквы начали расплываться. Но я не отступаю. Задача решается быстро, а ответ не сходится. У папы ответ сходится, но он решает неправильно, с «иксами». Нам еще так нельзя. Надо что-то принимать «за единицу» и решать за четыре действия. Наконец ошибка найдена. Я старательно переправляю все цифры. И тут с работы приходит мама. Она с отвращением смотрит в мою тетрадь.
― Что это за дАмашняя работа? Ты живешь в доме или в даме? Немедленно переписывай.
― Мама, я исправлю.
Перо цепляется за какую-то шероховатость в бумаге, и на странице огромная клякса.
Мама вырывает лист из тетради. Всё пропало. Новой жизни не получилось, буду жить по-старому.
Вдруг радио, передающее легкую музыку, замолкает. Напряженная пауза. И тут из репродуктора доносится голос Левитана:
― Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем сообщение ТАСС.
Неужели война?
Левитан продолжает:
― В Советском Союзе осуществлен запуск искусственного спутника с двумя собаками на борту. Полет прошел в штатном режиме. Осуществив 18 оборотов вокруг Земли, Белка и Стрелка успешно возвратились на Землю.
Слезы у меня высохли. Переписывать, так переписывать. Хочу быть Стрелкой.
Вторая любовь
В этом году вешние воды отошли неожиданно рано, апрельское солнышко подсушило почти все лужи, и я вышел во двор в новых черных ботинках, подаренных мне любящей тетей на день рождения. На лавочке сидел Вовка с третьего этажа. Он был младше меня на год, но о жизни знал значительно больше.
Мы пошли к железной дороге, и он открыл мне страшную тайну. Оказалось, что три сакральных слова, которые ни в коем случае нельзя было произносить при девочках и взрослых, имеют непосредственное отношение к появлению на свет новых людей. Он сам узнал об этом недавно и не был до конца уверен, что это правда.
― И ты хочешь сказать, что твой папа делал ТАКОЕ с твоей мамой?
Его мама, Людмила Васильевна, была завучем нашей школы, и представить это было решительно невозможно.
Наконец, мы пришли к выводу, что таким образом размножаются хулиганы, которые со своими размалеванными подругами пьют в кустах вино прямо из бутылок. Приличные люди обходятся поцелуями, как и показывал нам советский кинематограф. Но сомнение закралось, и я поехал к двоюродному брату за разъяснениями. Он был на три года старше и очень удивился моему дремучему невежеству. Больше того, он приврал, что сам неоднократно ЭТИМ занимался с воспитательницами детского сада, который находился у них во дворе.
Я чувствовал себя как чукча, который неожиданно узнал, что море может быть не только холодным, но и теплым. Обретенное знание кипело во мне и требовало применения. На следующий день я подошел к самой красивой девочке нашего класса и заявил, что мне следует с ней серьезно поговорить. Так обычно говорила моя мама, если я приносил очередную двойку.
Пока мы отходили в сторону, я с ужасом понял, что не знаю, что хочу сказать. Поэтому сообщил, что скоро звонок, и мы поговорим на следующей перемене. Она резко развернулась и побежала в класс, а я остался стоять, как оплеванный, и, конечно, опоздал на урок. Время звонка неуклонно приближалось, а я все не находил нужных слов и даже не заметил, что меня вызывают к доске.
― Золотушкин, опять гав ловишь? Давай дневник.
На следующем уроке я решил, что лучше объясниться письменно. Я вырвал из тетрадки листик, написал: «Я хочу тебя ибать», свернул 5 раз, надписал сверху имя и передал по рядам.
Урок был последним, и когда мы выходили из класса, девочка подошла ко мне и бросила в меня моей запиской. Там она исправила «И» на «Е» и нарисовала смешную рожицу.
Так кончилась моя вторая любовь.
Лёгкая жизнь. Пятая графа
Я узнал про свою национальность где-то на излёте детского сада. Новость была не из приятных. Советские дети должны были обладать нордической внешностью, смелым нравом и безудержным оптимизмом.
В 50-е и последующие годы быть евреем было попросту неприлично. Эта национальность не упоминалась в прессе или на радио. В 80-е годы на заводском партсобрания следующим образом был зачитан национальный состав организации:
Русских 147
Украинцев 206
Татар 3
Узбек 1
Прочих 144
(Дружный смех зала)
Если еврей был неправильный (например, проворовавшихся завмаг) то в фельетоне его именовали по имени отчеству. Например Поляк Исаак Израилевич. Хорошим евреям-передовикам производства достаточно было инициалов, скажем Каменицер И. И. На могильном памятнике моего отца, по ошибке похороненного на русском кладбище, значится:
Золотушкин А. М.,
чтоб вандалы прошли мимо.
Ещё неприличнее было быть похожим на еврея.
Мама гордилась, что она похожа на грузинку, бабушка считала, что у нее польская внешность, а мне деваться было некуда.
Вдобавок большинство родственников успешно ассимилировались.
Бабушка часто говорила мне:
— Что ты смотришь на Серёжу? Он русский и сын генерала. Его и с двойками везде возьмут. А ты должен учиться только на пятерки.
Потом быть евреем стало почётно и зачетно. Многие стремятся.
Но если витамина уверенности в себе в детстве не получил, потом не восполнить.
Лёгкая жизнь. Маленький урод
Я всегда знал, что я не такой, как все. Когда мы с моей любимой бабушкой выходили гулять в Золотоворотский сквер, все ее подружки хором обсуждали мою худобу и приходили к выводу, что меня не кормят. В ту далекую несытую пору в детях ценилась дородность и даже некоторая одутловатость.
― Этот урод просто ничего не ест, ― оправдывалась моя бедная бабушка, но ей никто не верил.
В меня силой пытались запихнуть свиные отбивные, рыбий жир и красную икру, но я отбивался изо всех сил.
Бабушка пекла замечательные пироги, славящиеся по всем городам и весям, где проживали наши родственники, но я на них даже не смотрел. Но верхом моей подлости было поведение в гостях. Там, вдали от дома, я ел с завидным аппетитом, чем еще больше ее дискредитировал. Поразительная бледность моей кожи наводила на мысль, что она меня содержит в чулане, как Мальвина Буратино. Родственники гладили меня по голове и угощали шоколадными конфетами, от которых, к бабушкиному ужасу, я не отказывался, несмотря на строгий инструктаж перед выходом из дома.
― Вы думаете, у нас дома нет шоколада? ― тщетно заламывая руки, восклицала бабушка. Увы, это был глас вопиющего в пустыне. Родственники отводили глаза и засовывали конфеты мне в карман.
Дома меня обзывали вонючим интеллигентом, таким же, как отец и вся его паршивая семейка.
Главное свое уродство я совершил в первом классе. Наша учительница, Эсфирь Львовна спросила детей, как они помогают своим родителям. Кто-то мыл посуду, другие ходили в магазин, а некоторые присматривали за младшими братьями. Одному мне нечего было сказать. Придя домой, я решил исправиться и помыть посуду. Этим у нас обычно занималась мама. Будучи химиком, она подходила к этому процессу серьезно и тщательно. Специальные жидкости для посуды до страны победившего социализма еще не дошли, и она применяла соду, горчичный порошок и прочие подручные средства. Я, со свойственной мне с малых лет креативностью, все упростил. Тарелки были ополоснуты холодной водой и вытерты полотенцем. Они стали сиять на солнце, и я поставил их в буфет, гордясь собой.
Когда мама пришла с работы и, решив поужинать, попыталась взять одну тарелку, у нее не получилось. Тарелки вынулись сразу все. Я сидел в уголке и скромно ждал похвал. Вместо них раздался звон разбитой посуды и возглас мамы: «Кто тебя просил мыть посуду? Лучше бы уроки делал, как следует!».
Так я не стал посудомоем и еще много кем.
Лёгкая жизнь. Начало
Когда мама подкатила к роддому на сверкающем трофейном «Opel Kapitan», весь персонал выбежал на улицу, а те, кто не успели, прильнули к окнам. Они сразу поняли, что у них должно родиться что-то необыкновенное. Но я еще раздумывал, стоит ли покидать такое теплое, влажное и уютное маменькино брюшко. Пришел главврач и, заметив, что я не собираюсь выходить в эту промозглую действительность, заявил, что придется делать кесарево сечение. Этого я допустить не мог. Чтобы мамочке резали мой любимый мягкий животик! Нет, нет и еще раз нет! И я полез в этот свет, от спешки запутавшись в пуповине. Это было фатальной ошибкой. Так погиб мой старший брат, которого еще до рождения нарекли Яшей, в честь маминого деда, знатока Писания, каббалиста и чудотворца. Но холодная сталь щипцов выхватила меня из материнского лона и не дала пойти по неверному пути моего мертворожденного брата. Меня положили на стол. Кричать и плакать я не хотел, но признаки жизни подал, обдав окружающих своей, слабой еще струйкой. Все умилились и оставили источник струи в первобытном состоянии, наплевав на древний обряд. Меня принялись взвешивать и измерять, как будто эти сухие цифры могли что-то сказать о моей грядущей судьбе. Нет, чтобы посмотреть на расположение звезд над крышей. Но время тогда было атеистическое, уже разгромили вейсманистов-морганистов и прочих низкопоклонников западной науки. Какая уж тут астрология? И зря, светила могли бы подсказать, что нельзя потомка такого прадеда оставлять необрезанным.
