18+
Капли звёздного света

Бесплатный фрагмент - Капли звёздного света

Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 2

Электронная книга - 288 ₽

Объем: 538 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Павел Амнуэль 
Собрание сочинений в 30 книгах
Книга 2. Капли звездного света

Содержание


Далекая песня Арктура

Капли звездного света

Каббалист

Иду по трассе

Преодоление

Сегодня, завтра и всегда

Все права на электронную версию книги и её распространение принадлежат автору — Павлу Амнуэлю. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.


© Амнуэль П. Текст

© Шлосберг И. Обложка

Павел Амнуэль
Время собирать камни

Какая хорошая память у иных мемуаристов! Читаешь порой и восхищаешься — столько лет прошло, полвека, почти вся жизнь, а вот ведь помнит человек, каким было платье у его кузины, когда они в пятилетнем возрасте полезли на шкаф (шкап — как было тогда прилично писать это слово) и нашли там отцовскую переписку с его любовницей, тщательно спрятанную от бдительного маминого взора. И каждое слово из этой переписки мемуарист помнит тоже, хотя двумя страницами раньше вроде бы сообщил читателю о том, что читать научился лет в шесть с половиной, а точнее — в шесть лет, пять месяцев и восемь дней, и первыми прочитанными словами была надпись на окне аптеки: «Аспирин не завезли»…

Ах, как хорошо иметь настоящую память, с детства приспособленную для грядущего писания мемуаров. Или иметь склонность с дневниковым записям. Действительно, не полагаешься на память — веди дневник и начни в тот день, когда узнаешь, как пишется буква «а». Сначала в строчку «а», потом «б» и, соответственно «ба» и «аб», а через месяц глядишь, появится запись: «Папа дал мне по попе». И лет через пятьдесят, когда возникнет потребность отобразить свое детство в мемуаре, этом мраморе литературных памятников, не возникнет никаких сомнений, и автор напишет: «23 августа 1956 года я вошел в спальню к родителям, когда они занимались любовью, за что меня отлупили и сказали: «Мал еще»…

Я не вел в детстве дневник, да и в последующие годы тоже не испытывал желания вести летопись происходивших событий. Потому помню я немногое, воспоминания возникают спонтанно, как и у большинства людей.

Полагается начинать мемуар с детских лет? Ну, если полагается…


* * *

Папа с мамой поженились довольно поздно — маме было 36, папе 40, причем для обоих это был первый брак. Мама была ростом выше папы, она была довольно крупной женщиной, а он низенький, щуплый. И когда они шли по улице, выглядело это немного комично. Может, поэтому они обычно рядом не ходили — мама чуть впереди, а папа сзади. Отношения у них ровные, папа почти во всем маму слушался, у нее был сильный характер.

У мамы было 11 братьев и сестер. То есть, я знаю, что их было одиннадцать, братьев шестеро, сестер пять. Но видел я только дядю Гришу и тетю Рахиль (видел еще и дядю Сему, но был так мал, что ничего не помню). Дядя Гриша прошел всю войну от звонка до звонка, дошел до Берлина, но так и остался рядовым, у него и наград было немного. К нам в Баку он приезжал пару раз и произвел на меня такое впечатление, что, когда мне было лет шесть, я ножницами выстриг у себя половину волос, чтобы прическа (залысина) моя стала как у дяди. Красивый был мужчина, статный, любимец и любитель женщин. К сожалению — и выпивки. На войне привык к ста фронтовым граммам, в результате стал алкоголиком…

Тетя Рахиль (старшая сестра) жила в Баку. Остальных своих дядей (кроме Семы) и тёть я не застал в живых. Одни умерли в детстве, остальные погибли во время войны.

У папы был брат-близнец, они были ОЧЕНЬ похожи, и люди, мало их знавшие, часто путали. Доходило до курьезов. Директор музея, где работал папа, как-то ехал в служебной машине по городу и увидел его брата, который куда-то шел. Вернувшись, директор вызвал папу и устроил ему головомойку — почему тот нарушает трудовую дисциплину? Потом, конечно, оба посмеялись. Таких случаев было множество.

Женились братья оба в один год — в 1942. Оба впервые, и оба — на женщинах по имени Аня. Оба умерли в один год — 1979. Оба работали в профессиях, близких к фотографии: отец оформлял фотодокументы и был заядлым фотолюбителем, а дядя занимался ретушью; сейчас, в век фотошопа, такой профессии уже не существует. Жили в одном городе. По характеру очень похожи. В общем, близнецы.

Жили мы бедно. Отец работал в тогдашнем музее Сталина (потом он стал музеем Ленина), окантовывал в рамки под стекло документы, которые выставлялись в залах. Должность называлась «фотомонтажист», зарплата была еще та — в лучшие годы перед пенсией 90 рублей в месяц. А мама работала бухгалтером в цехе, где шили одежду по заказам, называлось это «Индпошиводежда» (сокращение понятно?), и получала она еще меньше, чем отец, — 60 рублей. Жили мы в центре города, в десяти минутах ходьбы от знаменитого Бакинского Приморского бульвара. Квартира состояла из одной комнаты площадью 9 кв. м., коридора и кухоньки, где с трудом можно было повернуться. На этих 9 метрах мы втроем и жили. И еще рыбки в аквариуме. Да, и туалет — в дворе. Дом был двухэтажный, а жили мы на втором этаже.

За стенкой (между квартирами была заколоченная дверь) в такой же комнате жила с сыном мать-одиночка, женщина тогда молодая, к ней часто приходили ухажеры, которые напивались, а я спал на топчане как раз у двери, и приходилось слышать всякое…


* * *

Первое в жизни воспоминание. Мне было чуть больше года, и мы ехали в гости к дяде Сёме. Мама повезла меня «подкреплять», потому что был я тощий и слабый. В то лето я упился парным молоком, а больше, кажется, никогда его не пробовал. Но деревню под Тулой и дядю Сему я совсем не помню. Только что закончилась война, солдаты возвращались домой с фронта (это я потом понял, а тогда, конечно, ни о чем таком не подозревал). Помню купе поезда (очень отчетливо!), и как я сидел на руках у дяденьки в военной форме (и, конечно, не знаю, был ли он солдатом или офицером).

Водили меня в детский сад Каспийского пароходства — вот уж не знаю, как попал именно туда (ни мама, ни папа не имели к Каспару никакого отношения), но сам сад помню хорошо. Помню, как в костюме зайца должен был выступать на новогоднем представлении. А запомнил этот эпизод, потому что как раз перед выходом в зал, к елке, мне очень захотелось в туалет. Сдержался, конечно, но запомнил…

Еще очень странное воспоминание, тоже времен детсада. Первый «сексуальный» опыт. На самом-то деле абсолютно ничего сексуального и даже эротического, если судить по воспоминаниям. Была там девочка Клара, и, когда днем наступал тихий час, наши раскладушки стояли рядом, так что легко было дотянуться друг до друга. Все дети засыпали, а нам спать не хотелось, мы накрывались одним одеялом и, пока воспитательница тоже отдыхала в соседней комнате, занимались изучением друг друга. Попросту трогали в разных местах. Понятно, больше всего интересовало то, чем мальчики и девочки друг от друга отличаются. Чисто познавательный интерес, никаких других мыслей не было. Так что года в четыре я очень хорошо знал, какая разница между мальчиками и девочками.

Поскольку был я ребенком слабым и плохо кормленным (обычной едой было молоко с хлебом, мацони с накрошенным в него зеленым луком и что-то еще в таком же духе), то каждое лето мы снимали комнату на дачах за городом, и мама старалась подкормить меня свежим молоком и фруктами. Денег не было, и мама занимала у подруги, которую звали Дорой, а потом весь год расплачивалась. Откуда были деньги у Доры — не знаю, помню только, что это была статная женщина в шикарном по тем временам пальто с лисьим воротником (интересно, почему мне только это пальто запомнилось?).

Дачи помню хорошо. Точнее — пляж, песок (на Апшероне потрясающий песок), и как мы там строили из песка домики и целые города. А когда я пошел в школу, то мы даже ездили в Кисловодск — тоже на деньги, взятые взаймы, конечно.

Первая моя школа была начальной — там было только четыре класса. Довольно далеко от дома, но рядом с папиной работой — Музеем Сталина. Утром он меня отводил в школу, а после уроков я шел к нему, и вечером мы вместе возвращались домой. Музей стоял на высоком месте: море до самого горизонта и прибрежная часть города были как на ладони. Там я видел полное затмение солнца. Было это 30 июня 1954 года (дату я, конечно, не запомнил тогда, много позже посмотрел в Астрономическом календаре).

Было часа три дня. Постепенно начало темнеть, солнце вроде и светило, но как-то странно, тускло, хотя облаков не было. Мы смотрели через закопченные стекла. Начали выть собаки, к ним присоединились со своим мявом кошки, и солнце исчезло, остался черный круг, окруженный короной. Такое ощущение, будто мир выключился, и ты находишься в пространстве, которого вообще-то и не существует. Очень темное фиолетовое небо, почти в зените черный круг солнца, а вокруг яркая корона. И воют собаки, кошки, петухи орут, люди тоже перекрикиваются… Нет чтобы в тишине любоваться! Так продолжалось минуты две, а потом сразу стало светло, как только появился первый луч…

Еще помню смерть Сталина. Нас собрали в коридоре школы, и помню, как дико зарыдал вдруг мальчик из нашего класса. Звали его Толик, и был он немного ущербный, глаза навыкате, и левая рука странно сгибалась в локте. Я на него смотрел удивленно, думал: ну и чего? Умер и умер… Папа у меня был истовым коммунистом, а мама принципиально беспартийной. В тридцать седьмом посадили мужа ее старшей сестры Рахили, и мама рассказывала, что никто о нем ничего не знал, только однажды прислали его вещи с сообщением, что он умер. Тетя Рахиль стала вещи тщательно перебирать, потому что была почему-то уверена, что там должно быть письмо. Ничего не нашла, и, уже почти изверившись, вытащила из трусов резинку и обнаружила намотанный на нее клочок папиросной бумаги, на котором были написаны два слова на идише: «не виновен». Сколько я себя помню, мама всегда называла Сталина сволочью, а папа на нее кричал, что она ничего не понимает…

Маме приходилось и лицемерить — как многим в те времена. Как-то она взяла меня с собой на собрание (профсоюзное?), где ей нужно было выступить с речью от своего цеха. Содержание речи я, конечно, не помню. Было это уже после смерти Сталина, но у власти в Азербайджане все еще находился такой же ирод местного разлива: Багиров. Как сейчас помню: в конце выступления мама воскликнула: «Да здравствует верный продолжатель дела Ленина-Сталина Мир Джафар Багиров!» И все закричали «Ура!» Я потом спросил ее, зачем она это кричала, если Сталин и Багиров — сволочи. Наверно, мама что-то ответила, но ответа не помню.

Книг у нас в то время было немного Отчетливо помню тонкую, в оранжевой обложке, «Повесть о корейском мальчике» — эту книжку мама мне читала, когда пыталась заставить меня хоть что-нибудь поесть. А еще была десятитомная «Малая Советская Энциклопедия», издание конца двадцатых годов. Я ее внимательно рассматривал, еще не умея читать, привлекали фотографии, карты, рисунки. Много было заклеенных мест. Крепко заклеенных — синяя плотная бумага на столярном клее. Заклеенных так, что отодрать можно было только вместе с книжным листом. Долгое время я не знал, что это означало, отец на мои вопросы не отвечал, и только после ХХ съезда я понял, что на заклеенных местах находились статьи о «врагах народа», репрессированных уже после выхода в свет Энциклопедии.


* * *

В день похорон Сталина занятий в школе не было, и я стоял в почетном карауле в вестибюле музея, там возвышалась большая скульптура, и венков было столько, что всё было ими завалено, а стены увешаны венками до самого потолка.

Музей Сталина, где работал отец, был огромен. Перед входом возвышалась огромная статуя вождя. А в вестибюле стоял черный мраморный монумент — Сталин и Ленин в Горках. Три этажа экспозиции — картины, документы, фотографии, макеты, предметы быта. Было на что смотреть. Проводя каждый день в музее, экспозицию я знал, конечно, наизусть. Отец занимался оформлением документов и фотографий — делал паспарту, рамки и так далее. Отлично помню запах столярного клея, плитки этого клея, которые отец варил в специальной печке… Помню буфет музея, где мы покупали на обед бутерброды и кефир (точнее, грузинское мацони, похоже на кефир, но вкуснее).

Каждый день в музей приносили или присылали подарки, предназначенные Вождю: огромные, ручной работы, ковры с изображением Сталина, хрустальные вазы, различные самоделки. В Москву это добро, конечно, не отправляли. Все подарки хранили в специальном помещении в подвале, и экспозиция этого «музея», куда никого не допускали, постоянно пополнялась.

Когда Сталин умер, венками завалили весь вестибюль, венками были увешаны все стены. Вестибюль был высокий — в три этажа, до потолка и были венки, стен не было видно. Помню, как в час дня завыли трубы всех заводов на разные голоса, и всё крагом замерло. Это в Москве начались похороны.

До ХХ съезда в музее все оставалось по-прежнему. Только подарки Сталину перестали приносить. После ХХ съезда музей начали срочно менять. Первым делом сбросили монумент Сталину перед музеем — высотой он был с четырехэтажный дом, камень ломали несколько дней, а пустой постамент стоит до сих пор. Потом дошла очередь до экспозиции, и у отца появилась масса работы — надо было все документы менять, убирать документы с именем Сталина и выставлять все, что касалось Ленина. Но это еще ладно, документов в запасниках было достаточно. А что делать с картинами и скульптурами, которых было много в каждом зале? Это были, в основном, огромные полотна: средний размер метра три на четыре. «Сталин на заводе Коммунаров», «Сталин в колхозе», «Сталин в Кремле» и Сталин где угодно. Сотни картин! Бакинские художники прекрасно на этом зарабатывали. И тогда их опять призвали. К тому же, там были картины не только со Сталиным, но с Берия, Кагановичем, Маленковым, Молотовым… А они уже успели стать врагами народа… Все картины переписали. Не целиком, конечно — только лица. Вместо Сталина появлялся Ленин — «Ленин на заводе Коммунаров» и так далее. Вместо толстого Маленкова рисовали толстого Хрущева, из Кагановича делали Булганина и так далее. А потом расстреляли Багирова, местного Сталина, его изображения тоже переделывали. Художники обогатились по второму разу, причем очень быстро — ведь все делали в спешке после съезда, месяца за три всю экспозицию поменяли!

А что делать с подарками? Хранить это добро уже не нужно было, и ковры с хрустальными вазами стали дарить работникам музея на дни рождения, к выходу на пенсию, к праздникам… Так у нас дома появились несколько хрустальных ваз — пару мама тут же выбросила, потому что на хрустале были портреты вождя. Но штуки три еще долго стояли, пока не побились. С коврами было хуже — почти все они были огромными, и почти на всех были портреты вождя. Кто повесил бы такой ковер у себя дома при всей любви бакинцев к коврам на полу и стенах? Два хороших небольших ковра подарили и отцу. Долго они висели у нас на стене в большой комнате, но со временем выцвели, работа оказалась не такой уж качественной. К восьмидесятым годам мама их выбросила, вида у них уже не было, да и выбивать из ковров пыль никто не хотел…

В конце шестидесятых для музея Ленина построили новое здание около Приморского бульвара, там всю экспозицию сформировали заново, опять кого-то в кого-то перерисовывали, а в бывшем музее Сталина-Ленина устроили Дворец пионеров.

А я после четвертого класса перешел в другую школу — уже близко к дому, туда я уже сам ходил. Это была одна из лучших школ в городе, и номер у нее был соответствующий: школа №1. Тогда у меня появился друг — лучший и надолго, Саша Михайлов. В седьмом классе к нему прилепилась кличка Тромбон, с ней он и живет до сих пор. У меня была кличка Пибл, а Арифа Джафарова, третьего в нашей компании, называли Жирафом. И не спрашивайте, почему прозвища были такими. Саша ничем не напоминал тромбон, да и не играл никогда на этом инструменте, Ариф совсем не был похож на длинношеее, а что означает Пибл, я не имею ни малейшего представления. Может, забыл, а может, и тогда не знал.

Тромбон жил в квартале от нашего дома, и квартира у Михайловых была совсем другая: две большие комнаты, потолки под четыре метра высотой, мебельные гарнитуры, даже телевизор был с маленьким экраном. Отец Тромбона был полковником, служил в Германии, после войны оставался комендантом небольшого городка, а демобилизовавшись, переехал с семьей в Баку и устроился заведующим военной кафедрой в Институт физкультуры. С Тромбоном мы подружились. Он после школы ходил в Окружной Дом офицеров учиться играть на кнопочном аккордеоне. Тромбон много репетировал, а я слушал. Он разрабатывал пальцы на скорость, по сто раз играл Чардаш Монти, «Полет шмеля» Римского-Корсакова, увертюру к «Руслану и Людмиле» Глинки… Как-то он решил побить рекорд. Обычно увертюра к «Руслану» звучит минут пять, а он задался целью сыграть без ошибок за четыре. А «Полет шмеля» — за пятьдесят секунд вместо пятидесяти шести. И сыграл, в конце концов. Спорт, а не музыка, в общем…

Когда они жили в Германии, Тромбон с местными мальчишками соревновался: кто больше выдержит, глядя, не мигая, в фары автомобиля. Из-за этого зрение у него стало очень плохим: сильнейшая близорукость, десять диоптрий, а может, больше.

И в оперу меня Тромбон затащил, а я сопротивлялся. Мне нравились советские песни, какая еще, на фиг, опера? Скукота. Но он меня уговорил и потащил на «Травиату». В тот день пели гастролеры: румын Николае Херля пел Жермона, а американка Роберта Питерс — Виолетту. И молодой бакинский тенор Ибрагим Джафаров — Альфред. Голоса замечательные, сейчас у меня есть много записей опер и с Херлей, и с Питерс, так что могу уже точно судить. А тогда впечатление было шоковое, будто в новый мир попал. С того вечера мы стали ходить в оперу почти на каждый спектакль. Дважды в неделю точно. Иногда чаще. На гастроли — всегда. И на премьеры, естественно. Но об опере — отдельный разговор.


* * *

Завучем у нас был Мартын Ервандович Дадаян, замечательный человек (а были ли у нас в школе не замечательные учителя?). На фронте он лишился обеих ног. После войны прошло тогда всего 15 лет, и он был еще молодым, когда мы у него учились — лет сорок с небольшим, — но мне казался старым и солидным. Ходил он на протезах, с палкой. Костылей не признавал. Советские протезы тех еще лет — представляю, какое было мучение на них ходить, переставляя «ноги», как на ходулях. А он ведь взбирался на второй и третий этаж несколько раз в день, и этажи в школе, здании старой постройки, были высокими…

Преподавал Мартын Ервандович историю и очень интересно рассказывал. Мы с Тромбоном любили после уроков иногда заходить к нему в кабинет и поговорить «за жизнь». Он нам рассказывал о войне, но никогда не говорил, как случилось, что пришлось ампутировать ноги. А мы не спрашивали. Впрочем, все и так знали, конечно — рассказали другие учителя. Снаряд рядом разорвался, было это в 1943 под Курском.

Мы с Тромбоном и после окончания школы довольно часто захаживали к Мартыну Ервандовичу поговорить. Мы учились в университете, и он разговаривал с нами иначе, как с равными, жаловался на власти, на бюрократию, на РОНО, которое не дает дыхнуть. Даже о женщинах говорили, чего в наши школьные годы он, конечно, себе не позволял. Помню, меня поразило его замечание. Говорили о том, какие красивые девушки в Баку (это так!), и он сказал: «Ну, ведь ты, когда на девушку смотришь, ты ее взглядом раздеваешь»… Я-то думал, что я один такой и страшно этого стеснялся, думал, что это какое-то извращение. А оказывается, нормальная мужская реакция…

У него была машина — «москвич» с ручным управлением. Однажды он рассказал, как ехал за городом по Апшеронскому шоссе, впереди был пост ГАИ, и вдруг мимо на огромной скорости промчалась «волга» — не правительственная, обычная. «Я, — рассказывал Мартын Ервандович, — напрягся, думаю, сейчас его остановят. И действительно, вышел на дорогу гаишник с жезлом, махнул. А тот едет, не снижая скорости. Когда „волга“ проезжала мимо гаишника, вижу: белый комок вылетел из правого открытого окна машины и упал на дорогу. Гаишник спокойно подошел, поднял, развернул, положил в карман и пошел себе на место. Я как раз мимо проезжал. Не знаю, сколько тот гаишнику кинул. Сотню?»

В общем, ГАИ как брало, так и сейчас берет.

Физкультуру вел Анатолий Александрович Чумаков. Здоровый мужик, под два метра. Похож был на майора Пронина, каким его изображали в шпионских романах. К каждому ученику у него был свой подход, и каждому он давал упражнения по силам — мне, в частности. У меня был порок сердца, мне вообще запретили физкультурой заниматься, но он все-таки заставлял меня что-то делать.

Как-то из зала украли несколько мячей, и после этого Чумаков стал, запирая зал, с внутренней стороны подставлять под дверь металлическую трибуну, такую, на которой сидит судья во время волейбольного матча. А сверху еще ставил металлическую стремянку. Если бы кто-то, не знавший об этой конструкции, открыл снаружи дверь и попытался войти, стремянка упала бы ему на голову с понятными последствиями.

Однажды Чумаков выпил (бывало это с ним) и пришел в школу вечером что-то в зале забрать. И поскольку был выпивши, забыл, что за дверью его ждет стремянка. Открыл и получил по голове. Поднял стремянку, посмотрел вверх, процедил что-то сквозь зубы и водрузил на место. При этом присутствовал сторож, который и рассказал об этом случае. Крепкая была у Чумакова голова…

А умер он через несколько лет после того, как я окончил школу. Ездил с учениками в бассейн общества «Динамо». Естественно, плавал с учениками вместе. И так получилось, что его ударило под водой током. Понятия не имею, что там было. Оголенный провод? Каким образом? В общем, умер он на месте… Странно все-таки играет судьба с людьми.

После восьмого класса отправили нас в совхоз, в село Ивановку, на прополку виноградников. Практика такая — научиться тяпкой махать. С нами поехали классные руководители, а у нас, в восьмом (потом девятом) «б» классным руководителем был учитель биологии Михаил Моисеевич Гуревич. Обаятельный человек. Кабинет биологии располагался на третьем этаже, в закутке, к которому вела очень узкая, чуть ли не винтовая, лестница, там вдвоем было трудно разойтись. Кабинет же был огромный, там стояли десятки заспиртованных (или в формалине?) органов разных животных, множество чучел. Больших — тигров, скажем, — не было, но всякой мелкой живности огромное количество. И десяток клеток с попугайчиками, черепахами, белками. Всем этим хозяйством Михмос (так мы его называли) управлялся с нашей же, понятно, помощью. Ходить ему было трудно из-за хромоты, причину которой я или уже не помню, или вообще никогда не знал. Хромал он не так уж сильно, но тащить тяжести ему было трудно, а портфель у него был огромный и тяжелый, и носил его Михмос в школу каждый день. Точнее, не сам носил, а кто-нибудь из учеников. Проблем у него не было — выходил утром на улицу с портфелем, и непременно попадался кто-то, кто тоже шел в школу. Он портфель и носил до школы. После уроков все повторялось, только на этот раз портфель нес ученик из класса, у которого биология была последним уроком.

С портфелем была связана тайна, которую мы хотели раскрыть: ЧТО в портфеле находилось? Почему он был таким тяжелым? Никто никогда не видел внутренностей портфеля. Возможно, Михмос его и открывал, но никто из класса этого ни разу не видел. Никогда ничего при нас он не доставал и не клал внутрь. Так ЧТО же там было?

Тайна все-таки разъяснилась, да никакой тайны на самом деле не было. Однажды Михмос забыл запереть портфель на ключик, как он обычно делал, и, когда он вышел из кабинета, кто-то набрался смелости и открыл портфель. Ничего необычного: книги, учебники, тетради… И тут кому-то пришла в голову «блестящая» идея: если Михмос портфель не открывает, давайте вытащим оттуда книги и положим кирпич. Увидит он? А вдруг нет, и будет ходить с кирпичом в портфеле?

Так и сделали, не подумав, что оказываем медвежью услугу не Михмосу, а себе же. Забыли, что тащить портфель все равно придется кому-то из нас. И таскали, проклиная идею эксперимента. Но главное — мы так и не узнали, увидел Михмос кирпич в портфеле или не увидел! Недели через две опять подкараулили, когда Михмос вышел из класса, заглянули в портфель — кирпич был на месте. Сам Михмос и виду не показал, что ему что-то известно. Эксперимент прошел безрезультатно. Кирпич вытащили.

В восьмом классе по биологии мы проходили анатомию человека. Все было нормально — изучили кровеносную систему, мышцы, внутренние органы… К концу учебного года осталась последняя глава: детородные органы. С каким нетерпением мы ждали момента, когда дойдет дело до этой главы! Как Михмос станет при девочках объяснять устройство детородных органов мальчиков — и наоборот. Тромбон заранее подготовил десятка два вопросов. Девочки делали вид, что их это не интересует. Наконец, на очередном уроке, по идее, мы должны были перейти к последней главе.

Но Михмос вывернулся! Был уже май, он оглядел нас суровым взглядом и сказал, что программа была насыщенная, а скоро конец учебного года, и мы должны успеть все повторить, иначе позабудем пройденное. И вместо последней главы мы стали пройденное повторять. Можете представить наше разочарование! Девочки хихикали, а Тромбон не удержался и все-таки вылез с вопросом: «Почему последнюю главу не проходим?» Михмос смерил его мрачным взглядом и спросил: «А разве там есть еще глава?»

Так мы и остались в неведении относительно устройства детородных органов. На самом-то деле все, понятно, прочитали первым делом именно эту главу, когда получили новые учебники, перейдя в восьмой класс.

У нас были замечательные преподаватели физики и математики: физику вел Бабкен Егишевич Арустамов, а математику — Эсфирь Израилевна Мантель. Она меня все время подбивала поучаствовать в какой-нибудь математической олимпиаде, а я отказывался. Не был в себе уверен, несмотря на «отлично» по алгебре и геометрии. Один-единственный раз я поддался на уговоры и в десятом классе (а учились мы тогда 11 лет) попал на городскую математическую олимпиаду. Закончилось это конфузом.

Задач было три, и времени на решение — три часа. В классе, где мы сидели, часов не было, так что время я проверял по своим наручным часам — тем, что купил год назад на свой первый гонорар. Задачи не показались мне особенно трудными, я сидел, размышлял, как лучше написать. Посмотрел на часы и ахнул: оказывается, прошло уже два с половиной часа, а я и не заметил! Надо спешить! Огляделся — все сидят, спокойно пишут. Пришлось быстро-быстро записать все решения, и, когда на моих часах оставалась минута до окончания, я встал и пошел сдавать листки. На меня удивленно посмотрели, и председатель комиссии спросил: «Уже? Так быстро?» Я не понял: где ж быстро, уже время! Отдал листки и вышел. Коридор был пустой, и я удивлился: почему никто не торопится? Посмотрел на большие часы, висевшие на стене, и только тогда понял: оказывается, прошел всего час! Секундная стрелка на моих часах вращалась, как ошпаренная. Не знаю почему, не знаю, какая биофизика сыграла роль, но мои часы, в которых я был уверен больше, чем в себе самом, начали в тот день (именно во время конкурса!) идти втрое быстрее! Через пару часов после этого они опять пошли нормально — чуть ли не секунда в секунду. Как объяснить этот феномен — не знаю. Может, на часы подействовало мое нервозное состояние? Не хочу гадать.

Вернулся я домой, уверенный в том, что написал фигню, и, конечно, призового места не займу.

Результат стал известен через неделю. Занял я третье место. Но! Две задачи я решил правильно, как в учебнике. А третью, которую решал второпях, за минуту до «конца» срока, я решил тоже правильно — в том смысле, что получил правильный ответ. Но никто не мог понять, КАК я его получил. Там была какая-то числовая последовательность, и нужно было найти ее сумму. Существовала формула, которую надо было использовать. А у меня написно было всего три строчки текста без единой формулы. Что-то вроде «поскольку первый член равен тому-то, а коэффициент… то…» и дальше сугубо логически был выведен ответ. Правильный. Случайно написать это число было невозможно. Меня потом позвал председатель комиссии, и они с Мантель пытали меня, чтобы я объяснил, что я имел в виду, как пришла мне в голову идея логического решения. Я не смог, за что мне и снизили балл…

После этого стресса я больше на олимпиады не ходил.

В школе у нас был военрук, хороший дядя, но не очень умный. Ребята любили над ним подшучивать. Шуток он не понимал, и ко всему относился серьезно. Скажем, занятие: ориентирование на местности. Как определять страны света по мху на дереве, по солнцу…

Вызывает он кого-то из класса и просит рассказать, а тот вместо ответа спрашивает:

— А что делать, если солнца нет?

— Тогда по луне.

— А если луны нет?

— Тогда по мху.

— А если пустыня, деревьев нет?

— Тогда по (не помню уж по чему).

— А если и этого нет? И вообще ничего нет? Ни солнца, ни мха, ничего! Пусто!

Немая сцена. Об этом, похоже, он не думал. О таком случае в учебнике не сказано.

— Так, — говорит, — не бывает, чтобы вообще ничего не было.

— А если…

— Садись, двойка!

— За что??


