«Эти стихи должны быть напечатаны большим тиражом, ибо они не те, которые можно взять на несколько дней в библиотеке, а — прочитав — вернуть; они должны быть дома, к ним нужно возвращаться, перечитывать, смаковать, читать вслух, затем «про себя», и опять вслух, ибо они — мысль и музыка.
Есть стихи такой силы, что их без сомнения можно отнести к разряду шедевров русской поэзии.
Есть стихи такой языковой и смысловой плотности, что хочется стать художником и писать плотным густым маслом…
Очень многие из них — подлинная мифология, магия, стихи чисто женские и эпические, высеченные из тех же глыб, что и скульптуры Микеланджело; стихи органные и флейтовые, то ли — увиденные во сне, то ли — рожденные перенесенной болью.
Одинокая скрипка — и оркестровые созвучья; разрозненные души — и души, стремящиеся к слиянию. Эротизм и аскетизм; язычество и христианство, пустыня и плодородие.
Мир стихов Ляли Чертковой населен мириадами жизней, цветов, запахов, сонмами птиц; здесь трагизм падений и вдохновение взлетов.
Я прочел несколько строк наугад и — задохнулся; это орудийность и метаморфозность, о которой говорил Мандельштам. Спрессованность, сгущенность образов так велика, что из каждой строки можно вырастить поэму. Здесь нельзя пробегать глазами; нужно останавливаться, возвращаться назад, пробовать слова на вкус, на цвет, на отзвук эха в сердце…
Где искать корни этой поэзии? В прозе Бабеля? В русских былинах? В цыганских песнях, пропетых в молдавских степях? В тени испанской шали, взлетающей над танцовщицей фламенко?
Мне, музыканту, эта поэзия кажется поэзией звучания и слышания, с градациями от почти неслышимого до крика… Есть стихи, возникшие из такой тишины, что рождаются слуховые галлюцинации; есть стихи удержанного вопля. Они то безлюдны, то так густо населены, что начинает кружиться голова.
Количество образов в единицу времени иногда превышает возможность восприятия. Но это — не вина и не беда поэта; это ощущение физической нехватки времени и места. Это — щедрость безразмерности и неуемности.
В русскую поэзию пришел Поэт со свежими силами и с равновеликими интеллектом и страстью. Это — поэт от Бога.»
Михаил Казиник, скрипач, лектор, музыковед, педагог, писатель-публицист, поэт.
«Есть у меня литературный друг. Мы из одного города и одного времени — то есть, ходили вдоль одних домов и деревьев, но не столкнулись ни разу.
Сегодня — после довольно драматических десятилетий — она с семьей во Флориде. Ее ФБ-карта полна какими-то индейцами, кубинцами, волками и эвкалиптами.
Но посреди этих странностей иногда выныривают стихи, которые… если я не потерял слух… не имеют аналогов. Они напоминают мне колоссов с острова Пасхи. Их музыкальность, их необъяснимое мастерство ставят меня в счастливый тупик…»
Борис Клетинич, писатель, поэт, сценарист, певец.
Душа, открыв невидимую створку,
Займет собою стайку старых слов,
Что впишутся в небесную подкорку
Прозрачными чернилами ветров.
Я знаю — небо снова им поверит;
Я здесь. Я есмь. Ликую, что жива!
Никто мое дыханье не измерит
И не сочтет горячие слова.
Ляля Черткова, «Заговор».
Молитва
Гаснут, гаснут костры,
Спит картошка в золе;
Будет долгая ночь
На холодной земле.
(из перевода
Булата Окуджавы
песни Агнешки Осецкой)
Чутким зраком поводит стреноженный конь…
Дэвло! Боже, храни кочевые костры;
Время ночи — твоей чернокосой сестры;
Пусть цыганским подарком ей будет огонь!
Мы в дороге; куда? — а не все ли равно?
Тесно нежным словам за небритой щекой…
Песня голос мой пьет, как хмельное вино,
Руки-звуки раскинув, летит над землей.
Эту песню — настой из прабабкиных трав —
Знали матери, помнили наши отцы,
И в фиалковом бархате нижних октав
Рассыпался цыганский песок хрипотцы.
Он монистом на шее плясуньи звенит,
Он подковой на счастье к копыту прибит;
Все овалы вокала, как звенья колец,
Лунный Дэвло ковал — полуночный кузнец.
Долго древнее племя по свету бредет…
Дэвло! Боже цыганский! Храни наш народ!
Коль уступят костры торжествующей мгле,
Будет долгая ночь на холодной земле…
***
Как планета — над сонмом прочих,
Небеса — над плотью земной,
Над горами — орлиный росчерк,
Над пустынями — душный зной,
Над морями — полные влаги
Завиваются облака,
Над простором чистой бумаги
Замирает моя рука,
Как заря — над луной унылой,
Как нога — над торной тропой,
Колыбель висит над могилой.
