Авраам родил Исаака…
Быт. 25, 19.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Лето 1985 года. В семействе Ильи Слепнева весной умерла тетка его тещи, Ревекка Израйлевна Райзахер, 1897 года рождения. Отношения между членами семьи с этой смертью неуловимо изменились. В доме происходит ремонт. Все сдвинуто со своих мест. Ничего невозможно найти, и наоборот — обнаруживаются вещи, утраченные много лет назад. Разговоры о будущем. На кухне горы немытой посуды и обед всухомятку в компании мух. Очень жарко.
Люди в звериных шкурах в пещере у огня — картинка из учебника. Огонь — домашний бог, сама жизнь, а в дальнем углу, где пляшут смутные тени, зарыт предок. Туда заглядывать страшно. Это прошлое — его опасно тревожить, но оно тоже здесь, у огня, в наших жестах и разговорах.
Лежа ночью без сна, иногда невозможно понять в темноте, где во времени я обитаю? Сколько мне лет? Кто я — шестилетний мальчик, забытый в одной из тысяч одинаковых комнат среди занесенных снегом пространств, или — шестидесятилетний старик, только думающий в заблуждении своем, что ему сейчас тридцать три года. Неужели это я лежу здесь, рядом со спящей женщиной, чудовищно переживающей свое начавшееся увядание… И уже все известно, что с нами будет — и было? — как потечет эта жизнь в своем русле… Страшно спугнуть очарование — протянуть руку, щелкнуть выключателем, посмотреть в зеркало. Страшно и бесполезно! Ведь если бы шестилетний Илюша увидел в зеркале свое шестидесятилетнее лицо, он бы наверно подумал, что спит.
Еще в апреле появились первые серьезные симптомы — услышал по радио пение Иосифа Кобзона и заплакал. Ночами закрадывались странные подозрения, будто комната, в которой он лежал, безнадежно больна. Она пахла болезнью и корчилась, тихо стонала. Хотелось вскочить, убежать. Куда? Начинался озноб, казалось, по телу ползут насекомые, прикосновение одеяла болезненно раздражало, легкие схватывали воздух, но его не хватало… Тихая паника: тебя заливает потоками пота. Лежишь в теплой луже и умираешь. И снится, как изнутри замерзаешь под яростным солнцем пустыни, а в соседней квартире Маркс сдает экзамен по политэкономии социализма. И с треском проваливается…
Нет, ты послушай старуху — аскорбинку надо пить. Это у тебя авитаминоз, я как врач говорю. Вот в пятнадцатом году на Румынском фронте цинга была — все были скрюченные, многие умирали, ноги отнимали… Так привозили шиповниковый сироп ведрами. А потом — кажется в шестнадцатом — был Брусиловский прорыв. И, этот Брусиловский прорыв… Сколько народу! Члены поотрывало, мошонки. Некоторые по полгода у нас лежали. Потом же домой надо возвращаться, а они не хотят. Как быть — неудобно к жене идти.
ОНА ЕГО УБИВАЕТ ВО СНЕ
Ты живешь себе в недрах семьи среди мелочей быта, часто невидимых простым глазом. Но наведем микроскоп. Кто просил тещу стирать носки? Никто. Слепнев сам их стирает всегда. А иногда утром вдруг обнаружит свои носки мокрыми — все! — порыв любви к хозяйственной деятельности. И приходится надевать их сырыми в мороз и бежать на работу. Или в разгаре болезни, когда Илья спит весь в поту и соплях, жене его вдруг станет жарко средь ночи. И она тихонечко встанет и откроет окно. Не то что она хочет, чтоб Илья совсем разболелся, она просто забыла о нем и его болезнях… Она его убивает во сне.
Я с детства думал о том, что можно уйти и больше уже не вернуться. Спал и видел. И вдруг, сразу после окончания университета, исчез — не писал, не звонил, не появлялся. Сестрица, конечно, рвала и метала. Я страшно боялся, что она меня выследит, набьет морду, вернет под опеку. Даже в сумасшедший дом засадит, с нее станется.
Однако момент был выбран удачно. Полина Семенна только что родила долгожданного сына, который отвлек ее страсть на себя: надо было ему срочно устраивать болезнь печени. На всю жизнь ведь — не шутка… С первым-то ребенком она поспешила — родила его уже совсем мертвеньким, этого второго — все никак не могла зачать. Других пока не предвидится — значит, надо работать с тем, что имеешь. Илюшка пусть подождет.
БЕЖАТЬ В ПУСТЫНЮ ОГРОМНОГО ГОРОДА
Только где-то уже через год получил он от Польки открытку ко дню рождения и покрылся испариной. Открытка была лаконична, как черная метка пиратов. «Поздравляю», — гласила она. Значит, мой новый адрес раскрыт!? Нет, все обошлось, но поступить так подло с сестрой… Неблагодарная тварь! Надо было оставаться в ее когтях, а Илья придумал себе оправдание: моя жизнь будет опасной. И тут же связался с диседой, чтобы иметь моральное право с сестрой не общаться. Зачем мешать ее карьере?
Вечный страх обитателя маленького городка: выследят. «Осудют» — страшное до сих пор слово. Я в детстве мечтал затеряться в толпе, бежать с глаз долой от соседских сплетен. Скрыться, зарыться в песок, облачиться в духовное хаки. И теперь еще все хожу маскируюсь, ношу самую неброскую одежду. Мне нужен большой город, чтобы спрятаться в нем. От кого же?
На восьмое марта маленький Илюша подарил своей бабушке пластилиновую поделку — Баба Яга летит в ступе, погоняя метлой. Очень реалистическая фигурка — Яга вся изогнута влево, как каноист, делающий усиленный гребок. Бабушка была парализована на левую сторону. Нижняя часть тела скрывается в ступе. Серые волосы вьются в космическом вихре. Черная пасть, нос крючком и глаза навыкате грозно горят. Бабушка страшно обиделась и расстреляла внука скрюченным пальцем: кых-кых! У нее не все дома.
ШАРЛОТТА КОРДЕ
Бабка Ильи по матери, Анна Ивановна Макова была дочерью офицера старой царской армии. В эпоху красного террора она потеряла отца, мать, трех братьев и, если не ошибаюсь, двух сестер. Аресты всех названных лиц произвели разновременно, в различных местах и Анне Иванне пришлось пройти сквозь целый долгий ряд напряженнейших психических переживаний, связанных с теми сменами надежд и отчаяния, которые неизбежны бывали для родственников лиц, попадавших в учреждения чрезвычайных комиссий. Нервы не выдержали. После казни последней сестры она в полубезумном состоянии явилась в Киев к генералу Драгомирову и предложила ему совершить террористический акт над Троцким, которого считала главным виновником всех разразившихся над ее семьей бед.
Следовало бы попросту отправить твою бабушку в лечебницу, поскольку она производила впечатление настолько невменяемой, что тяжело было на нее смотреть. Драгомиров, однако, ухватился за ее предложение с большой радостью. А чтобы закалить расшатанные нервы, ее стали водить на расстрелы, приучали к виду крови. Предполагалось через некоторое время дать ей самой собственноручно расстреливать, чтобы набить руку.
Но уже в те дни мысли ее довольно явственно отклонялись от «акта» к роману с одним из наших молодых товарищей, подпольщиком Кузьмой Кузяковым. Роман разыгрывался, в связи с этим подготовка затянулась. А когда Драгомиров стал ее торопить, время оказалось безвозвратно упущенным. Анна Иванна действительно переправилась через линию фронта, но только не с тем, чтобы застрелить Троцкого, а потому, что оказалась в интересном положении от товарища Кузьмы. Мы все боялись, как бы генерал-губернатор не принял мер к устранению неудобных для него соучастников террористического замысла, а заодно — ребенка. К сожалению, сам Кузьма к тому времени уже пал жертвой в борьбе.
Так в славные дни была зачата Илюшина мать, Елена Кузьминична, которая в 1938 году и сама уже родила дочку Поленьку, Илюшину сводную сестру. Поля к пяти годам осталась фактически сиротой, ибо отца — по причине обострения классовой борьбы — она лишилась еще не родившись, а мать, Елену Кузьминичну, фашисты угнали во время войны куда-то в Чехословакию, где она работала у немецких колонистов, которые выбросили ее умирать на помойку, когда она заболела плевритом. Маму подобрала и выходила одна чешская семья по фамилии Хгртдина.
Сестру в это время воспитывала бабушка. И Илюшу впоследствии тоже. От пережитых страданий Анна Иванна сделалась самой настоящей ведьмой. От нее ничего нельзя было скрыть — она все знала, и в понимающем взгляде ее был безумный огонь, от которого нету спасенья. Если ты провинился, она молчит — выдерживает тебя в предвкушении муки неизбежного наказания, пока ты сам наконец всего не расскажешь. И тогда все равно тебя накажет без скидок. Это была такая тоска… И еще она очень любила пугать. Перед смертью, когда она только лежала и ничего давно уже не говорила, Илюша вошел как-то к ней и вдруг услышан мяуканье. Он вначале лишь удивился, а потом, когда увидел бабушкин взгляд — злой и хищный — бросился в ужасе вон. И она ему кыхнула вслед. Он боялся ее даже когда она была уже в могиле, — как вспомнит, так сразу тоска. Она ему постоянно являлась во снах, его преследовал старческий запах. Однажды, выйдя на кухню, он увидел умершую бабушку. Она улыбнулась, заковыляла навстречу. Не доходя двух шагов, вдруг выхватила нож и замахнулась им… Илья не дал бабушке заколоть себя, и она зарычала. Ни слова — только рычание. Бабушка слабая, рычит от бессилия — жалко ее. Горько заплакала, когда из левой парализованной руки ее выпал нож. Она меня чуть не съела.
КОЕ-ЧТО И ТЕБЕ ПЕРЕПАЛО ОТ ХАРАКТЕРА БАБУШКИ
Подлинным субъектом семейной истории может быть только род, а не отдельные члены его, которые есть всего лишь результат расчленения рода инструментом анализа. Мы с этим нашим инструментом уже настолько срослись, что иначе даже глядеть не умеем — видим одни только частности и не видим за деревьями леса. А если копнуть в глубину — раны, нанесенные осколками гранаты прапрадеду Ильи по офицерской бабушкиной линии, вышли на теле праправнука в виде родинок. Эти раны продолжают болеть, отягощают наследственность рода. Илья может и умрет-то от ран, полученных его прапрадедом в Севастополе в несчастную Крымскую кампанию 1854 года. И в этом смысле он именно носитель идеи рода. Родинки — знаки судьбы, отметки пути рода во вселенной. Если, конечно, рассматривать род как единое целое живое существо, а восходящих членов его — как некие проявления сущности, невидимой телесными очами.
Отец намекнул в письме: дело далеко не исправимое, а очень опасное. Надо приехать проститься. Но я не очень-то поверил. Ехал, чтобы обрадовать мать своим присутствием, ободрить, делал даже как будто какое-то одолжение…
И вдруг вот она — лежит на диване с воспаленным отекшим, ужасным заплаканным смятым лицом — смотрит и не узнает. В этот момент как раз под ней меняли мокрую простыню. Дух в комнате страшный — зима, и окна запечатаны. Так она жалобно стонет, и — вдруг визг дикого зверя… За два месяца так измениться, превратиться в наполовину разложенный труп. Гнойные пятна пролежней, уродливо торчащие родинки, одна нога прежняя, полная, а другая — тонкая кость, покрытая кожей. И этот желто-сиреневый цвет всего тела. И она же еще жива и стонет. И кричит так ужасно. И вот это вот — моя мать?
Первое движение Ильи было убежать куда-нибудь, закрыть глаза, упасть в обморок от этого несносного зрелища. Но он смирил себя — подошел ближе, стараясь не дышать, наклонился, великодушно поцеловал ее. Она не ответила на его поцелуй, не узнала его, брезгливо даже попыталась отстраниться от него, как от чего-то инородного. Лицо ее сложилось в гримасу отвращения. Отец подошел и стал объяснять: Леночка, эта… ты глянь-ка — Илюша… Она кивнула, что поняла, но не проявила никакого интереса, а как бы канула куда-то в себя и затихла, тупо глядя мимо всего, что там было. Илья немного даже обиделся. Боже, как же они все могут здесь жить? Этот ужас! И Брат здесь растет.
МУЗА ОТЕЧЕСКИХ СЛЕЗ
Илюшенька, ты не ленись, учись лучше — потому что вон мы как тяжело трудимся, и никакой отдачи. А ты будешь играть на вечеринках и свадьбах, и все тебя будут уважать! И любить.
За моей учительницей музыки ухаживал милиционер. Однажды во время урока он строго спросил: как фамилия? Слепнев?! Известная личность. Раньше твой отец каждый день лупил твою мать. Как сейчас — продолжает?
Гад! Гад!! Гад!!! Опять нажрался, зюзя? Зенки свои поганые залил! Подумал бы о детях, мразь. Пойди посмотри, Илюша, на своего отца, на эту пьяную гадину… Иван Лукич принимает патетическую позу статуи командора: но, сука! Это как раз то, что нужно для развития сцены. Бабушка выставляет скрюченный палец, мама, взвизгнув, взвивается… Пошла народная музыка.
Гу-у-у… герой какой… Теперь отец даже в трезвом виде произносит это свое «гу-у-у» моего детства. Например, скажут ему: пьяная мразь, — а он в ответ только: гу-у-у. И так весело гукает. А сестрица моя ржет прямо ему в лицо.
Наполненные слезами мировой скорби глаза отца с детства мучат Илью. С годами (мы это увидим) он станет оскорбляться и совсем по-отцовски — ни с того ни с сего. Слепневские слезы, возможно, имеют источник в дали голубой. Где-то, пожалуй, средь ужаса волн студеного Баренцева моря, где во время последней войны корабль, на котором Иван Лукич Слепнев служил, был потоплен немецкой подлодкой. Отец не любил об этом вспоминать, но если уж вспоминал, то всегда с мировой своей слизью в глазах. Ибо, выжив во льдах, попал, по несчастью в тюрьму. Каждый день он жалобно стонет и плачет во сне — как будто с ним расправляются очень жестоко и злобно. И бредит о море, тюрьмах и холоде. Мать не велела будить его в эти минуты.