* * *

Тромбон учил меня, как общаться с девушками. Ничему не научил, да и можно ли этому научить? Характер надо было менять, а не методам учиться. А характер у меня стал меняться разве что годам к двадцати пяти, да и то медленно. Во всяком случае, девушке, которую любил в школе, я сумел признаться в любви только на пятом курсе, когда поздно было — она не то чтобы была влюблена в другого, но в голове у нее уже сложился образ будущего мужа, явно не похожий на меня.

Поскольку на практике с девушками долго ничего не получалось, то много душевных сил уходило на самокопание и попытки не думать о девушках, поскольку «первым делом самолеты». Занимался самовоспитанием и сам себя учил тому, что надо делать в жизни. Прежде всего — самодисциплине. Классе в седьмом завел тетрадку, и если девочки в этом возрасте вели дневник, то я записывал приказы самому себе: сделать то-то и то-то к такому-то числу или дню недели. Приходил назначенный день, я открывал тетрадку и смотрел — сделал или нет. Если нет — записывал самому себе в тетрадку выговор. Обычный или с предупреждением. Если приказ был выполнен, то записывал себе благодарность от себя. Слава богу, благодарностей было больше, чем выговоров. Если бы получилось иначе, то интересно, что бы я сделал, записав себе выговор с последним предупреждением? Сейчас об этом вспоминать смешно, но тогда я ко всему относился очень серьезно. Раз приказал — надо сделать, хоть тресни. Возможно, это не так, но мне кажется, что именно той детской игре я обязан тем, что потом и сейчас старался и стараюсь не давать обещаний, которые не могу выполнить.

Один из приказов был: написать фантастический рассказ. О космосе, конечно. Я уже посещал астрономический кружок и потому писать мог только о звездах и космосе. Тогда в газетах печатали данные о том, когда над каким городом будет пролетать спутник, чтобы в назначенное время каждый мог посмотреть в указанном направлении и увидеть пересекавшую небо не очень яркую звездочку. Я тоже, естественно, выходил и смотрел. И однажды увидел. Правда, не в то время, что было указано в газете. В газетах был адрес, куда надо было писать и указывать точное время наблюдения. Это как бы помогало уточнять орбиту. Увидев звездочку, я засек время и написал письмо по указанному в газете адресу. К своему удивлению через месяц получил из центра управления полетами письмо на официальном бланке, где была благодарность за наблюдение и добавка: «Вы наблюдали ракету-носитель». Мне просто повезло — ведь время пролета ракеты-носителя (а она тоже вышла на орбиту вместе со спутником, но двигалась отдельно) в газетах не указывалось.

Итак, дав себе приказ сочинить фантастический рассказ, я написал в школьной тетрадке, как на некую планету прилетел земной звездолет, космонавты вышли, обнаружили тоннель, полезли туда, вышли в какую-то комнату… Они должны были там что-то обнаружить, но что? Моя фантазия иссякла, и рассказ остался незаконченным. В назначенный срок я записал в тетрадь выговор, поскольку приказ выполнен не был.

Перечитав свой первый опус, я понял, как мне показалось, понял, почему получилась мура. «Потому, — решил я, — что я пытался придумать что-то свое, а для начала этого делать не надо, надо руку набить. Надо научиться хотя бы предложения складно составлять, а не воображать себя Ефремовым или Беляевым». И потому следующий опус оказался мозаикой из того, что знал. Нужна была идея для рассказа. А я читал тогда всю фантастику, какую печатали в журналах «Техника — молодежи» и «Знание — сила». В «Знании — сила» мне очень понравился рассказ Георгия Гуревича «Инфра Дракона». О том, как наши космонавты обнаружили неподалеку от Солнечной системы невидимую звезду, настолько холодную, что светила она только в инфракрасном диапазоне. Такие наполовину звезды, наполовину планеты сейчас действительно обнаружили и довольно много, правда, не в окрестностях Солнечной системы, а гораздо дальше. Называют их суперюпитерами. Но это сейчас, а в 1958 году идея суперхолодной звезды была фантастикой. Эту идею я и присвоил, но сделал наоборот: в моем рассказе не наши космонавты летели к инфракрасной звезде, а разумные обитатели инфры посещали Солнечную систему. Прилетели, попытались связаться, не получилось, и улетели. Рассказ назывался «Икария Альфа».

Сюжет вполне примитивный. Главный герой был по нынешним понятиям анекдотичным. Это было скопище всех возможных в те времена штампов. У нас ведь жилось хорошо, а в Америке плохо? И американские коммунисты только и думали, как свалить в СССР? Ведь об этом писали в «Правде»! Герой мой был сыном именно американского коммуниста, удравшего в СССР от гнусной капиталистической жизни. А еще у нас писали, что там негров угнетают. Вот герой мой и был тем самым негром, о чем и объявлял в самом начале рассказа. «Здрасьте, — мол, — я негр».

В общем, с героем и сюжетом все ясно. То есть, это сейчас ясно, а тогда я искренне думал именно так, как писал, а писал о том, что думал: у нас лучшая в мире страна, американцы спят и видят, как бы переехать на ПМЖ к нам и участвовать в нашей космической программе.

Я аккуратно переписал рассказ в тетрадку и отправил в «Технику — молодежи». Сейчас не помню, почему туда, а не в «Знание — сила». Может, подсознательно совесть говорила? Идею увел из рассказа, опубликованного в «Знании — сила», вот и отправил свой опус конкурентам.

Отправил я тетрадку с рассказом в мае и ответа, насколько помню, не ждал вовсе. Летом мы всем классом отправились на сельскохозяйственную практику — в село Ивановка, где жили потомки сосланных на Кавказ еще при Екатерине староверов-молокан. Пропалывали винограднини, неплохо проводили время по вечерам.

Когда вернулся домой, меня ждало письмо из «Техники — молодежи». Письмо, конечно, тоже не сохранилось, хотя хранил я его долго, как и другие письма из редакций. Но как-то мама (уже в восьмидесятых годах) делала генеральную уборку и выбросила кучу ненужных, по ее мнению, бумаг, в том числе и письма из редакций. Текст того первого письма я, впрочем, запомнил, тем более, что письмо было короткое:

«Дорогой Павел! Редакция получила твой рассказ „Икария Альфа“. Рассказ редакции понравился. Он будет опубликован в №10. С уважением, редактор отдела фантастики Ю. Келер».

Сказать, что я удивился, значит — ничего не сказать. Первого сентября я притащил письмо в школу и всем показывал. И честно говоря, не верил в то, что рассказ напечатают, пока уже в начале ноября, как раз перед праздниками, не вытащил свежий октябрьский номер из почтового ящика (естественно, мы подписывались и на «Технику — молодежи», и на «Знание — силу», это было в те годы трудно, но папа работал в музее Ленина, и у них были свои «лимиты» на подписку). Рассказ занимал четыре журнальных полосы, там даже были иллюстрации, а под заголовком в рамочке было написано: «Рассказ, который мы публикуем, написан учеником девятого класса Бакинской средней школы №1. Автор рассказа комсомолец, ему 15 лет». Будто так важно было, что автор — комсомолец! Все старше 14 лет были комсомольцами, эка невидаль. Вот если бы по какой-то причине меня не приняли в комсомол, это было бы необычно и достойно упоминания…

Тот журнал я тоже, конечно, притащил в школу и сейчас совсем не помню, как реагировали одноклассники и учителя на эту публикацию. Помню другое: как еще через месяц получил на почте денежный перевод — свой первый гонорар: 1322 рубля. Мне это казалось огромной суммой, но ведь дело было еще до денежной реформы, и «на самом деле» это было 132 рубля, чуть меньше месячного оклада мамы и папы вместе. Деньги я, понятно, отдал маме, половина пошла в домашний бюджет, а на оставшиеся я купил первые в своей жизни настоящие наручные часы «Полет». Те самые, что год спустя так коварно подвели меня во время математической олимпиады. Этот физический феномен мне и до сих пор непонятен: и до, и после того злосчастного дня часы ходили прекрасно. Носил я их долго — лет двадцать.

Воодушевившись, я принялся строчить рассказ за рассказом. Следующий рассказ назывался «Ветка сирени», его я тоже отправил Келеру и был уверен, что не позднее чем через месяц получу письмо о том, что рассказ принят. Но письма не было, и я отправил еще один рассказ и написал Келеру, спросил, в чем, мол, дело, отправил рассказы, а ответа нет.

Тем временем в «Технике — молодежи» напечатали картину художника-фантаста и предложили читателям написать по ней небольшой рассказ — не больше двух тетрадных страниц. Картина была в советском духе: парень с девушкой, держась за руки, смотрят вдаль, а вдали взлетает ракета, и видны какие-то ажурные строения. Написал и я рассказик.

До конца января я отправил Келеру три или четыре письма с запросами и, наконец, получил долгожданный ответ, который стал ушатом холодной воды — и поделом, конечно. Текст того письма я точно не помню, но примерно так:

«Тем, что Вы забрасываете редакцию письмами, Вы ничего не измените в решении о публикации. К сожалению, Вы пишете все хуже. Мы решили, тем не менее, опубликовать Вашу подпись под картиной в №2 за 1960 год, но редакция не может постоянно делать скидку на Ваш возраст. В дальнейшем мы будем относиться к Вам так же, как к любому автору. С уважением, Ю. Келер».

Вот так. И даже на «Вы»…

В феврале в числе прочих опубликовали и мой рассказик «Тропой отважных» («оригинальное» название, не правда ли?). Эти номера журнала у меня до сих пор хранятся — потрепанные, конечно, но живые.

После того, как Келер сделал мне письменный выговор, я не то чтобы обиделся (хотя и обида тоже была), но понял, что зарвался. Выбросил все тетрадки, исписанные не очень внятным почерком (точнее, спрятал подальше, но много позже действительно выбросил), и, чтобы начать «новую жизнь», стал сочинять длинную повесть с названием «Шестая межпланетная» — о полете на какой-то из спутников Юпитера. Тоже ерунда была, конечно, причем длинная. У меня не было настроения даже переписывать этот опус набело, за меня это сделал папа — на больших (как сейчас говорят — формата А4) очень тонких, почти папиросных, листах он переписал повесть через копирку, чтобы получилось четыре экземпляра. Там оказалось страниц двести, папа на работе эти листы аккуратно переплел, и первый экземпляр я все-таки решился отправить в журнал. Конечно, не в «Технику — молодежи», а на этот раз к их конкурентам: в «Знание — сила». И что самое интересное (вот игры судьбы!), читать этот опус редакция передала писателю Георгию Гуревичу, тому самому, чей рассказ «Инфра Дракона» я использовал, когда писал «Икарию Альфу»! Наверняка Гуревич читал мой рассказ в «Технике — молодежи». Но в своей рецензии, которую я получил месяца два спустя, об этом не было ни слова. А написал Гуревич, что намерения, мол, у автора хорошие, но повесть слабая. Сюжет рыхлый, персонажи неотличимы друг от друга, и так далее. Письмо было довольно длинное, и я его давно потерял, но помню два момента. Один — когда Георгий Иосифович цитировал фразу из моей повести, чтобы показать, насколько коряво она написана. Фраза была такая: «Горный хребет свернул перпендикулярно своему предыдущему направлению». Полагаю, таких фраз в тексте было более чем достаточно. Второй момент: в конце письма Гуревич написал, что, мол, «ты умный мальчик, Павлик, но надо учиться. Учиться писать и, прежде всего, для этого нужно много читать. Читать классиков: Чехова, Горького, Толстого»…

Классиков я читал — всех, кто входил в школьную программу. А сверх программы читал фантастику. Исключение составлял только Шекспир. Шекспира мы по программе должны были «проходить» в десятом классе, а мы с мамой после девятого класса поехали летом в Кисловодск (с нами тогда поехал и Тромбон с мамой и сестрой), и там я на месяц записал в библиотеку при Курзале. Как-то взял почитать томик Шекспира и не смог оторваться. За месяц перечитал все, что было в библиотеке, а, вернувшись домой, взялся за недавно вышедший восьмитомник — полное собрание сочинений — и проштудировал его от корки до корки, включая кровавого и всеми режиссерами нелюбимого «Тита Андроника». Говорил я в те месяцы частенько цитатами из Шекспира — не потому, что хотел кого-то удивить, а просто в голову приходило.


* * *

Года два я никаких рассказов не писал. Решил, что писателя-фантаста из меня не выйдет. Правда, и времени особого на писанину не оставалось — десятый-одиннадцатый классы: последние годы учебы, много задавали, а потом экзамены… Я шел на золотую медаль, по всем предметам у меня были пятерки, и на экзаменах тоже. Помню щекотливую ситуацию, возникшую на последнем экзамене — по литературе. Писали сочинение, я уж не помню на какую тему. Написал я все нормально, но, как потом оказалось, забыл поставить запятую. И эта единственная отсутствующая запятая не позволяла комиссии поставить пятерку. Следовательно, золотую медаль я бы не получил. Ну и ладно, меня это тогда совсем не интересовало, но волновало учителей — получалось, что школа не имела бы в том году ни одного золотого медалиста. Кошмар…

И однажды в нашу дверь позвонили. Мама открыла: в коридоре стояла делегация жутко высокого уровня: директор школы Арон Давидович, учительница литературы Анна Исаковна, какой-то дядя из РОНО (ведь сочинение проверяла комиссия из РОНО). Они принесли два тетрадных листка с моим сочинением, чтобы я у них на глазах той же ручкой, какой писал в школе, поставил на место злосчастную запятую. Под их пристальными взглядами я запятую поставил, после чего все удовлетворенно вздохнули и удалились. За сочинение я получил пятерку и, соответственно, золотую медаль. С тех пор моя фотография висела в фойе школе много лет на доске золотых медалистов (может, и сейчас висит). Но запятую ту я помню…


* * *

Вернусь, однако, в девятый класс, к первому рассказу. Через месяц после выхода журнала из Москвы стали поступать письма от читателей. Они писали в редакцию, редакция пересылала мне. Писем, как мне тогда казалось, было очень много. Сейчас понимаю, что не так уж. Десятки, да, но не сотни. Практически все — от сверстников, тоже учеников старших классов. Точнее — учениц. Большинство писем было от девочек, содержание практически одинаковое: «Прочитал (а) твой рассказ в журнале. Очень понравилось. Давай переписываться». При моей тогдашней некоммуникабельности переписываться с незнакомым человеком было мучением. О чем писать? О школе, учебе? Отвечал-то я всем, сейчас уж и не помню — что именно. Помню только, что все письма вместе со мной читал Тромбон, в конверты часто были вложены фотографии, Тромбон выбирал девочек покрасивее и отвечал им от моего имени. Надолго его не хватало, но несколькими письмами они обменивались. Одна девочка была из ГДР, с ней Тромбон переписывался довольно долго. А я помню двух своих «корреспондентов». Одним был Толя Фоменко, тоже в то время ученик девятого класса, из Донецка. Тогда же, когда в журнале вышел мой рассказ, у Толика в «Пионерской правде» из номера в номер печаталась повесть «Тайна сгоревшей планеты». Повесть мне нравилась, и я очень обрадовался, получив письмо от автора. Оказалось, что Толик тоже интересуется астрономией, физикой, любит фантастику — в общем, нашлось много тем для разговора. Свои письма Толик печатал на пишущей машинке, как настоящий писатель, а я свою первую машинку, старый дореволюционный Ундервуд, приобрел значительно позже, на втором курсе университета. С Толиком мы переписывались больше года, обсуждали разные проблемы мироздания — сейчас, конечно, не помню, какие именно. Письма, к сожалению, не сохранились, хотя было бы очень интересно их перечитать, учитывая, кем стал впоследствии Толик. Прервалась переписка, когда мы не сошлись во мнениях по поводу опытов Резерфорда. Не сошлись не в принципиальном вопросе, просто я поймал Толика на неточности, и он, видимо, обиделся. Он написал что-то о «французе Резерфорде», я напомнил, что Резерфорд был англичанином, и на это письмо Толик не ответил. Поскольку других причин для разрыва отношений я не видел, то и решил, что Толик обиделся за Резерфорда. Может, и не так, не знаю.

Я вспомнил о Толике много лет спустя, когда появились первые исследования академика Анатолия Фоменко по поводу «неправильной датировки исторических событий». Я не сразу понял, что академик-математик Фоменко и Толик — одно и то же лицо. Но лицо действительно было одно и то же — отождествил по фотографии. Конечно, за много лет Толик сильно изменился, но узнать все-таки было можно. Так что, в некотором смысле, и я тоже стоял у истоков фоменковщины…

Другая активная и довольно долгая переписка была у меня с Олей Штейнберг из Куйбышева. Она тоже тогда училась в девятом классе, прислала фотографию — я и сейчас эту фотографию помню в деталях: большие глаза (почему-то я был уверен, что голубые, как у меня, хотя фотография была черно-белой), высокий лоб, гладкая прическа с пробором… В отличие от переписки с Толиком, с Олей мы научных проблем не обсуждали, разговаривали о школе, об учителях… Через год переписки (не такой уж интенсивной, письмо в месяц примерно) разговор зашел о музыке, и неожиданно выяснилось, что Оля тоже любительница оперы. В Куйбышеве тогда был очень хороший оперный театр, один из лучших в Союзе. Я даже видел два спектакля Куйбышевской оперы, когда она гастролировала летом в Кисловодске. Помню, как я радовался, увидев в репертуаре оперу Верди «Эрнани». Я тогда и не чаял когда-нибудь эту оперу услышать –пластинок не было, а опера эта — из ранних вердиевских, исполнялась она вообще редко, а в Союзе — только в Куйбышеве. Конечно, пошел в Курзал на представление и до сих пор помню декорации. Правда, кроме декораций, не помню ничего. И еще я в то лето был на представлении у куйбышевцев оперы Рубинштейна «Сказ о купце Калашникове». Это мне совсем не запомнилось.

В общем, стали мы с Олей разговаривать об опере. «Самая светская беседа», — как сказала бы кэрроловская Алиса. Я написал о своих кисловодских впечатлениях, о том, как мне не особенно понравился некий тенор (фамилию уже не помню), который пел Эрнани. Оказалось, что этого певца Оля очень любит, считает, что у него великолепный голос. Я возразил… На это письмо Оля не ответила, и переписка заглохла. Мне почему-то кажется, что она обиделась за тенора, хотя на самом деле причина могла быть совсем иной…


* * *

В пятом классе я записался в астрономический кружок при Дворце пионеров. Вообще-то небо меня всегда… манило, наверно, пышно сказано, но действительно… иные миры, звезды… Когда отец сказал, что во Дворце пионеров есть астрономический кружок, я, естественно, пошел записываться. Руководил кружком Сергей Иванович Сорин — личность уникальная. Он был совершенно одинок — и тогда, и всю жизнь. Никогда о себе не рассказывал, и я лишь много лет спустя узнал, что у него была любовь — на фронте случился роман с девушкой-санитаркой. Обычная по тем временам история. Девушка погибла в последние дни войны, и Сергей Иванович никогда больше не посмотрел ни на одну женщину. Астрономический кружок составлял весь смысл его жизни.

Сергей Иванович не следил за собой, ходил в единственном костюме, а когда у него в довольно еще молодом возрасте стали портиться и выпадать зубы, он не стал их лечить, они все выпали, он так и ходил беззубый. Его это нисколько не трогало. Все деньги он тратил на кружок. Конечно, Сергей Иванович много рассказывал о небе, но главное — мы с ним сами изготовляли телескопы. Сами шлифовали и полировали зеркала, сами делали монтировки для телескопов. Сергей Иванович добился, чтобы во Дворце пионеров создали хорошую токарную мастерскую (скорее всего, и станки Сорин покупал на свои деньги), там мы вытачивали детали. Только на алюминирование зеркала отправляли в Питер, в ЛОМО, а все остальное — сами. Для любителей это были действительно большие телескопы: самый большой имел зеркало 60 см в диаметре, не во всякой обсерватории такие были. У нас получались замечательные фотографии звездного неба, туманностей, галактик, планет… Огромная фотография Луны в первой четверти висела на стене в комнате, где мы занимались, другие стены были увешаны фотографиями поменьше.

В десятых классах в те годы изучали астрономию, и как-то Сергей Иванович устроился преподавать этот предмет в одну из школ. Проработал он полгода, и его попросили уйти, потому что в первом же полугодии он выставил всем ученикам по единице в табели, и только одному — двойку. Когда изумленный завуч спросил, что это значит, Сергей Иванович объяснил, что никто ни черта не усвоил и ни бельмеса не знает. Поэтому — кол. И только один ученик знает, но плохо, вот и получил плохую оценку, то есть двойку.

Летом кружок выезжал на наблюдения в Пиркули — туда, где потом построили обсерваторию (когда построили, кружок продолжал туда ездить). Но меня мама ни разу не отпустила в эти экспедиции, боялась, что в горах мне станет плохо — врачи тогда диагностировали у меня комбинированный порок митрального клапана и запретили физические нагрузки. А поездка в горы — нагрузка. К тому же, высота полтора километра. Потом я в той обсерватории проработал почти четверть века. Оказалось, что высота вовсе на мое сердце не влияла, но это уже другая история…


***

В детстве я часто болел ангинами. В школу две недели ходил — неделю сидел дома. А ангины серьезно отражаются на сердце. Мне было лет 12, когда в детской поликлинике наша районная врач услышала у меня в сердце сильные шумы и направила к кардиологу. Кардиологом работала очень хорошая и знающая женщина, жена известного в городе хирурга Кажлаева, мать известного композитора Мурада Кажлаева. Она послушала меня и мрачно сказала маме, что «надо провериться». В результате проверок у меня обнаружили комбинированный порок митрального клапана — то есть, два порока сразу: сужение и искривление перегородки.

Пичкали какими-то лекарствами, но это было бесполезно. За это время сам Кажлаев успел у меня вырезать гланды — тогда думали, что это может помочь, по крайней мере, избавит от ангин.

Ничего не помогло. Когда я оканчивал школу, повели меня к лучшему детскому врачу города, доктору Листенгартен, ей было уже немало лет, и опыт в лечение любых детских болезней она имела огромный. Она меня послушала, постукала и сказала: «Молодой человек, вы, в принципе, можете и до восьмидесяти дожить, но при одном условии: жесткая дисциплина, режим, не пить, не курить, тяжести не поднимать, физической работой не заниматься…» И добавила: «Может, когда-нибудь научатся такие пороки оперировать, тогда вам сделают операцию…».

В армию меня не взяли, выдали военный билет, в котором значилось: «Рядовой, необученный, не годный в мирное время, годный к нестроевой службе в военное время».

Так и жил, все знали, что у меня больное сердце и пытались относиться соответственно. Регулярно, раз в года три, делали мне кардиограмму, которая, естественно, показывала то же, что прежде. Всякий раз я ловил на себе сочувствующие взгляды врачей: мол, не повезло человеку, до пенсии явно не дотянет…

Последний раз в Баку делал кардиограмму перед отъездом в Израиль — нужно было представить в ОВИР медицинскую справку. В эпикризе было написано: «комбинированный порок митрального клапана»..

В Израиле, как положено, записался в больничную кассу и отправился на прием к домашнему врачу: встать на учет. Домашний врач прочитала документы, покачала головой, послушала, постукала и направила на новую кардиограмму и на ультразвук. И там, и там диагноз подтвердили.

Так и жил — с ощущением, что завтра может что-то заклинить, и…

Через пару лет у меня поднялось давление — первый раз в жизни. Мы успели за это время переехать и жили не в Иерусалиме, а в Бейт-Шемеше. Там я еще в поликлинику не ходил, и домашний врач меня не знала. Померила давление, сделала укол, спросила — на что еще жалуюсь. Я сказал: сердце, мол. Рассказал свою историю, она посмотрела эпикризы и отправила в соседнюю комнату — сделать кардиограмму.

Врач налепил на меня датчики, посмотрел на ленту, выползавшую из самописца, смотрит, сделал удивленное лицо и сказал:

«Это вы на сердце жаловались?»

«Я».

«Ничего у вас нет, — сердито объявил он, распознав, видимо, во мне симулянта, — абсолютно здоровое сердце! Четкий ритм, ровные зубцы, никаких отклонений от нормы».

Немая сцена.

Для проверки меня отправили на обследование ультразвуком. Там посмотрели и сказали: абсолютно здоров.

Вторая немая сцена…

И финал это очень странной истории: домашний врач заявила, что раньше, может, и был порок, раз столько кардиограмм это показывали, но сейчас нет ничего.

«Как это возможно?» — спросил я.

«Никак», — ответила она. — Не встречала в медицинской литературе случая, чтобы митральный клапан вдруг сам собой исправился. Это же не функциональное нарушение, это физический дефект перегородки!»

«И что дальше?» — спросил я.

«Желаю вам, — сказала она, — дожить до ста двадцати. С таким сердцем, как у вас, это вполне реально».

А в компьютер записала: «Спонтанная реабилитация».

Лет десять спустя я написал повесть «Маленький клоун с оранжевым носом», где с главным персонажем происходит примерно такая же история. Но то фантастика…

А что произошло в реальности?


* * *

Сергей Иванович уговаривал меня ехать после школы в Москву и поступать в МГУ, а мама с папой были против. Во-первых, не представляли, как будут жить без любимого сыночка, а во-вторых (и в главных) не было денег, чтобы меня в Москву отправить. Сергей Иванович несколько раз приходил к нам домой уговаривать родителей. Мама к его приходу готовила суп, поскольку Сергей Иванович не мог есть ничего твердого. Разговор продолжался часами. Ничем это не кончилось, никуда я не поехал, поступать пришлось на физфак в Баку. С мечтой о том, чтобы стать астрономом, я тогда, как мне казалось, распрощался окончательно.

Помню вступительные экзамены. Физику принимали двое лаборантов из лаборатории общей физики — потом они у нас вели лабораторные работы на первом и втором курсах. На билет я ответил нормально, а потом один из экзаменаторов (потом я узнал, что звали его Николай, а фамилия у него была Бездетный) сказал: «Я тебе покажу схему и задам вопрос. Ответишь — получишь пятерку». Я перепугался, подумал: сейчас он та-а-кое спросит. Экзаменатор нарисовал простенькую схему замкнутой электрической цепи и спросил: «За счет чего эта цепь работает?» Честно говоря, я подумал, что тут наверняка какой-то подвох. Как это: за счет чего? Вот же значок: химическая батарея. Подумав минуту и не найдя никакого другого источника, я ткнул пальцем в значок и, ожидая, что сейчас меня поднимут на смех, сказал, что энергия берется из батареи. Экзаменаторы переглянулись, и Бездетный сказал: «Наконец! До тебя ни один абитуриент не смог на этот элементарный вопрос ответить!» А я не мог представить, как можно не знать такие элементарные вещи. Как же люди на физфак-то шли?

Это к вопросу о том, что раньше студент был ого-го, не чета нынешним…

Впрочем, на физфак тогда в Баку не особенно рвались. В МГУ, Физтех, МИФИ были огромные конкурсы, а у нас на дневном отделении физфака — полтора человека на место. На вечернем и того не было — мест было двадцать, а абитуриентов одиннадцать. Приняли, конечно, всех. В том числе и Тромбона. Он по натуре классический гуманитарий, физику терпеть не мог, но решил поступать туда же, куда я, за компанию: друзья все-таки. Понимал, однако, что даже при конкурсе полтора человека на место шансов пройти у него нет, а потому подал документы на вечернее отделение. Как там принимали экзамены, можно судить по математике. Когда он показал мне, как решил экзаменационную задачу, у меня волосы встали дыбом — я был уверен, что Тромбон получи «пару».

Задача была простенькая — по тригонометрии: чему равняется sin x + sin 2x? Тромбон, долго не думая, написал: sin 3x. Получил по математике четверку и был принят. Правда, до конца университета он не дотянул — душа у него все же не лежала к физике-математике. После второго курса, еле выдержав физико-математические премудрости, он отправился в Ленинград поступать в университет на факультет востоковедения, на китайское отделение. Китай ему тоже был не интересен, но это, во-первых, все же лучше, чем физика, а во-вторых, на китайское отделение практически не было конкурса. Так Тромбон и оказался в Питере, где живет и сейчас. Но это все — другая история…

Вернусь к вступительным экзаменам. Сочинение. Никогда не любил писать сочинения на заданные темы вроде: «Образ такого-то там-то». Всегда в школе выбирал «свободную» тему. На вступительных предложено было написать: «Почему я хочу стать физиком». Я и написал — почему НЕ хочу стать физиком. Написал, что хочу быть астрономом, но вынужден поступать на физфак, а физику хоть и люблю, но не имею никакого желания работать учителем физики в средней школе. И все в таком духе. Написал, однако, без ошибок и получил четверку. При тамошнем конкурсе вполне хватило.


* * *

После второго курса я все же решил попробовать перевестись в МГУ. Денег к тому времени дома не стало больше, но я уже был немного увереннее в себе и решил попробовать. Прочитал несколько книг и трудов конференций по космологии, написал в тетрадке что-то вроде реферата и отправил в ГАИШ (Государственный Астрономический институт имени П. К. Штернберга при МГУ) самому Якову Зельманову — он был тогда ведущим космологом в СССР, известный в то время ученый… Ни на что не надеялся, но неожиданно получил от Зельманова письмо, в котором он писал, что работа ему понравилась, и он был бы рад видеть меня своим учеником. Имея такое письмо, я после второго курса отправился в Москву. Мама поехала со мной, жили мы у родственников жены моего дяди, папиного брата.

