Тот, кто сам в себе будит зверя, избавляется от боли чувствовать себя человеком.
Хантер С. Томпсон
I. Спасители
Машину резко качает в сторону, и она с трудом вписывается в поворот. Слыша пронзительный скрежет шин, прорывающийся через невнятную музыку по радио, я еле удерживаюсь на ногах, но ампулу всё же не роняю. Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Эда, который ведёт наше уже полуразвалившееся от вечной стоянки на улице корыто. Эд, весь сжатый, как сплошной комок нервов, с мокрой шеей, с головой, похожей на луковицу, сидит впереди, крепко вцепившись в руль. Мне не нужно садиться спереди и заглядывать ему в лицо, чтобы догадаться, что он сильно волнуется. Его манера вождения — дёрганая и резкая. Можно понять — его первый выезд. Хотя я помню и свой первый выезд — я тогда совсем не переживал, кажется, вообще играл во что-то на телефоне или вроде того, несмотря на то что мы тоже опаздывали. Мы всегда опаздываем, в нашем деле никогда не получается быть вовремя — это априори невозможно. Разница лишь в том, на какое время мы отстаём. И хоть это и было пару лет назад, мне было двадцать семь или двадцать восемь, я уже тогда понимал, что нервничать здесь совершенно бессмысленно. Чему быть, того не миновать. К тому же это очень философский вопрос — нужны мы или нет. Я думаю, что главное — делать свою работу, особенно если получаешь от неё такой кайф, какой получаю от неё я. А философскими вопросами пусть задаются клиенты, а денежными — начальство.
Но на этот раз мы задерживаемся слишком сильно, поэтому даже мне не радостно оттого, что мы можем свою работу загубить или, что ещё хуже, пропустить вовсе. Такие вызовы случались крайне редко, и уже хотелось наконец применить себя. Я давно уж слишком засиделся в лаборатории, погряз во всех этих однообразных исследованиях и отчётах по ним. А мы с Эдом не рассчитали чёртовы пробки на въезде из области в город утром в понедельник. Половину Кузьмоловского шоссе мы несёмся так быстро, как позволяет наше ржавое транспортное ведро, потом встаём в пробку. Затем она постепенно рассасывается, и Эд, закусив губу, жмёт педаль газа что есть сил, если можно так высказаться, учитывая то, что едем мы всё равно чуть быстрее трёхколёсного велосипеда. Тем не менее я замечаю, как мы обгоняем какую-то скорую. Я закидываю ампулу в сумку, беру её и перелезаю на переднее сиденье к Эду. Киваю в сторону скорой, хоть Эд и смотрит на дорогу в этот момент, напряжён и сосредоточен.
— Тоже туда, куда и мы, наверное, — говорю я.
Эд, кажется, не слышит. Я смотрю на него — бедолага приобрёл цвет сварившихся пельменей. Эта мысль наводит меня на другую — кажется, я забыл позавтракать. Жаль, что нет времени тормознуть и перекусить где-нибудь по дороге. Мои мысли о еде перебивает Эд.
— Вдруг мы не успеем его спасти? — жалобно крякает он, оборачиваясь и смотря на меня, когда я открываю сумку и проверяю, всё ли на месте.
— Успеем, — уверяю его я, отвлекаясь на играющую по радио низкосортную музыку. Какой-то современный поп-рок с вокалистом, который тоном папаши вещает о том, как надо жить. Монотонное повторение четырёх квинтаккордов утомляет меня больше, чем несчастное лицо Эда. Я говорю ему, стараясь игнорировать музыку: — Главное, всё грамотно сделать, когда приедем, и не лажать.
Мне не терпится начать, и я автоматически давлю ногой в пол, как бы прижимая невидимую педаль газа. Эд вновь поворачивается к дороге и ещё крепче вцепляется в руль. Не сомневаюсь, что налажать он боится ещё больше, чем опоздать. Я знаю его всего ничего, но уж то, что Эд не из смелых, понять можно едва взглянув в его большие глаза, перманентно наполненные испугом. Странный выбор профессии для человека, который боится не только смерти, но и жизни. Мы снова встаём в пробку, едва преодолев КАД и проехав вдоль бетонных жилых коробок часть проспекта Энгельса. Наш древний «батон» раскачивается от каждого дуновения ветра, скрипит, как некоторые из наших пациентов. Я инстинктивно подтягиваю ноги поближе, опасаясь, что днище отвалится и мои ступни окажутся на асфальте, как в мультике про Флинстоунов. Смотрю в окно — на улице вовсю идёт снег, облепляя автомобили. Ничего удивительного, что на дороге такие заторы. По радио теперь закончилась музыка и диктор новостей говорит, что на уборку снега город выделил пятьсот единиц снегоуборочной техники. Эд не обращает на сказанное никакого внимания, сидит, как пингвин, которого посадили за руль, а я ухмыляюсь, понимая, что пятьсот машин для такого города, как Санкт-Петербург, — это как пять вишенок на стокилограммовый торт. Всю зиму мне предстоит торчать в пробках между работой и домом. Если, конечно, ещё будут вызовы, на что я очень рассчитываю.
— Блин, точно опоздаем, — ноет Эд. Он как бы невзначай трогает лоб. Я уже успел изучить этот жест. Опять думает, что у него температура.
Эд очень мнительный товарищ. Как пришёл к нам пару месяцев назад, сразу после интернатуры, так и взяли его моим помощником. Толком он ещё ни в чём не разобрался, так — рассказывал я ему разные мелочи да книжки на стол положил. Сначала я обрадовался: какая-никакая компания, да и я рассчитывал на его ощутимую помощь со всякими бумажками, но, похоже, зря — Эд половину времени болеет, а вторую половину думает, что заболевает, и оттого работает вполсилы. Не сказал бы, что жалость мне свойственна, но видя, как постоянно изнывает Эд от всего на свете, я желал ему не изнывать. Толку от него тогда точно было бы больше. К тому же у меня начинало появляться жгучее желание отвесить ему отрезвляющую оплеуху, чтобы он собрался. И всё же я не думал, что первый его вызов случится так скоро — тут он совсем растерялся.
— Забей, — говорю я ему, похлопав его по плечу, когда он тронулся с места и неуверенно поехал.
Эд напряжённо вздрагивает и на секунду теряет управление. Машина идёт вправо, но он тут же возвращает её на место. При резком повороте вся колымага так неистово скрипит, что я думаю, что всё-таки её части сейчас развалятся и останется один каркас. В нос ударяет запах горелой резины. Этому микроавтобусу было уже лет двадцать. Внутри я радуюсь, что мои австрийские родственники и знакомые не видят, в каком позоре на колёсах я мчусь на свою работу. Медик, учёный, казалось бы, мог быть здесь уважаемым человеком. Я усмехаюсь про себя. Отец предупреждал, что жизнь может пойти совершенно по неожиданному маршруту, когда я подростком внезапно захотел послать свою размеренную школьную жизнь в Зальцбурге и рвануть куда-нибудь. «Куда-нибудь» стало Россией. Моя старшая сестра уже изучала здесь искусство в университете, и я решил, что с ней мне будет здорово в новой стране. Жажда перемен, юношеский максимализм, моча в голову. Да так и пошло-поехало. Я быстро освоился, увлёкся новым местом и всем, что с ним связано, и быстро привык. Но вот к этим корытам вместо автомобилей привыкнуть сложно, да что говорить — с моим ростом привыкнуть сложно и к местному общественному транспорту, сидеть приходится в позе эмбриона, подпирать коленями подбородок. Впрочем, сейчас я рад и тому, что нашу машину хотя бы толкать не пришлось. Вообще, я ещё в университете заметил, это какая-то здешняя особенность: даже если у конторы есть деньги, то они пойдут на что-нибудь бессмысленное, например на организацию корпоратива в самом дорогом из безвкусных ресторанов, на замену и без того новой мебели на другую, на декор, который будет только мешать, на какую-нибудь командировку, на которой все напиваются и по пути домой скачивают всю информацию о повышении квалификации из интернета. Деньги тратятся на что угодно, но никак не на то, что реально необходимо. И в итоге мы имеем кучу предприятий и фирм с дорогими и яркими вывесками, внутри которых всё сделано из говна и палок.
— Чёртово ведро, — говорю я.
По радио звучит серьёзный голос ведущего передачи новостей на фоне гимноподобной музыкальной заставки. Я поворачиваю ручку громкости вправо, хочу узнать, что творится в городе или в мире. Но я слышу лишь про политиков и так называемых звёзд: кто во что одет, кто что сказал… нет, нет так. Не кто что сказал, а кто что в очередной раз спизданул. Рассказывают про какие-то светские вечеринки и прочую чушь, и всё это до усрачки серьёзным тоном. Эдика чуть отпускает напряжение, он тоже прислушивается к диктору, посмеивается и поддакивает. Я смотрю на его лицо, пытаясь понять причины его интереса. Он, ощущая мой взгляд на себе, сначала смотрит на радио, а потом косится на меня.
— Что? — спрашивает он.
— Тебе нравится про это слушать? — прямо спрашиваю я.
Эд смущается и отворачивается, смотря на красный свет светофора.
— Н-ну… — тянет он. — Так, немного. А что такого?
— А то, — говорю я поучительным тоном, который не нравится и мне самому, — что всё это — чушь собачья. Что это за новости, если в них никакой полезной информации? Ни о чём.
— А что, ты хочешь, чтобы там про новости медицины рассказывали?
— Да, про науку, про изобретения, про то, как идут дела у планеты, а не у очередной поп-девицы или политика, который ничего не делает, а только обсуждает что-нибудь. Как насчёт освоения космоса или хотя бы улучшения производств? И что там с этим ёбаным коллайдером? Эд, почему вместо коллайдера я должен слушать про всю эту фигню?
Эд скромно пожимает плечами, сводя эффект всего моего праведного гнева к нулю. В машине вновь играет музыка, не менее дерьмовая, чем до этого, так что я выключаю радио и смотрю на дорогу.
Через какое-то время у нас получается немного ускориться, и минут через десять перед нами вырастает серая девятиэтажка. Впрочем, она не более и не менее серая, чем все остальные дома вокруг неё.
— Так, — говорю я, смотря на навигатор, — вот и наш, впереди.
Эд послушно кивает и на секунду как будто бы успокаивается, но потом тёмные глаза его вновь расширяются, как сушёные грибы шиитаке, попавшие в воду.
— Лука, — спрашивает он, — а что там делать-то надо?
Я приближаюсь к нему, заглядывая ему в лицо.
— Ты ведь должен знать, ты медицинское образование получил, инструкции при приёме на работу читал?
Эд активно кивает вместе с игрушечной собачкой перед лобовым стеклом.
— Да-да, конечно, читал. Просто… я ещё никогда этого не делал.
