18+
Критическая масса

Объем: 132 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Несоделанное мое видесте очи Твои,

и в книге Твоей все напишутся,

во днех созиждутся и никтоже в них.

Пс.138, ст. 16

Часть первая

…и крыло мухи имеет вес…

Иеросхимонах Аристоклий Афонский

1

— Значит, вот ты какой.

— Что удивляет тебя, Наставник?

— Я не умею удивляться. Я просто говорю о том, что вижу: тебя прислали ко мне ко мне Учеником — на вторую ступень. Ты — из Пришедших.

— Прости, я еще не привык. Вернее, не до конца разучился.

— Это ты прости — я думал, ты не до конца выучился.

— Я не о том, Наставник. Я имел в виду, что я не до конца разучился чувствовать. И предполагать чувства в других.

— Тем вы и отличаетесь от Изначальных. Мы умственны и не знаем ваших бед. Но это пройдет, не сомневайся… На предыдущей ступени ты ведь не одно прижизненное Хранительство изучал?

— Не одно, Наставник. Я и на Мытарствах был. Но лишь как наблюдатель. Мы с Хранителем больше всего боялись за пятое…

— Как обычно…

— А не уберегли уже на третьем… Все отдали, ну и…

— Можешь не рассказывать. Когда я был Хранителем, мне случалось терять своих прямо на первом. Вы в каком веке работали?

— В двадцать третьем от Рождества Христова…

— Так ваш подопечный, считай, праведник, если вам удалось его в такое время до третьего поднять… А сам ты — Пришедший — из какого века?

— Из семнадцатого. Но там от Сотворения считали. Едва-едва седьмое лето не перешагнул — и…

— Хорошо, что не успел. Тогда не быть бы тебе с нами. А из каких весей?

— Из Московии, Наставник. Тогда как раз…

— Знаешь, Ученик, Изначальные говорят, что от вас, Пришедших, нужно держаться подальше, чтоб не заразиться чувствами. Я сейчас, право, улыбнулся бы, если б знал, как это делается.

— Почему? Там тогда было вовсе не забавно — там как раз…

— Там никогда не было и не будет забавно, там всегда что-нибудь «как раз» — это тебе не Византия. А улыбнуться можно было бы только от радости за тебя. Ведь именно туда мы с тобой сейчас и отправляемся… На твою земную Родину, в стольный город Москву…

— Нет… Это вовсе не радость. Я бы не хотел вновь увидеть свою мать — там, зная, что… Видишь ли, я ведь не встретил ее здесь — нигде. Ни на Мытарствах, ни… выше. Ее нет. Совсем.

— Ну, значит, она либо там, куда даже нам по чину не разрешено подниматься, либо не прописана в Книге, только и всего. Второе, как ты и сам знаешь, гораздо вероятней.

— Тебе не понять, Наставник. Прости.

— Да. И не хотелось бы понять однажды. Но ты напрасно беспокоишься: мы идем на этот раз не в семнадцатый век, а в двадцатый. Итак. Я покажу тебе работу Встречающего. С Хранителем ты посмотрел на Мытарства. А я тебе покажу, что внутри. Что происходит с теми, кого Хранители теряют. Они теряют, а мы — принимаем, потому что человек никогда не остается без помощи, даже там. Потом ты сам решишь, кем станешь — Хранителем или Встречающим. А может, выберешь и другую стезю. Но Пришедшие все-таки чаще всего предпочитают одно из этих служений… Конечно, до того тебе дадут самостоятельно побыть и тем, и другим — если заслужишь…

— Наш подопечный — мужчина или женщина?

— Женщина. Она умерла в шестидесятом году двадцать первого века, в возрасте девяноста четырех лет. И нам надо поторопиться, потому что краткий отдых, разрешенный ей, заканчивается, ее сейчас разбудят те. Вот она, смотри… Просыпается. В семьсот тридцать шесть тысяч четыреста девяносто второй раз.

Девочка считала, что ее имя — это первое, с чем ей основательно повезло: пока что только раз в жизни она встретила обладательницу такого же сокровища, но ее смело можно было не принимать в расчет. Ибо другая Инна, с мокрым от восторга подбородком, вышагивала на помочах по коридору детской поликлиники, ведомая, будто щенок боксера в шлейке и при поводке, гордой и строгой бабушкой, увенчанной рубиновой брошкой, как кремлевской звездой. В одиннадцать лет она вычитала у Куприна, что имя ее — парадоксально мужское. Это было второе везение: ведь всем известно, что мужчиной быть лучше, потому что он — если настоящий мужчина — то командует, а женщиной — легче, потому что за нее делают всю тяжелую и грязную работу — если она настоящая женщина, разумеется. Но ведь можно научиться совмещать то и другое… Тут могла помочь третья удачно, шестеркой выпавшая кость: отражение в зеркале. В свои тринадцать Инна прочитала уже столько книг, что научилась наблюдать окружающую жизнь сквозь совсем не детский прищур и сумела сделать наиважнейший вывод: подлинная красота только помешает в жизни стóящему человеку. Удача — это когда ты видишь в зеркале приятное лицо без вызывающих изъянов — будь то уродливый нос или мохнатое родимое пятно — лицо, которое ты потом сама сделаешь таким, каким тебе будет нужно. А красавица… Она может рассчитывать только на одно: быстро выйти замуж по своему выбору, а там… А там — ничего. Киндер, кюхе, кирхе. И однажды повеситься в туалете.

У Инны были гладкие русые волосы, стриженные под «сессун», большие серые глаза, прямой тонкий нос и умеренно пухлые губы. У них в классе учились девочки гораздо красивее — кудрявые, глазастые, чернобровые — а вот записки с гадкими и соблазнительными словами и рисунками мальчишки клали только в ее парту. Это в нее метили из пластмассового корпуса авторучки жеваной промокашкой, ей как-то раз вылили суп в портфель — но ей же и подбросили туда однажды заботливо очищенную от жестоких игл веточку белого шиповника… Это именно ее, в конце концов, девчонки инстинктивно ненавидели — но она-то читала уж как-нибудь побольше их, и прекрасно знала, почему… Да потому что из них еще неизвестно, что и когда получится, и получится ли вообще, а она уже — состоялась. Женщина с мужским именем…