В ГАИШе все прошло хорошо, Зельманов поговорил со мной, подписал нужные бумаги, потом эти бумаги подписал директор ГАИШ академик А. Михайлов, милейший старичок, он со мной целый час о чем-то беседовал, совершенно не помню о чем. Потом бумаги подписал декан физфака В. Фурсов. Все они были «за» (правда, с условием, что я продолжу обучение не на третьем курсе, а опять на втором — все же в МГУ давали более серьезные знания, чем в нашем университете, и нужно было догонять). Оставалась формальность: утверждение на деканском совещании. После бесед с Зельмановым, Михайловым и Фурсовым я был абсолютно уверен в том, что в Баку уже не вернусь.

Но… Было лето, август, все разъехались, уехали отдыхать и Зельманов, и Фурсов, и Михайлов. Деканское совещание вел В. Саломатов, заместитель декана. Как это происходило, я четверть века спустя описал в повести «Высшая мера». Эпизод о том, как герой повести пытался перевестись в МГУ, там описан один к одному:

«Вопрос решался на деканском совещании. На физфаке толстенные двери, а нам — нас пятеро переводились из разных вузов страны — хотелось все слышать. С предосторожностями (не скрипнуть!) приоткрыли дверь, в нитяную щель ничего нельзя было увидеть, но звуки доносились довольно отчетливо. Анекдоты… Лимиты на оборудование… Ремонт в подвале… Вот, началось: заявления о переводе. Замдекана:

— Видали? Пятеро — Флейшман, Носоновский, Газер, Лесницкий, Фрумкин. Прут, как танки. Дальше так пойдет… Что у нас с процентом? Ну я и говорю… Своих хватает. Значит, как обычно: отказать за отсутствием вакантных мест.

Мы отпали от двери — все пятеро, как тараканы, в которых плеснули кипятком».

Началась депрессия. Жизнь кончена, астрономом мне точно не быть, а физиком не хочу. К тому же, наш университет выпускал, в основном, школьных учителей физики. Преподавать я не любил, не хотел и не умел. Мрачно размышлял о смысле, точнее, о бессмысленности жизни… Не знаю, как бы это закончилось, но однажды купил я в музыкальном отделе ГУМа пластинку с записью Пятой симфонией Бетховена. Ее финал меня и спас. Музыка меня действительно вернула на этот свет.

Домой я возвратился из Москвы уже живой, но уверенный в том, что работать астрономом мне не суждено. Правда, оставалась очень небольшая надежда как-то устроиться в Шемахинскую обсерваторию, которая только недавно открылась у подножья горы Пиркули, куда астрономический кружок ездил на наблюдения. Но в обсерватории у меня не было никаких знакомых, и я не представлял, как туда поеду, что скажу…

Тогда и произошло событие, какие случаются, может, раз в жизни. Когда я уже перешел на пятый курс, как-то пришел утром на занятия. У двери в аудиторию стоял молодой мужчина, серьезный, лет тридцати. Спросил: не моя ли фамилия Амнуэль.

«Мое имя Октай, — сказал он, — я замдиректора Шемахинской обсерватории по науке. Недавно назначили. Сам я только что защитил кандидатскую диссертацию и хочу взять студента, работать с ним над дипломом. Декан мне сказал, что вы интересуетесь астрономией. Хотите работать со мной?»

Конечно! Октай Хангусейнович Гусейнов стал моим научным руководителем. Сначала я писал с ним диплом. Темой были «Некоторые особенности наблюдения нейтронных звезд». Потом он, как заместитель директора по науке, прислал в университет персональный вызов — и, защитив диплом, я оказался в той самой обсерватории, о которой мечтал. С Октаем мы потом работали вместе 23 года, пока я не уехал в Израиль, а он вскоре — в Турцию, потому что в Азербайджане наукой заниматься стало невозможно. Много чего мы сделали за эти годы. Например, за три года до открытия предсказали рентгеновские пульсары. В начале семидесятых писали о том, что в Галактике должно быть десять тысяч слабых рентгеновских источников, и природу их описали. Нам говорили, что слабых рентгеновских источников вообще не должно быть, поскольку, чем слабее излучение, тем оно «мягче», слабые источники окажутся не рентгеновскими, а ультрафиолетовыми. Через несколько лет оказалось, что мы были правы, сейчас в Галактике известны тысячи слабых рентгеновских источников…

В середине семидесятых мы составили самый большой по тем временам каталог рентгеновских источников и не знали сначала, где его публиковать. Огромная работа, больше ста страниц, в московский «Астрономический журнал» ее не приняли бы просто из-за объема.

Летом 1978 года в городе ученых Протвино, под Москвой, состоялось первое (и последнее) советско-американское совещание по рентгеновской астрофизике. Мы с Октаем поехали и взяли с собой каталог: это была коробка с карточками из плотной бумаги, для каждого источника была отдельная карточка, на который записаны все известные к тому времени параметры: координаты на небе, область ошибок, интенсивность излучения, переменность, данные о спектре… Из США на совещание приехали все руководители американской космической рентгеновской программы. Наш каталог я показал главному «рентгенщику» Джорджу Кларку. Он поглядел и сказал: «Это надо срочно отправлять в „Astrohysical Journal“». Я объяснил непонятливому американцу, что это невозможно, потому что этот журнал (ведущий в мире по астрофизике) платный. Чтобы опубликовать там статью, нужно платить 60 долларов за каждую страницу, в нашем каталоге получится страниц двести, а у нас даже одного доллара нет!

«Ничего, — сказал Кларк, — присылайте, остальное вас не касается».

Конечно, всю информацию и выводы надо было еще изложить на хорошем английском. Кларку я показывал таблицы, а не текст. Перевели с грехом пополам, отправили. Месяца через два получили письмо из журнала: материал представляет большой интерес и будет опубликован в таком-то номере. К письму была приложена бумага, согласно которой мы должны были заплатить за публикацию около шести тысяч долларов.

Мы написали письмо Кларку, но на публикацию уже не надеялись. Шесть тысяч! Огромные деньги! Прошел еще месяц, и из США пришло новое письмо, в котором говорилось, что вопрос оплаты улажен, за нас заплатил Колумбийский университет.

Каталог был опубликован в «Тhe Astrophysical Journal, Sapplement series». Наш каталог оказался вообще первой публикацией советских астрофизиков в этом журнале.


* * *

Расскажу, как не стал философом. Занятия по марксизму-ленинизму мне никогда не нравились — а кому они вообще нравились? Скука. Но на третьем курсе появился у нас молодой энергичный преподаватель по фамилии Оруджев. Лекции он читал не стандартные, сам занимался философией физики, философскими проблемами теории относительности. Философски хотел объяснить, почему длина предмета при субсветовых скоростях уменьшается. Стало интересно, но к семинарам я все равно не готовился.

Как-то Оруджев остановил меня после лекции (кто-то ему успел сообщить, что я интересуюсь теорией относительности) и стал рассказывать о своих идеях. Идея была такой: длина меняется потому, что предмет одновременно находится в данном месте и не находится в нем. Я ничего не понял, но любопытно было порассуждать. Оруджев, наверно, решил, что мне действительно интересно, и на следующем семинаре вызвал отвечать. Семинар был на тему «Материальное единство мира». Никто, конечно, не читал работу тов. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», я тоже. И вот стою я, тупо глядя на преподавателя, а он смотрит на меня и ждет ответа. Минута молчания — Оруджев начинает понимать, что напрасно на меня понадеялся, а я начинаю понимать, как разочаровал человека. И тут вспоминаю единственную фразу — не из книги, конечно, а как-то где-то слышал. Вроде Ленин где-то писал.

— Ну… — сказал я мрачно. — Как известно, в мире нет ничего, кроме вечно движущейся и вечно развивающейся материи.

Точка. Больше мне сказать нечего, я продолжал смотреть на Оруджева, он тоже понял, что больше от меня слова не добьется, и торжественно заявил:

— Вот! Это абсолютно точное и краткое определение темы нашего семинара! Отлично!

Краткое, да… После того семинара Оруджев и решил сделать из меня философа. Оставлял после семинаров, беседы беседовал. Поговорить было интересно, но не больше. А когда я перешел на пятый курс, он неожиданно говорит:

— Закончишь университет, иди ко мне в аспирантуру. Философия физики — увлекательное занятие.

Ага, как же… Как раз тогда появился Октай, и я уже всей душой и мыслями был в обсерватории. С другой стороны, обидеть человека тоже не хотелось. И что делать? Тут как раз подоспело распределение. У меня-то уже был вызов, а у моего приятеля Лёвы Буха вызова не было, и по распределению он должен был поехать куда-то в Тюменскую область. Я ему и сказал: почему бы тебе вместо меня в философию не податься? Лева подумал и решил: лучше быть философом, чем преподавать физику в Тюменской глубинке. Подвел я Лёву к Оруджеву и предложил замену. Тот скептически посмотрел, подумал… В общем, пошел Лёва в философскую аспирантуру вместо меня, защитил под руководством Оруджева диссертацию и потом много лет работал на кафедре философии в нашем Политехническом институте.

Был еще случай, когда я попробовал послать другого вместо себя. Случай это я потом описал почти дословно в повести «Исповедь»:

«Вызвали меня как-то в военкомат, там сидел тип в штатском, представился майором… не помню фамилию… И после нудного выяснения отношений («Что вам больше в науках нравится? Говорят, вы небо любите, ракеты, да?») сделал достаточно недвусмысленное предложение: после университета пойти работать (он, кажется, сказал, именно «работать», а не «служить») в ракетные части. «С вашими знаниями и оценками… С вашей любовью к полетам в космос»… Я в ошеломлении пробормотал что-то невразумительное, мол, надо подумать, посоветоваться… «Подумайте, конечно, — сказал он, — только советоваться ни с кем не надо, вообще никому ни слова о нашем разговоре, распишитесь здесь»…

Не помню, под каким предлогом я отказался… в той жизни. Кажется, сослался на детскую болезнь сердца, зафиксированную, кстати, в моей медицинской карте».

Герой повести «не помнил», под каким предлогом отказался. Я же отказался именно сославшись на болезнь сердца. И фамилию майора я, конечно, запомнил: Мамедов. Больше меня в военкомат не вызывали. Но история с майором на том не закончилась. Вместе со мной на физфаке, в группе теорфизики, учился Фикрет Касумов. Когда Октай Гусейнов предложил мне писать диплом по релятивистской астрофизике, он сказал: «Может, ты предложишь еще кому-нибудь заняться астрофизикой? Вдвоем было бы интереснее». Я рассказал Фикрету о том, что произошло и о предложении Октая, он согласился и, как и я, писал дипломную работу по физике нейтронных звезд. И в обсерваторию мы поехали вдвоем. Но, в отличие от меня, Фикрет не имел освобождения от армии. После вуза ему предстояло, поскольку он считался младшим лейтенантом запаса, пройти годичную службу — и ему этого вовсе не хотелось. Тогда я и нарушил данное майору обязательство хранить тайну — рассказал Фикрету историю о том, как я не попал в ракетные войска.

«Попробуй, — посоветовал я ему. — Лучше уж ракеты, чем полевая служба в каком-нибудь гарнизоне».

Фикрет согласился и, когда ему пришла повестка, отправился к военкому.

«Есть тут у вас такой майор Мамедов, — сказал Фикрет, — он в ракетные части людей набирает, хочу с ним поговорить».

Военком сделал большие глаза:

«Какой еще майор Мамедов? Нет у нас таких. Вы мне зубы не заговаривайте, младший лейтенант!»

Пришлось Фикрету год отслужить. Видимо, у них в ракетных войсках были свои списки — кому предлагать, кому нет…


***

Чего-то мне не хватает в современном издательском процессе. Раньше как бывало? Аккуратно отпечатываешь рукопись в четырех экземплярах, первый (непременно первый, чтобы редактор не подумал, что не ему одному послано!) запечатываешь в пакет, идешь на почту, стоишь в очереди… А потом с трепетом душевным, переходящим в состояние легкой депрессии, ждешь месяц, другой, третий… И вот он, заветный конверт из редакции. Вскрываешь его дрожащими руками, достаешь несколько листков и читаешь — письмо редактора и обоснованную (с точки зрения литсотрудника) рецензию.

Что-то в этом было. Ощущения эти — конверт, листки, отпечатанные на машинке, подпись редактора — до сих пор помню, причем куда более ясно, четко и детально, чем свои же ощущения от первой журнальной публикации, первой книжки, первого автографа, который я дал… кому? Не помню, в отличие от первого письма, полученного далеким уже осенним днем 1959 года от редактора отдела фантастики популярного журнала «Техника-молодежи» Владимира Келера. 47 лет прошло, но я и сейчас вижу, как наяву, листок с грифом журнала, не очень четкий шрифт пишущей машинки и аккуратную подпись…

«Мы получили и прочитали Ваш рассказ „Икария Альфа“. Рассказ редакции понравился. Он будет опубликован в десятом номере. С уважением…»

В десятом номере! С уважением! К кому — ко мне, ученику девятого класса!

Что если бы вместо этого письма я получил какое-то из тех, что Вл. Келер посылал мне потом, в ответ на второй, третий, четвертый рассказы? Наверно, больше не писал бы фантастику? Ответ, однако, оказался положительным, рассказ напечатали. Воодушевившись, я послал второй, за ним третий, и, будучи уже «известным» автором (письма от читателей после первой публикации пошли если не потоком, то довольно сильным ручейком), с нетерпением ждал ответа, а не получив его в течение месяца, писал Вл. Келеру письма: «Послал Вам рассказ, ответа до сих пор нет…»

Первая публикация в центральном журнале! Может, оно и хорошо, но в определенном возрасте (может, не только в детском и юношеском) приводит к явно завышенной самооценке. Надо, надо было дать юному дарованию по мозгам, что Вл. Келер и сделал после очередного моего «Когда же?»:

«То, что Вы будете заваливать редакцию своими письмами, нисколько не повлияет на оценку Вашего творчества и на решение о публикации. В очередном (№2 за 1960 год) мы публикуем Ваш небольшой рассказ, но это будет последней скидкой, в дальнейшем к Вам будут относиться, как ко всем другим авторам. И не нужно в каждом письме напоминать, что Вы ученик девятого класса, об этом знаем не только мы, но с нашей помощью и миллионы наших читателей».

Так вот. Учиться, учиться и учиться!

Учиться не очень хотелось, поэтому следующий свой опус я отправил не в «Технику-молодежи», а к их конкурентам, в журнал «Знание-сила». Редактор отдела фантастики Роман Григорьевич Подольный (сам писавший фантастические рассказы) отправил рукопись на рецензию известному писателю-фантасту Георгию Гуревичу. От него я и получил некоторое время спустя обстоятельное письмо с разбором всех благоглупостей, обнаруженных им в рукописи, и советом учиться, учиться и учиться писать. Учиться, понятно, у классиков — в первую очередь, у Антона Павловича Чехова. Совершенно очевидно, что Чехов никогда в жизни не написал бы фразу: «Затем горный хребет поворачивал перпендикулярно своему предыдущему направлению». Перефразируя другого классика: грамматически правильно, а по существу издевательство…

Письмо Г. Гуревича заставило меня, наконец, задуматься. И надолго замолчать. Не знаю, можно ли это время назвать временем учебы, накопления идей, опыта. Как бы то ни было, следующий рассказ я послал в «Знание-сила» (не в «Технику-молодежи»; сильно, видать, был обижен на Вл. Келера) лишь 4 года спустя. Это была фантастическая юмореска «Несколько поправок к Платону», написанная в соавторстве с моим другом Романом Леонидовым. Ответ пришел от того же Р. Подольного — вполне благожелательный, что-то вроде «ну-ну, неплохо; длинновато, впрочем, поэтому опубликовать не можем». Точную формулировку отказа я уже не помню, письмо не сохранилось, но письма с аналогичным поводом (или причиной?) я впоследствии получал неоднократно. «Слишком длинно» говорили и о повести в два авторских листа, и о рассказе в две страницы. Скорее всего, редактору было недосуг разбирать действительные недостатки (или объяснять истинные причины отказа, которые, бывало, к литературе не имели ни малейшего отношения), а что-то нужно автору написать…

В середине шестидесятых у меня в загашнике было около десятка неопубликованных рассказов. В Баку в те годы работала Комиссия по научно-фантастической литературе при СП Азербайджана. Членами комиссии были такие известные писатели-фантасты, как Е. Л. Войскунский, И. Б. Лукодьянов, Г. С. Альтов, В. Н. Журавлева. Они читали мои рассказы, указывали на недостатки, и в 1967 году Г. Альтов сказал: «Почему тебе не предложить книжку в „Азернешр“? В Москве много авторов, а журналов и издательств, печатающих фантастику, мало. Попробуй в Баку».

«Азернешр» — Бакинское издательство, выпускавшее, в основном, литературу на азербайджанском языке, но там к тому времени вышли и два сборника фантастики на русском, составленные членами нашей Комиссии (в один из сборников был включен и отклоненный Р. Подольным рассказ «Несколько поправок к Платону»).

Ответ из издательства, подписанный главным редактором, пришел примерно через полгода — срок по тем временам вполне приемлемый. Это было замечательное письмо, его имело смысл вставить в рамочку и повесить на стенку. Жаль, что оно не сохранилось. Я помню смысл написанного, но не могу сейчас передать поистине уникальный стиль послания, над которым в свое время потешались на заседании Комиссии. Смеялись над стилем, а не над содержанием — в публикации книги было отказано. Я и сейчас не знаю истинной причины. Помню, что было написано по поводу рассказа «Далекая песня Арктура», содержавшего новую по тем временам научно-фантастическую идею о том, что звезды способны генерировать в космическом пространстве звуковые колебания, и этот звук можно услышать, а точнее — увидеть в спектрах звездного излучения.

«Может, звезды и поют, — сказано было в рецензии, — что-то мы действительно такое читали в популярной литературе, но автор не смог выразить это через жизнь нашего современника, через трудовые будни работника народного хозяйства».

Действительно, о трудовых буднях современника в рассказе не было ни слова…

Приключения «Далекой песни Арктура» на этом не закончились. В журнале «Искатель» рецензию написал корифей советской фантастики А. П. Казанцев. «Хороший рассказ, — писал он, — только немного длинноват, надо сократить». И даже цитировал в своем отзыве несколько, по его мнению, очень удачных литературных моментов. Казалось бы, после такого отзыва — да не напечатать! Но нет — что-то происходило в редакциях, и в конце концов рассказ в «Искателе» не опубликовали.

В «Уральском следопыте», куда я послал рассказ после отказа в «Искателе», редактором фантастики был Виталий Иванович Бугров, человек, прекрасно знавший и понимавший фантастическую литературу. «Хороший рассказ, — написал В. Бугров, — будем печатать, ждите журнал».

И я стал ждать. Полгода, год, полтора… Помня о печальном опыте с «Техникой-молодежи», я о себе не напоминал. Не печатают — значит, что-то тормозится в редакционном механизме…

Через полтора года получаю от В. Бугрова письмо такого примерно содержания: «Понимаете… мне как-то неудобно об этом писать… но начальство… в общем, у Вас в рассказе фамилия одного из персонажей — Докшицер. Мне опять же неловко… но не могли бы Вы изменить эту фамилию на какую-нибудь другую… нейтральную… Докшин, например?»

Всего-то… Ну не мог, видимо, человек с еврейской фамилией быть литературным героем. Полтора года В. Бугров, будучи человеком интеллигентным, собирался с силами, чтобы попросить автора изменить национальность персонажа.

Докшин так Докшин. В. Бугров получил мое согласие, и рассказ вышел в следующем же номере, в феврале 1977 года. В Физтех евреев в те годы не принимали, но чтобы даже фамилий еврейских нельзя было упоминать… Может, и в «Искателе» рассказ не прошел по этой причине, о которой редактор так и не счел возможным сообщить автору?..


* * *

В 1968 году московское издательство «Молодая гвардия» опубликовало мой рассказ в сборнике «Фантастика», через год — еще один. В то время фантастикой в издательстве занимались редакторы, любившие этот вид литературы, прекрасно его знавшие и понимавшие: С. Н. Жемайтис, Б. Г. Клюева, С. Н. Михайлова…

В сборнике «Фантастика-72» должен был выйти третий мой «московский» рассказ «Странник», мне прислали на подпись корректуру, где было указано, что рассказ начинается с 125 страницы. Прошло еще полгода, книга вышла из печати, появилась на книжном развале, я взял ее, открыл на нужной странице… Моего рассказа не было.

Но это невозможно! В верстке «Странник» был, а после верстки никакие изменения не допускаются, разве уж совсем чрезвычайные! Что могло случиться?..

Разумеется, задавать такие вопросы в письме было бессмысленно. Дождавшись (прошло еще полгода!) служебной командировки в Москву, я пришел в издательство, и Светлана Николаевна Михайлова по секрету («Никому ни слова, иначе меня выгонят с работы!») сообщила, что уже после верстки сборник попался на глаза главному редактору издательства. Тот прочитал и заявил, что «Странника» нельзя публиковать ни под каким видом, поскольку идея этого произведения в корне противоречит материалистическому мировоззрению и издательской политике, которая, естественно, совпадает с политикой партии и правительства.

Вот так, ни больше, ни меньше. Идея рассказа была в следующем: главный герой делал открытие, с помощью которого обретал способность не только находиться в космосе без скафандра, но и путешествовать между звездами без звездолетов. «К звездам — пешком», — такой была цель его жизни. Не знаю, почему партия в лице главного редактора настолько воспротивилась этой фантастической идее, что заставила переверстать всю книгу, а редакция фантастики наверняка по моей «вине» лишилась квартальной премии…


* * *

В начале семидесятых в Ленинграде стал выходить новый журнал «Аврора», в котором печатали не только реалистическую прозу, но и фантастику. Естественно, я послал туда несколько своих рассказов, ни один из которых опубликован не был. Письмо из редакции я долго хранил и время от времени перечитывал. Там было сказано, что «автор является последователем писателя-фантаста Г. Альтова, а наш журнал публикует фантастические произведения, написанные в стиле братьев Стругацких». Автор пишет не так, как Стругацкие, и следовательно…

Много лет спустя знакомый любитель фантастики, собиратель всех текстов, написанных братьями Стругацкими, к чему бы эти тексты ни относились, прислал мне копии внутренних рецензий, которые Аркадий Натанович Стругацкий писал в 1971 году для издательства «Детская литература». Речь шла о моих рассказах, и я узнал, что думал о них классик советской фантастики:

«Путешественник за тюльпанами». Действие рассказа происходит в отдаленном коммунистическом будущем. Мальчик Ким Яворский знакомится с новым учителем, основателем [зачеркнуто: науки] эрратологии — науки об ошибках и заблуждениях научно-изобретательской мысли. [зачеркнуто: Идея] Суть этой науки состоит, грубо говоря, в том, что диалектическое интегрирование достаточно большого количества неправильных, ошибочных представлений должно давать качественно новую по отношению к современному уровню технологии научную или техническую идею…

«Пик постоянства». Существует некая планета Лигия со страшно нестабильной геологией. Материки и океаны с огромной быстротой меняются местами, прорывы подземных газов и магмы повсеместны, горные пики сменяются равнинами и снова возникают в течение нескольких суток. На этой планете есть разумная жизнь. Лигианцы в процессе [зачеркнуто: револю] эволюции научились интуитивно ощущать геологическую «погоду» на всей планете в любой момент времени и надолго вперед, поэтому спокойно мигрируют из одного безопасного участка на другой, не терпя никаких бедствий…

[зачеркнуто: Рассказы о] Оба рассказа очень интересны. Они написаны явно под влиянием Г. Альтова, его уникальной в мировой фантастике научно-философской методологии. Это рассказы, в которых автор пытается проследить (или представить себе) ход развития мысли научного таланта. О чисто литературной стороне [зачеркнуто: рассказов] этих произведений много говорить не приходится — в литературном отношении они на приличном среднем уровне. Но их хочется читать и перечитывать. Вдумчивому читателю, заинтересованному не сюжетными перипетиями, а анализом мысли человеческой, такие рассказы просто необходимы.

Я рекомендую эти два рассказа для опубликования в очередном выпуске «Мира приключений».

А. Н. Стругацкому вовсе не помешало то, что «автор является последователем писателя-фантаста Г. Альтова». Впрочем, несмотря на рекомендацию, эти рассказы в «Мире приключений» опубликованы не были. Как мне объяснили в издательстве, «места не хватило».


* * *

В 1968 году мы с моим другом Романом Леонидовым написали небольшую историческую (никакой фантастики!) повесть «Суд». Идею повести подсказал нам Г. Альтов, дав почитать изданную еще в дореволюционной России книгу немецкого египтолога Карля Оппеля «Тайны страны пирамид». Оппель очень увлекательно рассказывал о фараонах четвертой династии: Хуфу, Менкау-Ра, Хафре… О том, например, что в то далекое и вовсе не демократическое время каждый умерший египтянин (от простого крестьянина до фараона) подвергался суду — всякий желающий мог прийти на похороны и публично возложить на покойного какую-то не искупленную им при жизни вину. Если вина оказывалась серьезной, то в погребении отказывали, саркофаг с мумией вставляли в стену в доме, где жила семья покойного, да так там и оставляли — вечное напоминание о проступке или преступлении!

Понятно, что суд над мертвым вершили чаще всего, если умирал «простой» человек, а для фараонов эта процедура носила формальный характер. Но в случае фараона Хафры, которого на греческий лад называют Хефреном, все могло оказаться иначе. Мы обнаружили еще несколько интересных исторических фактов и построили на них сюжет повести — Хафру судил после его смерти народ Кемта и оставлял без погребения. Вот почему уже в наши дни ученые, вскрыв пирамиду, не обнаружили в ней саркофага с мумией усопшего владыки…

Повесть послали в «Искатель» и достаточно по тем временам быстро получили от редактора Олега Соколова письмо, в котором говорилось что-то вроде: «Да, ребята, хорошо написали, но напечатать не можем — сами знаете почему».

Мы сделали вид, что не поняли намека, и попросили ответить прямым текстом. Отвечать редактор не стал — ни прямым текстом, ни косвенным, а когда я во время очередной командировки в Москву, явился в редакцию, О. Соколов прикрыл дверь кабинета и объяснил, наконец, ситуацию:

— Да вы что? У вас в каждой строчке намек на Сталина! Это нельзя. Линия сейчас такая, что да, были у Сталина кое-какие недостатки, но в целом это великий человек. Как ваш Хафра. Посмертный суд? Маска Сфинкса? Нет-нет…

— Но повесть-то хорошая, — продолжал Соколов в раздумье, — я действительно хотел ее напечатать… Что если для начала переменим название? «Суд» — ни в коем случае. Назовите нейтрально — например, «Сфинкс».

Я не стал спорить — пусть будет «Сфинкс». Вернулся в Баку, почти уверенный в том, что на этот раз ответ из редакции окажется положительным. Но времена, видимо, наступили совсем другие. «К сожалению, — написал О. Соколов месяца через два, — ваша повесть не может быть опубликована в „Искателе“. Претензий к литературной стороне произведения у редакции нет, но повесть не соответствует профилю нашего издания».

Повесть, как мы потом убедились, не соответствовала профилю ни одного печатного издания в Советском Союзе. Мы стали посылать рукопись во все подряд редакции толстых и тонких журналов — от «Нового мира» до «Юности». Ответы, к счастью, приходили достаточно быстро, иначе эта процедура заняла бы лет сто. Но уже к концу 1970 года мы с Р. Леонидовым пребывали в полном убеждении, что о Сталине нельзя не только писать что-то критическое, но даже намекать на то, что в повести могут содержаться намеки…

Формально же ответы сводились к одной фразе: «К литературной форме претензий нет, но профиль не наш». У всех журналов вдруг появился один и тот же профиль…

Поскольку посылать повесть больше было просто некуда, то мы положили рукопись в папку, папку — на антресоли и забыли о ней на долгие семнадцать лет. Даже когда началась перестройка, я вспомнил об этой повести далеко не сразу. Лишь в 1988 году достал покрытую пылью папку, перепечатал рукопись (не посылать же в редакцию желтые старые листы!), назвал повесть, как и было задумано, — «Суд», и отправил все в тот же «Искатель», предполагая пройти заново знакомый путь отказов.

Но времена действительно изменились! И редактор в «Искателе» был уже другой — Евгений Кузьмин, он отправил повесть на рецензию доктору исторических наук Игорю Можейко (которого любители фантастики прекрасно знали под именем Кира Булычева) и получил на этот раз положительный отзыв, который и переслал мне с кратким сопроводительным письмом: «Повесть будет опубликована в первом номере за 1989 год». И. Можейко, естественно, прекрасно понял все содержавшиеся в повести намеки и аллюзии. Более того, именно эти аллюзии и стали теперь главным достоинством «Суда»!

Хотя на самом-то деле это была историческая повесть о судьбе художника в тоталитарном обществе. Будь то древний Кемт, современный СССР или иная страна, во главе которой стоит тиран…


* * *

Первая книга для любого автора — как новое рождение. Второй шанс представился мне лишь через десять лет, и конечно, не в «Молодой гвардии», а в другом издательстве — «Знание». Там у меня уже вышли две научно-популярные брошюры, а в сборниках «НФ» — несколько повестей и рассказов, в том числе повесть «Крутизна», которую редактор Валентина Михайловна Климачева и решила сделать заглавной в будущей книжке. Редкий по тем временам случай — благожелательно настроенный редактор, никаких проблем с отбором рукописей (одно требование — не превышать объем в 10 авторских листов). И переписки, собственно, никакой — даже вспомнить нечего…

До поры, до времени.