— Не переживай, Эдик. — Я хлопаю его по плечу. — Никто на амбразуру тебя не кидает. Будешь смотреть и помогать. Просто слушай, что я говорю, и смотри, что я делаю. Без инициатив, и глазами слишком часто не хлопай.
— И тогда мы его спасём?
Я усмехаюсь. Наивность Эда даже забавна. Я вроде как чувствую себя его опекуном.
— Вроде того.
Эд подъезжает к дому и тормозит у единственного подъезда. Мы берём всё необходимое — у каждого в руках оказывается по две поклажи — и звоним в домофон. Нам сразу открывают, мы поднимаемся на второй этаж (какая удача, что так близко), проходим в уже открытую дверь квартиры. Там нас неожиданно и неприятно встречает целая толпа родственников пациента: пара пожилых одинаково выглядящих женщин, один мужчина такого же возраста, весьма сурового вида, и трое молодых парней. Все они еле помещаются в малюсенькой прихожей и комнате, посреди которой стоит кровать с умирающим стариком. Поначалу я вижу только край кровати и ноги пациента. Обзору мешают не только люди, но и внутреннее убранство прихожей — в лучшем случае четыре квадратных метра, заставленных самым банальным хламом: старый шкаф, дверца которого не закрывается и то и дело лупит меня по ноге, свисающие со стен украшения, похожие на бусы, все пыльные и не несущие какой-либо смысловой нагрузки, и большая напольная лампа, занимающая места столько же, сколько и я. В воздухе чувствуются сладкие духи вперемешку с запахом затхлости. Мы с Эдом протискиваемся к пациенту через толпу суетящихся родственников, каждый из которых словно не знает, куда себя деть, и оказываемся в комнате, тоже очень скромных размеров. Старик лежит на кровати и с отсутствующим видом смотрит на потолок. На вид ему лет сто, хотя сложно сказать, где во внешности эта грань между, например, 85 и 105 годами, но мне почему-то кажется, что он ужасно древний. Я беру его за тонкое запястье. Пульс с трудом прощупывается, так что я сразу понимаю, что дело идёт к своему логическому концу. Старик выглядит уже неживым и явно не имеет сил (или желания) реагировать на происходящее и закрывает глаза. Эд стоит рядом со мной, держа в руках свою поклажу, как будто стесняясь поставить на пол. Я опускаю руку старика, когда его родственник, пожилой мужчина, наконец прокашливается и прерывает молчание, показывая рукой на пациента и спрашивая меня угрожающе низким голосом:
— Вы что-нибудь будете делать? Он же умирает! Сделайте, я не знаю, искусственное дыхание или что там обычно вы делаете…
Одна из женщин трогает его за плечо, прося умолкнуть, он неохотно слушается. С ней-то, должно быть, мы и разговаривали. Я не помню её имени, потому что никогда не запоминаю ни лиц, ни имён пациентов и уж тем более их родственников. Бесполезная информация, которая всегда проплывает мимо.
Я ничего не отвечаю мужику, потому что принципиально не мечу бисер перед свиньями. Эдик так и стоит рядом, исподлобья смущённо поглядывая на многочисленную родню. Я тоже бегло окидываю их взглядом — все они, как один, пялятся на умирающего старика, будто пытаясь поймать тот самый момент отхода. Имей я на это право, я бы выгнал их отсюда к чёртовой матери. Из-за них всё это серьёзное мероприятие, таинство в каком-то смысле, превращается в шапито. И это не говоря о том, что никакого «момента» смерти не существует — это всё-таки процесс. Как бы они ни напрягали свои глаза, они не увидят ничего. Для них старик будет просто лежать так же, как и лежит сейчас. Я снова наклоняюсь к нему поближе. Он медленно открывает глаза, а увидев меня, слабо улыбается. Я подмигиваю ему. У нас ещё оставалось немного времени. Я поворачиваюсь к Эду.
— Эти два поставь с той стороны кровати и иди туда, — говорю я ему. Он послушно берёт синий тяжёлый контейнер и ставит его с противоположной от меня стороны кровати. Затем туда же он помещает второй.
Я указываю ему на принесённые мной носилки, которые стоят прислонёнными к стене. Мы кладём их на кровать и, аккуратно подняв за ноги и плечи почти невесомого старика, перекладываем его. Родственники начинают шуметь, впрочем, это было неизбежно.
— Что вы делаете? — возмущённо спрашивает вторая женщина, которую я не знаю. Она стоит, вцепившись в плечи одного из молодых парней, который больше похож на манекен, её ярко и неуместно накрашенные оранжевым глаза широко распахнуты, нарисованные брови-ниточки расположены выше естественной линии. Окидывая её взглядом, я сразу соображаю, что она не семи пядей во лбу. Чёрт знает, как это работает, но порой отсутствие интеллекта так заметно по выражению лица, как если бы на лбу было написано жирным маркером: «Я ТУПОЙ». Конечно, я мог бы ответить на её вопрос, расписать всё в подробностях и даже картинку нарисовать, но мне откровенно лень тратить на это время. Я не для того сюда приехал, не моя забота была объяснять. Впрочем, некоторые вещи им вообще не нужно знать. Не стоит давать людям информацию, если они не могут её правильно переварить — это либо породит ещё большее количество вопросов, либо введёт человека в ступор. Хотя иногда это полезно — можно наговорить сложных слов, и, пока собеседник подключается к космосу, со скоростью интернета в 80-е пытаясь обработать информацию, ты уже делаешь ноги, чтобы избавиться от этой незавидной компании. Но сейчас я даже на это не хочу тратить время, потому что время на этот раз слишком ценно.
А родственники всё галдят, перебивают друг друга, сыпят междометиями, и всё это сборище постепенно начинает меня раздражать. Я размышляю, умирает ли старик от естественных причин, или же он просто больше не может вынести эту компанию неандертальцев. Эд нервно оборачивается и смотрит на женщину с нарисованными бровями, которая всё ещё задаёт вопросы. Я вижу, как он шевелит губами, пытаясь подобрать слова. Я мысленно советую ему держать язык за зубами, он явно не понимает, что что-то объяснять этому стаду обывателей — дело неблагодарное: породишь ответом ещё больше вопросов, ещё больше возражений, шума и прочего говна. Польются нескончаемые потоки. Честно отвечать дураку на вопрос — это как рубить голову дракону: вместо одной вырастет две. Но Эд, к счастью, не успевает ничего сказать, его избавляют от этой участи — в домофон звонят, один из парней открывает дверь, и в прихожую, а затем и в комнату с шумом, задевая стены, привлекая к себе всё внимание, вваливаются двое сотрудников скорой помощи. Они выглядят так же, как и мы с Эдом: один — высокий и здоровый, второй — маленький и щуплый. Разве что тот, что повыше, в отличие от меня, темноволосый и бородатый, с густыми сдвинутыми к переносице бровями, придающими ему суровый вид. Оба парня в сине-серебристых куртках и штанах и с сумками. Высокий протягивает мне свою крупную волосатую руку.
— Привет, — здороваюсь я с ним, жму его горячую ладонь и киваю второму, потому что он стоит дальше — не может поместиться в переполненную комнату.
Высокий добродушно улыбается.
— Видел, как вы нас обогнали, думал, уже и ехать не надо.
— Ты знаешь, Герман, нам без вас не начать, — признаюсь я.
Из глубины комнаты слышится истеричный, почти женский голос одного из молодых парней, того, который похож на манекена.
— Вас тут целая куча, вы делать что-нибудь будете?!
Герман, опытный и уверенный в себе врач скорой, с которым мы знакомы ещё с университета, смотрит на парня как на плавающую в супе муху, тот делает шаг назад и поджимает губы, и взгляд его, очевидно, избегает встретиться со взглядом Германа, похожего на какого-нибудь скандинавского Тора. Последний молча отворачивается от манекеноподобного истерика и глядит на лежащего на носилках старика, затем поднимает одну бровь и говорит мне:
— Извини, Лука, но тут пока действительно работа для нас, — и, подходя ближе, шёпотом, чтобы больше никто не слышал, добавляет: — Ненадолго.
Я уступаю ему место, чтобы он мог протиснуться к пациенту. Он присаживается на край кровати, изрядно продавив матрас, и начинает осматривать старика, а я под всеобщее возмущённое продолжающееся бормотание толпы родственников, однако уже более тихое, открываю свой «походный», как я его называю, чемодан. Один из голосов вновь прорезается сквозь остальные — это гундосит пожилой мужик:
— Да что вы за бездельники такие! Ваш коллега работает, а вы? Сидите, колбочки свои перебираете, на носилки положили! Я на вас пожалуюсь…
Женщина рядом с ним снова пытается его успокоить, но ничего толком ему не говорит, только трогает его за плечо и шикает. Мужик хватает ртом воздух, как будто ему сдавили горло. Всегда поражался этим тайнам мадридского двора. Ну скажи ты ему уже всё, и дело с концом. Нет, будет юлить, пока он тут всех не затрахает. Родственники один за другим, следуя примеру деда, отвлекаются от умирающего и переключаются на меня. Всё-таки повозмущаться сверх меры — любви, прямо-таки инстинктивной, к этому делу у людей не отнять. Все свои дела отложат, про всё на свете забудут, если есть возможность повозмущаться, позлорадствовать и покаркать над кем-то, как стая дряхлых охрипших ворон. Даже при таких обстоятельствах, как сейчас, им обязательно надо выплеснуть свою желчь.
К счастью, я давно научен не реагировать на всё это. В отличие от раскрасневшегося и нервно дёргающегося Эда, моё сердце бьётся спокойно, я даже воодушевлён, ведь я так долго ждал, когда смогу поработать, не перекладывая бумажки и строча отчёты. Знать своё дело и получать от него удовольствие — что может быть лучше? Я молча достаю шприц и заполняю его, затем кладу на прикроватную тумбочку. Проверяю, всё ли на своих местах. Всё идеально. Сначала хочу сказать за это пару вежливых слов Эдику, потому что просил его собрать всё необходимое перед выездом, а потом вспоминаю, что это я сам всё собрал, потому что он так разнервничался, что пошёл в туалет блевать. Помощник от бога, что тут скажешь.
Я вижу, как Герман хмуро смотрит на свои дешёвые часы. (Впрочем, откуда у работника скорой могут взяться дорогие? Вопиющая несправедливость, учитывая сложную и ответственную работу. Мне повезло больше, чем ему, хотя ответственность гораздо меньше, ведь моё спасение людей гораздо более условное.) Затем он поворачивается ко мне, равнодушно игнорируя гомон возмущённых родственников старика, которым, похоже, уже совсем плевать на лежачего — они заняты нами.
— Время смерти: девять часов двадцать семь минут.