СОБИРАЕМ ОПЯТА В ПРОМЕРЗЛОМ ЛЕСУ
Я их резал левой рукой, ибо правая в гипсе. Что значит — поставить на кол? Отец объяснил. А четвертовать? А повесить? Да что ты, ей Богу? Ты эта, смотри лучше трактор какой… Без резиновых шин, со стальными шипами на задних колесах. Фордзон-путиловец. Теперь таких нет. Иван Акександрович вспомнил, как впервые увидел он трактор. Мы бежали за ним — точные шавки — и швырялись в его каменюками. Трактор стоял у частокола на опушке.
— На такие вот колья сажали?
— Не, чуть потоне, наверно.
— А потом кол вылезал через рот?
— Кто его знает. Тебе не холодно, Илюш?
Он спрашивал это меня по сто раз на дню и обижался, когда я отвечал: нет, не холодно. Скорбь застилала его глаза, он говорил назидательно: тепло оденься, не ходи раздевши. И ругался, когда я был в легкой одежде: ну, герой! Теперь я, послушливый мальчик, мерзну даже в жару и спрашиваю своего сына: тебе не холодно, Саш?
Илья вошел в частокол. Это был грязный пропахший навозом загон. По периметру загородки были устроены лавки, и на них сидели животные, одетые кто в дубленку, кто в кожаный пиджак, кто в рваный сатиновый халат, поверх вязаной кофты. Подошла румяная скотница — вам что? Илюша спросил: почему они все одеты так разношерстно? Потому что это не колхозное стадо. Каждый одевает свое животное, как может. Сисястая корова в кожаном пальто дружелюбно взглянула на Илью, жуя свою жвачку. Илья ощутил прилив энтузиазма, потянулся весь к ней, но скотница взяла его за руку и потащила в сторону. Мама! В ворота въезжал беларусь, одетый в замасленный ватник. Поберегись, молодой человек, чего тебе здесь шататься. Иди себе с Богом. Илья оглянулся на телку, перебирающую ногами, и пошел из загона.
А СНАРУЖИ ОТЕЦ БЫЛ ПОСАЖЕН НА КОЛ
Помню, отец приходил садился, туманил газа, обнимал меня: о, Илюша, Илюша, как мене тяжело, если бы ты только знал, как они мене терзали и морочили голову. И всхлипывал. И я вынужден был всхлипывать вместе с ним. Потому что любил его. И сейчас люблю. И он меня любит. Когда я узнал, что отец заболел аденомой, то сразу почувствовал некоторое беспокойство — в промежности. И вот несу свою предстательную железу, как единственный глаз по дороге к слепым. Но врачам не хочу показаться. Зачем? Чтобы лишиться последнего? А чем тогда буду предстательствовать?
Застенчивая улыбка, сентиментальный немножечко стиль… Тонкая изысканность черт в сочетании с книжкой «Манон Леско» худлитовского издания, которую она читает невнимательно. Ей пойдет моя белая роза. И ко всей ситуации этой пойдет, если розу я ей подарю…
А почему вы не скажете, что хотите со мной просто побаловаться? Ну, что вы замялись? Ведь так! Так — я же вижу… Нет-нет, все понятно, но вы мне все-таки скажите: хотите вы меня или нет? И никаких «предположим» — хотите? Конечно, хотите. Интересно получается, да?
Вообще-то мы любим поговорить и умеем, но — стоит только нам открыть рот там, где ситуация капельку не ординарна, не укладывается в наши провинциальные представления, как вместо естественных слов из нас раздается какое-то тявканье, карканье, или мычание. Эта… Илюш, я тебе… не надо — зачем? отец должен предохранять сына от всего вредного и опасного. Он живет в моем горле, в гландах, на контрольно-пропускном пункте организма. Он бережет организм от всякой инфекции. Правда, у него свои представления о вредном: все, с чем он никогда не встречался, — нельзя. А преступишь — накажет болезнью. Такой идеолог.
О, стерва Манон, и вместо духов благоухает вишневой эссенцией. Людмила Петкова измерила Илью каннибальским взглядом — с ног до головы — и осталась довольна произведенным эффектом. Парень стоит, как кол, задыхается — броненосец под всеми парами — и мямлит: вот, мол, как бы, а?..
Нет, я не любительница слишком потентных мужчин, они утомляют. Не надо! Вот мы с моим мужем всегда делали так. Смотрим, например, телевизор — ага, ритмическая гимнастика… Мы быстренько — трах-трах-трах-трах! — и опять сидим смотрим. Потом еще что-нибудь… И еще я люблю, чтоб стояли вокруг зеркала… Не трогай меня — не люблю. Ты очень порочный. У тебя есть такое в глазах… я замираю, в них глядя. Ты мог бы мне сделать такое, о чем я все время мечтаю, но не решаюсь попробовать… Все! Ну артист, вообще… руки прочь… А какие мужчины любили меня! И что самое интересное — я делаю их импотентами. Они пристают ко мне, просят, но я их мучаю, и в конце концов они уже ничего не могут. И даже вообще не хотят. Приготовься.
ТВОЯ МАМОЧКА ТОБОЮ ДОВОЛЬНА
Ну как не позавидовать стрекозам, которые спариваются на лету? Мы ведем наш репортаж из кроны столетнего дуба. Здесь, подвесившись на веревках и блоках, сопряжены высоко средь ветвей Людмила Петкова с Илюшей Слепневым. Хэппининг в полном разгаре. Люда воображает себя змеею — ужасно шипит. Илья понимает, что он только кролик, но — отчасти царит в эластической пасти удава. Верх блаженства. Она — словно теплое море ферментов, вконец разлагает. Он — эротичнейший малый и очень старается. Так когда-то, наивный мальчонка с пионерскими кострами в бексайте, он таскал и таскал металлолом на школьный двор…
Уже и вечер, и все разошлись по домам, а он все таскает. На благо общества. Он один — никто не узнает, не похвалит. Втайне он продолжает свой труд, свой маленький подвиг на общее благо. Да, но в сознании тайного вклада есть своя прелесть. Ты ненормальный, — говорила мать, когда он, бывало, уже в темноте возвращался домой. Но была не в силах скрыть своего удовольствия.
Стыдно жить в роскоши и не трудиться, когда люди кругом живут плохо. Так понимает Илья Слепнев моральную проблематику любимого им Льва Толстого. А живет, в общем, сносно, хотя не может прокормить даже себя, не говоря уж о своей семье. Он живет за ее счет, как Толстой жил за счет своего имения. Он тунеядец, и ему очень стыдно — до гримас на лице — перед теми, кто сам себя кормит. Стыдно даже перед теми, кто погиб на сооружении египетских пирамид. Они корячились, камни таскали. И бесплатно. А он получает деньги за то, что сторожит медпункт в одном учреждении — семьдесят рублей в месяц. Если б отец только знал! Да, от того, что я делаю, отечеству нет никакой пользы. Правильно. Но мне-то хоть, по крайней мере, стыдно, что это так. Я хочу ее приносить. Всей душой жажду. Я воспитан этим проклятым отечеством так, что, когда вы вновь доподличаетесь до того, что приведете врага под Москву, я возьму этот ваш несчастный фаустпатрон, который к тому же еще, говорят, не стреляет, и лягу там, где мне скажут. И довольно с вас. Я не могу даже поступить иначе. Это во мне сидит, как болезнь… Понимаете? И оставьте меня! А пока мне, конечно же, стыдно, что я даром ем хлеб и не вкалываю на Колыме. Правильно — нам хлеба не надо, работу давай, нам солнца не надо… Когда ж, наконец, вы уйдете и оставите нас здесь в покое? Дай Бог, чтобы кто-то додумался, чтобы вам оставили ваши кормушки; под строжайшим условием, что вы ничего не будете делать — вредить, ставить палки в колеса. Не допускать вас ни к чему…
ВЫ ПРОСЛУШАЛИ ВОПЛЬ УГНЕТЕННОЙ В ПУСТЫНЕ ТВАРИ
Ты чего-то такой беспокойный, Илюш? Тебе кто-то обидел? Не надо. Ты плохо кушаешь. Можа недосолена? Ну а хлеб ты не возьмешь? Без хлеба ешь? У, ты какой хороший… Едок! Да-а… Андропов, кажется, мне, половчея бы был… Конечно — построже. Какая температура сегодня? Так… двадцать… двадцать три. Будет жарче. Илья! Ты мене совсем не жалеешь. Иди поцелуй своего папу. (Всхлип.) Твой папа так много пережил… Я ничего для тебе плохого не сделал. Почему ты не пишешь? Пиши мне, Илюша, не оставляй мене. Как мне одиноко, как я скучаю за тобой… Ты еще узнаешь, как сладко быть одному, когда сын подрастет и тебе бросит.
Так вы, уважаемый папа, хотите Илью контролировать? Хотите, чтоб он раз в неделю писал вам письмо? Хоть какое-нибудь, хоть формальное: жив-здоров. Очень хорошо. Замечательно. Только почему вы не можете скрыть свое чувство глубокого удовлетворения, когда Илья нездоров?.. О, ни слова — все ясно: я вижу, как глаза ваши полнят перлы страдания. Абсолютно такие же, как — помните? — нет? — а я вот запомнил ваши глаза, когда Илья сломал себе руку, пойдя в первый класс. Вы точно так же смотрели тогда куда-то вдаль своими пьяными зенками. Как будто говорили кому-то там, за горизонтом: вот видишь, я это предвидел. Еще бы!
Раньше Илюша скрывал от отца свое нездоровье, а теперь вот — стал его радовать… Получилось нечаянно. Отец говорит: ты пиши в открытке, мол, жив и здоров, а больше ничего и не надо. А мне эта сухость претит. Я не пишу по полгода, а потом, оправдываю свое молчание тем, что болел, хоть и не болел даже вовсе. Придумываю подробности… И отцу уже есть, чем отвечать: очень огорчен, что ты так сильно болен. Это плохо. Брат твой тоже по-прежнему все «резвится», то есть все продолжает пить в том же духе. Как ты теперь себе чувствуешь? — Уже лучше, но приехать пока не могу, боюсь осложнения. — Ну приедь, как оправишься. — Непременно…
Да, не всегда и поймешь эти слепневские штучки. Но вернемся на дерево.
И РАД БЕЖАТЬ, ДА НЕКУДА… УЖАСНО
За измену жене приходится слишком жестоко расплачиваться. Уже помогая слезать Люде с дерева, Илья ощутил разочарование и пустоту. Кошка драная! Мерзость какая-то, как я мог с ней… Это, наверное, совесть запустила свой ядовитый зуб в его душу и начала методично точить — появился озноб. Конечно, никто не видал наших вольных упражнений в дубовой листве, а если бы даже и видели — что же тут страшного. В толпе, как в лесу — не донесут. И дело такое житейское… Но как-то все же немного неловко. А тут еще явственный голос в вечерней прохладе: Илюша, где ты?
Ах, стоило ли и бежать из родного захолустья, если голос оттуда легко долетает ко мне!? Вот я, здесь! Я убоялся, потому что я наг, и скрылся… Кто сказал тебе, что ты наг. Да, кажется, — Полька, сестра. Вот змеюка, ей Богу. Эта… Ну, эта…
В последнее время я стал замечать, что, разговаривая с женой, например, или с сыном, иногда — когда очень волнуюсь, хочу убедить их в своей правоте, а им это как об стенку горох, — иногда в таких случаях я вдруг как бы заговариваюсь. Забываю слова. Остановишься, силясь что-то сказать: эта, ну… И вдруг в образовавшийся пустой промежуток вклинивается косноязычие отца — целые блоки, фразы и поговорки из детства. Ух ты цаца какая, барчук… Но гад!!! — ты у мене будешь бедный… И вот, продолжая вещать, удивляешься вчуже — откуда. И вдруг видишь себя как отца, ощущаешь отца в себе и раздражаешься, вспоминая, как были нелепы когда-то эти бесполезные откровения рыбьего рта. И, волнуясь все больше и больше, не находя своих слов, продолжаешь: а что ему?.. Он не знает как все достается… И, не можа в аффекте своем выразить чувства словами, — хрясть по морде!
ПАПА, КОТОРЫЙ ВСЕГДА С ТОБОЙ
Нет, но он, кажется, никогда раньше так не говорил. Это только с годами язык его превратился в такое безумное крошево. Просто ужасно! Постепенно отец в моих гландах форменно сходит с ума. Что это — старческий маразм? Нет, скорее, по мере того, как Илюшин организм укреплялся, переходил к иному укладу жизни, переставал слушаться папиных указаний, приспособленных к сонному царству глубокой провинции, Иван Лукич начал беситься. Ему непонятно, как это можно разговориться на улице с незнакомою женщиной, а потом как-то вдруг очутиться подвешенным с ней над землей под шатром темной сочной зелени — млеть, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца на канатах и блоках… Да это тот самый дуб?! Уму непостижимо. Что скажут люди? Осудют.
Лишь когда папа спит в своих гландах, Илья и умен, и весел, и здоров, и устойчив… Но это так редко бывает — у папы недреманное око. Он смотрит из каждой фолликулы гланд, из каждого шрама за своим сокровищем. Он там крепко обосновался, и, стоит Илье что-то сделать такое… пока папа спит, — пиши пропало. Вместо папиных глаз из гланд глядят на врача гнойники. Мерзкий пот, мороз по коже, температура подскакивает. Изнурительно, гнусно, неопрятно, ужасная вонь. Себя ненавидишь. Папа разражается фолликулярной ангиной.
Илья выкрал из магазина жалобную книгу и всю ночь писал в нее. На что жалуетесь? — спросил врач-отоларинголог — На папу. — А почему бы вам папу не удалить?… Нет, ну натурально у врачей безликий позитивизм мышления — разве можно удалить папу? Папа не зуб, а праздник, который всегда с тобой.
УЖАСНЫЙ ВЕК, УЖАСНЫЕ СЕРДЦА
Впрочем, Илюша все-таки согласился на удаление. Ему выписали направление в больницу, и он уже даже туда пришел с узелком… И что же? В последний момент папа убежал — прямо из-под ножа. И вместе с Ильей. Тогда Илюша попытался изгнать папу орошением гланд антибиотиками, на что папа ответил такой потрясающей аллергической реакцией, что Илюша никак до сих пор от нее не может оправиться. Это было, как катастрофа Российского флота в горловине Цусимы. Илья весь посинел, скорчен в немыслимой позе, хапает воздух, как рыба. На лицах врачей удивление: малый, ты что это? — а он не здесь — далеко. Он слышит какие-то стоны, крики и вой. Он видит мир глазами деда Луки, матроса с Осляби. Пластырь заводи!!! Братцы, я надеюсь, что вы не пощадите своих голов за веру, царя и отечество. Вы ведь русские матросы… Ноги скользят по обильно пролитой крови. Черно-желтые вспышки фугасов, а разрывов не слышно в зловещем кошмаре безвыходности. Японские крейсеры в упор расстреливают вышедший из строя броненосец. Бонзай! Дальше, дальше от бортов. Отплывайте как можно дальше! — Капитан орет в рупор. — Вас затянет, болваны, водоворотом. Дальше, черт вас возьми!
