Из варяг в греки. Олег
(роман)
Былое. Из книги первой
(вместо предисловия)
Славяне никогда ещё не жили в мире друг с другом.
Вот и племя молодого Любора страдало от своих соседей, древлян. Дикие древляне, называемые людоедами, крали самое ценное — женщин. Так угнали в плен невест княжича Любора и его друзей — разумника Витко и могучего Горазда. Гридни бросились в погоню и напали на след отряда. Но невест не нашли — уже угнали их древляне в Киев. Зато в лесу разбили они на малый отряд древлян. Там-то и повстречалась Любору дочь древлянского вождя — Янка красноволосая. Они сразились, и Любор победил. Княжич захотел взять Янку себе как боевой трофей. Да отнял её другой — кузнец его племени, Варун.
Когда воротились в Стоянище, просили князя рассудить. Или Любору в невесты, или Варуну заместо дочери угнанной. А не было у Варуна детей больше. Тогда же прознал Любор, что древляне не просто так в Киев шли, а что созывал князь Аскольд, сам-то варяг свейский, все окрестные племена в поход — на византийский Царьград. Нашептала о том Любору Янка. Да ещё нашептала, чтобы сам стал он вождём и князем. А уж она при нем будет женой верной. Тогда только, говорит, твоей стану. А для того, говорит, надобно пойти тебе в набег вместе с киевским войском, да собрать свою дружину.
Но на племенном собрании старый князь рассудил так: чтобы получить Янку, пойдёт сын его Любор в Киев, а там к Аскольду на службу. Но с тем, чтобы тайком убить князя лютых древлян. Месть за хищенных девиц. А коли нет, отдаст князь Янку кузнецу.
Славно рассудил. Только не знал никто, что это советовал князю греческий монах христианин… и что сам князь уже давно с ним в совете.
Любор этого христианина презирал, и обижался на отца, что тот хочет принять чужую веру. Варун же затаил злобу на Любора. Всех свела с ума Янка красноволосая, древлянка зеленоокая.
Прошла зима. Прошлись по Стоянищу степняки, война и голод. Впервые в бою побывал княжий сын Любор. Защищал свою землю. Впервые отведал он грибного зелья северных берсерков — дар Янки. От того зелья становился человек сильным, что медведь, видит духов и слышит на сто вёрст. А где уж было знать ему, что с этого началась его беда!
И вот летом Любор, Витко и Горазд всё же отправились в Киев. Никто больше не пошёл с княжичем. Только в тайне следом за ними вышел грозный Варун. А много стрел готовил он для Любора.
В Киевском рабстве нашли они угнанных невест. Да уж не вернуть… одна дорога троим друзьям — на Царьград.
Аскольд и Дир собрали тьму воев, и набег был страшный.
Сперва пожгли ромеи греческим огнём много кораблей варяжских и славянских. Второй штурм отразили каменные стены христианской твердыни. Не вышло взять Царьград.
Тогда стали варяги грабить окрестные деревни и села. Некому было защитить простой люд — император в тот год уехал далеко, с войском громить болгар. Много повидали зверства три друга, ясно стало им, на что способны викинги, и что зовут они славой. Насилие и кровь.
Раз во время грабежа местного храма, Витко вступился за монахиню против варяжских насильников. Викинги были оскорблены, вызвали его на бой. И был ими Витко убит. А ещё раньше у стен Царьграда нашёл смерть богатырь Горазд. Теперь в сражениях искал смерти и Любор. Отданный во власть грибного зелья, терял он разум и в редкие мгновения ясности, падал в отчаяние.
И вот при осаде нашла его стрела. Но не греческой была эта стрела. Варун пустил ее в спину родичу — не простил кузнец ему Янки.
Умирая, Любор выбрался из гущи боя, конь унёс его в неведомую сторону. Он оказался в греческой деревне. Варяги ограбили и выжгли её, и крестьяне хлебнули много горя от чужаков. Гречанка Олимпиада нашла Любора без чувств. Он свалился с коня и лежал в поле. Она держала над ним нож, но не смогла убить. Спрятала его в скотном сарае, где только её дочь, маленькая Юлия, заботилась о пришлом варваре.
Долгие дни Любор плыл по реке видений на границе жизни и смерти. Олимпиада же ходила по границе другой — меж ненавистью к тем, кто убил её мужа и состраданием, заповедью прощать врагам своим. Слабый после болезни, точно ребёнок, был Любор, и маленькая Юлия привязалась к нему. Как ребенок, он учился говорить на её языке и узнавать буквы. И как ребёнок, месяц спустя, крестился в греческом храме. Олимпиада постепенно привыкла к нему, и уже не злилась, а напротив — снова училась радоваться. Добрым и усердным был Любор — да и красивым молодцем. Даже деревня приняла чужака славянина.
То была светлая жизнь… а кончилась она быстро.
Вернулись с болгарских сражений мужчины, братья Олимпиады. Кто бы доказал им право Любора на прощение? Решили они убить варвара. Да с помощью Юлии удалось ему бежать. Погоня шла до самого Царьграда, и там Любору дали укрытие.
Патриарх заключил с варягами и славянами мир, богато одарив. Теперь славяне возвращались обратно на север. Набег был окончен. Любора взяли с собой. А кто взял? Древлянакий вождь. Тот самый, коего велено было когда-то убить за право на Янку. Только не было уже прежнего Любора. Не нужна была ему ни смерть вождя, ни Янка сама.
На Дунае отряд их попал к пиратам. Древляпский вождь вызвался принести себя в жертву за своих людей. Так Любор остался жив и смог вернуться в родное Стоянище.
Да вот оказалось, что Янка не дождалась любимого и вышла замуж за его старшего брата. Не по любви, но за место будущей княгини. Узнав, что Любор вернулся, она отравила мужа. Племя решило, что это сделал Любор — что так отомстил он брату и хотел вернуть себе то, что было ему обещано за поход. Любор-братоубиец! Так кричали они.
И снова, прямо с порога, пришлось бежать ему от нечестивого суда. Сбежала и Янка. Она нашла его в лесу, там и пережили они зиму. Только не касался Любор её, но презирал и долго не мог простить убийства брата.
Раз по весенней воде увидели беглецы паруса северных кораблей. Новгородских драккаров — от князя Рюрика. Их тоже заметили с корабля и пригласили на борт. Воеводой оказался молодой и весёлый варяг. Он назвался Хельги, что на славянский лад — Олег.
Вот история о нём.
I.
Викинги
— Заметил, — Борун сморгнул лёд.
Они остановились и щурились вдаль. Солнце садилось за холм и жгло глаза.
— С тёмной стороны стоит, вот мы и не разглядели, — ответил Жегор, прихрамывая за батькой.
— Хитёр колдун.
Жегор не был родным сыном Боруна. Из какого он племени взялся — загадка. Мальчиком лет трёх Борун нашёл его в остове варяжской ладьи. Той самой, отставшей от флота. Боруново племя расстреляло её огненными стрелами. Уж больно смело скандинавы начали хозяйничать на Ильменских берегах!
Но по-варяжски малец не понимал, по-словенски тоже. И только стоял, закинув палец в рот, без страха, но со страшным удивлением глядя по сторонам.
Удивительно было, как он не сгорел вместе с кораблём. Жегор, стало быть, обожжённый. Рухнула на него рея, придавила, выжгла бедро — остался хром на всю жизнь. Вот и теперь Борун ждал, пока пройдёт мальчуган на снегоступах ему вслед.
Мороз крепчал, у холма даже сгустился дым, точно холод жёг трескучий ельник. Путники напоминали комья шкур — пришлось надеть всё, что было, чтобы не замёрзнуть в сугробах. И клочья сизого пара из ноздрей серебрились в лучах.
— Послабь, Ярило! — шепнул Борун, пряча глаза под козырьком ладони. — Послабь, не видать ничего.
Солнечный диск равнодушно зиял световой брешью.
А человек на холме стоял, уперев руки в бока. Он ждал их, и Борун злился, что не владеет положением.
— Отче, — ломкий голос задыхался, — неужели это он сам? Наконец…
Жегор доковылял на широких лыжах до отца и обмяк, хватая калёный воздух.
— А ты сам посуди. Что Рюрик говорил?
Жегор выпрямился, утёр нос и кивнул.
— Что на день пути от истока к закату.
— Ну мы день и вечер шли, ты ж у нас полуногий. Но вышли верно.
— А ты и правда тут бывал уже? Правда, что колдуна видел?
— Видел, — сплюнул Борун.
— И правда, что он ночью к вам медведем приходил?
— Скажут много. Я спал тогда.
— А правда, что…
— Ну чего заел! Словами путь не выпутать. Пошли!
И добавил, поглядев на далёкий холм.
— О, гляди, стоит, как навь на русалиях.
Они двинулись дальше. По пояс в снегу, с глазами, залепленными слёзным льдом.
Фигура человека на холме была неподвижна.
Борун разменял шестой десяток, и даже по меркам словен, живших на берегу озера Ильменя, был уже старцем. Это, говорят, ещё севернее, где летом солнце не заходит, люди живут по сто лет, если точёное железо их минует. А чем южнее, тем и жизнь горячее — береста горит жарко, да скоро. А на севере жила крепче — как сталь закаляют её. Внутри жар, снаружи мороз.
Борун поначалу противился идти так далеко — не молодец уже по чащобам лазать. Известное дело, льды великанам путь стелют. Правы скандинавы, что из инея тролли родятся. А где тролли, там человеку делать нечего. Но Рюрик другую скандинавскую правду ведает — мол, тролли стариков за своих принимают и не трогают.
«К тому ж, — сказал ему Рюрик, — колдун этот — твоего роду-племени. Словенский. Глядишь, не прохудит тебя».
Да и как конунга ослушаться? Сами его на престол дубовый сажали. Сами стяг соколиный на терем ткали. И меч-лучец из голубой стали в моржовых ножнах вручали — сами.
Бери, мол, наказывай нас по своему усмотру. Теперь Рюрик над ними. Хоть и не свой, зато толковый. А чей он по роду-племени, Рюрик этот, — так ведь на то колдун и нужен. Чтобы поведал о стволах и ветках. Тот, кто всю жизнь прожил в лесу.
— Отче, — позвал Жегор.
Борун только встал, отдышаться-откашляться, а сорванцу того и надо было. Они в десять-то зим все до сказов охочи — им это слаще мёда.
— А правда, что колдун всё на свете знает?
— Правда.
— А правда, что Рюрику судьбу расскажет?
Борун поглядел на пацанёнка. Того и видно не было за грубым козьим клобуком. Больше какой-то гном. О таких рассказывали гребцы Рагнара, когда заходили с моря к ним в Ильмень. По берегам сидят гномы ночью — куют кольчуги. Это, стало быть, скоро свершится битва богов с исполинами. И в битве той весь мир умрёт. Потому гномы теперь злые — всё время заняты работой. Коли встретишь его — считай, помешал ковать, осквернил взглядом тайну стали. Они тебя в угли и зароют. Ох и черны мысли-то у этих викингов! Волосы всё белые, бороды всё рыжие, а сказанья — ночь сажей мазанная.
— Не наше дело. Нам привести его велено. Ну-ка, давай сюда куль!
Отрок выудил из складок мешочек. Он был привязан к его шее и плечу крепкой бечевой. Из мешка выскользнула шкатулка. Борун приоткрыл её, глянул в щёлку. Жегор даже простонал от любопытства, но отец не показал нутро. Только взлетели белые брови под самый капюшон. Блеснули рыжие глаза и снова погасли. Не ему дар — колдуну.
А внутри были — глаза русалки. Так, по крайней мере, знали в его роду.
Они шли дальше. Морозный туман застил всё вокруг. Холм перестал быть виден. А когда начали подниматься и вышли из дымки, никого уже и не было наверху. Растаял человек. Борун под шубами осенил себя священным колесом. Призвал щуров. Те, знал он, смотрят из-за кочек, щурятся в блестящих сугробах, шепчут голубыми тенями. Колдун-то им тоже по родне. Пусть скажут ему не трогать гостей. С мирными мыслями идут.
Лес на холме погружался в закат. Плотные кроны его встали над головой сплошным куполом. Широкие лапы сосен у самого неба сплошь укрылись сугробами, и в редкие разрывы лилась бирюза. Золотые лучи пронизывали снежно-хвойную крышу. Окрашивали своды медовым, а стволы — алым. Жегор остановился, не смея дышать.
Борун — не смея его трогать. Только мотнул головой. «Опять…»
Так часто случалось с мальчиком. Никто не знал, что тому причиной. Бывало, замрёт и стоит, смотрит. И глаза горят, и улыбка, что не на живых. И хоть ты бей его, хоть жги — не отвечает. Постоит-постоит, да и дальше пойдёт. Только улыбку прячет изо всех сил. Потому что сам знает — улыбка эта не от мира сего. Её надо прятать от людей. Так ему говорят. Где говорят? Там.
Стоит Жегор в лесу, а то не лес вовсе. Колонны сосен алые, текут волнами жара. Снега — чёрное серебро по ветвям, завесы колышутся незримо. Перезвон чистый, как бывало на припёке весеннем, когда тает наледь на крыше землянки. Или когда сестрица кольца в волосы вплетает на виски. Или когда… когда браги выпил впервые.
Наконец он подпрыгнул, осел в сугробе и отёр нос с неизменной после таких видений улыбкой. Услышал вздох Боруна, и обернулся на него.
— А я знаю, отчего вещун в лесу живёт. Будто не лес, а терем. Рюрик и в Новеграде таких не ставил.
— Вестимо, тут не человечьими руками домины строят, — Борун с опаской огляделся. Солнечная тишина вызывала тревогу.
— А вот если бы нашёлся мастер! На нашу мерку такие же хоромы выводить. Отче, как бы хорошо было!
— Одно плохо, лучина тут быстро догорает. Ночь скоро. Пошли дальше. Чую дым — жильё рядом.
Колдун появился вдруг. Он ждал их за можжевеловой зарослью. Борун вышел грудью прямо на его копьё. Тот стоял, замерев, возведя руки с древком, готовый бить.
— Свои ж, Сурьян, — шепнул Борун.
Тот стоял так же, закинув голову, принюхиваясь.
— Ильменские ж, Черновита корень. Ну…
Тот, кого он назвал Сурьяном, был крепок. Очень крепок — настоящий медведь. Сшитый из грубых шкур зипун и порты, обмотанные ноги в лыковых сапогах — всё, казалось, трещало по швам от распирающей плоти. Мышцы бугрились за разрезом ворота. Могучая шея толщиной с мачту. Широкий вскинутый подбородок не был укрыт бородой, как то привычно для всех мужей. Видно, Сурьян стёсывал щетину ножом. Раздвоенный подбородок с ямочкой блестел, как у ребёнка или бабы — смешно. Жегор даже улыбнулся в воротник.
Ломанный нос, широкое, как солнце лицо, высокий лоб, перехваченный тесьмой. И пшеничные длинные волосы. Лицо, впрочем, показалось Жегору очень интересным — не было на нём печати суровой острастки. Такая возникает у ильменских мужиков от боязни и чувства собственной слабости перед лицом неведомого мира, как иглы у ежа. Не было и мятых черт от бражничанья и драк. И отупения от тяжёлой однообразной работы. Например, корабельного волока, коим промышляли в поселенье Жегора.
Сурьян был иной породы. Лесной. Тихой и уверенной в своей тишине. Такие могут и убить, не скаля зубов. Могут и спеть волшебную вису — какие поют скандинавские скальды. Жегор, конечно, сам не слышал, но наёмники из мужиков, что ходили гребцами на север, сказывали. Поют так, что воздух сияет. Что вода пляшет. Поют, как золотом по ветру ткут. Такой, чувствовал Жегор, может одновременно и убивать, и петь. И то и другое будет — залюбуешься.