Шприц с гепарином уже у меня в руках. Родственники начинают понимать, что произошло, постепенно — не все сразу. Их охи, ахи и вздохи отходят даже не на второй план — на десятый. Герман встаёт с кровати и спрашивает у толпы, показывая на меня:
— Кто подпишет документы, чтобы они могли начать?
Вперёд выходит заплаканная мадам, с которой я разговаривал и которая подписывала один из договоров. Она за всё это время не производила никакого шума и теперь выглядит печальнее всех — похоже, что из всех этих номинальных родственников одна она искренне переживает. Она так же молча, без вопросов, берёт протянутые бумаги и дрожащей рукой расписывается, затем вновь делает шаг назад и смотрит стеклянными мокрыми глазами на покойного. Герман, сдвинув брови сильнее обычного, с подозрением поглядывает на неё.
— Вы же все юридические документы оформили, да? Нам не о чем волноваться?
Женщина дважды нервно кивает. Герман, сощурив глаза, говорит:
— Надеюсь.
Затем они с помощником отходят в сторону коридора, оттуда Герман кричит нам:
— Удачи, ребят.
Но я уже не слышу, как они уходят, мне становится не до них. Наконец-то наступает время работы, время того, ради чего мы сюда ехали и за что мы получаем свою зарплату. И, самое главное, это то, от чего лично я кайфую, как маньяк. Я указываю Эдику на наши пластиковые контейнеры, которые он поставил возле кровати.
— Краниоцеребральная гипотермия, Эд.
Я нагибаюсь ближе к вене пациента и понимаю, что мой коллега ничего не делает. Я поднимаю на него глаза — он стоит и хлопает своими. Я уточняю:
— Эд, гипотермические пакеты.
Он чуть шевелится, дёргается в сторону, но всё равно остаётся не намного более подвижным, чем наш мёртвый пациент. Я повышаю голос:
— Эд, твою мать, пакеты со льдом. Покрывай ими голову. Быстро!
Эд с испуганным видом открывает один ящик, голыми руками (забыл про перчатки впопыхах, но да ладно) хватает пакеты и покрывает ими голову и шею старика. Я колю тому гепарин, потом беру заранее заготовленный шприц с фибринолизином и также ввожу в вену покойного. Потом ещё несколько инъекций с нейропротектором, антиоксидантом, антигипоксантом и комплексоном. За минуту вена пациента становится как решето. Когда я заканчиваю с инъекциями, я поворачиваюсь к своему разудалому коллеге — он так и смотрит на меня своими вытаращенными девичьими глазами.
— Эдик, пакеты со льдом в подмышки и в пах.
Пока Эд послушно кладёт пакеты на труп, я не упускаю возможности напомнить ему терминологию, а потом он снова выпрямляется и глазеет на меня, как дурачок. Его страх перед обстоятельствами и полевыми условиями настолько большой, что он начисто забывает всю известную после университета информацию, по крайней мере, так я объясняю себе его ступоры.
Я беру свой походный набор, кидаю на носилки в ноги покойному и берусь за ручки.
— Бери с той стороны, — указываю я Эду, надеясь, что хоть сейчас он сообразит, что делать, и — о чудо! — он тотчас хватается за ручки. Мы поднимаем тело и принимаемся выносить носилки из квартиры. Из прихожей я кричу бесполезному сообществу скорбящих в комнате:
— Принесите наши контейнеры к нам в машину. Будьте любезны, — добавляю я из вежливости.
Женщина, та, что была в курсе того, кто мы и что делаем, поднимает оба уже опустевших контейнера и семенит за нами, периодически всхлипывая. Остальные продолжают недовольно бурчать, как пузыри в кастрюле, но мне до этого по-прежнему совершенно нет дела. Я доволен тем, что первый этап работы мы сделали за пару минут, и предвкушаю несколько интереснейших часов дальнейшей скрупулёзной работы.
Мы выходим на улицу на холод, и, пока разворачиваемся к машине, Эдик поскальзывается и едва не роняет носилки, но, к счастью, в последний момент удерживается на ногах. Я ничего ему не говорю, чтобы не быть как кусок говна, который воняет об очевидных вещах, то, что Эдик сегодня тормоз, он и сам понимает, я вижу это по его глазам. Так что мы грузим покойника, берём у женщины своё барахло, вежливо прощаемся с ней. Эд садится за руль, а я захожу в автобус через задние двери и сажусь возле тела. Наша колымага с фырчанием трогается с места, обдав женщину и близлежащие сугробы чёрными выхлопными газами. Я смотрю в заднее окно и вижу, как она стоит, с мокрым и грязным лицом, как шахтёр после смены.
— Некрасиво вышло.
Эдик снова сосредоточен на дороге и ничего не отвечает. Он со всей дури гонит вперёд, насколько позволяет гололёд.
— Эд, резких поворотов не делай. Не хочу из покойника сделать отбивную, — предупреждаю я.
Он ощутимо сбавляет скорость, едет спокойней.
— Мы разве не торопимся? — спрашивает он меня через плечо.
Я уже подключил умершего к системе искусственного кровообращения, установил аппарат над грудной клеткой.
— Поспешишь — НЛО рассмешишь, — сосредоточенно говорю я, включая аппарат, который тут же начинает шуметь и давить трупу на грудную клетку, издавая своего рода механические «вздохи»: пх-ффф, пх-ффф, пх-ффф…
— Не понял, — снова оборачивается Эдик. — Ты сказал НЛО? При чём тут НЛО?
Он вновь поворачивается к дороге и прибавляет скорость. Тут я думаю, кажется ли мне иногда, что он боится находиться со мной в одном помещении слишком долго, или это действительно так?
Пх-ффф, пх-ффф, пх-ффф.
— НЛО, — поясняю я, — неподвижно лежащий объект.
Эдик ничего больше не говорит, видать, задумался, ищет смысл в таком названии или ещё что. Я усмехаюсь, потому что смысла там никакого нет. Какое-то время мы едем молча, слышно только, как работает система искусственного кровообращения и котелок Эдика.
Пх-ффф, пх-ффф, пх-ффф.
От этого мерного звука меня тянет в сон, но колдобины на дорогах помогают бодриться, и я лишь думаю, что хорошо бы, чтобы кровеносная система старика была исправна, чтобы не вышло так, как с моим первым покойником. У того было нарушение, система артерий, так называемый виллизиев круг, была разомкнута, и в итоге я не всю кровь выкачал. Я тогда был не слишком уж опытен, а работать пришлось почти в одиночку, с небольшой помощью едва знакомых людей, вызванных специально для этого дела. Тем не менее никто из них не был крионистом, и сам я едва ли им был. Обнаружил я свой косяк уже слишком поздно, но никому не сказал. Теперь мой №1 — это просрочка, испорченные консервы в своём роде. Главное, что начальство не знает. Удалось воспользоваться тем, что в лаборатории несколько минут никого не было, а профессионалов не было вовсе, и скрыть следы своего косяка. Косяка, который не только может стоить мне тех денег, которых у меня нет и не будет, но и, что гораздо важнее, моего статуса профессионала в своём деле. Я не имею больше права на ошибку — весь лимит я исчерпал в тот раз. Теперь Мистер Просрочка вместе с остальными криопациентами болтается в жидком азоте головой вниз. И скорее всего, это его вечное положение.
И хотя сейчас я без труда распознаю разомкнутый виллизиев круг и знаю, что с этим делать, всё равно не хочу с этим связываться.
Мы подъезжаем к лаборатории, выносим и тащим покойника на рабочий стол. Я хочу как можно быстрее приступить к делу — не так часто удаётся поработать нормально. Мы кладём криопациента номер… какой там… пятый или шестой (если не считать птиц и животных) на стол. У Эда на лице появляется довольное выражение, как будто он только что справился со сложнейшей задачей. И хоть задачи ещё и не начинались, я отвечаю на его улыбку:
— Молодец, заслужил конфетку.
— За что? — продолжая улыбаться, интересуется Эд.
— За то, что тело не уронил, — отвечаю я, и уголки губ Эда опускаются. Он смотрит на лицо криопациента задумчиво и наконец спрашивает:
— Интересно… Бесконечна ли Вселенная?
Я усмехаюсь. Эдик совсем как ребёнок.
— Тебе какая разница? Ты-то конечен.
Наш диалог не продолжается дальше, потому что в операционную на всех парах в развевающемся, как плащ супергероя, халате влетает Валера Хантер. Ему дали это прозвище Хантер ещё до моего появления в фирме, потому что он добыл здесь всех криопациентов, включая и того, над которым мы собираемся работать сейчас. Хантер — настоящий охотник за головами, в прямом смысле. Тот ещё маньяк, насколько я могу судить. Когда я поступил на работу, Хантер был в командировке или отпуске, и всё это время я лишь слушал истории начальства о том, какой он молодец, ответственный и увлечённый работник. Но когда я познакомился с ним лично, то слово «увлечённый» показалось мне сильным преуменьшением.
Если для меня всё это интересная кропотливая работа, увлекательные головоломки, даже романтика, единственная романтика в моей жизни, ни с чем не сравнимая и не сравниваемая, что-то сродни огранке драгоценных камней, и я получаю удовольствие от долгого и сложного процесса заморозки живого (когда-то) существа, то для Хантера крионирование — безудержная страсть именно потому, что он всерьёз верит в то, что всех этих синегубых бедолаг можно будет разморозить. Крайне сомнительное утверждение, на мой взгляд. Впрочем, свои соображения на этот счёт я здесь предпочитаю не озвучивать — они не совсем вяжутся со всей концепцией криофирмы. Полагаю, что за это и уволить могут, как за своего рода предательство интересов организации. Не скажу, что я сильно волновался бы об этом, и всё же из вежливости предпочитаю не обламывать верящих в теоретически, но как бы научно обоснованное воскрешение.
И вот Хантер влетает к нам, в нём так же, как и во мне, примерно сто девяносто сантиметров роста, но он темноволосый, худой, исключительно интеллигентного вида, с тонкими музыкальными пальцами и с высокими скулами. Он стоит возле меня, но я не чувствую его запаха — ни парфюма, ни других средств гигиены, ни пота, ничего вообще, он словно пластмассовый. Я уверен, что девки вешаются на него не меньше, чем на меня, но при этом не могу представить его в женской компании. Мне кажется, что Хантер проводит всё своё время между лабораторией и библиотекой, лишь иногда заскакивая к микроволновке или в гальюн. Мы работаем вместе уже довольно долго, но я совсем не приблизился к нему за всё это время, и не видел его ни разу в чьей-нибудь компании. Хотя я признаю, что и сам никогда не стремился и не стремлюсь узнать его — мне, откровенно говоря, плевать, кто он и что. К тому же при всей его изящности в нём есть что-то отталкивающее, я не могу толком понять, что именно. Хотя, скорее всего, это всего лишь его более высокое положение на работе.
Он закатывает рукава халата и своей белой рубашки, зачем-то щупает пациента, как будто пытается тактильно определить его температуру.