Правда, в синагогу меня впоследствии водили. И я сидел на месте прадедушки, которое он себе купил в 1918 году за зашитые в кальсоны царские червонцы. В мое время там не молились, а представляли кукольные спектакли. Бог с интересом наблюдал за приключениями Буратино и за мной, украдкой ковыряющим в носу, пока мама не видит. Созвав на совещание ангелов и души набожных предков, Всевышний решил про меня, что пусть для начала поболеет диатезом и корью, а потом все-таки живет. Ведь он (то есть я) может написать смешные рассказы, а человеческая улыбка угодна Господу не меньше длинных молитв, а может, даже и больше.
Лёгкая жизнь. Искусство
В детстве я очень любил петь. В моем репертуаре было всего две песни. Зато какие! Одна веселая, про отважного капитана, который объехал много стран, постоянно улыбаясь, как дебил, а вторая, трагическая, про юного барабанщика, погибшего во цвете лет от случайной пули. Пел я их громко и с выражением. Песни были, а со слушателями была напряженка. Как только я затягивал одну из них, мама говорила: «Иди лучше порисуй».
Чтобы в доме было тихо, мне покупали огромное количество цветных карандашей самых невообразимых оттенков, шершавых альбомов и акварельных красок. Но я был не Репин какой-нибудь, в альбомах рисовать. Во мне жил инстинкт первобытного человека ― рисовать на стенах пещеры. Правда, этот вид творчества жестоко пресекался. Но я нашел выход. Над диваном висело живописное панно, вышитое мамой крестиком во время декретного отпуска. Панно изображало семью оленей на фоне северного сияния. Гордый самец стоял, увенчанный рогами, а его жена и сын мирно жрали траву. Когда меня никто не видел, я залезал под панно и творил. Через некоторое время от моего творчества осыпалась штукатурка, и обнажились дранки, на которых она держалась. У меня появилась мечта ― проковырять дырку к соседям и посмотреть, чем они там занимаются. Тем более, что до войны эта комната была нашей, и у меня были все права на реванш. Но графа Монте-Кристо из меня не получилось, тайный подкоп завершен не был.
Еще я пытался заняться резьбой по дереву мебели перочинным ножиком. Но последней каплей, переполнившей все чаши, был лобзик, подаренный добрыми мамиными подругами. Я решил укоротить им ножки старинного, обитого кожей стула, чтобы ноги не болтались и мне удобно было сидеть. Терпения хватило только на одну ножку…
После этого меня опять бросили из огня в полымя и начали учить музыке. Очевидно, мама решила, что если моего слуха не хватает на пение, то для игры на баяне его вполне достаточно. Как я сочувствую нашим бывшим соседям. В конце концов, они же были не виноваты, что их вселили в нашу квартиру.
После этого я поневоле возвращался к художественному творчеству на уроках рисования, и с окончанием младших классов покинул эту стезю уже навсегда. Теперь думаю, что, наверное, зря. Наблюдая живопись сегодняшнего дня, понимаю, что мои работы вполне могли бы украсить стены музеев современного искусства. Но в те суровые годы даже импрессионисты были спрятаны в запасниках, и царил социалистический реализм, с которым мне было не по дороге. Я стал в искусстве только потребителем.
Дома изобразительное искусство было представлено мамиными оленями, зато у родственников висели мишки Шишкина, где медведи были изображены в натуральную величину. Очень хотелось на ней что-нибудь дорисовать. Но мы с двоюродным братом Сережей не решались, так как понимали, что наказание будет быстрым и неотвратимым.
Залежи картин были обнаружены Сергеем в кладовке. Как они туда попали, мы не знали, а сейчас и не у кого спросить. Там были изображены пасторальные пейзажи и старинные натюрморты «из ненашей жизни». Им применение нашлось. Когда в доме никого не было, мы тренировались в стрельбе по этим картинам из пневматического ружья. Но стрелять по картинам было неинтересно. В глобус было значительно эффектнее. После попадания он начинал крутиться! Картины, изрешеченные нашими пулями, выбросили, а ружье отобрали.
Через несколько лет мы значительно поумнели, как нам тогда казалось. Начали ходить в музеи, собирать художественные альбомы, и, вспоминая детство, гадали, каких художников мы тогда изуродовали своими пулями, и за какие несметные деньги эти картины можно было продать коллекционерам.
Что интересно, мысль о том, что я стал значительно умнее, чем прежде, посещала меня в жизни потом неоднократно. Но, как потом оказывалось, что увы…
Татьяна Левинсон
Трудности перевода, или В ожидании чуда в Израиле
Признаться, быть беременной Лерке понравилось!
А дальше с ней случилось то, чего она совсем не ожидала — она начала вести детскую колонку. Раньше Лера всегда задавалась вопросом: кто эти симпатичные люди, что пишут статьи в детские разделы? Как это было далеко от нее… Честное слово, вот где кожаная куртка-косуха, а где флисовые одеялки эти мимимишные!
Погружаясь в детский мир, Лера вдруг отчаянно поняла, как мало знает об Израиле. Она с упоением и скоростью света писала свои заметки и вспоминала, как ничегошеньки не понимала поначалу. Приходила в медицинские центры Раананы, Ришона, Тель-Авива и даже Бней-Брака… И одинаково тупила.
— Убар эхад?
— А?
— Ат меузенет?
— А-а-а?
— Хельбон бэ шетен…
— А-а-а-а!
Вопрос: «Убар эхад?» просто преследовал Лерку. Задавали его, казалось, все и везде. Довольно быстро она узнала, что «убар» — это плод. То есть все — но в основном всё-таки медработники — интересовались, один у нее плод или же многоплодная беременность.
«Хельбон бэ шетен» — отдельная песня! Будучи, видимо, относительно здоровым человеком Лера всего несколько раз была у врача. Кровь сдавала, а вот мочу не приходилось. Как будет кровь на иврите, она знала еще потому, что проходила курс первой помощи в колледже. Учеба была в основном на английском, но вот именно этот курс был на иврите: там еще такие симпатичные ребята парамедики приезжали…
Что такое «хельбон», Лерка тоже ни сном ни духом. Это потом она уже сильно радовалась, когда это слово на протеиновых батончиках видела. А тогда — просто караул!
Еще в начале всей этой истории подруга Сонька, как только узнала, что Лера в положении, посоветовала походить по каким-то специальным мероприятиям, где беременным дают полезности и подарки. Как такие мероприятия называются, она, правда, понятия не имела. А Лерке, естественно, стало очень интересно, что это за тайные сборища с подарками и как туда попасть.
Так, довольно быстро она узнала про «сиюры» в больницу, где предполагается рожать. Тут всё просто: слово «сиюр» переводится как экскурсия — всё логично.
На сиюре не только смотрят, там можно задавать вопросы. И снова — нужен иврит! В больнице «Ихилов» Лера впервые услышала слово «дула». И хотя это, собственно, английское «doula», все равно — трудности перевода. Тогда у нее случился инсайт, что существуют особенные женщины, которые помогают другим женщинам рожать.
Лерка честно ходила по сиюрам, но где же подарки? Максимум папку яркую с рекламой дадут… Оказалось, что есть еще и «кенес»!
«Кенес» переводится как собрание или конференция, и периодически какая-нибудь больница устраивает такое мероприятие. Для этого снимается симпатичный зал, организовывают приятный фуршет с соками — все ж беременные! — и приглашаются фирмы-спонсоры. Они рекламируют себя и дарят подарки.
На кенесе обычно есть образовательно-развлекательная программа. Выступают врачи, показывают видео из больницы, а гвоздем программы может стать стендап в стиле Адира Миллерана тему беременности и того, как по-разному жена и муж к этому относятся.
До сих пор Лерка улыбается, вспоминая кульминацию своего кенеса, когда акушерка проводила психологический тренинг и учила говорить мантру: «Я женщина и я умею рожать!»
«Теперь давайте вместе хором», — предложила акушерка. А поскольку на такие мероприятия все приходят семьями с детьми разных возрастов, одна девочка лет десяти громче всех и раньше всех кричит: «Ани иша вэ ани йодат лалэдэт!»
И весь зал, конечно, умилился до слез. Потому что мы в Израиле — у нас тут одна большая многоязычная семья.
И пустяки все это — убар эхад, хельбон бэ шетен… Не так и сложно! Лерка чаю с клубникой отхлебнула и перестала печатать. На стуле откинулась, ноги на край окна, улыбается. А там темным-темно, хоть глаз выколи. Скоро кормить.
Август, 2019
Бесконечные летние ночи
Осенью я пью глинтвейн и много пишу. А на Суккот, ты сказал, придут дожди…
Этим летом в Лондоне я ни разу не вспомнила про Ллойда — оказывается, три года — достаточный срок, чтобы забыть друга. Я стояла на могиле Байрона, сверлила глазами глаза Уильяма Блейка в Вестминстерском аббатстве, этом мрачном многовековом склепе… Находясь среди покойников, я не вспомнила про Ллойда. Для меня, видимо, он остался среди полей, полных подсолнухов — цветов солнца, которые он так любил. Это было в июне.
А в июле я поймала себя на мысли, что еще никогда в жизни не прощалась так часто. Я говорила «пока», обнимала, уходила, уезжала на машине, поезде, самолете — сколько же средств придумало человечество для расставаний?! До сих пор удивляюсь, как я больше не плачу?