В середине 1983 года, когда в издательском плане «Крутизна» уже значилась, пришло письмо от В. Климачевой с неожиданной просьбой: «Нет ли у Вас какой-нибудь другой вещи, вместо „Крутизны“, которая могла бы стать главной и дать название книге?»

Что случилось? О «Крутизне» в самом издательстве я слышал только лестные слова, и, к тому же, повесть уже выходила в сборнике «НФ»! К счастью, опять подвернулась служебная командировка в Москву, и чуть ли не прямо из аэропорта я отправился на Старую площадь (там, напротив здания ЦК партии, в помещении Политехнического музея располагалась редакция «Знания»).

— «Крутизну» забодал главный, — объяснила Валентина Михайловна. — Видите ли, идея повести не соответствует марксистско-ленинскому материалистическому мировоззрению.

Что-то такое я уже слышал о другой повести в другом издательстве от другого редактора… Дежа вю? Научно-фантастическая идея «Крутизны» действительно продолжала и развивала «непроходную» идею «Странника» (кстати, разруганный в «Молодой гвардии», этот рассказ несколько лет спустя без каких-либо изменений благополучно был опубликован в сборнике «НФ»).

— Может, поменять что-то в тексте, — начал я, — чтобы…

— Ничего не получится, главный сказал: ни в коем случае, и речи об этой повести быть не может!

— Хорошо, — смирился я. — Пусть вместо «Крутизны» пойдет «Сегодня, завтра и всегда». Там с материализмом вроде бы полный порядок.

Так и сделали, и первая моя книжка получила новое название.

— Да, вот еще, — продолжала Валентина Михайловна, — в книге есть рассказ «Через двадцать миллиардов лет после конца света».

Такой рассказ был — в каком-то смысле попытка полемики с известной повестью братьев Стругацких «За миллиард лет до конца света», однако и без этой ассоциации название абсолютно точно определяло то, о чем в моем рассказе шла речь.

— Главный говорит, что рассказ с таким названием у нас выйти не может. Какой конец света? Мы же научное издательство! Вселенная бесконечна и вечна! Рассказ надо переименовать. Давайте назовем «Двадцать миллиардов лет спустя». И смысл сохранился, и ассоциаций никаких.

— Кроме как с романом Дюма, — вздохнул я.

Название изменили, но это еще был не конец. Узнав, что автор в Москве, главный пригласил меня к себе, чтобы лично дать ценные наставления.

— В вашем рассказе, название которого вы изменили, — сказал он, перекладывая листы рукописи, — указаны конкретные марки машин: «вольво», «волга»… И названия улиц: Вторая парковая в Москве, Баннер-стрит в Вашингтоне… И страна указана — Соединенные Штаты. Этого нельзя.

— Почему? — удивился я.

— Не понимаете? — в свою очередь удивился главный. — У нас разрядка международной напряженности. А в вашем рассказе конкретно названы США, и понятно, что конфронтация происходит с СССР… Опубликуем мы этот рассказ, наши американские друзья могут обидеться, возникнут международные осложнения… Зачем нам это?

Честно говоря, я не нашелся, что ответить. Какие осложнения? Из-за фантастического рассказа? О чем он говорит-то?

— Вот и хорошо, — заключил главный, решив, что молчание — знак согласия. — Названия уберем, и все в порядке. Завтра подпишу книгу в печать.

Когда несколько месяцев спустя книга вышла, и я взял в руки пахнувший типографской краской сигнальный экземпляр, меня ожидало последнее потрясение. На обложке значился рассказ «20000000000 лет спустя».

— Длинное название, — объяснила В. М. Климачева. — На обложке места не хватило, вот и пришлось… Собственно, какая разница?

Интересно, нашелся ли читатель, который пересчитывал нули, чтобы определить, идет ли речь о двадцати миллиардах или двухстах миллионах? Какая действительно разница?

Но ведь все обошлось, книга вышла, а рассказ с этим нелепым названием был включен затем в том «Фантастика века», как лучший советский фантастический рассказ восьмидесятых годов. Начинался том (и век) рассказом Герберта Уэллса, заканчивался — моим…

Хоть такое утешение.


* * *

Интернет уничтожил эпистолярный жанр за ненадобностью. И кто сейчас напишет молодому автору: «Способности у тебя есть, но почитай лучше классику»?

Нет ответа.

А впрочем… Лет пятнадцать назад, будучи уже опытным автором, написавшим множество рассказов, повестей и даже пару романов, увидел я в интернете приглашение к авторам от какого-то нового издательства, собиравшегося выпускать фантастику. А у меня как раз в то время был готов новый роман «Тривселенная». На мой взгляд, это был мой лучший на то время роман — во всяком случае, он был большой и сложный. Вложил я в него очень много сил и идей. И отправил в новое издательство. Не скажу, что ждал ответа, как пресловутый соловей — лета. Но ждал, конечно. И пришло, наконец, письмо электронное от молодой, судя по тексту, редакторши (прошу прощения за феминитив). Привожу текст письма полностью (с авторской орфографией):

«Прочитала синопсис и отрывки из романов. Пишите вы хорошо. Есть, конечно, шероховатости, но текст читабелен, а это, к сожалению, среди присланных на почту рукописей встречается не так уж и часто.

К сожалению, роман не подходит в планируемую серию. Я бы отнесла ваш роман к жанру фантастического детектива. А серия планируется по другим жанрам. Увы.

Могу дать вам пару советов, которые помогут вам найти издателя. Во-первых, обратите внимание на синопсисы. Их задача — не только кратко описать события романов, но и заинтересовать. Если вы сможете даже в синопсисе удержать интригу, чтобы редактору стало интересно, и он не просто следил за путанными событиями и именами, шансы на издание увеличатся. Это вам кажется, что в синопсисе все понятно и логично,

так как вы знаете свой роман до каждой запятой. А встаньте на место редактора, который читает это впервые. Что он поймет по синопсису?

«Тривселенная» — очень большое по объему произведение. Дилогии не пишите, пока не станете известным автором и читатели не потребуют продолжения полюбившейся истории. Требования большинства издательств — до 15 а. л. И то… 15 а.л. — редко где берут от новичка. Подумайте над этим».

Вот так. Новичок — надо же! А я-то думал…

Надо будет поработать над собой.

Что ж, я «отомстил». Отправил девушке (надеюсь, это все-таки был молодой редактор, плохо знавший авторов фантастики) ссылку на статью обо мне в Википедии. Надеюсь, она прочитала и узнала, что Амнуэль — не такой уж молодой и уж точно не начинающий автор.

Ответа на мое письмо я, естественно, не получил.

Но редакторша была права. Впоследствии мне уже другие — очень опытные — редакторы с сожалением писали, что мои повести, рассказы и, тем более, романы ни в какую издательскую серию не вмещаются. И что с ними делать — непонятно. Неформат. А издатели терпеть не могут неформат. Так повелось с относительно недавних пор.

Но это уже другая история.


***

Я не вел в детстве дневник, да и в последующие годы тоже не испытывал желания вести летопись происходивших событий. На память пока не жалуюсь, но все равно не помню, каким взглядом посмотрел на меня известный писатель-фантаст Генрих Саулович Альтов, когда мой школьный приятель Боря Островский по прозвищу Борчака привел меня в старый одноэтажный дом и объявил, что я — тот самый младенец, который опубликовал в «Технике-молодежи» рассказ, не делающий чести советской фантастике.

Впрочем, наверняка Борчака таких слов не произносил, хотя и любил изъясняться витиевато и порой не вполне понятно. Неделей раньше Борчака подошел ко мне на перемене и сказал с видом заговорщика:

— Читал «Литературку»? Альтов тебя так отделал…

Я не читал «Литературку». Честно сказать, в девятом классе я не знал, что существует такая газета, и на ее страницах в числе прочих материалов публикуются полемические статьи о советской фантастике.

В одном из ноябрьских номеров 1959 года известный уже в то время писатель-фантаст Генрих Альтов опубликовал критическую статью где, в частности, говорилось о том, как глупо поступают некоторые издания, публикуя слабые, а порой просто беспомощные опусы. Вот, например, «Техника-молодежи» напечатала рассказ пятнадцатилетнего школьника — плохой рассказ, и для чего уважаемый журнал погнался за дешевой сенсацией?

Боря принес газету, и я прочитал статью. Возможно, я прочитал ее дважды. Возможно, не дочитал до конца. Сейчас я этого не помню. В статье мое имя не упоминалось, но из текста было понятно, о каком рассказе и каком авторе идет речь. Это было ужасно.

На дворе был 1959 год, оттепель, пик хрущевской эпохи. Два года прошло после выхода в свет «Туманности Андромеды», впервые опубликованной в том же журнале «Техника-молодежи». Помню, как я ждал каждого номера и первым делом перелистывал страницы в поисках знакомого рисунка-заставки: звездолет «Тантра» на поверхности черной планеты в системе железной звезды.

«Туманность Андромеды», как принято говорить, «открыла новую эпоху в советской фантастике». Тогда же и западная появилась — в той же «Технике-молодежи» годом раньше опубликована была повесть Эдмона Гамильтона «Сокровища Громовой Луны», и как же после чахлых книг Немцова, Охотникова и Сапарина удивительно было читать о приключениях на далеких планетах и в системах других, совершенно непонятных звезд. Наверно, примерно те же ощущения испытывали американские читатели, когда в 1929 году вышел из печати «Звездный жаворонок» всеми ныне забытого автора Эдварда (Дока) Смита — первый в истории научной фантастики роман о полете к звездам. Не к Луне (к Луне уже и герои Жюля Верна летали), не к Марсу или Венере (там побывали герои Эдгара Берроуза) и даже не к Юпитеру или Нептуну (о Плутоне и вовсе еще никто не знал) — но к звездам!..

Как из клетки — на свободу.

А потом «Техника-молодежи» и «Знание-сила» начали публиковать рассказы молодых, тогда никому еще не известных авторов. И сколько же их было — новых имен, новых рассказов, новых идей! Валентина Журавлева, Дмитрий Биленкин, Анатолий Днепров, Владимир Савченко. И, конечно, Генрих Альтов.

До сих пор помню впечатление, которое произвел на меня рассказ Журавлевой «Звездный камень». По нынешним меркам — незамысловатый рассказ, и идея его, как я сейчас понимаю, была уже отработана к тому времени в западной фантастике. Но для советской — это было открытие, луч света в темном царстве, осветивший по-новому всю огромную страну научно-фантастической литературы.

Чуть позже я прочитал «Подводное озеро» Генриха Альтова и понял, что есть фантастика еще более высокого уровня. Захотелось писать самому. Нормальное, видимо, желание для романтически настроенного ученика советской школы, ощущающего какие-то подспудные силы, но не представляющего, что с ними делать. Воображение искало выход, фантазия хотела игры, и пример был перед глазами.

Опубликованный тогда же в «Знание — сила» небольшой рассказ Генриха Альтова «Икар и Дедал» я выучил почти наизусть. Во всяком случае, мне так кажется. Романтический, возвышенный стиль, непривычные обороты речи. Удивительная идея полета сквозь Солнце. Такого в фантастике еще не было.

Мои собственные рассказы были, естественно, настолько подражательны, что вполне можно говорить о плагиате. Не текстовом, к счастью — тексты я сочинял сам и записывал в школьную тетрадку. Но идеи были однозначно сдернуты с популярных в то время образцов. И хорошо, что у Альтова я не украл ни одной идеи — могу себе представить, что он написал бы обо мне в этом случае.

«Икария Альфа» была слепком с очень мне понравившегося рассказа Георгия Гуревича «Инфра Дракона». Отличие, по сути, было одно — у Гуревича наши астронавты летели к инфракрасной звезде, расположенной неподалеку от Солнечной системы, а в моем рассказе речь шла о том, что жители холодной звезды-инфры прилетели к нам, в Солнечную систему. Весь набор штампов тогдашней фантастики в рассказе, разумеется, присутствовал, включая самый распространенный — убеждение в том, что лучшие ученые Запада мечтают переехать в Страну Советов, чтобы здесь заниматься самой передовой в мире наукой и служить прогрессу на благо человечества.

Ясно, что не качеством текста привлек мой рассказ редактора фантастики в журнале «Техника-молодежи» Владимира Келера. И не идеей — уж Келер-то наверняка помнил рассказ Гуревича, хотя опубликован он был в конкурирующем издании — журнале «Знание-сила». Полагаю, — как, кстати, полагал и Альтов, — что единственным поводом для публикации стало то обстоятельство, что рассказ был написан учеником девятого класса. По мнению Альтова, это не давало автору никаких преимуществ. Литература — это литература, а не детский сад. Взялся писать — пиши без скидок на младенческий возраст. А взялся публиковать — тем более, не делай на возраст автора никаких скидок. Скидки никогда не ведут к прогрессу в чем бы то ни было. Литература не исключение. Фантастика — тем более.

Так — или примерно так — писал в своей статье известный писатель-фантаст Генрих Альтов.

Несколько дней спустя после пресловутой публикации в «Литературке» Борчака подвалил ко мне на перемене и спросил:

— Хочешь, я тебя с Альтовым познакомлю? С тем, кто про тебя статью написал.

Сам Борька познакомился с известным фантастом, как я понимаю, всего неделей раньше, и обстоятельства этого знакомства для меня навсегда остались неизвестными. Скорее всего, Борька узнал у кого-то адрес Альтова, явился к нему домой и сказал, что надо бы обсудить кое-какие вопросы. У Бори никогда не возникало проблем с тем, чтобы с кем-то познакомиться, что-то у кого-то спросить — общался он легко, в том числе и на темы, в которых ничего не смыслил.

— С Альтовым? — испуганно переспросил я. — А он согласен?

Можно было подумать, что Борька его об этом спрашивал!

То ли в тот же вечер, а может, несколько дней спустя мы отправились на Апшеронскую улицу. Это был старый бакинский район неподалеку от колхозного рынка «Кеманчи мейдан», где дома были по преимуществу одноэтажными, белеными, а улицы — горбатыми, с побитыми тротуарами и давно не чиненым асфальтом. Мы поднялись по улице Джабарлы — это был еще вполне цивилизованный район, где располагался райисполком, — и свернули на Апшеронскую, отчего мне стало не по себе: я не мог допустить даже в мыслях, что автор замечательных рассказов о морских и межзвездных капитанах живет в неказистом, будто даже кривом, одноэтажном домишке, куда мы попали через типичный бакинский дворик, где на веревках сушилось белье, а соседские дети орали, будто пресловутые ракопауки с планеты Пандора, в то время еще не описанные братьями Стругацкими.

— Вот, — сказал Боря, когда нас впустили в светлую прихожую, тоже типично бакинскую — это была застекленная веранда, где хозяева хранили все, что не помещалось в комнатах, и где зимой было холодно, как в Арктике, а летом жарко, как на экваторе. — Это про него вы писали в «Литературке».

Известный писатель Генрих Альтов оказался человеком невысокого роста, чуть сутулым. Не думаю, что он был доволен поступком Бори — привел, понимаешь, графомана, и что с ним теперь делать?

Мы прошли в комнату, где было всего одно выходившее на улицу окно с широким подоконником. Старый диван, несколько стульев, письменный стол с пишущей машинкой (принадлежность истинного писателя, о пишущей машинке я в то время даже не мечтал!), полки с книгами, стоявшими не по порядку, а, как мне показалось, совершенно хаотически. На диване, на столе и на любой плоской поверхности — кое-где на полу тоже — лежали книги, книги, книги… Собственно, моя память только это впечатление и сохранила от первой встречи: книги, много книг.

Вошла молодая (это я теперь понимаю, что молодая, а тогда она показалась мне чуть ли не пожилой) светловолосая женщина, смотревшая на нас с Борей гораздо приветливее известного писателя, и Генрих Саулович представил меня своей жене:

— Валентина Николаевна Журавлева.

И только тогда я ее узнал — видел же много раз на фотографиях в «Технике-молодежи», где публиковались ее рассказы! Не помню, что я ответил — скорее всего, стоял столбом и переживал второй шок. Как же — шел знакомиться с писателем-фантастом, а познакомился сразу с двумя, да еще с самыми лучшими, каких я только мог себе представить!

Не думаю, что в тот вечер я произнес хотя бы одно слово. Я вообще был скованным, молчаливым мальчиком с множеством комплексов. Полная противоположность Боре, у которого комплекс был только один — он вообще не признавал, что у кого-то могут быть комплексы. Но, должно быть, в моем молчании Альтов усмотрел нечто большее, чем тупое незнание и неспособность сказать умное слово. Во всяком случае, после того вечера мы с Борчакой стали приходить к Альтову регулярно — раз в неделю, иногда чуть реже, иногда чаще. Вскоре я уже принимал участие в беседах — разумеется, в основном, о фантастике, но и многом другом тоже: о тайнах мироздания, о воображении, о летающих тарелках и парапсихологии…

Я набрался смелости и принес Альтову один из своих неопубликованных рассказов. В то время мои отношения с редакцией «Техники-молодежи» испортились окончательно: после публикации «Икарии Альфы» я возомнил себя опытным автором и отправлял в журнал по рассказу в месяц — разумеется, такие же подражательные и невразумительные, как мое первое «произведение». Даже хуже, если такое вообще возможно. Не получая ответа, я отправлял в редакцию письма с вопросами типа: «Как вам понравилось то, что я прислал, и почему вы не сообщаете, когда рассказ будет напечатан?» Наконец от Келера пришло письмо, которое давно затерялось, но помню я его практически текстуально.

«Если Вы будете заваливать редакцию своими письмами, — писал Келер, — это ничего не изменит в нашем решении публиковать Ваши рассказы или нет. И не нужно в каждом письме указывать, что Вы учитесь в девятом классе и что Вам пятнадцать лет. Об этом знаем не только мы, но, с нашей помощью, и десять миллионов наших читателей. Один раз Вам была сделана скидка на возраст. Однако писать Вы стали хуже. Или Вы начнете работать над собой и тогда действительно сможете войти в число наших авторов, или…»

Что там было «или», я не помню, но это и так понятно. А тут еще и статья в «Литературке»… В общем, рассказ свой я принес Альтову не потому, что был смелым и не боялся критики. Мне представляется сейчас, что это Борька — большой мастер на провокации — убедил меня показать очередной опус Генриху Сауловичу. Не помню, что мне было сказано после прочтения. Помню ощущение: все очень плохо. Текст был исчеркан красными чернилами, как после отвратительно написанной контрольной по литературе.

Я понял, что писателя из меня не выйдет, но и в управдомы переквалифицироваться не хотел. Правда, я уже тогда знал, что буду астрономом, так что, если литература не для меня, то ведь оставалась наука.


* * *

Как-то я пришел к Альтову один; то ли принес почитать новый свой опус, то ли, наоборот, хотел узнать, что думает Генрих Саулович по поводу уже прочитанного. Погода была плохая, лил дождь, дул ветер — типичная бакинская осенняя погода. Может, из-за погоды, а может, по иной какой-то причине Генрих Саулович начал вспоминать — чего прежде не делал — годы своей отсидки в сталинских лагерях. В тот вечер я вернулся домой поздно — кажется, за полночь. Разумеется, рассказ был подобен пунктиру — Альтов подробно останавливался на каких-то, возможно, не очень важных эпизодах, а важное пропускал, я не перебивал, но не уверен, что запомнил все. То есть, наверняка уверен, что всего не запомнил. А больше такого случая не представилось.

Позднее, много лет спустя знакомые тризовцы говорили, как Альтов во время семинаров — когда вечерами обсуждали в гостинице проделанное за день — рассказывал им о своей молодости. Похоже, что рассказ его был практически таким же — возможно, в тот дождливый вечер Генрих Саулович проверял на мне реакцию будущих слушателей? Впрочем, вряд ли — тогда он не мог знать, что лет через десять будет ездить на семинары, где станет рассказывать не только об основах ТРИЗ, но и об истории этой науки — и своей собственной истории…


* * *

Генрих Альтшуллер и его друг Рафаил Шапиро окончили Бакинский индустриальный институт вскоре после войны. У них уже были свои изобретения — например, паровой катер, который молодые люди испытывали в бассейне. О том, как это происходило и чем закончилось, Генрих Саулович рассказал в одном из немногих своих опубликованных воспоминаний. И еще они изобрели газотеплозащитный скафандр, в котором можно было находиться даже в самом центре пожара. Они прочитали все, что могли найти, о психологии изобретателей, изучили состояние изобретательства в Советском Союзе и поняли, что дела обстоят не лучшим образом. Проанализировав проблему, Генрих и Рафаил обобщили свои соображения в большом письме, которое направили лично вождю всех народов и отцу всех изобретателей Иосифу Сталину. А на тот, видимо, случай, если вождь не найдет времени или желания ответить, они отпечатали сорок (!) копий этого письма и разослали в сорок газет — начиная с самой главной: «Правды».

Оба, кстати, по образованию были химиками и изобретали разные химические соединения: смесь для дыхания под водой, а еще смесь, ингредиенты которой можно купить в любой аптеке и получить вещество огромной взрывной мощности. Такой, что даже сказать страшно. Если эта смесь попала бы в руки врага, то враг сумел бы (о ужас!) взорвать парад на Красной площади.

Почему-то именно это — возможность взорвать именно парад на Красной площади — запомнилось мне тогда больше всего. Конечно, я и в тот вечер, и позже много раз просил Генриха Сауловича раскрыть секрет и сказать, какие именно препараты нужно купить в аптеке, чтобы получить «сверхдинамит». Ни тогда, ни позже Альтов мне на этот вопрос не ответил — одно время я даже думал, что и отвечать ему было нечего, и ужасная смесь является плодом его фантазии. Но — вряд ли. Ведь именно попытка взорвать парад на Красной площади была одним из пунктов обвинительного заключения против Альтшуллера Г. С. Значит, действительно в своем письме Сталину они таки упоминали об изобретенном ими веществе страшной разрушительной силы.

Написали друзья письмо и стали ждать ответа — если не от вождя, то хотя бы из газет. А теперь представьте себя на месте редактора газеты «Правда» (не говорю уж о прочих 39 изданиях), на стол которого ложится письмо, начинающееся словами: «И. В. Сталину, копия в газету…». Ответить автору? Невозможно, надо сначала узнать, что по этому поводу думает главный адресат. Не отвечать? А если главный адресат узнает, что газеты не реагируют на сигналы читателей? В общем, незавидное было положение у тогдашних редакторов — если еще учесть, что не только Альтшуллер с Шапиро писали Самому (копия в газету) письма с разного рода идеями и предложениями. Но ответить авторам раньше, чем это сделает вождь, ни один редактор, конечно же, не решался.

Может, на том бы эта история и закончилась — не стали бы редакторы газет отправлять странное письмо в МГБ, поскольку, опять же, не могли знать реакцию Иосифа Виссарионовича. А донес на молодых людей — как это обычно и бывало — их общий знакомый, фамилию которого Генрих Саулович мне не назвал, да если бы и назвал, это не имело бы значения, поскольку имена друзей его молодости ничего мне не говорили. Да и доказательств, что донес именно этот человек, у Альтова не было. Просто однажды, сидя в курилке Бакинской Публичной библиотеки, Генрих и Рафик беседовали все о том же письме, и все о том же страшном препарате, и все о том же возможном взрыве парада, который могли бы организовать враги. Конечно, вести подобные беседы в публичном месте было по меньшей мере неосмотрительно, но это стало им понятно позже. А тогда — Генрих это точно видел — неподалеку крутился их знакомый, который вполне мог этот разговор слышать.

Арестовали обоих несколько дней спустя. Арест произвели в один день и час — Генриха «взяли» в Баку, а Рафика — в Тбилиси, куда он поехал в командировку. Видимо, вина обоих перед советской родиной была так велика, что местным органам госбезопасности не доверили вести их дела — Генриха отправили в Москву сразу после ареста, а Рафика — чуть позже, после нескольких допросов. О своем пребывании в Бутырской тюрьме и лагерях Рафаил Борисович Шапиро написал много лет спустя небольшую по объему, но чрезвычайно емкую по содержанию книгу «Опять двадцать пять», увидевшую свет, к сожалению, уже после смерти автора. Генрих Саулович книгу о своей жизни написать не успел…


* * *

Когда арестовали Рафика Шапиро, в Тбилиси стояла удушающая жара. Первые допросы проводили в местном отделении МГБ, а содержали в КПЗ, откуда и доставляли каждый день в самое жаркое время. К тюрьме подъезжал «воронок», где не было ни одного окна, Рафика быстро выводили из камеры, запихивали в эту душегубку и куда-то долго везли. На жаре кабина раскалялась так, что дышать становилось невозможно, воздух снаружи не поступал, и, когда подъезжали, наконец, к нужному месту (где это место находилось, Рафик так и не узнал), узник был уже в полуобморочном состоянии.

Открывалась дверь, конвоир давал команду: «Быстрее! Вперед!», и Рафика, уже терявшего сознание, подгоняя пинками, заставляли взбегать (не подниматься, а именно взбегать) на шестой этаж. Допрос начинался, как только совершенно обессилевшего и ничего не соображавшего Рафика вталкивали в кабинет следователя.

Не били, даже не очень кричали — считали, видимо, лишним: и без того подпишет все, что дадут.

Рафик не подписал. Не поверил, в частности, и утверждению следователя, что, мол, нечего кочевряжиться, Альтшуллер все уже подписал и во всем сознался, пора и тебе.

Генриха привезли в Москву, в Бутырку, и поместили в двухместную камеру. Сосед оказался человеком вполне приличным — в тюрьму попал всего лишь за то, что хотел (заметьте — хотел, но не сделал, видимо, не успел, вовремя «взяли») развалить советское сельское хозяйство. Я не запомнил имени «разрушителя», фамилия же его была, кажется, Заседский. Это был молодой человек, немногим моложе Генриха, студент-математик. Естественно, кому еще разваливать сельское хозяйство, если не математику?

С соседом Генрих быстро нашел общий язык — было о чем поговорить с интеллигентным человеком. Если бы не допросы…

На первом же допросе следователь предложил сделку. Все равно, мол, все, что надо, подпишете, и потому, во-первых, лучше не тратить зря времени, а во-вторых, для смягчения приговора назвать того, кто вас, такого молодого и неопытного, втянул в гнусную политическую авантюру против советской власти. Если большая часть вины лежит на ком-то, то на вас, соответственно, меньшая. Надо только выбрать человека, которого…

Предать?

Это не предательство, — говорил следователь. Допустим, этот человек уже умер, ему ведь все равно, а вам будет облегчение участи. И уточнил: отец ваш скончался, верно? Ну вот, допустим, он вас в антисоветскую деятельность и втравил.

Не знаю, каким взглядом посмотрел на следователя Альтшуллер, когда услышал это предложение. Не знаю, какие в точности слова сказал. На мой вопрос Генрих Саулович ответил коротко:

— Я отказался.

И принялся рассказывать, как проводились допросы. Впоследствии мне много раз приходилось слышать об этой методике, впоследствии мне вообще много чего довелось читать о сталинских тюрьмах и лагерях (от Солженицына до Шаламова и Разгона), но в тот вечер (еще не был опубликован даже «Один день Ивана Денисовича»! ) многое я слышал и узнавал впервые, и потому впечатления были подобны взгляду в неожиданно разверзшуюся перед глазами пропасть.


***

— Отбой в тюрьме был в десять вечера. В камере выключали свет и включали ровно в шесть утра, когда была побудка. Ночью полагалось лежать на нарах и спать, а днем лежать не разрешалось, спать — тем более, только сидеть, стоять или ходить по камере. Без десяти десять, когда мы с Заседским начинали готовиться ко сну, дверь распахивалась, появлялся вертухай и спрашивал:

«На букву А есть?»

Нас всего-то было двое: я и Заседский, но ритуал всегда соблюдался.

«Есть», — отзывался я.

«Фамилия!»

«Альтшуллер».

«На выход».

Ровно в десять вечера в камере выключали свет, а в кабинете следователя начинался допрос, продолжавшийся всю ночь. Без четверти шесть допрос заканчивался, меня отводили в камеру, я без сил валился на нары, и сразу же включался свет, звучал сигнал побудки, в глазок заглядывал вертухай и кричал:

«Подъем!»

Сколько может жить человек без сна и не сойти с ума?


* * *

Смысла в допросах не было никакого: никого из своих «сообщников» и «вдохновителей» Генрих называть не собирался, вопрос об отце решен был в первую же ночь, но все равно «задушевные беседы», а точнее, монологи следователя продолжались из ночи в ночь, и через несколько суток усталость стала невыносимой. Человек может прожить месяц без пищи, две недели — без воды, но без сна не больше нескольких дней. В психике происходят необратимые изменения, можно сойти с ума, а прежде подписать любую бумагу, что подсунет следователь.

Нужно было придумать способ спать днем, но так, чтобы вертухай этого не заметил. Лежать нельзя. На ходу или стоя не уснешь — человек все-таки не лошадь. Значит, надо было спать сидя, но вертухай заглядывал в глазок каждые четверть часа и, если бы увидел заключенного, сидевшего с закрытыми глазами, немедленно его разбудил бы. Следовательно, надо было спать сидя, но — с открытыми глазами.