На этот раз Илья оклемался, но болезнь перешла в ужасную хронику: чуть что не то понюхал, съел или даже подумал — уже начинается… Со стороны это видится так: ты лежишь на боку в мирной позе младенца и трясешься от холода в сердце, от страха — сейчас все начнется. Хочешь спать и не можешь. Дух захватывает, ибо снизу на легкие давит печенка. Кто-то в черепе жмет на затылок, старается заломить голову к спине. Закроешь глаза — в тот же миг тошнотворное опрокидывание себе за спину, переворот вокруг колкой оси, проходящей сквозь сердце. Бьешься, ищешь опору, вскакиваешь — стоя не так страшно — и ощущаешь, как голова сама собой задирается и коснулась спины. Так и остаешься некоторое время с натянутым луком горла. Это почти что приятно — как будто свалил с себя тяжесть. Но быстро устаешь — слабость, ноги дрожат и ноет печенка. Ложишься, и все начинается снова.
О, МОЙ ИММУННЫЙ ОТЕЦ, ПОЩАДИ
А ты веди себя правильно. Не лазай по запретным деревьям, не заигрывай с нимфами, будь осторожен во всем, и тогда с тобой ничего не случится… Как будто бы это возможно! Иногда обо всем забываешь, путаешь — что можно, а что нельзя. Остается одно только — хочется. И не поймешь даже толком: кому это хочется? Сам-то я вроде бы — против. Но Люда вот улыбнулась, у нее бесенята в глазах… Надо бежать, но она подошла и откупорила меня, как бутылку. Нет, сынок, это ты сам подошел, потому что в глазах ее за улыбкой увидел немую тоску. Ты правильно принял ее за Манон, но почему-то решил, что ей надо помочь. Она требует помощи, надо ободрить ее. Я подошел к ней совсем не затем, чтоб на дерево лезть.
Отойдите в сторонку, не пытайтесь помочь одержимому бесом, ибо бес в нем только и ждет того, кто придет помогать — чтобы наброситься на него. И вы броситесь друг другу в объятия, начнете вести душеспасительные беседы, разжигаться, совокупляться. Бес разбудит в вас беса — безумие, страсть кого-нибудь задушить, размазать рожей по стенке. Едва сдерживаюсь. Брань потоками из меня хлещет, и притом — очень складная… И ужасный озноб. Болит горло, начинается лихорадка. Озноб и нервозность идут параллельно — отец разыгрался с сестрой, моей шакти.
ЧТО ЕСТЬ ШАКТИ?
У меня такое впечатление, что гадина Полька специально ходила всегда по утрам в одной только черной короткой своей комбинашке — пол подметает, стелет постель. На магнитофоне — Высоцкий. Эй, Илюшка, иди сюда — будем почковаться. Я вхожу, горя глупым лицом… Нет, ты что?! Ты меня не так понял… Да ты… выродок, ты совсем очумел, что ты? Ну, сволочь, подонок, придурок, урод! Вошь тифозная — весь в папашу…
Что есть шакти? Это женская энергия — ипостась бодхисатвы, то есть фаустовского человека. Ибо — что такое бодхисатва, как не совершенномудрый (почти) человек, занятый все еще делом. Шакти ведет человека, побуждает его к поступкам. Это — его либидо, изображенное на буддистских иконах в виде женщины на члене у бодхисатвы. Она его тянет вперед, эта личная мудрость — софия не совсем еще совершенномудрого, который, отбросив ее, погрузится в нирвану. В совершенство бездействия. «Остановись, мгновенье», — воскликнул Фауст и тут же поник, сронив принцип движения с члена. Он пал и бездвижен, а Маргарита парит в стороне — тиха и безгрешна, как вечная женственность Будды, за которой теперь уже больше не надо стремиться.
Интересно, что двигало Каином? Разве не Шакти, не страсть, не любовь его к Богу? Ведь только страсть жаждет жертвы и жертвует. Каин — злой бодхисатва Ветхого завета. Первоубийца, ломающий куклу, дабы посмотреть: а что там внутри? Анатомирующий жрец, первоученый с обсидиановым скальпелем духа разрушения в волосатой руке. Этим ножом человек рассек себя надвое, чтобы Бог мог посмотреть — что есть человек. Вот воистину жертва! Как и при расщеплении атома, высвободилась энергия — страсть, шакти, любовь!..
НО ЖИТЬ ТАК, КОНЕЧНО, НЕЛЬЗЯ
Не надо, Илья, расщеплять себя, ибо пристрастный анализ собственной души — далеко не безобидная штука. Ты буквально расколешь себя, расклеишь то, что было склеено жизнью, и вот уже части души не стыкуются, искривлены, не играют здоровыми мышцами равновесий, рождая гармонию, но давят друг друга, топают, трут, раздражают до боли. И ты уже вовсе не ты, а марионетка в руках неумелого кукольника. Это не жизнь, а сплошная гражданская бойня отца и сестры в твоем организме.
Полька делает истерический выпад: вперед, что-то делать. Я весь киплю от восторга и желчи: скорее вперед, наорать на кого-нибудь, трахнуть, размазать рожей по стенке, испортить, сломать. Специально и не курю, чтоб еще быть безумней, нервнее. Пускаюсь в какую-то авантюру… Но вот уже озноб по спине — это отец заботливо берет меня в свои руки. Валюсь в горячке, авантюра моя захлестнулась — аллергия, ангина, задыхаюсь — черт знает что! Глотаю таблетки, разрушаю печенку, умоляю отца отступиться. Но он блюдет свои и мои интересы. Очередная подлянка сестрички в отношении папы не удалась. Бедняжка пошла красными пятнами, кусает в бессилии губы, в глазах крокодиловы слезы обиды. Как жалко ее — она чувствует себя такой несчастной, ей не удалось… Ничего, как-нибудь в другой раз она отыграется на папе — Илья еще подергается в холецистите.
А сейчас он лежит, погребенный под обломками внутренней битвы, и задыхается. Рядом ходят живые, он хочет позвать их на помощь, но уже нету сил. И они уходят один за другим и оставляют Илью одного.
В СЕНТЯБРЕ ОН РЕШИЛ НА ВСЕ ПЛЮНУТЬ И УЕХАЛ НА ЮГ
Когда за поворотом шоссе открылось море в предвечернем сиянии, я вдруг расплакался, словно ребенок. Ведь сегодня еще на рассвете я проснулся от жуткой уверенности, что нет, не существует в природе никакого моря, что я его попросту выдумал, чтобы утешить себя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В Крыму Илья Слепнев встречает своего старинного приятеля Аркадия Стечкина за последнее время весьма поседевшего преступной своей головой в местах не столь отдаленных. Стечкин вводит Илью в одну веселую компанию, где немало людей замечательных. Особенно стоит отметить Дарью Ахохову с дочкой Машенькой и ее давнего поклонника Олега Давыдова, хроникера настоящей истории. Оборотистый Стечкин предлагает Илье прекрасную возможность подзаработать.
Непонятно, что общего у Дарьи со Стечкиным? Вроде бы крепко стоит на ногах эта женщина. Сфинга в некотором роде — все больше молчит, смотрит. Голос низкий. Прямая и строгая, с характерным лицом горянки. Кабардинка какая-то, что ли? Или черкешенка?
Вечер у моря. Под шелест прибоя славно пьется сухое вино. Разговоры о прошлом, об общих знакомых. Того посадили, а этот женился… Помнишь? Еще бы. Хороший был человек… Постепенно пьянеешь, несешь околесицу… Нинку ты знал? Сейчас в «бутырках» — из эфедрина какой-то наркотик варила… а какие писала стихи… Ну! А пять лет назад ты мне говорил — вспомни — нужен канон, чтобы не расползаться. Да-да, верно, Андрей Белый… А с фаустпатроном под танк под Москвой, если китайцы придут…
Ты вот точно такой же, как провинциальные деятели культуры, знаешь, бывают. Такой же восторженный… И манера говорить у них необычная — до седых волос все эпатировать пытаются. Они еще все такими кружками существуют и постоянно друг друга хвалят. Они хэнии друг для дружки. Кто-нибудь стишок прочтет — все вопят: хэниально! Признайся, ты ведь тоже себя чувствуешь хэнием?
После этой фразы, сказанной ни с того ни с сего, но с ехидным хихиканьем, у Илюши надолго отпала охота беседовать с Дарьей. А Дарья, срезав его, теперь ему свысока сострадает: ничего, мол, ты в общем-то малый хороший… Но дела иметь с ним — нет, ей не хотелось бы. Понимаешь, у него гнильца внутри есть. Все его умничанье от этого. Но как он в себе неуверен. А эти ужимки — потуга развязности… Иногда он просто несносен бывает — концерт для трех бубнов с гнусавым оркестром.
А ПОЧЕМУ ТЫ ВООБЩЕ ВЗЯЛАСЬ ЕГО АНАЛИЗИРОВАТЬ, А?
Однако Илью любят дети. Особенно дети чужие, к которым ему не приходится применять воспитательные меры суровости. А он — нельзя сказать, чтобы он особенно любил детей, но — он сам становится с ними почти что ребенок. Не замечая того, сам впадает в детство, что детям весьма импонирует. Машенька, Дарьина дочка, уже на другой день была без ума от Слепнева и бредила только тем, когда же, наконец, появится дядя Илюша? Дядя Илюш, а пойдем, где игровые автоматы — ты мне флакончик духов выиграешь. Можно, мама? Оставь-ка дядю Илюшу в покое. Ты что это? Да, брат, ты ее приворожил, видно. Она без отца соскучилась. На тебя запасы любви переносит. Ты пока что не очень устал? Илюша совсем не устал, даже рад.
Машка на мать очень мало похожа. Только временами похожа, когда Дарья сбрасывает покрывало своей стервозности. Нет, вообще-то она не такая уж стерва. Напротив, бывает очень мила, когда в ней играет задорный бесенок — тот же самый, что в дочери. Но хоть Дарье нет еще и тридцати лет, в облике ее и характере начинают уже проступать явственные черты архетипа кавказской матери — женщины строгой, без возраста, на многое готовой пойти ради потомства.
А обратил ты внимание, что когда она с тобой разговаривает, голову держит все время повернутой чуточку вправо? Дело не в этой вот небольшой деформации ее лица — это ерунда — нет, она по-моему, правый глаз прячет. Держит его немного в тени. Потому что он неподвижный, холодный и злобный, даже когда она смеется. Ее портит этот дурной глаз, и она это прекрасно осознает. Потому и старается смягчить впечатление, убрать эту сторону своей души на задний план, за переносье, и уж оттуда выглядывает настороженно, затравленно. И на переднем плане тонким налетом — кокетство, игра, озорство. Она ведь даже улыбается одной левой половиной лица. Это забавно — попробуй поймать ее взгляд, когда она будет смотреть куда-нибудь влево.
УВИДИШЬ ОДИЧАВШУЮ СУКУ
Я всегда бабушку очень любила. И маму, конечно, но бабушка — это особое. Такое, знаешь… уголок в моем сердце. Святое! Все самое лучшее там. У нее дом был и сад… Ну, то есть… это и сейчас все есть, но ее нет там. А на ней все держалось. Мой дедушка… это недоразумение какое-то. Абрек. Он в дикой дивизии во время империалистической войны был, и что-то такое там на него, офицер, русский, прикрикнул. Ну, дедушка этого, конечно, вынести не мог, он его шашкой — напополам. От плеча до пояса. И, естественно, в части уже оставаться нельзя было. Он дезертировал, скрывался где-то там некоторое время. И так, без драки, попал в большие революционеры. Как раз революция случилась. Потом уж на этот капитал он всю жизнь успешно просуществовал. Хитрый… Он и до сих пор жив. Но бабушка его, конечно, всегда презирала за всю эту подлость. Бабушка женщина очень суровая была — она как раз в самые ужасные годы фабрикой руководила. Сколько она сделала ради детей, ради мамы… Отец? Да ну… так — партийный прихлебатель. Никогда запомнить не мог, сколько мне лет. Мама с ним развелась. В то время — неслыханное дело в нашей республике.
Какое откровенное неприятие мужчин в этом матриархальном кавказском роде. Между прочим, своего мужа, преуспевающего графика, Дарья тоже за человека никогда не считала. Он стоит, конечно, того, но ведь все-таки муж… Да, пожалуй, она и выбрала этого надутого пузыря, исходя из той предпосылки, что мужчина — должен быть мразь. Видеть иное — нет опыта. Как это люди спят между собой каждый день? Наверно очень утомительно…
Нет, но я представляю, как ему утомительно было с ней жить. Ведь Дарья — бурлящий казан с азиатской похлебкой. Настроение изменяется прямо мгновенно. Невыносимо, когда обращаешься к ней, все еще доброжелательно улыбающейся, а на тебя уже беспощадными зенками глядит дедушка-головорез и раздувает хищные ноздри — зарэжу! Правда, это ингушское рычание переложено у Даши на безукоризненно ясный безликий язык образованной женщины, но от этого вовсе не легче — она срежет им вас еще хлеще, чем дедушка шашкой.
ТЕПЛЫЙ ГУЛЬФИК ДЛЯ МУЖА
И кого же, Илью, такого, как все считают, знатока самых темных закоулков русской культуры, она способна вдруг уличить в том, что он не читал какой-нибудь роман Достоевского. То есть как не читал? Да я его раз двадцать прочел и весь наизусть знаю… Можно читать хоть тысячу раз и не понять ничего.
Ты не расстраивайся, Илюш, не надо, не попадайся на эту дурацкую удочку. Это в ней гусаки горского гиперборейства гогочут — безоглядная вера только в себя. Она же в этом Достоевском наверняка что-то смутно кавказское углядела, родовую масть в «Преступлении и наказании», левират в «Братьях Карамазовых»…
Да, но при этом иметь такой вид знатока. Постоянные анекдоты из жизни художников, друзей мужа. Совсем как-то глупо и неорганично: связала мужу теплый гульфик… И что?