— Кто наш шестой?
— Да хер его знает, труп мужика, — отвечаю я. Какой смысл собирать анамнез человека, который уже умер? Был он там поваром, дайвером, литературным критиком или танцором диско, что теперь с того. И хоть по прошествии часа с момента смерти некоторые нейроны его всё ещё живы, он уже не слепит вареники, не нырнёт в океан, не обосрёт начинающего писателя и уж тем более не научит нас танцевать.
— Я бы не бросался такими словами, — замечает Хантер, не глядя на меня, а приподнимая веки покойника, словно ожидает увидеть там зрачковые реакции. Я усмехаюсь, до того тупо это выглядит. Иногда люди, намеренно пытаясь придать себе важности, кажутся гораздо более жалкими, чем бездомные, ссущие в свои коробки на глазах прохожих.
Хантер, не глядя на меня, берёт бумаги, лежащие рядом на столе, и начинает деловито листать. Я невольно обращаю внимание на его ногти, одновременно и ровные, ухоженные и в то же время с какой-то грязью под ними. Вот он, весь Хантер: вечно с помпой и изяществом копается в дерьме. Препарирует лягушек десятками, как сумасшедший, разбрасывая их кишки вокруг стола, но попробуй при нём не вытереть ноги, заходя к нему в кабинет. Хантер читает вслух:
— Олег Павлович, девяносто четыре года. Хронических заболеваний… нет. Так, так, так. Угу, угу, угу. — Он небрежно бросает бумаги на стол и смотрит мне в глаза. — До нуля охладили?
Задав вопрос, он сразу отворачивается от меня и смотрит на Эдика своим холодным взглядом молодого начальника.
— Конечно, нет, — отвечаю я, пока Эд тупит. Я не понимаю, зачем Хантер задаёт этот вопрос, мы и не должны были охлаждать до нуля. Возможно, думаю я, он просто испытывает Эда.
Хантер пододвигает поближе новый перистальтический насос, так что я сразу принимаюсь за подготовку необходимых веществ для замены крови на криопротекторе, до последней капли, чтобы этот лежащий на столе товарищ не сгнил раньше времени, как мой Мистер Просрочка, мой маленький скелет в холодильном шкафу. Эдик делает шаг назад, будто растерявшись. Я легко хлопаю его по плечу.
— Не теряйся, время у нас есть. Нам нужен доступ к кровеносной системе. Знаешь, как будем его получать?
Эдик кивает.
— Подключением через сонные артерии и яремные вены.
— Верно. Вперёд.
— Неверно, — серьёзно вставляет Хантер, исподлобья смотря на нас. — Подключением к одной артерии и одной вене.
Мне плевать на то, как выделывается Хантер, и я одобряю возражение Эдика, хоть оно больше похоже не на возражение, а на панику. Он спрашивает:
— А как же позвоночные артерии?
Хантер закатывает глаза, становясь похожим на вампира из подростковых фильмов.
— К позвоночным артериям подключаешься, только если у криопациента разомкнут виллизиев круг. Понятно?
Эд кивает, а я решаю уточнить:
— А с чего ты взял, что он у него не разомкнут?
Хантер смотрит на меня как на вошь.
— Потому что я проверил это, пока он был ещё жив. У него замкнут, Лука. Нам повезло, работа будет быстрее.
Я пожимаю плечами и думаю, почему же никто не проверил это у Мистера Просрочки? И в то же время понимаю, что это я должен был проверить. Но я этого не сделал.
Эдик начинает суетиться, склонившись над шеей старика, а я, занимаясь криопротекторами, вижу боковым зрением, как он медленно возится, пытаясь подключиться к артерии, при этом Хантер сидит рядом на стуле и смотрит, но не помогает новичку. Потом я собираюсь попросить Хантера подсказать ему, но останавливаюсь, потому что обращаю внимание на выражение лица Валеры — у него едва ли слюна не течёт — с таким нескрываемым кайфом он смотрит, как Эдик работает. Наконец дело сделано и я комментирую для неопытного коллеги:
— Мы подключаем наши будущие человеческие консервы к замкнутому контуру перфузии для промывания кровеносного русла… Проводим перфузию мозга криопротектором.
Наконец Хантер настраивает на перистальтическом насосе необходимые параметры и подаёт раствор криопротектера в сонную артерию.
— Теперь раствор будет выталкивать кровь через яремную вену, и, когда концентрация раствора будет такая же, как на входе, мы заканчиваем, — поясняю я для Эда, хотя он наверняка это знает.
Затем мы с Хантером доверяем Эдику дальнейшее охлаждение, я слежу за процессом перфузии, а над нами, как бог Олимпа, стоит Хантер, постоянно проверяющий все параметры, включая и скорость течения раствора, за которой и так уже слежу я. Он вглядывается в шкалу манометра, что-то мыча себе под нос, хотя никаких скачков давления там не отображается. При всей глубокой увлечённости таинством нашей работы Хантер успевает периодически шикать на Эда, когда тот делает или говорит что-то неуверенно или неуместно. В такие моменты мне хочется удалить из лаборатории Хантера, чтобы он не мешал естественному процессу обучения Эда и не стоял тут над душой со своим точёным, но каменным лицом всезнайки, но несколько более высокое положение Хантера на служебной лестнице (достигнутое более длительным пребыванием в фирме и перманентным подлизыванием жопы нашей начальницы) наводило меня на мысль о молчании, так что я не возникаю, чтобы мы вовсе не сорвали этот интересный процесс.
Несколько часов мы корпим над телом, я так увлекаюсь, что уже совсем не слушаю ни бубнения Эдика, ни резких замечаний Хантера в его сторону. Всё идёт как по маслу, я получаю удовольствие, видя это. Никаких тромбов, вены этого трупа толстые, как садовые шланги, словно специально предназначенные для глицерина! Постепенно я заменяю кровь на слабый раствор криопротектора, затем повышаю концентрацию, периодически проверяя раствор на выходе. Наконец, через четыре с половиной часа, я вновь забираю с помощью шприца образец из яремной вены. Я помещаю жидкость на стёклышко рефрактометра и смотрю в окуляр.
— Ну что там? — спрашивает Хантер, сидящий на стуле. Он утомился и начал нудеть побольше Эдика. На этот раз мне есть чем его обрадовать.
— Всё! — отрапортовываю я. — Готово.
Мы отключаем насос, сворачиваем все процедуры и перемещаем бескровное глицериновое тело в контейнер для временного охлаждения. Хантер к телу уже не прикасается, видимо, считая, что перенос трупа — не царское дело, так что всё делаем мы с Эдом.
Теперь на неделю можно было забыть о нашем номере шесть и вспомнить о нудной бумажной волоките. Потом мы поместим тело в спальном мешке в криостат, где при температуре минус сто девяносто шесть градусов по Цельсию он будет висеть чёрт его знает сколько лет, до того момента, пока будущие поколения не увидят его и не подумают: «Что это за хреновина такая висит? Закатайте это в асфальт». Если, конечно, будущие поколения вообще будут способны думать.
А тем временем, когда мы закрываем контейнер с телом, Хантер выходит из комнаты, и я уверен, что он пошёл отчитываться перед начальством, а мы с Эдом остаёмся — сегодня сами себе уборщицы. Нужно привести операционную в первозданный стерильный вид.
Эдик, усердно прыская на стол дезинфицирующим средством, спрашивает меня:
— Лука, можно вопрос?
Я, не отвлекаясь от распарывания повреждённых пакетов со льдом и сваливания его в раковину, отвечаю:
— Валяй.
— Почему ты криопациентов всегда называешь трупами или покойниками? Это ведь не совсем правильно.
Я отвлекаюсь и смотрю на Эдика. Он мягко водит губкой по столу.
— Почему неправильно?
— Ну… — говорит Эд, — они ведь могут ещё ожить. Поэтому они и называются криопациентами. Ведь в этом весь смысл.
Я ненадолго задумываюсь. Не над словами Эдика, а над тем, стоит мне его переубеждать или оставить всё как есть. Эд заканчивает гладить губкой стол и подходит к раковине, чтобы вымыть руки. Заглядывает мне в лицо. Я уже хочу сказать ему что-то нейтральное, вроде «не бери в голову, случайно», но вдруг обращаю внимание на серебряный крестик на его шее.
— Разве это не противоречит твоей религии? — с любопытством спрашиваю я, показывая на крестик.
Эд начинает теребить его рукой и убирает под свитер.
— Ну в Библии ничего не сказано про это…
— Кажется, тебе нужно внимательнее перечитать свою настольную книгу, дружище, — усмехаясь, говорю я. Я сам Библию читал ещё в школьные годы и ни черта уже из неё не помнил, но это чтиво способно запутать любого, задающегося экзистенциальным вопросом. Говоря с Эдом, я не ставил себе цели переубедить его или настроить против его религии. Мне было всё равно, просто нравилось озадачивать Эда, смотреть на то, как он перерабатывает информацию, шевелит шестерёнками. И пока он думает, я кладу ему в мокрую руку ключи от лаборатории, и он непонимающе смотрит на них.
— Закроешь лабораторию, я домой.
— Хантер сказал, надо перед уходом все параметры проверить…
Я пожимаю плечами, снимая белый халат.
— Ну хочешь, проверь. Я бы не стал. Не умрёт же он второй раз. До завтра.
Эдик растерянно стоит с ключами, бубня что-то на прощание, а я выхожу, довольный удачным рабочим днём. И думаю, уж не выбрал ли религиозный Эд эту совершенно неподходящую ему профессию только потому, что крионика — своего рода отсылочка к воскрешению. Потом решаю, что думать об этом бессмысленно, и выбрасываю это из головы.
На улице уже темно, к тому же возле нашего здания (включающего операционную, основную лабораторию по подготовке к заморозке, криохранилище, являющееся ангаром, временное криохранилище, комнату отдыха, кабинеты Хантера и начальницы, да ещё несколько подсобных помещений) нет никакого уличного освещения. Криофирма находится практически в лесу, с небольшим подъездом, расчищенным для нашей колымаги и личного автомобиля начальницы Эльвиры.
Так что я по привычке, на память, минут десять пробираюсь по неосвещённой тропе к Кузьмоловскому шоссе. Там я перехожу дорогу и ловлю, вероятно, последнее маршрутное такси, сажусь в него, и, оплатив водителю проезд, сажусь у окна и принимаюсь вглядываться за стекло, где всё равно ничего не видно, только чернота и отражение моего наглого лица. Я вижу в стекле, что мои светлые волосы торчат в разные стороны, и приглаживаю их рукой. Так становится ещё хуже, поэтому я вновь провожу растопыренными пальцами ото лба к затылку и отворачиваюсь от окна.