Но жизнь не стоит на месте. И теперь я знаю, что за сутки можно успеть выпить кофе на Чаринг-Кросс с мужчиной не моей мечты, воткнуть телефон в розетку в таллиннском аэропорту, пересечь границу с Россией и, на секунду застыв, ответить на вопрос: «Девушка, а где вы вообще живете?», пережить этот калейдоскоп событий, но так и не понять, как обрести тебя, не потеряв себя.
Твои черничные ночи, мои брусничные дни… В застывшем воздухе замирает повседневность, не дает ответа. Кого любили мы, кто любил нас?
Зачем-то я снова на «Короблях», хотя отчетливо помню тот мутный февральский вечер. В чехле около батареи свадебное платье — я надену его, чтобы через пять лет поставить подпись в свидетельстве о разводе. И вот снова на этом балконе — сидим, курим.
Если верить штампу, я всё еще числюсь его женой. Сделаю вид, что не заметила слезы, да и он скажет «тебе показалось». Впереди только приторный июльский полуденный горизонт, уходящий куда-то в бескрайние балтийские просторы, свист маршруток, пыль, клекот прохожих, зелень листвы, бьющая по глазам.
Мне кажется, что время остановилось. Но это — лишь минутная слабость. Время остановилось и так же стремительно побежало дальше. Август.
Я уже не верю миражам, листаю на ночь высказывания Далай-ламы в «Инстаграм», ночи провожу на полу аэропорта Бен Гурион, всё еще жду удачу, почти не плачу, задумываюсь: стоит ли загадывать желание на падающую звезду? Ведь падая, она как бы умирает… Хотя, вроде, уже не задаюсь вопросами, на которые нет ответов, но от себя не убежишь. Да и не надо. Да и стремительность жизни — полная иллюзия.
Встретить случайно рассвет в Тель-Авиве, перебрать рукой твои кудри и остаться в этом мгновение навсегда. Вот женщина в окне напротив собирает с веревки белье… Я впервые рассмотрю этот город, услышу первых птиц, вздохну, улыбнусь, поставлю точку.
Иногда кажется, что меня не хватит. Но на Суккот, ты сказал, придут дожди, а я сварю первый в этом году глинтвейн. Закутаюсь в плед и сяду у окна слушать, как кап-кап-капают капли дождя.
Август, 2019
Татьяна Бершадская
Борщ накануне Песаха
Вспомнилось вот… Лет двадцать назад я некоторое время работала в фирме по уходу за стариками. У меня была одна подопечная старушка по имени Шошана. Годков ей было 92. Она жила в центре Тель-Авива, на улице Фришман. А я ездила к ней каждое утро, по дороге закупала продукты, заказанные со вчера, потом готовила, убирала и выводила Шошану в небольшой парк. Там мы с ней сидели на скамейке, беседовали на подзабытом, но всё ещё памятном ей русском языке. В основном говорила она…
В 1926 году двадцатилетняя Шошана, тогда ещё Роза, вышла замуж за двоюродного брата своей матери, молодого сиониста и очень пламенного борца за еврейские идеалы, которые из Киева виделись легко достижимыми и близкими. Муж увёз Розу в Палестину, переименовал её в Шошану, поселил где-то у чёрта на куличках и начал строить светлое будущее всего еврейского народа в отдельно взятой стране.
Тут Шошана принималась перечислять великих людей, с которыми её муж, Шимон, сидел за одним столом и здоровался за руку чуть не каждый день! А в это время сама Шошана, исправно выполняя заповедь, рожала детей. Из пяти выжили двое — сын Ронен и дочь Микаэла. К тому времени, как я познакомилась с Шошаной, это были уже пожилые люди, жестковатые в общении, с большой долей снобизма по отношению к «русским». Тогда мне это казалось странным и немного обидным. Сегодня я уже могу это объяснить. Дистанция была защитой, нежеланием иметь что-то общее со страной, которой они не знали, но о которой знали из рассказов. И ничего хорошего им не рассказали!
Со мной они практически не общались. Приходили навестить мать раз в неделю, по очереди, не более чем на час. Огромная квартира была велика субтильной Шошане. Из пяти комнат, разбросанных по всему периметру, ей бы хватило одной. Собственно, так и было — она жила в спальне с высокими потолками и величиной с небольшой танцевальный зал. Типичная баухаусная архитектура, которую я обожаю…
Шошана была болтушка и непоседа в свои почтенные годы. Можно только предполагать, какова она была в молодости! Когда мы меняли памперсы, она рдела и смущалась, а однажды сказала:
— Танечка, дай вам бог не дожить до такого. Это унизительно…
Ко мне она относилась очень тепло, а я удивлялась, откуда столько холода в её детях! Внуков и правнуков за весь год работы у Шошаны я так и не увидела!
Когда-то она прекрасно пела. В салоне стоял «Blutner» 1823 года выпуска, и на нём я иногда играла ей романсы, а она плывущим старческим голосом пела «Калитку», «Ямщика»… А однажды мы попробовали играть в четыре руки польку-бабочку, но маленькие артритные пальчики Шошаны не выдерживали этих стаккато и темпа…
Ей иногда хотелось чего-нибудь ностальгического из еды. Например, сырников с изюмом, которые жарила её мама. Сама Шошана готовила плохо (так она говорила), а последние лет двадцать вообще перестала подходить к плите.
Ну, а я с удовольствием исполняла её немногие желания. Она любила голубцы, котлеты с пюре, куриный бульон с кнейдлах. Однажды я даже жарила для неё пирожки с грибами! Дрожжевое тесто я замесила у себя дома и привезла к ней. Надо было видеть, с каким восторгом эта маленькая старушка наблюдала за процессом готовки!
Как-то я пришла, а Шошана на меня не смотрит, хмурится. Спрашиваю, в чём дело. Она говорит:
— Кончился газ! А я хочу сегодня борщ! Значит, теперь от голода умирать?!
Я напомнила, что у неё ещё есть время пожить вполне сносно, до того, как привезут газовые баллоны, потому что еды более, чем достаточно. Ну, придётся есть неразогретое сегодня.
— Я хочу борщ! — повторила непримиримая Шошана.
Пока я ходила в контору заказывать газ, который обещали привезти завтра утром, Шошана сидела у себя в спальне на кровати и раскладывала на одеяле пасьянс.
— Знаешь что, — сказала она, — ты мне сваришь борщ сегодня.
Я только открыла рот, чтобы напомнить упрямой старухе, что газа нет, и что единственный способ, который я знаю, — это разжечь костёр посреди салона и подвесить над ним казан с борщом, как Шошана заявила:
— У меня есть прымус! И есть нефть. Ну керосин, да? Вот этот прымус ты сейчас снимешь с «бойдэм» (антресоли, чердак), который на балконе в шкафé…
И я нашла этот латунный примус в ветхой картонной коробке, обмотанный какой-то допотопной тряпкой, но зато в полной исправности. Хорошо, что у меня был опыт обращения с примусом и керогазом, когда я жила у своей бабули Лизы! Нашлась игла от этого примуса на дне коробки. Я прочистила форсунку, залила в резервуар керосинчику и…
Я варила этот борщ четыре часа на прымусе, который, ввиду керосинового духа и копоти, установила на балконе, выходящем на улицу Фришман, в центре Тель-Авива. И этот сюр происходил в канун Песаха, в конце двадцатого столетия…
Шошаны уже нет на свете. Она дожила до 94-х лет. Я ведь иногда ей звонила, пока она отвечала. А однажды мне ответил мужской голос и сказал, что Шошана умерла.
Где-то год назад я проходила мимо того дома, подняла голову и увидела на балконе детскую коляску…
19.04.2019
О негасимой и большой любви, которая случилась со мной в 19 лет
У моей подруги Софы собиралась богемная компания, в которую каким-то образом, где-то на каких-то посиделках на очередной кухне затесалась и я. Меня там держали за малышку, потому что все были старше меня как минимум лет на пять, а то и больше.
Мы читали Вознесенского, Эдгара По, Гумилева, Цветаеву и Ахматову… Ваха Квиридзе пел под гитару Высоцкого и Окуджаву, мы ходили на выставки импрессионистов, а потом до сорванного горла спорили на кухне у Софки (она жила одна, без родителей) под «Рислинг», кофе и сигареты. Туда Вика привела Сашу и две недели я, немая и несчастная от свалившейся на меня мýки, не смела поднять глаз на этого полубога. Ну и не ходила бы на эти вечерние посиделки… Так нет! Ходила, как на работу. Через две недели закончилось Викино счастье и началось моё. Потому что Саша, как сейчас говорят, на меня «запал». А я, дура, этого не знала. Ну, как вы понимаете, от моей бабушки скрыть что-то было просто невозможно.
— Это шо такое, я спрашиваю? — кричала она. — Нет, шо это такое? Это глаза или это фары освещать тёмные переулки, где ви будете гулять с этим твоим «шлимазлом» (недоразумением — идиш) Сашей?! Это так девушка сейчас идёт выйти с молодым человеком, а, я вас спрашиваю? Это вот тепер называется скромная баришня? Ой, «вэйзмир» (боже мой — идиш), какое шастье, шо твои родители тебя не видят! Я не знаю, шо могло бы быть, бедный твой папа, мой сынок, и бедная мать твоя! Ты же ж в гроб их загонишь, если они, паче чаяния, увидят этот Содом с Гоморрой на твоём лице! Иди немедленно умойся и расчеши этот сеновал на своей дурной голове! Шоб я так жила, как это красиво! Не смей так на меня смотреть, бесстыжая, стыд и срам! Как порядочный мальчик может пройтись рядом с такой… Нюся, Нюся (это дедушке), иди уже посмотри на эту гопницу! Ты видишь, как она виглядит? Что скажут соседи?! Нюся!