Пытаешься создать нелепое впечатление, что запанибрата с советской богемой? Не поверю. Это дело почтенных художников — постоянно муссировать член: призывать его, заклинать, мять и резать на части и держать его на устах. Но ты-то куда?
Нет, ну, положим, когда она в общем разговоре за столом, забыв обо всем, увлеченно устанавливает на попа неустойчивый, косо срезанный конец колбасы… Это другое дело. Это, можно сказать, коренное, это идет из глубин. Тут подлинный пиетет всего существа перед чем-то серьезным и важным, а не декоративная сексуальность: спать с мужчиной? — о да, это весьма увлекательное занятие, но — утомляют…
ОТПРАВЛЯЕМСЯ В ГОРЫ С НОЧЕВКОЙ
Постепенно далекое море слилось с вечереющим небом. На горы упала прозрачная дымка и стала пульсировать в тихом движении ветра. Потом ветер стих, краски тоже поблекли. Все осталось как будто без цвета, играло в ленивые прятки, и лишь нагло светился костер. Пахло дымом и жареным мясом. Дым шел к небу. Мы капельку выпили. Поднималась луна. Ее луч показал, где кончается море. И все прояснилось внутри перламутровой ракушки гор.
Сцена интересна по композиции: Илья с Дарьей — у самого края обрыва. Напряженно молчат. Чуть подальше — все остальные. Болтаем о звездах. О, непомерность Илюшиных сантиментов — на него вдруг нашло, рядом с Дарьей, беспричинное чувство радости и обновления. Захотелось уйти в это чудом открытое небо. Эта ночь и луна… ее свет растворил его душу, глаза увлажнились. Ночь проросла изнутри. Я вынашивал свет этой ночи давно, носил, как ребенка, в себе, и теперь вот он вышел наружу. Надкуси этот плод, насладись его сладостным соком…
— Будем всю зиму в Москве вспоминать, — сказала вдруг Дарья, и на Илью тут же нахлынули воспоминания. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему.
И, НАПРИМЕР — ЭТА СТРАННАЯ ВСТРЕЧА В ПЕСКАХ КАРА КУМ
Давняя история еще студенческих лет. На летней практике я неудачно влюбился. Она надо мной посмеялась, и я тогда с горя напился. Никого не хотел видеть — ушел спать за барханы подальше ото всех. Была ночь полнолуния. Я был пьян своим горем и тепловатым гидролизным спиртом. Несмотря на подпитие, мне не спалось. Я лежал в раскладушке, все проклиная, и вдруг из недр пустыни выплыло нечто — фигура о трех головах — как будто бы кто был закутан плащом, но — с тремя капюшонами. Это плыло, словно темное облако в свете луны, шло, одеждой касаясь земли. Двигалось медленно, обтекая препятствия. Было не страшно, но странно. Оно приближалось. Остановилось, сказало: не бойся. А я и не боялся, был только скован. Оно еще немного приблизилось — руки мои прошли сквозь завесу тумана, и я ощутил тугое сопротивление осязаемой тьмы под своими ладонями — как вода. Они мне сказали: что же ты плачешь? — а я и не плакал, но было так грустно, что я и действительно вдруг как будто заплакал. Не печалься, пустое — все хорошо. И сейчас у тебя все прекрасно, и всегда будет хорошо. Мы с тобой, мы тебя поведем, не оставим. И всегда за тобой будем следить. И ты сделаешь все, что хочешь. Всего, чего хочешь, достигнешь. Мы поможем тебе.
Но я плакал и не понимал, кто они. И даже не думал об этом. Я плакал наверно от счастья, потому что мне точно было так хорошо и спокойно, как никогда. Так они говорили со мной, а потом стали удаляться. И, глядя им вслед, я заснул…
Я, в общем, был подготовлен к этой нечаянной встрече, и с раннего детства слышу в себе чужой голос. Но вот когда ребенком услышал его в первый раз — я был действительно потрясен. Родители посадили меня в автобус, я ехал в гости к сестре, и вдруг по дороге меня кто-то окликнул. Я встрепенулся, стал оглядываться — никого. Что с тобой, мальчик? — спросил сосед, которому поручили за мной приглядеть. — Ничего. Голос опять повторился, и я стал осторожно отвечать ему — в себе. Так мы беседовали всю дорогу, и я был ужасно горд, ибо думал, что это я один такой выдающийся. Я никому ничего не рассказал тогда об этом случае — хранил это, как непристойную тайну. Постепенно я превратил этот чужой голос в инструмент для размышлений, освоил его. Но все равно: временами отчетливо чувствую, что во мне живут двое. Я сам — тот, кто вот сейчас хочет и действует. И другой — мой противник, который хитрит и ставит подножки. Просто хочет меня погубить. Стоит мне отвернуться, забыться, как он уже сделал какую-то пакость моими руками, что-то такое ляпнул непоправимое, овладел ситуацией. Он отлично меня знает — все слабости. И воспользовавшись каким-нибудь Стечкиным, какой-нибудь Людой, Машей, Дашей, черт их не знает, вступив с ними в контакт и союз, он может довести меня до изнеможения, до безумия, до болезни…
ИЛЬЯ ИЩЕТ СЕБЕ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
Косые изломы пространства громоздятся почти нереально над покатой поверхностью вод. Даль чревата неведомым смыслом — ну, проникни в него, прочитай, истолкуй, им пропитайся. Что ждет тебя там, за крутыми хребтами уснувших времен? Ворожи — в эту ночь клады гор выступают наружу. Потухший вулкан, ты когда-то бурлил, изливая ленивую лаву. Твой мозг теперь медленно плещет волной застывающей мысли, Минерализованный смысл. Натыкаешься всюду на грани кристаллов и опять узнаешь себя в них — это было когда-то. А что же теперь? Неужели все то же? Или, может, сегодня расщепленная скальпелем лунного света моя жизнь позабыла себя и теперь слепо бродит среди этих горных долин — натыкаясь на камни, скользя на неверных тропинках, осыпаясь по склонам, теряя свой вес и объем. Как искусственно все, как неверно и дико. Хитрый синтаксис сна. Куда же пойду, где их встречу?
БОЛЬШОЙ ДЕРЕВЯННЫЙ ДОМ ДАШИНОЙ БАБУШКИ
Сильный ветер — такой, что ломает деревья в саду. Ветки бьются в закрытые ставни. И в дверь кто-то вроде стучит. А дом как будто бы вымер — никто не идет открывать. Даша спускается вниз по лестнице к двери. Там, за дверью, в сумятице бури, кто-то скребется, стонет, зовет.
Я знаю, что нельзя открывать, но как не открыть — и любопытно, и жалко… Подошла, сняла щеколду, кто-то там навалился снаружи, дверь распахнулась — через порог в дом ввалился ужасный, изуродованный, весь в крови человек. Упал и лежит. Что с ним делать? Она начинает его обмывать, и он ей все больше нравится. Он ей уже не кажется таким уродливым… наоборот… она им почти любуется.
Но вдруг появляются родственники: бабушка, дедушка, мама, отец, дядя, тетки, сестра — толпа родственников. Они недовольны, галдят. Дарья мечется, не знает, что делать, ее все дергают, шум, родня старается вытолкнуть пришельца…
Как он может так жить? Человек вроде не без способностей… Когда видишь подобные вещи, хочется спросить: это что — обломовщина, или он серьезное право имеет? Связался с каким-то богоискательством, скоропостижно женился, скатился на самое дно. Почему?.. А я был инфантилен, и желал исправлять карту звездного неба. Самое полезное занятие для исправляющего.
НО ДЕТСКИЕ ИГРЫ ГУБИТЕЛЬНЫЕ, ЕСЛИ ЗАТЯГИВАЮТСЯ
У Илюши невроз, это точно, и он его пестует в себе, как какого-то бога. Вот в чем все дело. Это он, невроз-бог, заставил его спуститься на самое дно. Там внизу, в самых недрах, Илья собирался обнаружить его, усмирить и, если получится, вывести к свету. Но невроз (бог русского человека, — считает Илья) оказался подлинным монстром подпольных глубин. Он вцепился в своего поклонника когтями и клювом — не желает его отпускать… Вот ведь страсть — видеть перед собой постоянно огромного молоха, терзаться печенкой и гландами, понимать, что с ним разговоры вести бесполезно, желать убежать и не мочь, ибо — давным-давно уже сросся с ним. Ты уже его часть, он тебя воспитал. Ты его и ненавидишь, и любишь — как мать и отца вместе взятых. Цепенеешь под взглядом дракона, с трепетом ждешь, когда ему будет угодно тобой закусить. Прославляешь его, но в то же время и хаешь. Потому что он это собственно — ты: лживая тварь, зовущая к правде.
НЕТ, ЖИЗНЬ НЕ КОНЧЕНА В ТРИДЦАТЬ ОДИН ГОД
Итак, мы все улеглись спать, а Илья пошел бродить среди скал в поисках смысла жизни. Он уверен, что если и не встретит здесь свою Тройку, то все равно — она подаст ему какой-нибудь знак, приоткроется. Впрочем, он получил уже этот знак — увидел его в лунном свете, струящемся по дарьиным волосам. И возликовал, воспарил, живая вода пролилась через край, все тайное стало вокруг явным для него… Но все-таки хочется еще подтверждений, какого-то убедительного символа, типа — вдруг в левой ноге, чуть повыше ботинка, почувствовать острую боль.
Черт побери! Это что? Не рассмотреть — слишком темно. Но боль ужасная. Жила на месте укуса сразу вздулась и затвердела. Что же делать теперь? Если это змея, надо высосать яд. Но не дотянуться. Это, Илюш, укус бессознательных гадов не иначе… Нет, он, конечно, страха не чувствовал. Даже был отчасти рад: вот оно как получилось — тать в ночи, эманация геогностической мысли, сбой в компьютере ночи, им взлелеянной созданной. Я вырастил дерево ночи, и под ним, средь корней его, должен быть змей. Горькосладостный…
Покуда Илья предавался мечтам и воспоминаниям, луна закатилась за гору. Стало темней, холодней и гораздо обыденней — время замкнулось, скалы стояли как скалы, и море плескалось вдали. Хмель сошел, налетели москиты. Светало. Над одной из вершин взошла яркая звездочка. Она плыла, как кораблик, в подсвеченном утреннем небе.
СВОДНИЦА
По дороге домой с пикника маленькая Машенька ни на минуту не отпускала Илью от себя. Он должен был всю дорогу вести ее за руку. А поскольку маму тоже никак нельзя было потерять из виду, Илья оказался привязан накрепко к Дарье. Он этому рад — мало-помалу они разговорились, сошлись покороче. Дарья, довольная тем, что Илья возится с Машкой, реже оборачивается к нему дикой своей стороной. Она весела, беззаботна. Да и Илья беззаботно смеется с ней — как с маленькой Машенькой.
— Посмотри-ка, — сказала Дарья, подбирая двух богомолов, — один прицепился к другому. Прямо даже срослись. Зачем, не пойму?
— Неужто не знаешь?
— Нет, а что?
— А если это глубокое чувство?
— Быть не может. Один явно уползти старается.
— Такое и в нашей жизни случается сплошь и рядом. Но это обман — пустое кокетство…
— Да? Я не подумала. Ладно, впредь буду умней.
ЕСЛИ ЭТО МОЖНО НАЗВАТЬ ЛЮБОВЬЮ, ТО ЧТО ЖЕ ТОГДА ПОЛУЧАЕТСЯ
Иногда все прекрасно — хочется на нее смотреть и смеяться от счастья. Вот в левой глазнице ее задержалась печаль, сморщась, прикуривает, задумалась, поправила шаль, села прямо. Говорит — что не важно — ласкает мелодией голоса. Но — вот она же: издевочка в голосе, щучий напор и угроза… Невольно оглядываешься: почему? что случилось? Плотскими глазами видишь в ней двух разных женщин. То есть в самом наибуквальнейшем смысле. И совершенно сознательно обращаешься то к одной, то к другой…
Да полно, одними ли и теми же глазами сам-то ты в разные моменты смотришь на нее? Будто сам ты один. Будто сам, обмакнув предварительно взгляд в слякоть отцовых наставлений, не несешь иногда запечную чушь? Будто не демонстрируешь этот свой сентиментальный туман как самое драгоценное, что вообще в тебе есть.
Тебя в детстве, наверное, научили, что юродство души откровенно показывать — признак добродетельного человека. Послушный мальчик ничего не станет скрывать, все равно из него все вытянут. Только мне-то это зачем? Я не собиралась никаких безобразий предотвращать. И не хочу никаких подноготных знать насчет всяких чистых, хороших, возвышенных чувств. И прочих пакостей.
Ну это, Даш, перебор — ты злишься напрасно. Зря возбуждаешь в себе отталкивающую зверушку. Или это, пожалуй, Илья ее зря возбуждает в тебе. Зверушка щетинится, зубками клацает, возмущена, заслоняет собою ту Дарью, с которой так любит общаться Илья, когда он нормален: остроумен, дурашлив, напорист.
К сожалению, теперь уже речь не может идти о ясно очерченных лицах — Илюше и Даше. Теперь между ними натянуты прочные нити, и от того, кто и как за нить тянет, от каждого непроизвольного движения пальцев зависит, какой облик примут она и он в следующий момент. Они как бы раскачиваются на качелях, пристально глядя друг другу в глаза, и от этих качаний, взвешивающих переменчивые их состояния — реакцию их друг на друга, — никак все не может установиться желанное равновесие. То дух захватывает от радости, то тошнит…
ТАК ДЕМОНЫ ГЛУХОНЕМЫЕ ВЕДУТ БЕСЕДЫ МЕЖ СОБОЙ
— Ты все норовишь какое-нибудь ошеломляющее признание сделать. Из своего арсенала. Руссо в пароксизмах исповеди… Хочешь во мне сантименты возбудить?
— А что плохого ты находишь в сантиментах?
— Нет уж, не надо, а то в прострацию снова впадешь. И так уже ясно, что природа твоих откровений и прочей тоски состоит просто в том, что воспитатели до сих пор твоим поведением руководят…
— Но нынче-то я славным бесом обуян. А вот у тебя настроение, что-то ни к черту — задираешься.
— Ну а что, интересно, хотел ты услышать? В конце концов, раз видишь, что я не могу тебе приятный разговор организовать — иди погуляй…
— Нет, я все же немножко побуду…
— И в конце концов из-за этого хныкать начнешь.
— Специально к тому и веду.
— Ты просто щелчка по носу хочешь…
— А у тебя в предвкушении такой возможности тембр голоса даже меняется.