Только одно смутило его — глаза Сурьяна некрасиво бегали из угла в угол, как будто ловили мошек перед носом. Вдруг он всё понял — слепой! Белые зрачки.
— Говор наш, — раздался бас колдуна.
Он чуть опустил копьё, но не отвёл.
— Чего пришли-то? Принес чего что ли?
Сурьян ещё выше закинул голову, и крылья ноздрей вздрогнули.
— Чую.
— Сурьян, мы от князя пришли. Рюрик просит тебя. Толковать хочет.
— Чтобы слепой шёл к зрячему? — усмехнулся Сурьян.
— Да уж князь-от старик. Не ходок. Он тебе вот и дар передаёт. Коли пойдёшь.
— Пахнет, чую, не сермяжным твоим духом. Маслами заморскими. От тряпок пахнет…
Сурьян выставил руку ладонью вперёд и повёл ей по кругу. У Боруна похолодело нутро — авось порчу наводит? Он тут же выхватил мешочек из-за кушака, вытряхнул в ладонь шкатулку.
— Во чего. Из княжьих тайников.
Шкатулка лучилась бирюзовым маревом. Волны и морские гады шли резьбой по бортам. Но Сурьян не мог видеть золотую красоту. Он только чувствовал волнительный запах масла и чего-то ещё — животного, хвойного, как после грозы, неясного.
Борун дрожащими руками приоткрыл крышечку. И Сурьян остолбенел. Затем опустил голову и вздохнул:
— Знает старик, чем взять. Русальи глаза, стало быть, принёс?
Потом мрачно улыбнулся:
— А если отберу? — и вновь поднял копьё. — Ты, запахом чую, старый совсем — со мной не сладишь.
Борун вдруг подобрался.
— Я не слажу, да гонца отправлю рассказать, чем промышляешь. Ты разве не чуешь?
— Кто с тобой? Дитём пахнет.
— А сын мой.
— Боишься меня, чадо? — спросил Сурьян и трясанул копьём.
— Бабы бобров боятся. А я и не таких видал, — зычно ответил мальчик.
Борун в отчаянии пихнул его. Мальчик выдал себя звуком. Сурьяну только того и надо было.
— Ну вот теперь и ты не убежишь. Уши мои иных глаз зорче.
Сурьян отвёл копьё от груди Боруна и указал ровно на Жегора. Борун начал шевелиться, и острие вновь упёрлось ему в грудь. Сурьян выставил ладонь в сторону Жегора и начал водить ей так же, как в первый раз.
— Ну так что? Пойдёшь с нами или как? Родовую руду лить — богов злить. Мы одного племени, и потому…
— Тише, — приказал Сурьян. Он водил рукой, и бледные зрачки его ушли в углы глаз.
— Подойди-ка, — сказал он.
Жегор переминался.
— Кому сказано. Подойди!
Борун выпятил губы и сурово указал мальчику на Сурьяна. Тот перебрался через сугроб, и тут же зрячая ладонь опустилась не его шубу. Сурьян нащупал капюшон, залез рукой под него и остановился на затылке мальчика. Жегору показалось, что это был горячий камень. По коже разлилось тепло.
— Греет, отче, — шепнул Жегор.
— Скажи, чадо, видишь ты хоромины, каких нет у владык земли? — спросил слепой.
— Вижу, — шёпотом ответил мальчик. Он дрожал.
— А видишь, как свет стекает по золоту? Как жарко огонь трещит?
— Вижу.
— А видишь, какие своды, какие стволы, какие крылья и главы над ними? Будто сам ясень мировой в тени их спрятался, и не видно его вовсе.
— Да-да, — выдохнул мальчик, припадая на колени. Борун с ужасом глядел на это.
— И разве то хоромина? Разве не ладья, разве не через море идёт она? Смотри! Тьма и буря, и через тьму плывёт она…
— Да! — зубы его колотились.
Борун шагнул к ним, вытянул руку:
— Что ж это делается? Волшба! Морочба…
Но Сурьян распрямился и громко сказал:
— Теперь пойду с вами.
И не успело солнце ещё скрыться за снежные лапы, все трое двинулись в путь.
— Только зайду попрощаться.
Сурьян жил сразу на много домов — по оврагам и буреломам накопал он себе землянок, и в каждой хранился его скарб. Снегоступы, тулупы, топоры и сети. Слепой не всегда точно выходил к одному и тому же месту, часто плутал в чаще, и, чтобы не бродить день и ночь без сил в поисках укрытия, рыл новые дома на месте очередной ночёвки. Да там и жил по нескольку дней.
Прятал он их от зрячего глаза хорошо. Тропы заметал навозом и листьями. Старался не ходить одним путём дважды. Как паук окольцевал ближайшие чащобы тайными тропами и норами, и всюду разевали пасть капканы и силки.
Они зашли в одну из таких землянок. Точнее, заползли. Ивовые плетёные потолки были низко, с них свешивались пучки трав и гирлянды сухих грибов, которые Сурьян назвал своими глазами.
Пахло мокрой шерстью и железном сырого мяса — лужицы крови, не просыхающие в крепкий мороз. Сурьян взял сшитый из шкурок тулуп. Пёстрый, вымаранный в желчи — слепому глазу внеший вид безразличен.
Руки ощупывали жилки на стене — из них он вязал нити, чтобы разбираться в залежах снеди. Струны были натянуты под потолком и расходились во все стороны. По толщине и иным признакам определял он, куда какая ведёт.
Одна — к промысловому инструменту. Обода излучин на капканы, костяные крючки, шипы и дротики, комочки пузырей и чехлы из кишок с ядом. Другая ниточка — к вырытым в земляной стене дуплам с волховьим арсеналом. Борун решил не смотреть туда. Фигурки животных, сушёные головы, пугающие своей диковиной чучела существ, похожих на крошечных старичков, амулеты и камни. Сурьян прихватил с собой пару бусин. Чуткие паучьи пальцы вели его дальше.
В центре землянки, куда сходились все нити, на камне стояли главные сокровища — идол, кресало и короб с сухой щепой для добычи огня. Сурьян не стал разводить его. Он только коснулся лба, затем — очага и шепнул приветствие Сварогу. Когда-то давно зрячие руки выстрогали фигурку этого бога-огнеродца из светлого ясеня на удивление изящно — ни Борун, ни мальчик не видели ещё таких точных линий, словно Сурьян перенёс своё лицо на дерево. Обычно ваятели идолов довольствовались пятью косым насечками — и готова личнина.
Сурьян владел связью с изнанкой света. Она через его посредство проникала по сию сторону. Проступала через твёрдое дерево мыслью человека.
— Ну-ка держи, — из темноты вынырнула его рука. В ней поблескивал чёрный стержень, похожий на перо. На конце он сужался и, видимо, был заточен.
Борун взялся за стержень, но Сурьян не ослабил хватки.
— Не тебе. Отроку.
Жегор с опаской взял незнакомый предмет. Холодная лёгкая сталь.
— Это мне? Что это? — спросил мальчик.
— Потом покажу. Носи, как голову. Потеряешь — пропадёшь.
Мальчик убрал инструмент под шубу.
— Вот теперь можно уходить. Прощай, отец, — сказал Сурьян в темноту.
***
Рюриково Городище возвели быстро. Это случилось семь лет назад. Сам Рюрик не был словенского рода, и далеко не все оказались рады принять у себя чужака. Да ещё и поставить его верховодить.
Потому и Рюрик, как только прибыл в новые владения, сразу оградился ото всех стеной. Отсюда и название новому дому дал такое — Городище. Впрочем, слово это было скандинавским. Так викинги называли вольные земли вдоль Волхова и Днепра, от Ладоги до жаркой Тавриды — Гардарики. Край городов.
Вместе с малой дружиной, которую на финнский манер называли русью, он поставил терем, обнёс его кленовым частоколом с башней для стрелков, как то было у свеев. Строили быстро, словно кто гнал их. В десять дней всё было готово.
Местные словене такого ещё не видывали. Выглядывали они из своих землянок с другого берега реки и дивились.
— Вот те на! Что грибы растут.
— Дельный, видать, мужик, этот Рюрик.
— Или нас, косматых, испугался.
Их тогда и впрямь можно было испугаться. Варяжскому глазу нет-нет, да и мерещились в них тролли. Крепкие, бородатые, волосы не убраны, как у норманнов, а чаще и вовсе бриты, или чубы, точно конские хвосты.
А живут дико и только говорят, что когда-то был у них великий отец по имени Словен, что учил он их премудрости, но потом ушёл за тридевять земель. А кто такой и куда ушёл? — не понятно. Только остались они, как дети без надзора. Приходила к ним дикая весь — племя северное, вымазанное рыбьим жиром и охочее до чужих жён. Пришлось прогонять их кольями. Приходила меря, ведомая седыми колдунами. Но не поняли они речи друг друга, и ушла меря угрюмо и молча. По реке поднимались кривичи, в белых рубахах, с чеканной монетой — торговать шкуры и рыбий рог. Но словене блестящего металла не брали — волхвы запретили. И кривичи ушли дальше не север, к варягам. Те в то время сидели в Ладоге и лишь изредка проходили на гнутых своих ладьях, да в гости не заглядывали — воровать всё равно нечего.
Странное это было племя, туманное — ильменские словене.
Бескрайние поля вокруг озера Ильмень и могучие дубравы вдоль реки Волхова — все были поделены незримыми линиями границ. И чем больше нарождалось в племени людей, тем больше появлялось границ. Точно хотели разорвать единую землю себе на угодья и унести в хату, спрятать в землянке, как драгоценный камень. А кто посягнёт — рогатину в живот. Отец делил землю на братьев, братья — на своих детей. И уже эти дети, забыв и о родной крови, и о заветах жить в мире, били друг друга за иной клочок ковыля насмерть.
Что было делать? Кто помудрее из старцев, начинали понимать, что если так и дальше пойдёт, если без конца хватать и хватать, скоро каждый будет стоять на месте и только и делать, что караулить с колом в руке — авось кто сенца на чужом поле прихватит!
Вождь Гостомысл, внук Черновита, которому и Борун был родич, всерьёз озадачился, когда глядел на своих восьмерых сыновей. Старший уж не жил с ним и не знал даже, как выглядит младший. И подумал Гостомысл, что, вот вырастет младший, вот настанет время делить землю, тут они друг с другом и познакомятся. И после того знакомства останется либо один, либо ни одного.
И потому Гостомысл снарядил послов через море, посмотреть, как живут крепкие духом норманны. Как викинги правят собой и делят то немногое, чем владеют.
Но выяснилось, что те всё больше пировали и грабили. А словене к тому были не привычны, да и с кем воевать, кого грабить? Корабли строить не умеют, да и речным путём ходить некуда. Говорят, там, внизу по реке одна нечисть живёт. Особенно, где начинается Днепр у Смоленска. Там лешие. И ещё дальше — железнорукие людоеды. И наваливают они себе горы белого камня и живут в них. И столько там серебра, столько яшмы, что человеку нельзя не потерять от этого ум. А потому все они безумные, но могучие колдуны.
Там ещё дальше — остров Буян, где небесный дуб, окованный цепями, а в нём живёт бессмертный кощун, который само солнце каждую ночь в скрыню прячет. Вот только Хорс вырывается утром из его сундуков, да снова на небо бежит. А те говорят, придёт время, и не сможет вырваться солнце из плена кощуна. Это варяги говорят. У них всё так — мрак один.
А потому, напуганные историями про пир богов в небесных чертогах, про то, как им радостно от звона мечей и горячих кровавых брызг, про волка, что пожрёт солнце совсем скоро, про океанских змей и великанов, от которых одно спасение — глаза себе брагой залить, и будь что будет! — испуганные варяжским мрачным духом, вернулись гонцы на родное Ильмень-озеро.
Не подходит нам, говорят, такое правление. Стало быть, не правый путь это. У нас и луга цветут, и стрекозы гудят. Радуга живая по травам летит. У нас в лесах птицы, что серебро льётся. И девицы поют на полях, зерно призывают расти. И кони ходят вольно, и густая осока, что мех драгоценный — залюбуешься при медовой заре. И какие там великаны и волки, какие ещё огненные боги! Не нужно нам того.
А что нужно? Как управиться с самими собой, коли брат на брата идёт, чтобы красоту эту себе за пазуху затереть?
Но гонцы вернулись не с пустыми руками. Они привезли вести о некоем Хрёрике. На Ладоге и в чуди же его знали как Рюрика. Жил он на кораблях и по берегам великого моря. И нигде не оседал, но уж больно дружна была его рать, и всюду, куда бы ни пришёл он, племена начинали набираться от него ума и смекалки — как им жизнь свою вести.
Бродячий этот учитель теперь стоял станом со своей дружиной где-то поблизости. На тридцати ладьях близ озера Ладоги. Тогда старейшины собрали совет, и решено было идти в земли народа весь — звать того человека.
Рюрик послов принял, выслушал, согласился. Только не открыл им — какого он сам-то роду племени. На пиру в честь согласия один из гридней, перебрав мёда, проболтался послам, что сам Рюрик не знает о себе, кто его чуры. А потому и каким богам молиться, какой обычай править — не знает. И жертвы кладёт на все алтари. Да только страшно это — боги-то они ревнивые.
— Стало быть, своего места не знает? — удивился словенский посол.
— Не знает, — вздохнул молодой бражник, — мечется туда-сюда. Почитай, за ним лихо бегает. А как иначе? Ко всем капищам успеть надо, всех задобрить. Не чай кого забудешь, а он буде тем самым, твоего племени главным чуром. Он тебя потом найдёт и накажет. Известно, тех, кто своих богов не чтит, ни у одного очага не примут. От такого, стало быть, скверна идёт.
— И что ж, скверна на Рюрике?
— Нет. Наш конунг умеет всех богов задобрить.
Первым делом, после того как Рюрик сел на Ильмени и срубил хоромы, поставили над озером огромный идол. Долго думать не пришлось — выбрали бога Перуна. Рюрик встречал его капища у эстов и литвы. Там его называли Перункас. У пруссов же, которые не хоронили покойников и носили кабаньи одежды, он был Перкунас. Всегда его украшали крестами с загнутыми посолонь концами. И во всех землях точили идола из дуба, поскольку тот был любим молниями.
Однажды Рюрик даже слышал, будто есть за великой водой, за жаркими песками у края земли страна ариев, где Перуна именуют Паржанья, и что он прилетел оттуда на громовой туче. И будто нет никакого смысла чтить его во всех капищах, елико то один и тот же Перун, а достаточно поставить своё, да побогаче.
На руку Рюрика сыграло и то, что словене видели в нём опору воинской дружины. В отличие от пруссов и эстов, чтивших Перуна за силу дождей и высоту дерев. Повсюду от чуди до Ладоги в подножье идола зарывали топор, облитый человечьей кровью. Молния сильнее солнца — ей ни день, ни ночь не помеха.
И потому, когда пяти саженей в высоту встал над зеркалом Ильменя купологлавый великан, когда лучи утра коснулись его рубленых глаз в древесной стружке, и крепко повеяло пиленым деревом на всю округу, жители землянок на том берегу Волхова увидели идолище и кивнули согласно. А уже к вечеру у ворот Рюрикова Городища появились первые добровольцы. И вскоре построили гридницу — дом для младших воинов. Это были уже не варяги, которые ходили с Рюриком, а словенская служба.
Рюриковы варяги, коих было чуть более трёхсот человек, обучали пахарей и бортников военному ремеслу. Отроки и взрослые ходили по утру на промыслы, а вечером собирались на другом берегу — Рюрик не желал жить в народе и сидел в своей крепости. Здесь, во дворе детинца викинги передавали свои знания. Показывали «стену щитов», «клин», набирали юношей в подмастерья на кузнечное дело. Возили по озеру на драккарах, разъясняли устройство мачт, дивно гнутых шпангоутов, показывали солнечный камень — тот позволял «находить» солнце даже в тучах-бурёнках.