— Оставь девочку в покое, Аделя, сердце моё! Сейчас у них в моде краски на лице. Пройдёт…
— О! Теперь я знаю, в кого она такая! В твою родню, шоб они были все здоровы и счастливы на многие годы, тока не рядом с нами! А я думаю, шо такое? Почему моя внучка совсем не похожа на меня? Так потому, шо она похожа на тебя! Слава богу, что у нас сыновья. Ой, я даже боюся думать, шо могло бы вийти с дочерей, не про нас будь сказано!
Под такие монологи я собиралась и старалась поскорее смыться от греха.
Мы гуляли по Одессе, сидели у моря, целовались, курили одну сигарету на двоих и были счастливы, как могут быть счастливы люди, которым по 19 лет.
Но в нашу любовь был привнесен особый колорит — моя бабушка. Она всегда знала, где мы бываем. Это пугало. Казалось, у неё были повсюду глаза и уши. Ни разу она не ошиблась, рассказывая мне о наших передвижениях по городу.
Открылось всё очень неожиданно. Мы с Сашей сидели на скамейке в парке и целовались уже довольно долго, не отрываясь друг от друга, и тут со стороны огромного гипсового вазона с декоративными цветами, что находился рядом с нашей скамейкой, донеслось придушённое бормотание: «Вэйзмир! Сколько можно уже!» Бабушка!!!
— Саша! — заорала я. — Атас! Моя бабушка в кустах!
Саша вскочил, заозирался, но быстро взял себя в руки и сказал:
— Адель Григорьевна, вас застукали. Вылезайте.
Бабушка, кряхтя, пятилась задом и наконец появилась перед нами.
— Ну, — воинственно спросила она, — шо такое? Шо ви имеете мне сказать, молодой человек? Я дышу воздухом и уже собиралася идти домой. Уже прохладно. Танечка, может дать тебе вязанку (так в Одессе называли вязаные кофты и жакеты).
В общем, бабушка была на страже… Но не уберегла меня ни от чего.
Четыре года полного счастья были у меня. Потом мой Саша уезжал в Америку с родителями. И его мама с папой собирались говорить с моими родителями, чтобы те дали мне разрешение на выезд с Сашей в качестве его невесты (тогда ещё так было можно, шёл 1977 год). Но мой папа только год как демобилизовался из армии и ещё так был зашорен и застёгнут на все пуговицы плюс членство в партии, что даже с Сашей не захотел говорить. «Родину предавать! В Америку, к капиталистам!!! Не дам разрешения!» Время шло, мой паспорт мне не отдавали, боялись (и правильно), что мы можем пожениться. В конце концов срок визы истекал, и Саша уехал.
Не хочу я писать, как и что со мной было…
Я писала письма каждый день, но в ответ получила только два письма за полтора года.
В 1980 году я вышла замуж за героического моряка и отца моего сына.
Через два года после моего замужества мама решила расставить все точки над «i».
Она пришла к нам домой (муж мой был в рейсе) и положила на стол в гостиной объёмистый пакет из коричневой бумаги, в которую когда-то паковали бандероли на почте. «Посмотришь, когда я уйду», — сказала мама. Мы посидели, поговорили о том о сём, выпили кофейку с маковым рулетом, который принесла мама. А когда она ушла, я взяла ножницы и разрезала пакет.
Там было 134 письма от Саши и 15 вызовов. Последний — в год моего замужества.
Через 30 лет, уже живя здесь, я нашла своего Сашу через Интернет. Он был вторично женат. Имел трёх дочерей. В обоих браках несчастлив. Мы общались с ним в Интернете год, писали обычные письма, всё вернулось. Он должен был приехать сюда, и я уже заказала гостиницу в Эйлате.
Но… сама же всё и отменила. Потому что нельзя войти дважды в одну реку. Поверьте, нельзя…
Молитва
Почему-то именно сейчас моё детство приблизилось ко мне вплотную, как будто маленький ребёнок заглядывает в глаза взрослого, и чист, и ясен этот взгляд, и нет в нём вопроса.
Зато у меня, выросшей, есть масса вопросов к той девочке из моего детства. Только… некому их задать — девочка выросла, а вопросы остались без ответов.
Первые события моей маленькой жизни, которые я хорошо помню, связаны с летом и поездками к бабушке Лизе (Лее Двосе) и дедушке Мише (Мойше).
Дедушка был герой! Мне бабуля рассказывала, что во время войны его контузило и дважды ранило — один раз тяжело. Как он потом говорил — «нэ знав, чi вмэр, чi живий». Он говорил на смеси идиш и украинского, а на русский переходил исключительно, когда хотел показаться непонимайкой.
После войны он «працював у бакалii» — работал весовщиком. А потом на много лет обосновался на базаре резчиком стёкол.
Я всё не могла понять, как это он режет стекло алмазом. Это же бриллиант. Я обследовала старый, отполированный временем резак в поисках сверкающей драгоценности. Но дедушка показал мне крохотную пирамидку с абсолютно тусклыми гранями и сказал, что алмаз «цэ така маленька цацка, шо ii нэ выдно, але вона рiжэ дужэ добрэ». Это да! Я видела, а главное, слышала этот хрустящий звук разрезаемого стекла, и вдруг — дедушка отламывал (чпок) идеально отрезанный кусок стекла. Это было очень красиво.
А ещё дедушка Мойша молился утром и вечером. Он набрасывал на плечи талес, бормоча что-то под нос, накладывал тфилин (это я сейчас знаю, а тогда я видела какие-то ремешки, которые он накручивал на руку, и какую-то коробочку, каждый раз водружаемую на лоб, под козырёк вечной серой фуражки с высокой тульей). Он молился в сторону своего священного города со странным именем Ершолоим, строго на восток.
На востоке у нас стоял неземной красоты платяной шкаф вишнёвого цвета, с башенками и балясинками по периметру верха, и с короной над выступающей центральной частью, с чудесным зеркалом, инкрустированным перламутровыми райскими птичками.
Ах, что это был за шкаф! Мы с двоюродным братом Сашкой играли в принца и принцессу, а шкаф был нашим дворцом, и когда принц распахивал передо мной величественную зеркальную дверь — вход во дворец — в благородный принцессин нос шибал такой ядрёный нафталиновый дух, что во дворец я уже войти не решалась.
Шкаф был «кайзеровский» — так говорила бабуля. Вот на эту-то красоту дедушка и молился, бил шкафу поклоны и выпевал своё «Адонай, элохейну, мелех хаолям…» и качался, как заведённый. А я, шестилетняя дура, подкрадывалась, становилась сзади и в точности повторяла все его движения и слова (дедушка был глух, как пень, и носил слуховой аппарат, но на время молитвы его снимал, поэтому слышать меня не мог).
Я ужасно веселилась. Мне было очень смешно, что он такими глупостями занимается.
За этим весельем меня однажды отловила бабуля. Несмотря на крохотный росточек и кажущуюся хрупкость, руку бабуля имела не на шутку тяжёлую. Моя попа отлично запомнила эту маленькую ручку.
А потом бабуля обняла меня и сказала: «Мэйделе майн (девочка моя — идиш), никогда так больше не делай».
«А почему дедушка качается и поёт?» — ну дура, что тут скажешь!
«А хорошо поёт?» — спросила бабушка.
«Не-а», — сказала я.
«Ну и не слушай больше».
Потом, уже много позже, бабуля мне рассказала, что когда дедушка лежал в госпитале после второго, тяжёлого ранения, и никто из врачей за его жизнь гроша ломаного не давал, а он возьми и не умри! — вот тогда он дал обет, что до конца жизни будет молиться своему загадочному Богу Адонаю, чьё имя для меня звучало насморочным словом «аденоиды» (вечно я дышала ртом из-за них, пока наконец-то их не вырезали).
Дедушка свой обет исполнял неукоснительно и никого из нас не пытался приобщить к этому делу. Это был его личный договор с Богом за второе рождение…
Я его помню, дедушку: высокий, чуть сутулый, всегда в костюме и рубашке с галстуком или застёгнутыми до горла костяными пуговками. Брюки он заправлял в сапоги, как галифе. И ещё серая фуражка — он её, по-моему, и ночью не снимал. Мне было непонятно, как это — в головном уборе дома? Я-то, воспитанная девочка, дочка офицера, точно знала, что фуражку снимают, входя в дом. Вот ведь папа мой всегда свою фуражку с «курицей» на кокарде вешал на рогатую вешалку в прихожей. Дедушка, наверное, этого не знает. Сказать ему или нет? Я терзалась сомнениями до тех пор, пока мой старший двоюродный брат Сашка не объяснил мне, что так у евреев положено, а почему — он тоже не знал. Зато сам с удовольствием однажды напялил какую-то кепку, вошёл в большую комнату, где за длинным столом сидели дедушкины, наверное, друзья — все в фуражках — и пели уже часа два, сказал им «Гут шабес» — я запомнила и побежала к бабушке спрашивать, что это такое. Бабушка сказала, что это он поздравил всех с субботой.