— Ого, эксперименты с моим голосом? Давай-ка лучше прими какую-нибудь таблеточку. Хочешь, я седуксен дам?
— Уже злишься — значит, я прав. Но вообще, ты не злишься. Точно так же всегда вела себя моя сестра, когда…
— Послушай, мне плевать на твою сестру. Прекращай эти игры. Ты меня завести хочешь… Зачем?
— Все, молчу.
Молчит, но не прекращает. Ну вот что ты так пожираешь Дарью глазами? Совсем распоясался! Смотрит пристально — надо бы поставить его на место, но — этот взгляд проникает до дрожи в коленях… Захотелось их сжать, удержать эту дрожь. Сжав, затаила дыхание, пережидая коллапс истомы, взяла себя в руки, коснулась колечка, отвечая на Ильин вопрос чуточку дрогнувшим голосом. Начала в такт биению крови колечко снимать-надевать — раз, другой, третий… Илья, не смотри на колечко, это неприлично, уж смотри лучше Даше в глаза. Посмотрел — Дарья вздрогнула, отвела лицо вправо, улыбнулась, куснула губу, сказала: «Почему-то женщины всегда смотрят прямо в глаза, а мужчины — куда-то в сторону». Он ответил: «Я — прямо». А потом нагнул голову, стал ковырять гнутой вилкой в тарелке…
Перед Ильей на тарелке свежеобжаренная, сочащая кровь Дашина печень. Вкус специфический. Он ее пожирает с тоской. Эта тоска рождает блеск влаги глаз оскорбленного достоинства отца: эхе-хе — взгляд вверх и немного направо. Не на икону ли своей судьбы?
ИЛЮША В СВОЕМ РЕПЕРТУАРЕ
Поля делает печальное злое тупое недовольное чем-то лицо. Вздох, ироничные губы, покачивание головы… Все мы — отец, мама, брат — всегда боялись этой маски: сейчас начнется. Непредсказуемое. Что там у нее на уме? Даст по морде, пойдет изгаляться над тем, какой я урод… Пока не поздно надо что-нибудь предпринимать — задобрить, предотвратить, успокоить. И он, дурачок, начинает дергаться. Что-то демонстрировать. Какой он хороший мальчик — ест ножом и вилкой, прижав руки к ребрам. Спешит, руки дрожат, все из них валится, бьется. В конце концов он только с большим успехом получает свое.
Даша, старательно скалясь и облизываясь, отчленяет от тулова ногу — плохо прожарено, потерпи, я сейчас. Илья терпит, конечно, ощущая, как вирус тоски точит его изнутри. Печень это такой продукт — в нем откладываются все яды. Озноб тычется между лопаток, глаза полнятся влагой растроганности — он их прячет, но — от Дарьи не скроешься. Она легко читает все подтексты душевных движений Ильи. Он это знает. Это его и раздражает и влечет одновременно. Тут как бы ведешь запретные, непозволительные разговоры в открытую. Если заврешься, Дарья может и одернуть: нет, это уже какая-то фрейдуха пошла. Но продолжай, продолжай — весьма интересно. Ты на верном пути — мне это нравится. Хоть это и странно… Вот только зачем ты все время цитируешь? Неуместно. Всегда неуместно. Что ты этим сказать хочешь? Хочешь себя знатоком показать? А получается… шагу не ступишь сам по себе. Всегда с оглядкой — можно ли? Можно! Смелей и оставь свой набор мандельштампов в покое. И забудь об отце…
И НОСОМ НЕ ХЛЮПАЙ
— Нос заложило.
— Заложник, что ли, в носу?
— Ты что имеешь в виду?
— Сам как будто не знаешь… Не нервничай. Успокойся…
— Покой нам только снится…
— Это кто сказал? Твой заложник?
— Ну ладно, ты это… говори нормально. Что ты, ей Богу…
— Простыл, что ли?
— Да, боюсь…
— Ты что-то слишком всего боишься.
— А как не бояться? Все время, ей Богу, на грани, все время — как будто бы кто ножку ставит. Ты это ведь вот даже и вообразить себе не можешь — какой ужас охватывает, когда чувствуешь такое… В общем, першение в горле и этот озноб, волосы дыбом. Ходишь как над пропастью, а тебя в нее тянет и тянет… Сорвешься — кто будет лечить? А ты говоришь…
— Я просто тебе предлагаю не бояться.
— Спасибо, сейчас пройдет.
— Ты, брат, так сам себя в болезнь вгоняешь. Перестань. Слышишь? Не кисни, а то и вправду заболеешь. Очнись! Ну?..
— Я требую, чтоб улыбнулся ты?
— Ну хватит. Я, наконец, хочу говорить с тобой, а не с тем, что в тебе копошится.
НО НЕЗАМЕТНО ПРИСПЕЛА ПОРА УЕЗЖАТЬ…
Все же мы решили искупаться — на прощание, ночью, несмотря на пронзительный ветер, крутую волну, холодную воду… А вернувшись домой после бодрящего душу купания и согревающей выпивки, захмелевшая Дарья обнаружила — Боже! — утрату самой наинужнейшей интимнейшей нижней детали купального своего туалета.
Она их потеряла в пути. Не беда — этот автор, идущий по следу, подобрал ее тонкие трусики и аккуратно развесил сушиться. Однако, конечно, из скромности, никому ничего не сказал. А Дарье было так жаль иностранной изящной вещицы… И когда все разошлись, Илья, тут как тут, предложил ей вернуться на пляж поискать в потемках утрату.
ЗАЖИГАЯ ТРЕСКУЧИЕ СПИЧКИ ВО ТЬМЕ ОПУСТЕВШЕГО ПЛЯЖА
Само собой разумеется, этот совместный поиск недостающего смысла текущих событий не мог привести ни к чему реальному. Не там ведь искали — предмет был повешен у всех на виду. Однако же, в плане подпольной фрейдухи, на которую Дарья с Ильей за последнее время стали так падки, кое-что удалось прояснить: брутально играя словами, Илья убеждал хохотавшую пьяную Дашу, что потеря трусов должна означать падение всяких преград.
А НА ДЕЛЕ ОНИ БЫЛИ ТОЛЬКО ПОВЕШЕНЫ
И вдруг Илюша почувствовал в сердце тоску. Он сказал:
— Виноград, как старинная битва, живет… Вот сейчас мы спокойно идем, все в порядке. А представь себе, если бы стали к тебе приставать, скажем, пять человек…
— Ты сразу бы убежал? — вставила Дарья.
Да нет, не убежал бы Илья. Вовсе не это хотел он сказать в припадке шальной откровенности, но — нечто другое. А именно: — Я бы не мог тебя защитить, я бы не смог с ними справиться, я бессилен…
Что за притча? Почва, как палуба тонущей баржи, встала вдруг дыбом, и ноги скользят. Женщина падает в воду, он ныряет за ней и спасает. Или нет — ее просто укусила в ногу змея, и маленький мальчик Илюша высасывает яд. Отроческие бредни. Где же, однако, мужские действия? Взял бы Дашеньку за руку, повернул бы ладошкою вверх, сжал бы ей ладонь, как лодочку, поцеловал…
НЕТ, У ИЛЬИ СОВСЕМ ИНОЙ СТИЛЬ
Бравое начало, куртуазно семенит, а приближается к делу слабой походкой отца — среди целой толпы стариков можно узнать его вопросительный шаг — остановками — другой… Замялся, шмыг носом, растекся бесформенной лужей по древу… Да он не мужчина, а тряпка, чего от него можно ждать? И он сам от себя ничего уже больше не ждет. Остается лишь погрузиться в целительный сон. Баю-баю, спит Даша, спит Машка, спит отец в моих гландах…
Но вдруг дикая паника в сердце. Илья делает резкий рывок — не ожидал от себя! — и вот уже он на коне среди спящего пляжа. А неуверенность — это была всего лишь
НЕПРЕДНАМЕРЕННАЯ ВОЕННАЯ ХИТРОСТЬ
Я проник в нее — точно клювик колибри в цветок. И закапал нектар. Весь дрожу!
Нелепо скаля зубы, играя широкой ноздрей, Дарья тешится лаской Ильи.
При таком низком голосе — стон любви поразительно тонок. Писк голодного птенчика слышен в твоем беззащитном ответе, когда я касаюсь нежнейшего:
— Чик?
— Чирик!
ПЕСНЬ ИСТОМЫ
То, что было чуть позже, воспоминание об этом, очень долго потом будет жалить Илюшу ночами. Держа Дарью в руках, сотрясаясь в известных конвульсиях, он — вдруг стал говорить неуместно и глупо: «К пустой земле невольно припадая, неравномерной сладкою походкой она идет, слегка опережая подругу быструю и юношу погодка». Дарья вмиг замерла и спружинилась телом. «Ее влечет стесненная свобода одушевляющего недостатка», — говорит Илья, выйдя из себя, наблюдая себя, сопряженного с Дарьей, откуда-то слева и сверху. Злорадный смешок кривил его губы. Но вчуже ему было все-таки странно. Он ждал от себя продолжения. Дарья тоже ждала:
— И, кажется, что горькая догадка в ее походке хочет задержаться, о том, что… — судороги их замирали, они приходили в себя, — эта ясная погода для нас праматерь гробового свода. И это будет вечно начинаться.
Все было, кажется, кончено. Чары, державшие их, рассыпались. Но Илья все никак не хотел уходить. Он не хотел отпускать Дарью, которая вначале приняла было стих, нашедший вдруг на него, благосклонно — как невинную шутку. Но чем дальше он говорил, тем более ей становилось неловко в такой раскоряченной позе. Тем острей она чувствовала все исходящее из Ильи чем-то инородным, противным, ерническим, вызывающим, дикой издевкой. И Илья заметил, как ближе к концу стал ликовать его голос, заметил и холод, идущий от Дарьи, но ничего не мог сделать с собой — начал вновь декламировать глухарем на току: «Есть женщины сырой земле родные…»
— Пусти…
— И ласки требовать от них преступно.
— Мне неудобно!
— И расставаться с ними непосильно…
— И хватит цитировать. В тебе, оказывается, не только чеховский сентиментализм есть. А я-то думала, что интеллигентскими соплями все и ограничится. Нет, ты хитер…
— Но ведь и ты не тургеневская девушка.
— Тургеневские девушки…
— Со временем превращаются в чеховских дам. С собачками?
— В Москве мы встречаться не будем.
— Что — боязнь огласки и греха?
— О, нет, как раз этого я не боюсь.
— Так чего же?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вот краткое родословие Оргианер Фаины Прокоповны, жены Ильи Слепнева. Ее отец был сыном Георга Спрогиса, чекиста, успешно прошедшего все перетряски и чистки истории. Мать, Марата Абрамовна, родилась от репрессированного при Сталине старого большевика Оргианера и Хаи Райзахер, родной сестры упомянутой выше Ревекки Израйлевны. Подробности будут поняты из текста.
Ай, это как раз в революцию пятого года у папы был второй удар. Какой ужас! Папа без котелка бежит с горы вниз вместе с толпой народа. Мама всегда говорила: Израэль, надень котелок. Он с ним не расставался. А тут — галстук сбился на сторону, сюртук весь испачкан. Упал прямо в грязь, когда их разгоняли. А к завтрашнему надо фабриканту Мальцеву автомобиль починить. Папа дал честное слово, но лежит неподвижно. Вот мы все, дети и мама, пошли в мастерскую и всю ночь чинили. А самому старшему из нас было девять лет. С детства внушали ответственность.
Израиль Райзахер был главой Русского судостроительного общества в Николаеве. Таково семейное предание. Шел банкет по случаю спуска на воду линкора «Императрица Мария», который он строил, и тут кстати как раз сообщили, что корабль подорвался. Как так такая… Дедушку положили на банкетный стол среди вин и закусок, и он пролежал неподвижно три дня, силясь что-то сказать. Этого последнего, третьего, инсульта он не пережил.
Род сей идет от того самого Зейлика Райзахера, который держал шинок у поворота с большой дороги на потемкинскую деревеньку Чичиковку. До сих пор, говорят, в Херсоне есть Зейликова улица. У него было пятнадцать человек детей…
Заткнись, — сказала Фаина, когда Илья попытался ее убедить, что накладная лиса никак не вяжется с плащом и розовой стеганой сумочкой полуспортивного типа. Бог бы с ней, с этой сумкой, но Илья сейчас вдруг различил в таком сочетании вывих Файкиной матери. Та тоже любит подвязать меховой воротник на зимнем пальто легким газовым шарфиком. Слишком рано (казалось Илье) жена его приходит к своему наследственному безумию. Раньше она одевалась сносно, так что не стоит уж очень винить в этой розовой сумочке, купленной по дешевке, и лисе, побитой молью за тридцать лет лежания в бабушкином сундуке, — стоит винить в этой дикости только Илью с его нищенским жалованием.
Нет, ты Фаинке денег не давай, дай мне — на жизнь. Продукты купить и платить за квартиру. Квартира — не так сейчас дешево. А Фаинка потратит опять неизвестно на что… Это точно. Даешь ей деньги на босоножки, она ходит босая, но босоножек не покупает. Покупает вещи, которые уж точно не будет носить. Кофточки в комиссионке, которые вышли из моды. У нее их целый сундук. А носит чужие обноски с подруг. Это принципиально. И зубы не лечит — что ужасней всего…
После возвращения из Крыма Илье все чаще стало казаться, что жена его выбрала лишь потому, что предчувствовала: своей ленью в житейских делах, своей безалаберностью он поможет ей быстро, как можно быстрее, достигнуть желанного уровня слабоумия, присущего всему ее роду. Все Оргианеры и все Райзахеры, потолкавшись среди людей, рано или поздно становились недотепами. Рано или поздно их подхватывает подспудное течение судьбы и тащит к намеченной цели.