Через год Городище окрепло настолько, что начали собирать с ходящих мимо него кораблей дань. Впрочем, обложили ей только славян и агарян арабов. Варягов же задабривали и звали на пиры. Те были довольны, что их брат осел тут конунгом. Просоленные морем сапоги расхаживали здесь по-хозяйски. Варяги напивались мёду и часто ломились в хижины к словенам в поисках молоденьких девиц. Словене оказались весьма терпеливы. Они прощали конунгу всё.
Рюрик всё же покончил с междоусобицей. Разрешил вновь совет старейшин — следить за порядком. Род теперь не воевал с родом за землю и улов — всё решалось на сходах.
Такие сходы у кривичей и вятичей назывались вече, а у скандинавов — тинг. Вече было собранием серьёзным, хмуролобым и затяжным. Тинг же сопровождался возлияниями и плясками. На вече приходили все мужи, а иногда и жёны. Клали богам жертвы. Тинг был делом только тех, кто носит меч и ходит за добычей.
Словене выбрали себе вече и тем отделили от себя викингов. А вскоре осознали, что живущие по соседству кривичи, народ мудрый и радушный, были им куда ближе, чем гордые свеи. Хотя те стояли во главе дружины, поскольку были умудрены в ратном деле.
И Рюрику пришлось считаться с мнением подопечного народа. Вече заставило его унять варяжский натиск и не пускать чужаков с драккаров хозяйничать в словенских домах.
Рюрик оказался меж двух огней. Викинги считали его своим, но и словене нашли в нём заступника. Однако первые ни во что не ставили вторых. И Рюрик снова сделал то, что хорошо умел — срубил новое городище. Но уже не для своей дружины, а для всех своих подопечных, что жили по берегам Ильменя.
Тысячи рук таскали волоком брёвна, корчевали пни и рыли землю. Старики недовольно вылезали из нор и землянок и качали головами перед высокими избами. Молодёжь вопреки старому укладу тянула крыши новых жилищ к небу. Украшались кровли деревянными полотенцами с волнами небесных хлябей и солнцеворотами о восьми спицах. Конские резные головы высились на охлупнях.
Конь — всему искон, он же и конец.
Варяги украшали носы кораблей драконами и змеями. А чем дом не корабль? Только плывёт он через другие воды — море времени. Точнее, скачет конём через них. От того родное, своё, племенное часто звали исконом или конём.
Отныне заморские гости не так высоко задирали нос, когда выплывали в реку Волхов, с которой шёл путь из варяг в греки. На берегу уже были не косматые и хмурые дикари с тёсанными кольями, а одетая в стёганный лён братия. И за их спинами высились могучие стены частокола и кони крыш. Такой город мог не пустить незваных гостей, и даже отразить их набег.
А назвали его просто — Новгород, потому как всё было теперь по-новому. И только спустя десять лет добавили одно только слово — Великий.
***
Свет факелов освещал кроны деревьев. Иней на ветвях сиял в ночи. Жегор вновь замер, рассматривая сказочные гроты, врата в ирей, на створах которых шевелились тени, будто перья берегинь.
Пока отчим не окликнул его.
Они шли мимо корабельной гавани. Остовы драккаров шеями драконов проступали через ночной мрак. Огонь выхватывал злые глаза, клыки и резную чешую. Лебяжьи груди кораблей не колыхались — корабли вмёрзли в реку. Обрадованные ледоходом, викинги вынесли их на воду, но весна обманула, и мороз ударил вновь. Норманны часто сетовали на непредсказуемую погоду Гардарики.
Борун постучал в ворота, на вышке показался русин в заячьей шапке с луком.
— Кто идёт? — крикнул он со шведским выговором.
— Свои. Конунгу колдуна веду.
Жегору наказано было возвращаться домой. Мальчику хотелось увидеть княжьи хоромы, но Борун опасался, что Рюрик не одобрит его хромоты и, чего доброго, велит изгнать увечного. Такие случаи бывали в здешних племенах. Телесный порок считали проводником скверны.
— И так с собой взял, благодарствуй. А теперь живо ступай! Нечего тебе там делать.
— Пусть идёт, — вдруг возразил слепой колдун.
Борун испуганно обернулся.
— Он теперь нужен, — продолжил Сурьян. — А вот ты можешь идти себе.
К ним уже подошли двое викингов из княжьего караула. Оружие велели отложить. Нож Боруна и посох-копьё Сурьяна. Слепой положил ладонь на плечо одного из дружинников, и вместе они вошли в клеть Рюриковой избы.
Прянуло теплом, загудела обмёрзшая кожа. Борун только теперь ощутил, как он устал. За три дня он поспал всего раз, и то — чутко и зябко. Жегор тоже чесал глаза. Тело в тепле налилось оттаявшей кровью.
Рюрик в это время беседовал со своей женой Дагни. В девичестве её звали Даруней, но славянский выговор давался Рюрику тяжело. Увидев на пороге гостей, Дагни встала и отошла к печи оправить лучину. Засеребрился её песцовый плащ, вторя серебру колец в волосах. Её полное молодое тело плавно уплыло в темноту другой залы.
А со скамьи напротив печи глядели сверкающие глаза Рюрика. Они были огромны и глубоки, как северное море. Волосы и борода его не знали седины, поскольку всегда были белыми. Лицо горело румянцем, хотя узкие и не по-славянски впалые скулы придавали ему болезненную худобу.
Эти глаза поднялись в воздух и полетели в полумраке.
Борун с мальчиком встали на одно колено — так было теперь принято. Слепой великан остался стоять.
Рюрик подошёл к Сурьну и всмотрелся снизу-вверх. Глаза колдуна закатились, бельма отражали лучину.
— Отдай ему, — тихо сказал Рюрик.
Борун понял, вскочил и вытащил из-за пояса шкатулку. На ладони Сурьяна она была совсем крошечной.
— Ступай. В сенях мошну возьми. Серебро…
И тут же забыл про всех, кроме слепца. Борун, притянув Жегора за ворот, попятился к выходу. Дружинники пошли следом.
— Скажи мальчику остаться, — пробасил Сурьян.
Рюрик нахмурился.
— К чему нам послух?
— Малый плот жизнь несёт. От малой искры весь лес горит, — усмехнулся Сурьян.
Князь кивнул на мальчонку.
Борун открыл, было, рот, но дружинник так похлопал его по плечу, что колени подогнулись, и пришлось уйти. Борун успел только погрозить Жегору кулаком. Двери закрылись. Мальчик по указанию князя заложил засов и встал в уголке, поглядывая с опасливой радостью.
— Садись, — сказал Рюрик Сурьяну, — скамья на шаг вправо. А ты, малец, налей-ка нам.
Жегор поспешил взять со стола роговые чаши. Тут же стоял кленовый ковш, в котором пузырилась медовуха. Разливал он по чашам с таким проворством, что Рюрик сразу признал в нём слугу со стажем.
— Тот человек ведь не твой отец? — спросил он, наблюдая за хромоногим.
— Меня нашли, — звонко ответил мальчик. — Я не знаю, кто мой отец.
— Чего ж ты хромаешь?
— Ладья горела, ну и я с ней.
Он поставил чаши на колоду перед скамьёй. Князь рассматривал мальчика. И всё больше тревожился — было что-то в его словах важное. Рюрик точно так же не помнил, ни кто его родители, ни с какого берега он впервые ступил на доски палубы. Был у него когда-то брат, да кто ж докажет, что родной.
— Что ж, — хмуро спросил он Сурьяна, — стало быть, ты ему не спроста велел остаться?
— Стало быть, — согласился Сурьян. Он сидел прямо и свободно, принюхиваясь.
— Ну, хорошо. Так на что же тебе русальи глаза?
Рюрик наблюдал, как Сурьян вытряхнул содержимое коробочки на ладонь. Два вытянутых кристалла были похожи на льдинки.
— Сейчас-сейчас…, — довольно прошептал Сурьян, потирая кристаллы.
За слюдяным окном трубили в боевой рог — смена караула.
— Когда-то Сурьян носил два скользких глаза, какие носите все вы, — сказал слепец. — Теперь они мне не нужны. Пустая скорлупа. Теперь Сурьян смотрит в чашу без бортов. А русальи глаза…
Он замолчал и замер.
— Да-да, — кивнул Рюрик, — франки называют их хрусталём. Немалых усилий стоило достать его.
— Поострить лезвие, — сказал Сурьян.
— Что?
— Острая стрела летит. Свет на мир. Видишь — капли. Одна — твоя жизнь, другая — её. Дождь обилен, да в земле кончится. Много капель, судьба одна.
Кристаллы упали на пол. Сурьян отряхнул ладонь и скрестил руки на груди.
— Они больше не нужны. Сурьян видел всё.
Рюрик внимательно поглядел на него, затем поднял чашу с хмельным мёдом.
— Ну что ж. Так, значит так. Возьми. Сперва выпьем.
— Выпьем, — согласился слепец, принимая чашу.
— А затем ты расскажешь.
Они отпили мёда, Сурьян сделал громадный глоток, и по звуку дна об стол, Жегор догадался, что тот осушил всю чашу разом. Нужно было подлить ещё. Такому коню и река мелка.
— Ты знаешь, зачем я призвал тебя из твоей чащи. Жизнь князя людям, что восток мореходу. А если небо в тучах, как увидишь солнце?
— Владыка Ильмаринен зол!
— Слышал, что ты могучий ведун. Что многие годы живёшь в лесу, беседы с мёртвыми ведёшь. А тем всё ведомо. Говорят, будто есть у тебя вторые глаза и уши, которые обращены в иной мир. Так ли это?
— Положим.
— И что ты можешь знать про человека всё. Откуда он, от каких богов нить его рода, что предписано.
— Положим.
— Так вот. Любые тебе камни достану, что эти русальи глаза. Хочешь — любой меч. Хочешь — слуг. Зачем тебе одному жить в лесу? Хочешь — женщину?
— Положим.
Рюрик стукнул дном кружки об стол.
— Ну так будет тебе! Только скажи сперва, откуда родом тот ребёнок, которого взяли викинги на свои драккары, которого воспитывал хёдвинг Ингвар и учил слагать висы Вольфгард-скальд. Скажи. Откуда тот, кто помнит белые льды и скалы над чёрной водой? Первое, что помнит. Скажи, откуда я?
Дубовая скамья заскрипела. Гора подвинулась. Сурьян медленно встал. В зале стало заметно темнее.
Жегор спрятался за печь. Но Рюрик даже не шевельнулся, а только следил за Сурьяном блестящими глазами.
— Вижу, — Сурьян вытянул ладонь в пустоту, бельма его бегали, как искры горящей соломы. — Тогда уже солнце не согреет.
Всё затихло, только щёлкнул в очаге уголёк. Затем с улицы раздался далёкий звук, точно шёпот. Рюрик мог бы его и не заметить, но дружина, что меняла караул принялась творить защитные знаки. Они доставали из-за ворота обереги-молоточки и касались ими лба. То гром прокатился далеко над горизонтом. Гром в конце зимы.
— Будет три года зима, — Сурьян переходил с шёпота на рык. — Ветра и волки, и ледяные плечи выше скал, и будут бродить по земле великаны… Солнце, луна, звёзды! Каплями упадут. Языки крови слижут их. И будут лакать моря из черепов, как из чаш! И тогда придут языки к дереву. Смотри!
Сурьян шагнул вперёд, повалив скамью, но даже не заметил этого. Он начал рвано и глубоко дышать. Рюрик сидел недвижно. Снова заурчал гром.
— Дерево звенит. Листья железа, они… замёрзли, сок стал лезвием, льдом в утробе! Ствол в рудой росе. Она питает красную землю. Теперь там дыры. Смотри, сын Игга! Видишь, как оттуда выходит ладья? Как вьются кудри дыма. И на ней плывёт… огонь.
— Муспелль, — хрипло выдохнул Рюрик.
— Люди в коронах огня. Они выше деревьев. Рушится мост. И зима дольше жизни! Дерево рвётся, как пух.
— Не может быть! — Рюрик вскочил и встал за его спиной. — Ты говоришь словами Вёльвы! У викингов я слышал это. Зима великанов, что будет в конце времён. Так называют они её.
— Великанов…
— В ней погибнут все боги. Но не мировое дерево!
Мощью смеха Сурьян колыхнул пламя в очаге.
— Как устоит дерево, если земля под ним рухнет?
— Когда это будет?
Рюрик схватил его за плечо, но тот стряхнул его руку в перстнях и грозно обернулся. Так, словно белые глаза могли видеть, он глядел точно в лицо князя.
— Что тебе до того? Это не твоё время. Только двое спасутся после зимы. Разве ты не слышал? Разве тебе не говорили? Двое спрячутся в стволе дерева. Двое переждут развал мира. И выйдут на новую землю, чтобы продолжить род. И ты должен служить им!
— Кому? — задохнулся Рюрик. — Кто это будет?
— Тот, кого нет.
— Не понимаю…
— Кому следует восстановить твой род.
— Мой род? О ком ты, коломес?
— О том, кого нет.
— Нет? Сын!
У Рюрика помутилось в глазах. Из-за стены послышался протяжный женский стон.
— Дагни! — позвал он.
За стеной, во мраке, куда ушла жена князя, раздался всхлип, и Рюрик кинулся, было, туда, но остановился, сжав кулаки.
— Где ваши дети? — рыкнул Сурьян.
— Их нет, — тихо и грозно ответил Рюрик. — Боги не послали нам детей.
— Глупец! — он пошёл на Рюрика. — Сперва построй корабль, на котором будет дерево. А затем они пошлют тебе и гребца.
— Корабль?
— В стволе дерева сидят двое. Земли нет! — рычал Сурьян, Рюрик пятился от него. — Неба нет! Только огонь и льды. И корабль плывёт через тьму. И на нём — дерево.
Он топнул ногой, Рюрик не устоял и распластался на полу, прозвенев мечом. В дверь уже ломились дружинники. Но та была заперта изнутри.
— И в дереве тот, кто восстановит тебя. Ты никогда ничего не узнаешь. Пока не восстановят тебя. Пока не построите корабль для дерева.
— Как построить? — последнее, что смог выдавить Рюрик.
Сурьян остановился. Дверь уже трещала, голоса русов слышались со всех сторон — иные уже лезли через слуховое окно в крыше, на втором ярусе княжьих хором. Тяжёлое дыхание оборвалось. Сурьян вытянул руку ладонью вперёд. Зрячая рука снова описала полукруг и остановилась.
— Он построит.
Там был белый угол мазанки. А за ним прятался чуть живой от страха Жегор.
В следующий миг трое гридней скатились по лестнице со второго этажа. Они увидели князя на полу, бросились на слепца и повалили его. Тот не сопротивлялся. Верёвки стянули мощное тело. Рюрик лежал рядом без сознания.
— Жив, что ли, — крикнул один из варягов, ощупав шею Рюрика.
Другой, для порядку, съездил сапогом связанному слепцу по челюсти.
***
Жегора нашли в землянке. Трое молодых словен, из новобранцев Рюрика до рассвета вошли к Боруну без стука и клика. Нагнулись под низкую балку, шагнули по глиняным ступеням, растолкав спящих кур. По кривым стенам плясало пламя факела. Борун вскочил спросонок. Со страху бросился за ножом, но тут молодой голос окликнул его:
— С миром пришли, Борун.
Тот замер, узнав говорившего — Кудрю, сына кузнеца.
— Мальчишку твоего князь зовёт.
— По что ему? — прошептал Борун, едва пришед в себя. В лучах факела белело его брюхатое голое тело.
— Дело доброе, не боись. Эй, возгряк! Слыхал? Вставай!
Жегор сверкал из-за рогожки сонными глазами.
— И котомку ему собери. Авось не свидитесь больше.
Пасынок с отчимом переглянулись. Кудря звякнул ножнами. А из другого угла длинно и тягуче распускался женский вой. То были мачеха и сёстры.