Жизнь над смертью; дух над судьбой.
***
Застыли тучи темной чередой;
Их молоко сосет земля-телица.
Блестят листвы трепещущие лица,
Но почва не насытится водой.
А вот лежат недвижные стволы;
Они при жизни были деревами.
Разжечь огонь среди кромешной мглы? —
Но пламя не насытится дровами.
Что наша жизнь? В масштабе века — час;
Печалит горем, нежит красотою.
Ум жаждет мыслей, зрелищ алчет глаз,
А сердце не насытится мечтою.
Чанте иста
«Я хотел чувствовать, ощущать запах, слышать и видеть не только зрением и умом. Я хотел видеть при помощи ЧАНТЕ ИСТА — глаз сердца».
(Вождь Хромой Олень)
Вскипает ковылем сухая степь,
А речка беспокойная игриста;
Высоких гор горда сплошная цепь —
Ты это видишь зреньем «чанте иста».
Пронизаны леса речами птиц,
Пестрят поля цветными письменами;
А слезы в скобках девичьих ресниц —
Так «чанте иста» гасит взора пламя.
По светлячкам тропу в кромешной мгле
Узнает воин племени чиппева;
Легко ступает парень по земле —
Щадит ее беременное чрево.
Застенчиво алеет новый день,
Лесной ручей звучит чистейшим скерцо;
Ты паутинку в луч, как нитку, вдень,
Попробуй сшить друг с другом свет и тень…
А «чанте иста» — это «зренье сердца».
***
Вода — голубая прохлада,
Стеклянно потока литье;
Колючая пыль водопада
Клубится над шлейфом ее.
Замрет, затаится в озерах —
Казалось бы, смолкла навек;
Но нет — заструится в просторах,
Исчерченных руслами рек.
А видел ли кто-нибудь это —
Когда она изглубока,
Ломая хрусталики света,
Вдруг выглянет из родника?
Выплескивать будет натужно,
Дурачась, пускать пузыри…
Вода очищает наружно,
И только слеза — изнутри.
Картограф
«Бог не идол, Бог — идеал»
(Люси Мэлори).
Эта церковь не в бревнах, а в ребрах,
Эта вера — веревка твоя,
Эту жизнь размечает Картограф
По земле твоего бытия.
Так церквушка светла и пречиста!
В ней душа — остекленный киот;
А веревка… она альпиниста
На подъеме и спуске спасет.
Носишь крестик ты в ямке яремной,
Дышит верою нежный овал.
Твой Картограф — не идол тотемный;
Бог — не идол, о нет! Идеал.
Израиль
Мы всё о тебе понимаем:
Что сто́ит рассвет за окном,
И тост неизменный «ле хаим»
Над темно-кровавым вином;
Ты собран построчно, по-нотно
Из песен и дивных баллад,
Ты числишь героев по-ротно
Среди добровольцев — солдат.
С хамсинами яростно споря —
Страна рукотворных чудес —
На лбу Средиземного моря
Лежишь ты, горячий компресс.
Предвечный Отец да восплачет
Меж звезд шестигранных — вдали,
И пусть оберегом назначит,
Твоим оберегом назначит
Святые ладони Земли.
Фраза
Душно и влажно под черным покровом земли;
Слез не вбирают платки на торжественной тризне.
Мертвым речам тишины заповедной внемли
И согласишься, что смерть — это правда о жизни.
Высидит небо светила златое яйцо,
В мускуле ветра реки разыграется вена,
(Ярко блеснет в разговоре живое словцо)
Кроны лесные заплещут листами степенно,
Птицы пронзят голосами прозрачный эфир,
Рыбы прошьют серебром голубые глубины;
Эта живая картина — трепещущий мир
(Фраза пока что дописана до середины).
Я соберу ее всю — из горячих песков,
Горных вершин и людей в бытовой круговерти,
Пестрых полян и других разноцветных кусков,
И допишу ее: «… жизнь как бессилие смерти».
***
Два лица у кинжала.
Два последних вопроса до взмаха рукой:
Что сулит его жало?
Излечимую рану иль вечный покой?
За валюту дыханья
Будешь воздух для жизни себе добывать?
Иль наступит молчанье —
На остывших устах роковая печать?
Два лица у кинжала —
Два последних вопроса от ночи и дня;
Только времени мало —
Жизнь тебя обступает, задорно дразня,
Заливается пеньем,
Жадно пробует свет, как мускат — сомелье!
Два вопроса. Сомненье.
И короткий ответ на стальном острие.
Заговор
В тени свежо. На солнце — слишком жарко.
Вокруг — лесного храма благодать.