Она проснулась оттого, что, уютно повернувшись в постели на традиционный «бочок», угодила глазом прямо в широкое солнечное пятно, расплывшееся по подушке. Обманчиво-яркое, будто летом, но безлико-холодное, как и положено в середине ненавистного сентября. Ужасное, потому что в ту же секунду Инна, еще пребывая почти во сне, припомнила, что учебный год, для нее — седьмой, только начался, а значит, перед ней разверзается целая вечность тоски и ежедневного отвращения. И это еще не все: пришел самый подлый день недели — суббота. День, когда все нормальные люди могут спать до обеда, и только подневольные школьники (ну, еще студенты — да на тех плевать, они взрослые и все равно живут, как хотят) обязаны подниматься в любую погоду… О, нет! Инна решительно отодвинулась от солнечного зайца — скорей, жирного кролика — разлегшегося на ее подушке, как у себя дома, и закрыла глаза… Хоть пять минут… Все равно сейчас придет мама — и начнется: «Инна, вставай сейчас же! Ты что, с ума сошла — до сих пор валяться!». Но вдруг сердце возбужденно подскочило: мать не обязательно проснется сейчас! Инна вспомнила, что глубокой ночью, поднявшись в туалет, она поддалась соблазну провернуть одну редкую, но славную операцию: в темноте, не скрипнув предательницей-половицей, не задев бедром подлокотник легкого, всегда ворчливо ерзавшего в таких случаях кресла, прокралась в мамину комнату и точным движением «придушила» взведенный, как курок дуэльного пистолета, ее верный звучный будильник. «Тук, тук, таки-токи», — не прервал своего вкрадчивого монолога он, а девочке удалось выскользнуть так же бесшумно. Теперь зловещий прибор не зазвонит в половине восьмого утра — мама вполне может проспать аж до десяти — и тогда буквально ворвется в комнату дочери поздним утром: «Инна, вставай, мы проспали! Я будильника не слышала!» — и можно будет покапризничать: «Из-за тебя контрольную по русичу пропустила! Между прочим, «пятерка» была почти в кармане! И вот, пожалуйста…». В конце концов, мама хмуро спросит: «Сколько уроков ты теперь пропустишь? Только к середине третьего попадаешь в школу? А четвертый какой? Рисование? А пятый есть? Пение? Хм… — тут она состроит знакомую обнадеживающую гримаску с намеренно глупо вытаращенными глазами, поднятыми донельзя бровями, выпученными губами при несомненном главенстве верхней и напряженным подбородком, пошедшим мелкими частыми ямочками. — Ну и ладно, зачем тогда вообще огород городить, сиди уж дома…».

Но только успела вдохновленная надеждой Инна в подробностях просмаковать выпуклую мечту, как спиной почувствовала легкое дуновение ветра от распахнутой двери — и голос матери торжествующе зазвучал на пороге: «Инна! Мы чуть не проспали! Но меня вдруг ка-ак подбросит! Ка-ак подбросит! У меня ведь — „сутки“ сегодня плюс студенты в отделении! Вот была бы история! Смотрю на часы — без четверти! Но ничего! Успеем! Наскоро ополосни лицо, а я пока быстро глазунью пожарю!». «Ну и обошлись бы там без тебя лишних пару часов в твоей больнице… Чай, не уволили бы… — раздраженно подумала девочка, со стоном отбрасывая одеяло. — Тоже мне, профессор кислых щей…».

Мама ее, Алла Юрьевна, работала врачом-гинекологом в клинике Первого Медицинского института, параллельно занимаясь какими-то невнятными научными исследованиями, и, когда удавалось, подрабатывала левыми абортами, честно деля в таких случаях на троих с подружкой-анестезиологом и надежной акушеркой полученный по твердой негласной таксе хрустящий — или совсем занюханный — фиолетовый четвертной. К мужчинам она испытывала нечто вроде снисходительной ненависти — за то, что ни один из них не сумел разглядеть в некрасивой долговязой девушке с водянистыми глазками ее таких очевидных ей самой душевных достоинств и не догадался хотя бы полусерьезно поухаживать за ней; ну, а женщин презирала на вполне законных основаниях — за их животную зависимость от мужского внимания — и за то, что всех ее пациенток это внимание хоть раз, да не обошло. «Что, больно? — с удовольствием спрашивала она „неблатных“ абортисток, которым полагалась лишь условная, местная анестезия. — А с мужиком в постели кувыркаться не больно было?».

Дочку свою, Инночку, она заполучила случайно, после того, как, бурно отметив в ресторане на улице Горького с одноклассниками пятнадцатилетие окончания школы, она неожиданно проснулась поздним утром в чужом деревянном доме, на железной кровати с никелированными шишечками (- Так, на всякий случай, Ученик, наблюдай земные парадоксы: через сорок три года, когда домик давно уж от старости развалится и будет покинут вместе с этой ржавой кроватью — вон от той левой металлической трубки забежавшие поиграть ребятишки открутят, наконец, шишечку. В трубке что-то загремит, и они заинтересуются. Окажется, что там спрятано несколько тяжеленьких свертков в промасленной бумаге, в виде таких колбасок, я сам видел: Хранителем у одного из мальчиков был, уже на восемнадцатом Мытарстве потерял его — так жаль было, думал, дотяну — редко ведь кто до той высоты сразу поднимается… Так вот, в каждой «колбаске» было завернуто по сорок золотых царских червонцев… Если хочешь, можем сейчас посмотреть, кто и когда их туда положил.

— Не хочу, Наставник, если ты не возражаешь. Это ясно даже мне. А имя… Там тот человек свои червонцы назад не получил — а уж здесь они ему тем более не пригодятся.) среди горы вышитых думок, под тусклым фотографическим портретом крестьянина в пиджаке и косоворотке. Рядом, разинув белозубую, как у молодого пса, пасть и выложив на лоскутное одеяло темно-коричневую трудовую пятерню, оглушительно храпел смутно знакомый мускулистый пролетарий — и парной запах его здорового пота вызвал у Аллы отчетливый приступ тошноты. Сделав усилие, она с изумлением опознала Витьку-Как-Его-Там, трижды второгодника, неинтересно существовавшего где-то на последних партах… В школе его для нее просто не существовало… Оба они лежали рядышком, запутавшись в несвежих пятнистых простынях, но совершенно голые, так что сомневаться в том, что именно произошло между ними минувшей ночью, не приходилось. Заглушая громоподобный Виткин храп, казалось, прямо под окном застрекотала шустрая электричка, будто Зингеровская швейная машинка вздумала шить перед мощным микрофоном… Желая тихо сползти с кровати, Алла осторожно пошевелилась — но не тут-то было: старая панцирная сетка, как оказалось, таила в себе целый оркестр, немедленно грянувший из-под Аллиной тощей попы, что сразу оборвало Витькино мощное соло. Под русым, как положено, кучерявым чубом неожиданно прорезались на его обветренном лице два глупых тускло-серых глаза, и загорелась придурковато-восторженная улыбка: «Алка! — гугнивым со сна голосом простонал он, простирая к ней загребущие свои руки. — Невеста моя желанная!». Полностью лишившись от ужаса языка, она молча шарахнулась вбок, скатилась на кривой крашеный пол, ловко вскочила на ноги и, схватив со стула, через голову напялила выходное кримпленовое платье — черное с белыми полосами и крупными синими цветами. Витька и внимания не обращал на ее жалкую панику — а может, посчитал за проявление законной девичьей стыдливости — во всяком случае, наблюдал он за Аллиными суетливыми перемещениями с некой властной нежностью — словно считал ее законной собственностью и в ответных чувствах не сомневался. «Ты, Алка — того… Ты ничего плохого не думай… — грубовато-ласково убеждал он. — Что я — не понимаю, что ли? Раз испортил тебя — так и женюсь, чего такого? Давно уж пора, да невесты хорошей не было. А теперь вот сам Бог велел, так что ты не бойся, не брошу… Детишек народим… Я машинистом работаю, полдома, вишь, нам с матерью-покойницей от депо дали… Хороший дом, да жить некому… Так что хозяйкой будешь… Ты-то мне еще в школе нравилась… Строгая такая, не то что эти вертихвостки… А что до свадьбы не утерпел — так „под мухой“ был, извини уж… Ну, ничего, не говори никому: распишемся по-быстрому, да и дело с концом…».