Типичная изобретательская задача: спать нужно, но спать нельзя. Как разрешить это противоречие? Генрих придумал. Заключенным позволяли курить, и у Генриха была пачка «Беломора». Ножниц, естественно, не было — пришлось аккуратно оторвать от пачки два кусочка, размерами и формой похожих на глазницы. Писать тоже было нечем, поэтому воспользовались обгоревшей спичкой и изобразили в центре каждой «глазницы» черные точки-зрачки. Генрих сел на нары, прислонился к стене, закрыл глаза и приложил к каждому глазу по бумажке. Издалека, если смотреть в дверной глазок, это выглядело, будто человек сидит на нарах и внимательно, не мигая, смотрит перед собой. Если всматриваться, то можно было, наверно, понять, что что-то здесь не в порядке, но вертухай обычно бросал беглый взгляд: заключенный спит? Не спит, сидит на нарах, глаза открыты…

Генрих спал, а Заседский ходил перед ним по камере, что-то говорил, жестикулировал — в общем, изображал беседу. Вечером, когда Альтшуллера в очередной раз вызвали на допрос, он был далеко не таким уставшим, как надеялся следователь. На следующий день удалось еще немного поспать, и на следующий — тоже…

Шли дни, заключенный почему-то не «ломался», хотя, как докладывали надзиратели, не спал ни минуты. Но сам Генрих начал понимать, что следователь его все равно «дожмет» — не сейчас, так через две недели. Надо было как-то от этого следователя избавиться. Другой мог оказаться еще хуже, но, скорее всего — так утверждало «тюремное радио», — методы допроса будет использовать другие.

Опытные зэки утверждали также: бессмысленно требовать, чтобы поменяли следователя, начальство никогда этого не сделает. Но следователя обязательно заменят, если между ним и заключенным произошел конфликт с применением физической силы: нет, не следователь ударил заключенного (это в порядке вещей), а наоборот, заключенный поднял руку на следователя. Правда, после такого инцидента заключенного отправляли в карцер, но зато после отбытия наказания назначали другого следователя.

Этим советом Генрих и решил воспользоваться. Но не успел. Случай сделал это за него. Хотя днем и удавалось немного поспать, но этих минут было явно недостаточно, и Генрих видел мир, как в тумане, не всегда понимал, что с ним происходит. Когда его привели на очередной допрос и посадили на табурет, привинченный к полу возле двери, Генрих увидел на столе у следователя стакан воды. Пить хотелось неимоверно. Он встал, хотя это было строжайше запрещено, и медленно пошел к столу, что было следователем тут же интерпретировано, как попытка физического насилия.

— Куда! — закричал он. — Сесть!

Генрих продолжал идти, подобно сомнамбуле, с безумным взглядом. Его привлекал стакан, а вовсе не отвратная морда следователя. Но в комнату уже вбежали охранники, заключенного скрутили…

Неделю он провел в сыром карцере, но выспался. А следователя ему действительно заменили. И ночные допросы прекратились. Видимо, новый следователь не любил спать днем.


* * *

Начальство Бутырки изощрялось, выдумывая самые экстравагантные способы, чтобы «сломать» заключенных. Однажды под окна камеры во внутреннем дворе тюрьмы подогнали компрессор, и с тех пор почти весь день — с утра до вечера — эта машина грохотала так, что в двух шагах невозможно было расслышать собеседника. Шум утомляет, постоянный грохот может довести человека до исступления. Затычки для ушей заключенным не полагались, а самоделки из бумаги помогали мало. Опять возникла изобретательская задача: как обратить вредный фактор в фактор полезный? Решение было найдено: когда включали компрессор и разговаривать становилось невозможно, Генрих и его сокамерник начинали горланить все антисоветские песни, какие знали. Горланили в полный голос, не опасаясь, что их услышит вертухай, наверняка ходивший с затычками в ушах.

Генрих с Заседским не только пели известные песни, но пытались сочинять свои. И все бы хорошо, но однажды у компрессора среди дня то ли испортился двигатель, то ли кончилось горючее. Грохот неожиданно прекратился, а Генрих, который ничего вокруг не слышал, кроме самого себя, продолжал во весь голос горланить всякую антисоветчину. И лишь когда в камеру ворвалась охрана, до него дошло, что настала тишина…

И опять был карцер, на этот раз — за дело…


* * *

Показания, написанные следователем, Генрих так и не подписал, но это, в общем, никого не беспокоило. Несколько недель спустя следствие завершилось, и Альтшуллера вызвали на судебное заседание.

— Я думал, — рассказывал Генрих, — точнее, надеялся, что это будет хотя бы видимость судебного заседания: обвинитель, судья, заседатели… Без защитника, но защищать я собирался себя сам. Понимал, что получу срок — ну, сколько мне могли дать? Пять лет, семь?.. Все оказалось проще и стремительней: в маленькой комнате сидели за столом три человека в форме, меня ввели, один из них встал и огласил приговор: двадцать пять лет лагерей. Я сначала не понял и переспросил: сколько, пять? Мне все еще мерещилась эта цифра. «Двадцать пять», — повторил человек во френче. И тогда я потерял сознание…


* * *

Альтшуллера отправили в Воркутлаг и поселили в барак к уголовникам. Расчет начальства, видимо, был таким: шпана быстро собьет спесь с «политического» или вовсе, не признав за своего, сунет перо под ребро. Нет человека — нет проблемы.

Главенствовали в бараке воры в законе, и основная экзекуция, скорее всего, предполагалась после отбоя. Возможно, это действительно была бы последняя ночь в жизни Генриха, если бы кто-то из главарей не спросил «приговоренного»: кто такой? Откуда?

Генрих ответил: инженер, мол, изобретатель. В общем, интеллигент.

— Истории знаешь? — был следующий вопрос.

Истории Альтшуллер знал — книг он прочитал много, от классики до современных авторов, да и сам мог придумать много чего, но кто мог знать, какие истории интересовали зэков? Расскажешь не то или не о том, или не так — и кранты. Терять, впрочем, было нечего, и Генрих принялся рассказывать ворам в законе Гриновскую «Золотую цепь», одно из своих самых любимых произведений.

В бараке стало тихо. К слушавшим подтянулось «пополнение», рассказывал Генрих долго, не торопился, тянул время, но всякому рассказу приходит конец. И что дальше?

— Еще, — услышал он. — Еще знаешь?

— Знаю, — сказал Генрих и приступил к «Бегущей по волнам».

Рассказывал до утра и поражался: у привыкших вроде бы ко всему зэков, в которых, как он думал, не осталось ничего человеческого, на глазах стояли слезы, и чем сентиментальнее была история, тем больший восторг она вызывала. Когда Генрих рассказал «Алые паруса», многие откровенно плакали.

Александр Грин спас Альтшуллеру жизнь.

— Спать будешь здесь, — сказал «пахан», и Генриху освободили нары на нижнем ярусе.

Так для Генриха Сауловича началась лагерная жизнь. На работу он не ходил — как и все воры в законе, к которым теперь был волею судьбы причислен.

Прошли несколько недель, Генрих занимался тем, что обдумывал и записывал кое-какие идеи из области методики изобретательства, но ему наскучило валяться целыми днями на нарах и по вечерам пересказывать зэкам в сотый раз одни и те же произведения (они, как дети, любили по много раз слушать понравившиеся истории). В результате его перевели в другой барак — к политическим, и послали работать: к счастью, не в шахту, а в шахтоуправление, назначив руководить производственным процессом. «Но я понятия не имею, как это делать! — сказал Генрих. — Никогда не читал книг по угледобыче». «А тебя не спрашивают, умеешь или нет, — было ему сказано. — Говорят — делай!»

Пришлось учиться на ходу, благо кое-какие книжки, из которых можно было выудить хоть какую-то полезную информацию, в шахтоуправлении все-таки были.

Наступила воркутинская зима — морозы под сорок. В комнате шахтоуправления, где работал Генрих, стояла печка-буржуйка, дрова для которой носил старичок-зэк, из политических. Как-то вечером, когда старик принес вязанку дров и принялся разжигать огонь, они с Генрихом разговорились. Естественно, Генрих спросил: за что? Откуда? Кем был на воле? Ответ его потряс: старичок оказался бывшим заместителем наркома угольной промышленности, одним из крупнейших в СССР специалистов по добыче угля.

— Но послушайте! — воскликнул Генрих. — Как же так? Вы знаете о добыче все, я не знаю ничего. Вы должны сидеть на этом стуле и руководить, а я — носить дрова! Завтра же пойду к начальству…

— Нет, — твердо сказал бывший замнаркома. — Если вы это сделаете, мы оба попадем в карцер. Менять ничего нельзя.

— Тогда, — не менее твердо сказал Генрих, — вы будете приносить дрова, садиться на этот стул и принимать решения, а я буду учиться и делать все так, как вы скажете.

Так они и поступили, о чем лагерное начальство, к счастью, не догадывалось, иначе действительно этот обмен ролями мог плохо кончиться для обоих.


* * *

В 1953 году умер Сталин, в том же году был расстрелян Берия, из лагерей выпустили уголовников, до политических очередь дошла далеко не сразу, в 1954 году Альтшуллер все еще «руководил» угольной шахтой в Воркутлаге, а его мать, ничего не знавшая о судьбе сына, продолжала — вот уже пятый год — добиваться справедливости, ездила в Москву, где получала из разных инстанций одни отписки.

Она покончила с собой, не дождавшись возвращения сына.

Одновременно с Альтшуллером вернулся и его друг Рафаил Шапиро, так же, как Генрих, получивший свои двадцать пять.

На последний суд, отменивший приговор, Генриха Сауловича везли через всю страну — Воркута — Москва — Ростов — Баку. В Баку на вокзале его ждал «черный ворон». Была такая же жара, как тогда, в сорок девятом. В «воронке» были две камеры, два металлических «шкафа», в один из которых посадили Альтшуллера, а в другой — беременную женщину. Женщине было плохо, она плакала, просила открыть двери, а потом, чувствуя, что больше не выдержит, начала страшно кричать…

— За все годы лагерной жизни, — вспоминал Генрих Саулович, — я ни разу не плакал. Но тогда… Я слышал ее крики и думал: «Какого черта я тратил ум и энергию, изобретая газотеплозащитный скафандр? Нужно было изобрести что-нибудь, что не позволяло бы сажать беременных женщин в шкаф и пытать жарой». И я поклялся, что, если выживу, брошу методику изобретательства, потому что все это человечеству ни к черту не нужно.

Он еще не знал о том, как пытали жарой его друга после ареста — об этом Рафаил Шапиро рассказал Генриху, когда они, наконец, встретились.


* * *

Клятвы своей Генрих не сдержал. Он выжил и создал ТРИЗ,

Больше полувека назад мы сидели в теплой комнате в квартире на Апшеронской улице, за окном лил дождь, время было позднее, надо было уходить, а я не мог подняться с места. Я и спрашивать ни о чем был не в состоянии — только слушать.

После того вечера я стал гораздо строже относиться к собственным фантастическим опусам — невозможно было показывать Генриху Сауловичу тексты, в которых не было СОБСТВЕННОЙ и обязательно НОВОЙ идеи или мысли.

Но придумать свою идею, научиться технике рассказа — на это требовалось не только желание, не только усилия. Требовалось время. А я уже учился в университете на физическом факультете и продолжал писать довольно беспомощные рассказы. Точно знаю, что рассказы были беспомощны, потому что тексты сохранились (во всяком случае, три из них) — они были опубликованы в газете Азербайджанского государственного университета. Я их тогда аккуратно вырезал и положил в папку, о которой потом забыл и обнаружил много лет спустя. Перечитал и могу утверждать с полной уверенностью: да, рассказы ученические, беспомощные и не стоившие того, чтобы о них говорить серьезно. Естественно, Генрих — если я вообще показывал ему именно эти рассказы, в чем не уверен — резал и исправлял тексты нещадно. Я бы, честно говоря, не стал возиться на его месте с этими графоманскими опусами и сразу отправил бы их в корзину.


***

Неугомонный Борчака свел меня с другим своим приятелем — Ромой Леонидовым, который тоже любил фантастику, хотел писать и тоже боялся оказаться непонятым и непризнанным. Рома был старше меня на год и собирался поступать в консерваторию на отделение скрипки. Я же о себе точно знал, что стану астрономом и буду работать в обсерватории, даже если ради этого в первое время придется мыть в этой обсерватории полы, а не проводить наблюдения. Что до Бори, то он хотел стать психологом или, на худой конец, психиатром, и намерен был изобрести новый способ лечения всех психических болезней. Потому нам и было интересно втроем — мы были такими разными, что никогда не могли прийти к согласию ни по каким вопросам.

С Ромой Леонидовым мы написали небольшой юмористический рассказ «Престиж небесной империи» — нечто совсем не похожее на то, что писал я, и на то, что писал Рома. Я и сейчас проглядываю этот текст без пренебрежения — во всяком случае, идея была для нашей фантастики новой: души роботов попадают в рай (куда же им попасть, если они безгрешны?). Через некоторое время Главный Робот устраивает в раю революцию, смещает Бога и занимает его место…

Рассказ Альтову понравился, и теперь мы ходили в дом на Апшеронской втроем, а часто опять вдвоем, без Борчаки, у которого было много дел и без наших фантастических посиделок.

— В фантастике главное — новая интересная идея, — говорил Генрих Саулович. — Нет идеи — нет рассказа. Есть вата. Вы любите есть вату? Нет. Вот и рассказ без идеи читать не интересно.

Я перечитал свои прежние опусы и увидел, что все идеи — если они вообще там были — заимствованы из чужих произведений. Собственно, я и так это знал, но придавал внимания. А уж как это было написано… «Горный хребет здесь сворачивал перпендикулярно своему предыдущему направлению»… Это в повести «Пятая межпланетная», описывавшей приключения на Титане, спутнике Сатурна, том самом, на который почти полвека спустя высадилась исследовательская автоматическая станция «Гюйгенс». Кстати, эту повесть я отправил не в журнал «Техника — молодежи», с которым отношения у меня окончательно испортились, а к конкурентам — в «Знание — сила». И надо же было случиться, что на рецензию рукопись отдали писателю-фантасту Георгию Гуревичу — автору рассказа «Инфра Дракона», откуда я списал идею «Икарии Альфа».

Когда я получил из редакции письмо с отказом в публикации и прикрепленный к письму отзыв с подписью Георгия Гуревича, сердце ухнуло в пятки. Мысль была простая: вот теперь Гуревич и спросит, как я посмел украсть у него идею.

Но об этом в письме и речи не было. Гуревич аккуратно разобрал все огрехи повести (включая пресловутый «хребет, сворачивавший перпендикулярно своему предыдущему направлению») и не забыл написать: «Способности у Вас есть, но надо работать, работать и работать». «Читайте классику, — закончил письмо Гуревич так же, как наверняка писал всем начинающим авторам, — читайте Чехова, Толстого…»

Вообще-то я читал Чехова и Толстого, а еще и Пушкина с Лермонтовым. Даже Шекспира читал — все восемь томов собрания сочинений. С моим другом-одноклассником Сашей Михайловым мы выучили наизусть четыре главы из «Евгения Онегина», я и сейчас почти все помню. Помню шекспировский монолог Антония над трупом убитого Цезаря. Помню наизусть финал «Эрнани» Виктора Гюго… Но знание классики никак, на мой взгляд, не отражалось на качестве моих собственных опусов.

Надо было работать над собой, и теоретически, слушая Генриха Сауловича, я даже понимал, что именно нужно делать. Понимать-то понимал, но рассказы лучше не становились.

— Нужно представлять себе персонажей рассказа, — говорил Альтов. — Рассказ без хорошей идеи не получится, но одной лишь идеи — мало. Идея — как скелет. Чтобы получился живой человек, нужно нарастить «мясо». Текст. У героев должны быть характеры. Попробуй, например, найти фотографию человека, который, как тебе представляется, похож на твоего будущего героя. И по этой фотографии попытайся придумать биографию, характер, привычки, какие-то личные особенности. Запиши все в тетрадку и заглядывай туда, когда будешь писать рассказ.

Одно время я так и делал. Читал газеты, журналы, фотографий там было много, самых разных. Я вырезал понравившиеся (вовсе не из числа известных киноартистов!), наклеивал на листы бумаги и рядом выписывал черты характера, биографию придумывал. Пользы от таких досье было все-таки мало. Я писал, глядя на фотографию: «высокого роста, светловолосый, с громким уверенным голосом, спокойный в любой ситуации…» Иногда эти листы я показывал Альтову, и он говорил: «Нет… Не то лицо. Попробуй найти более яркое, интересное. И характер надо выписать подробнее, чтобы потом не мучиться — когда хорошо знаешь своего героя, меньше проблем с текстом».

Я начинал сочинять текст, и герой оказывался совсем иным. Точнее — он оказывался чаще всего вообще никаким — схемой, как это обычно и бывает у начинающих авторов.

«Суха, мой друг, теория везде»… Иными словами, в приличные тексты наши беседы пока не переплавлялись, а наслушавшись лекций о том, что без новых идей нет хороших произведений, мы с Ромой Леонидовым решили сконструировать механизм, с помощью которого каждый писатель-фантаст мог бы создавать не только идеи, но и сюжеты, и даже — желательно! — сами тексты.

Почему возникло такое желание? Альтов в то время работал над «изобретающей машиной», похожей на механический арифмометр. Машина стояла в его кабинете, и можно было, введя в нее условия технической задачи и покрутив ручку, получить на выходе не изобретение, конечно, но некие промежуточные решения, способные помочь в работе с АРИЗом — алгоритмом решения изобретательских задач.

У нас с Ромой все было проще, мы пошли по пути средневекового монаха Луллия, о котором нам рассказал, конечно, Генрих Саулович. Луллий жил в 12 веке и придумал таблицы, с помощью которых можно было (так, во всяком случае, полагал автор) делать правильные пророчества. Мы тоже нарисовали таблицы на больших листах ватмана — по сути, это были так называемые «морфологические ящики», придуманные не нами, а за двадцать лет до нас — американским астрофизиком Фрицем Цвикки. С помощью своих «морфологических ящиков» Цвикки еще в тридцатые годы предсказал открытие нейтронных звезд и черных дыр, а во время Второй мировой войны, работая в американской «шарашке», — множество типов ракетных двигателей. Мы же с помощью наших таблиц довольно быстро «придумали» десятка два вполне «дееспособных» идей для фантастических рассказов, но сюжеты, также выданные таблицами, с этими идеями решительно не хотели состыковываться. Что до текстов, то получались странные фразы, сами по себе, возможно, даже красивые, но не подходившие ни к идее, ни к сюжету. Помню фразу, в которой были слова «мраморный рафинад памятников», и куда мы эти рафинадные памятники могли вставить, если речь шла о приключениях на восьмой планете системы Дельты Козерога?

В конце концов, из трех табличных систем, трех «морфологических ящиков», мы оставили один — генератор идей. И действительно написали несколько рассказов, один из которых («Последний попугай из Атлантиды») был о дожившем до наших дней попугае из погибшей когда-то Атлантиды. Сюжет, впрочем, мы придумали сами, без помощи таблиц.

Не знаю (а может, знал, но забыл), как о нашей «разработке» узнали в столичной газете «Комсомольская правда». Скорее всего, рассказал сам Альтов. К нему довольно часто наведывались журналисты. Наверно, во время одного из интервью Генрих Саулович упомянул о нашем с Романом «изобретении». Как бы то ни было, насколько помню, встреча с московским журналистом была первым в моей жизни (и в жизни Ромы) интервью. Мы рассказали, как придумывать фантастические рассказы с помощью таблиц, показали таблицы, на ходу «сочинили» несколько сюжетов и дали почитать рассказ о попугае из Атлантиды. Несколько недель спустя статья об «интересном изобретении бакинских студентов» была опубликована в «Комсомольской правде». Упоминался и рассказ.


***

Время шло, и слова Генриха о фантастических идеях, а главное — рассказы самого Генриха, публиковавшиеся в те годы, — меняли мое мироощущение. Шел некий подспудный процесс понимания, что такое хорошо и что такое плохо. Я постоянно думал, как бы найти такую идею, о которой Генрих сказал бы, что она новая, а не перепев из чего-то, уже читанного.

Такую идею я придумал году в 1963, когда был на втором курсе. Не могу сказать, что идея была действительно самостоятельна, хотя тогда мне казалось, что идея оригинальна и прототипов не имеет. В 1960 году был опубликован рассказ Альтова «Полигон „Звездная река“», который произвел на меня огромное впечатление. Научно-фантастическая идея рассказа заключалась в том, что скорость света в некоторых случаях может значительно превышать 300 тысяч км/с:

«Скорость звука в воздухе невелика — 331 метр в секунду. Но при взрывах, когда возникают огромные давления, звуковая волна распространяется вначале со скоростью в двадцать, в тридцать раз большей. Нечто подобное происходило и со светом. В этом была своя закономерность: каждый физический закон справедлив лишь в определенных пределах. Даже закон тяготения, названный когда-то „всемирным“, оказался неточным в масштабах макромира. Майкельсон, Миллер, Пиккар, Иллингворт, Томашек — все они ставили опыты со световыми источниками относительно небольшой силы. В этих условиях скорость света действительно не превышала трехсот тысяч километров в секунду. Но при звездных катастрофах — при внезапных вспышках новых и сверхновых звезд — свет некоторое время распространялся со „взрывной“ скоростью. Так, во всяком случае, говорили расчеты. Излучатель, возвышавшийся в центре полигона, должен был на опыте доказать, что для взрывных импульсов очень большой энергии световой порог преодолим».

Идею эту я, похоже, «обкатывал» мысленно не один месяц, пока не задал себе вопрос: можно ли придумать такой физический процесс, в котором скорость света не «в некоторых особых случаях», а всегда была бы больше 300 тысяч км/с? Но ведь скорость света — мировая физическая постоянная! Изменить скорость света — значит, изменить закон природы! Разве такое возможно? В реальности, может, и невозможно. А в фантастике?

Мысль была такой: если существуют законы природы, то, возможно, существуют такие законы природы, пользуясь которыми можно изменять законы природы? Так сказать, законы более высокого уровня.

Так — помню, что очень медленно, — вырисовывался рассказ, каких я раньше не писал. Рассказ — раздумье. Действия там почти не было, но было много рассуждений, была история человека, понявшего, что законы природы — в частности, скорость света — можно менять, пользуясь более «глубокими» природными законами. Была у рассказа и «сверхзадача»: показать судьбу ученого, намного опередившего время. Ученый и проблема. Ученый и общество…

«Мы говорим: материя первична (утверждал главный герой), а вторичны формы ее проявления. Законы движения материи, которые, собственно, и представляют собой всю совокупность законов природы, есть неотъемлемое СВОЙСТВО материи, и как всякое свойство, они могут быть изменены.

Нужно, чтобы все поняли… Фундамент у нас один — материя, а строить на этом фундаменте мы можем все что угодно».

Я назвал рассказ «Кузнец законов» и принес рукопись Генриху Сауловичу. Не думаю, что он взял тетрадные листки с предвкушением удовольствия от чтения. Он уже хорошо знал мои литературные возможности и вряд ли рассчитывал на что-то большее.

Пришел я примерно через неделю, приготовился к обычному разгрому. Генрих взял со стола листы (я успел заметить обычную правку красной ручкой и мысленно вздохнул) и сказал, перелистав:

— Это на несколько голов выше, чем все, что ты писал раньше. Это действительно хорошая фантастика. И идея, и результат.

Я выдохнул… Наверно, правильно было бы сказать, что жизнь моя в этот момент изменилась. Пафосно, да. Но так было — великое дело: понять, что перейден некий качественный барьер.

— Но… — сказал Генрих.

Конечно, в рассказе были лишние слова и целые фразы. Конечно, рассказу не хватало динамики. Конечно, заканчивался рассказ не так, как следовало бы. Конечно, работы было еще много. Но ведь это огромная разница — исправлять рассказ, зная, что он, в принципе, никуда не годится, и делать работу, зная, что рассказ ПОЛУЧИЛСЯ.

— Название плохое, — сказал Генрих. — Пусть будет «Все законы Вселенной». Ведь ты именно об этом пишешь! И вот эти аббревиатуры… Что это за ГВР? Не произнесешь. Это у тебя научный спутник — так почему не дать ему собственное имя? «Бочка», например. Он у тебя действительно похож на бочку. А здесь должна быть беседа с научным противником…

В общем, началась работа. Я принес исправленный вариант, потом второй. Уж не помню на котором Генрих сказал: «Все, хватит. Рассказ готов, и его не стыдно отправить в Москву».

Я перепечатал «Все законы Вселенной» на купленной недавно первой моей пишущей машинке. Это был древний аппарат, не дореволюционный, конечно (ятей там не было), но точно каких-то двадцатых годов. Весил этот монстр килограммов десять и обошелся мне в тридцать рублей, для студента деньги немалые, месячная стипендия. Повышенную — сорок пять рублей в месяц — я стал получать лишь в следующем семестре…

Генрих отправил рассказ Дмитрию Биленкину, с которым был хорошо знаком. Не знаю, что он написал в сопроводительном письме: Генрих никогда об этом не говорил, а я не спрашивал. Месяц (или два?) спустя Генрих сказал:

— Получил письмо от Биленкина. Он прочитал твой рассказ и пишет: «Спасибо, хороший рассказ, умный».

Биленкина я читал и уважал почти так же, как Альтова. Этой похвалы мне хватило надолго.


***

Наш с Ромой рассказ «Последний попугай из Атлантиды» написан был примерно тогда же, как «Все законы Вселенной». Как обычно, Генрих Саулович прошелся по тексту красной авторучкой, довольно существенно сократил — в общем, сделал из рыхлого опуса нечто, пригодное для публикации. И название изменил на «Несколько поправок к Платону».

С благословения Альтова мы с Ромой решили отправить рассказ в журнал «Знание — сила». Ожидание ответа продлилось несколько месяцев — по тем временам вполне приемлемый срок. Ответ, подписанный заведующим отделом фантастики Романом Григорьевичем Подольным, был благожелательным, но — отрицательным. Редколлегия, мол, рассказ обсудила и отклонила четырьмя голосами против трех. Лично Подольному рассказ все же понравился (наверняка Роман Григорьевич был в числе трех, голосовавших «за»). В письме он даже процитировал особенно понравившуюся ему фразу: «Хвосты имеются даже у галактик»…

После правки Альтова отправили мы в «Знание — сила» и «Престиж Небесной империи». Ответ оказался еще более суровым: для такой короткой, по идее, истории текст, как написал Подольный, слишком длинный. Да и не такой уж смешной.

На взгляд Альтова оба рассказа были не плохи — во всяком случае, по сравнению с другими нашими опусами. «Престиж Небесной империи» и «Несколько поправок к Платону» были включены в вышедший в 1966 году в Баку сборник фантастики «Эти удивительные звезды». Это была у нас с Ромой первая совместная публикация, а лично для меня — по сути, вторая после «Техники-молодежи».


* * *

Собираясь дома у Генриха Сауловича, мы обсуждали, конечно, не только фантастику, но и новости науки и техники, и собственные идеи, и вообще все прочитанное, увиденное и узнанное. Я продолжал свои попытки написать «приличный» фантастический рассказ — то в одиночку, а чаще в соавторстве с Ромой Леонидовым и Борей Островским. Рома и Боря, бывало, тоже писали вдвоем и каждый по одиночке. Так что с авторством у нас в те годы были практически все варианты — разве что втроем мы ничего не написали. Не все мы показывали Генриху, прекрасно понимая свои способности, возможности и результаты. Размышления и рассуждения Генриха о фантастике слушали внимательно и соглашались не всегда, хотя и в споры вступали не часто — все-таки некая дистанция (он — учитель, мы — ученики) сохранялась довольно долгое время.

— Фантастика, — говорил Генрих Саулович, — гораздо шире обычной реалистической литературы. Обычную литературу называют человековедением. Тогда фантастика — мироведение. Когда вы придумываете новую научно-фантастическую идею, вы должны и мир описать таким, какой этой идее соответствует. И герой ваш будет жить в этом необычном мире, познавать его. Писателю-реалисту достаточно изобразить характер и отразить реальность. Фантаст должен создать свой мир, свою Вселенную.

— Герой не может быть умнее автора, — говорил Генрих Саулович. И приводил в пример опубликованную в каком-то недавно вышедшем столичном сборнике повесть автора из среднеазиатской республики. Автор писал о гениальном ученом — уровня Эйнштейна, — который создал новую теорию мироздания. Даже нам, учившимся тогда на первых курсах (мы с Борчакой — в университете, Рома — в консерватории), было понятно, что описанная в повести теория — полная чушь и набор наукообразных слов.

— Такие опусы только дискредитируют научную фантастику, — говорил Генрих и писал очередную статью о советской фантастике, разбирая ее «по косточкам». Не уверен, что все статьи были опубликованы.

— Новая научно-фантастическая идея, — говорил Генрих, — это каркас, без которого невозможно построить здание рассказа. Но один лишь каркас — не дом, жить в нем невозможно. Хороший фантастический рассказ не получится, если у автора нет сверхзадачи, если ему, как личности, нечего сказать читателю. Зачем взялся за перо? Чтобы рассказать о замечательной идее? Тогда напиши научно-популярную статью, при чем здесь литература?

Говорил он вещи вроде бы очевидные — очевидные после того, как слова были сказаны! — но ведь никому из нас они прежде не приходили в голову. Сверхзадача? Что мы хотим сказать читателю? Мы не очень над этим задумывались, особенно когда идеи возникали «пачками» при работе с картонным «генератором идей».