Я не очень-то люблю возвращаться домой, по крайней мере, не каждый день. Иногда ночую прямо в лаборатории на удобном чёрном потрёпанном кожаном диване, с которого всегда так лень встать, или в комнате отдыха. В шкафу у меня там накопилось достаточно вещей, помимо рабочих белых халатов: несколько чёрных футболок с логотипами любимых групп, джинсы и толстовка. Иногда всё же у меня появлялась мотивация ехать домой, на окраину Санкт-Петербурга, хоть и относительно близкую к криофирме, в осточертевший мне район метро «Просвещения». Мотивация эта — мой кот Рося. Его всё-таки надо иногда кормить и убирать за ним. Всё это дело занимает всего несколько минут, но оставлять его больше, чем на два дня, уже кажется мне преступлением. Вообще, кота зовут Россиянин и ему уже двадцать лет и несколько месяцев. Ненасытная утроба, постоянно орёт и никак не подохнет, здоровый как слон. Мне подарила его сестра, когда я приехал на постоянное место жительства из Зальцбурга в Санкт-Петербург, двадцать лет назад. Она сделала именно такой подарок намеренно, зная мою суть, рассчитывая развить во мне чувство ответственности, любви к ближнему и прочим каноническим вещам, которым я всегда противился и никогда не понимал. Впрочем, ей это не удалось. Я ухаживаю за котом по мере возможности, и, конечно, я кормлю его, убираю за ним и даже иногда глажу, когда он особенно активно этого требует, но никаких новых качеств во мне не появилось. Я просто знаю, что нужно делать это, и делаю.
Когда я приехал в страну, я знал всего несколько слов по-русски: «здравствуйте», «спасибо», «пожалуйста», «один», «два», «три», «водка» и «россиянин». И я назвал кота единственным на тот момент худо-бедно уместным словом, безо всякого умысла. Кто мог подумать тогда, что впоследствии я буду называть «один», «два» и «три» людей. И кто мог подумать тогда, что мои знакомые, узнающие, как зовут моего кота, будут на это обижаться? Я порой не понимаю правила, которые люди придумывают сами для себя. Да назови я кота «Триста четыре и два пирога», меня бы сожгли на костре. И лишь одному коту было бы плевать. Он бы умер от голода, потому что его некому бы стало кормить. Вот к чему приводят все эти ущербные правила, придуманные, чтобы было «как принято», не несущие при этом ничего, кроме проблем и неврозов.
Раздумывая обо всём этом, я выхожу из маршрутки. На улице почти тихо, только по проспекту шныряют опаздывающие куда-то автомобили. Судя по периодическому визгу тормозов, некоторые из водителей не вполне трезвы. Я прохожу мимо пустого круглосуточного магазина цветов, где через прозрачную витрину вижу скучающую на работе красотку, и думаю о том, что утром, если будет время, я мог бы зайти познакомиться, если будет её смена и если не забуду. Затем я прохожу вдоль длинного дома, освещённого вывесками закрытых магазинов на его первом этаже, достаю ключи, заскакиваю в последний подъезд и захожу в свою квартиру. До того как я успеваю включить свет, я слышу громкое и скрипучее «Мяу». Включив освещение в прихожей, я вижу Россиянина, смотрящего своими стекляшками-глазами мне в лицо, совсем как следователь в старом фильме светит лампой в лицо подозреваемому. Выглядит он при этом весьма устрашающе, будь я ребёнком, я бы держался подальше, но сейчас меня даже веселит его толстая морда. Он снова начинает требовательно орать и поворачивается боком, маня меня на кухню.
— Я же вчера тебе миску с горкой оставлял, неужели ты всё сожрал? — я говорю с котом как самый настоящий обыватель, уставший от одиночества. Но на деле я совсем не устал — я наслаждаюсь спокойствием, как и всегда, чувствую облегчение оттого, что рядом никто не зудит, не несёт ахинею и вообще не трещит без умолку. А тут — волшебная тишина, всё реже пронзаемая воплями кота. Волочась за Росей на кухню, я отмечаю, что я устал на работе — всё же не каждый день приходится замораживать людей. Да и животных тоже, что уж там. Насыпая Росе миску корма, который тут же начинает поедаться с бешеной скоростью, будто высасываемый пылесосом, я думаю в очередной раз, что когда кот откинется — я обязательно его заморожу. Бесплатно, раз есть такая возможность, так сказать, ради науки. Может, даже проведу над ним пару экспериментов, которые нам запрещается проводить над криопациентами (не за это же нам платят их хозяева или родственники), хотя насчёт экспериментов я не уверен. Но что бы я там ни планировал, мохнатый горлопан, кажется, и не собирается помирать. Его рыжая шерсть всё такая же пушистая, как и раньше, он наел себе круглое пузо, и морда с каждым годом становится всё наглее. Про его лужёное горло я вообще не знаю, что сказать, это уж действительно интересный объект для исследования.
Хантер, зная, что у меня есть престарелый кот, тоже периодически интересовался его здоровьем. У нас уже была замороженная кошка, и у Хантера были какие-то фантастические идеи по созданию живого эмбриона от почивших и замороженных котов. Мне этот бредовый замысел напоминал фильм про Ван Хельсинга, где вампир Дракула скрещивался с вампирскими же женщинами, и у них плодились мёртвые вампирята, уже не человекоподобные, все в зелёной слизи и каком-то говне, и, чтобы оживить их, нужно было пропускать через них ток. Но, ненадолго оживая и пролетев несколько метров, они надувались и лопались, как мыльные пузыри, обдавая всех вокруг какими-то соплями. Почему-то итог воплощения идей Хантера представлялся мне чем-то подобным. В общем, я даже не вникал дальше в концепцию Хантера. Несмотря на наличие у нас обоих одинакового медицинского образования одного университета, наши взгляды в рабочих вопросах не совпадали. Мы, конечно, тоже баловались (вернее, я баловался, а Хантер проводил «серьёзные и перспективные эмпирические исследования и опыты») пропусканием тока через разных замороженных лягушек, вызывая у них сокращение мышц лапок, но делали это исключительно для увеселения пришедших в лабораторию редких гостей из каких-нибудь фондов или привлечённых меценатов. Эльвира, начальница нашей криофирмы, в эти моменты всегда стояла рядом и чуть ли не хлопала в ладоши, крича в уши спонсорам: «Вы видите? Видите?»
Я показывал лягушек девушкам, которых приводил ночью на работу, они почти всегда говорили «фу», тогда я убирал земноводное и доставал то, что моим гостьям нравилось намного больше.
Рося набивает живот и, довольно урча, проходит в комнату, где мягко прыгает на диван. Я беру из холодильника последние сосиски, хлеб и горчицу, кладу всё это на доску, оттуда же достаю банку пива и присоединяюсь к коту. Рося смотрит на сосиски, как будто пытается их загипнотизировать.
— Не наглей, — говорю я, и сытый кот сворачивается клубком и закрывает глаза, начиная тарахтеть от удовольствия.
Я включаю телевизор, который мне много лет назад зачем-то подарили знакомые, и на экране появляется цветная картинка, несколько потускневшая из-за приличного слоя пыли на экране. И хоть я включил его, я по-прежнему терпеть не могу абсолютно всё, что там показывают: новости, судя по которым всё везде безнадёжно хреново; ток-шоу, где все друг друга перебивают, обвиняют, собачатся и орут как сирены; сериалы с примитивными сюжетами и совершенно никчёмными актёрами (как будто специально выбраны самые необучаемые студенты актёрских курсов); отвратительные музыкальные передачи, где музыка тупее, чем рингтоны на телефонах 2000-х; какие-то передачи с сомнительными экспертами, кочующими из одного шоу в другое, и беспросветная чушь, чушь, чушь… И всё же, хоть я и всегда наслаждался тишиной, иногда её становилось слишком много, и тогда мне приходилось быть наедине с собой. И чтобы ненароком не погрузиться слишком глубоко в себя, я и включал этот адский ящик тупизны. Ненадолго.
Мне больше нравилось оставаться в криофирме. В лаборатории я чувствую себя как-то иначе, тишина там совсем другая — приятная, умиротворяющая. Если я остаюсь там ночевать и я там один, то всегда читаю книги, а потом засыпаю великолепным сном. Здесь же, дома, тишина гнетущая, давящая, липкая, если оставаться тут надолго. Россиянин немного спасает положение, но он в основном дрыхнет, да и на руках держать его долго просто скучно. Книги читать здесь почему-то не получается. То ли свет не тот… не знаю. А оставаться в этой гнетущей тишине — совсем не мой уровень удовольствий. Так что обычно я даю волю телевизору, включаю что-то наименее тошнотворное и мрачное, вроде исторической передачи, ем, слушая вполуха, и засыпаю.
Вот и сейчас я проглатываю холодные сосиски с хлебом и горчицей, запиваю пивом, раздеваюсь, приоткрываю окно, чтобы дома стало прохладней, и ложусь спать, подложив ноги под возмущённого моими телодвижениями кота. Он смотрит на меня как на говно, а потом встаёт, отворачивается от меня и снова ложится, на этот раз повернувшись ко мне своей рыжей спиной. Он пару минут молчит, пока я не тыкаю его тихонько большим пальцем ноги. Тогда он снова начинает громко урчать.
II. Холодный приём
Я просыпаюсь оттого, что Россиянин стоит на моей груди и настойчиво с хрипотцой мяукает мне в лицо, широко открывая пасть и показывая шершавый ярко-розовый язык. Он вцепился когтями мне в кожу через одеяло, но я снимаю его с себя и ставлю на пол. Он продолжает возмущаться, по-видимому произнося какие-то кошачьи ругательства. Я потягиваюсь и, пока кот снова не запрыгнул на меня, встаю с дивана и подхожу к его миске, которая снова пуста. Я кладу туда корма так много, что часть горки высыпается на пол, и наливаю воду в другую миску. Россиянин подходит и, ещё пару раз мяукнув (видимо, на всякий случай), принимается за еду. Я смотрю на кухонные настенные часы: 7:30. Кот разбудил меня в самое подходящее время — время собираться на работу.
Пока я принимаю контрастный душ, вызванный специфической подачей воды в моём доме, натягиваю джинсы, футболку и кеды, шерстяной проглот уже успевает стрескать треть миски. Я насыпаю ещё, потому что не собираюсь приходить сюда сегодня вечером. Коту предстоит долго быть в квартире одному.
Я накидываю пальто, беру ключи и проверяю в приложении на смартфоне, когда придёт нужный мне автобус. Тот находится ещё очень далеко, и, поскольку ждать транспорт ещё минут пятнадцать, я делаю шаг в комнату и сажусь на стул. Делать мне толком нечего, поэтому я просто расслабляюсь и разглядываю квартиру. Моя единственная комната совсем небольшая и почти такая же стерильная, как и лаборатория, разве что в другой цветовой гамме. Вся мебель, включающая в себя книжный шкаф, комод, диван, письменный стол и деревянный стул, на котором я сижу, всё это — каштанового цвета, отчего кажется, что в комнате всегда темно, весьма приятно похоже на ирландский паб. К тому же окно всегда занавешено плотными шторами в изумрудно-чёрную клетку, а лампа в комнате всего одна — уныло свисает с потолка, как наполненный презерватив.