Алла уже нашла под кроватью остроносые лодочки, впихнула в них босые ноги и теперь лихорадочно трепала пальцами свою развалившуюся «бабетту», пытаясь придать хотя б наполовину приличный вид на совесть начесанным и налаченным вчера, а сегодня похожим на рухнувшее осиное гнездо волосам. Она уже не искала ни белья, ни чулок… Кое-как скрутив и зашпилив липкие жесткие волосы и коротко взвыв от мимолетного взгляда в мутный осколок зеркала над железным рукомойником (то, что она там увидела — черно-пестрое на глинисто-сером — осмыслению не подлежало), несостоявшаяся невеста подхватила с того же стула черную лаковую сумочку и, закусив от нетерпения губу, буквально вывалилась из дощатой двери в странное захламленное помещение, проковыляла по щелястому полу и, наконец, оказалась на воздухе, прямо перед железнодорожной насыпью — и опять откуда-то нарастал шум недалекого поезда… Потом она мылась из черной колонки на земляной дороге ржавой тепловатой водой, напоминавшей на вкус кровь из губы, и мокрые ноги не лезли обратно в раскисшие туфли, и три недели страстно ожидала так и не пришедших месячных, и — внезапно успокоилась, поняв, что с ней негаданно произошло то же самое, что и с теми дрожащими тварями, что ежедневно, сбившись в трусливую кучку у белых дверей малой операционной, ожидали своей незавидной участи… Тогда Алла решила сохранить ребенка — для себя. Родила, назвала Инной и полюбила. И радовалась, что девочка не унаследовала ни безнадежной материнской некрасивости, ни столь же разительной тупости своего случайного отца. Она росла миловидной и неглупой — а значит, имела высокие шансы на лучшую, никогда даже в мечтах не приходившую к ее рассудительной матери долю…

Алла прекрасно знала, что Инночка снова придавила будильник среди ночи — но, поскольку позволяла она себе такое нечасто, свято чтя невидимые, но очень хорошо чувствуемые рамки, за которыми находилась наказуемая наглость, умная мать в очередной раз сделала вид, что ничего не заметила. Она бы и теперь с удовольствием проспала до десяти, а потом разыграла с дочерью привычную мизансцену, кончавшуюся добродушным родительским попустительством — но Инна не учла или просто забыла, что такие фокусы можно проделывать только в те субботы, когда мама выходная. Взрослая работа — это святое, и ребенок не должен организовывать родителям служебные неприятности ради своих капризов; девочка была немилосердно разбужена, накормлена простой яичницей (сама виновата, что на взбивание любимого омлета по всем правилам не осталось времени) и выпровожена из дома как раз в те последние секунды, когда вполне успевала добежать до «Сокола» и вскочить в автобус, что доставит ее к школьным воротам без трех девять. У Аллы между тем оставалась еще минуточка на пару глотков живительного кофе, пока милые резвые ноги дочурки, обутые в замечательные бежевые чехословацкие туфли на каучуке, беспечно несли ее к остановке по оранжевым палым листьям, наискосок через обширный газон…

До «Сокола» Инна легко домчалась и по инерции прыгнула в отходивший автобус — верно, благодаря удобным мягким туфлям, словно так и предназначенным для упругого бега, но внешне все-таки, по ее мнению, слишком детским… Она на вид — совсем девушка и вполне заслуживает каблучка! Но стоит только заикнуться об этом матери, как готово — слушать противно: «Рано… Не по возрасту… Люди примут тебя за лилипутку — маленькая, а туфли на каблуках… Ноги испортишь — там кости формируются… Ты и без того одета слишком по-взрослому…». Тьфу. И, главное, не докажешь ей ничего. И пальто коротковато уже, выше колен на две ладони, совсем по-девчоночьи выглядит, хотя само — красивое, польское, из мягкой шерсти в сине-зелено-серую клетку и с капюшоном. По-настоящему хороша только дамская коричневая кепочка из замши — импортная, конечно, маме какая-то знакомая пациентка подарила, ей оказалась мала, ну, а Инна — головастая девушка… И славно смотрится с этой новой, совсем взрослой стрижкой (парикмахерша даже стричь ее так не хотела, все бормотала, дура, — зачем, дескать, тебя стричь, как тетку для фотографии на паспорт, давай оставим побольше на макушке, чтоб можно было завязывать такой большой красивый бант, — ну, не идиотка ли?) … К кепочке идеально подходит старая мамина сумка — вместительная и тоже из коричневой замши — всяких там школьных портфелей Инна давно уже не носит: стыдно, не первоклашка ведь!

В этих мыслях она не заметила, как автобус подвалил уже к последней остановке перед той, на которой следовало выходить — и так протяжно, будто по кариозному зубу, прошлась вдруг по сердцу нудная тупая боль: не хочу-у! — простонала сама ее душа. Инна быстро оглянулась: ни одного знакомого в салоне не оказалось, все ее обычные попутчики успели прибыть в школу предыдущим рейсом; только на задней площадке смеялись две простецкие старухи, да равнодушно стоял высокий мужчина в кожаной куртке. Желтые двери длинного «Икаруса» сложились гармошкой, и, даже не успев принять конкретного решения, Инна с облегчением выпрыгнула на сухой пыльный асфальт.