Как я сейчас понимаю, мы не идеи придумывали тогда, комбинируя карточки и таблицы, а так называемые «фантастические допущения». «Допустим (так сложились клетки в таблице), что на планете Икс живут разумные подземные черви». Это идея или всего лишь допущение? Казалось бы, какая разница? Однако разница огромная, и в те годы мы ее не очень-то понимали, а Генрих этой разницы нам так и не объяснил. Судя по тому, как сгруппированы оказались идеи впоследствии в «Регистре НФ идей и ситуаций», Генрих — по крайней мере в шестидесятых — сам не задумывался, какая разница между НФ идеей и допущением, а между тем именно непонимание этого отличия сыграло в советской, а потом в российской фантастике свою отрицательную роль.

Когда в научной фантастике много интересных идей, фантастика развивается и даже способна конкурировать с наукой в видении будущего. Когда в научной фантастике доминируют произвольные допущения, развития нет, предсказательная сила утрачивается, конкуренция с наукой отсутствует. Ученым, читающим фантастику, интересны рассказы с новыми идеями, а не с новыми допущениями.

Разницу эту и ее важность я понял гораздо позднее и, к сожалении, уже не мог обсудить эту проблему с Генрихом Сауловичем. Отличие вот в чем. Научно-фантастическая идея возникает не на пустом месте. Это результат обдумывания предшествовавших идей, это следствие развития не только (может, и не столько) идей научной фантастики, сколько идей научных. Научно-фантастическая идея находится в общенаучном «тренде», она — результат развития «фантастической науки», логически (и интуитивно!) следует из всего фантастического и научного наследия.

Научно-фантастическое допущение не следует ни из чего, не имеет логического и исторического обоснования. У фантастического допущения может быть множество следствий, но нет причины. Это нечто из предположений «А что, если?», «А допустим…» Что, если скорость света будет всего несколько сантиметров в секунду? Это — фантастическое допущение в рассказе Александра Беляева «Светопреставление». Скорость света в вакууме равна 300 тысяч километров в секунду. Но это, когда речь идет о равновесных процессах. Теоретически можно предположить, что в резко неравновесных случаях (например, взрывных) скорость света может значительно превышать эту величину. Такова научно-фантастическая идея рассказа Генриха Альтова «Полигон „Звездная река“».

В рассказе Генриха «Ослик и аксиома» (1965 год) есть замечательная научно-фантастическая идея о полете к звездам на луче лазера. Антенна, герой рассказа, рассуждает о том, каким может быть звездолет, и предлагает идею: пусть корабль летит, «подгоняемый» мощным лучом лазера, расположенного в Солнечной системе. «По мере развития квантовой оптики будет увеличиваться мощность, которую способны передавать лазеры. К тому же для разгона или торможения корабля — одного только корабля, без этих колоссальных запасов горючего — потребуется не так уж много энергии». Луч лазера будет, по идее Альтова, не просто разгонять корабль, но и передавать на борт информацию. Связь с родной планетой будет поддерживаться во время всего полета.

Пять лет спустя аналогичную идею выдвинул советский физик А. Кан­торовиц — он предложил использовать лазеры для выведения на орбиту тяжелых искусственных спутников. Еще через два года группа физиков из Физического института имени П. Н. Лебедева дополнила идею конкретными расчетами, а в 1986 году американский физик Роберт Форвард опубликовал теоретическую работу, в которой изложил концепцию полета к звездам на луче квантового генератора — лазера или мазера.

В 2016 году российский предприниматель Юрий Мильнер и известный физик Стивен Хокинг представили свой проект Breakthrough Starshot: в ближайшие 20—30 лет отправить к Альфе Центавра автоматический звездолет массой всего в несколько граммов и разогнать этот аппарат с помощью мощного лазера — именно так, как предлагал Альтов более полувека назад.


***

— И еще, — говорил Генрих, — в рассказе важны детали. Множество деталей, без которых читатель не увидит картинку, мир для него останется неживым, не запомнится. Идея — скелет рассказа. Сверхзадачу можно назвать душой рассказа. А детали — ткань рассказа. И еще важно настроение, а настроение рассказу придает стиль. Рассказ может быть грустным, веселым, может ужасать, заставлять задуматься — вот только нейтральным, безразличным рассказ не должен быть никогда.

Все эти рассуждения были, конечно, правильны, но одно дело — знать, как надо писать фантастику, и совсем другое — писать как надо. Знание и умение — не одно и то же, это понятно. Поэтому мы с Ромой, естественно, внимательно читали и перечитывали каждый новый рассказ Генриха. Кстати, не все нравилось, и свои вопросы к автору у нас тоже были. Задавали мы их не часто, но — задавали. И вот интересно: общие задачи, проблемы и требования к НФ Генрих объяснял хорошо, доходчиво и правильно. Но о своих рассказах говорил скупо, и я сейчас не могу вспомнить почти ни одного ответа, который нас удовлетворил бы. Помню лишь, как Рома задал как-то вполне банальный вопрос: «Как вы пишете рассказ? Ну вот чисто технически. Садитесь за машинку и… что?»

Ответ был обтекаемым и ничего нового к тому, что уже говорил Альтов, не добавлял:

— Придумываю идею, сюжет, персонажей, конфликт… Потом сажусь за машинку и подгоняю друг к другу нужные слова. Ненужные вычеркиваю… Вот, собственно, и все…

Мы, в принципе, делали то же самое. Но одно дело — «Порт Каменных Бурь», и другое — «Несколько поправок к Платону».


***

К середине шестидесятых окончательно сформировался типичный альтовский герой: ученый или инженер, работающий на том рубеже, где наука — фантастическая! — переходит грань фантастики. Иными словами, речь идет о двойном прогнозе. Во-первых, прогнозируется состояние науки и (или) техники будущего, причем зачастую весьма далекого — ведь для того, чтобы убедительно изобразить своего героя на его рабочем месте, Альтов должен был представить, чем именно он будет заниматься, рассказать о тех открытиях и изобретениях, которые будут сделаны «до» того, как за дело возьмется литературный персонаж. Это — передний край науки и техники будущего. А потом приходит придуманный Альтовым инженер или ученый — и на этом уже фантастическом фоне делает важное изобретение или открытие, еще дальше продвигающее фронт науки или техники.

Таков Зорох, командир звездолета «Дау», герой рассказа «Порт Каменных бурь» (1965). Он талантлив и смел. Но его смелость — «иного, высшего порядка», это не преодоление страха перед физической опасностью, но преодоление страха перед тем принципиально новым, неизведанным, непонятным, что ждет человека в космосе. «В космосе нас ждет Неведомое», — писал Станислав Лем в «Соларис», но персонажи этого замечательного романа не выдерживают испытания. Гибарян кончает с собой, Сарториус сходит с ума, Кельвин возвращается на Землю с расстроенной психикой… Зорох, альтовский персонаж, противопоставлен героям Лема — он встречается с Неведомым и побеждает, раскрыв тайну Порта Каменных Бурь. Идея Зороха: Порт — это механизм, противодействующий разбеганию галактик. Альтовский герой говорит о том, что высокоразвитые цивилизации должны объединить усилия и создать эффективный метод, способный остановить разбегание Вселенной.

Для противодействия этому самому разрушительному в мироздании процессу цивилизации должны объединить усилия — Зорох в этом убежден. И как следствие, возникает еще одна красивая и прогностическая идея, объясняющая распределение в Галактике давно известных астрономам шаровых звездных скоплений.

«Потребовалось всего несколько тысячелетий, чтобы от бронзового топора перейти к космическим кораблям. Кто усомнится, что еще через двести или тысячу лет мы будем управлять движением Солнца?

Не переговариваться, сидя на своих «островках», а объединяться в огромные звездные города — такова единственная возможность. А потом направлять шаровые скопления, эти звездные города, к центру Галактики, чтобы взяться за решение еще большей задачи — сближению разделенных бездной галактик».

Обычно фантастический рассказ содержит не больше одной новой идеи — чаще фантасты вообще обходятся без новых идей, эксплуатируя уже известные. В рассказе «Порт Каменных Бурь» новых идей столько, что хватило бы на большой роман. Вот еще одна: квазары (эти объекты были открыты всего за два года до публикации рассказа, и о природе их было известно чрезвычайно мало) — это работающие двигатели удаляющихся от нашей Галактики звездолетов…

Когда был опубликован рассказ «Порт Каменных Бурь», на Альтова со страниц газеты «Известия» обрушился известный в те годы философ, академик В. Францев. Дело в том, что Зорох, живущий при коммунизме, имел дерзость задуматься над тем, какая общественная формация придет коммунизму на смену.

«Главное — знать цель существования будущего общества, — писал Генрих. — Мы ясно видим цели на ближайшие десятки лет. Но необходима еще и дальняя цель — на тысячи лет вперед. „Высшая цель бытия“. Смысл долгой жизни человечества».

Какая еще «высшая цель бытия?» Наша цель — коммунизм! Автор считает, что это — не высшая цель человечества? По тем временам такая идея была кощунством. После критической статьи в центральной газете авторам часто закрывали дорогу в издательства. Альтов, однако, продолжал писать, как считал нужным. Кстати, он не считал нужным для фантастики заниматься социальной критикой и показывать властям, как он говорил, «кукиш в кармане».

— Государственный строй таким образом не изменишь, — говорил он, — а научной фантастике только навредишь.

Этот разговор происходил вскоре после публикации статьи Францева и повестей Аркадия и Бориса Стругацких «Улитка на склоне» и «Второе нашествие марсиан». Мы рассуждали о том, должна ли фантастика быть социальной. То есть такой, какой ее представляли и утверждали своим авторитетом братья Стругацкие. В своих интервью Аркадий и Борис Стругацкие так и говорили: «фантастика ДОЛЖНА быть социальной».

— Фантастика и литература вообще никому ничего не должны, — говорил Генрих. — Фантастика может быть всякой. А социальная фантастика в советских условиях — это не более, чем кукиш в кармане. Открытым текстом все равно ничего не скажешь — не опубликуют. А в намеках и иносказаниях какой смысл? Тем, кто о советской власти все понимает, иносказания не нужны. А для тех, кто не понимает, иносказания — ничего не значащие слова. Перепугавшись намеков, начальство вообще прикроет эту область литературы — от греха подальше.

Так потом и произошло.

Был ли Генрих диссидентом? Нет, конечно. То есть он прекрасно понимал, что представляла собой советская власть и что она могла сделать с человеком (уж этот опыт у него был). У Генриха была цель в жизни: создать и распространить теорию решения изобретательских задач. Научить людей думать свободно, раскованно — не хаотично, а в избранном направлении. Много позднее Генрих создал (с участием Игоря Верткина) ЖСТЛ — жизненную стратегию творческой личности. И первой задачей творческой личности должен быть, по мнению Генриха, выбор Достойной Цели. Достойная Цель у Генриха была, и он шел к ней, не размениваясь ни на какие другие цели. В том числе — на попытки литературными средствами изменить социалистическое общество советского типа.

В фантастике у Генриха была та же цель — научить читателей думать. Думать раскованно, широко. О будущем. Да, о коммунистическом — Альтов не был антикоммунистом и не считал коммунизм ложной целью. Цель-то достойная, но советский путь — дорога не к коммунизму, а совсем в другую сторону. Мы много говорили о том, что в советской фантастике есть произведения о коммунистическом обществе, есть сатирические произведения о «загнивающем империализме Запада», но нет романов (даже рассказов) о переходных годах, о времени, когда коммунизм все еще не построен, и о том, как именно его будут строить завтра и через сто лет. Какие будут проблемы на пути? Как их будут решать?

Странно это или нет, но в советской фантастике я не знаю НИ ОДНОГО произведения о времени МЕЖДУ «развитым социализмом» и коммунизмом. Похоже, никто не знал, как это может произойти — например, процесс отмирания государства. А время, когда начнут отменять деньги? Как это будет происходить? Какими в это время будут люди? Какими станут отношения? Как конкретно будет происходить отмирание капитализма?

Братья Стругацкие писали, что в коммунизме будут жить «лучшие советские люди», те, кто живут среди нас и сейчас, интеллигенты вроде тех, что были описаны в повести «Понедельник начинается в субботу». А добиться, чтобы все люди стали такими, можно, по Стругацким, воспитанием. Нужна Высокая Теория Воспитания. Нужны Учителя — такие, как Сидоров в «Полудне». И если всех людей правильно воспитать — тогда и коммунизм можно будет ввести.

На мой взгляд — уже тогда я был в этом уверен — никакая теория воспитания не поможет создать человека эпохи коммунизма. Как говорили те же Стругацкие, «человек — это жирная волосатая обезьяна» с налетом воспитанности и образованности. А «волосатую обезьяну» не воспитаешь. И потому коммунизм невозможен. Высокая Теория Воспитания — чистой воды идеализм. Красиво сказано, но действовать не будет. Это больше походит на лысенковщину — передачу приобретенных признаков, — а не на теорию эволюции. Для коммунизма нужен совеем другой человек. Эволюционно другой. Генетически другой. На Земле таких или нет вообще, или это мутанты, которые не выживают в нашей реальности, потомства не оставляют, и «волосатая обезьяна» беспрепятственно продолжает путь в будущее.

Может, когда-нибудь в помощью генетического конструирования удастся создать новый, коммунистический тип человека, хомо футурус. Если положиться на обычную эволюцию, на воспитание, на научный и технический прогресс — коммунизма не будет никогда.

Может, об этом надо было написать роман? О генетическом реконструировании человека? Не коммунизм для человека, а человек для коммунизма. Но такой роман тоже не был написан. В советское время его опубликовать было невозможно по понятным причинам. А в постсоветское это никого уже не интересовало…

С советской властью «эстетические разногласия» были, насколько я могу судить, не у одного Синявского, а у всей так называемой советской творческой интеллигенции. Выражалось это по-разному. Убежденные диссиденты выходили на площадь, протестовали против преступлений советской власти, сидели в тюрьмах, лагерях, умирали (как Марченко) или были высланы на Запад (Солженицын, Некрасов, Галич, Войнович и другие). Но основная масса оставалась вполне пассивной — пример активных диссидентов был у всех перед глазами, и немногие хотели жертвовать своими карьерами, а то и жизнями, ради безнадежного, как многие считали, дела. Советская власть была сильна, и, казалось, что это — на века. Не до коммунизма, конечно. В коммунизм как достижимую цель в семидесятых верили только самые наивные — честно говоря, я таких вообще не встречал.

В начале семидесятых я побывал в Тбилиси на астрономической конференции. На обратном пути в аэропорт увидел над дорогой «растяжку» с обычным для тех лет лозунгом: «НАШ ПУТЬ — К КОММУНИЗМУ!». Под этой растяжкой висела еще одна, тоже с обычным лозунгом: «СЧАСТЛИВОГО ПУТИ!» Нормальное пожелание по дороге в аэропорт. Но обе растяжки вместе производили впечатление не то чтобы странное, но именно такое, каким было настроение у многих советских людей. Ваш путь — к коммунизму? Да, пожалуйста, только без нас. Счастливого пути.

Все мы принадлежали к самой многочисленной в те годы популяции «кухонных диссидентов»: обсуждали глупости и мерзости советской власти в узком кругу, но среди своих не сдерживались, высказывались вполне определенно. Насколько помню, ни у кого из нас не было страха, что кто-то мог «заложить». Никогда никого из нас (кроме Генриха — но то был особый случай) вездесущий КГБ не трогал, не вызывал, не беседовал. Читали мы, конечно, и «Архипелаг ГУЛАГ», и Синявского с Даниэлем, слушали Галича.

Альтов как-то рассказал, что посетил его некий гражданин, представился сотрудником госбезопасности (документ предъявил) и стал выспрашивать, читает ли Генрих запрещенную литературу. Отпираться Генрих не стал, сказал, что да, читает, и не только Солженицына (о котором спрашивал гебешник). И что дальше? Ничего. «А у кого вы эту литературу берете?» — «А это не ваше дело!» — «Но кто-то же…» — «Давайте поговорим на другую тему»…

Побеседовали, распрощались, и больше, насколько я знаю, «органы» к Альтову не цеплялись.

В Баку, впрочем, органы в те годы вообще были достаточно либеральны. «Запрещенную» литературу читали все мои знакомые, но никого за это не посадили, не выслали, и особых проблем ни у кого не было.

«Эстетические разногласия» у Генриха были не только с советской властью, но и с многими коллегами-фантастами, в частности, с братьями Стругацкими. Социальная фантастика — такая, какой ее видели Стругацкие, — была, по мнению Генриха способна лишь навредить Достойной Цели, а не приблизить ее. Стругацкие (и далеко не только они!) говорили, что писатель должен ставить вопросы, а решать проблемы, отвечать на вопросы — дело общества. Генрих полагал, что для фантаста задавать вопросы — мало, он должен пытаться давать ответы. Не кукиши в кармане — это ведь не ответы на вопросы о том, что делать с бюрократией, с «перегибами» и недостойными целями. Кукиши в кармане — «Улитка на склоне», «Сказка о Тройке» — прекрасно написаны, всем понятны их смыслы, в том числе и цензорам. Результат — по словам Генриха — будет не тот, что советская власть изменится, надеяться на это не было никаких оснований. Результат — конкретно для фантастической литературы — будет лишь в том, что, обжегшись на молоке, цензоры начнут дуть на воду. «Криминал» будут искать под микроскопом в любом фантастическом произведении, и в результате фантастику станет невозможно публиковать. Разве что самые убогие произведения, в которых при всем желании «криминал» найти невозможно.

Так и произошло в семидесятых годах, когда «оттепель» закончилась и начался застой.

Несмотря на антисоветские взгляды, Альтов был советским фантастом. Писать и публиковать научную фантастику с новыми идеями и интересными персонажами было для него важнее кукишей в кармане.

В «Клинике „Сапсан“» ученые занимаются проблемами бессмертия. Собственно, они эту проблему уже решили — их интересует не столько само бессмертие как медицинский факт, сколько психологические и социальные следствия бессмертия и те возможности мозга, которыми сможет воспользоваться бессмертный человек. Прежде всего — возможности памяти. Может ли память накапливать знания бесконечно? Какой будет память бессмертного? Панарин и Витовский, герои рассказа, осуществляют эксперимент, наделяя человека девятью различными «памятями» и при этом многократно увеличивая способность мозга воспринимать информацию: практически мгновенно читать и запоминать десятки страниц текста, читая одновременно несколько разных книг…

В «Шальной компании» идея нового использования возможностей бионики, науки, использующей конструкции, возможности и решения, уже «запатентованные» природой. Однако для бионики современные живые организмы слишком сложны, чтобы их копировать. Почему, спрашивает герой рассказа, не обратить внимание на животных древности, более простых и более пригодных для копирования? Так возникает новая наука — палеобионика.

«Опаляющий разум» продолжает научно-фантастическую «линию», начатую в «Клинике „Сапсан“». Прокшин, герой рассказа, работает над проблемой гениальности. Можно ли сделать гения из любого человека? Можно, и тогда принципиально меняется сущность не только конкретного человека, но всего человечества. Сумеет ли человек воспринять огромное количество знаний? Персонаж романа Фреда Хойла «Черное облако» не сумел.


***

Так получилось, что в Баку — городе достаточно удаленном от союзных центров культуры — число писателей-фантастов на душу населения оказалось выше, чем даже в Москве и Ленинграде. Генрих Альтов, Валентина Журавлева, Евгений Войскунский и Исай Лукодьянов — эти имена в начале шестидесятых годов были известны каждому любителю фантастики. Книги этих авторов выходили в московских издательствах, а роман «Экипаж „Меконга“» Е. Войскунского и И. Лукодьянова можно было без всяких преувеличений назвать бестселлером.

Количество авторов-фантастов в нашем городе должно было, согласно законам диалектики, привести к появлению качественно новой ситуации. Первым это почувствовал Евгений Львович Войскунский. В 1963 году он был уже уважаемым членом Союза писателей Азербайджана, опубликовал не только фантастические, но и реалистические произведения: романы о Великой Отечественной Войне. Войскунскому было что рассказать о том времени, он воевал во флоте, участвовал в обороне Ханко. Если о военных романах Виктора Некрасова говорили «окопная правда», то о романах Евгения Львовича Войскунского вполне можно было сказать: «военно-морская правда». В Союзе писателей Войскунского уважали — не столько, может быть, за его собственные произведения, сколько за то, что он переводил на русский язык творения местных авторов, тех, о ком говорили: «наши национальные кадры». По-русски эти кадры говорили с сильным акцентом, а писать вовсе не умели. Русской грамоте их в школе обучили, но литературному языку — нет. Между тем, каждому хотелось выйти «на всесоюзные рынки», без русского перевода это было невозможно. Не только Евгений Львович, конечно, занимался переводом азербайджанской литературы, но у него это получалось лучше. Вообще говоря, это не перевод был и даже не пересказ, а просто сочинение на тему, и далеко не всегда русский текст «переведенного» произведения, сделанный по авторскому подстрочнику, имел достаточно точек соприкосновения с оригиналом.

Не помню уже, кто познакомил меня с Войскунским. Точнее, сказал ему обо мне и моих попытках писать фантастику, и привел меня однажды в Союз писателей Азербайджана, куда по делам должен был прийти и Войскунский. Был год, скорее всего, 1963 — потому что «Экипаж „Меконга“» я уже читал (книга вышла в 1962), а Комиссия по фантастике при СП еще не работала (она начала работать в 1964). Не помню, о чем мы говорили в ту первую встречу, но очень хорошо запомнил почему-то большую комнату на втором этаже здания СП, где было несколько дверей в разные кабинеты и стояли два дивана, где можно было посидеть и поговорить. Евгений Львович расспросил меня об учебе, о том, почему я решил писать именно фантастику. Взял почитать какой-то из моих тогдашних рассказов.

Следующая встреча состоялась дома у Войскунского. И опять — интерьер помню, а содержание разговора — практически нет. Могу, конечно, достаточно уверенно предположить, о чем шла речь («рассказ прочитал, неплохо, способности есть, но надо работать…»), но это будут именно предположения. Если и память, то ложная, восстановленная ретроспективно.

Как бы то ни было, видимо, именно тогда Евгений Львович сказал, что при СП Азербайджана начала работать Комиссия по фантастике, и предложил участвовать в работе комиссии. Видимо, действительно счел мой рассказ не графоманий и что-то в авторе углядел — иначе, конечно, в Комиссию не позвал бы. В первых заседаниях я не участвовал — когда я стал посещать эти встречи, уже закончилась эпопея с выпуском первого бакинского сборника фантастики «Формула невозможного».

Комиссия заседала в одном из кабинетов СП — свой кабинет предоставил секретарь Союза. В работе комиссии изначально выделились два направления: обсуждение новых произведений и подготовка к печати сборников научной фантастики.

Председателем Комиссии избрали Войскунского, других кандидатур не было, поскольку он единственный среди фантастов был в то время членом Союза. В состав Комиссии вошли Генрих Альтов, Валентина Журавлева, Исай Лукодьянов, Рафаил Бахтамов (Шапиро) и Эмин Махмудов, писавший по-азербайджански рассказы вполне в духе фантастики ближнего прицела. Махмудов понимал свои литературные возможности и на заседаниях обычно помалкивал, оживляясь лишь во время обсуждений его рассказов, которые переводил на русский язык Рафаил Бахтамов.

Маститым авторам в те годы было всего по тридцать-сорок лет, но мне, двадцатилетнему, они казались умудренными старцами, чей вердикт непререкаем и суров. В день моего появления на Комиссии состоялось заседание президиума СП Азербайджана, на котором в члены Союза принимали Генриха Альтова и Валентину Журавлеву. У обоих было что предъявить членам президиума: книги, выпущенные в Москве, в престижных издательствах «Детгиз» и «Трудрезервиздат». Валентину Николаевну приняли единогласно («Женщина! Фантастику пишет! Вах-вах! Надо же!»), а с Генрихом Сауловичем вышла осечка.

Аксакалам, заседавшим в президиуме, сразу не понравилась независимость, с какой держался Альтов. Фантаст, понимаешь… Про звезды какие-то пишет, а ведет себя так, будто все о жизни знает.

— Чтобы хорошую литературу писать, — заявил секретарь СП, — надо иметь жизненный опыт. Вы должны поездить по объектам, посмотреть, как люди живут. Совхозы, понимаете, колхозы…

Генрих Саулович, уже накопивший определенный жизненный опыт во время пребывания в Воркутлаге, лишь плечами пожал.

— Чтобы писать хорошую фантастику, — ответил он, — ничего этого не нужно. Да и для литературы вообще. Вы думаете, что, если ездите в колхоз, то и романы у вас хорошие получаются?

После чего Альтов, привыкший говорить людям в лицо все, что о них думает, рассказал собравшимся товарищам, как именно он оценивает их, так сказать, творчество и вообще реалистическую, с позволения сказать, литературу Азербайджанской Советской Социалистической Республики.

Естественно, что в Союз Генриха Сауловича не приняли, да и вообще о личности Альтова у местных писателей-профессионалов после того случая мнение сложилось вполне однозначное.

На заседании Комиссии Генрих Саулович рассказывал об этой истории с юмором, но понятно было, что врагов он себе своим поступком нажил немало. Впрочем, врагов у Альтова уже в те годы было достаточно — не столько среди писателей, сколько среди союзных начальников, ведавших проблемами изобретательства.

Когда первый сборник бакинских фантастов был уже готов к сдаче в издательство «Азернешр», выяснилось обстоятельство, вполне типичное для нашей восточной республики. Изначально было понятно, что без включения кого-нибудь из «национальных» авторов обойтись невозможно. Как наименьшее зло был взят рассказ Эмина Махмудова, переведенный, а точнее написанный заново Рафаилом Бахтамовым — в то время автором нескольких увлекательных научно-популярных книг (например, «Изгнание шестикрылого серафима»). Надеялись, что рассказом Махмудова дело ограничится, но когда книга была уже сдана в производство, выяснилось, что писательское начальство включило в состав сборника научно-фантастическую пьесу некоего Новруза Гянджали «Сокровища сгоревшей планеты».

— Это кошмар! — сказал Войскунский, ознакомившись с рукописью. — Такого я еще не читал. К тому же, пьеса большая, сборник увеличится на треть. Если бы нам дали этот объем, сколько хороших вещей можно было бы опубликовать! Но ничего не поделаешь. Новруз — чей-то родственник, из верхов, пьеса уже включена в сборник без нашего ведома. Единственное, что мы можем — вообще отказаться от издания.

По мнению Альтова, так и нужно было поступить. Что за самоуправство, в конце концов! Комиссия потратила месяцы, тщательно отбирая произведения, чтобы первый блин не вышел комом, а тут… Но возобладало мнение большинства — Бог с ней, с пьесой, нужно, чтобы сборник все-таки вышел из печати.

И сборник вышел — на серой бумаге, с изображением на обложке какой-то непонятной кляксы, которая, по мысли художника, должна была, видимо, изображать инопланетянина. Во всяком случае, принять кляксу за человеческое лицо можно было лишь при очень больном воображении.

Но не полиграфическое убожество стало основным недостатком. В книге было немало опечаток, главная из которых оказалась на странице оглавления, где значился опус Гянджали. Вместо слова «пьеса» было написано кратко и энергично: «пьса».

— И действительно пьса! — издевались все, кто брал сборник в руки. — Все правильно, это вовсе не опечатка, а самооценка автора!

Если бы не злосчастная «пьса», содержание которой невозможно пересказать, будучи в здравом уме, сборник, возможно, получил бы хорошую критику — опубликованные в нем рассказы были на уровне тогдашней фантастики, даже пересказанный Бахтамовым рассказ Махмудова не очень портил картину. Но «пьса»…

Некоторое время спустя в «Комсомольской правде» появилась статья Дмитрия Биленкина о советской фантастике «Не дергайте ручку приборов!» И в качестве примера бездарной фантастики, авторы которой решительно не понимают того, о чем пишут, была взята пресловутая «пьса». Естественно, под горячую руку и всему сборнику досталось.

В общем, первый блин действительно оказался комом — и никак не по вине Комиссии.

Конечно, занималась Комиссия не только этим злосчастным сборником: обсуждали молодых авторов, проводили встречи с читателями, в газете «Молодежь Азербайджана» объявили конкурс на лучший научно-фантастический рассказ.

Боря Островский любил и писал фантастику, но литературных способностей у него недоставало, и на заседаниях Комиссии Боре «накидывали» множество замечаний, он дорабатывал рассказы, но лучше они не становились… Что Борис действительно умел делать хорошо, так это проводить так называемые психологические опыты. Это у него получалось не хуже, чем у самого Вольфа Мессинга — у Бори была повышенная чувствительность, он легко воспринимал (в том числе и с завязанными глазами) малейшие движения «реципиента» — так называемые идеомоторные акты. На публике Боря не выступал, но среди своих — членов Комиссии, в том числе — нередко демонстрировал «чудеса», перемежая их с откровенными фокусами, так что мы частенько путались: где тут «экстрасенсорика», а где чистый иллюзион а-ля Арутюн Акопян.

Время, кстати сказать, было «оттепельное» не только для фантастики, но и для всяких паранаук. Очень популярна в те дни была Роза Кулешова, умевшая читать пальцами. Борис продемонстрировал нам и эту свою способность: с завязанными глазами, водя пальцами по строчкам, он читал любой текст и даже рассказывал о том, какие «видит» иллюстрации. Разумеется, это тоже был всего лишь фокус, умение так напрячь мышцы лица, что, когда Боре завязывали глаза, все равно оставалась возможность для подглядывания.

В Баку приезжали с лекциями парапсихологи, рассказывавшие о чудесах сверхвосприятия, и вряд ли у них были слушатели, настроенные более скептически, нежели авторы-фантасты. Альтов, будучи человеком во всем принципиальным, не терпел не только шарлатанов, но даже просто людей недобросовестных, пытавшихся сделать себе имя на интересе публики к неизведанному. Однажды в дискуссии с одним из заезжих парапсихологов Альтов спросил, почему они не сумели до сих пор поставить опыта, который бы всех убедил.