Скоро Жегор уже шаркал по льду дороги за тремя гриднями. В предрассветной мгле они были похожи на хохлатых чёрных великанов. Знакомой дорогой — на ту сторону Волхова-реки, к Городищу.
Борун остался в землянке. Он тупо глядел на остывшие камни очага вокруг горки золы. Казалось ему, что вся его жизнь теперь — что эта зола. И уходящее тепло было дыханием мальчика, найденного когда-то в остове сгоревшей ладьи, выращенного с отеческой любовью. Пусть иной раз он лупил его, гонял. Ну и что? Да кто ж своих детей батогом не кормит? — тумаки короеду слаще мёда, потому как на пользу в тяготах будущего пойдут. К тому же, был найдёныш его единственным наследником. Уродилось три дочери, а сына так ему и не послали. А уж сколько он чурам петухов порезал на капище! Видать, заместо того дали ему найдёныша. И, хотя викинги подучивали словен, что есть, мол, такие существа — рабы, и как этих рабов заполучить, но ильменцы такого уклада дичились. Всякая живикнка — человек ли, птица ли, — для свободы живёт. Да и умирает для неё же. Вот и мальчика Борун рабом растить не стал.
Вот так, — горевал Борун, — не успел сынку ни ласки, ни тепла дать. Всё собирался, похвалить хотел. Какой работник, какой умелец — как корзины плёл, какие завитки на горшках выводил! Даром что ротозей — всё б ему смотреть, как деревья высоки, да закат красен. Но что-то бы и с того вышло. А я-то, жерех трухлявый, и доброго слова не сказал ни разу. А теперь уж и некому.
И в ответ ему неведомой влагой шипела остывавшая зола.
А Жегор, потягивая с мороза красным носом, снова стоял в сенях у Рюрика. Соломенные волосы, как лепестки подсолнуха, торчали из-под бедной шапки. В ногах стоял узелок на шесте — онуча и кушак на смену. А за пазухой холодело чёрное лезвие — то самое, что слепой великан подарил ему в лесу. Он ещё не успел испробовать, что это такое, хотя догадывался. Завёрнутое в тряпицу острие вовсе не боевое, да и охотиться с таким не на кого. Стало быть, мастеровое.
Рюрик позвал его через какое-то время, когда солнце уже встало над соснами.
Он сидел на резном троне — подарке датчан, — и откушивал гусиное бедро. Вид его был заспанным. После ночного разговора с Сурьяном, силы оставили его, и он спал до утра, как мертвец. И теперь озабоченно завтракал, быстро хватая куски жареной репы, обрывки копчёной рыбы, не выпуская из рук бедра.
В другом конце залы на скамье сидел совсем молодой дружинник. Он был одет не как гридень. Те затаскивали старые тёплые плащи, перематывали ноги и грудь стёганным льном. Редко носили браслеты, а всё чаще — нарукавники, серебра имели мало.
Этот же был в ладном кожаном доспехе с медными бляхами, с кольцами на шее. На полу лежал шлем-шишак с глазницами, как то было у данов. У стены стоял прислонённый длинный меч. Жегор успел сметнуть — не по возрасту был облачён воин. Может, какой дальний родич… хотя князю же не ведомо, кто ему родич, а кто нет. Так он слышал вчера ночью. И не мог быть это его сын. Так он тоже подслушал. Но тут же Рюрик вмешался в его мысли.
— А, — хмыкнул он, жуя, — заходи-заходи.
Жегор поплёлся в центр залы. Он заметил, что тут пахло по-особенному. Какая-то смола курилась в уголке. Говорили, что арабы возили эту смолу на северные торжища. За щепоть её можно было выменять целую кольчугу. Жегор растерялся. Вокруг всё быстро менялось, как бывало иногда с ним в лесу — от вида высоких сосен, зелёно-медных по синему льну неба, от вида брусничной зари в жарком горниле горизонта. Когда звуки обретали цвет, а цвет можно было распробовать на вкус. Так и теперь — смола эта пахла так, как выглядит солнечный шар в чистом озере. Стены колыхнулись, разошлись во вздохе, и он понял, что пространство хочет стать шире, но не может. И ещё — стало вдруг ясно, как помочь пространству стать шире. Как преобразить хоромы князя, чтобы они совпали с отражённым в воде шаром солнца. Только выразить этого ни словами, ни как ещё Жегор не мог, и от того только стоял, широко раскрыв глаза.
Рюрик нахмурился и топнул ногой.
— Ты чего это? Беса пустил? Смотри, перед кем стоишь, желдонь!
Жегор встряхнулся и поспешил встать на одно колено перед Рюриком.
— Куда это ты вчера сбежал? Разве пускали тебя?
— Страшно стало, княже, — сказал мальчик, жмуря глаза, прогоняя недавние видения.
— От чего страшно?
— Что слепой про меня сказал.
— Ты хоть знаешь, кто этот слепой? То великий волхв. О нём вся Ладога знает. Рассказывают, он уже двести зим в чаще живёт. Что сам Один ему велел глаза отдать. Слыхал, небось, про Одина? Наш бог. Отдал око, чтобы напиться мёда мудрости. Так Сурьян оба отдал. Он больше Одина ведает!
— А что ж вы его так? — Жегор кивнул на пол, где недавно лежал связанный волхв. — Пыром да по голове.
— Дерзкий ты малец, — нахмурился Рюрик, но улыбнулся через хмурь, — видать, так и есть, как сказано про тебя.
Он отряхнул руки, обтёр жир о плащ и встал.
— Чарку налей.
Рюрик, прихлёбывая мёд, стал прохаживаться по комнате.
— Я этих дурней, что руку приложили, велел высечь на морозе. Волхву дал женщину, шкуры, всё как обещал. И тот ушёл. Сказал, что более того, что ночью ему открылось, уже ничего не откроется. Только вот напоследок махнул рукой вон туда, — Рюрик кивнул в сторону оконца, что выходило на юг, и где по словенскому чину ставился идол домового, — да велел тебя туда отправить.
— Куда? — испугался Жегор.
— Я и сам думал — куда? Потом смотрю, а ведь туда путь речной. Ведь в той стороне-то Киев-град. Слыхал о таком? Э, да где тебе слыхать, червяку… Там находник сидит, не нашего роду-племени. Аскольд треокаянный. Из свеев. Ну да тебя оно не касаемо. Уж не знаю, какие там корабли строят, и чему тебя научить смогут, но Сурьян говорит, стало быть, надо. Сам всё слышал — построить ладью для последнего часа. Когда он будет, никто не знает. Как на этой ладье всё мировое дерево уместится — тем более не ведомо. А всё равно тебе это сделать надо. И если откажешься — не сомневайся, и на дне морском тебя отыщу. И с твоей шкуры паруса сделаю, да прокачусь под ними по Ильменю. Глядишь, о том волхв и говорил.
И Рюрик рассмеялся, расплескав медовуху по сосновым половицам. Солнце через щели окна зажгло капли. Дым снова ударил в нос, и Жегор потерялся в запахах и свете. Весь страх ушёл. Мальчик понимал, чего именно от него хотят — даже если и сам хотящий этого не знал до конца.
— Эй! — крикнул Рюрик. — Хельги. Ты всё понял?
— Чего не понять, — ответил молодой воин со скамьи, — пустим мышонка на киевское зерно.
Молодой воин говорил по-скандинавски. Но к Жегору обратился на славянском, медленно и верно выговаривая:
— Со мной поедешь. Как лёд тронется.
Рюрик добавил:
— Пока поживёшь у нас в Городище. Сбежать отсюда не пытайся. Там ты больше никому не нужен. Теперь он — твоя мать и отец.
— Меня зовут Хельги, — сказал молодой воин, — или, как по-вашему, Олег.
После обеда Жегора отвели в маленькую комнатку с дырой в крыше. Пыль и снежинки кружили в столбе белого света. Было холодно, и он залез под шкуры. Всё ему было чуждо, всё на варяжский манер. Он думал о предстоящем путешествии, об оставленной семье, о Боруне и сёстрах.
Ему было жаль их, но не себя. Увидеть новые земли, пуститься на ладье с викингами! Да что может быть лучше? Особенно, если впереди вверенная тебе одному тайна — загадочный корабль для мирового древа.
Что за древо? Вестимо, что. Волхвы говорят, всё держится на его стволе. И три яруса ветвей у него. Нижний, где тьма и Род с рожаницами, и Ящер живёт. Средний, где Ильмень-озеро, и верхний, по которому ходит Даждьбог, Хорс и другие. Иногда туда забираются и люди, но им там опасно — свет слишком яркий, да огонь жаркий.
А уж какая для такого дерева лодка нужна, чтобы весь ствол целиком уместить?
И он засыпал с мыслями о дивном корабле.
Стылыми ночами он скучал по домашнему теплу, по мачехе, которая нет-нет, да и пускала его к себе под тёплый бок. Хотя с тех пор, как ему исполнилось десять, этого уже не было. Но было раньше. Впрочем, возраста своего он тоже не знал — кто скажет, когда день его рождения, в какой земле было? И десять лет ему отмерили по примеру других мальчишек, как сровнялся ростом.
Месяц сухый, первый после зимы, был всё ещё морозным. Весна не торопилась. И Жегор проводил много времени в своей хижине. Здесь жили некоторые из слуг — рабов, привезённых варягами для Рюрика с восточной стороны, от племени меря. В основном — бабы и дети. Из мужика-то раб плохой — мятежный и ест много.
Жегор быстро нашёл товарищей для игр. Мальчишки собирались за конюшней, подальше от шального глаза гридней. Те могли и заставить чистить берег от снега, ломать полыньи, таскать навоз целый день или просто давали тумаков ни за что ни про что — молодая ратная кровь кипела в жилах словен-воинов. Им хотелось выслужиться перед князем, чтобы стать дружинниками, то есть — русами. Русы были видными людьми, имели свою прислугу, иногда по несколько жён и землю. И потому молодые люди ярили себя, кипятили кровь, чтобы быть ловчее, злее, настырней — таких ратная служба любит. А малышня боится.
Тут, за конюшней, был прибит к стене щит того самого Хельги, Олега. Это значило — его покровительство, его угол. Лишний гридень не сунется. И малышня пряталась тут.
Иногда Жегор замечал княжну. Дагни наблюдала за ним с высокого грубо вырезанного крыльца хоромины. Смотрела с тоской, и он не догадывался, что тоскует она по вот такому же мальчугану, только — чтобы её был, родной. А ей щемил сердце его зычный голос, его светлые, точно древесная струга, кудри, его хромота. Он гонялся за другими мальчишками с деревянным мечом, но не мог догнать, и ей хотелось выйти к нему навстречу, взять под руки, посадить себе на колени и дать мочёное яблоко или ковригу. И утешить… хотя в утешении он и не нуждался. Хромота была ему привычна.
Но как-то раз ей всё же удалось заговорить с ним о том, что волновало его пуще всего. Месяц березень принёс долгожданное тепло под треск речного льда и грачей.
Жегор сидел на тюке сена весь в опилках и желтой древесной пыли. Дагни подошла тихо, заглянув за плечо. Ей стало любопытно — мальчик старательно ковырялся с куском дерева. Чёрное лезвие с простой обмотанной бечевой рукоятью ловко плясало по ясеню, оставляя невиданные кружева.
Жегор убрал лезвие, чтобы сдуть стружку, и она отряхнула его тулупчик. Он обернулся и пощурился — солнце ярилось в промытом небе.
— Чего это ты делаешь? — она улыбнулась своими пухлыми румяными щеками. Жегор знал, что бабы используют свекольный порошок для румян.
— Видел вот узоры на железе. На воротах, где канава. Как мороз прихватит, так всё в перьях. А теперь вот, — он протянул ей брусок, — такие же.
— Право любо! — она округлила глаза. — Неужто сам?
Перья и кружева, точно кто-то дохнул на морозную сталь.
— А что, мороз может, а я что ли нет? Я и не то могу, — он закраснелся и опустил глаза.
— Что же ещё?
— Показать?
Она рассмеялась.
— Ну коли разрешишь.
Жегор встал, отряхнулся и похромал с конюшни в хижинку. Дагни пошла следом, распуская шлейф из лент и песцовых хвостов, надушенных арабским маслом.
Под отворотом шкур, служивших ему постелью, обнаружился целый склад диковинных для Дагни предметов. Там были звери, птицы, цветы и травы, варяжские ладьи на волнах. Были даже лица Рюрика, Боруна и самой Дагни — их легко было узнать, рука мастера соблюдала пропорции. И всё это умещалось на плоских маленьких брусочках ясеня. Дагни попросила разрешения дотронуться — наощупь они были выпуклыми. Словно кто-то выдавил их из цельного дерева, как выдавливают мёд из сотовых сетей, и он получает шестиугольную форму. Только мёд плавился обратно, а эти узоры застыли прочно. Затем она догадалась, что они вырезаны, но работа была такая тонкая, и не верилось, что это дерево, а не песок. На песке можно начертить соломинкой.
— Чем ты это сделал?
— Вот, — мальчик не выпускал из рук чёрного резца, — слепец подарил. Ладная игрушка.
Дагни была так удивлена, что даже напугалась. Она по природе была очень волнительна, и даже тело её как бы всё складывалось из нежных волн.
— Ты показывал это князю?
Он кивнул.
— Теперь понятно, — сказала Дагни, — почему тебя отправляют в Киев.
— Да? Почему?
Дагни улыбнулась и погладила его по голове.
— Ты езжай, и всё делай, что тебе велено будет. Всех слушай, и своего дела, — она снова тронула деревянные изразцы, — не оставляй, не меняй ни на что. В этом же… дыхание!
Она зачарованно смотрела на дело его рук, и Жегор понял, что сам он так же смотрит иной раз на высоту деревьев и на багровые закаты. Эти брусочки могли передавать один и тот же взгляд — от человека человеку. Передавать то, чего нельзя потрогать руками через то, что потрогать можно. Как воздух предает теплоту дыхания. Словно две силы — земли и неба, силы двух ярусов древа, верхнего и нижнего, сходились здесь. А здесь — это в мире людей, то есть, в нём самом. В Жегоре сходилось целое мировое древо.
От этих мыслей его взяла дрожь, и он выбежал на улицу. Грачи. Оглушительный треск, речной гуд, лучи.
«Со мной поедешь. Как лёд тронется», — говорил Олег. И вот уже…
Он побежал в сторону реки. У выложенных на берегу драккаров собрание. Тащат канаты, катят брёвна на полозья и подкаты. Шитыми рукавами машут. Деловито чешутся. Разговоры про ладьи и льдины. Глаза горят, щерятся рыжие бороды. Всем бы уж в путь. Из варяжских озёр в ту сторону, что дедами прозвана греческой.
***
На палубе после зимы пахнет прелым листом, мхом от пакли и кислотой смолы. Набухшая древесина пенится под сапогом. Глубоко оседает ладья под собственным весом. Но солнце скоро просушит её, влага выйдет из волокон, и доски из серых станут золотистыми.
Новгородцы теперь ладили собственные корабли. Они были меньше варяжских, но больше кривичских. Те режут однодревки — цельный ствол.
Эти же корабли прозывались ушкуями. Волхвы так именовали медведей, и на носах судна крепили деревянные медвежьи головы. А иные головы были вовсе не деревянные. Сухие лики смерти с мухами на носу и в разрывах рта. Клыки блестят так, что мальчику страшно.
Ушкуи ходили под прямым речным парусом на единой мачте. Парус легко убирался, и мачта опускалась на палубу — так ушкуй становился ловкой лодкой. Если надо было одолеть пороги или быстро уйти на вёслах. Умещалось на корабле не более двух дюжин человек и крайне мало провианта. Но на то и расчёт — чем меньше с собой, тем больше себе. Зачем везти лишнее, когда можно награбить.