— Вот он. Теперь все-таки будем внимательней. Конечно, каждый раз все, как правило, идет точно так же, как и всегда, но… Изредка они все-таки что-то меняют на ходу, и можно не успеть вмешаться… У меня так, правда, случилось только однажды, в Римской Империи. Я был Встречающим одного новокрещеного, который шел на тайное собрание своей общины и все никак не мог столкнуться со стражниками, которые поймали и отвели на суд, мучения и казнь всех его товарищей, а он не дошел буквально полсотни шагов. После он прожил еще лет тридцать, со временем попал под влияние дурной женщины и отрекся. Так вот, стражники четыре миллиона триста тысяч сто шестнадцать раз появлялись за городской стеной у старого кладезя. И я никак не мог подогнать к нему подопечного вовремя, чтобы он, наконец, прошел свое Мытарство. А на сто семнадцатый они вдруг появились еще до ворот — и схватили бы его, наконец, если бы я преступно не расслабился и сумел бы отвлечь внимание подопечного, который успел их увидеть и спрятаться… В результате, мне так и не удалось помочь ему: он шел на то собрание еще сколько-то сотен тысяч раз, пока, наконец, не достиг своей критической массы, не попался им в руки сам и не умер от пыток. Его можно даже видеть на одной иконе всех святых — не отдельно, правда, а в лике первомучеников, одиннадцатым слева в восьмом ряду — но и это уже кое-что…

— Не понимаю, а где — Встречающий этого мужа? Ведь мы могли бы связаться, обустроить… А он один… Почему?

— Потому что это не его Мытарство, а ее — здесь просто воссоздается нужная ситуация. Это девочке именно здесь и сейчас нужно пройти правильным путем, а исправлять путь мужчины — не нам и не теперь; с ним другие работают, в других местах и по-другому — если он в Книге. А если нет… В любом случае, незачем это проверять.

— Я понял, Наставник. Ее будут будить в одном и том же дне до тех пор, пока она не проживет его так, как было нужно?

— Ты не совсем понял, Ученик. Да, ее будут будить в том же дне — луч, подушка, помнишь? — и, прожив его, как раньше, она продолжит жить — день в день, шаг в шаг, жест в жест, слово в слово — смерть в смерть, как сотни тысяч раз жила эту жизнь и умирала. У нее не будет никаких воспоминаний о прежнем, поэтому в бесконечности все пойдет совершенно одинаково: она ни разу не вздохнет ни короче, ни глубже. А умерев, опять проснется на той же подушке… И так до тех пор, пока не накопится у нее некая собственная критическая масса. Что это — нам неведомо, но так говорят… Если я не сумею помочь ей раньше. И когда она поступит как должно, ее выпустят — и Хранитель пойдет с ней выше. Ну, потом он, конечно, опять ее потеряет, а я снова приму на другом Мытарстве и стану думать, как ей ускорить его прохождение. Как видишь, ничего сложного…

— Это больше, чем ужасно, Наставник.

— А что ты хотел — это Мытарства. То, чего на земле боятся даже праведники. И притом, это не последнее ее испытание. Не забудь, на пути вверх стоят и другие стражи, а откупиться от них ей давно нечем…

— Но успеет ли она пройти все? Я слышал, времена подходят к концу…

— Не нам рассуждать о том. Сразу видно, что ты не Изначальный. Но не бойся — она успеет. На земле, в ее времени, лишь десятый день после смерти — урна с пеплом даже еще не замурована в нишу.

— А если о ней кто-нибудь оттуда попросит?

— Смотря кто и как. Но о ней — некому попросить… Да никто и не захотел бы… Хотя… Прислушайся… Я не ошибся?

Бабушка Катерина проводила Макса до самого выхода в запущенный дворик дома престарелых. Сегодня она, вопреки обычаю, не спрашивала его о том, когда он собирается, наконец, вернуться к «родной жене» и «брошенным малюткам», не упрекала в измене «Таточке, милой девочке» и не обзывала Светлану проституткой. Надо же — ни признака маразма в бабке, ни провалов в памяти, а как заело старую: «Надо жить с матерью своих кровиночек. Пока не вернешься в семью — дом на тебя не перепишу». А то, что они с Татой развелись — по обоюдному согласию — целых шестнадцать лет назад, до войны еще, когда их дети заканчивали институты, и теперь у этих детей собственные перешли в старшую школу, что Света — его верная и любимая жена уже полтора десятилетия, и, кстати, тоже мать его умницы Олечки — упорно не принимает в расчет. Вздорная, упрямая и жестокая бабка. Прекрасно знает, как им трудно сейчас, как мучительно пережили проклятую войну, сколько друзей потеряли — не говоря уж о крове, какая нищета беспросветная одолела… Нашла себе повод для радости: соседка по этажу умерла — такая же гнусная, сварливая, похожая на старого бультерьера, весь свет ненавидевшая старуха, Инной звали, а по отчеству… черт бы ее побрал… — и можно переехать в ее более светлую угловую комнату…

Макс раздраженно плюхнулся в старую битую машину, рассеянно ткнул было в кнопку автопилота, но спохватился и сразу отменил приказ: нет уж, на этой старой раскорячке тридцать шестого года выпуска… он лучше сам поведет, плевать, что другие подумают, а то не дай Бог, как в прошлый раз… Вспомнить страшно — только чудо спасло: автопилот решил на высокой скорости произвести вертикальный взлет, и тут его, как раньше говорили, заглючило… Ни отключить, ни руль разблокировать… «Господи! — крикнул он в отчаянье. — Я еще дочке нужен!!!» — и расклинило, вот чудеса… Схватился за баранку, на последнем дыхании вырулил… Считай, второй раз родился — а все мало ему, все не нравится… Бабу Катю вот костит за глаза, а покойницу эту постороннюю, Инну, или как ее там… черту посулил… Он перевел глаза на небольшой пластиковый складень, прикрепленный у сенсорной панели, и виновато пробормотал: «Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Твоей Инны… И учини ее… Ну, куда-нибудь там учини, где получше… Не такая уж она и плохая была, наверное, как нам кажется… И меня, грешного Максимилиана, прости, Господи, и помилуй…» — и Макс, быстро оглядевшись, украдкой перекрестился.

— Ты слышал?

— Да, Наставник. Скажи: у нее появилась надежда?

— Пришедший, она никогда и не исчезала.

2

— Для кого ты басишься, коли муж твой на купле? — немолодая соседка в ярком зеленом летнике стояла на крыльце рядом с Мишуткиной матерью, с утра нарядившейся в алую шиденную срачицу с расшитым подолом, который и виднелся теперь из-под легкого свободного платья цвета цини. — На боярыню хочешь походить? Смотри, Маша, дорядишься… Жена красовита — безумному радость!