(Хоть и учила бабушка-знахарка
Не в бревнах — в ребрах церковь обретать.)
Под сенью густолиственной дубравы
Я истово вдыхаю — как любовь —
На летнем дне настоянные травы
Из-под печати заповедных слов.
Затем я мысли смутные извивы
В старинное заклятье облеку:
«Ополощи, схлещи, как с ветки ивы,
В пучину вод мою печаль-тоску.»
Душа, открыв невидимую створку,
Займет собою стайку старых слов,
Что впишутся в небесную подкорку
Прозрачными чернилами ветров.
Я знаю, небо снова им поверит;
Я здесь. Я есмь. Ликую, что жива!
Никто мое дыханье не измерит
И не сочтет горячие слова.
***
Звук должен быть окутан тишиной
Как брег реки, облизанный волной,
Как обойденный парой аналой
Во время сокровенного обряда;
Как хрусталем объятое вино,
Или плющом увитое окно,
Или листвы зеленое рядно,
Скрывающее разноплодье сада.
Звук должен долго нежиться в тиши,
В пеленах перламутровых души;
Его ты на бумаге не пиши —
Ты сам еще не знаешь этой ноты!
Наитию лишь ведомой стезей
Меж горьким вздохом и ночной слезой
На мрачном облаке перед грозой
Ее начертят молнии длинноты.
***
Подняв глаза, скажу я Богу,
От жизни бешеной остыв:
Ты вычертил мою дорогу,
В нее полмира уместив.
Я измеряла версты болью
И мнились ранами следы,
А пыль в пути считала солью,
Не мысля без нее еды.
По тракту, затканному снегом,
По хляби осени виясь,
Казалась жизнь моя разбегом —
Как будто только началась.
Наивность детская, не ты ли
(Да простодушия настрой)
Сквозь слезы резкость наводили
На черный камень под ногой?
Ну что же… камень — только камень;
Его огромнее стократ
Луны спокойной бледный пламень
И звезды в тысячи карат!
Дневные запахи и звуки
Сплетались в гимны красоты,
И солнца дружеские руки
Протягивали мне цветы…
Взбодрясь от Божией улыбки,
Я три перста прижму ко лбу;
СУДЬБА не сделала ошибки —
ОШИБКА сделала судьбу.
«Дождь На Лице»
Танец войны удалец в черно-красном уборе
Лихо плясал; только вот что случилось в конце —
Ливень пошел и размыл боевые узоры,
И нарекли краснокожего «Дождь на лице».
Иромагайа, о воин из племени сиу!
Храбрость индейца явила немало чудес.
Волос врага он вплетал своей лошади в гриву;
Янки дрожали при имени «Rain in the Face».
Их генерал побледнел, словно сгусток тумана,
Глянув на кожу бизона — зловещую весть;
Сердце краснело на ней, и кровавая рана
Всем бледнолицым сулила ужасную месть.
Только все меньше их — тех, кто носил мокасины,
Их отпечатки забиты следами сапог…
Прерия, молча прости уцелевшего сына,
Если он выбрал изгнание, а не острог.
Знаешь, чужбина? Твоей он не вынес свободы.
Мысли опять покаянно летели туда,
Где свежий ветер разглаживал чистые воды
И расходились могучих бизонов стада.
Он и вернулся… как птицы на родине пели!
Солнце сияло в своей голубой колыбели!
Жизнь подарила прощение в самом конце.
Что ж его жесткие скулы опять повлажнели?
Слезы текут? Или впрямь это дождь на лице?
Плач по Уралу
Дьявол скользит на коньках по замерзшему Аду —
Лед равнодушия выстудил адский огонь.
Некто устал; он выслуживал смерть, как награду,
И, наконец, разжимает сухую ладонь.
В мире земли и воды, облаков и растений —
Белым ли днем, на глазах ли прищуренных звезд —
Некто пытливый создал смертоносный рутений —
Гибель, зачистку, атаку, напалм, холокост.
Кроны лесов небеса голубые держали,
Солнце могучий сохатый вздевал на рога…
Здесь земляничины робкие в травах дрожали
И иван-чаем лиловым вскипали луга.
Тихие выстрелы — прямо в сердца земляничин,
Медленный яд — под язык старику роднику,
Это прогресс. Он к живому всегда безразличен.
Мне не избыть безнадежную эту тоску.
Некто вздохнул — и душа отлетела нагая.
Боже! Убийцу земли моей ты покарай.
Ад подо льдом; а достигнет преступная Рая —
Плотно затворит ворота пред грешницей Рай!
Послесловие:
Меня вдохновила картина Джона Кольера «Дьявол скользит на коньках по замерзшему Аду».
***
Так много горя у родной Земли,
Что больше слез не вместят океаны;
Творец! Ее молитвам ты внемли.