«Для этого нужно оборудование, а у нас нет никакого финансирования», — пожаловался экстрасенс.

«А какое оборудование необходимо? — спросил Альтов. — Может, можно просто скинуться?»

Парапсихолог начал перечислять — и назвал, в числе прочего, километр тонкого провода.

«А провод-то зачем? — ехидно осведомился Альтов. — Вы же мысли на расстояние без проводов должны передавать!»


***

Когда я познакомился с Войскунским и стал приходить на заседания Комиссии по фантастике, произошло неприятное событие, раскрывшее мне глаза на многое, о чем я подозревал, но не был уверен. Событие, в котором проявились характеры уже знакомых мне людей — не с лучшей стороны, но… Я до сих пор не уверен, правильно ли поступил Генрих, до сих пор не знаю, как нужно было отнестись к тому, что сделали Войскунский и Лукодьянов…

А было так.

В 1963 году в издательстве «Знание» вышел сборник научной фантастики «Черный столб». Название сборник получил по большой повести Войскунского и Лукодьянова. Тогда же «Черный столб» был опубликован и в сборнике издательства «Молодая гвардия» «Фантастика — 1963». Хорошая повесть, твердая научная фантастика, как говорят сейчас.

А год спустя в издательстве «Знание» вышла авторская книга Войскунского и Лукодьянова «На перекрестках времени», которую я с интересом и недоумением прочитал. Интерес вызвали прекрасные рассказы «Прощание на берегу», «На перекрестках времени», «Алатырь-камень». Недоумение осталось от рассказа «Полноземлие», последнего рассказа сборника. Рассказ был, вообще говоря, ни о чем. Некое сугубо частное событие на каком-то непонятном симпозиуме… Смутило меня и привело в недоумение вот что. Главных героев этого небольшого рассказа звали Герман Скрипкин и Тина Воробьева. Других персонажей там, собственно, и не было — сюжет был связан с Германом и Тиной, и только с ними. Не нужно было долго соображать, чтобы понять: Герман Скрипкин = Генрих Альтов, Тина Воробьева = Валентина Журавлева. В рассказе Скрипкин и Воробьева — муж и жена. Оба — известные ученые. Оба — участники межпланетного симпозиума. На людях Герман активен, Тина молчалива, держится в тени мужа.

Но однажды происходит «накладка» — микрофоны в номере гостиницы, где остановились Скрипкин и Воробьева, остаются включенными в неурочное время (как это напоминает истории с некими президентами и политическими деятелями много лет спустя!), и все участники симпозиума становятся свидетелями бурного выяснения отношений между супругами. Из услышанного разговора следует, что Тина вовсе не занимается наукой, все ее «научные достижения» — дело Германа. Тина — всего лишь декорация, и роль эта ей надоела, она требует от мужа прекратить комедию…

Ассоциации с Генрихом и Валентиной были настолько явными, что не обратить внимание было невозможно. Я вспомнил то, на что уже давно обращал внимание. Валя никогда не участвовала в наших с Генрихом дебатах и посиделках. Она, конечно, выступала на тех нескольких встречах фантастов с читателями, где и я присутствовал в качестве зрителя, но ее выступления носили «общий» характер, и на вопросы она отвечала скупо, будто заученно. Мне это казалось странным, но я все списывал на замкнутый Валин характер. А после этого рассказа…

Я пришел к Альтову с книгой Войскунского и Лукодьянова, показал рассказ и спросил, читал ли он.

— Да, — ответил Генрих.

— И что? — прямо спросил я.

Я был уверен… ну, почти… что Альтов скажет: «Это гнусный пасквиль». Но он пожал плечами и рассказал следующее.

После того, как «Черный столб» был опубликован одновременно в двух сборниках, авторы захотели опубликовать повесть и в третий раз — в своей авторской книге. Альтов, чьи представления об авторской этике всегда были четкими и определенными, заявил, что так поступать некрасиво: сколько раз можно эксплуатировать одно и то же произведение?

Я так и не узнал, что конкретно происходило, но в результате издательство исключило «Черный столб» из сборника «На перекрестках времени». С повестью книга получалась толстая и внушительная, без повести — тоненькая, всего четыре рассказа. К тому же, авторы потеряли и гонорар — по тем временам большой. Обида авторов выразилась в том, что они включили в сборник вместо повести новый, специально написанный рассказ «Полноземлие». Рассказ, который, кстати, никогда больше нигде не переиздавался. В «Полноземлии» они и высказали свое отношение к писательскому тандему Альтов — Журавлева.

Я не стал спрашивать Генриха, действительно ли он пишет и за себя, и за Валентину Николаевну. Я и раньше подозревал (как оказалось, не только я), что это так. Рассказ Генриха только подтвердил мои догадки.

На этом наш не очень приятный разговор закончился, и я больше никогда эту тему не поднимал. Однако все больше убеждался в двух вещах.

Первое. Да, Войскунский и Лукодьянов были, видимо, правы: писатель Валентина Журавлева никогда не существовал, как и ученый Тина Воробьева. Все рассказы, подписанные именем Валентины Журавлевой, писал Генрих. Ясно было разделение: рассказы, где важнее всего была научно-фантастическая идея, Генрих подписывал своим именем, а рассказы, где важной становилась психология (при этом научно-фантастическая идея продолжала играть основную роль), он подписывал именем Вали. Он старался, конечно, менять стиль, но прочитайте внимательно рассказы Валентины Журавлевой: стиль Альтова все равно чувствуется.

Второе. Нет, Войскунский и Лукодьянов были абсолютно неправы: Валентина Николаевна НИКОГДА не выступала против своей «роли». Тяготила ее эта роль или нет — не знаю. Но Валентина Николаевна всю жизнь была верной союзницей Генриха. Она сделала для Генриха и ТРИЗ так много, что наверняка можно сказать: не будь у Генриха такой жены и помощницы, как Валя, он не смог бы сделать и половины того, что сделал. А может, и вовсе ничего сделать не смог бы — все, надеюсь, понимают, как важна для творчества нормальная обстановка в доме, в семье. Генрих и Валя всегда (во всяком случае, с моей «колокольни») составляли единое целое, и мне невозможно представить, чтобы Валя когда-нибудь сказала Генриху: хватит, не буду больше изображать из себя писательницу.

Писатель Валентина Журавлева, по-видимому, не существовала, и, тем не менее, писатель-фантаст Валентина Журавлева навсегда останется в истории литературы. Такой вот парадокс…


***

Комиссия по НФ была органом официальным, поэтому каждый год мы составляли план нашей деятельности, и Евгений Львович представлял в президиум СП отчет о проделанной работе (сколько проведено заседаний, сколько произведений обсуждено, сколько и где организовано встреч с читателями…). В планах был, например, конкурс НФ рассказов, и мы его провели, дав объявление в газете «Молодежь Азербайджана». Победителям было обещано, что их рассказы опубликуют в газете и даже выплатят гонорар — в качестве литературной премии.

Пришло около десятка пакетов с беспомощными текстами, среди которых читабельным оказался единственный рассказ, подписанный неким Юрием Грамбаевым. Это была небольшая юмореска о том, как на одной из радиообсерваторий обнаружили сигналы внеземной цивилизации. Их долго расшифровывали, а, расшифровав, начали удивляться тому, что сообщал иной разум. Ерунда какая-то: у кого-то печка плохо греет, нужен ремонт… И это — высокоразвитая цивилизация? Такие глупости она считает необходимым сообщить всей Галактике? Нет, — решает герой рассказа, — дело в том, что мы случайно попали на одну из многочисленных линий связи цивилизаций. Все равно как если бы кто-то подключился к телефонной линии, по которой две подружки обсуждают, что надеть на вечеринку…

Этот рассказ — за неимением конкурентов — занял первое место и был опубликован в газете. А автора пригласили (объявив в той же газете, потому что иначе связаться с ним не было возможности — адреса своего автор не указал) на заседание комиссии. Каково же было удивление «комиссионеров», когда в комнату ввалились четверо студентов Азгосуниверситета и объявили, что они и есть Юрий Грамбаев.

— Вы писали рассказ вчетвером? — удивился Евгений Львович.

— Да! — от имени четверки заявил Юрий Сорокин, один из соавторов, студент-химик.

— Нет, — сказал вдруг Альтов. — Авторов на самом деле не четверо, а пятеро.

— Почему пятеро? — смутился Грамбаев всеми своими четырьмя физиономиями.

— Пятеро, — твердо сказал Альтов. — Пятый — присутствующий здесь Павел Амнуэль. А потому результат конкурса должен быть аннулирован, поскольку члены Комиссии не имели право в нем участвовать.

— Почему вы думаете, что Павлик в этом участвовал? — удивился Евгений Львович.

— Мы-то не один его рассказ обсуждали! — воскликнул Генрих Саулович. — Разве стиль Амнуэля не виден в рассказе Грамбаева — вот в этом куске и в этом тоже?..

Пришлось сознаться — Грамбаев действительно был един не в четырех, а в пяти лицах. Четверо «грамбаевцев» были моими университетскими друзьями, с одним из них — Левой Бухом — мы вместе учились на физфаке и были членами команды КВН. Конечно, писали мы рассказ по частям, каждый — свою часть, но потом я переписал рассказ, чтобы пестрота стилей не сильно ощущалась. Тут-то Альтов нас и подловил…

Конкурс был объявлен провалившимся, поскольку никто не представил достойного произведения.


***

Члены Комиссии время от времени встречались с читателями, обычно эти встречи проходили в малом зале кинотеатра «Вэтэн» («Родина»). Зал был небольшой, на 80 мест, перед началом встречи показывали фантастический фильм. Выбор по тем временам был невелик, только что на экраны вышла «Туманность Андромеды», была еще «Планета бурь» по повести А. Казанцева, их и крутили. Первые встречи были интересными — просто потому, что все было внове, — но достаточно быстро выродились, поскольку вопросы задавали каждый раз примерно одни и те же: каковы творческие планы, нужно ли фантастам опережать науку, и как фантастам удается так хорошо придумывать то, чего нет…

Конечно, на такие встречи Комиссия являлась не в полном составе — обычно председательствовал Войскунский, а кроме него на вопросы отвечали Альтов и Лукодьянов, который любил находить ошибки в произведениях коллег и рассказывать публике, что фантасты далеко не всегда предсказывают правильно и даже не всегда хорошо знают то, что пишут. Вот, например, Алексей Толстой в «Аэлите», подсчитывая расстояние от Земли до Марса, неправильно сложил три числа — можете сами проверить…

Лукодьянов умел находить ошибки, нелогичности, оплошности научно-технического характера в любом произведении — и уж, конечно, в тех текстах, что обсуждали на заседаниях Комиссии. Научные ошибки в фантастических произведениях не прощали никому — все писали так называемую «хард сайенс фикшн», хотя термина этого никто не знал.

Когда весной 1965 года на Комиссии обсуждали мой рассказ «Все законы Вселенной» (носивший явственные следы жесткой альтовской правки), Бахтамов начал свою речь словами:

— Эту статью я прочитал. Эта статья мне понравилась. Единственное, чего я не понял: почему под названием написано «рассказ».

Впрочем, когда три года спустя «Все законы Вселенной» были опубликованы в молодогвардейском сборнике «Фантастика-68», Рафаил Борисович был первым, кто поздравил меня с «выходом на всесоюзную орбиту».

— Хороший рассказ, — сказал он, забыв, должно быть, свое давнее определение.

В 1966 году вышел из печати новый бакинский сборник «Эти удивительные звезды» (названный по рассказу Валентины Журавлевой). Предисловие к книге написал известный библиограф фантастики Борис Ляпунов. Альтов выступил в сборнике не только с замечательным рассказом «Опаляющий разум», но и со статьей «Перечитывая Уэллса», где проанализировал 86 научно-фантастических идей английского фантаста и показал, что почти все прогнозы Уэллса уже оправдались, и лишь немногие идеи можно отнести к «чистой фантастике» — например, идею о машине времени.

«Эти удивительные звезды» вышли огромным даже по тем временам (тем более для республиканского издательства) тиражом 200 тысяч экземпляров, и это стало причиной полиграфического конфуза. Предполагалось, что книга выйдет в суперобложке, на которой художник изобразил планеты и астероиды, летящие в космосе. Тираж сначала был запланирован не таким большим, и издательство закупило соответствующее количество бумаги для суперобложки. Когда тираж — в последний момент — увеличили в несколько раз, оказалось, что бумаги для супера не хватает. Что делать? Обсуждали — не в Комиссии, конечно, а в издательстве, мы ни о чем не догадывались вплоть до выхода книги из печати — два варианта: либо убрать супер вообще, либо… нарезать суперобложку на части и вклеить в книгу.

Принят был второй вариант (надо было использовать уже отпечатанную суперобложку!), и в результате возник странный монстр: в книгу оказался вклеен узкий листок, занимавший половину страницы. При желании можно было понять, что на листке изображены космические камни, падавшие на какую-то планету…

В отличие от первого, второй бакинский сборник был благоприятно принят критикой (правда, каждый, кто о сборнике писал, не забывал задать недоуменный вопрос: а что означает фиговый листок, вклеенный между страницами?), и сразу после выхода книги из печати Комиссия стала собирать третий сборник. Идея была в том, чтобы сделать сборники не только регулярными, но ежегодными — и это была вполне осуществимая идея, рассказов и повестей накопилось за это время не на один приличный сборник.

Но… Комиссия предполагает, а Союз Писателей располагает. Третий сборник — «Полюс риска» — появился лишь четыре года спустя, в 1970 году.

За эти годы Комиссия провела — кроме, конечно, регулярных обсуждений, — одну масштабную акцию: опрос читателей фантастики. Идея опроса принадлежала Генриху Сауловичу. Осуществление, в значительной степени, тоже ему: Альтов составил анкету, включавшую десятка два вопросов, обращенных к читателям фантастики — какой из поджанров они предпочитают (приводился список), каких авторов (список включал все известные фамилии), нужен ли журнал фантастики, возможна ли фантастика без фантастических идей и так далее. Каждый из вопросов предусматривал несколько вариантов конкретных ответов — нужно было только подчеркнуть нужный.

Анкета содержала список из нескольких десятков книг советских писателей-фантастов — читатели должны были поставить около названия книги крестик, если книга понравилась, или минус, если не понравилась. Чтобы получить количественные оценки, Альтов придумал формулу: из числа плюсов вычиталось число минусов, а затем результат нужно было поделить на число читателей. Книгу, которую никто не читал, естественно, из рассмотрения исключали — нельзя ведь делить на нуль!

А для того, чтобы оценить «уровень шума» — иными словами, помнят ли читатели то, что читают, — Альтов предложил включить в список «контрольную книгу»: автора и название, не существующие в природе. Так появились «Долгие сумерки Марса» некоего Н. Яковлева — действительно, название и фамилия достаточно типичные. Если читатель «проглатывает» книги, не очень задумываясь над содержанием, то вполне может и Яковлева «вспомнить»…

Из-за Яковлева и разгорелся скандал, когда результаты анкетирования были опубликованы. Но это произошло потом, а сначала члены Комиссии отнеслись к опросу с большим энтузиазмом и для начала, конечно, сами ответили на все вопросы. За давностью лет я уже не помню этого частного результата. Кажется, общее мнение склонилось к тому, что обязательно (просто жизненно!) необходим всесоюзный журнал фантастики, причем не один, а минимум два: один журнал — это частное мнение редколлегии, единообразие, отсутствие новизны. Два журнала — конкуренция (точнее говоря — социалистическое соревнование, какая еще конкуренция при советской власти?), разнообразие мнений, поиск новых идей. То что было нужно для советской фантастики, еще не начавшей погружаться в болото застоя. Идею двух журналов предложил и отстаивал Альтов, это была правильная идея, но не мы ж решали, сколько в СССР будет журналов фантастики. «Искатель» был и остался единственным.

На ротапринте анкету размножили в количестве нескольких тысяч экземпляров (это тоже было проблемой в те годы — современной множительной техники не существовало, и надо было даже на текст анкеты получить разрешение Главлита, ведь речь шла о тиражировании!). Для начала анкету начали раздавать во время встреч с читателями, потом распространили среди знакомых — любителей фантастики и писателей-фантастов. Сотни анкет переслали в Москву, там в опросе приняли участие школьники из единственного тогда в Союзе Клуба любителей фантастики при Доме детской книги.

Несколько месяцев спустя дома у Альтова штабелем лежали заполненные анкеты, и мы переносили на отдельный лист крестики и черточки, считали и пересчитывали… Наконец стало ясно, во-первых, что читатели не отдают предпочтения ни одному из поджанров фантастики. «Фантастика нужна всякая, — был сделан вывод в полном соответствии с тем, что всегда говорил Альтов. — Социальная вовсе не имеет преимущества перед научно-технической. У каждого поджанра есть свой читатель, и критики не должны говорить: такая-то фантастика советскому человеку нужна, а такая-то нет».

И еще: многие авторы, считающиеся популярными, пишут произведения, вовсе не запоминающиеся. Не то чтобы их книги не любили, но просто не запоминали напрочь! Дело в том, что неожиданно для всех несуществующий Н. Яковлев с его «Долгими сумерками Марса» оказался не в конце списка, как следовало бы ожидать, а в самой середине, получив плюсов больше, чем минусов! Число людей, «прочитавших» это эпохальное произведение, оказалось больше, чем тех, кто читал, скажем, считавшуюся классикой жанра «Планету бурь» Александра Казанцева!

Ниже Яковлева в списке оказались не только Казанцев, Немцов и другие авторы фантастики ближнего прицела, но и кое-кто из авторов, много издававшихся в середине шестидесятых. Когда результаты анкетирования были опубликованы в сборнике фантастики «Молодой гвардии», обиженными посчитали себя все писатели-фантасты, оказавшиеся ниже «уровня шума». Обижались почему-то не на себя — не смогли они написать запоминающихся произведений! — а на Комиссию и особенно на Генриха Сауловича, как на зачинателя и вдохновителя всего этого «гнусного мероприятия».

Альтову было не привыкать. Незадолго до этого он уже получил немало шишек, когда в течение двух лет руководимые им ребята из Клуба любителей фантастики при московском Доме детской книги присуждали по итогам года премию за худшее произведение научной фантастики. Премия называлась «Гриадным крокодилом» (по печальной памяти «Гриаде» А. Колпакова — нам казалось, что ничего хуже в фантастике написать просто невозможно). Первый «Гриадный крокодил» был присужден книге М. Емцева и Е. Парнова «Падение сверхновой», второго получил А. Полещук за роман «Ошибка инженера Алексеева».

На «Гриадного крокодила» смертельно обиделись не только «лауреаты», но и вся элита фантастов — ведь никто не мог гарантировать, что не окажется следующим!

А тут еще анкета… Эти провокаторы из бакинской Комиссии…

Больше подобной деятельностью Комиссия не занималась. Первый опыт оказался последним.

Работа над анкетой не прервала, конечно, текущих дел — обсуждение новых научно-фантастических произведений. Один-единственный раз Комиссия, впрочем, изменила своему назначению, когда на обсуждение была вынесена наша с Леонидовым историческая повесть «Суд».

В 1968 году мы с Романом Леонидовым написали небольшую историческую (никакой фантастики!) повесть. Идею подсказал нам Альтов, дав почитать изданную еще в дореволюционной России (в 1871 году) книгу немецкого египтолога Карля Оппеля «Чудеса древней страны пирамид». Оппель очень увлекательно рассказывал о фараонах четвертой династии: Хуфу, Менкау-Ра, Хафре… О том, например, что в то далекое и вовсе не демократическое время каждый умерший египтянин (от простого крестьянина до фараона) подвергался посмертному суду — всякий желающий мог прийти на похороны и публично возложить на покойного какую-то не искупленную им при жизни вину. Если вина оказывалась серьезной, то в погребении отказывали, саркофаг с мумией вставляли в стену в доме, где жила семья покойного, да так там и оставляли — вечное напоминание о проступке или преступлении!

Понятно, что суд над мертвым вершили чаще всего, если умирал «простой» человек, а для фараонов эта процедура носила формальный характер. Но в случае фараона Хафры, которого на греческий лад называют Хефреном, все могло оказаться иначе. Мы обнаружили еще несколько интересных исторических фактов и построили на них сюжет повести — Хафру судил после его смерти народ Кемта (так называли свою страну древние египтяне) и оставил без погребения. Вот почему уже в наши дни ученые, вскрыв пирамиду, не обнаружили в ней саркофага с мумией усопшего владыки.

Какое же преступление совершил фараон Хафра? Тут нам опять помог Оппель, описавший, как был обнаружен знаменитый Сфинкс, расположенный как раз неподалеку от пирамиды Хафры. Оказывается, Сфинкс очень долго (тысячи лет!) оставался засыпан землей, и раскопали его только в начала 19 века солдаты Наполеона. Причем, если верить Оппелю, засыпали Сфинкса намеренно, потому что «нашли попеременно слой песка и почти в фут высотой слой мелких камней, и все это было так твердо, что можно было высекать ступени». И еще: у Сфинкса — и в этом может убедиться каждый, посмотрев на фотографии, — негроидные черты лица, в то время как в Древнем Египте были очень строгие правила изображений людей.

Вот мы с Романом и предположили, что Хафра был по происхождению нубийцем, а не египтянином. Он с помощью жрецов захватил власть в стране, свергнув фараона Менкау-Ра (царствование которого действительно было очень коротким, а имя его стерто с таблиц и памятников). На официальных статуях Хафру изображали типичным египтянином (как, например, на статуе, которую можно увидеть в Музее им. Пушкина в Москве), но Хафра был тираном, и придворный скульптор решил увековечить недобрую память о фараоне, изобразив его истинное лицо на Сфинксе, которого сам же Хафра и поручил создать. А чтобы обман не был обнаружен раньше времени, скульптор покрыл нубийское лицо Сфинкса алебастровой маской с «придворным изображением» Хафры. Со временем алебастр осыпался, и народу предстало истинное лицо властителя…

Повесть мы отправили в журнал «Искатель» и достаточно по тем временам быстро получили от редактора Олега Соколова письмо, в котором говорилось что-то вроде: «Ребята, хорошо написали, но напечатать не можем — сами знаете почему».

Мы сделали вид, что не поняли намека, и попросили ответить прямым текстом. Отвечать редактор не стал — ни прямым текстом, ни косвенным, а когда я во время очередной командировки в Москву, явился в редакцию, Соколов прикрыл дверь кабинета и объяснил, наконец, ситуацию:

— Да вы что? У вас в каждой строчке намек на Сталина! Это нельзя. Линия сейчас такая, что да, были у Сталина кое-какие недостатки, но в целом это великий человек. Как ваш Хафра. Посмертный суд? Маска Сфинкса? Нет-нет!

— Но повесть-то хорошая, — продолжал Соколов в раздумье, — я действительно хотел ее напечатать. Что если для начала изменим название? «Суд» — ни в коем случае. Назовите нейтрально — например, «Сфинкс».

Я не стал спорить — пусть будет «Сфинкс». Вернулся в Баку, почти уверенный, что на этот раз ответ из редакции окажется положительным. Но времена, видимо, наступили совсем другие. «К сожалению, — написал Соколов месяца через два, — ваша повесть не может быть опубликована в „Искателе“. Претензий к литературной стороне произведения у редакции нет, но повесть не соответствует профилю нашего издания».

Повесть, как мы потом убедились, не соответствовала профилю ни одного печатного издания в Советском Союзе. Мы стали посылать рукопись во все подряд редакции толстых и тонких журналов — от «Нового мира» до «Юности». Ответы, к счастью, приходили достаточно быстро, иначе эта процедура заняла бы лет сто. Но уже к концу 1970 года мы с Леонидовым пребывали в полном убеждении, что о Сталине нельзя не только писать что-то критическое, но даже намекать на то, что в повести могут содержаться намеки…

Формально же ответы сводились к фразе: «К литературной форме претензий нет, но профиль не наш». У всех журналов вдруг появился один и тот же профиль.

Поскольку посылать повесть больше было просто некуда, я положил рукопись в папку, папку — в книжный шкаф и забыл о ней на долгие семнадцать лет. Даже когда началась перестройка, я вспомнил об этой повести далеко не сразу. Лишь в 1988 году достал покрытую пылью папку, перепечатал рукопись (не отправлять же в редакцию желтые старые листы!), назвал повесть, как и было задумано, — «Суд», и отправил в тот же «Искатель», предполагая пройти заново знакомый путь отказов.

Но времена действительно изменились! И редактор в «Искателе» был уже другой — Евгений Кузьмин, он отправил повесть на рецензию доктору исторических наук Игорю Можейко (которого любители фантастики знали под именем Кира Булычева) и получил на этот раз положительный отзыв, который и переслал мне с кратким сопроводительным письмом: «Повесть будет опубликована в первом номере за 1989 год». Можейко, естественно, прекрасно понял все содержавшиеся в повести намеки и аллюзии. Более того, именно эти аллюзии стали теперь главным достоинством «Суда»!

Хотя на самом-то деле это была историческая повесть о судьбе художника в тоталитарном обществе. Будь то древний Кемт, современный СССР или иная страна, во главе которой стоит тиран…

Год спустя «Суд» был опубликован в сборнике антирелигиозных детективов «Брат Иуда». История тоже достаточно любопытная. Вскоре после публикации повести в «Искателе» я получил письмо-предложение от составителя сборника Сергея Белозерова.

«Но ведь это будет сборник детективов, да еще и на антирелигиозную тему, — с недоумением ответил я. — Ни к детективному жанру, ни к антирелигиозной пропаганде „Суд“ отношения не имеет».

«Да, — согласился Белозеров, — но повесть мне очень понравилась, а объяснение, почему она оказалась в таком сборнике, мы уж как-нибудь придумаем».

И придумал — при этом Белозеров очень точно сформулировал политическую идею, которая в нашей повести содержалась и из-за которой «Суд» двадцать лет не мог найти издателя. «…Не стоит причислять повесть ни к историческому, ни к детективному жанру, хотя элементы обоих в ней налицо. Это скорее притча, обязанная своим возникновением одному из самых трагических периодов недавней истории нашей страны»…

…В 1968 году, когда повесть была представлена Комиссии, вывод был единодушным: хорошо, но — непроходняк. Это было ясно всем членам Комиссии, кроме авторов, которые упорно в течение нескольких лет продолжали посылать рукопись в разные журналы…


***

Мы с Ромой Леонидовым продолжали вместе писать фантастику до самого отъезда Ромы в Краснодар. Потом — по переписке — написали (точнее, дописали, поскольку начали, когда Рома был еще в Баку) повесть «Суд». Но наши эксперименты в области фантастики закончились в конце шестидесятых.

Идей, как нам казалось, у нас хватало. Например, идея хронокинеза: изменение силой мысли ситуаций, уже происходивших в прошлом. Генриху идея понравилась — мы рассказали о ней еще до того, как начали писать рассказ. О придуманном сюжете рассказывать, однако, не стали — получили «добро» на идею и стали писать. По сюжету, дело происходило во время Гражданской войны в секретном «институте» белых на Урале. Главным персонажем рассказа, от лица которого велось повествование, был белый офицер, биолог по дореволюционной профессии. В «институте» проводили эксперименты на детях-сиротах. С помощью фантастического медицинского препарата мозг ребенка получал возможность «телепатии во времени», и главный герой собирался повернуть вспять российскую историю — не допустить Октябрьской революции.

Наверно, если бы мы рассказали Генриху сюжет, он посоветовал бы придумать что-нибудь другое, более «проходное». Но мы сначала написали рассказ и только потом показали Альтову. Нас удивило, что он не исправил в тексте ни слова. «Интересно, — сказал Генрих, возвращая рукопись. — Хороший рассказ. Что вы с этим собираетесь делать?»

Мы собирались отправить рассказ, как обычно, в «Уральский следопыт». Там уже были опубликованы рассказ Ромы «Танец века» и наш совместный рассказ «Обыкновенный уникум».

«Попробуйте», — коротко сказал Генрих, наверняка представляя, чем наша эскапада закончится. Виталий Бугров, редактировавший в журнале отдел фантастики, прислал нам обстоятельное письмо: написал, что претензий к художественной части нет, идея хороша, но «подумайте над личностью главного героя и местом действия. Попробуйте изменить и то, и другое, иначе хороший, в принципе, рассказ мы опубликовать не сможем».

— А раньше вы не могли догадаться? — пожал плечами Генрих. — Герой рассказа — белый офицер! Повествование — от первого лица! Место действия — белогвардейская научная лаборатория во время Гражданской войны! Цель — предотвратить Октябрьскую революцию! О чем вы думали, когда это сочиняли?

— Но вам рассказ понравился! — воскликнул Рома.

— И сейчас нравится, — спокойно сказал Генрих. — Поэтому я не мешал вам поступать так, как вы считали правильным. Что ж, теперь вы имеете представление о том, что можно публиковать в Советском Союзе, а что — нет.

Эпопея с «Судом» тогда еще даже не началась, и соответствующего опыта у нас не было. Кто нам тогда преподал урок? Генрих, не мешавший поступить по-своему, или советская власть? Как бы то ни было, после этой истории мы написали «Суд» — на этот раз по идее, подсказанной Генрихом. И говорили «крамолу» не прямым текстом, как в отвергнутом «Хронокинезе», а эзоповым языком иносказаний.