— Для себя, — презрительно ответила мать, высокая полная женщина с румяным, немазаным лицом, и, оглянувшись по сторонам, откинула с головы тонкий плат, из-под которого сразу же гладко хлынули неубранные коричнево-золотистые волосы — словно мед потек. — Жарко, сил нет… Лету самый межень… — ее взгляд упал на неугомонного сына, как раз затеявшего рискованную игру с соседским Васяткой: мальчишки сговорились прыгать через сливную канаву на манер саранчи травной, совокупив обе ноги, а прыгнувшему дванадесять раз подряд, не угодив в воду, предстояло получить в качестве награды большую сахарную коврижку, ожидавшую своего жребия поодаль, на чуть колыхавшейся доске покинутых качелей.

— Мишутка! Сил моих нет больше! А ну, как ноги переломаешь! Лучше коником скачи — да на ровной лужайке, там-от, раз уж на месте не сидится! А не то в дом пойдите, бабка Дарья вам молока с малиной даст! — крикнула Маша в сторону вовсе не обращавших на нее внимания ребятишек.

— Да брось ты себе сердце рвать попусту… Пусть себе резвится, пока живой… В гробу, чай, не попрыгаешь… Мало кто из робят в возраст войдет… Без них горе, а с ними — вдвое, — соседка Мавра облокотилась на перильца рядом с Машей и зевнула, равнодушно созерцая детскую возню: оба мальчика были уже по уши мокрыми, но больше полудюжины раз никто из них не сумел благополучно перелететь канаву. — Ты лучше послушай, что в городе делается… Оногды, сказывают, в большом доме у мугазенных амбаров у купца Евлогия служилые люди зятя дó смерти убили, когда за книгами старыми пришли. Евлогий с семьей крепко старой веры держится, ну, зятья их отдавать и не захотели… Так одному все персты отсекли на десной руке, когда разжать их на Псалтири не сумели, а другого по лбу топорищем огрели — так к вечерне из него и дух вон… А сама ты, подружие, сколькими перстами крестишься?

— Сколькими поп велит, столькими и крещусь, в еретицы подаваться не собираюсь, — мягко огрызнулась потемневшая ликом Маша, все так же неотрывно глядя на хохочущего в радужных каплях сына. — А коли, в воду упав, заклёкнется… Как думаешь, Мавра?

Подруга снова от души зевнула и принялась обеими руками махать себе на влажное свекольно-красное лицо:

— Ух, и жарища… Но знаешь, я хотя и пущеница, которую ни один поп не перевенчает, а простоволосой, как ты, даже в закрытом дворе не останусь: еще заглянет кто — сраму не оберешься… Без того всякий, кому не лень, готов камень кинуть… И как ты — мужатица, а не боишься… А коли челядь мужу донесет, он, как вернется, — ох, за власы-то тебя оттаскает…

— Не заклёкнется Мишутка мой в канаве той дурацкой? — досадливо перебила ее Мария. — Вон уж сколько раз с головой туда ёбрюшился!

— Мо-ожет… — Мавра медленно повела круглым плечом. — Вон, смотри, Васятка Алёнин чуть продышался… У меня и самой один заклёкнулся. Не в канаве правда — в Москве-реке… На ту излучину, что под холмом нашим, с холопчиками побёг, а я недоглядела… Да и сама молода была — двадесять лет той весной миновало. Втóрый он был у меня, да остальные шестеро на то лето уж померли, а этот в отроки вышел, уже уставом писал… Ни глотошная его не взяла, ни трясца… Думала, хоть этого женю, а тут… Как принесли его с реки без дыхания, я сама три дня аки мертва, пролежала: я в то лето ведь не брюхатела — мой совсем уж лазить на меня перестал. Оно и понятно: когда нас венчали, ему за четыредесять далеченько перевалило, а я ему двунадесятной досталась. У нас ведь как? Невеста родится — жених на конь садится… А у моего уж и внуки были… Но ничего, потом прокинулась — а куда деваться: на рать сена не накосишься, на смерть робят не нарожаешься… Так что и ты к своему не очень-то прикипай, сама знаешь: десятерых родишь — одного женишь. Редко, когда двух… Мишутка-то твой у тебя который, соседушка?

— Тоже только втóрый, потому и хоронить не обвыкла, — отбросив ладонью волосы и так замерев, тихо отозвалась Маша. — Марфинька, старшáя-то, на третьем году сырным заговеньем преставилась от лихоманки… Так я тогда с печали едва ума не отбыла. А если и с Мишуткой что — так мне и вовсе свету больше не взвидеть: других-то не родить уж: стара… Тридесять и семь по осени сравняется — да и откуда? Муж и раньше-то не охоч был до игрищ тех со мной — всё приговаривал: кабы вы, детушки, часто сеялись, да редко всходили… Ртов, вишь ты, плодить не хотел, по девкам блудным шастал… А как видел, что я брюхата — так и по пелькам меня, аспид, и по чреву, и под гузно — пока дитя само не вывержется… Когда — зарод, а когда и образ… Сам всех в выгребную яму вынес… Ничего, — говорил, — за то поп епитимьи не наложитНасилу жива осталась… — Мария увидела, что, устав от прыжков и воды, но так и не выявив победителя, Мишутка с Васяткой уже мирно сидят на двух перевернутых горшках посреди двора, и каждый бойко жует свою половину коврижки — и расслабилась, отпустила руку: — Так ты, значит, соседка, потому своей волей к другому мужу ушла, что еще деток родить хотела?

Мавра покачала головой:

— Нет. Ты хоронить не обвыкла, а я устала. Аки сука щенная каждое лето ходишь, да у той что ни приплод — так половина выживет… А у меня — не стоят. Сломалась я на Гришаньке моем… Знаешь… — она невесело, половиной рта улыбнулась. — Зндёбка у него тут вот на вые была багряная… Боялась, женить трудно будет: побоятся девку отдавать, чтоб детям зндёбка на лицо не перескочила… Не того, выходит, боялась…

— Ты, верно, как брюхата им была, пожар видела, — ласково сказала Маша.

Мавра отмахнулась:

— Пустое. Так вот, не за новыми детушками я к другому мужу пошла — просто пожить захотелось — дóлюби, пока нутро не засохло. Еще за венчанным моим будучи, когда бражничал и дома по две недели не живал, часто во сне видела, якобы спаста с другим на едином ложе и сладостно во сне любовастася… А как дома муж явится — так скимер-зверь рядом с ним котенком покажется! Места живого на мне не оставлял, иной день от утрени до вечерни на мосту проваляюсь, кровями плюя… Я уж и сама с ним упьянчива стала, известно ведь: страшно видится, а выпьется — слюбится. А однажды у кумы-попадьи в обед гостевала — и вошел он, серцо мое… И со мной, как с той злой женой — помнишь? — приключилось: «составы мои расступаются, и все уди тела моего трепещутся, и руце мои ослабевают, огнь в сердце моем горит, брак ты мой любезный»

Маша, продолжая коситься на сына, пододвинулась ближе к Мавре:

— Впервые слышу такие непригожие речи… Так ты, значит, злая жена у нас, подружие? Хорошую память Бог дал тебе — а другое, оттуда же — не забыла? «Аще жена стыда перескочит границы — никогда же к тому имети не будет его в лице своем».