И всё же эта стерильность немного разбавлена, потому что предметы декора, если это можно так назвать, тоже присутствуют. Это всего две картины, две репродукции — «Корабль дураков» Иеронима Босха и «Грех» Генриха Лоссова. Обе я нахожу просто чумовыми, могу смотреть на них перед сном так долго, как обычно люди смотрят телевизор. Сестра, которая, помимо моего кота, единственная когда-либо была в моей холостяцкой квартире, всегда называла их мерзкими и просила снять. Она говорила, что такие картины нормальные люди не вешают там, где они живут и спят. Но нет, Алиса, я никогда их не сниму, даже сейчас.
Первая репродукция висит над моим столом. Настоящую картину я увидел много лет назад в галерее Ришельё в Лувре, куда ходил с сестрой. От неё я и узнал, что корабль с веселящимися на нём людьми и пьющими монахинями символизирует упадок церкви. Поначалу это не имело для меня значения, мне просто понравился стиль. Но впоследствии, разглядывая репродукцию у себя дома, я поразился, насколько силён в сатире и символизме был автор. Корабль, который должен везти людей к светлому и доброму, тонет в какой-то жиже, а на нём все горланят и ведут себя непотребно. Очень метафорично и актуально к тому же. Я бы и сам потусовался на таком судне.
Вторая картина несколько проще. Тут уже нет каких-то особых деталей, нет такого глубокого смысла. Репродукция «Греха» висит у меня напротив дивана, именно её я вижу перед тем, как закрыть глаза. Там всё просто: принявшие обет безбрачия сношаются через решётку. И всё же мне нравится эта картина, она показывает, что ничто животное нам не чуждо. Мне смешно оттого, что некоторые люди пытаются это скрыть.
Я отворачиваюсь от картин, смотрю на экран смартфона и вижу, что автобус близко. Россиянин уже сидит в коридоре и облизывается. Помалкивает, наконец-то.
— Пока, шерстяной, — говорю я ему.
Он отвлекается от своих процедур, недоброжелательно смотрит на меня. Я выхожу и закрываю за собой дверь.
Когда я появляюсь в лаборатории, Эд уже сидит за столом и хмуро листает какие-то брошюрки. Я кидаю пальто на вешалку, переодеваю обувь и убираю кеды в шкаф, чтобы чистюля Хантер их не заметил и не начал звереть оттого, что я не оставил обувь в коридоре. Накидывая халат, я спрашиваю:
— Привет, Эд. Что ты там изучаешь?
Эд приветственно машет, лицо его чуть проясняется, я подхожу ближе и протягиваю ему руку. Он неуверенно просит:
— А можешь руки помыть?
Я удивляюсь его щепетильности, но, поскольку, в сущности, он прав, я не возражаю, подхожу к раковине и тщательно мою руки. Затем снова подхожу к нему, и он, не смотря мне в глаза, коротко пожимает поданную мной руку, а потом вновь склоняется над брошюркой, которая отказывается задрипанной инструкцией по подготовке отчётов.
— Эльвира сказала, надо делать отчёт по вчерашнему криопациенту, — объясняет он.
Я плюхаюсь на диван.
— Отчёты эти, чёрт бы их побрал. Рано ещё отчёты делать, на окончательное хранение номер шесть уйдёт ещё только через неделю, когда температура достаточно опустится.
Эд поворачивается ко мне.
— Не богохульствуй! — серьёзно приказывает он. Затем добавляет намного тише: — Пожалуйста…
Я вопросительно смотрю на него. Меня даже немного радует то, что у него наконец-то прорезался голос. И всё же то, что он сказал, озадачивает меня.
— Ты серьёзно?
Он всё смотрит на меня, не менее удивлённо, чем, наверное, я на него.
— А что? — спрашивает он.
— Ты такой набожный? — задаю я прямой вопрос. — Никогда не слышал, чтобы кого-то смущало упоминание чёрта. Даже сейчас мне становится смешно оттого, что я просто говорю тебе это.
У меня действительно предательски расползается по лицу улыбка, потому что я только что нашёл у коллеги слабое место и лишний повод подтрунивать над ним в моменты скуки, а Эдик начинает смущаться, поэтому я всё же перевожу тему, отметя у себя в голове, что после работы мы вряд ли будем сидеть у меня дома за кружечкой пива — ему точно не понравятся мои картины. Как они вряд ли понравятся и кому-то ещё.
Вообще-то я всегда стараюсь держаться подальше от людей, повёрнутых на правилах, особенно на правилах, придуманных другой кучкой людей в глубокой древности. Я никогда искренне не мог понять, как можно нырнуть с головой в какую-то конфессию или группу, не понимал, зачем вообще людям это нужно? Объединяться на почве веры во что-то недоказуемое, а не на почве общего дела и какого-то осязаемого добра? И хоть я стараюсь не делать поспешных выводов об Эдике, всё же решаю повнимательнее смотреть за своим напарником, как бы он не выкинул в лаборатории чего-нибудь библейского. Этого всего уже планета много повидала.
Я встаю с дивана, потягиваюсь и подхожу к нему, чтобы заглянуть через его плечо в брошюрку.
— И как там, всё понятно? Разобрался?
Эдик чихает себе в ладонь, а затем перелистывает страницу мокрыми пальцами.
— Руку мыть не будешь? — в шутку спрашиваю я, но Эдик тут же встревоженно встаёт и идёт к раковине, заставив меня с недоумением смотреть, как он моет свои руки, а затем так тщательно их вытирает, будто пытается стереть с них кожу полотенцем.
Когда он возвращается, я сажусь рядом с ним и мы принимаемся ковыряться в бумагах, записывать все температурные режимы, проведённые с криопациентом манипуляции, задействованные вещества, и всё в таком духе. Меня раздражает, что Эльвира заставляет нас писать отчёт ещё до того, как замороженный завозится в криохранилище на окончательное хранение. Писать отчёт в середине работы, кто вообще так делает? К тому же у меня появляется ощущение, что, кроме Хантера, эти отчёты никто не читает. Только я успеваю о нём подумать, как он возникает в лаборатории, до усрачки деловой и серьёзный, гордый собой, как будто только что выебал мумию и та начала дышать. Хотя я вообще сомневался в наличии у него личной жизни, даже и с мумиями.
— Добрый день, — говорит он, подняв подбородок так, что кажется, что здоровается не с нами, а с лампой на потолке, и тут же лезет своим носом в наши бумаги. Эд пододвигает черновой отчёт к Хантеру. Тот проводит рукой по чёрным волосам и берёт листы. Какое-то время молча читает.
— Всё в порядке? — осторожно спрашивает Эд. Я тем временем встаю и подхожу к дивану — рядом на тумбочке стоит кофеварка, которую Хантер терпеть не может. Хреново, должно быть, живётся человеку, который может испытывать негативные чувства даже к мелкой бытовой технике. Я принимаюсь делать кофе, машина начинает неистово гудеть.
— Хм… тут ничего не сказано о криопротекторах, дополни, — говорит Хантер прописную истину, которую и говорить не стоило. Это ведь был черновик, чёрт возьми, где Эд только ещё писал о температурах.
Эд берёт листок и смотрит в него, размышляя. Кофемашина выключается, налив мне стаканчик дерьмового кофе. Хантер смотрит на меня с недовольством, даже с раздражением.
— Лука, сколько я должен говорить тебе, что кофемашине здесь не место. Она должна находиться в комнате отдыха или в хозяйственном помещении, на худой конец. Он смотрит на меня, искривив губы так, словно я ему нассал в односолодовый ирландский виски.
Я сочувственно качаю головой, помешивая сахар пластиковой палочкой.
— Да, абсолютно согласен, но, к сожалению, кофемашина сама себя в другую комнату не отнесёт.
Эд удивлённо смотрит на меня, а Хантер отворачивается, будто ничего не слышал. Он снова пялится в бумаги перед Эдом, всё так же прямо стоя перед столом. При этом он равнодушно говорит:
— Смотри, как бы ваша кофемашина вместе с вами на помойке ни оказалась.
У меня созревает несколько вариантов ответа на это высказывание, но пока я выбираю наиболее остроумный, Хантер, избегая моего взгляда, кидает бумаги на стол и выходит. Через стеклянную дверь я вижу, что он идёт прямиком к Эльвире, нашей начальнице. Я смотрю на Эда, он как-то взмок, его шея покрылась розовыми пятнами.
— Ты покраснел, хорошо себя чувствуешь?
Эд сглатывает.
— Как думаешь, Лука, это он серьёзно? Нас уволят? — Он поднимает на меня большие тёмные глаза. Я отмахиваюсь.
— Из-за кофемашины?
Эд ничего не отвечает, просто снова смотрит вниз на отчёты.
— Кажется, я себя неважно чувствую.
— Да? — Я внимательнее смотрю на него.
Эд молчит и лишь тяжело вздыхает ещё несколько часов подряд. Мне не очень комфортно работается всё это время, потому что Эд то и дело спрашивает меня, могут ли его уволить за то или за это. При этом он и сам вечно отвлекается, я слышу, как он замирает каждый раз, когда слышит стук каблуков Эльвиры в коридоре. Он из тех бедолаг, которым вечно кажется, что даже стул скрипит голосом начальника. Ко всему прочему к концу рабочего дня он начинает причитать, тыкая в какие-то цифры на диаграмме:
— Блин, ну почему у меня тут не получается?
— Не знаю, молитву почитай, — говорю я в шутку, но Эд явно неспособен её оценить. Вместо этого он приобретает ещё более озабоченный вид — я вновь наступил на его мозоль.
— Лука, в тебе совсем ничего святого нет?
— Эд, — я отвлекаюсь от работы, теперь мне не хочется шутить, ведь я уже понял, что такими шутками лишь наживу себе врага, хоть и такого беззубого, как Эдик, — с чего бы во мне должно быть что-то святое?
— А почему не должно быть? — по-детски интересуется Эд. И хотя причин много и все они до безобразия логичны, я озвучиваю одну из самых незначительных:
— Потому что не хочу чувствовать себя постоянно виноватым.
Я догадываюсь, что ответит Эд. Он выпрямляется на стуле и говорит:
— Но я ведь не чувствую себя виноватым.
— Это потому что ты не делаешь ничего плохого, — предполагаю я лишь для того, чтобы не разводить полемику и постепенно завернуть этот бессмысленный разговор, как труп в целлофан.