Ушкуйники наведывались в чужие сёла, точно лисы в курятник. Незаметно и тихо на убранном парусе подходили к берегу. Малый отряд не создавал ни шума, ни видимости движения. А когда вождь племени начинал созывать воев со всех концов, дабы отразить натиск врага, никакого врага уже и не было. Только пара развороченных амбаров, птичий пух, да неудачливый и больно чуткий мужик с перерезанным горлом.
Иной раз бывали и стычки, и лилась кровь. Но одно дело — сонный землепашец, другое — готовый к бою варяг. Вскоре ушкуйники осмелели настолько, что ходили при свете дня, а парусов не убирали, а напротив — писали красным сабельником на парусах символ Рюрикова двора. Это был летящий вниз ястреб — Рарог. Таким украшали домашние очаги. В нём жил огонь, но не тот, что поглощает, а другой — единящий, зовущий род в свой круг света. Рюрик избрал для себя этот символ. Красный трезубец был виден издали, и племена, живущие к югу от Ильменя, до самого Смоленска, уходили в лес, подальше от берега, когда ястреб приближался к ним.
Целая стая ястребов теперь шла из полноводного Волхова. Через Ильменское озеро на юг, по реке Ловать.
Река кипела ледяным крошевом, заливала леса. Земля сосала её воду и жирела болотами. Теми самыми, которых так боялись скандинавы, из-за которых не смели они посягать на живущих тут кривичей. Взять у этих славян было нечего, а увязнуть в трясинах при полном оружии — верная смерть. К тому же, кривичи были отличные стрелки.
Кривичские земли тянулись вдоль Ловати, и дальше к реке Двина, на которой стоял суровый Полоцк. К этому городищу пути не было — ручьи оплетали паутиной болотистые земли, и только зимой ходили тут люди. Варяги же приходили в Полоцк по Двине с запада, из самого великого моря. Те же из них, кто решался на волок, то есть на перенос суден по болотам, доходил до озёр — Усвят и Узмень. Иногда они разливались так хорошо, что питали малые реки. По ним, как по тропкам, ладьи пробирались, буксуя и увязая в камышах, в вольные воды Днепра до Смоленска.
Кто шёл с миром и хотел добраться до Киева или до самой Корсуни в целости и сохранности, мог пристать к спокойным берегам этой столицы кривичского союза.
Кривичи были известны своим медленным на ярость нравом, терпением и гостеприимством. Однако прав был киевский конунг Аскольд, когда сказал, что кривичи долго гостей не держат. И когда гости своим пребыванием начинали нести смуту или вынюхивать слабые места, смоляне начинали выживать их.
Делали они это на разный манер. Например, весной, особо на масленичные гуляния, вызывали гостей на потешные бои. И так отхаживали их кулаками, что намёк в намятых боках был очень ясен. А если нет, вызовы продолжались и на следующий день, и через день. И так пока жизнь гостя не становилась сущим кошмаром. Приходили смоляне и к самими кораблям, если гости жили у пристани. И бросали в корабли яйца и помёт, выманивая чужаков. Всё это было вроде как игрищем, и неизменно сопровождалось улыбками, похожими на волчий оскал. Если гость просил оставить его в покое, над ним смеялись и мужики, и бабы.
Таким образом Смоленск знал меру гостеприимства. Отважному купцу давали тут стол и кров, но не более трёх дней. Затем начинались намёки.
Варяги никогда прежде не посылали к Смоленску большой флот, поскольку перенести драккары волоком было непросто, а в летнюю засуху и вовсе невозможно. Обычно они водили тут торговые корабли, два-три борта. И потому местные кривичи не опасались норманнов. Не трогали Смоленск и степняки — боялись залезть в чащу, что стеной стояла вокруг города. Много дней пути по буреломам лишали духа и печенега, и хазарина. Только иногда старейшины союза посылали рати отбивать у хазар дальние сёла кривичей. Смоленск был сердцем кривичского племени, и биение этого сердца слыхали и в Киеве, и в Великом Новгороде.
Дальше Рарог летел крылами парусов над Днепром, и до самого Киева радовался тихому полёту. Разве что тешилась молодая кровь редкими набегами на дрягву и радимичей, которые селились по обе стороны реки. Дрягва — по правый борт, радимичи — по левый.
Но дрягва на то и дрягва, что в трясине сидит. Племя тихое, дикое, шкуры носит, да леса выжигает. А радимичи от Днепра далеко — им любо на Сожь-реке, где изумрудные холмы, и раздолье. Одна беда — от степняков прятаться негде. И потому платят им дань. Чего с них взять господину Великому Новгороду?
Тут ставило свои ладьи и племя северян. Близко к хазарам, но те северю не давили, а учили торговому делу, хотяи брали дань. Слышно было о месте, названном Чернигов, будто много там чернят серебра, и везут на торги до самого Царьграда. Чернигов не был городищем — хазары не давали севери сильно укрепляться. Но говорили, что по веселью и пестроте нет места с ним сравнимого. Черниговские ярмарки созывали народ со всех концов — от Валахии до булгар, от аланов до мордвы. Здесь звенел арабский дирхем и шуршали муромские меха. Здесь на воск меняли парчу, а раввин спорил с муллой близ капища Перуна. Северская же дружина сидела в другом городе, крепком и неприступном — в Любече.
Словене и варяги, что шли под парусом Рюрика, уже не гуляли тут так лихо. Рядом был Киев, и вести о грабежах неслись быстрее днепровских вод. Да и воды сами текли против хода новгородских ушкуев.
Где-то среди бесконечных изгибов реки, молодой вожак Олег велел пристать к берегу. Тут он взял на свой драккар двоих — парня и девушку. По виду одичалых, но, как оказалось, знатного рода.
Жегору они были не очень интересны. Он понял, что Олег, его новый господин, человек лихой и непредсказуемый. Но весёлый и простой, к тому же даровитый воин. Мальчик не вникал в их отношения с Рюриком, хотя и слышал, как Олег на одной из ночёвок, хватив лишнего мёду, проболтался, что хочет стать насельником в Киеве, или, хотя бы, в Полоцке. На трезвую же голову Олег никогда о том не говорил.
Рюрик послал его разведать, как дела в Гардарики, кто где сидит, с кого шкуру берёт, и чем ромейский царь промышляет на жарком южном море. Олег ещё не ходил так далеко, хотя не раз за свои двадцать лет бывал у данов и саксов, забирался по Волге к булгарам и по Двине в Полоцк. Олег рос на кораблях, и твердь земная нагоняла на него тоску.
Двое взятых на борт вскоре разделились. Девушка дичилась варягов, хотя те не посягали на неё — Олег запретил. А парень быстро с Олегом сдружился. Этого парня звали Любор. Девушку, бывшую с ним, но, очевидно, не его жену — Янка.
В один из долгих безветренных дней, когда судно мучительно противилось течению на вёслах, Жегор вырезал его лицо на обшивке борта. Скуластое, с широким ясным лбом и крылатым носом. За двадцать дней плавания он успел вырезать тут лица всех гребцов. По дню на каждого. Русы дивились умению мальчугана, а Олег гордился, что везёт такой подарок господину Великому Киеву.
Вот и лик Любора проник через древесную толщу, заняв место в кольце бортов. Жегор вырезал всё время, за что получил кличку лубоед. Так называли на Ильмени жука-точильщика. Узоры покрыли бортовую насаду, мачту, даже реи, куда он забирался по вечерам, когда ладьи выносили на берег и разводили костры. Гребцы сидели у огней, а мальчуган ползал по мачтам со своим нехитрым инструментом. Сначала над ним подтрунивали, но потом стали зазывать с одного корабля на другой — всем хотелось завести на борту этакую красоту.
Скоро варяги уже представляли себе своих богов — одноглазого Одина и могучего Тора — именно такими, какими их вырезал Жегор. А словене соглашались, глядя на усатую бровастую личину в шлеме-шишаке:
— Вот это я понимаю, это Перун наш Сварожич!
И довольно оглаживая бороду, садились за вёсла — уж раз на борту сам Перун едет, можно и потрудиться.
Корабельная жизнь нравилась Жегору. Ветер наполнял его силой. Ароматный весенний дождь он встречал под намётом, который тянули прямо от мачты до бортов. И дождь был певучий. Вторя ему, пели на своём языке варяги. Мелодия песен вещала Жегору больше слов — там были битвы, легенды о владыках, о деяниях богов, о небесном граде Асгарде и Вальхалле, куда девы-валькирии уносят души воинов.
Пели и у костров по вечерам. Старые викинги, зачарованно глядя в пламя костра, говорили о набегах. В их глазах проносились тени воинов, зарницы горящих кораблей, блеск золота. Иногда Олег переводил Жегору, о чём был рассказ. Вообще Олег был хоть и совсем молодым, но внимательным воеводой. Умел и ободрить, и развеселить в любую пору. Например, мальчик быстро узнал, как устроена «баба», и почему сначала надо ей «приятного нашептать», а уж потом под рубаху лезть. Хотя ни под какую рубаху ему лезть пока не хотелось. А вот старшие гридни просили его всё это вырезать на внутренней части кормы — чтобы не скучно было на вёсла налегать. Удивительное дело, но мальчик воспроизвёл всё в точности, как оно устроено, чем вызвал к себе ещё большее уважение.
Ближе к Киеву Днепр стал оживлённым. У горизонта на реке всегда виднелись паруса. Иной раз чужие ладьи проходили мимо — быстро, без вёсел, на попутном течении и ветру. Это были византийские дромоны с треугольным «латинским» парусом и знаками креста, и похожие на них арабские галеры, носы которых были сильно наклонены к воде, чем смешили викингов. Их-то драккары, напротив, стремили своих драконов к небу, скалясь оттуда на весь мир.
Жегор сидел, перевесив ноги за борт. Таращился на диковинные суда и смуглых купцов в тюрбанах. А когда увидел за изгибом реки киевские терема, то чуть не упал в воду. Он не мог поверить, что люди живут в таких домах. Или это не люди, а боги — там, за могучим частоколом, за дубовыми стенами в два дерева, за резными ставнями? Он бы не осмелился ступить под такие кровли. В хоромине Рюрика, где он гостил месяц назад, уже было не по себе.
— Так вот он, господин Великий Киев? — спросил Жегор, словно сам у себя.
— Мало радости, — ответил голос.
Жегор с усилием оторвался от резных крыш. Рядом стоял тот самый Любор, взятый на борт. Горькая складка в нахмуренных бровях. Мальчик сразу отметил её.
— Ты был там? — удивился Жегор.
— Был. Лучше б не был.
Жегор не стал лезть ему в душу, а вернулся к раскачиванию на балке борта.
— Эй, лубоед! Плыви на берег князя звать! — крикнул ему Гуннар Толсторукий, кормчий Олега.
Викинги расхохотались. Один попытался спихнуть мальчишку в воду, но тот, как белка, скользнул по рее и забрался на мачту. Там сел на крестовине. Отсюда лучше видно стены детинца, крышу Аскольдова двора, дымы на берегу, за которыми шныряют маленькие, как муравьи, торговцы.
Они пристали к берегу в отдалении. Олег и Гуннар Толсторукий отправились к воротам в детинец. Известное дело — где выше забор, там выше чин.
Остальные разбрелись по торговым рядам у городского подола. Тут было много варягов, и некоторые узнавали знакомых с кораблей Олега, обнимались, шли пить брагу. Иные ретировались обратно к драккару — увидели кровных недругов. С такими — либо резаться на смерть, либо не встречаться глазом. Варягам была чужда привычка проходить мимо.
Любор с Янкой остались на корабле.
Янка дичилась такого скопища. В её родном Искоростене, оплоте древлянского племени, тоже бывало много народа. Но только на праздник — комоедица или осенина выуживали домоседов на улицу. Пили, гуляли, да расползались обратно — и стоял город пустой. Только лохматые от соломы крыши землянок выглядывали в тумане, как головы троллей. И кривой частокол пах сырой глиной вперемежку с мочой. Так до следующего гульбища. Но в Искоростень чужестранцы заходили редко — боялись племени людоедов.
Хотя Янка и разделяла восторг мальчика. Но тот стремился в город богов, а она боялась. И сидела на носу корабля, свивала верёвочку. Покорно молча, не смея глядеть на Любора.
Не так заискивают у хозяев псы. Недавно ночью она сказала ему:
— Благодарить тебя, что не оставил и взял с собой, буду до конца дней. А рабой твоей не стану.
Он тогда удивился и сказал, что не нужна ему раба. Но всё, что было между ними — и что не дождалась, что вышла замуж за его брата, да того и отравила, что о себе правду скрыла, — всё это застыло, как смола в янтарный камень. И уже не будет через него течь родник.
— А я рукав без платья, — ответила Янка, — мне всё равно идти не куда. Только на дно с камнем. Но уж было такое. Ты меня тогда спас. Стало быть, за тобой только идти мне.
Любору стало её жаль. Белая, рыжеволосая, солнцем целованная, высокая и статная — княжья кровь. Да только душа увяла. От того и родник не бьёт.
А ещё в глубине души он хранил тайну о далёкой Византийской деревне, где заново родился он после того страшного штурма. Об усталых и прекрасных газах, точно глаза лани — женщины по имени Олимпиада, которую звал он Липушкой. О её тёплых руках, что пахли землёй и ладаном. Надо было прятать тайну ещё глубже. Она поднималась на поверхность только вместе со слезами. И этот камень он глотал.
Тогда он подал руку Янке. Её ладонь была сильной и холодной. Он чуть сжал её в своей, попытался улыбнуться, но не смог. И со вздохом ушёл. Он знал — пропасть легла между ними навек.
Олег взбежал по скользкой дороге к воротам. Детинец стоял на холме. Отсюда хорошо просматривался берег. Олег выглядел внушительно, хотя и очень молодо. Не каждому бойцу жаловался соболиный плащ и серебряные пряжки на доспех. Гуннар же стоял за ним, как гора, свирепо глядя из-под белых бровей.
— От Рюрика мы!
Ворота не открывались. Олег покликал стражу.
— От господина Великого Новгорода!
Раз только выглянуло из бойницы лицо. Но не открыли.
— Гуляй, возгря! — крикнули в ответ, когда он снова позвал.
Олег с Гуннаром переглянулись. Румяна проступила на молодом лице.
Стена была в два ствола — сажень толщиной. По ту сторону к ней привалились двое гридней сторожей. Они зевали на ярком весеннем солнце, которое мешало им спать. Князь пировал, а, значит, был занят жёнами, и вся боярщина радовалась досужему часу. За гриднями следить было некому и незачем.
Киев вообще теперь часто отпускал бразды. Власть в нём была странной. То заметной со стороны Аскольдовых хором, когда оттуда выезжали смотрительные дружины — глядеть, где что не так лежит, и у кого нос длинный. То — со стороны торжищ, где заезжие купцы перекупали этих самых княжьих дружинников без ведома князя. А засилье степняков хазар, подозрительных угров с востока и бритоголовых проповедников с запада рождало толки о скором захвате города. Кем? Когда? Да кто ж его знает! Просто — будет и всё тут. Страшно жить без ножа за сапогом.
Двое гридней слышали крики.
— Да кто ж там, Малко? — спросил один, куснув соломину. — Чего ему неймётся?
— Сопляк какой-то. Нарядился, как петух в насест, — зевнул, — видали мы таких.
— От Рюрика, слышь, — хмуро заметил первый. — Может, того? Отворим?
— Сиди, Кучка, знай своё место. Мы тут — они там. Кому решать?
— Ну, гляди, Малко. Авось князь узнает? Или кто важный.
Малко глянул с кривой ухмылкой.
— Чего несёшь? Три кольца борода — какой он важный? Да и не наш он. Норманнский.
— Аскольдова племени.
— Ну и что с того? — Малко потупился и сплюнул в сторону терема. — Не долго им тут осельничать. И князю не долго. Ну, что зыришь? Попомни. Придут другие — заживём.