МАРАТА АБРАМОВНА ОРГИАНЕР
Она совершенно нормальный человек, когда есть деньги. Но как только кончаются деньги, она становится невменяема — визглява, слезлива. Она даже ходит и моет посуду так, что сразу становится ясно: она невыносимо страдает. Но стоит только дать ей толику денег, как она мгновенно преображается — делается ласковой, доброй, не в меру услужливой. Бегом бежит в магазин — хе-хе-хе… И старается сразу потратить все деньги на ненужные вещи. Уникальная женщина — из ста одинаковых банок в универсаме не глядя выбирает испорченную. Она виртуозно чувствует гниль и плесень: и несет ее в дом. Любой новый предмет — это счастье. Особенно же — найденный на помойке. Одно из первых слов в лексиконе илюшиного сына Саньки — было слово «подобрать». Каждый день вместе с бабушкой они посещали («лазали») помойки округи, подбирали и тащили домой все подряд. Всякий сор, и все складируется на балконе или к чему-то приспосабливается, чинится. Как раз на использование утиля идет большая часть денег — это лучший способ избавиться от них. Перешиваются чьи-то обноски, починяются старые примусы, будильники, «трансляции»… Покупаются новые детали для подобранных где-то вещей. Все это никуда не годится, постоянно требует денег для новых починок и подгонок. Средств на это уходит значительно больше, чем на новые вещи. И вот опять денег нет. Марата снова рыдает.
Таков механизм, идеально приспособленный для порождения экзистенциальной тоски рокового безденежья. Из еврейского нутра Мараты Абрамовны как будто вынуто наиболее важное звено. Есть девиз: копи деньги — суетись, работай, вкалывай, чтобы получить прибыль. Но суровый завет революционных родителей не позволяет деньги иметь, а тем более — тратить их с пользой. Что же, приходится тратить без пользы, а копить одни огорчения. Такова их политэкономия.
АБРАМ ОРГИАНЕР
О, товарищ Абрам мог бы написать из своей жизни целую изумительную поэму борьбы и риска. Он знает одну только радость, — радость кипучей напряженной борьбы. Он признает только одного врага — спокойствие, размеренность, быт. Бледный, точно изнуренный лихорадкой, он воистину ищет бури и подозрительно смотрит на нас, что мы поддадимся постепеновщине и благоразумию. Он никак не может идти в ногу с чересчур для него замедленным темпом революции. Ну почему они терпят? спрашивает он. — Чего они ждут? Проклятье!!! И не пытайтесь Абраму объяснить объективный ход вещей, закономерность движения. Напрасный труд! Он ненавидит историю. И трагедия его в том, что разумом он сознает, что без миллионов победы нет. А вот не терпится… Помню беседу с ним. Он пришел мрачнее тучи. Он явно волновался. Было впечатление, что с ним приключилось что-то недоброе… И наконец он сказал:
— Вот что. Я за последнее время много занимался вопросами статистики. И я пришел к тому заключению, что пролетариат почти нигде не составляет сплошного большинства. Пролетариату придется тащить за собой груз мелкой буржуазии и ремесленников. Но ведь это означает страшное замедление темпа социальной революции!!! Это означает, что на второй день мы должны будем заниматься мучительно-длительной переваркой мелкобуржуазной публики…
И ТОВАРИЩ АБРАМ — ТОЧНО В ВОДУ ГЛЯДЕЛ
Во время гражданской войны он был подпольщик в Херсоне, после комиссарил на борьбе с бандитизмом — в Тамбовской губернии и в Туркестане. Эта работа протекала страшно тяжело и неблагодарно. Конечно, за последующие десятилетия наука совершила гигантское восхождение вперед. Но и у нас возникала потребность использовать самые передовые достижения. Самолеты для подавления бандитствующих масс — первые ласточки штурмовой авиации. Или вот мы применяли антропометрический метод борьбы с басмачами — поскольку длинноголовые туркмены особенно охотно шли к Джунаид-хану, приходилось ликвидировать их поголовно.
Все это время Хая Израйлевна была рядом с мужем, и они в огне бандитизма родили двух детей. Старшего сына Дантона… Да не Антон, а Дантон — такой крупный деятель при Французской революции… И дочку Марату. Еще в двадцать первом году родительский долг Оргианеров оказался в опасности, ибо при бегстве от банды пришлось бросить грудного Дантона в одном селе под Моршанском — так что, вернувшись, они искренно прослезились его непомерной живучести. А поздней, в Туркестане, когда Марашка-замарашка вот-вот должна была появиться на свет, заставу, где был комиссаром товарищ Абрам, вырезали басмачи — начисто, без всякой антропометрии, отделили головы от туловищ семидесяти пяти красноармейцам. Хорошо еще, что в ту ночь Абрам повез свою Хаю рожать, прихватив с собой и Дантона.
Резня на заставе была последней каплей крови в бушующем море терпения. Детей, Дантона с Маратой, решено было везти к Ревекке Израйлевне, которая в это время училась в Одессе на Высших женских медицинских курсах. Она их и воспитывала вместе со своим сыном Жданеком многие годы, пока Абрам с Хаей мотались за бандами и создавали совхозы.
КОГДА ДЕТИ ПОДРОСЛИ, РЕВЕККА ПЕРЕБРАЛАСЬ В СТОЛИЦУ
А меня как раз вызывает Каганович и говорит: Ревекка Израйлевна — надо! Мобилизовали на общественное питание. Тогда вредители были. Не вредители, в общем, а не знали, как дело делать, — котлов не мыли, какой тряпкой пол мыли, той и со столов вытирали, холодильников не было… Да. Я им и говорю: хорошо, но как быть с жилищным вопросом? У меня дети. Он говорит: подождите. Позвонил на «Шарикоподшипник»… там волокита. Но мне жена Куйбышева, Софья Львовна, всегда говорила: если какие-то трудности, Ревекка, звоните. Я ей позвонила… Ай, ну какая нахалка была! Ко всем без очереди. Молодая, красивая, чернобровая — всюду врывалась и кричала: нет, так не пойдет, не пойдет у нас так. Печи оборудованы неправильно — облицованы стеклянной плиткой. Дом дал усадку, плитка облетает, а это стекло… Попадет в пищу — вредительство. Орджоникидзе выслушает, пожует и прикажет переделать.
Но потом меня вскоре перевели в комиссариат. Так там моим начальником в общественном питании был человек, который ничего не знал. Его выдвинули по партийной линии, но он был гинеколог и, кроме одной дырки, ни о чем не имел понятия. Я уехала в тридцать седьмом году в Шахты, на вредительство, вернулась — уже ни того, ни того — никого, все новые… Много народу уничтожили. Из старых осталась только я и еще один, тоже в командировке был. Так вот я вернулась, а этот гинеколог просит составить доклад. Я составила, а он спрашивает: это так? это правильно? вы уверены? А я себе думаю: зачем мне это нужно? Им не понравится — спросят: кто составлял доклад? Он скажет: Ревекка Израйлевна… Нет, с ним можно далеко уехать. Человек лезет вверх, а сам, кроме одного места, кроме нижнего этажа… в общественном питании ничего не понимает.
В это бурное время посадили, конечно, и Абрама Оргианера. А еще через несколько лет комсомолец Дантон Оргианер публично откажется от своих родителей в пользу дальнейшей карьеры.
НАДПИСЬ НА «КНИГЕ ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ» ПЕДАГОГА МАКАРЕНКО
«Нашей любимейшей племяннице и доченьке Марате. На добрую и вечную память в день совершеннолетия. Просим — храни и в самые тяжкие минуты твоей жизни всегда вспоминай и читай эту книгу. А также читай «Отец Горио» Бальзака, «Отцы и дети» Тургенева, «Мать» Горького и, не помню названия рассказа Шолома Алейхема, где он повествует о матери, сыне и снохе. У матери был единственный сын. Мать сына с трудом воспитала, выкормила и вывела в люди. Сын стал знаменитостью. Он женился, и жена возненавидела свою свекровь, а сын, наоборот, безумно возлюбил свою жену. Жена заставила сына постепенно, шаг за шагом, все больше и больше отдалиться от матери. И он покинул совершенно свою немощную мать. Он забыл даже о том, была ли когда-либо у него мать.
Но вот коварная жена потребовала от своего мужа, чтобы он убил свою родную мать и чтобы он своей жене доставил горячее сердце своей матери. По дороге, когда сын бежал с горячим сердцем своей, убитой им, матери, он споткнулся и упал. Но и здесь мать пожалела сына, и сердце матери воскликнуло: о Боже мой, милый родной мой сыночек, ты, наверно, ушибся. Мир зол, зайн фар дайн гарц, сыночек мой родной и любимый. Прими, доченька и племянница, наш скромный подарок в знак величайшей любви и преданности. Будь счастлива со своей будущей семьей».
СТАРАЯ ВЕДЬМА
Впервые Илюша почуял неладное, еще когда была жива бабушка Ривка. Накрывали на стол к какому-то празднику. Санька крутился тут же… На вот, пойди отнеси поставь на стол аккуратно. Хороший мальчик — помогает. Санька носит посуду гордо и радостно — все отлично. Вдруг бабка Ривка сказала; ай, смотри — разбей только мне… Сказала с такой убеждающей интонацией, что Илья сразу понял: сейчас… Послышался звон разбитой стекляшки, и уже готовый плач Саньки. Злорадный крик Ревекки Израйлевны: ну вот, я же говорила! Любимая селедочница! Она у меня сорок лет. С самой войны. И никто не разбил. А ты разбил. Не лезь, куда не просят, дрянь…
Точно таким же безбожно заботливым образом бабушка Ривка допекала, говорят, и своего собственного сына Жданека. Он был парень болезненный. Марата Абрамовна помнит у него какой-то странный недуг в ранней юности — просто все с ног посбивались, лечили диетой… Ай, как мы его кормили в период полового созревания. Обжаренная печенка, свежая кровь с бойни… всего не упомнишь. В общем — на убой.
Он был убит в один из последних дней войны, в Маньчжурии. Бросился грудью на японский пулемет… А ведь уже поздравил мать с окончанием войны. Такой рыцарь был. Дальнейшая жизнь Ревекки Израйлевны была посвящена поклонению памяти сына: перенос его праха на площадь приграничного городка, сооружение памятника, поездки с выступлениями, организация культа в местной школе.
ТЕОРИЯ ЖЕРТВЫ
Смысл этой трагедии станет ясней, если учесть, что Жданек все никак не хотел зачинаться, несмотря на обильную массу нежных усилий мужа Ревекки, Адама Шпицера. Шпицеры были людьми состоятельными, но мать Адама что-то слишком много проиграла в рулетку. Перед мировой войной она умерла, а Адам закончил Сорбонну. Он был марксистом, но не понимал революцию… Не принимал?.. Ай, да нет же — мой муж ее ждал и готовил, но в Одессе бывали мертвые генералы на улицах, в чека ежедневно кого-то расстреливали, кругом стоял голод, хоть и были продукты… Он не мог понять всего этого. Не мог понять так, как мы это понимали… Ай, ну что значит «почему?» — потому что сознание у него было буржуазное. Он здесь был не жилец.
Романтические бредни буржуазного сознания толкнули Адама Шпицера под крестьянский топор, как только у его жены прекратились месячные. Он уехал с продотрядом в Белоруссию и не вернулся. И кстати, как раз в это время в Берлине родной брат Адама, Рудольф, писал свою знаменитую книгу «Теория жертвы». В ней он сетует, что «прошли героические времена Морфи», и связывает шахматный стиль последнего со стилем рассказов Эдгара По. Так расщепилась в братьях материнская страсть к игре.
Узнав о гибели мужа, беременная Рива бросилась к родственникам в голодный Херсон. И тут ее саму чуть не съели, заманив ломтем колбасы на подпольную бойню… Ай, ну мало ли как?.. Не продавать же человека на рынке кусками. Кто это купит? Котлеты делали, колбасу. Боже, что я пережила! У меня чуть выкидыш не был.
АБРАМ ОРГИАНЕР (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Но все равно Жданек родился в асфиксии, и на этом бы дело закончилось, если бы не Абрам Оргианер. Точно шайтан из машины, явился он из Туркестана вместе со всем своим семейством на голову в муках рожающей Ривки. Загорелый и страшный, заорал он на виды видавших врачей: я вас, как птах, постреляю, если вы мене его не оживите! И размахивал парабеллумом. Оживили-таки, за милую душу.
Студентка Ревекка Райзахер оставалась фактической матерью-одиночкой трех детей, пока настоящие мать и отец занимались государственным устроительством. Уже отчасти известно, что вышло из Дантона Абрамовича, а вот Марата Абрамовна навсегда сохранила в душе преданность своим родителям. И особенно отцу, которого страстно любила, хотя очень мало его знала. Тете Ревекке как-то удалось внушить ей, что нет на свете лучше, честней, красивей, умней и т. д. человека. Он был такой — такое лицо, такой чистый, такой светлый, что только вот смотреть и любоваться. Файкины подруги цветаевского темперамента, увидав его фотографию, аж визжат: какое лицо… белый офицер!!!
Ничего подобного, деточки, — красный подпольщик в Херсоне. Я его еще с тех пор знаю, как его расстреливали в ноябре девятнадцатого года в Николаеве. Тогда кровожадный начальник контрразведки Шерман вместе со своим ближайшим помощником Липоманом вошли к пьяному, по случаю отъезда на петлюровский фронт, генералу Слащеву с заранее заготовленным списком на шестьдесят одного человека. И, долго не думая, генерал подмахнул резолюцию: «Расстрелять за то, что пошли против единой неделимой». В тот день Абрам чудом ушел из-под расстрела. Однако же снова попался, и военно-полевой суд приговорил его к смерти. Под давлением общественности казнь была заменена двадцатью годами каторги. А через полтора месяца белые в панике бежали на кораблях.
Через многие годы я снова встретился с ним как с соседом по тюремной камере. Боль от сознания, что еще один большевик незаслуженно терпит страдания, переплеталась невольно с интересом ко всему тому, что товарищ Абрам мог рассказать. И когда он неизменно выражал непоколебимую уверенность в неизбежном торжестве социалистической справедливости, он меньше всего думал о спасении своей жизни, он мысленно уносился вдаль, разглядывая проясняющиеся уже контуры строительства социалистического общества.
АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК
Не морочай мне голову — как будто сам не знаешь. Это сказка о доброте. Там купец попадает в лес и срывает аленький цветочек для своей младшей дочери. И как только он его сорвал, появляется чудище, которое говорит, что теперь он умрет лютой смертью. А потом еще говорит, что после себя купец может послать свою дочь. Купец соглашается, и вот уже он вместе со своим караваном возвращается домой. Он рассказал об этому своему другу, показал кольцо, которое ему дало чудище, чтобы можно было вернуться назад. И он говорит, что пришел, только чтобы попрощаться с женой и детьми. Значит, собирался вернуться в лес. Но его дочь подслушивает разговор, берет кольцо, надевает на палец и оказывается в лесу. И там чудище о ней заботится, дает ей пищу, одежду, развлечения, но само не показывается. В конце концов она его заочно полюбила, и он ее — тоже. Он ее даже временно отпускает домой повидаться с родными. А сестры подводят ей часы, чтобы она опоздала вернуться, закрывают все ставни, чтобы она не поняла, сколько времени. Но она понимает, спешит к своему чудищу и все равно не успевает — видит его лежащим, умирающим около аленького цветочка. И это чудище такое ужасное, что она сперва пугается его, а потом превозмогает себя — обнимает его и целует. И чудище превращается в прекрасного принца…
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Обратимся к оригиналу, написанному Сергеем Аксаковым (отцом всех славянофилов) для своей «Семейной хроники». Чудище у него живет не совсем в лесу, а в чудесном дворце средь прекрасного сада. В светлом будущем, как его понимали наши отцы и деды. Короче — на выставке достижений народного хозяйства. Ходит наивный купец-посетитель и удивляется — почему «хозяина нет»? Нет, хозяин-то есть, но он невидим и страшен. И подумал в те поры купец про себя: все хорошо, да есть нечего. Надо бы… Протянул дедушка Абрам руку к цветочку и, как говорится — фюить… Он оказался в тысяче верстах от своего дома, своих привычек, своих друзей, от цивилизации. Опять среди бандитизма, но лишенный реальных орудий борьбы.
Впрочем, избежал ведь лютой смерти. Ибо имел добрую дочь, которая, как и он, свято верила, что чудовище с выставки — есть не чудовище вовсе, но прекраснейший заколдованный временно принц, который нас всех и поит, и кормит, и одевает, и развлекает. А мы без него — никуда. Надо только его очень любить и в него очень верить… Рано или поздно оно обернется добрым молодцем и вернет репрессированного отца. Так и вышло — чудище реабилитировало отца и объявило, что скоро все будут жить при ВДНХ. Не прейдет род сей, как все это будет.
ТОВАРИЩИ, ОПОМНИТЕСЬ…
Чудовища очень жалко. Дочь купца его потому и полюбила заочно, что оно такое жалкое. Русские женщины всегда любят только очень жалких. Я Прошку тоже любила потому, что он был очень уж жалкий. Нет, он был, конечно, хе-хе. Поэт и красавец. Но все же такой несчастный — и глухой, и пьяница…
Когда дяде Прокопу было шесть лет, он принес домой с улицы забавную расшифровку аббревиатуры «торгсин». Он сказал отцу с матерью: товарищи, опомнитесь, — Россия гибнет, Сталин измучил народ. Уж кто-кто, а чекист Георг Спрогис хорошо знал, к чему может привести подобный лепет из уст младенца. И он взял хорошую хворостину и с методической деловитостью профессионала, как будто допрашивал взрослого, до такой степени бил Прошку, что от напряженного крика: папочка, больше не надо, я уже не могу, — тот порвал себе барабанные перепонки.
Фаина — символ взаимоотношений ее глухого меднолобого отца и ее матери, всю жизнь пребывающей в ожидании превращения безобразного чудовища в прекрасного принца. Их взаимоотношения отражаются на лице дочери, читаются в ее осанке, походке, словах. Дядя Прокоп в ней чудовищно глух ко всему и по глупости воображает себя пупком мира. А Марата Абрамовна до сих пор никак не может до него докричаться, разбудить в нем прекрасного принца. Вот он снимает свой слуховой аппарат — теперь она может начать взывать к нему… Кто это плачет, Сань? Никто не плачет, это бабушка разговаривает с дедушкой. Интонации все визгливей, поза все патетичней, а дядя Прокоп не слышит, не слушает. Кажется еще минута, и она упадет, забьется с пеной у рта. Речь всего лишь о том, что она сегодня купила в магазине: яйца, сметану, хлеб, манку… Так чего же вы плачете? Я не плачу — какой ты противный, — я рассказываю, что принесла. Она токует, она тоже глуха, как это меднолобое чудовище, которое, кстати, уже успело уснуть, укрывшись газетой. С кем это мама там разговаривает? — спрашивали у маленькой Фанечки в детстве. Не знаю, наверно, со мной, — уроки мне объясняет.
Увлекшись своим токованием, Марата и теперь иногда не замечает, что плачет о купленных яйцах, сметане и хлебе — в пустоту. Дядя Прошка уснул, Илья вышел из комнаты, Санька давно привык не обращать на ее разговоры внимания. Но она навзрыд вещает в пространство, и только кот, пожалуй, еще поводит ухом на особо пронзительных нотах. Кошки, как известно, особо чувствительны именно к интонациям. А интонации — зовы заветных глубин, обращенные к замаскированным смыслам текущих событий. Проснись, спящее чудище, открой свои дикие вежды, я люблю тебя как жениха желанного. Пусть ты пока безобразно, вонюче и пьяно, а все же я вижу за жесткой корой, за всем, так сказать, тарарамом и криком — красоту неземную…
Да, конечно, не всякий увидит в семейном скандале, в безобразии, ярости, склоке, убийствах, разрухе, эпилепсии, лжи и коррупции — небесный идеал. Чтобы увидеть в отвратительной пьяной харе лик небесный, нужны глаза даже не платоновские, которыми видят стольность в столе. Нужна Эдипова слепота. Нужен светлый взгляд деда Абрама, чтобы увидеть в коридоре коммунальной квартиры — коммунизм, отблеск Царства Небесного. И Марата зовет его жалобным криком, пробуждает отца, он пробуждается в ней, чтобы построить из нашей семьи коммунальную свару, чтобы упиться деянием праведных дел — я все делаю, делаю: в магазин сходила, молока и манки купила, сейчас буду кашу варить. Дорога в чудищин сад вымощена добрыми намерениями. Кот уже раньше всех обо всем догадался — ходит, мурлычет, орет… Скоро, скоро начнется вызывание мертвых из ада, скоро призраки предков толпою наполнят весь дом… Пока разговор о продуктах, но интонации, вопли и плач по ушедшим — все говорит о другом… Кот возбужден и отправляется писать в Илюшин сапог. Желтоглазое чудище расставляет декорации. Сейчас начнется козлиная драма.
КОЗЛЕНОК, ВАРИМЫЙ В МОЛОКЕ СВОЕЙ МАТЕРИ
Трагедия в трех действиях
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Явление первое
Сцена представляет собой комнату Ильи, где он сидит и читает «Войну и мир». За сценой слышится голос Мараты Абрамовны, драматизирующей ситуацию.
МАРАТА. Ты чего, кот? Этот тоже орет чего-то… Ты чего, кот? Дала ему сегодня целую камбалушку… недоволен. Сань, брось спички, помой руки. Обязательно берет то, что ему не нужно. Я не разрешаю! Боже мой, покажи руки… Открой. Открой дверь, я все равно сумею ее открыть. Не слушается. Я не могу. Уйди, ты видишь, у меня здесь тарарам какой? Кот, ты что орешь? Иду в туалет…
(Слышен звук льющейся воды и телефонный разговор Фаины.)
ФАИНА. …у меня в гостях были бабушка Ревекка, бабушка Хая и дед Абрам. Я им примеряла фартуки. Сначала примерила Риве — она обиделась, сказала, что фартук не нравится ей. Я оглянулась на дедушку и поняла, что очень на него похожа. Особенно — лбом. Только нос у него капельку уже. Я подвела его к зеркалу, говорю: посмотри, мол. А он в зеркало совершенно не может смотреть. Смотрит, правда, но я прямо чувствую, как ему трудно. Весь лоб у него покрылся испариной… Я держу его, а он вырывается…
МАРАТА. Фаина, куда ты дела словарь?
ФАИНА (в трубку). Подожди, Свет, я сейчас. (К матери) Мама, ты просто привыкла в сральнике жить. Уберешь ей, и начинается.
МАРАТА. Да что ж это такое? Не смей бу-бу-бу… Я убираю. Я просто бу-бу-бу…
ФАИНА. Отстань от меня. Иди Илью спрашивай, где словарь потеряла. Ей убирают, и ей же не нравится. Вместо того чтобы быть благодарной…
МАРАТА. Бессовестные, я все бу-бу-бу, Санька, хе-хе-хе-хе. Бу-бу.
Явление второе
(Входит Марата.)
МАРАТА. Илья, где словарь?
ИЛЬЯ. Да зачем вам словарь?
МАРАТА. Просто я убирала и не нашла.
ИЛЬЯ. Вот он у меня. Мне нужен.
(Марата выходит, оставив дверь открытой.)
МАРАТА (за сценой). Бу-бу-бу… (интонации плача).
ИЛЬЯ. А дверь кто будет закрывать? (встает, закрывает дверь).
Явление третье
(Входит Марата.)
МАРАТА. Что?
ИЛЬЯ. Ничего. Дверь не закрыли.
МАРАТА. А! хе-хе-хе. Она была закрыта…
(Выходит, прикрывая дверь, но оставляет изрядную щель.)
ИЛЬЯ (один). Мать твою…
МАРАТА (за сценой). Бу-бу-бу-бу…
ИЛЬЯ (встает, прихлопывает дверь, произносит патетический монолог). Лев Толстой говорит, что старикам для лучшего пищеварения нужно обидеться. Вот и Марата ходит ищет повода для выделения пищеварительного сока. Слезы переваривают обиду. О, это лакомая приправа для всякой пищи — гнильца. Любовь к ней идет из бездны веков притеснений…
Явление четвертое
(Входит Марата.)
МАРАТА. Скоро обедать.
ИЛЬЯ. Я знаю.
МАРАТА. Я вот тебе книжку принесла. Там на полке лежала.
ИЛЬЯ. Да зачем она мне?
МАРАТА. Не нужна тебе эта книжка? «Славянская… эта…
ИЛЬЯ. Нет.
МАРАТА. Ну я положу там на полках. Просто я убираю. Бу-бу-бу-бу.
(Марата выходит.)
ИЛЬЯ. Дверь!!!
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Сцена представляет современную кухню. Страшный бардак. На электрической плите варится манная каша.
Явление первое
(Марата Абрамовна и ее внук Санька.)
МАРАТА. Это что? Кабачки. Буду жарить кабачки. Ты разве не любишь кабачки жареные? У нас редко кабачки бывают. Где у нас масло? Тише, ты головой стукнешься. Нельзя этого… Оставь, оставь масло! Сейчас разольешь… (Санька роняет бутылку.) Ну вот — я же говорила тебе, гадина. (Хныкает над текущим маслом.)
САНЬКА. Я что — нарочно?
МАРАТА. Вечно он вытаскивает не то, что нужно. Кху-кху-кху. Иди руки мыть, а не убирать, гадина. Вот тебе, вот тебе, вот тебе.
САНЬКА. Ну ты…
Явление второе
(Входит Илья.)
ИЛЬЯ. Что это еще за «ну ты»? А вы — что ему под руку зудитесь. От вашего нытья даже робот уронит. Кого вы из него растите? Оставьте, это самое… свою опеку. Лучше бы бутылку подняли — течет.
МАРАТА. Потому что он ничего не…
Явление третье
(Входит Фаина.)
ФАИНА. Мама, иди в свою комнату, чтобы я тебя не слышала. Что тут случилось?
МАРАТА. Я должна молчать, когда он масло разлил? А вчера он разбил яйца, и я ничего не должна говорить?.. Не наступай в масло, гадина, тебе ничего нельзя давать — вот тебе! — обязательно все испортишь.
ИЛЬЯ. Остановитесь, Марата Абрамовна.
МАРАТА. А я тебя прошу прекратить мне делать замечания.
ФАИНА. Мама, заткнись.
МАРАТА. Гадины, рот затыкают…
(Фаина выталкивает мать, хлопает дверью, но тягучая интонация блаженного плача по рассеянным чадам дома Израйлева проникает в каждую щель: бессовестные, неблагодарные, я все делаю, делаю, бу-бу-бу… В это время Санька потихоньку пытается привести пол в порядок.)
ФАИНА (к Саньке). Гадина ты такая! Ты хоть понимаешь, что теперь эта грязь так навсегда и останется? Потому что некоторые поступки уже невозможно исправить!! В том числе и разлитое масло… Что ты возишь тряпкой? Ты думаешь, что так холодной водой можно что-то сделать? Особое мне удовольствие полы за тобой мыть! Я прошу меня от него избавлять. (К Илье.) А ты чего расставил свои сапоги на дороге, когда есть раздевалка?
ИЛЬЯ. Сейчас уберу. Но ты успокойся. Не ори при Саньке.
ФАИНА. А ты мне чего указываешься. Тоже лезешь со своими педагогиями. Ты бы лучше сам последил за собой. Ты сам вечно его лупишь — так что он тебя боится!!! И орешь на него — нельзя, нельзя!!! Нель-зяаа! Скотина!
ИЛЬЯ. Слушай, заткни это самое ну… я тебя сейчас прибью…
Явление пятое
(Входит Марата.)
МАРАТА. А ну прекратите немедленно. Что это такое, бессовестные? Я не знаю, что это такое, я вам запрещаю…
ФАИНА. Мама, ну чего ты лезешь? Не лезь! Заткнись, помолчи хоть минутку. Ну неужели ты не понимаешь, что лучше тебе помолчать? Ты глухая, ты не хочешь понять, что ты меня мучаешь! Ты нас всех мучаешь! Всех! Му-ча-ешь!!! Поняла?
МАРАТА. Ай, ай, ай… Ай, кашка убежала. (Бежит к плите, скользит на масле, падает.)
РАЗГОВОРЫ В АНТРАКТЕ
Старенькая бабушка, конечно, глупа, но умеет создать атмосферу, умеет держать всех в руках. В ее лице древний род выявил и отшлифовал изощренные приемы подначки и истерики. Она, бедненькая, хвать и за то и за это… Ну, казалось бы, кашка всего лишь подгорела, убежало молоко. Но в кашке ли дело? Это с виду лишь каша, а на деле — ведьмино варево перезрелых эмоций, в котором варятся все члены этой несчастной семьи. Не от молока этот чад, а от трав Палестины, собранных в дни бесприютных скитаний мертвецами Мараты Абрамовны. Великие страшные предки-основатели рода — это они сейчас причитают, вселившись в нее, приносят жертвы ее руками себе и обоняют дым этих жертв. Бог уже усмотрел себе агнца — вот в чем загвоздка. А потомки свихнулись.