…Потом очень быстро полетели дни, наполненные ароматом утренних блинчиков и какао, тёмно-розовым цветом пенок с клубничного и вишнёвого варенья, солнечными горячими пятнами на выскобленном полу бабулиной кухни с застеклённой верандой, с утренним негромким стуком сбрасываемого специальным багром крюка со ставен, которые открывал дедушка. И в комнате светлело. Вот один ставень открылся, вот дедушка зацепил крюком второй — и створки, как занавес в театре, медленно, с легким скрипом, раскрываются и начинается утро, первое действие каждодневной пьесы, называемой детством. А потом дедушка снова идёт к шкафу в своем белом талесе и поёт свою молитву, вибрируя голосом на верхних нотах. А в конце он произносит что-то такое мудрёное не по-русски и не по-украински. И даже не на идиш. Язык другой — гулкий и какой- то грозный. Дедушка говорит: «Ба шана хабаа бэ Йерушалаим». Я запомнила и потом часто повторяла, когда хотела назло сделать, чтоб меня не поняли. И сама не понимала, что произношу.
…Прошло много лет. Мои дедушки и бабушки давно не с нами. А я уже 22 года живу здесь, на этой странной каменистой земле, в этой неудобной и непредсказуемой стране.
Я думала, что в моей жизни никогда не будет войн.
Я получила свои войны — и маленькие, и побольше, и не перестаю их получать вместе со всем народонаселением, как ежедневную почту. Обыденность невозможного — вот такой оксюморон нашей жизни здесь.
Только у нас сразу после Песаха происходят два важнейших события и потом один праздник. День Катастрофы, а через восемь дней — День Памяти павших в войнах Израиля. А буквально вечером следующего дня — День Независимости этой невозможной, необъяснимой, упрямой и нежной, весёлой и доброй, настороженной и открытой страны, которую я люблю, флаг которой я вывешиваю каждый год на балконе (и чтоб все они сдохли!), которую так и не увидел мой дедушка Мойша, но молился строго на шкаф, стоящий строго на нужном направлении.
Все мои дорогие, кто остался там, в той земле, вы знаете, иногда здесь я вижу похожие лица, только похожие, но… Может быть, вы тоже где-то здесь, в этом обетованном месте… Ну, каким-то волшебным образом, может быть… И тогда вы видите меня, улыбаетесь, потому что ваша «ахахумэлэ» таки да добралась до Ершолойма. Ваша Тайбэлэ (это я) здесь.
А может, вы сидите в каком-то небесном кафе, «свесив ножки вниз», и пьёте айвовый компот с вишнёвой вертутой одесской бабушки Адели.
Мне спокойно. Никто не потерялся.
Дедуля, ты не зря молился. А я теперь точно знаю, что ты повторял в конце каждой своей молитвы. Сказать?
— Ну, скажи, «мэйделе» (девочка — идиш), — говорят в один голос мои дедушки и бабушки.
И я повторяю дедушкины слова:
— В следующем году в Иерусалиме.
Эли Фиш
Нежданный друг
Каждый вечер, когда спадает солнце, я иду гулять. Я хожу гулять по совету врачей, да и сам понимаю, что мне надо ходить. У меня есть постоянная лавка, на которой я отдыхаю, перед тем, как пойти домой. Когда, наконец пройдя свой маршрут, я шлепнулся на скамейку, я обратил внимание, что рядом со мной расположился большой настоящий уличный таракан. Я чисто случайно на него не сел. Мне показалось, что он с удивлением смотрит на меня. Эта скамейка не очень популярна и, очевидно, он довольно долго находился на ней в одиночестве. Мы сидели и смотрели друг на друга. Я настолько устал, что встать и перейти на другую лавку у меня просто не было сил. К моему удивлению, таракан ничуть меня не испугался. Он, как и я, спокойно сидел на месте. Когда я закурил, я чуть было не предложил сигарету и моему соседу, но вовремя одумался. Таракан, как мне показалось, с интересом наблюдал за курящим мной. Наконец я докурил, отдохнул, настало время идти домой. Я чуть было не начал объяснять моему новому товарищу, что не беру его к себе потому, что у меня две собаки и кошка. Отойдя на некоторое расстояние от лавки, я обернулся. В темноте мне показалось, что таракан на прощание машет мне лапкой. Ну что ж, если Бог даст, еще встретимся, подумал я и пошел домой.
Ночь втроём
Борис с Ирой встречались уже два года. Но с первого дня знакомства Ира всегда и везде брала с собой подругу Соню. Подруга была не то, чтобы страшненькая, она была никакая и всегда нелепо одевалась. И только блестящие, чуть навыкате глаза выдавали в ней жизнь.
Борис был влюблен в Ирину и надеялся своим постоянством растопить ее сердце. Куда бы ни ходила эта странная троица, Борис видел только Ирину. Но даже когда он приезжал к Ире в гости, против чего она не возражала, Соня всегда была там. Наедине не удавалось остаться ни на минуту.
Шел 1990 год. Борис вдруг получил приглашение на свадьбу от Ирины и какого-то Гены. Сначала он не хотел идти, но потом решил испить чашу до дна. Рядом с его Ириной стоял плюгавенький паренек чисто еврейской внешности. На свадьбе Борис понял, что Ира была помолвлена с этим Геной с детства. Их матери были лучшими подругами, но жили в разных городах. Поэтому Ира всегда была свободной для встреч, а Борис был удобен, потому что его постоянное присутствие рядом с ней отгоняло от красивой девушки других ухажеров…
Но Боря был упорен — он решил ждать в надежде, что супруги разведутся, и тут он будет рядом. Его даже не испугало известие о ее беременности. Он был готов принять ее с любым количеством детей. Он по-прежнему ездил к ней в гости, уже как друг семьи, и по-прежнему заставал там Соню, которая, казалось, и не уходила.
Однажды Ирина позвонила Борису и пригласила в гости. Раньше такого не случалось — Борис всегда звонил ей сам. Приехав, он увидел полупустую квартиру. Было ясно, что хозяева собираются переезжать. Оказалось, через два дня Ира с мужем уезжали в Америку, в еврейскую общину. Для Бориса это был удар ниже пояса. Все надежды на будущее счастье рухнули вмиг. В душе было пусто, и пришлось приложить все усилия, чтобы не выдать своих чувств. Когда он засобирался домой, Соня, которая как всегда, сидела там, сказала:
— Мне тоже пора, — и вышла вместе с ним.
Внутри у Бориса все клокотало, ему хотелось кого-нибудь убить или изнасиловать. Неожиданно для самого себя он спросил Соню:
— Поедешь ко мне?
Соня ответила:
— Да, — и пошла за ним.
В метро он специально опустился на эскалаторе на ступеньку ниже и прикоснулся губами к губам Сони. Он хотел понять, догадывается ли Соня, зачем он позвал ее к себе. В ответ она впилась в его губы, и он понял, что сможет сегодня отомстить Ире. Как только они вошли в квартиру, он, ничего не объясняя, втолкнул ее в свою комнату, быстро содрал ее нелепую одежду и без всяких предисловий вошел в нее. Все произошло практически мгновенно. Через пять минут он снова почувствовал в себе силы. Он должен был унизить Ирину. Соня, как ирина тень, должна была ответить за всё. Он поставил ее на колени и засунул свой член ей в рот. Она не сопротивлялась. Наоборот, с такой страстью ему минета никто и никогда не делал. Ночь унижений Ирины продолжалась. У него вновь и вновь откуда-то брались силы, и он вновь и вновь овладевал Соней. Она кричала так, что наверно давно уже разбудила спящего за стенкой отца. Но Борис в эту ночь не думал ни о чем, что чувствует Соня, его не интересовало вообще. Он даже и не думал предохраняться. И только под утро, опустошенный и обессиленный, он заснул рядом со своей жертвой.
Борис проснулся оттого, что Соня всем телом прижалась к нему, стараясь незаметно поцеловать в ухо. Ему это было неприятно. Он посмотрел на часы и сказал:
— Я опаздываю на работу, — хотя уже опоздал на нее безнадежно.
Он предложил Соне чаю, но она отказалась, сказав, что тоже опаздывает. Борис проводил ее до двери.
— У меня никогда не было и не будет такой ночи, — сказала Соня, и, не оставив телефона выскользнула за дверь.
Он и не собирался ей звонить. Все, что он хотел от нее получить, он получил. На кухне он налил себе чаю. Вошел отец.
— Ты что, ее бил? — спросил он. — А то я испугался, что ты ее убить хочешь.
— Не знаю, — честно сказал Боря.
Дальше общаться желания не было.
Прошли годы. Борис уехал в Израиль. Он устроился на работу, снял жилье, но был по-прежнему одинок. Как и в Москве, серьезные отношения с женщинами не завязывались. Как-то судьба забросила его на «блошиный рынок» в Яффо. При входе продавали старые пластинки. Около них стояла женщина в нелепой одежде. Он увидел блестящие, чуть навыкате глаза и подошел к ней.
— Здравствуй, Соня.
— Здравствуй, Боря, — сказала она. — Не ожидала увидеть тебя в этой жизни.
— Какими судьбами ты здесь? — спросил Борис.
— Через неделю после нашей встречи у меня была свадьба.
— Что же ты не предупредила?! — воскликнул Борис.
— А ты меня хоть о чем-нибудь спрашивал? — без малейшего упрека ответила Соня.