И рывком оправил кожух. Он лежал на мокрой от талого снега соломе. Свиной кожух не пропускал сырость, но был тонкий и Малко мёрз. Весеннего солнца ещё не хватало на согрев.
— Крамолу говоришь, — опасливо заметил Кучка.
— Весь Киев её говорит. Но ничего. Придёт наше солнышко.
Он услышал ещё раз — настойчивый крик по ту сторону стены.
— Ори-ори, норманнский пёс.
И, закутавшись в кожух, прикрыл от солнца глаза, согреваясь.
Любор проснулся от криков. Он лежал на палубе, пригревшись под шубой. Пришлось подняться и выглянуть за борт.
К кораблю бежал, придерживая шлем, Олег. Могучий Гуннар — следом, грозя кулаком то Олегу, то куда-то назад. А позади них сверкали топорами с десяток киевских дружинных.
— На воду! — кричал Олег. — Толкай!
В ледяной воде Любор отвязывал канат. Янка очутилась тут же. Они стянули ушкуй с мелководья. Корабль ладно осел на воде, мачта встала к небу.
С шумом Олег и викинг ринулись в реку, и уже через мгновение повисли на борту. Корабль дрейфовал вдоль берега. Вослед им летела матерная брань — хазары научили. Любому колдуну на ус мотать.
На берегу столпились ратники. Оскал зубов, глаза на выкате. Любор понял, что дело серьёзно. В полном согласии с ним в борту загудела стрела. Ещё одна просвистела над ухом.
Толпа росла. Но корабль уплывал к центру реки всё дальше.
— Вроде не гонятся, — заметила Янка.
— Всё равно, — Любор качнул рею, — парус давай.
Олег с Гуннаром, истекая водой, глядели друг на друга. Когда старый викинг чуть отдышался, его кулак смачно хрустнул под рёбрами Олега. Тот грохнулся на палубу, но тут же рассмеялся. Зычно, дерзко с глуповатым визгом. Потирая живот, он хохотал так, что и красный от гнева Гуннар рассмеялся следом. Сипло и потрясая плечами. И, наконец, разразился громовым «Хо-хо-хо!».
Когда оба норманна вдоволь насмеялись и утёрли слёзы, когда Олег размял ушибленный живот, а их корабль отплыл на безопасное расстояние, Любор потребовал объяснений.
— Они нам так и не открыли. Но этот, — Гуннар кивнул на Олега, — прибил свой щит на ворота.
— Что он сделал? — нахмурился Любор. Он понял речь норманна, просто сказанное не шло в разум.
Гуннар выставил два пальца и ткнул ими в борт.
— Вот так. Посередь. Киев для нас теперь, что псарня для лисы.
Гуннар сказал правду. В это время у киевских ворот суетились молодые гридни. Крепкое дубовое древко трещало, упершись рычагом под прибитый щит. Он крепко засел на трёх стрелах. Тыловом топора Олег вогнал их заместо гвоздей. Норманнский щит — из клёна. Познатнее — обит свиной кожей, а её мочат в морской воде.
Викинги не часто использовали один и тот же щит на два боя. Клён — дерево обычное. Когда щит ломался, быстро рубили новый.
— Что это значит? — спросила Янка. — У нас так не принято.
— У свеев и данов, — ответил Любор, — повесить щит на дверь твоего дома, значит, присвоить себе твой дом и всё, что в нём.
— Я смотрю, ты знаешь наши обычаи? — удивился Олег.
— Года с вашими братьями мне хватило.
— Значит, ты себе Киев присвоил? — спрсила Янка.
— Это уж точно, — Олег прищурился в сторону берега, где вечерний туман скрывал частокол, — а ещё мы не бросаем своих. Сегодня ночью нужно в город — остальных соберём. Тут нам больше делать нечего.
И добавил хитро:
— Покамест нечего.
Гуннар толкнул Любора и указал на парус. Вместе они стравили его и сели за вёсла. Ушкуй лениво поворачивался против течения.
— Говорят, люди находят богатство в Корсуни. Что на Тавриде, — сказал Олег.
— Говорят, там чаще находят смерть, — ухмыльнулся Гуннар.
— А третьего и не нужно.
Янка хотела прильнуть к Любору, упоминание Корсуни напугало её. Древляне говорили, что там — на границе суши, моря, ветра и огня — живёт Кощун. И что стережёт он то самое богатство, о котором сказал Олег.
Скрыня о семи цепях. Висит на верхушке дуба. В корнях его томятся чуры. Те из них, что хотели серебра-золото. А само это серебро-золото — кровь Сварога. Каждую ночь пленённое светило обливается кровью за мировую тьму. И каждое утро могучий змей уносит колесницу Сварога снова ввысь. Но чем больше дней от начала мира, тем больше капель в сундуке Кощуна. Древляне говорили, настанет день, когда о них будет весь мир воздыхать.
Янка хотела молить Олега не плыть туда. Зловещее, смутное, полное пугающих знаков видение встало перед ней. Но что мог значит её жалкий голос?
***
Ковры перед шатрами горели золотом, и чистой бирюзой было море позади. Базар источал сладость и зловоние жаркого дня. Монотонные зазывы, счётный треск, смех и ворчание — ещё один торговый день в порту византийского Херсонеса, среди славян именуемого Корсунью.
В смолянистом мареве дрожали корабли. И всё новые заходили в бухты Тавриды. Из Царьграда на западе, от Днепра — с севера, и через страшные морские бездны — из южного Понта. Под латинским парусом шли халифские галеры. Там в зелёных коранических тенях, замотанные в белое, глядели на берег арабы. В последние годы торговля стала главным ремеслом агарян. Огромный Халифат трещал по швам, как старый бурдюк, и купцы стремились сбыть товар на византийских рынках, зная, что скоро швы разойдутся, и въезд сюда им будет заказан. Византия начинала закрывать границы. Всюду теперь были враги.
И потому бородатый сарацин кричал на торжище всё громче:
— Парча! Парча! — и топал башмаком.
И разливал по воздуху волны золотой ткани. Она ложилась у его ног, ослепляя прохожих.
А от пристани к базару шли двое белокурых чужеземца. Здесь, на черноморском побережье, славяне с севера были нечастыми гостями. Чаще — гостями непрошенными. Потому и ромеи, и хазары, делившие друг с другом Таврический полуостров, поглядывали на них с недоверием. Варяги ещё куда ни шло — торговцы и отличные боевые наёмники. Но эти…
— Гляди-ка, скифы наведались!
Любор с Олегом вовсе не ждали тёплого приёма. Любору казалось, что отличить лицо датчанина от какого-нибудь кривича или радимича почти невозможно — северная масть. Но ромеи видели разницу. К Любору присматривались больше. Олег был не в такую диковинку.
Одинаково молодые, крепкие и белобровые, одинаково за год плаванья пустившие в оклад волнистые бороды, они оглядывали шумный базар. Одинаково внимательны были их взгляды. Только Любор вынес в глазах зеленоватую лазурь из чащ Полесья, а Олег зачерпнул холодной синевы фьордов.
Их корабли прибыли вчера, и варяжская команда тут же разбрелась по корчмам в поисках пива.
Теперь двое искали остальных — сорок человек прибыло из Новгорода вместе с юным любимцем Рюрика. Сорок смельчаков, пытавших судьбу. Знали на севере легенды о молодом Олеге и крепко ему были верны те, кто раз ступил на палубу его драккара. Двадцати лет был легендарный Рюриков шурин, но уже успел сверкнуть мечом под горлом северного солнца, успел сразиться на тинге с лучшими норманнскими бардами.
— Ну и как же мы найдём тут Гуннара? — удивился Любор, оглядывая базарное кипение.
Гуннар Толсторукий утром ринулся на торг. Он и раньше бывал тут, но только сегодня узнал, что его держат здесь за дурака. И дал узнать об этом другим.
Толпа в центре базара расступалась, а над шатрами пролетел злобный рёв викинга. Олег и Любор ускорили шаг — такой рёв они слышали во время шторма. Гуннар тогда грозился кулаком в небо, призывая Тора, грозясь порвать ему бороду, если тот не успокоит ветер. Теперь викинг тряс бородатого сарацина, подняв его за грудки над землёй.
Несчастный араб выкатил глаза и не мог вдохнуть для крика. Гуннар вытряс из него весь воздух. Любор и Олег прошли через толпу, а с другого конца через неё пробирались ромейские стражи.
— Ты лживая свинья! — Гуннар окатывал мусульманина пеной бешенства. — Никто не смеет плутовать с Гуннаром сыном Йорна!
И когда уже сарацин готов был рассыпаться в прах, Олег хлопнул Гуннара по плечу.
— Эй, йотун[1]! Ты чего орёшь?
Гуннар злобно обернулся на Олега, но сарацина отпустил. Тот шмякнулся в песок и отполз на локтях.
— Я купил парчи у этой свиньи. За сто дирхемов тюк, — зарычал Гуннар. — А потом выяснилось, что она стоит всего десять дирхемов! Я требую своё золото назад.
— Откуда ты узнал об этом?
— Понаблюдал за его торгом.
— Это правда? — Олег подошёл к сарацину и показал ему на счёты, отмерив десять дирхемов.
Сарацин поднялся, оправил белый тюрбан и затряс бородой. Он говорил, что парча высшего сорта, что работа крайне тонка, и лучшие мастера ткали её со скоростью два пальца в месяц. Но Олег сразу понял, в чём дело. Тот, кому парчу продали в десять раз дешевле, был купцом из Византии. Он стоял тут же, разводя руками.
Олег прекрасно понимал — об этом ему когда-то говорил Рюрик, — магометане и христиане никогда не пойдут на сделку с тем, кто чтит многих богов. А если и пойдут, то за соболя выдадут собачью шкуру.
Гуннар снова потребовал вернуть деньги. В бешенстве он принялся рвать драгоценную ткань. Этого сарацин не выдержал и рухнул без чувств. В тот же миг из толпы вынырнули латные стражи.
Норманнов спровадили обратно на пристань и в наказание за шум на семь дней запретили язычникам появляться в городе.
Олег, кусая ус, быстро расхаживал по палубе. Любор наблюдал за ним, сидя у вёсел. Он знал эту особенность Олега — когда волна возбуждения накатывала на него, и зрачки железно-синих глаз сужались.
— Они никогда не будут смотреть на нас, как на равных, — сказал Олег, — пока мы сами не вырвем у них это право!
— Год назад это право взял себе князь Аскольд, — возразил Любор.
— Аскольд, — фыркнул Олег, вспомнив про Киев, — Он продался ромеям, твой Аскольд. Крестил своих купцов, чтобы те не платили налог. Выходит, нам всем надо принять их бога? Расскажи мне, ведь ты был при этом.
— Во-первых, Олег, я не был при этом. Господин Киев держал совет с Царьградом в своём шатре. И кто знает, о чём там речь велась. Во-вторых, ты знаешь, что я сам…
Олег сложил руки и хмуро уставился на море. Было жарко, ни малейшего ветерка, и бухта дрожала морёным воздухом. Даже чаек не было в небе.
— И каково? — спросил Олег. — Тебе стало легче жить после принятия христианского бога?
— Я не знаю, стало ли мне легче. Но если бы мы все приняли Его, в чём-то мы бы выиграли сразу. А в чём-то — после.
— К чему ты клонишь? — Олег вновь заходил по палубе.
— К тому, что Гуннару дадут его сто золотых, если он станет чтить Писание. А после смерти у него появится шанс пребывать в лучшем мире.
Олег засмеялся, убрал руки с груди и потрепал Любора по плечу.
— С тобой весело, Стояныч. Ты говоришь забавные вещи.
В этот раз нахмурился Любор.
— Но знай, что никто из моих людей не променяет общение с духами предков на какие-то там обещания. А золото… Настанет день, и мы добьёмся его мечом и стрелами. Поверь, так будет.
— Будь по-твоему, — сказал Любор. — А пока пойду прогуляюсь в город.
И добавил на вопросительный взгляд:
— Всё в порядке. Двери их храмов открыты для всех, кто носит крест. Увы, на этом корабле я такой один.
По бревенчатому трапу он сошёл на пристань и добавил:
— А у вас впереди целая неделя на заточку мечей.
Олег проводил его взглядом, но ничего не сказал. За эти месяцы он успел привязаться к Любору и разрешал говорить с ним на равных. Славянин служил ключом к греческому пути, знал язык и толмачил для Олега. Он успел изучить нравы и повадки ромеев — и всё это тоже нужно было Олегу. Но не только потому дорожил он славянином. Ему виделось в Люборе потусторонняя предопределённость. Чувство гребца за знакомым веслом, седока на своём старом коне.
***
За два месяца, проведённых на ладье Олега, Любор узнал кое-что о Новгороде, о союзах северных князей с варягами и финнами и о страшных далях за морями и ледяными скалами. Он вспоминал, как впервые вместе с Витко и Гораздом увидел Киев, как плыл по Днепру и горизонт рождал всё новые земли. Эти холмы и леса были разные, не похожие друг на друга, и вдруг оказалось, что мир не лежит на спине Ящера, как говорил отец, и за поворотом реки не край света. Да и есть ли край?
Олег рассказал ему о Рюрике, объединителе городов. О пышных пирах, обильных жертвах и воинах-великанах, что скоро встанут за него горой и подчинят себе все племена от моря и до моря. Олег посмеялся над Киевом, что тот платит дань хазарам и при этом хочет прослыть могучим городом.
Независимость и сила — вот во что он верил. Хотя Любор и догадывался, что Олегу не видать княжьей власти, что он не наследует её по смерти Рюрика, что юный пыл может быть и многообещающ, но его так легко угасить житейской рутиной, несправедливым разделом сил и завистью. И главное, что Рюрик только по многоречивой просьбе Олега отпустил его с дружиной в такую даль, одолжив свои корабли.
На что же ставил Рюрик? Этот таинственный Рюрик. Было что-то и про мальчишку Жегора, про слепого колдуна и конец света… Но этого Любор уже не понимал. Он был не премудрый Витко.
Любор шёл по скалистому берегу в раздумьях. След в след, беззвучно по гальке ступали за ним другие ноги. За эти два месяца они ступали за ним всюду. Им нужен был только след, по которому идти. След Любора.
Что случилось с Янкой зеленоокой, дочерью древлянского князя? Вот сидит она русалкой в углу кормы, целый день глядя себе в колени. Вот она штопает кожух и плетёт канат, и ни словом, ни взглядом не наградит голодных до женщин варягов. Но если встанет Любор и сойдёт на берег, она, как зверёк, навостривший уши, ничем не будет занимать себя, а только ждать его обратно или тихо попросится с ним. Но и ему лишнего слова не услышать от неё.
— Многим из нас стоило бы поучиться у тебя, — заметил ей как-то Олег, — ремеслу исчезать.
Но она только сверкала на него влажным изумрудом и снова прятала глаза. Она не избегала Олега так, как остальных, и иногда вслушивалась в его речи, стояла рядом, когда он глядел на морской горизонт, на полосу берега, и молчала с ним. Янка признавала в нём главного здесь, на кораблях. Но главным в своей жизни выбрала не его. Всё смешалось в её душе, она боялась собственных мыслей.
Олег вёз на корабле клетку с голубем. Янка не знала, зачем ему эта птица. Но видела в ней своё отражение. Только голубя стерегли ивовые прутья. А Янку — оборванные нити рода. Никто не ждал её ни в одной земле.
Теперь она шла за Любором к воротам Корсуни, и когда стражники остановили их, и Любор ответил им по-гречески, показывая крест, он схватил её за руку и резко потянул за собой.
— Она со мной.
Гречанки на белокаменных улицах глядели ланями на эту рысь.