Я ожидаю, что он скажет что-то вроде наставлений или продолжит развивать тему, доказывая, что его путь — правильный, но, к счастью, вместо этой бесполезной болтовни он вновь зарывается в бумаги, как навозный жук в экскременты.
Через какое-то время мы слышим за стеной в коридоре голоса Эльвиры и Хантера, которые сначала становятся громче, а затем стихают. Тем не менее Эд как попугай резко вытягивает шею и напряжённо смотрит на дверь. Я смотрю на него и вижу, что он вдруг ещё сильнее начинает нервничать, а под глазами у него немного зеленеет и затем вновь появившиеся пятна на шее переходят на щёки, так что контрастный красно-зелёный Эд становится похожим то ли на недозревший помидор, то ли на мультяшного зомби.
— Что-то ты и правда неважно выглядишь, — замечаю я и смотрю на часы. До конца рабочего дня остаётся чуть больше тридцати минут. Скоро уйдёт Эльвира и Хантер, а если, наконец, раньше времени уйдёт и Эдик — будет вообще замечательно. Эдик, который сидит на работе до упора, будто выслуживаясь перед всеми остальными, уже и так порядком сбил мне весь график посещений по вечерам.
— Мда-а-а, — протягиваю я и повторяю снова: — Хреново выглядишь.
Эд резко встаёт, задевая ногой ножку стола, и бросается к зеркалу над раковиной. Внимательно и испуганно пялится на своё пятнистое лицо.
— Что это со мной? — в его голосе неподдельная паника, и на миг мне кажется, что у него не все дома.
— Едь домой, отдохни, отоспись, я тебя прикрою, — говорю я, чтобы он побыстрее свалил.
Эд оборачивается, как будто не веря своим ушам.
— Спасибо, Лука, я что-то сам не понимаю, что со мной… Я завтра пораньше приду.
Я беззаботно машу рукой, встаю, снимаю с вешалки его лимонно-жёлтую куртку и кидаю ему.
— Ты просто переутомился. Иди отдыхай.
Эд ловит куртку, делает несколько шагов мне навстречу, желая вроде бы обнять, но я отстраняюсь, указав на его пятнистое лицо.
— Давай без нежностей.
Он понимающе кивает и выбегает за дверь, оставляя меня в приятном одиночестве.
Я раздвигаю на окне, выходящем в коридор, жалюзи, а затем сажусь за стол и начинаю просматривать отчёт Эда и вносить туда правки, много правок, но недолго: через двадцать минут я слышу громкий стук каблуков, по которому можно однозначно понять, что обладательница туфель далеко не дюймовочка, и затем вижу через стеклянное окно, как мимо проходит Эльвира, вырубая за собой в помещениях и коридоре все источники освещения. Тупая дура, она всегда выключает за собой свет, даже зная, что кто-то ещё работает.
До неё нашей конторой управлял её муж Александр, вот это был понимающий мужик. Под его началом я проработал совсем недолго, буквально пару недель или около того, но успел понять, что он за человек — настоящий профессионал. Но что-то там у них случилось, какие-то разногласия или что, я толком не в курсе, но только он уехал работать в Вену над какими-то научными проектами, а она осталась здесь, заняв его место. Не лучший расклад, учитывая, что он светило науки, учёный, человек, достойный уважения, а она — обычная тупая пизда, считающая себя охренеть какой бизнесвумен. В общем, ничего необычного в этой ситуации нет: хочешь развалить всё, что так долго строил, — поставь своих родственников управлять этим, не обращая внимания на их уровень интеллекта и понимания специфики дела. В самой Эльвире тоже ничего примечательного нет, разве что её необычный недуг выделяет её из толпы таких же дур — её прозопагнозия: Эльвира не различает лиц, и иногда я нахожу это очень забавным. Конечно, она вполне приноровилась узнавать нас по одежде, манере ходить и по голосам, но стоит нам всем влезть в белые халаты и молча сидеть на стульях в одной позе, как на её лице отображается полное замешательство, особенно если она пришла с целью накричать на кого-то из нас. Хотя иногда её это не останавливает, и тогда она одинаково кричит на всех, за компанию, чтобы скрыть то, что она толком не знает, на кого именно орёт. Чудовищно весёлое зрелище. Особенно при этом мне нравится смотреть на Хантера, который каждый раз пытается её перебить, чтобы дать ей знать, что на него кричать не надо. Но её чёрта с два перебьёшь: как заведётся, не остановишь. Мне лично её прозопагнозия не доставляет неудобств: очень удобно всё время быть неузнанным, а на вопли её мне плевать — обычное женское состояние. Так что, приходя на работу, я первым делом накидываю халат, как и остальные, ведь стиль наших шмоток она уже неплохо изучила, а одеты мы с Хантером и Эдом совершенно по-разному. Хантер предпочитает классику, светлые дорогие рубашки, чёрные брюки, тонкий галстук; Эд одет во что попало — какие-то нелепые свитера, футболки с дурацкими принтами и бессмысленными надписями, голубые джинсы. А я не вылезаю из мерчевых футболок любимых панк-групп и из чёрных прямых и зауженных джинсов, которых у меня штук десять. А в халатах мы для Эльвиры совсем как близнецы.
И вот она выходит, вырубает свет в коридоре и во всех помещениях, кроме лаборатории, в которой сижу я. Я слышу, как за ней закрывается входная дверь, встаю, открываю дверь в коридор, снова включаю там свет и убеждаюсь, что все действительно ушли, включая Хантера и подсобных рабочих, которых, впрочем, я и так почти никогда не видел — с тех пор как Эльвира сократила им зарплату вдвое.
— Ну наконец-то, — говорю я сам себе и достаю смартфон. Зайдя в телефонную книжку, я начинаю перебирать имена: Аля, Арина, Вика, Кира, Лера… Вот, кстати, на последней можно и остановиться — мы давно не виделись, а она всегда бежит по первому зову, никогда меня не обламывает. Должно быть, соскучилась, прилетит на такси, а это то, что мне сегодня и нужно. Я набираю её номер. Она отвечает через пару гудков.
— Привет, Лера. Как жизнь? — вежливо задаю я вопрос, надеясь, что она не пустится в девичьи рассказы про своё офигительно интересное существование.
— Привет, отлично, давно не слышала тебя.
Хорошая девочка.
— Ммм, я как раз подумал, что мы и не виделись давно. Не хочешь заехать в гости?
— А ты где? — сразу схватывает она, и я чувствую, как она прислушивается к ответу. Я не заставляю её ждать.
— В лаборатории, на работе. Ты ведь помнишь, где это? Тринадцатый километр на север.
— Я помню, — серьёзно отвечает она. — Такое разве забудешь. Тебе сейчас удобно?
— Это было бы просто отлично, красавица, — говорю я, радуясь, что в очередной раз набрал правильный номер.
— Давай, я скоро буду, — отвечает она и вешает трубку.
Я иду в душ, который удобно находится рядом с комнатой отдыха, переодеваюсь в чистое и, расслабляясь на диване, жду визита. Лера появляется через полчаса, должно быть, таксист гнал за доплату, потому что мне слабо верится, что она была близко, когда я звонил.
Я открываю ей входную металлическую дверь, и Лера заходит, цокая каблуками по бетонному полу коридора. На ней длинная приталенная кожаная куртка цвета красного вина, такая же помада на пухлых губах. Из-за этих губ и внезапно раздавшегося тела она стала похожа на рыбу-наполеона. Волосы идеально уложены и создают пышное каштановое гладкое обрамление вокруг её круглого лица. Я посмеиваюсь про себя, думая, что, если сделать ей высокую причёску, её сходство с горбатой губастой рыбёхой будет довольно комичным.
Я беру Леру за плавник, вернее за руку, и настойчиво тяну за собой, чтобы она не копошилась, тратя моё время. Когда мы проходим мимо комнаты отдыха (где она уже как-то бывала при аналогичных обстоятельствах), она тормозит, оттягивая меня назад, и спрашивает:
— Разве нам не сюда?
Я не отвечаю и снова тяну её вперёд, и она, повинуясь, недоумённо глядя на меня, идёт дальше по коридору, пока, наконец, я не завожу её в лабораторию. Она испуганно оглядывается.
— Почему мы сюда пришли?
— Там занято, — вру я. На самом деле мы пришли сюда, потому что там мы с ней уже были, а здесь ещё нет. Вообще-то каких-либо веских причин не было, просто мне так захотелось, вот и всё. Какое-никакое разнообразие. Лера не возражает, снимает куртку, я вешаю одежду на вешалку, предлагаю ей присесть на диван, что она и делает, хоть и весьма нерешительно. Она всё продолжает осматриваться, но это уже не изменит ситуацию.
Ничего особенного в лаборатории сейчас нет, всё оборудование спрятано в шкафы. А на виду остаются только пара кресел, сами шкафы, раковина, письменный стол с бумагами и большой металлический стол в центре комнаты да кое-какая лабораторная мелочь на тумбочке рядом, инструменты и баночки.
Я думал, что Лере это не понадобится, учитывая её решительность приехать сюда, но сейчас, видя её некоторое смущение при виде лабораторного стола, я всё-таки залезаю в шкаф и достаю оттуда бутылку франкфуртского шнапса, которую я оттуда как-то привёз, когда ездил на конференцию по перспективам крионики.
Она не возражает, когда я протягиваю ей бокал, и сразу делает большой залихватский глоток. Я сажусь рядом и выпиваю свой шнапс из своей чёрной кружки. Лера вдруг вновь приходит в себя и резко тянется ко мне, пытаясь поцеловать. Я отстраняюсь назад, придерживая её одной рукой за плечо. Она, ничего не понимая, замирает. Я поворачиваюсь к тумбочке возле дивана, пригибаюсь, открываю её и беру из упаковки ватный спонжик. Потом поворачиваюсь к Лере и вытираю спонжиком её губы. Вата мгновенно пропитывается яркой помадой. Я сворачиваю спонжик вдвое и вновь чистой стороной прохожусь по её пухлым губам, надавив посильнее, при этом Лера смотрит на меня как баран на новые ворота. Часть краски всё-таки остаётся, часть выехала за края губ, но в целом проблема была устранена. Лера так и сидит, наполовину пригнувшись ко мне, хлопая наращёнными ресницами, уставившись на меня. А что я мог ещё сделать? Чем думают эти бляди, когда, собираясь на встречу, мажут губы помадой? Уж точно не о том, что мне потом придётся отстирывать шмотки от этой липкой бесполезной дряни. Тупые курицы.
Я сминаю спонжик и кидаю его в мусорное ведро под раковиной. Затем поворачиваюсь к Лере и без особого удовольствия слабо целую её рыбьи губы-вафли, чтоб она перестала тянуть их ко мне, и сразу лезу ей под блузку. Нащупав живот, который стал гораздо менее плоским с последней нашей встречи, я завожу руку назад, на спину, где прямо под одеждой расстёгиваю на ней лифчик. Она сама стягивает блузку, а я уже снимаю с неё юбку и колготки, одним разом, вскоре положив Леру на диван.