Вселенная! Не сыпь ей звезды в раны…
Джеронимо, вождь апачей
Растет на могиле твоей трава,
Рыдает над нею дождь;
Но будет жить о тебе молва,
Джеро́нимо, старый вождь.
Немало апачей ушло в Поним
Пред медным лицом твоим,
А ты оставался невозмутим,
Жесток и неуловим.
Элита Америки, Прескотт Буш —
Студент, кем гордился Йелль —
Когда ты уснул, достославный муж,
Твою раскопал постель.
Налив шампанского в череп твой,
Хвалился хмельной студент,
Что будет властвовать над страной,
Как избранный президент.
Внимая лидеру своему,
Ревел от восторга зал;
С таких ты скальпов нарезал тьму
И к поясу привязал!
По хлебу прерии ветра нож
Размазал солнечный мед…
Твоя страна, краснокожий вождь,
Где имя твое живет.
Оно — знамение твердой руки
И чести великий храм;
Как символ храбрости, земляки
Дают его сыновьям.
Врезает время тебя в гранит,
И песнь о тебе поют;
Десантник имя твое кричит,
Раскрывши свой парашют.
Как символ мужества, ты воскрес —
Теперь уже навсегда…
Стальною пулей в сердце небес
Застряла твоя звезда.
Пицца — хауз
Горячие лепешки и оливки,
Сыр со слезой и чай темнобордовый
Мы ели-пили в маленькой подсобке,
Рассевшись среди ящиков и плит.
Курд Ибрагим подбрасывал лепешки,
Чай разливала Нафиса — турчанка,
Швед Патрик нам подкладывал оливки,
А я посуду мыла после всех…
Все жарче, жарче было в пиццерии,
Мы уставали все одновременно —
И в вечер краснолицый обращался
День, целый день стоявший у плиты.
Когда вошел он во все окна сразу,
Вода в графинах вдруг порозовела,
Обмякли накрахмаленные блузы;
Но чья-то незатейливая шутка
Взбодрила всех, и замелькали руки,
Передавая овощи, лепешки,
Спагетти, пиццы, воду и салаты…
И истончались белые тарелки
На этом бесконечном колесе.
Вдохновенье
Мери Аркадьевне Браславской,
моей дорогой учительнице.
Я вышью костер на ночном полотне,
Ярчайший цветок стоязыкий,
И будут рассказом о прожитом дне
Его лучезарные блики.
Да только огню неподвластны слова —
Он мастер предвестья, предтечи;
Из вдохов и выдохов выйдет канва
Его ослепительной речи.
Скормлю ему душу; ведь то, что горит,
Избегнет могильного тленья;
Огонь мой на равных с луной говорит —
Так с вечностью спорит мгновенье.
Кладбище
Кроткое дыханье тишины,
Мхов немых прикосновенье к плитам…
Старики и дети здесь равны,
Словно разнотравье под копытом
Смерти — темногривого коня,
Траурного призрака заката;
Вот она — конечная расплата:
Солнце угасающего дня.
Вечность, память скорбную продли!
Положи рукой своей степенной
Черный хлеб черствеющей Земли
На стакан, наполненный Вселенной.
Кишинев
Проклятье вороны — и бабочки дрожь…
Я помню мой город кипящим, живущим
И зрелищем ярким, и хлебом насущным,
Где в травы сквозисто влюбляется дождь
И ветер ерошит зеленые кущи;
Где солнце горячее южную лень
Вплетает меж веток роскошного сада;
Как яблоко, там наливается день,
А дымчатый вечер синей винограда.
В разлуке за годом торопится год,
И плачутся весны в капелях апрелей,
И теплая пыль на дорогах растет,
И песни восходят на стеблях свирелей.
Я здесь красоты постигала азы,
И буки надежды, и веди печали…
Держите, мосластые руки лозы
Всех нас, что стремятся в туманные дали!
***
Прозрачным абрикосовым вареньем
Текут в начале августа лучи…
Укропом пахнут руки у хозяек;
Печеный перец и румяный лук
Слоятся в банках, ставятся в подвалы
До первых праздничных осенних дней.
Залиты воском срезы дымных гроздьев,
А яблоки песком почти что скрыты;
Сушеных фруктов дряблые гирлянды
Прошедшим летом пахнут навсегда.
Сентябрь — месяц пестрый, петушиный;
Октябрь — месяц красно-золотистый.
Под вечер пьют усталые крестьяне
Еще немного мутное вино
Там, где усы лозы задорно вьются,
Где воздух стынет в лиственных ладонях,
Где ветер шепчет дойну в старый флуер,
Где много лет как нет уже меня.
Возраст
Поседели метелки овса;
Ночи росны, а утра — туманны.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.