Янка выделялась всем. Её рыжие волосы, не скрытые платком, огненно пружинили. И дальше перетекали в такой же огненный доспех. Лёгкая кольчужка с бляхами медных лат была куплена ей у болгарских купцов на Днепре. Искусные мастера разворочали маломерный доспех, убрали десяток колец в поясе, расширили ими грудь, а дервлянка сама выбрала красный отлив пластин по плечам.
— Однажды, — сказала она Любору, а будто и себе самой, пробуя движения в новом доспехе, — я пригожусь тебе.
Любор только фыркнул и отошёл. Наверняка, — думал он, — наслушалась россказней Олега про скандинавских дев-воительниц.
Каменный храм Корсуни дышал прохладной тишиной. Год назад близ Константинополя состоялось крещение Любора в новую веру. Тогда он побывал на храмовой службе, но спроси его, что он понял там — он не нашёл бы и десятка слов. Сложный язык богослужения запутал его взволнованный ум, глаза метались по строгим поющим лицам, спинам сотни прихожан, и золото мазало шлейфами искр.
Сейчас же его принял спокойный простор. Тот сельский храм и этот городской собор — что землянка и дворец. Колонны с мраморным плющом возносили светозарный купол на высоту птичьего полёта. Любор прикинул, что не смог бы добросить до потолка камень. Он никогда не видел такого здания вблизи, и уж тем более не входил. Это было даже не здание — это был весь мир, немного уменьшенный под рукой художника. Травы, деревья, скалы и виноград внизу. Люди, лики, звери, огонь свечей и ширь для шага в середине. И наверху — крылатые силы несут трон. Сын человеческий на нём. Любор, да и любой язычник, самый дикий варяг, лесная чудь, рогатая меря — каждый смог бы прочесть этот понятный язык: храм есть мир и человек, один в другом, победившие пространство и время.
Любор опомнился, он всё ещё стоял в притворе, не решаясь ступить вглубь зала. Янка опасливо выглядывала из-за двери. В полутьме свечей стояло несколько прихожанок, Любор пригляделся к ним и шепнул Янке:
— Надень что-нибудь на голову.
Она накинула на голову плащ, дико огляделась и вошла. Но надолго её не хватило. Когда из-за алтаря вышел дюжий священник с дымящим кадилом и провозгласил о славе Бога, Янку вмиг сдуло вон.
Начиналась служба, всё больше иереев выходило в зал. Вынесли огромную золотую книгу, молодые дьячки затянули распев. Сначала Любор улавливал смысл, но вскоре потерял нить, и уже не мог зацепиться ни за одно знакомое слово. Его греческий был слишком слаб, чтобы воспринять ход литургии. К тому же он чувствовал, что своим присутствием отвлекает благочестивых ромеев от глубокой молитвы, и двинулся к выходу.
Улица окатила жаром. Янка, не снимая плаща с головы, ждала Любора на ступенях. Вместе они сошли на мостовую, и направились в посольскую резиденцию — там по Аскольдову договору их, как северных купцов, должны были привечать и потчевать.
После ухода киевских войск из-под стен Царьграда, император Михаил собственноручно подписал указ, что-де «содержание на месяц, да свободный торг, да вход пятидесяти мужам без оружия, всем послам и купцам, что с Киевских, Переяславских, да Черниговских, да прочих каких земель их, кои поляне, кривичи, древляне, словене, родимичи, да русы есть, в Корсуни предоставить». Любор о том слышал от Олега и на сей указ полагался.
Аскольд же указал в договоре русов, чтобы обеспечить пасынку своему Колояру достойное будущее. Киев вообще сделал ставку на норманнов, и потому поляне, населявшие окрестные холмы, всё чаще именовали себя русами.
Но ведь и Олег был русом — и почему именно он теперь так стремился к Византии, и какая связь была меж Рюриком, Аскольдом и Колояром, и как про договор господина Киева с Византией узнал господин Новгород… Ох, как жаль, что рядом нет Витко! В очередной раз Любор сокрушался о том. Витко бы всё связал воедино.
Колоннада посольского дома выросла из-за кипарисов, а в их кущах мелькнул быстрый силуэт Олега. Белый плащ с красным соколом-трезубцем. Любор ринулся, было, следом, но тот уже исчез в тени анфилад.
А Олег тем временем показал стражнику серебряную печать купца и вошёл в просторный зал. Там за длинным столом, коему края видно не было, восседали купцы из датских и скандинавских земель. Старые бывалые викинги. Иные уходили и приходили, иные спали за кубком лицом в стол.
Когда вошёл Олег, один толстяк рассказывал другому анекдот, щуря довольные глазки.
— Варяг продаёт хазарину девку. Украл, говорит, не трогал, плати за цельную втридорога. А тот жид. Трогал, говорит, не трогал, а товар всё равно скоропортящийся.
Оба схватились за бока, в зале загоготали. Олег бойко подошёл и упёрся кулаком в стол.
— Здравы будьте, русы!
Толстяк с досадой прервал смех.
— А! ты… Не сидится диким? Первый раз в Корсунь пришли, а уже хороши! Ишь чего устроили на торгу! Рюрика позоришь.
— Ты, Истыр, купеческая голова, — Олег сверлил его глазами, — Ты мне в отцы годишься. Вот я тебя спросить и пришёл. От чего же это с нас втридорога берут, а на товар кладут мыто? Или Аскольд не решал мир да любовь с Царьградом? Или мы не русы?
Толстяк Истыр сцепил руки на пузе и хитро прищурился.
— Ну, положим, я-то не рус, а полянский. Да и крест ношу. А уж Аскольд тем более. Это ты всех под един гребень хочешь зачесать.
— По одной ниточке любой канат порвать можно.
— Смотрите-ка, он нас всех связать хочет! — толстяк обернулся к купцам, призвав к осмеянию. — Всё равно скоро вас латиняне возьмут, а нас — каган хазарский. Не будет никакого единства. А Царьград только Киеву торговые блага предоставил. А уж кто там сидит — хушь болгарин, хушь хазарин — то не важно. Главное киевскую печать носит. Ты носишь? Чего у тебя там в кулаке? Во, Рюриков знак. А Новгорода в Царьграде не бывало. Мы — не вы.
Олег побледнел. Теперь он больше держался за стол, нежели напирал на него.
— А вам, видать, всё равно под кем ходить, — процедил он, — хоть пусть болгары Киев возьмут, хоть хазары. Лишь бы кормили за троих. Прижились!
— Но-но! — Истыр попытался встать, но что-то треснуло у него в портах, и он только ахнул обеими ладонями по столу, — Ты ври, да не завирайся! Зелен ещё мне такое в глаза метать. Возвращайся к своим рыбоедам. Сидите, да помалкивайте. Варягам сапоги мойте. Далось вам ещё на одном языке с нами говорить. Собакам!
Этого Олег стерпеть не смог и потянулся к ножу в тушке гуся. Но двое тиунов опередили его и вытолкали из зала. Там в полумраке чьи-то колени так измяли его под дых, что пришлось отсиживаться в углу до вечера.
Но на кораблях его всретили радушно. Все слышали, что хозяин хлопотал за своих.
— Эй, Олаф! — закричал Олег из-под скамьи. — Притащи-ка выпить!
С чаркой в руке, нетерпеливо отхлёбывая и, блестя мокрой бородой, он сидел в раскорячку и кривил бровь.
— Этих греков ещё не перебили только потому, что вино у них отменное, — хмыкну он. — Да, Стояныч, а ты говоришь, «в лучший из миров». То, что я видел ни в один мир не уместишь.
— А что ты видел?
Олег промолчал и поспешил допить до дна. А после, затрубив в рог, объявил с носа своей ладьи:
— Завтра мы уходим домой! Новгороду и здесь не рады.
Они не пошли к Царьграду, как намечали. С греками торговать было не выгодно. Драккар и ушкуи взяли ветер обратно к северному берегу моря, где раздольно впадал в него Днепр Славутич. Торговлю на таких условиях Олег принял, как личное оскорбление и стыд на весь Новгород.
Его варяги возвращались не солоно хлебавши. А один корабль и вовсе отъединился от каравана — викинги отправились в наём.
Любор был угрюм. Он никому не говорил, но в тайне хотел пристать к берегам Царьграда, чтобы повидать ту женщину… Единственную, которой он доверил бы себя сейчас. Тоской по дому стал образ Олимпиады.
И только один человек на борту с радостью глядел на удалявшиеся стены Корсуни. Блеск его глаз был виден и среди ночи, когда Луна легла на волны. Это был мальчишка Жегор. О нём успели позабыть.
А Жегор не мог забыть то, что видел — целый мир, который художник уместил в одном храме. Жегор успел побывать в городе под покровом ночи. Успел увидеть то, чего ждал всю жизнь.
*
**
— Мертвецы плывут по Днепру! Конь. Дева… Ладная такая дева. Только она лихая! Город горит от неё, голуби падают на крыши. Голуби — факелы. Сажа. Чёрное всё.
Олег проморгался после сна. Он лежал на постилке из лапника. Корабли вытащили на берег ночью, и бивуачный костёр раскинул длинные их тени по белому песку.
— Вот что я видел.
С ним сидела Янка. Остальные — кто спал у костра, кто допивал купленное в Корсуни вино и тоже готовился ко сну.
— Мы будем смотреть по сторонам, — сказала она ему, — и найдём знаки, кторые были в твоём во сне.
Зелёные глаза сверкали на звёздном небе. Она глядела неотрывно.
— В наших землях, — сказала она, — ты был бы ведун. Тебя бы почитали, как бога. Но тут ты воин. И жрец, и воин! Пряжа твоей судьбы самая драгоценная.
— Думаешь, я рад этому? — хмуро усмехнулся Олег. — К чему боги дали мне эти вещие сны? Вот добрался бы я до них!
— Они хотят, чтобы ты стал великим князем.
Олег смерил её рассеянным взглядом. Сны, как говорили жрецы, приходят от мёртвых. Янка была сейчас нужна ему, как никогда. Ведь силы из навьего мира смиряются женщинами. Мужей эти силы только путают. Нет в мужах вместилища, какое есть в жёнах — чтобы те тайные силы в нём закрывать и укрощать. Янка словно вытягивала из Олегова ума помутнение, брала его на себя, и сама от того ничуть не страдала. А Олегу становилось легче.
— Боги хотят от тебя свершений!
Влажная зелень тьмой обволокла его душу. Он поднял руку и схватил луницу — медную подвеску в виде месяца, которую Янка носила на цепочке. Он притянул её лицо к своему, всё ещё лёжа на лапнике.
— Каких таких свершений, женщина?
— Тише-тише, — она высвободила оберег из его хватки, но не убрала своего лица, их дыхания сплетались. — Сядешь на трон. Поведут от тебя новое племя. Станет твой дом славным.
— Так нет у меня дома. Волны — мой дом, драккар — мой трон.
— Видел, что боги показали? Конь… А конь у нас искони крышу дома венчает. Знак рода.
— А огонь? Голуби? Что за дева город палит?
— Много ты дев тут видишь? — у неё была лисья улыбка, широкая, но спёртая.
— Стало быть, ты огня хочешь?
— А ты? — Янка поднесла губы к его уху и прошептала так, что холод и сладкая тревога разлилась по телу. — Ты разве не хочешь?
— Где? В Киеве?
— Дальше. И больше. В Великом Новгороде.
— Но Рю…, — он не успел договорить. Он приложила палец к его губам, запахло копчёной рыбой и сладостью женщины.
— А кто он тебе? Пришлый старик. Долго он тебя гонять будет? Долго тебе кости с его стола грызть? Ты не пёс, а воин. От тебя пойдёт русь-племя. Новая кровь, как река кипит… Как смола бурлит.
Она сжала его плечо, и вдохнула полной грудью. И почудилось ему, что крепче и шире стало его плечо, налилось силой. Не говоря больше ни слова, Янка тронула губами его лоб, затем подбородок, шею, грудь в просоленном льне, колени.
— Что ты? — шепнул он, когда её губы касались его стоп.
— Зацеловала. Чтобы цел был.
Её высокий силуэт, всё ещё стянутый лёгкой кольчугой, растаял в дымке. Олег унял дрожь, подобрался и сел. Зелёное пламя плясало во тьме. Вспомнился страшный огромный слепец. Сурьян тогда говорил Рюрику о зиме великанов.
«Только двое спасутся после этой зимы, — говорил Сурьян, — двое спрячутся в стволе дерева. Двое переждут развал мира. И выйдут на новую землю, чтобы продолжить род. И ты должен служить им!»
В дымке над Днепром кричала птица. Олег пытался различить там силуэт Янки, но всё были ночные чудища. Про кого говорил Сурьян? Уж не про них ли! Кто восстановит Рюрика, кто станет на его место после зимы? Его личной зимы.
Олег слушал ночную птицу, и крючья тьмы ползали над водой, глядели на него дырами.
Вереница ушкуев и драккар Олега шли по Днепру Славутичу медленно — река текла с севера на юг. Викинги любили путь в греки, но обратно в варяжские земли не торопились. Обычно ждали, пока силы оскудевшего осеннего Днепра умалятся. Главное — успеть до осенних дождей.
Гуннар по звёздам определил, что до Киева оставалось не более трёх дней. Ни одного варяжского или иного судна не встретилось им за это время.
На ночлеге в дальнем лесу слышались таинственные звуки.
Олаф, Тавр и Гуннар, поверенные Олега, на вторую ночь сделали вылазку. Они видели людей в странных одеждах — широких кафтанах с вороньими перьями. Те явно прятались в деревьях. Иные были ранены и хромали за ветвями, вертели перевязанными головами и брехали на неведомом языке.
Их было много, гораздо больше, чем воинов Олега.
— Таких я ещё не видал, — заключил Гуннар Толсторукий. — Хотя обошёл столько королевств, сколько никто ещё не обходил.
— То ли степняки, — сказал Тавр, бывавший в Муроме, — то ли горцы.
Следующую ночь они провели на кораблях и у другого берега, выставив дозорных.
Ночь прошла тихо. Но днём дозорный Олаф закричал с мачты:
— Мёртвые! Прямо!
Вниз по течению вода несла трупы. Ещё не изуродованные, но сильно посиневшие, проплывали они мимо ушкуев. Гребцы отталкивали их вёслами.
— Это из тех самых, — заметил Гуннар, — в перьях.
Молча провожали они страшных пловцов. Словно льдины по весне, их было не счесть. Берег изгибался, и всё новые и новые трупы плыли из-за поворота. Пёстрые — серо-зелёные одежды с ярким оранжевым орнаментом, бурые расплывы крови, синяя кожа.
— Кто это? — послышался с мачты голосок Жегора. Он хотел залезть ещё выше, чтобы быть дальше от мертвецов.
— Лучше нам не знать, — ответил Любор, сглатывая подступивший ком.
— Там что-то происходит, — заключил Олег, — у самого Киева.
Он встретил взгляд Янки. Всё было, как в его видении — мертвецы плыли по Днепру.
Он оказался прав. За могучим лесом, что вырвался с берега в самую реку, словно ему мало было место на земле, показались знакомые холмы. Там, где были пристани Киева, теперь шевелилось что-то тёмное, и вился дым.
— Никак осада? — викинги подались на носы кораблей.
Засверкали глаза, оскалились улыбки.
— Рюрик? Или ромеи? С реки-то кто ещё?
— Разомнёмся? — голос Олафа был полон радости и какого-то сдавленного ужаса.
— Убрать паруса! — скомандовал Олег. Это повторили на других кораблях.
Красный ястреб Рарог убрал крылья. Вёсла зависли над отравленной водой. Только иногда приходилось отводить ими от кораблей наплыв мёртвых тел.
Корабли примкнули к камышам у берега и, крадучись на шестах, пошли ближе. Вскоре можно было разглядеть осаду.