— Ай, — говорит она, съёжившись и сдвинув брови, — диван холодный.
— Мякотка, здесь всё холодное, — отвечаю я, потому что не собираюсь искать для неё покрывало, потому что для этого нужно идти в комнату отдыха.
Она хмурится, но я уже успеваю раздеться сам и оказаться в ней. Лера начинает сопеть подо мной, когда я двигаюсь, и кожа дивана скрипит от трения с Лериными круглыми ягодицами. Её дыхание напрягает меня — оно слишком тяжёлое, и я пытаюсь не думать отчего. Я смотрю на её лицо и жалею, что не выключил свет: она пялится на меня такими огромными глазами, словно боится умереть. Сначала это меня раздражает, но потом вдруг начинает забавлять. Я поднимаю её на руки, не вынимая члена, и переношу на стальной стол. Она этому удивляется, и немудрено, не уверен, что такую тушу под силу поднять всем подряд. Когда я размещаю её вдоль стола, почти как наших пациентов, разве что ноги кладу себе на плечи, она снова ахает от ледяной стальной поверхности, прикоснувшейся к её мясистой спине. Глаза у неё, как я и ожидал, становятся ещё более испуганными, она стискивает зубы, а я начинаю трахать её сильнее. Её страх заводит меня, но экспериментировать дальше уже нет сил. Я вынимаю член, кончаю ей на живот и иду в душ, оставив её лежать на столе.
Когда я возвращаюсь, она уже в нижнем белье, сидит на диване, положив ногу на ногу, и по-хозяйски пьёт франкфуртский шнапс. Я на мгновение останавливаюсь, оценивая её. Она сильно сдала за год — ляхи совсем разжирели, живот переваливался за резинку кружевных трусов. Руки тоже начали заплывать жиром. Скоро она превратится в неликвид, думаю, мы с ней уже не увидимся.
Она уставилась на меня.
— Чего ты смотришь?
Я пожимаю плечами.
— О работе думаю. Надо кое-что доделать.
Она удивлённо поднимает татуажные брови.
— Сейчас?
— Да, я же с покойниками работаю, а они имеют свойство разлагаться.
— Лука, но ведь они заморожены и не разлагаются, — включает она мозги. — Мы могли бы сменить это место?
— В каком смысле? — затревожился я, и не зря. Лера ставит пустой бокал на тумбочку, встаёт и подходит ко мне. Я вдруг начинаю чувствовать её запах: неприятная сладкая, приторная смесь духов, лака для волос и — что ещё противней — её собственной кожи.
— Ну… мы могли бы поехать ко мне или… к тебе.
Я автоматически делаю полшага назад.
— Это зачем?
Она словно бы удивляется этому вопросу, опять делает круглые глаза.
— Могли бы провести ночь вместе… в нормальной обстановке, а не здесь…
Ну вот, пошла старая песня. Сначала она легко едет сюда, прекрасно зная зачем, но после секса её планы меняются, и теперь этого уже мало, ей нужен весь я, всё моё время и моё пространство. Никогда нельзя доверять этим вечно мокрым, скользким существам.
Я кладу руку ей на плечо.
— Мякотка, мне нужно работать. Дело срочное. Давай в другой раз.
Она дует губы, резко разворачивается и, смотря в пол, делано начинает натягивать шмотки, которые с трудом на неё налезают. Я молча наблюдаю за этим и думаю, что она всё же слишком медлительна. Потом она хватает верхнюю одежду, надевает туфли, подходит к двери и, открыв её, поворачивается ко мне и злобно выпаливает:
— Когда у тебя я была «срочным делом», я взяла и приехала. В следующий раз можешь на это не рассчитывать!
Затем она наконец выходит и хлопает хлипкой дверью. Её каблуки быстро цокают по бетонному полу коридора, и она не слышит, что я говорю:
— Следующего раза у тебя и не будет, корова недошпаренная.
Я с облегчением выдыхаю: эта дура свалила, вокруг прекрасная тишина, за окном темно, шнапс ещё остался. Я наливаю себе немного, выпиваю и потягиваюсь. На лабораторных часах только десять вечера, спать не хочется. Я решаю пойти и посмотреть, как там мой Мистер Просрочка. По сути, это бесполезное действие, но мне вдруг взбредает в голову глянуть на него и убедиться, что он на своём месте, лежит и никто не обнаружил мою ошибку. От безделья и не тем можно заняться.
Я надеваю футболку группы Flogging Molly, купленную у них на концерте несколько лет назад, напяливаю носки, джинсы и тапки, беру свои ключи от камеры хранения замороженных жмуриков, прохожу по коридору и оказываюсь у тяжёлой стальной двери с нелепой гигантской открытой щеколдой, которая, видно, была тут с самого начала, но была дополнена замком, чтобы в криохранилище не мог зайти кто попало. Провернув ключ несколько раз, я открываю дверь. Моему взору открываются несколько сосудов Дьюара, непроницаемых бочек из композитных материалов, в которых вниз головами висят так называемые криопациенты. Мне никогда не нравилось называть эти консервы «криопациентами», но того требует этика, и всё такое. Я подхожу к тому контейнеру, что находится подальше. Мне почему-то кажется, что именно этот сосуд отличается от остальных, хотя на самом деле он абсолютно такой же. Я слегка ёжусь. Холод здесь стоит всегда адский, бетонное помещение без окон, никогда не отапливается, хотя на стене и висит кондиционер. Конечно, это не те минус сто девяносто шесть градусов по Цельсию, в которых обитают криопациенты, но по ощущениям ноль или небольшой минус, не знаю. Иногда здесь бывает и того холоднее, кондиционер работает только на минус, такова была идея нашей Эльвиры, уж не знаю зачем, может, ей так спокойнее. Она всё равно ни черта не понимает в этом. Не удивлюсь, если для неё вся суть крионики состоит в том, чтобы распихать трупы по холодильникам и ждать чуда. Поэтому с уходом её мужа Александра фирма начала заметно чахнуть, сократился штат и мы вынуждены возиться с её отчётами большее количество времени.
Я с трудом открываю крышку криостата и подцепляю специальным крюком мешок с Мистером Просрочкой и с помощью лебёдки тяну его наверх. Одному это делать не очень-то неудобно, труп тяжёлый, как слон, да, честно говоря, в этом коричневом спальном мешке он и выглядит как замёрзший кусок слоновьего говна.
Я достаю из шкафа и надеваю плотные перчатки, чтобы не обморозить руки, и прямо тут, на полу, начинаю разворачивать Просрочку. Моему взору открывается его белая голова, и я осторожно переворачиваю тело. На затылке я вижу большой небрежно второпях зашитый моей рукой шрам. Я аккуратно отодвигаю кусок кожи, стараясь не повредить Просрочку ещё сильнее, хотя и понимаю, что сильнее уже некуда. Пальцами я углубляюсь дальше внутрь его головы. Так и есть — вот он, результат моего «труда»: на обозримом маленьком кусочке мозга так же виднеется запёкшаяся кровь — чёрное пятно, чёрное пятно на моём послужном списке. У этого пациента была бифуркация сосудов, которую я не заметил, когда начал закачивать в него криопротекторы, выгоняя кровь. Я тогда не уследил за показателями манометра, когда резко подскочило давление в кровеносной системе, указывающее на повреждение. Я думал, что цикл замкнут, как обычно бывало до этого, но оказалось, что часть крови осталась в мозгу и запеклась там. Все усилия насмарку, ведь в идеально выполненной работе не должно остаться ни грамма крови либо другой естественной жидкости. Я конкретно облажался.
Я возвращаю кусочек кожи на место, заматываю труп в мешок и с трудом вновь погружаю его в криостат. Закрыв крышку, я выхожу из хранилища и закрываю массивную стальную дверь на ключ. Я сильно замёрз и про себя поругался, что, как обычно, игнорировал логичное решение надеть куртку перед тем, как идти в место с криопациентами.
Вернувшись в лабораторию, я из бутылки выхлёбываю остатки грушевого шнапса, и чудодейственный напиток быстро согревает меня. Конечно, думаю я, Мистера Просрочку никто никогда не обнаружит, пока родственники продолжают финансировать его пребывание здесь, и он так и останется моим секретом, и всё же как-то приятно понимать, что мою лажу никто не заметил. Мы никогда не вытаскиваем криопациентов из криостатов, но иногда я чувствовал в этом какую-то обсессивно-компульсивную потребность и порой просто не мог совладать с собой, поэтому шёл, вытаскивал его из жидкого азота, отодвигал на голове кусочек кожи, смотрел на замороженную кровь, задвигал ткань на место и вновь помещал Мистера Просрочку в сосуд Дьюара. Такой уж у меня был ритуал, совершенно лишённый логики. Не уверен, что способен испытывать стыд, и всё же что-то похожее вызывал у меня факт того, что я плохо выполнил свою работу. Если бы действительно существовал Страшный суд и меня бы спросили, где я согрешил, я назвал бы только это. Хотя те, кто меня знают, назвали бы гораздо больше моих грехов, впрочем, это их иллюзии и проблемы.
Я усмехаюсь, понимая, что хотя у Мистера Просрочки совершенно нет никаких шансов быть оживлённым, он, скорее всего, ничем не отличается от остальных криопациентов. Хотя все крионисты и верят в возможности воскрешения, и некоторые верят совершенно фанатично, я уверен, что с этими консервами этого никогда не произойдёт. И нет, дело не в науке. Наука вообще последнее, чем ещё может гордиться человечество. Вполне возможно, что изобретения нанороботов дадут возможность восстанавливать не только все без исключения органы, омолаживать их, но и даже когда-нибудь, через несколько сотен лет, оживлять и восстанавливать память и личность человека. Но только кто это позволит? В нашей реальности, в нашем мире, где ценностью обладают только деньги, а не человеческая жизнь и интеллект, все эти замороженные господа отправятся на помойку, где быстренько сгниют. Сильные мира сего не допустят перенаселения, их жадность будет творить такие законы, при которых только они будут иметь право на крионирование, на омоложение и восстановление. Но и их будут выбрасывать на помойку те, кто заплатит больше. Я не вижу ни одного шанса сделать крионирование тем, чем оно по задумке должно являться. Я знаю, каким будет будущее. Пройдёт сто, двести, триста лет, но ничего не поменяется: одни так же будут пытаться выживать и вгрызаться в жизнь, как пёс в последнюю кость, а другие будут иметь всё и вздыхать, что у них нет ещё больше.
Но я не позволяю себе слишком часто об этом думать: это не входит в мою компетенцию, и мне за это не платят.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.