— Стыд не дым, глаз не выест, Машенька! Мне к исповеди не ходить, я невенчанной живу — зато счастливой! И робят мне больше не надобно: чем ложесна напоить, чтоб не зачать невзначай — и тебя научу, если хочешь…

Собеседница сухо отстранилась:

— Мне поздно уже. Да и грех ведь это какой — с мужем приближенье иметь не детородства ради, а слабости! И чего ты сладкого находишь в ласкательстве том? Я за отдых почитаю, когда мой на купле или по девкам… И сама подумай: за то на пятнадесять лет отлучают. Впрочем… Ты ведь пущеничеством своим сама себя отлучила… Как же ты без церкви живешь, Мавра?

Но та вдруг борзо обернулась к Мишуткиной матушке и возвысила голос:

— А ты?! Я и в дому своем молюсь — да крещусь двоеперстно! А как тебя стыд не берет — кукишем крестное знаменье творить?! Я хоть и пущеница — а Святой Троицы не четверю: трегубо «аллилуйу» не пою, славлю сугубо! Я Святого Духа по-старому Истинным называю — а ты что ж? Как я без церкви обхожусь, спрашиваешь? А вот и я спрошу — как ты туда ходишь, как без стыда чтёшь новые книги… поганые, где все слово Господне выхерено?

Ни одна из женщин не заметила, что Васятка с Мишуткой давно уж во дворе были порознь: первый изо всех сил пытался поделиться малым остатком коврижки с брезгливо воротившим сытую щекастую морду котом, не решавшимся, однако, пустить в дело только что преостро наточенные когти, а второй, незаметно подобравшись под высокое крыльцо, нашел там недогрызенную кость их сторожевого кобеля, как раз отлучившегося по важному делу, и увлеченно пробовал ее на вкус, параллельно краем уха слушая разговор матери с соседкой. Теперь, когда Мавра заговорила с матушкой дерзостно, она совсем разонравилась мальчику, по первоначалу залюбовавшемуся было на ее новый летник из доброй зендянцы, надетый врастопашечку, и на сверкающее в лучах обеденного солнца дорогое ожерелье с розовым жемчужным саженьем… Хотя и не уразумел несмышленый Мишутка, все еще не обсохший после прыжков по-саранчиному, почему вдруг соседка с матушкой друг на дружку взъярились, но приятно ему было услышать, что матушка в долгу не осталась и стала храбро наступать на обидчицу:

— Не за то побьет меня муж, что во дворе у себя простоволосая стояла — а за то, что блудные речи бабы отлученной на своем пороге слушала! А уж от пущеницы до еретицы — недолог путь! Ты вот что, Мавра: иди-ка со двора моего, пока я твои-то бесстыжие волосья не повыдергивала!

Наверху послышалась весьма красноречивая возня, и осторожно высунувшись, мальчишка успел увидеть, как Мавра, быстро нагнувшись, подобрала с полу материнский убор, легкомысленно сброшенный тою с влас, и с размаху швырнула его Марии в лицо:

— Вот твой кокуй — в нём и кукуй! — зло крикнула она и бросилась вниз по лестнице.

Проводить ее взглядом Мишутке не удалось, потому что в темной сырости вдруг блеснул коричневой с золотом гибкой спинкой быстроногий жижлец — и, вскрикнув от радостной неожиданности, мальчишка плашмя упал на брюхо, чтоб успеть схватить увертливую добычу…

— Ты не здесь, Ученик?

— Прости, Учитель, я задумался.

— Чем скорей ты забудешь прежнее, тем более преуспеешь в учении. Мужчина сейчас вон там — наблюдает за девочкой сквозь кусты, со скамейки, но подойти не осмелится: кругом гуляющие. Так что наша подопечная пока в безопасности — вот она, хочет покормить белку, а белка не ест.

— Это неудивительно, Наставник: белки не едят хлеба. Некоторые люди просто не знают об этом. Его и птицы берут только зимой, когда умирают с голоду. Их пища — зерна, червяки и насекомые.

— Похоже, Ученик, ты тоже хочешь в чем-то быть моим Наставником.

— Я думал, может, ты не знаешь о том, как живут белки и птицы, а я знаю, и очень хорошо.

— Ты прав, я редко задумывался о животных, с ними работают другие, но, когда они мне нужны в моем служении, я просто спрашиваю, вот и все. Эта белка нам не понадобится. Но, знаешь, тебе может оказаться в чем-то легче, чем мне, например, и вообще Изначальным. Вы, Пришедшие, всегда будете лучше ориентироваться в мире людей, потому что видели их жизнь изнутри своими глазами — недолго, конечно, но ваши семь земных лет дорогого стоят. Недаром среди вас так много хороших Хранителей. Ты интересовался — почему тебя не пустили дальше младенчества?

— Да, Наставник, но мне запретили прозревать. Сказали — еще рано.

— Теперь пора, я думаю. Посмотрим вместе, когда закончим работать с Инной… Почему ты вдруг опять отошел куда-то? Я теряю с тобой связь, это неправильно.

— Я подумал: вдруг нам снова не удастся ее оградить? Этот муж ведь учинит над ней насилие — так? Или даже смерти ее предаст?

— Ученик, ты все еще рассуждаешь, как Хранитель, а здесь ты сопровождаешь Встречающего — не забывай. Я говорил — она умерла в девяносто четыре года. И мы здесь не защищаем ее, а помогаем пройти Мытарство и, кстати, избавить от этих отвратительных восьмидесяти с лишним лет, которые ей предстоят. Оградить… Она почти миллион раз успешно ограждала себя сама! Вот хотя бы предыдущий тебе покажу… да все равно, какой: все они похожи больше, чем близнецы. Смотри.