Не противоречил ли Генрих сам себе? Он говорил, что «кукиши в кармане» вредят фантастике — с одной стороны. С другой — с одобрением относился к таким же, по сути, «кукишам» в наших с Ромой рассказах.

У меня нет ответа на этот вопрос. С Альтовым мы его не обсуждали. Как мне кажется, дело было не столько в том, ЧТО говорят, сколько в том, КТО. Одно дело, когда «кукиш в кармане» показывают популярные авторы, такие как Аркадий и Борис Стругацкие — их произведения читали все, Главлит обращал на их тексты особо пристальное внимание. «Кукиши» Стругацких действительно могли повлиять (и повлияли) на судьбу всей советской фантастики.

А мы с Романом… Два малоизвестных литератора… То, что цензура не простит популярным и всем известным авторам, может «проскочить», если авторы еще далеко не популярны. Ситуация, в какой-то мере обратная поговорке: «То, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку». В данном случае: «То, что не прощается Юпитеру, быку можно простить»…

Может, и так. Тем не менее, ни «Суд», ни «Хронокинез» тогда опубликованы не были, и проверить это предположение невозможно. «Суд» ждал своего часа почти двадцать лет. Рукопись «Хронокинеза» Рома увез с собой в «краснодарское изгнание», и в нашей переписке мы к этому рассказу больше не возвращались. Много лет спустя, в 1983 году, я увидел в очередном (двадцать седьмом) выпуске альманаха НФ издательства «Знание» повесть Романа Леонидова «Шесть бумажных крестов». Это была та самая повесть — и содержание почти не изменилось. Кроме одной «мелочи»: Рома перенес действие в годы Великой отечественной войны и в немецком «институт», где фашисты экспериментировали с историей человечества.

Тогда же — в конце шестидесятых — мы с Ромой написали рассказ «Только один старт», и это был последний случай, когда Генрих крепко прошелся своей рукой по нашему тексту. Будто на какое-то время вернулось начало шестидесятых — в рассказе не было ни одного предложения, которое Альтов не переделал. Я уж не говорю о сюжете — мы обсуждали, спорили, пытались доказывать свою правоту, но Генрих был неумолим, и в конце концов рассказ, на мой (и Ромы) взгляд, многое потерял, хотя и приобрел четкость и стройность, свойственные рассказам Генриха. У нас с Ромой все-таки был уже отработан свой стиль — и Генрих его сломал, чтобы ярче и яснее выделить главную идею рассказа.

Мы (и Генрих согласился) считали, что научно-фантастическая идея рассказа принципиально нова, такого в фантастике еще не было. Это была идея «универсального звездолета». Запускают к звездам один-единственный звездолет со специальной программой. Долетев до цели, звездолет делится на два, используя вещество звезды, до которой долетел. И в дальнейший путь отправляются два звездолета — каждый к новой цели. Там тоже происходит деление. И так далее. Через тридцать семь делений к звездам уже летят сто миллиардов звездолетов! На исследование всей Галактики уйдет минимально возможный срок — восемьдесят тысяч лет.

Идея, как можно догадаться, была почерпнута из известной сказки об изобретателе шахмат и индийском радже.

Альтову идея понравилась, но первый вариант рассказа он забраковал. И дальше мы работали под его неустанным присмотром. Генрих подсказал нам разделить рассказ на четыре фрагмента: расшифровки записей на «кассеты» разных цветов. Генрих подсказал нам, что звездолет должен иметь форму двойной спирали. Он и название рассказа придумал: «Только один старт». По сути, Генрих был соавтором, но предпочел остаться в тени, хотя альтовский стиль в рассказе, конечно, виден невооруженным взглядом.

Мы отправили рассказ Бугрову, и в 1970 году «Только один старт» был опубликован, но не в «Уральском следопыте», а в сборнике фантастики, выпущенном Уральским книжным издательством. Сборник так и назывался — «Только один старт».

Честно говоря, я этот рассказ не люблю. В нем слишком много от Генриха и слишком мало от нас с Ромой. Но печальнее всего не это. Лишь много лет спустя я узнал, что в точности такую идею «размножающегося звездолета» за десять лет до нас предложили американские физики. На Западе о размножающихся звездолетах много писали, а мы, ничего об этом не зная, воображали, что придумали нечто принципиально новое.


***

Бакинский сборник «Полюс риска» вышел в 1970 году тиражом всего 12 тысяч экземпляров. Уже через несколько месяцев сборник стал библиографической редкостью. Впрочем, он и издан был так плохо, что стыдно было поставить его на полку рядом с аккуратными и цветными изданиями фантастики «Детгиза» и «Молодой гвардии». Серая бумага, на обложке почему-то — знак параграфа, будто книга была не фантастикой, а сборником законодательных актов. И еще изображение половины лица без рта и с одним подслеповатым глазом.

«Полюс риска» оказался последним бакинским сборником фантастики, опубликованным в советское время. В начале семидесятых годов Комиссия прекратила свое существование. Не то чтобы нас кто-то прикрыл и не то чтобы руководство СП было недовольно деятельностью Комиссии. Причины распада оказались скорее внутренними, чем внешними. Войскунский приобрел в Московском пригороде Солнцево кооперативную квартиру и переехал в столицу. Оказалось, что отношения между членами Комиссии тоже оставляли желать лучшего…

Отношения Войскунского и Альтова испортились еще в 1964 году — после инцидента с рассказом «Полноземлие». Но когда собирали сборник «Полюс риска», произошел инцидент, едва ли не положивший конец многолетней дружбе Генриха с Рафаилом Шапиро (Бахтамовым), которую, казалось, ничто не могло поколебать.

Бахтамов представил для публикации отрывок из своего первого научно-фантастического романа «Полюс риска» (впоследствии так и сборник был назван). Раньше Рафик фантастику не писал — только научно-популярные книги. Он выбрал из романа самый, по его мнению, интересный отрывок и передал каждому из членов Комиссии по экземпляру рукописи.

Идея романа была далеко не новой. Обычная история, связанная с парадоксом близнецов. К звездам отправляется экспедиция, герой романа возвращается на Землю через двадцать лет, а на корабле прошло гораздо меньше времени. В романе (как и во всех таких романах) речь шла о том, как вернувшийся астронавт вживается в изменившуюся жизнь..

На заседании Комиссии об отрывке говорили хорошо — пока не дошла очередь до Генриха. Он дал отрывку и роману в целом резко отрицательный отзыв — прежде всего потому, что сама идея неинтересна. За двадцать лет ничего принципиально нового на Земле не произошло. Об этом и в романе сказано. Из-за этого роман (и отрывок) получился вялым, неинтересным.

Генрих был прав. «Полюс риска» опубликован в одноименном сборнике, и каждый может дать этому произведению собственную оценку. Бахтамова потрясло другое, о чем он и сказал сразу после выступления Генриха.

Дело в том, что Комиссия заседала по четвергам, а каждую среду вечером Генрих, Рафик и двое их друзей играли в преферанс. Играли они и в среду, предшествовавшую заседанию Комиссии. Рафика обидело, что Генрих ни словом не обмолвился о своей оценке «Полюса риска». Почему не сказал? Почему не обсудил сначала с автором?

Кто был более прав в этой ситуации? Все присутствовавшие считали, что прав Рафик. Действительно, зачем было устраивать публичную экзекуцию собственного друга? С другой стороны, «Платон друг, но истина дороже»… Критика Генриха была обоснованной и убедительной, и перед публикацией Рафик «Полюс риска» все-таки переделал. Но — почему Генрих ничего не сказал в среду?..

После выхода в свет «Полюса риска» заседания Комиссии становились все короче, промежутки между заседаниями — все длиннее. Однажды секретарь СП, в кабинете которого мы заседали, «забыл» оставить нам ключ…

Начались времена застоя, и бакинский центр научной фантастики растворился в сумраке дней. После переезда в Москву Войскунский написал с Лукодьяновым не так уж много хорошей фантастики. Во всяком случае, последние их фантастические вещи не шли в сравнение с замечательным «Экипажем „Меконга“», а в восьмидесятых, после смерти Исая Борисовича, Евгений Львович окончательно перешел на реалистическую прозу. Не писал больше фантастику Бахтамов — после критической оценки «Полюса риска» он понял, видимо, что его призвание: популяризация науки, научная журналистика. В семидесятых перестал писать фантастику и Альтов — работа в области теории изобретательства отнимала столько времени, что о фантастике и думать было некогда. Последним крупным произведением Альтова в фантастике стала незаконченная повесть «Третье тысячелетие», вошедшая в 1974 году в один из альманахов НФ издательства «Знание». Тогда же перестали выходить рассказы, подписанные Валентиной Журавлевой. Валя вела практически всю внушительную переписку Генриха с сотнями инженеров и изобретателей, всю документацию по теории изобретательства. Генрих Саулович и Валентина Николаевна вдвоем работали, как большой научно-исследовательский институт, до фантастики ли было…


***

В начале семидесятых Генрих преподавал основы теории изобретательства в Азербайджанском общественном институте изобретательского творчества (АзОИИТ). Желающих изучать принципы теории изобретательства было довольно много. Эту сторону деятельности Генриха Сауловича я знал в те годы довольно плохо — общались мы, в основном, на темы фантастики, говорили о том, как можно конструировать фантастические идеи. Непосредственно ТРИЗ (в те годы это был еще АРИЗ) я не занимался, хотя, конечно, прочитал внимательно «Алгоритм изобретения» и несколько раз присутствовал на занятиях АзОИИТ. Проходили эти занятия в бакинской школе №6, а затем в одной из аудиторий общества «Знание».

Как-то приехала из Москвы съемочная группа кинематографистов и сняла получасовой фильм «Алгоритм изобретения». На съемках я не присутствовал, да и вообще эта история прошла как-то мимо меня, узнал я о съемках из рассказа Генриха уже после того, как съемка закончилась и москвичи уехали.

В те годы встречались мы с Генрихом не так часто, как прежде. Я окончил университет, работал в обсерватории, в Баку приезжал лишь на выходные. Тестю Генриха (отцу Валентины Николаевны) дали, как инвалиду войны, новую трехкомнатную квартиру в микрорайоне Ахмедлы, далеко за городом, от последней станции метро «Нефтчиляр» нужно было еще минут двадцать идти пешком. По сравнению с квартирой на Апшеронской это была, конечно, замечательная — по советским меркам — квартира, но добираться до Генриха стало значительно труднее, и не всякий раз, когда я приезжал из обсерватории, у меня бывало время съездить в Ахмедлы.

Приезжал я к Генриху обычно часа в три-четыре, зная, что он любит после обеда часок поспать (я тоже любил, так что выбор времени был обоюдно удобен). Разговоры наши в семидесятых-восьмидесятых стали носить более общий характер — о литературе, о ситуации в фантастике, о жизни… Бывало, Генрих «обкатывал» на мне какие-нибудь новые идеи и методы ТРИЗ и РТВ.

Отец Вали на фронте лишился ноги, и у него было право купить по льготной цене автомобиль «Москвич» с ручным управлением. Как-то такую машину действительно купили. Не знаю, ездил ли на ней Валин отец, но Генрих ездил. Когда я приезжал к Альтову ближе к вечеру и у него было настроение «выйти из дому», мы садились в «москвич» (Генрих за рулем, Валя рядом с ним, а я сзади) и ехали в город, на бульвар, где гуляли по набережной, разговаривая и обсуждая все, что приходило в голову. Помню, как «обговаривали» решения разных задач по РТВ — например, ситуационных, когда в условии задавалась некая ситуация с каким-нибудь неизвестным фактором, и нужно было выяснить, что это за фактор. Это был вариант уже известного в то время метода Арнольда. Арнольд задавалась студентам физические условия на фантастической планете, и студенты должны были придумать, какие при таких условиях могут быть транспортные средства, коммуникации, архитектура и т. д. В варианте Генриха речь шла тоже о чужой планете, но задача ставилась иначе. Звездолет землян приближается к планете, покрытой облаками, и что происходит под облаками — неизвестно. По условию задачи, на планете почти все то же, что на Земле, за исключением единственного фантастического элемента, который и нужно обнаружить, задавая вопросы «планете». За планету (то есть за человека, знающего, в чем секрет) обычно выступал Генрих, а я — за капитана звездолета. Я производил некое действие (допустим: «Запустил зонд в сторону планеты»), а Генрих говорил, что в результате этого действия происходит («Зонд опустился под облака, и связь пропала»). Так можно было «играть» долго, если «неизвестный фактор» был достаточно сложен для обнаружения…

Ездил Генрих хорошо, быстро освоился с ручным управлением, но во время езды разговаривать с ним было небезопасно. Он начинал жестикулировать, выпускал руль, а учитывая, что и тормоз был только ручной, это грозило неминуемой аварией, и Валя пресекала любые разговоры во время езды.

Гулять на бульвар мы иногда ходили и тогда, когда Альтов и Журавлева еще жили на Апшеронской. От дома до бульвара было минут 15—20 не очень быстрой ходьбы, а жарким бакинским летом не очень-то хотелось сидеть в душной комнате. На бульваре в шестидесятых-семидесятых годах по вечерам народу было много, почти все скамейки были заняты, да нам и не хотелось сидеть, мы ходили по набережной и разговаривали.

В одну из таких первых прогулок — это было еще в начале шестидесятых — я рассказал Генриху, что составил шкалу оценок научно-фантастических идей. Мы с Романом тогда работали над нашей «машиной Луллия», и естественным дополнением к «машине идей» была бы шкала оценки этих идей. Попробовал я оценить наши с Романом идеи по этой шкале — вроде получилось. Рассказал Генриху, и он быстро разгромил шкалу в пух и прах, показав ее полную непригодность, поскольку субъективного в ней действительно было больше, чем объективного, и шкала скорее оценивала мои личные пристрастия в фантастике, нежели действительную «цену» той или иной идеи.

После этого долгое время в наших разговорах речь о шкале оценок идей не заходила, но в начале восьмидесятых Генрих неожиданно для меня к этой мысли вернулся. По объективной, естественно, причине. На семинарах и курсах ТРИЗ Генрих преподавал и развитие творческого воображения. Одним из необходимых для развития воображения элементов было чтение научно-фантастической литературы. Чтение фантастики развивает воображение — это так. Но — ЛЮБОЙ ли фантастики? Возник все тот же вопрос: как оценивать научно-фантастические идеи?

Тогда-то Генрих и взялся за эту проблему всерьез. Обсудили критерии, по которым нужно оценивать идею. Ясно было, что идея должна быть новой, а еще какой? И по какой системе оценивать ту же новизну? По пятибалльной? Почему?

Вопросов было много, Генрих задавал общий тон, направление, я уходил и через несколько дней возвращался с неким проектом, который мы обсуждали, в результате проект изменялся так, что от первоначального варианта мало что оставалось. Насколько я понимаю, это был нормальный стиль работы Генриха с изобретателями. Раньше-то мне с этим сталкиваться не приходилось — обсуждение (и осуждение) моей фантастики велось все-таки иначе.

Как бы то ни было, шкала «Фантазия» вскоре была составлена, и той же зимой (дело было в 1981 году) Генрих опробовал ее на одном из семинаров по ТРИЗ. Семинары в восьмидесятых годах он проводил часто, несколько раз в году, в разных городах Союза, я на этих мероприятиях ни разу не был, и потому о методах работы Генриха с изобретателями знал понаслышке — не от самого Генриха, а от его учеников. Вернувшись с семинара, Генрих сказал, что шкала получилась не очень-то удачной. Показал результаты. Таки да, более или менее нормально — то есть объективно — «работали» только два критерия: новизна и убедительность.

Стали шкалу дорабатывать. Зная уже, чего и почему не хватает, Генрих предложил добавить два критерия: художественную достоверность и человековедческую ценность идеи. Я было возражал, поскольку мне казалось, что в этом случае оценивать мы будем уже не столько саму идею, сколько художественную силу произведения в целом. Генрих доказывал, что так и надо — сама по себе идея, даже новая и убедительная, не может стать явлением художественной литературы. Новую и убедительную идею можно (и нужно) описывать в научно-фантастической очерке или в научно-популярной статье, а мы-то оцениваем, как работает научно-фантастическая идея в художественном произведении!

К весне была готова новая версия шкалы с четырьмя критериями и оценками по четырехбалльной системе. Генрих предложил общую оценку делать простым перемножением баллов по всем четырем критериям и подобрал список фантастических произведений с идеями, заслуживавшими высоких оценок.

Этот новый вариант шкалы был опробован на следующем семинаре, откуда Генрих приехал с новой идеей: да, теперь критерии работают, но все-таки недостает еще одного, пятого, критерия. Как показала практика, оценивая по четырем критериям, семинаристы вольно или невольно вносили и свою собственную субъективную оценку. Вот не понравилась идея — и все! И в результате они давали заниженные оценки по всем критериям, что, естественно, приводило к большому разбросу величин. Генрих предложил ввести пятый критерий — субъективный. Здесь можно было давать собственную оценку (тоже по системе из четырех баллов), не озабочиваясь никакими другими критериями. Правда, и субъективную оценку надо было доказательно структурировать. Оценка 1, например, если произведение не произвело никакого впечатления. Оценка 4 — если произведение произвело такое впечатление, что изменило жизнь читателя.

В результате возникла шкала оценки научно-фантастических идей «Фантазия-2», которая была размножена в большом количестве экземпляров для изобретателей — и для писателей-фантастов, которым Генрих также отправил шкалу, приложив примеры оценок, в том числе оценки идей авторов советской фантастики.

Результат Генрих, естественно, предвидел — как и в случае с описанным выше опросом читателей. Большая часть коллег-фантастов (да что там большая — почти все!) гневно ответила, что шкала вредна, оценивать художественное произведение так нельзя, это все равно, что «поверять алгеброй гармонию» и так далее. Насколько помню, только два писателя-фантаста одобрительно отозвались о шкале и признали ее ценность: Дмитрий Биленкин и Георгий Гуревич. Вовсе не потому, что их произведения получили по шкале высокие баллы (таки нет, не получили), но они признали, что оценки достаточно объективны и помогают в работе. Хотя бы заставляют задуматься над собственными идеями.

А остальным Альтов пытался объяснить, что оценки не чужды никакому творчеству, в том числе художественному. Оценивают ведь судьи по шестибалльной системе выступления фигуристов — а уж там, казалось бы, сплошная гармонию, поверить которую алгеброй невозможно. Тем не менее… Чем фантастика отличается?

Потом были еще семинары, где шкала «обкатывалась» опять и опять, и Генрих все больше убеждался, что на этот раз система оценок срабатывает нормально, разброс получается небольшой, даже когда оценивают очень разные группы участников.

Со шкалой, впрочем, оказался связан и не очень приятный инцидент. В журнале «Техника и наука» Генрих вел в те годы рубрику по изучению ТРИЗ. В каждом номере была его очередная статья о приемах, методах, результатах… В одном из номеров была опубликована и шкала «Фантазия-2». Получив журнал, я был неприятно удивлен — статья о шкале оказалась подписана только фамилией Альтшуллера. Я не знал, как реагировать. Приехать к Генриху и спросить: почему? Не очень-то хотелось выяснять отношения. Я понимал, что львиную долю работы над шкалой сделал Генрих, а я был, в общем, как говорится, «на подхвате». Сняв мою фамилию из соавторов, Генрих не так уж сильно погрешил бы против истины. С другой стороны, статья, которую мы обсуждали и написали, подписана была обеими фамилиями…

Подумав, я решил при очередной поездке к Генриху эту тему вообще не поднимать. Однако поднял ее сам Генрих. По его словам, он, конечно, отправил в редакцию статью, подписанную обеими фамилиями, и сам был неприятно удивлен, увидев в журнале только одну подпись. Почему это произошло, я не очень понял. По словам Генриха (точнее, по словам редактора журнала, на которые Генрих ссылался), произошла техническая ошибка. Все статьи по ТРИЗ выходили за авторством Г. Альтшуллера, потому в редакции автоматически и тут поставили одну фамилию.

Как бы то ни было, инцидент был исчерпан, все прочие публикации шкалы «Фантазия-2» выходили за двумя подписями, и к этой теме мы больше не возвращались.


***

Рассказы свои я, конечно, Генриху показывал, но однажды, возвращая мне прочитанную повесть (кажется, это была «Крутизна» — в 1974 году), Генрих сказал: «Я больше не буду тебя править. Ты уже вполне сложившийся автор». И больше действительно не правил — но мнение свое, конечно, высказывал. Помню, ему очень не понравился финал рассказа «Преодоление». «Это вата, — сказал он, — пустые слова. Финал нужен другой». Я написал другой финал, но не думаю, что рассказ стал от этого лучше.

О повести «Крутизна» Генрих сказал: «Ты слишком разбрасываешься новыми идеями. Для рассказа достаточно одной-двух, а у тебя целый десяток новых идей, которые ты просто перечисляешь, не развивая. Их хватило бы на роман». Но идеи мне нужны были не для количества, конечно. Главный герой повести расследовал гибель своего учителя, придумавшегл новую классификацию открытий, и открытия эти нужно было, конечно, упомянуть. Открытия — это нечто новое и неизвестное. Открытия и в рассказе должны были выглядеть и быть новыми. В общем, я оставил все как есть, и повесть была опубликована в журнале «Уральский следопыт».

Когда я принес Генриху рассказ «Звено в цепи», он взял отпечатанные на машинке листы, посмотрел на первую страницу, поднял брови и сказал «хм…». Такой реакции я и ожидал — в рассказе главный персонаж говорил о себе в среднем роде: «Я направилось… я хотело…» Но так было нужно по смыслу, и, возвращая прочитанный рассказ, Генрих уже ни словом не упомянул это странное обстоятельство. Он действительно больше никогда не делал подробный анализ моих опусов, ограничивался словами «понравилось» и «не очень».

Последний наш «спор» по поводу моего рассказа случился в 1982 году, когда я показал Генриху «Выше туч, выше гор, выше неба…»

— Очень хорошо, — сказал Генрих. — Один из лучших твоих рассказов. Может, вообще лучший. Но последнюю часть я бы убрал. Без нее рассказ лаконичнее и убедительней.

Я не согласился. Без последней части рассказ заканчивался тем, что герой поднимается на связке воздушных шаров выше тумана, окутывающего планету, видит впервые в жизни звезды, Луну, теряет сознание…

Это был эффектный эпизод, но финалом он, на мой взгляд, быть не мог — в рассказе нужна была точка, а полет на воздушных шарах выглядел, как запятая. Спорить я с Генрихом не стал, но финал оставил — так рассказ и был опубликован в «Уральском следопыте», затем в нескольких сборниках, переведен на английский и французский, а недавно (в 2017 году) вошел в трехтомную антологию «Наша старая добрая фантастика», где о рассказе было сказано, что это «произведение, ставшее классическим… настоящая жемчужина нашей старой доброй фантастики»…

Насколько серьезно Генрих стал относиться к моим опусам, свидетельствует вопрос, который он неожиданно задал мне (разговор происходил в середине семидесятых):

— Как ты дальше собираешься строить свою жизнь? Пора сделать выбор: литература или астрофизика. Что для тебя важнее: стать писателем или остаться научным работником?

С моей точки зрения, вопрос был риторическим, но надо было отвечать.

— Я не собираюсь бросать ни науку, ни фантастику.

— Но наука не позволяет тебе писать столько, сколько нужно, чтобы пробиться. И не позволит писать так хорошо, чтобы быть среди лучших. Надо выбирать: быть первым на деревне или попытаться стать первым в городе.

Генрих, понятно, имел в виду, что, если писать и публиковать по одному-два рассказа в год, то известность не приобретешь, и знать тебя будут немногие. А если публиковаться только в «Уральском следопыте», а не в журнале «Знание — сила», то и в «высшее сословие» советских фантастов не попасть. Не говоря уж о собственной книге в московском издательстве.

Он был прав, конечно. Собственный выбор, кстати, в то время Генрих уже сделал: пожертвовал фантастикой в пользу ТРИЗ. Правда, с моей точки зрения, выбор этот был вынужденным. Во-первых, в 1974 году сменилась редакция в «Молодой гвардии», был аннулирован договор на книгу «Третье тысячелетие», подписанный Генрихом с предыдущей редакцией. Публиковаться стало значительно труднее, несмотря даже на то, что фантастика Альтова не была антисоветской или антикоммунистической. Но она была независимой — и этого было достаточно для отказов в публикации.

Во-вторых (и в главных), в середине семидесятых ТРИЗом занимались уже тысячи изобретателей по всему Союзу, многие писали письма Генриху, задавали вопросы, присылали свои решения. Проводились семинары ТРИЗ. На фантастику у Генриха попросту не оставалось времени. Я удивлялся, как они вдвоем с Валей успевают отвечать на такую гору писем — ведь это не были формальные ответы, каждому надо было объяснить его ошибки, обсудить проблемы, дать задания… Но они успевали, и это поражало.

В общем, свой выбор Генрих сделал и теперь спрашивал, готов ли я сделать свой. Я не был готов. И тоже, кстати, потому, что выбор за меня сделала жизнь. Стать профессиональным литератором? А жить на какие шиши? У меня выходили в год один-два рассказа, на такие гонорары не прожить и пары месяцев. А если бы я писал в год по роману, они немедленно были бы опубликованы? Или десять рассказов? Очень немногие советские литераторы — тем более фантасты — жили на гонорары.

Так что и мне выбирать не приходилось.

— Нет, — сказал я. — Астрофизиком я хотел стать с детства. И стал. С детства хотел писать фантастику. И пишу. Пусть так и будет.

— А в Союз писателей вступать тебе не пора ли? Членов Союза печатают больше.

Об этом я тоже думал. Да, публиковаться члену СП было гораздо проще, чем «простому автору». Но я-то все равно не собирался переходить на «вольные хлеба» и жить на несуществующие пока гонорары. А что еще могло дать членство в СП? Раз в году путевки в дом творчества? А зачем мне это? Писать мне было удобно и дома, а природа у меня была в обсерватории — лес, тишина, звезды… Что еще?

Все это я изложил Генриху, и он согласился. Похоже, именно такого ответа он от меня и ждал. Больше к этой теме мы не возвращались.


***

Собирать Регистр научно-фантастических идей и ситуаций Генрих начал еще в шестидесятых годах. В 1964 году он обратился к коллегам по литературному цеху с письмом примерно такого содержания: «Чтобы понять, как генерируются научно-фантастические идеи, я начал собирать Регистр. Посылаю вам то, что удалось собрать — хотелось бы знать ваше мнение об этом начинании».

Среднестатистический ответ выглядел так: «Возмутительно извлекать из живого художественного произведения научно-фантастические идеи и классифицировать их. Художественное произведение — таинство»…

Примерно так же отвечали коллеги-фантасты двадцать лет спустя, когда Генрих разослал им копии шкалы «Фантазия-2».

Вопросы, которые казались естественными автору АРИЗ, представлялись кощунственными людям, писавшим не что-нибудь, а именно фантастику — литературу, максимально среди прочих направлений приближенную к изобретательству и наукам.

Сама же проблема не могла не возникнуть. В 1964 году создателю АРИЗ было уже ясно, что изобретательская деятельность человека осуществляется по определенным законам, правилам, принципам, которые можно выявить, изучая существующие авторские свидетельства и патенты. Но если так, то научно-фантастическая идея, как и идея изобретательская, может быть сконструирована с помощью определенных правил, законов, принципов. Каких? Если приемы изобретательства возникли в результате изучения патентного массива, то приемы создания научно-фантастических идей могут быть выявлены при изучении массива литературной фантастики.

Эта мысль представлялась Генриху естественной, а коллегам по цеху — попыткой опорочить «святое таинство творчества». Впрочем, в изобретательстве происходило ровно то же самое, реакция писателей не отличалась от ответов-отписок, которые Генрих получал в те годы из ВОИР и журнала «Изобретатель и рационализатор».

На «гнилом», как тогда писали в советской прессе, Западе в то время уже существовали обширные энциклопедии фантастики Николсона и Клюта, в которых описывались различные поджанры и направления, их история и структура. На русский эти книги не переводили и не издавали, Генрих о них ничего не знал, и то, что он делал, он делал впервые. Регистр, тем не менее, уже тогда отличался от западных аналогов (это стало ясно гораздо позднее, когда нам удалось «вживую» посмотреть книги Николсона и Клюта). Западные энциклопедии содержали огромное количество фактического материала — много больше того, что было в распоряжении Альтова — но в них не было классификации конкретных научно-фантастических идей. Было разделение по поджанрам, но и только.

С классификации предмета исследований начинается любая новая наука. Без линнеевской классификации животного мира не было бы современной биологии. Без хаббловской классификации галактик не было бы современной внегалактической астрономии. Без альтшуллеровской классификации изобретений не было бы современной ТРИЗ. А без Регистра не могла возникнуть наука, у которой до сих пор нет всеми признанного названия — наука о фантазировании.

Прямая цель создания Регистра заключалась в систематизации и классификации фантастических идей. Однако сверхцели этого труда были гораздо более интересны и важны.

Первая сверхцель: выявление методов и приемов, которые можно использовать для создания новых идей. В рамках этой сверхцели ставятся дополнительные задачи. Первая: используя выявленные приемы, усовершенствовать уже существующие научно-фантастические идеи. И вторая: поскольку для усовершенствования чего бы то ни было, нужно сначала оценить уже достигнутое, необходимо разработать шкалу оценки идей.

Вторая сверхцель: на основе выявленных приемов создать методику развития творческого воображения (РТВ).

Третья сверхцель: использовать методики создания научно-фантастических идей и методики развития творческого воображения для научного прогнозирования будущих открытий.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.