Тут она обернулась, и Борис увидел, что к ним приближаются мужчина с подростком.
— Это мой муж Веня, — представила Соня подошедшего мужчину. — А это мой сын Боря. А это — Борис, муж моей подруги, — зачем-то соврала она.
Но Борис смотрел только на мальчика. Перед ним стоял он сам в 12 лет.
— Идите на остановку, я вас догоню, — бросила Соня мужу. И предупреждая вопрос Бориса, сказала:
— Это мой с Веней сын, и больше ничей. Думаешь, я случайно оказывалась у Ирины, когда ты к ней приезжал? Думаешь, я случайно ходила с вами в театр и ездила на речку? Я тебя полюбила, как только увидела. Но когда я смотрела, как ты глядишь на Ирину, я понимала, что никаких шансов нет, и надо ждать. Это я воспользовалась моментом, а не ты. Это у меня на всю жизнь осталась ночь с любимым. И плевать, что в эту ночь ты меня все время называл Ирой.
И она пошла на остановку автобуса, не оставив телефона, в своей аляповатой одежде.
Куперштучка и шлимазл
Каждый из нас родился случайно. Случайно встретились родители, случайно встретились бабушки с дедушками и так далее, и так далее… Что касается меня, я вообще ошибка природы. Во-первых, потому, что мою бабушку ее мать родила, когда ей было 55 лет. Мать бабушки свято верила, что у нее не беременность, а какое-то заболевание. А во-вторых, в современном мире я бы вообще не мог родиться. Потому что моя бабушка была девятым ребенком в семье, а мой дед — одиннадцатым, и еще у него был младший брат. И это только мои предки со стороны матери. Поэтому я не могу не рассказать о них.
Моя бабушка была певицей, а дед скрипачом. Песни на идиш, которые пела мне бабушка, я помню до сих пор. Мой дед был небольшого роста, но обладал невероятной физической силой, и бабушка до самой смерти боялась подходить к нему на расстояние вытянутой руки, когда они ругались. Как все сильные люди, он был человеком добрым. Я не помню ни разу, чтобы он сам начинал какой-нибудь конфликт. Даже если его начинал кто-то другой, он всегда пытался его погасить.
А моя бабушка — наоборот, насколько я помню, не было дня, чтобы она не подкалывала деда по поводу или без. И когда дед начинал ей как-то отвечать, она была довольна — день прожит не зря. Причем у них была привычка — они разговаривали только по-русски, а ругались только на идиш, искренне веря, что их дети и внуки не понимают слов «поц» и «тухес».
Мой дед прошел всю войну. Он был из тех редких солдат, которые не получили на фронте ни одного ранения, при этом участвуя в огромном количестве сражений рядовым. Его фронтовые друзья, оставшиеся в живых, рассказывали, что у него было прозвище «заговоренный». При этом мой дед опровергал очень много стереотипов о евреях. Он был абсолютным бессребреником и бесхитростным человеком. Образование у него было один класс, но он писал абсолютно без ошибок, правильно расставляя все знаки препинания. А его почерк был вообще похож на прописи, если кто помнит, что это такое. Причем он не старался писать так, это выходило само собой.
По окончании войны он еще три месяца сопровождал эшелоны в странах, как сейчас говорят, дальнего зарубежья. Его товарищи привозили из-за границы разные ценные вещи. Мой дед привез два веника, утверждая, что таких хороших веников у нас не найти. Моя бабка не могла простить ему эти веники до самой смерти. Когда она хотела его задеть, она тут же о них вспоминала и говорила, что до сих пор жалеет, что не засунула ему эти веники в задницу. И тут же, опомнившись, переходила на идиш.
У них было две дочки, одна из которых — моя мать. Когда они вышли замуж и у них случались ссоры с мужьями, бабушка, не разбираясь в предмете спора, всегда занимала сторону зятьев. И когда дочки говорили, что она неправа, всегда отвечала:
— Вы мои дети, вы меня простите. Вы-то со своими мужьями ночью помиритесь.
И действительно, зятья боготворили бабушку и дедушку до самой их смерти.
Фамилия моей бабушки была Купершток, а дед назвал ее Куперштучка. Бабушка чаще всего называла деда не по имени, а Шлимазл. Бабушка опасалась его кулаков совершенно не зря, хотя за всю их жизнь, которая происходила при мне, она вывела его из себя по-настоящему всего один раз. В комнате стоял старинный дубовый стол, дед ударил по нему кулаком, и стол разлетелся в щепки. Несмотря на все ее провокации, он ни разу в жизни не поднял на бабушку руки. Она оскорбляла его по-всякому, мол он тряпка, бабник и вообще никчемный, и как ей жаль, что она так и не встретила в жизни настоящего мужчину. Тут же вспоминались австрийские веники, и они переходили на идиш. Потом с возрастом я понял, что это у них была такая игра, без которой им было просто скучно жить. Дед в семьдесят лет после двойной операции, чтобы показать, что он по-прежнему силен, крутил над головой два полных ведра воды.
В восемьдесят лет ему показалось, что ему надоело все это терпеть от бабушки. Сколько я его помню, он всегда носил прическу «под Котовского», а тут решил назло ей отпустить волосы, которые упорно отказывались расти. Он заявил, что решил с ней развестись, и все родные сделали вид, что поверили. На что бабка сказала:
— Иди, разводись, если дойдешь до загса, старый пердун.
После этого их ссора на идиш была на особенно повышенных тонах.
В восемьдесят шесть лет дед полез менять лампочку на кухне. Под ним развалилась табуретка, и он упал. Я не знаю, есть связь или нет, но у него начал быстро развиваться рак. Через несколько месяцев он умер. Когда санитары приехали забирать его в морг, бабушка дотронулась до его шеи:
— По-моему, он еще теплый, — сказала она.
Она не могла поверить, что ее Изя умер. У нее куда-то сразу исчезла ее энергия, которая всегда била ключом. Она разговаривала, ела, но это уже был другой человек. Через два года она умерла спокойно во сне. На кладбище в подмосковной Малаховке они лежат рядом под одним памятником. Я абсолютно уверен, что их души вместе. Они по-прежнему разговаривают по-русски, а ругаются на идиш. Иначе и быть не может.
Суицид
Боже. как болит нога! Раньше она болела только при ходьбе. Правда, после нескольких шагов болела абсолютно жутко, но я ложился, и через 15—20 минут боль утихала, а потом и проходила вовсе. Я уже больше десяти лет не могу сходить в магазин или пойти погулять с собаками. Всё на жене. На мое предложение оставить меня, она отвечает, что я полный идиот, и что я для нее больной лучше, чем любой другой здоровый. Я понимаю, что загоняю ее, но ничего не могу сделать. А здесь новая напасть — эта чертова нога воспалилась, и боль не отпускает ни на секунду, ни сидя, ни стоя, ни лежа. Она все усиливается, и уже две ночи я не могу сомкнуть глаз. Семейный врач прописал обезболивающие таблетки, которые абсолютно на меня не действуют. Вроде надо идти ложиться в больницу, но я всего два месяца, как вышел оттуда из-за сердечных проблем. Один бог знает, как я не люблю лежать в больнице.
Жена подошла ко мне:
— Попробуй заснуть и давай завтра поедем в приемный покой.
— Посмотрим, — прошипел я сквозь боль.
К моему удивлению, через некоторое время глаза мои закрылись. Когда я открыл их, было уже утро. Боль не отпускала. Я позвал жену. Потом вспомнил, что с утра она должна была ехать сначала к моему семейному врачу, потом в аптеку за моими же лекарствами. Вдруг в голове промелькнула шальная мысль — я подумал, это же мой шанс. Надо освободить ее от обузы, а себя от мучений. Я дополз до ящика в спальне и взял оттуда тысячу шекелей. С трудом одевшись, вылез на улицу, взял такси и поехал на рынок. На рынке мне нужно было найти Ицика, которого мне показали еще лет 20 назад. Говорили, что он может достать абсолютно всё. Ковыляя, я вошел на рынок и сразу узнал Ицика. Я подошел к нему.
— Мне нужна твоя помощь, — сказал я.
— Что ты хочешь?
— Нужен яд. Это не для других, это для себя.
— Детали меня не интересуют, — сказал Ицик. — Давай триста шекелей.
«Недорого же стоит человеческая жизнь», — подумал я, давая ему деньги.
— Жди здесь, сейчас принесу.
Вскоре он вернулся и протянул мне что-то, свернутое как козья ножка.
— Это надо добавить в воду или еду. Через 20 минут все будет кончено.
Я забрал бесценный сверточек и на такси быстро вернулся домой. Я раздумывал, во что бы мне его подсыпать. Сил раздеться не было, и когда вернулась жена, я так и сидел в верхней одежде на диване.
— Давай я сварю кашу, — предложила она.
«Ну конечно, каша», — подумал я.
— Сейчас сварю, — она пыталась пройти на кухню мимо двух приветствовавших ее наших очаровательных собачек.
Когда каша была готова, жена поставила передо мной тарелку и принесла кофе. Каша была очень горячая. Улучив момент, когда супруга вышла из комнаты, я высыпал содержимое пакета в тарелку. Через несколько секунд жена вернулась.
— Кстати, почему ты одет? — спросила она.
— Хотел выйти на улицу, покурить на лавочке.
Дойти до лавочки во дворе я был еще в состоянии.