В дыму одержимые общим безумьем мечутся все — Илья, и Фаина, и Санька. Воют жертвы общей истерики. Некромантия в полном разгаре. Великолепная симфония одержимых безумными мертвецами душ. Марата больше всех жертвенна, чувствует себя просто праматерью, дирижирует. Подбежит с плачем, скажет словечко, казалось бы, и нельзя глупей, но — зашипело в кастрюльке, запенилось, потекло через край… Нет, эта ее ложная химия имеет систему. Взглянешь со стороны и вот — видишь: нельзя было эту капельку капнуть рассчетливей, как раз в нужный момент. И это как раз то, что нужно отцам, чтобы извлечь квинтэссенцию бурных страстей в своих детях.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
Декорации те же, что в предыдущем действии, но все затянуто волокнистым чадом.
Явление первое
(Марата, Фаина, Илья, Санька.)
ФАИНА. Да когда же это кончится, мама?
ИЛЬЯ. Хоть снимите кастрюлю с огня и вытрите…
Явление второе
(Влетает дед Абрам, глаза стеклянные, мечется в экстазе, схватил половую тряпку, которой только что вытирал разлитое масло, возит ею по плите, по кастрюлям, размазывая убежавшую кашку. Чад усиливается.)
ФАИНА (принимая в тумане деда Абрама за мать). Что ты делаешь, мама? Сколько раз тебе говорить: не лезь!
МАРАТА. Я не лезу, бессовестная.
ДЕД АБРАМ (плаксиво). Я все делаю, делаю, а вы всем недовольны.
Явление третье
(Входит отец Ильи. Заспанный, в цветастой женской пижаме.)
ОТЕЦ. (принимая Марату за деда Абрама). Но… эта… Бросьте тряпку. Бедлам! Отойдите от печки. Что вы делаете? Ей Богу, честное слово… Вас же не просят эта… лезть…
Явление четвертое
(Входит бабушка Рива.)
БАБУШКА РИВА. Ну ты, рожа поганая, заткнись, не могу!!! Не могу больше слышать твой голос.
ДЕД АБРАМ. Я не буду больше с вами возиться. Вы неблагодарные.
Явление пятое
(Входит Анна Ивановна, бабка Ильи.)
АННА ИВАНОВНА. Да вас только об этом и просят.
БАБУШКА РИВА. А что ты орешь на старую женщину?
ИЛЬЯ. А кто ее просил?..
АННА ИВАНОВНА. Ишь расходились. Устроили дом сумасшедших. Кончай вакханалию — уж видно, на что вы способны.
БАБУШКА РИВА. Слушай, ты, если не заткнешь свою пасть немедленно…
АННА ИВАНОВНА. Что? (Достает револьвер. Фаина хватает кастрюлю с остатками каши и бросает в Илью. Тот увертывается.)
Явление шестое
(Входит Полина, сестра Ильи. Кастрюля, пролетевшая мимо Ильи, бьет ее по лбу.)
СЕСТРА (вытирая лицо). Так, ну вы доигрались…
ДЕД АБРАМ. Ничего, я сейчас сбегаю в магазин, принесу еще молока.
СЕСТРА (опрокидывая стол со всем содержимым). Не надо. Достаточно. Я вас: ыыыыыыыыы…
(В это время бабушка Рива получает от Анны Ивановны по зубам рукояткой револьвера — раз, другой, третий — вылетает вставная челюсть… Но Рива, не обращая на это внимания, пытается подставить ножку Илье, бегающему, выпучив глаза, за Фаиной и вокруг отца, стоящего с заведенными скорбно глазами и поднятыми кверху руками. Общий гвалт.)
ОТЕЦ (как сомнамбула). Гу-гу-у, герои какие. Расходились.
МАРАТА. Гады!
ДЕД АБРАМ (хлопая в ладоши). Ура! Хе-хе-хе, не догонишь, бандит.
САНЬКА (кричит). Бабушка, бабушка, у тебя тряпка горит!
(Все на миг замирают, глядя на половую тряпку, оставленную на раскаленной плите.)
Явление седьмое
(Входит сосед, загримированный под Маркса.)
СОСЕД. Что у вас тут случилось?
ВСЕ (перебивая друг друга). Ничего. Ничего. Все в порядке. Идите отсюда. Не мешайте… (Сосед уходит.)
СЕСТРА. Так… (берет дымящую тряпку в руки). Значит, вредительством занимаетесь (задумчиво) … Право-левая оппозиция. Ну держитесь. (Начинает лупить всех подряд вдруг вспыхнувшей тряпкой, размахивая ею налево и направо, как мечом архангела, поставленного сторожить вход в рай. Общий вой и зубовный скрежет усиливается тысячеватными установками.)
ИЛЬЯ (перекрикивая весь шум). Нет, так нельзя — надо сматывать. (Порывисто уходит со сцены. Звук отключается. Потасовка продолжается в гробовой тишине. Через несколько минут за сценой слышатся истошные вопли Ильи, переходящие в звериное рычание. Бой останавливается.)
ГОЛОС ИЛЬИ. Ааае!!! Аай!!! Бля!!! Собаки, сволочи, гниды, вашу мать. Ах гады! Где этот кот? Я убью его…
(На сцену, вращаясь, впадает Илюшин сапог, орошая всех присутствующих обильной кошачьей мочой. Зрители должны на себе ощутить этот пронзительный запах.)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
К концу этой главы Илья делает неудачную попытку встретиться с Дарьей. Он три часа слоняется на декабрьском морозе у ее дома и, конечно, простужается. Кроме того — постоянно такое ощущение, что его как будто бы кто-то на что-то подталкивает. Уж не те ли Трое из пустыни? И, наконец, Стечкин знакомит Илью с Александрой Моросовой, журналисткой, опубликовавшей недавно статью о таких отщепенцах, как Илья Слепнев.
Ты курица моя и красишь ногти лаком. И обезьяна броски наш. И одеяло, и оранжевый автобус. И бурундук, сундук, шкатулка… Но мальчик — стук. И свечка, и горит она. И освещает. За ящиком не броско мне. Ты топишь печку. Юкакаракрара какаракук. Сторонка моя неистова. Штраф празднуй. Крудил неброси ушел крудаль. А тумбочка стоит и не ушла. Ковер лежит — он самолет. А ставенки лесные. И ставки не нужны. А стул небось стукол. Ну-ку-ку-ку-ку… Уходи, не мешай!
Когда сын Ильи был еще совсем маленьким, ползая по всей квартире в записанных ползунках, подбирая корочки хлеба, упавшие со стола, он иногда заползал и к Илье, чего-нибудь там читавшему или писавшему — очень занятому. Илья немного поиграет с ним, а потом говорит: ну теперь уходи, не мешай. И это было так неприятно Саньке, что в конце концов словечко «уходи» стало для него ругательством. В отчаянии, когда его обидели или когда он ударится и ему очень больно, он кричал: «уходи». Это, пожалуй, для него было именем существительным, заклинанием. А Фаина с Илюшей смеются ласково: дурачок-мальчишечка, глупенький. Ну почему же — глупенький? А если и глупенький, почему родители этому радуются? Почему вы так рады глупости и смеетесь над тем, что невыносимо ему? Уходи… Куда вы его посылаете?
А ну хватит смотреть телевизор! Лентяй — что из тебя дальше будет?.. Ишь барчук. Ну-ка давай эта — что-нибудь делай! Лень-матушка впереди тебе родилась!
Конечно, родичи получали какое-то удовольствие от Илюшиного замешательства и слез обиды. Об этом можно судить хотя бы по тому, с каким сладострастием, впадая в прострацию, сам Илюша орет теперь на своего сына: ну-ка иди, ей Богу, отсюда — уткнулся в ящик, сыч. Это можно бы и иначе сказать, но говорит сейчас не Илья, а как раз вот глас рода. Илья же — только транслятор, и у него нет сомнений в его правоте. В правоте его рода. У рода нет сомнений, и ему ничего не объяснишь. Он глух, как милиционер, составляющий на вас протокол. Он действует методично.
ОДЕРЖИМЫЙ БЕСОМ ОТЦОВСТВА
— Ну что тебе тут непонятно, ей Богу, чего тут еще объяснять? Ты купил сто конфет. Из них четверть отдал бабушке. Сколько конфет у тебя осталось?
— Это надо сто разделить на четыре.
— Ну, и что ты узнал?
— Сколько конфет у меня осталось.
— Нет еще…
— И отнять четыре?
— От чего?!
Санька сопит, пожимает плечами, трет глаза, потом: нет — умножить на четыре… Да ты думай… что ты хочешь узнать? Сидит, тупо уткнувшись в коленки. Каша бежит через край, дед возит грязной тряпкой по плите. Приходится бороться с ним уже в собственном сыне… Он не выносит постепеновщины и раздумий над тем, к чему приведут его эксперименты в условиях этой грязной немытой квартиры. Он их не хочет учитывать, эти условия, знать их не знает, не видит. Вперед, сложные задачи требуют немедленного разрешения — не в уме и не на бумаге, а в жизни… Может, прибавить четыре? Задача с динарием кесаря — думай! Бабушка Марата Абрамовна то и дело бестолково проглядывает в нем, спешит дрожащими руками сделать все как-нибудь побыстрей, поскорей, побыстрей… Все уже сделано — испорчено раньше, чем задумаешься, что ты вообще там собирался сделать. Думай же, думай…
— От всех конфет надо отнять те, что я отдал бабушке?
— Наконец-то! А остальные — твои.
Втолковываешь им в пустоту, втолковываешь — нет, бесполезно… Марата Абрамовна, ну я же просил вас не ставить в холодильник кастрюлю с капустой без крышки, сто раз просил, а вы все равно… Вы что — издеваетесь, что ли? Положит сверху на капусту крышечку от детской кастрюльки и думает, что все в порядке. Я же хочу, чтоб она не воняла, поймите вы это, а так можно и не накрывать. Вся вы в этом — живете одними пустыми символами, но они же не покрывают действительности. И отец ваш… Да ладно, ладно, не буду… В общем — одна показуха. А это что у вас банка от шпрот две недели стоит в холодильнике? Вы ее есть, что ли, будете? А эта тухлятина?.. Ведь из-за вас в холодильник уже ничего нельзя…
АЙ, Я ИЗ-ЗА ТЕБЯ ПОГОДУ ПРОСЛУШАЛА!
Нет, лучше совсем упраздниться — я вас не трогаю, и вы меня не трогайте. Делайте, что хотите. Безумствуйте, суетитесь, лазайте по помойкам, покупайте тухлятину, варите из нее кашу, чините, паяйте…
Ага, вот опять этот омерзительный голос пошел — гнусавый, капризный, но наставительный — отцовский голос. И уже дальше можно даже не слушать… А вот Саньке приходится выслушивать все — весь этот мусор веков: и твое гундение, и Файкин рефрен «надоело — заткнись», и «я все делаю, делаю» — слезливую провокацию обид, доведенную до виртуозного автоматизма солиста оперного театра. И Санька выстраивает против этого свою защиту — отключается, заслышав занудный маркер…
Опусти ты, Илюш, свой гнусавый палец, при помощи которого передаются всякие фамильные уродства — хвосты, ослиные уши, волчьи пасти и кое-что поновей: неведомые прежде мутации, благоприобретенные под воздействием жесткого излучения идей сталинизма и прочих застойных явлений нашей социальной экологии.
ЗАОРГАНИЗОВАЛ СЕМЬЮ СВОИМИ ОТЦОВСКИМИ МЕТОДАМИ…
Да просто характер у него, как у всякого русского, авторитарный, деспотический. Он же сразу заболевает, когда начнешь ему перечить. Чудовище. Вахлак, деревенщина, выскочка, бездарь. Даже непонятно, что у Фаинки общего может быть с ним?.. Обыкновенный хам, русская свинья. С ним вот даже если ляжешь — он ничего не говорит тебе такого, но как-то умеет унизить. Так черство трахается, что обидно иногда прямо до слез.
Если Илья не может прямо подавить, он старается измотать вас своими сарказмами… Как же так? — ты постоянно издеваешься надо всем, что дорого Фаине: над родными, подругами, ее творчеством, детством. И после этого хочешь, чтобы она тебя любила по-прежнему? Но как же можно не возненавидеть то, что ежедневно, год за годом, постоянно несет только боль?
Илья давно заметил, как можно держать Фаину в руках. Еще когда они даже не поженились… Какие-то последние копейки, на которые, впрочем, еще можно бы было дожить до стипендии, Фаина потратила на консервированный компот. Гиперборейски настроенный в те годы Илья повернулся, дабы отряхнуть прах ее дома со своих ног. И тут она бросилась ему на шею. Умоляла, плакала — она не может жить без него… Он остался. Вскоре все повторилось на другом материале и вошло в систему. Слепнев надевал пальто, Оргианер его удерживала — истерика переходила в постель… Это и было любовью. Фаина любила эти Ильины уходы — свой страх, волнение крови — скандалы, переходящие в ласки и трах. А Илья любил эти страсти Фаины.
НО, В СУЩНОСТИ, ОН НИКОГДА НЕ ВИДЕЛ В НЕЙ ЧЕЛОВЕКА
Я, как хорошая кастрюлька, хозяйничаю до утра, я, как хорошая посудка, тебя приму трам-тра-лала… Я заметила, солнце, что ты совершенно лишен человеческих чувств. Давно у меня было такое подозрение, а теперь… Чего же это тебе так смешно? Ты своим хихиканьем хочешь меня смутить. Заруби себе: люди потрясающи не своей гениальностью, а своим сочувствием друг к другу. Ты своим охладевшим разумом такое придумать не сможешь. А без сердца… сколько ни ухаживай ты за мной — все останешься в дураках, все останешься ты не мой и та-та-та не буду никак. А еще я песню сочинила. Исполнить? Это я посвятила не тебе, а другому мужчине…
Фаина раньше Илюши почувствовала надвигающуюся беду. Она почувствовала ее как непонятное беспокойство под ложечкой; грядет что-то страшное, ломается старая жизнь… Да нет, пока что еще ничего не случилось, просто поедом гложет тоска. Слов нет как жалко Фаину — ходит такая несчастная, плачет. И к кому же ей обратиться за помощью, как не к Илюше?
Вот с этого все и началось — в тоске своей, чувствуя внутри себя рану, Фаина бросается к Илюше, как зверек, настигаемый злобою псов, — спаси, не могу без тебя, я больна, я лягу в больницу — потому что расстроены нервы… А он отвернулся, демонстрируя характер доморощенного деспота: ничего, мол, с тобой не случится, все твои нервы — это одна чепуха, ей Богу, актерство. Пока не прекратишь болтать глупости о больнице, не хочу тебя слушать…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.