Гулять в одиночестве по Покровско-Глебовскому лесопарку Инне скоро наскучило: неприятное чувство предощущения неминуемого разоблачения с последующим наказанием (оно может быть ужасным: мать не пустит ее в следующее воскресенье на день рождения к Лёньке и денег на подарок не даст) никак не покидало девчонку. Сколько она ни убеждала себя, что классная, у которой в субботу, как у всех порядочных людей, — выходной, не полезет проверять журнал в понедельник в поисках затесавшихся прогульщиков — все равно свербело в душе — мелко и остро, как соринка в глазу, которую никак не сморгнуть. Да вдобавок, и есть захотелось невыносимо: сдуру осталась без второго завтрака, недальновидно раскрошив всю домашнюю слойку привередливой осенней белке, отрастившей на подачках такие бока, что походила уж на закормленную морскую свинку с пришитым хвостом. Явиться в школу — хоть к третьему? Но, настроившись на незапланированный выходной, не так уж и легко было переключиться обратно, да и математичка, змеюка, чего доброго, вызовет… Словом, путь лежал в обратном направлении, домой, где матери не будет до утра, а значит, можно после обеда зайти за Лёнькой, старшим соседом-девятиклассником с четвертого этажа и затащить его вместе смотреть телевизор — после программы «Время» покажут какую-то там серию «Знатоков»… Кстати, если мать открыла ту бутылку «Плиски» — ведь она прикладывается по ночам в одиночку, Инна знает — то они с Лёнькой легко отцедят оттуда по рюмочке, совсем незаметно… И тогда может накатить охота поиграть «в мужа и жену»… Лёнька всегда с удовольствием исполнял роль мужа, но Инна никогда не бывала до конца довольна этими их редкими игрищами, иногда даже рыдала после них по ночам, потому что смутно чувствовала, что дружок не умеет дать ей чего-то самого главного, что сразу сделает ее совсем взрослой, того, ради чего люди и занимаются таким делом по-настоящему, а не как они — по-детски и будто понарошку. Правда, однажды сосед одолжил у себя в школе иностранный журнал, в котором на цветных фотографиях люди занимались любовью — вдвоем и втроем — но попытки неуклюже изобразить то, что они там проделывали, привели только к неприятным и некрасивым последствиям для Инны, так что пришлось наскоро — дело происходило у Лёньки, и вот-вот должен был прийти с работы его отец — отмывать обивку их совсем нового мягкого дивана в гостиной. Правда, после того случая Лёня сказал, что, когда все заживет, они могут играть уже посмелее и пожестче, пообещав Инне кайф, с которым ничто и никогда не сравнится. И в следующий раз, тоже в субботу, когда родители друга еще не пришли из театра, Иннина мать дежурила свои очередные «сутки», а они только что посмотрели в темноте глупейший старый фильм и решили поиграть, Лёнька принялся уже по-хозяйски, опытными прикосновениями, от которых хотелось крикнуть то ли «Хватит!», то ли «Еще!», искать какую-то «заповедную точку» у Инны, уверенно ее нашел — и у той вмиг ослабело все тело, и она повалилась лицом в подушку. «Муж» оставался где-то сзади, уже не ведая никаких препятствий, а у Инны внутри словно начал медленно надуваться огромный воздушный шар, и девочка уже знала, что как только он не выдержит, лопнет — сразу придет то ощущение, ради которого люди убивают, истязают и предают; оно уже подступало, исподволь накатывая мощными волнами, шар в ней достиг неимоверных размеров, она напряглась, готовясь к неведомому, страшному и вожделенному взрыву, оставались доли секунды — и вдруг темноту прорезал длинный и острый, как удар кинжала в печень, дверной звонок. Это Лёнькины родители вернулись из театра… После того случая подростки избегали друг друга всю весну и лето, каждый с острым стыдом вспоминая секунду, в которую они мгновенно разъединились и соскочили с дивана, дико глядя друг на друга и силясь перевести дыхание… И только после летних каникул, в сентябре, случайно столкнувшись в лифте, они вновь задружились, вполне невинно, с бурными танцами под магнитофон, но каждый, определенно, ожидал от другого тайного сигнала — взгляда, кивка, двусмысленной улыбки… И тогда, знала Инна, все завертится опять — и уже по-настоящему. Они оба хорошо помнят тот воздушный шар — и уж теперь-то он у них лопнет, можно не сомневаться! И так будет происходить каждый раз… Так вот, сегодня она этот знак — подаст. И пусть Лёнькины родители смотрят на здоровье там у себя идиотов-знатоков, нудно распутывающих простейшие преступления (Инна каждый раз с самого начала легко определяла, кто виноват, и дальше смотрела фильм, только чтобы убедиться в правильности своей догадки) — они с Лёнькой телевизор и включать не станут. Этих полутора часов им с лихвой хватит для того, чтобы вырастить в ней шар, соизмеримый с дирижаблем — и он разорвётся, лишь когда она, Инна, ему позволит… И в ту же секунду она станет взрослой!

В автобусе она вдруг заметила того же статного мужчину в дорогой кожаной куртке, что ехал с ней еще в ту сторону и вышел на той же остановке, у входа в парк. Девочка присмотрелась к нему повнимательней — просто так, из чистого любопытства — и, прежде всего, привлекала его роскошная куртка, ясно указывавшая на высокий статус владельца. Даже ее небедная мама-гинеколог очень долго не могла позволить себе такую же, но женскую, и только полгода как ею обзавелась… Инна вздохнула: ей самой одеться в такую замечательную лайку не светило еще лет… Столько, что в эту бесконечную даль времен не стоило и заглядывать. Он, наверное, директор комиссионки, этот высокий мужик, или ресторана, или… Машина у него сегодня в починке, вот он и отправился на автобусе прогуляться по осеннему парку, пока ее ремонтируют, а сейчас едет забирать — мгновенно придумала она коротенькую, вполне правдоподобную легенду. Ему можно было дать на вид лет тридцать пять, и собой мужчина был так хорош — ну, просто загляденье! — что Инна даже уставилась на него почти откровенно. Высокий, с широченными плечами и узкой задницей, как и положено безупречному красавцу, с четкой ямкой на твердом подбородке, с приятным, правильным и ясным лицом, с крупными длиннопалыми руками самой благородной формы — он мог влюбить в себя не только простушку-школьницу, но и любую, самую шикарную и недоступную женщину… Следующий вздох Инна подавила, потому что вдруг вспомнила, сколько ей на самом деле лет, несмотря на потаенное «почти взрослое» состояние. Что толку на него пялиться! Ей нужно прожить еще, по крайней мере, столько же, сколько она уже прожила, чтобы такой, как он, хотя бы второй раз глянул в ее сторону… Она отвернулась и принялась смотреть в окно — до «Сокола» оставалось уже всего ничего. Сейчас она прежде всего хорошенько поест — там, кажется, мясо тушеное в латке оставалось, и картошка в кастрюльке, выпьет чудного маминого компота, а потом… Только бы Лёнька никуда не ускакал вечером со своими друзьями-старшеклассниками!