— Ну, так пойдем, — сказала она. — Каша всё равно должна немного остыть.
«А собственно, почему бы и нет», — подумал я. Напоследок покурить на улице не так уж и плохо. Мы вышли, сели на лавку и закурили.
— По-моему, я забыла запереть дверь на ключ, — сказала жена.
— Ничего, докурим и вернемся. А у нас дома какие ни есть собаки, — мне не хотелось портить последний в жизни перекур с женой.
Докурив, мы поднялись в квартиру. На моем диване сидел мой московский друг Сашка.
— Ты как здесь?! Почему не позвонил, что приедешь?
— Хотел сюрприз тебе сделать. Если б я позвонил, Маринка поехала бы встречать меня в аэропорт, а она и так занята. Что ты такой мрачный? Ты что, не рад меня видеть?
Тут я с ужасом увидел, что на столе нет тарелки с кашей.
— Извини, каша выглядела так аппетитно, а я так проголодался с дороги. Я думаю, ты меня простишь, — сказал Сашка, заметив, что я ищу взглядом тарелку.
— А где тарелка?
— Собаки выпросили остатки, я им отнес на кухню.
Я взмолился, чтобы Ицик надурил меня и дал мне вместо яда какой-то левый порошок. Забыв о боли в ногах, я вбежал в кухню. Собаки уже бились в конвульсиях, из пастей текла пена. Не чувствуя боли, я упал на колени. Я уже ничем не мог помочь. Господи, там же Сашка! Не успел я подняться с колен, как услышал, как упало что-то тяжелое. Я закричал.
Глаза открылись. Передо мной стояла улыбающаяся жена.
— Ну сколько можно дрыхнуть? «Скайп» надрывается — Сашка звонит.
Забыв о боли, я рванулся к компьютеру. На экране была улыбающаяся физиономия моего друга.
— Извини, — сказал он. — Не смогу приехать до Нового года. Постараюсь прилететь весной, чтобы мы вместе могли отметить наше шестидесятилетие.
Мы с Сашкой дружим с первого класса, и дни рождения у нас рядом.
— Отличная идея, — сказал я ему. — Буду тебя ждать.
Услышав, что я проснулся, из соседней комнаты выскочили мои собаки. Я нагнулся к ним, чтобы погладить, и они попытались лизнуть меня в лицо. Я не приветствую такое проявление нежности, но на этот раз сам поцеловал каждую из них.
Господи, какое счастье, что это был всего лишь сон! Какая физическая боль может сравниться с потерей близких? «Ты сегодня встанешь, тряпка, — сказал я себе, — и поедешь в больницу. Ты с помощью врачей будешь пытаться вернуть себе возможность хоть как-то двигаться. Если ты мужчина, ты обязан это сделать».
Мы с женой быстренько собрались и поехали в больницу.
— Не бойся, я верю, что все будет хорошо, — сказала жена.
Я не боялся и верил. Ведь моя любимая никогда меня не обманывала.
Кантор
Эта история началась около 40 лет назад, на Хануку. Я тогда учился на первом курсе института. Моя бабушка, хоть и была дочерью раввина, никогда не была религиозной. Но свой день рождения она отмечала в разные дни. По паспорту она родилась 8 марта, но точно знала, что родилась в первый день Пурима, всегда звонила в синагогу и уточняла, когда первый день Пурима, и на этот день звала гостей, чтобы отметить свой день рождения. И все же эта история не пуримская, а ханукальная.
Моей бабушке сказали, что появился новый кантор с каким-то чудесным голосом, и стоит сходить его послушать…
Я на еврейские праздники очень часто ходил к синагоге, что в Москве на улице Архипова. Там собиралась молодежь, чтобы потанцевать. Мы вставали в круг, пели и отплясывали. Зачастую мальчики знакомились с девочками. На площади у синагоги ходили люди с официальными лицами, вглядываясь в веселящуюся молодежь… И хотя петь и танцевать никто не запрещал, казалось, они хотят запомнить каждого в лицо. Кстати, у некоторых в институте потом были неприятности.
Узнав, когда начнется служба, я в первый раз в жизни вошел внутрь синагоги. Я совершенно не знал, как себя вести. Мужчины, окружавшие меня, начали бить себя по голове. И только тут я заметил, что я единственный, кто зашел в помещение без головного убора. У меня не было шапки, и надо было срочно что-то придумать. Слава богу, в кармане имелся носовой платок, которым я накрыл свою тогда еще роскошную шевелюру. Ко мне подошел какой-то сердобольный старичок и протянул старую соломенную шляпу…
— Будешь уходить, повесь на вешалку при выходе, — сказал он мне.
В большой синагоге я еле-еле нашел свободное место. Я даже представить себе не мог, что в Москве столько евреев. Мужчины находились внизу, женщины наверху… Вскоре появился маленький тщедушный человек с всклокоченной бородой. Он начал говорить и петь, и все вокруг меня исчезло. Это был не просто голос, это была душа. Я сначала не мог никак понять, как у кантора не разорвется сердце. Казалось, что он выкладывал его, как на блюдечке, каждому, кто его слушал. Я сидел, закрыв глаза, совершенно загипнотизированный этим голосом. Передо мной стали проплывать картинки тех немногих еврейских историй, о которых мне рассказывала моя бабушка. Я увидел, как брат убивает брата. Как Моисей выводит евреев из Египта и водит их по пустыне, как он приводит их на Землю Израилеву. Я ни слова не понимал из того, что он говорил. Это все было в его волшебном голосе. Вдруг служение прервалось.
— Это всё? — спросил я соседа.
— Нет, примерно через пятнадцать минут он продолжит.
Очень хотелось курить, но я, как пригвожденный, сидел на лавке, боясь, что после перерыва не найду свободного места. А я никогда не прощу себе, если пропущу продолжение.
Вскоре служба продолжилась. Я опять закрыл глаза и перед ними встали новые картинки. Я вдруг увидел, как сжигают бабушкину родню вместе с отцом-раввином в Белоруссии. При этом я сам испытывал почти физическую боль. Но я продолжал внимать его голосу. Я увидел, как первые переселенцы под палящим солнцем строят страну. Как солдаты гибнут от рук арабов, и снова испытал почти физическую боль, как будто убивали меня. Я увидел современный Израиль, хотя и представления не имел, как он выглядит.
Служба закончилась, а я все сидел на лавке, не в силах подняться. Тщедушный человек с всклокоченной бородой, который только что совершил со мной это чудо, выглядел уставшим. Мне хотелось подбежать к нему и поблагодарить, но я не посмел. Я понял только одно — что никогда не буду сам профессионально заниматься музыкой, хотя у меня было несколько предложений от разных ансамблей, — потому что спеть даже близко, как он, я не смогу никогда.. И что когда-нибудь приеду в Израиль, потому что, наверно, слушая этого кантора, я стал евреем. Не по происхождению, а по сути.
Я так и не стал религиозным. Но, слушая этот голос, я перестал быть атеистом. Потому что такой голос мог дать только сам Господь. Я специально выбирал время, чтобы приехать в синагогу и слушать этого чудесного кантора. Я даже купил специально кепку, которую надевал при входе в синагогу.
Однажды я собирался в очередной раз пойти послушать моего кумира, но плохо себя почувствовал и не пошел. Когда я пришел на следующее его выступление, оказалось, что кантор умер прямо во время службы в тот день, когда я не смог прийти.
Появился новый кантор. Но это было совсем не то. И я перестал посещать синагогу.
Действительно, судьба сложилась так, что я приехал в Израиль. И сегодня, когда мне бывает плохо физически или душевно, в моей душе как будто открывается какая-то дверца и внутри себя я слышу голос того великого кантора. И мне сразу становится легче.
Наездница
Во второй половине 80-х годов я работал на заводе в отделе снабжения. Моей коллегой на другом заводе, чуть покрупнее нашего, была молодая женщина. Естественно, мы поддерживали деловые отношения, время от времени поддерживая друг друга.. Я недавно развелся и у меня было увлечение — каждые выходные я ходил на ипподром. Чисто городскому жителю, мне нравилось следить за бегом лошади.
Как раз накануне очередных выходных я по делам заехал на завод моей коллеги. Она поинтересовалась, чем я занимаюсь на выходные. Я сказал, что поеду на ипподром. На что она сказала, что давно мечтала там побывать, и попросила взять ее с собой.
— Никаких проблем, — сказал я Оле.
Тогда последовало еще одно, совершенно неожиданное для меня предложение.
— Говорят, ты недавно развелся? Я своего тоже послала. Давай я приеду к тебе на ночь, и от тебя поедем на ипподром.
— Почему бы нет, — сказал я.
В пятницу вечером она ко мне приехала. Мы были знакомы, в основном, по работе. Оля оказалась женщиной без комплексов, то есть, совсем без комплексов. Она вошла ко мне в комнату, разделась догола, надела мою рубашку и пошла в ней в ванную, не обращая внимания на то, что я жил с отцом. Когда она мылась, я занес ей махровый халат, чтобы она, во-первых, не замерзла, а во-вторых, не смущала отца. Меня трудно вогнать в краску, но Оле это удавалось раз за разом. За ужином она села так, чтобы не только я, но и отец прекрасно видели ее, честно говоря, не очень аппетитную грудь.