И тут что-то произошло. Словно на какой-то далекий город упала атомная бомба, и световое излучение, достигнув на излете, в один миг горячо опалило девчонку с головы до ног. Даже не боковым зрением, а почти затылком она уловила острый жаркий взгляд, и уже знала, чей он. Инна мгновенно обернулась и успела заметить, как все тот же стоявший на задней площадке мужчина быстро отвел от нее пронзительные глаза и вновь принял безразличный, едва ли не сонный вид. Но ничто уже не могло обмануть Инну: он только что смотрел на нее, и смотрел со жгучим интересом. Ее сердце заколотилось было от радости, но сразу проснулся никогда особо не засыпавший разум: этот красивый жеребец не мог принять ее за взрослую — пока еще очень редко посторонние люди говорили ей «вы», а несколько раз даже случались уж совсем неприятные казусы. Например, не далее как вчера одна женщина в метро из-за спины сказала ей: «Разрешите пройти, пожалуйста», но, когда, протискиваясь мимо, увидела Инну в лицо, поправилась: «Пропусти, девочка» — а Инна чуть не заплакала. Тогда почему, видя, что она школьница, он сейчас смотрел на нее… так… как на взрослую? Она испытывала все нараставший неуют и долго не могла понять, что тревожит ее, но тут как раз водитель буркнул в микрофон: «Сокол!» — и она бессознательно выскочила напротив входа в родной двор и бросилась наискосок по газону к воротам. Оглянулась: мужчина быстро шел в том же направлении. «Он хочет меня изнасиловать и убить», — вспыхнула яркая мысль, и девочка ни на секунду не усомнилась в ее правильности, словно кто-то подсказал ей, что ошибки нет. Но он же не мог напасть на нее во дворе, где в этот золотой полдень резвились дошколята, чесали языки мамаши с колясками, расселись бабульки по всем скамейкам вокруг детской площадки, как курочки-рябы по насестам, а в самом центре двора на пожертвованном кем-то ради святого дела столе резалось в домино около десятка пенсионеров в сдвинутых на упрямые затылки одинаковых шляпах! Инна перевела дух, спокойней направилась к своему подъезду, и, оглянувшись на ходу несколько раз, убедилась, что мужчины во дворе нет — она все себе придумала! Действительно — чушь какая! Зачем такому кого-то насиловать — да ему бровью повести достаточно, чтобы к нему выстроилась очередь из влюбленных красавиц! У него же наверняка каждый день — новая! Ну и дура же она — бегом от него бежала! — то-то он хохочет сейчас, наверное, идя по улице своей дорогой! Инна досадливо мотнула головой, едва не стряхнув от досады свою хорошенькую кепку, рванула дверь подъезда — и вдруг услышала справа быстрые твердые шаги.

Он не стал преследовать ее во дворе на виду у всех. Он тихо проскочил, никем не замеченный, по асфальтовой дорожке прямо вдоль дома, пригнув голову под сочными ветвями старых акаций, что ломятся в окна первого этажа. И теперь ему оставалось не более пяти шагов, чтобы войти в подъезд вслед за жертвой. Но на эти пять шагов она его — опередила. Это была данная ей кем-то добрым и заботливым маленькая, но спасительная фора: мужчина еще не мог дотянуться до нее руками и заставить повернуть, куда ему было нужно — налево, в темный угол к лифту, где девочка оказалась бы в полной власти насильника и убийцы. И она еще успевала свернуть направо — туда, где были почтовые ящики, лестничные пролеты и квартиры, где жили люди, где можно было позвать на помощь и где он, скорей всего, не решился бы поднять шум… Инна успела. Она не только свернула, куда нужно, но и взлетела сгоряча на один пролет — и вдруг остановилась, не слыша погони…

Она медленно обернулась, удивляясь, что ужас, схватившей ее было за горло несколько секунд назад, пропал, как стертый ластиком след мягкого карандаша. Да, она была права: маньяк не решился преследовать ее вверх по лестнице — да и смысла в этом особого не было: даже догони он ее на площадке — куда бы ему деваться оттуда со своей сопротивляющейся добычей? Мужчина стоял в нерешительности у подножия лестницы, и солнце било прямо ему в лицо из лестничного окна за спиной Инны. Теперь девочка разглядела его вполне — и вновь поразилась, насколько же он красив! Большие, чуть затененные глаза смотрели на нее снизу-вверх с бессильной алчью загнанного за решетку хищника, перед которым с вызывающей беспечностью прогуливается ускользнувшая жертва — желанная, ненавистная и недосягаемая. И глядя в эти глаза, Инна торжествующе-злорадно ухмыльнулась: «Что, руки коротки оказались?» — ясно сказала ее победительная полуулыбка. Несчастный не выдержал. С полсекунды он шатался, как дом перед тем, как рухнуть от прямого попадания снаряда, затем круто повернулся и ринулся вон — лишь пушечным выстрелом бахнула дверь на улицу…

— С того дня — до последнего — прошел восемьдесят один год. Через четверть часа после того, что мы сейчас видели, она стала любовницей старшего развратного мальчика, и с тех пор у нее было еще много любовников — так много, что и счет им она лет через тридцать потеряла. Но никто из них долго не продержался рядом с ней, потому что каждого она как-нибудь предала или оскорбила. Никакой профессии она так и не сумела получить, полагая, что и без всякого образования — она великий художник, поэт, философ и ученый, заглазно и в лицо обзывая «недоумками» всех, кто считал иначе. Соответственно, она никогда себя не обеспечивала, постоянно живя у кого-то на содержании, — и всегда за это подло и жестоко мстила при расставании. Правда, один из любовников случайно стал отцом ее ребенка — мальчика, которого она сначала отдала в детский сад на пятидневку, потом — в школу-интернат, а после — в кадетский корпус. Сын вырос и сначала просто презирал ее, а потом — возненавидел, когда она разрушила его брак с любимой женщиной, потому что считала ее недостойной быть невесткой «гордости нации». Он спился и умер, но мать даже не пришла на его похороны. Она проклинала и внуков, и правнуков, считая всех пигмеями, не стоящими ее мизинца, но одну из правнучек — больше всех, потому что та, наконец, сдала ее в дом престарелых и никогда не навещала там. При этом она, правда, исправно оплачивала прабабкин отдельный номер и особый диетический стол, иногда последними деньгами, отказывая своему ребенку в самом необходимом. Когда Инна умерла, ее сожгли без отпевания, и на кремацию не пришли даже соседи по богадельне, вспоминавшие ее только с отвращением. Но она — крещена, в отличие от всех своих потомков, и пошла по Мытарствам, потому мы и бьемся за нее здесь, чтобы и такой дать шанс не погибнуть до конца…

— Как же нам помочь этой несчастной, Наставник? И можно ли помочь?

— Разумеется. Пока не пришел Самый Последний День, помочь можно любому. Сейчас, Ученик, для этого нужно просто сделать так, чтобы у нее не оказалось тех пяти шагов. Но вот они едут в автобусе — в семьсот тридцать шесть тысяч четыреста девяносто второй раз — а я все еще не могу сообразить, что для этого нужно сделать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.