Наконец настала ночь и мы пошли спать. Я думал, мы по-быстренькому займемся сексом, и будем спать. Но у Оли были совсем другие планы. Было похоже, она решила оторваться минимум на год вперед. Под утро мысль ехать на ипподром показалась мне дикой. На мне и так всю ночь скакали, как на лошади.
Наверно, вечером я сказал ей, во сколько начнутся бега. Я был безжалостно разбужен, а Оля, не одеваясь, пошла на кухню делать кофе. Когда я вошел туда, я с удивлением увидел, что отец тоже находится на кухне. Мне было даже страшно подумать, какой разговор мне с ним предстоит вечером. Но он не стал дожидаться и отозвал меня в другую комнату.
— Где ты нашел эту страшную шлюху? Если тебе доставляет удовольствие смотреть на ее прелести, то мне не очень. Надо, сынок, быть поразборчиве.
Дело не только в том, что Оля вела себя неподобающе; отец считал, что я сделал огромную ошибку, когда разошелся с женой. Но в отношении Оли он был прав — нормальные женщины так себя не ведут.
— Мы договорились провести ночь, но я не мог знать, что она будет так себя вести. Ничего серьезного здесь и быть не может. Просто решили немного расслабиться. Сейчас мы поедем на ипподром, и обещаю тебе, что больше ее в нашем доме не будет.
Я не стал объяснять отцу, что секс у нас был чисто механическим, мне было неудобно ему сказать, что ничего приятного в таком сексе я для себя не нашел.
К началу заездов мы были уже на ипподроме. Оля засыпала меня вопросами. Но я после бессонной ночи довольно плохо соображал и отвечал чисто механически. Оля с каким-то обожанием смотрела на пробегающих мимо лошадей. Если бы хоть часть этого тепла была бы ночью, возможно, все, что произошло между нами, было бы намного романтичнее, и я бы не чувствовал себя как использованный презерватив.
Оля нашла группу знатоков и начала общаться с ними. Я был счастлив, что она наконец оставила меня в покое. Когда заезды закончились, я не смог найти ее на ипподроме. Мобильных телефонов тогда, слава богу, не было, и я спокойно поехал домой отдыхать.
Началась рабочая недели, и мне пришлось звонить на завод, где работала Оля. Ее на месте не оказалось. Трубку взял ее начальник и спросил меня, не знаю ли я, куда она делась.
— С начала недели она не появлялась на работе, и мы не можем ее найти.
Я рассказал, что мы были вместе на ипподроме и с тех пор я больше ее не видел.
Ипподром — место довольно криминальное, и я забеспокоился, не случилось ли с ней чего-нибудь. Я попросил, чтобы мне сообщили, когда она объявится на работе. Но Оля бесследно исчезла.
Примерно через год судьба занесла меня на Раменский ипподром, он недалеко от моей дачи. Участником одного из заездов, как было написано в программке, была наездница второй категории О. Н. Петрова. Я не сразу узнал в наезднице ту самую Олю. Увидев меня, она остановилась и попросила подождать ее до окончания состязаний, и поехала на старт. Но еще во время последнего заезда она оказалась рядом со мной.
— Ты удивлен? — спросила она.
— Не очень, — сказал я. — За тот единственный вечер, что мы провели вместе, я понял, что тобой руководит вовсе не разум, а инстинкты, ты уж меня извини…
— Действительно, я всегда добиваюсь того, чего хочу, — сказала она. — Через две недели я переведусь на Московский ипподром.
Я уже не сомневался, что у нее это получится.
Судьба сложилась так, что на ипподром я стал ходить все меньше и меньше. Но я вовсе не удивился бы, узнав, что наездница О. Н. Петрова достигла больших высот.
Свидание с прошлым
Александр Бинштейн
Рубашка
По мотивам «Рубашка Бланш»
Лютни настройте струны,
Публика — благослови
Песню о деве юной,
Не испытавшей любви.
Жизнь — золотая клетка,
Блюдечко и шесток,
Позолоченная ветка,
И изумруд-замок.
Темные своды замка,
Холод пронзил ночной,
Злая судьба подранка —
Быть старику женой.
Полем, дорогой тёмной,
Слажено, на рысях,
Движутся трое конных,
И латы на их плечах.
Бледной луны мерцанье
На спрятанной в сталь груди,
Слышно мечей бряцанье,
Замок на их пути.
Страх, как на одре смертном,
Надежда — как светлячок.
Кто же из них первым,
Взойдёт на её порог?..
Стража — поднять ворота!
Герцог спешит к гостям,
«Жена, не мешкай, чего там.
Выйди скорее к нам».
Сердце — испуганной птицей,
Душа опустилась до пят,
Перед прекрасной девицей
Рыцари гордо стоят.
Первым — высокий и статный,
Укрытый богатым плащом,
Рока баловень знатный,
Могучий и гордый Белон.
За ним, благозвучный, прекрасный,
Мечу предпочевший перо,
Вечно влюблённый и страстный,
Восторженный бард Огриё.
Третий — взгляд его бешен,
Исподлобья сверкает вдруг,
От волнения побледневший
Бедный барон Элидюк.
«Несите вина и мяса!
Зовите скорее шутов!
Разбудим мы замок пляской
И светом ночных костров.
Веселым встречаем пиром
Мы дорогих гостей,
А утро начнём турниром,
С призом — четверкой коней,
Самой почётной наградой,
Того, кто себя не щадит, —
Мечом с перевязью в смарагдах
Жена моя наградит».
Об этом турнире романсы,
Барды будут слагать,
Прибудет герцог Нормандский,
Готовый вызов принять.
Пока ни в одном состязаньи
Герцог не был побит,
Сладкие славы лобзания
Тому, кто его победит.
Ночное небо светлеет,
Стена увита плющом.
Кто там идет галереей,
Укрывши лицо плащом?
К даме в опочивальню,
Сняв бархатный капюшон,
Дверь отворив нахально.
Входит храбрец Белон.
Ларчик слоновой кости
Укрыт под плаща полой,
Прими от ночного гостя,
Что он принёс с собой.
Золото, жемчуг, рубины,
Мерцают в огнях свечей.
«Все они будут твоими,
Если станешь моей.
Владенья мои огромны,
Вассалы мои верны,
Ты только промолви слово —
Сбежим из твоей страны.
На всех рубежах владений
Своих подниму я рать.
Твой муж избежит сражений,
И струсит тебя искать.
Пока же, ночная пташка,
Как символ моей любви,
На ворот своей рубашки,
Жемчужину приколи».
Глаза опуская долу
Красавица говорит:
«На что вы, сеньор, готовы
Ради моей любви?
Суть моего ответа:
Раз вы пленились мной,
Завтра в рубашке этой,
Выйдете смело в бой».
«Как же в рубашке драться?
Может быть, вы больны?
Выйти на бой с нормандцем
Без шлема и крепкой брони?
Я часто подвластен чувствам,
И многих женщин любил,
Но такого безумства,
Никто ещё не просил.
Я вас покидаю, прощайте,
Слова вспоминайте мои:
Разумнее назначайте,
Цену вашей любви».
Воздух рассвета хрустальный,
Трели слышны соловьёв,
Пред девой в опочивальне
Сладкозвучный поэт Огриё.
«Милая, внемли песням,
Что для тебя я пою,
Слово — и будем вместе,
Стихами тебя упою.
Во славу дамы прекрасной
Я напишу сонет,
И о любви нашей страстной
Читать будут сотни лет».
«Сеньор, речи ваши опасны, —
Дама ему говорит. —
Скажите, на что вы согласны,
Чтобы слова подтвердить.
Я дам вам мою рубашку,
Что помнит моё тепло.
Вы в бой в ней идите бесстрашно.
Согласны, сеньор Огриё?»
«Простите, я шутки вашей
Никак не могу понять,
Приказываете рубашку
Мне на доспех надевать?»
«Нет, вы не поняли, рыцарь,
Я жду, что, вепря смелей,
Вы выйдете завтра сразиться,
В одной лишь рубашке моей».
«Жестокая, вам поэта
Влюблённого вовсе не жаль.
Но кто же будет в сонетах
Свою изливать печаль?
Я мог бы приказ исполнить
И голову завтра сложить,
Но кто же будет влюблённых
Учить о любви говорить?
Прощайте, я вас покидаю,
Мой бессердечный кумир.
Жестокость вашу узнает,
Весь христианский мир».
Солнце восходит томно
Луна уходит с пути,
Кто там в тени у колонны
Стоит, не решаясь войти?
«Сеньора, признаться, поныне
Любви не ведал, но вдруг…
Сражаться теперь в Палестине
Влюблённым уйдёт Элидюк.
И в битве в Ерусалиме,
От мавра удар снесёт,
Не божие вспомнит имя,
А ваше произнесёт.
Смерть ему будет отрадой,
Когда он уйдёт воевать,
Одной ожидает награды:
В молитвах его поминать».
«Барон, ваши речи странны,
Они волнуют меня.
Стучат в голове барабаны,
А сердце полно огня.
Мне страшно даже вас слушать,
Уголь на ваших устах.
Но что-то мне душит душу,
Гораздо сильнее, чем страх.
Поверьте, я — словно птица,
Расставлены всюду силки,
Чувствую, что-то случится,
Лечу, как в огонь мотыльки.
Прошу вас, над бедной сжальтесь,
И в самом начале дня,
Верный мне знак подайте,
Что любите вы меня.
Утром, как только герольды
К началу сигнал протрубят,
Смело идите в бой вы,
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.