Но это были не корабли — это были плоты. Огромные, грубо стянутые стволы запрудили реку от берега до берега. И по ним, как по мосту перемещались массы воинов. На киевском берегу, с холма вниз текла лавина гарнизонной дружины. Битва уже миновала свой разгар — бой шёл не у стен, даже не на берегу. Аскольдовы воины теснили обидчика на его же плотах.
Корабли Олега причалили в высоких камышах — отсюда всё было как на ладони, и ни одна стрела бы не долетела, возьмись кто угрожать им. Лёгкие ушкуи прятались в сухие заросли целиком. Драккары убрали паруса и вряд ли были заметны с киевского берега.
Только Янка беспокойно вглядывалась не в картину далёкой битвы, а тёмный сырой ольшаник за камышами на берегу. Эти кривые деревья, что так любят болота и бурелом, смотрели на неё в ответ — зловеще. Янку с детства учили слушать женскую нить. Эта нить, как считали древляне, бывает только у жён, и ею связаны они с мировым пупом. От него ничего не укрыто, и только колыхнётся эта нить в чреве — отбрось мысли, забудь, что говорят глаза и уши — слушай. Нить поёт о том, что есть.
Есть! Заметила!
— Эй!
Но её заметили раньше.
Крик на незнакомом языке — совсем рядом. Норманны отпрянули от бортов к мачтам, где хранились в крестовинах мечи.
— Ты слышал? — шепнул Гуннар Олегу.
Камыши у берега пошли ходуном.
— Там! — Гуннар указал на матовый блеск. Так сталь отражает хмурое небо.
Всюду теперь шёл блеск. Как молоко, разлитое в солому. Камыши шептались и перекрикивались. И вот уже — не скрываясь, качались вороньи перья на шишках шлемов. Десятков шлемов.
Олег поставил ногу на борт и поднял руку с мечом.
— Подите прочь! Мы гребцы Рюрика, мы идём на север!
Камыши трещали всё громче.
— Мы теряем время, — сказал Гуннар, — и дарим возможность изучить нас.
К ним подошёл и Олаф. Он указал на заросли.
— Там плоты.
— Начинают окружать.
Вот из осоки появилась белокурая голова, Олег услышал родную речь:
— Я говорю от лица короля Альмоша! — сказал человек.
— Их толмач, — ощерился Гуннар, — видать, северянин. Фенрирово семя!
— Кто вы и откуда? — продолжил толмач.
Олег повторил, что служит Рюрику, и теперь возвращаются домой с Тавриды. Что на борту нет ни золота, ни тканей. Они не купцы, а разведчики и воины.
— Нам не нужно ваше золото! — ответил толмач.
Он пробрался через камыши и стоял по пояс в реке совсем близко. Теперь его было видно хорошо. Худой с длинным подбородком и светлыми усами, сутулый, точно долгое время таскал груз.
— Их раб, — поправил Олаф Гуннара.
— Король Альмош ведет своих людей из степи. Мы ищем новую землю, где наш народ будет вести мирную жизнь. Но Киев не хочет пропускать нас.
— Что за народ? — спросил Олег, опуская меч.
— Угры. Я знаю, — продолжил толмач, — что у вас на севере их называют венграми.
— У вас на севере? — сплюнул Олаф.
— Зачем же вы уходите из степи?
— Хазары… от них теперь нет житья.
— Мы плывём своей дорогой, — ответил Олег, перенеся руку с меча на парусный канат.
— Мы не хотим лить кровь. Ни вашу, ни нашу. Нам нужны только ваши корабли, — отрезал толмач. При этом он отступил обратно в камыши и натянул шлем поглубже.
Викинги переглянулись.
— Повтори-ка, — сказал Олег.
— Для переправы людей нам нужны корабли. Ваши корабли.
Последние слова толмач сказал тише и неуверенно.
— Ты хочешь отнять у меня мои ноги, и думаешь, я соглашусь? — усмехнулся Олег. — А ну правьте на середину! Поднять паруса!
— Угры степные люди, у нас нет больших лодок. Наши плоты не годятся. Киев топит нас. Если вы отдадите корабли, мы оставим вас в живых.
На палубах пошло движение. Засвистели верёвки, скрипнули реи. Красный трезубец Рарога снова затрепетал на ветру.
— Тогда нам придётся взять их у вас! — крикнул толмач, сложив ладони у рта. — Зачем нам лить кровь? Отдайте корабли, и когда мы перевезём всех людей, мы вернём их вам. Иначе…
Худая фигурка толмача начала валиться, руки хватались за сухие стебли, и вода вокруг стала цвета вина. Олаф, самый меткий викинг, послал стрелу тому в бедро. Норманнская сталь пробила угорскую кольчугу. Толмач отползал обратно в камыш. Предупреждение было услышано.
Выстрел стал сигналом. Прогудел рог, и дождливое небо заштриховали стрелы. Неподалёку в ольшанике спрятался целый отряд угорских лучников. Они только того и ждали.
Страшный свист — и те, кто не успел опомниться уже катались по палубе, рыча от ран. Олег глянул из-под щита, и успел ужаснуться — его драккар опустел на половину.
— Скорее! — ревел Гуннар на гребцов, — Налегайте!
— Плоты! — кричали гребцы. — Там!
Грубые кое-как связанные баржи выкатывали из-за камышей на открытую воду. Олег насчитал больше двадцати. Они пытались сомкнуть кольцо вокруг его кораблей. Берега зачернели от людей.
— Да тут всё степное племя, — шепнул Любор, хватаясь за борт. — Тьма или больше… Господи!
Стрела загудела перед глазами, щеку обожгло щепой.
Любор впервые перекрестился — так, как его учила гречанка Олимпиада. И её дочь Юлия. Светлый ангел тут, на кровавой палубе. «Господи, помоги!». Взгляд детских глаз глубокий и чистый.
Олег одарил его другим взглядом — со смесью стыда и раздражения. Он встал и кинулся к своим гребцам.
У Любора щита не было, и очередной залп пришлось встречать ползком по палубе. На лавке гребцов уже сидело два мертвеца. Под лавкой лежал Жегор. Мальчик сжался в калач. Струйка крови из большого тела на скамье поливала его горячим.
Любор оказался рядом с ним и потрепал по колену.
— Эй, лубоед, — он подмигнул мальчику, — плавать умеешь?
Тот кивнул.
— Сиди тут. А как кончится всё, ныряй и плыви в Киев.
— Стену щитов! — командовал Гуннар где-то вдали.
Норманны разбились на две части — половина легла на вёсла, половина защищала гребцов своими щитами.
Корабли с треском въехали в кольцо плотов, но силы вёсел не хватило на то, чтобы прорвать его. Паруса дулись пузырями, а угорские раздвоенные стрелы дырявили их, превращая в бесполезное сито.
— Гребите! — ревел Гуннар, забрызганный кровью.
— Нет! — крикнул Олег, — Собраться! К бою!
— Хелиги, надо прорваться к Киеву, — возразил Олаф.
Стены крепости действительно были уже близко.
— Мы не прорвёмся, — Олег даже погладил рукой борт, как иной гладит скакуна, не взявшего высоту прыжка и сломавшего ноги.
— Да и в Киеве нам объятья не готовят, — заметил Гуннар. — Наш Хельги успел отличиться.
— И настанет ночь, когда эта орда возьмёт стены.
Плоты скрежетали брёвнами по обшивке драккара. И вот над бортами появились вороньи перья. Следом — шлемы угров. Те взбирались на корабли, как муравьи на выпавшие из дупла соты.
— Стоять! — кричал Олег. — Держать щиты!
Скуластые черноусые лица уже скакали по палубе, напирали друг на друга. Драккар качался под десятками ног. Но ещё сотни ждали забраться на палубу. Один из ушкуев, поменьше драккара, перевернулся.
Олег и воины стояли плотной кучей, колючей, как ёж с мечами вместо игл. Они собрались вокруг мачты.
— Я был бы рад встретить тебя в Вальхалле, — сказал Гуннар, толкая плечом Олега. — Говорят, там никакого похмелья по утрам.
— Погоди в Вальхаллу.
Олег встал на приступ к мачте и дотянулся до плетеной клетки. Всё было быстро.
На куске бересты кровь из проколотого пальца. Несколько рун. Береста скрутилась на лапе голубя. Птица вспорхнула на рею. Поёжилась от дождливого ветра, пробуя крылья после долгого покоя. И скоро уже мерцала в блёклом свинце туч.
Раздался крик. Потом ещё. Кричал один и тот же человек. Угры выстроились на палубе, некоторые застыли на бортах, подталкивая уже залезших. Никто не шевелился. Через них перебрался сноровистый воин в лёгких латах. Червлёная кольчуга выдавала старшего.
Он вышел вперёд. Олег шикнул воинам, те ждали. Человек в латах положил руки на эфес, но не доставал оружия. Он заговорил, указав на мачту, затем на небо.
— Увидел, — шепнул Олег.
Гуннар покосился на него, приподняв меч, в полной готовности.
Олег растолкал плечи товарищей и вышел к латнику.
— По его команде, — бросил Гуннар.
Но Олег разжал хватку. Меч его звякнул о палубу.
Викинги зароптали. Олаф вздул вены на лбу.
— Хельги, — выдавил он, — ты чего ж творишь?
— Слушай вожака, — прохрипел Гуннар.
Его меч упал следом. С руганью и плевками остальные начали складывать оружие.
— Вожака? — Олаф с ненавистью глядел Олегу в спину. — Он кинул меч. Он больше не вожак.
— Ты увидишь, Олаф.
— Уже увидел.
— Ты увидел свой нос, — Гуннар провожал взглядом белую птицу.
На дальних ушкуях, где не успели рассмотреть действий Олега, попытались дать сопротивление. Но бой не продлился и нескольких мгновений. Там перебили всех.
Угры что-то кричали и били Олега по лицу. Он не понимал их. Когда всех связали тетивами и кинули у мачт, Олаф стал сверлить его взглядом единственного глаза — второй оплыл от удара.
— Ждите, — сказал Олег.
— Смерти?
Олег закашлялся от крови и не смог ответить. Угры выпотрошили нутро кораблей, ничего не нашли, кроме вяленой рыбы и ходили вокруг норманнов, словно решая — резать их сразу или устроить требу богам.
Но тот самый, в червлёных латах, распорядился по-своему. Про них как забыли, и быстро выволокли корабли на берег. Долгое время ничего не происходило — угры облазили и ощупали всю оснастку, о чём-то спорили.
Наконец, двое снова спустили ушкуй на воду и попытались грести. Было видно, что им это впервой. Лодка крутилась на месте, въехала в кочки и застряла. Снова спорили, дрались.
Тем временем смеркалось. На другом берегу, где высился холм городища, зажгли огни. На частоколе детинца мерцали факелы, метались тени. Город готовился к долгой ночи. Там знали — новый штурм близко. Угры вернулись в лагеря, не досчитавшись пары сотен воинов. Первый штурм провалился. Но вести о кораблях неслись быстро. Стрелой до шатра самого вождя.
Из-за тёмного ольшаника на берег выехали несколько всадников. Один из них выделялся пышными перьями на шлеме. Мокрый грязный, но богато расшитый плащ тяжело хлопал по конским бокам. Всадники остановились перед норманнами. Те сидели связанные кучками по десять человек. У каждой кучки стояло несколько угорских караульных.
Человек в богатом плаще грузно свесился на бок, переметнул короткие ноги и соскользнул с седла. Он был малого роста, чуть повыше лошади, но очень широк в плечах. В сумерках лицо его казалось синим с длинными вислыми усами, как у сома.
— А невем Альмош, — сказал он и трижды хлопнул себя по груди.
— Конунг, видать, — заметил Гуннар. — Альмош этот.
Червлёные латы начал что-то объяснять Альмошу. Лицо вождя стало тёмно-синим — то сошлись густые брови. Тут же к нему подбежал воин, и протянул пустую ивовую клетку. Альмош повертел её в руках, вытряхнул рулоны бересты и птичий помёт. Даже сквозь кровавую пелену сумерек Олег заметил, как вождя затрясло. Он рявкнул на червлёные латы, и тот отскочил. Затем подошёл к Гуннару и схватил его за подбородок.
Гуннар скривил беззубую улыбку.
— Поросячий сын, — выдавил он, — да ты, никак, гном?
Альмош рычал на Гуннара, но вскоре понял, что ничего не добьётся от него.
— Он принял тебя за вождя, — сказал Олег.
Альмош не преминул заметить это, и двинулся к Олегу. Он поднял его одним рывком и отряс, оглядывая богатый доспех. Наряд Олега был и впрямь знатнее, чем у самых старых воинов.
Альмош недоумённо оглянулся и ткнул в Олега.
— Вежету? — спросил он. — Вежету?
Норманны молчали.
— Вождь, — подал голос Любор, сидевший связанный поодаль. — Он говорит, ты — вождь.
Норманны, хоть и долго жившие среди ильменского племени, плохо понимали славянскую речь, а уж тем более — мадьярскую. Но Любор отметил, что речь этих самых угров во многом схожа с его родной.
— Да, — ответил Олег на славянском, — я вождь.
Альмош кивнул на клетку и что-то спросил. Олег протянул:
— Во-о-ождь.
Он был слаб после побоев, но глядел в тёмно-свинцовое небо с тихой улыбкой. Она очень не нравилась Альмошу, как и повторённое «во-о-ождь». Альмош даже посмотрел в том же направлении — на север.
Когда в ночи норманны остались сидеть под проливным дождём, и тупящий холод пробирался до самых костей, Олаф подал голос:
— Почему они не убьют нас?
— Боятся, — ответил Гуннар за Олега. Олег провалился в забытье.
— Чего им бояться?
— Чужие земли… А в их руках один из вождей чужих земель.
— И что же?
— Этот вождь успел послать весть. Все наши жизни сейчас в лапах одной птахи.
Угры готовили корабли. Они сняли мачты и на вёслах перевозили сотни воинов на ту сторону реки. Ночь укрыла их.
Вода шипела осокой, вила ручьи грязи и глубокие лужи, в которых лежали связанные норманны. И далёкое зарево горящего Киева не могло согреть их.
Уцепившись за обломок доски, укрытый ночью и спасённый тьмой, плыл вдоль берега Жегор.
Он всё сделал верно. Сперва забился под скамью так, что новые гребцы не нашли его. Сжался калачом, чтобы не трястись от страха. Над ним водрузился зад мадьярского гребца. Он слышал незнакомую речь — глухую, злую, с пугливой прибауткой. И когда драккар встал у другого берега, и гребцы заходили по палубе, он дополз до соседней скамьи. Тут не было весла — выпало при штурме. Но уключина, место, где весло соприкасалось с бортом, была довольно широка и глубока — мальчик смог пролезть в неё.
Он выскользнул, как рыба из переполненной бочки, прихватив с собой обломок деревянного щита. Никто не обратил внимания на всплеск. Обломок помог хромому держаться на плаву дольше.
Держась за дерево, он плыл, не оглядываясь. Сначала в сторону киевских пристаней. Иногда заплывая в камыш, чтобы перевести дыхание. Выходить на берег не решался — там шастали разведчики и прятались раненные угры.
И снова плыл. Пока, к его ужасу, подол, торжище и окольный град не охватило пламя. С реки он не мог видеть тысяч чёрных воинов, вставших у стен, посыпавших город горящими стрелами, но понял — своих для него там нет. Потеряв все силы, Жегор выбрался на песок и затих в могучих сосновых корнях. Тут просидел он до утра. А когда тучи процедили первые слепые лучи, покрался к пепелищу.
II.
Господин Великий Киев
Полуна была девка статная — белая и плавная. Точёное лицо, высокий выпуклый лоб и тонкие пальцы.
Длинные, да уверено ловкие руки и быстрые наклоны за шерстью в корзине — ведомо, под расшитой понёвой тело гибкое, не слишком пухлое, и от природы стройное.
В больших глазах черничная густая глубина. Что за взглядом — огонь грозы или легкий смешок, — не разберёшь. Губы — две вишни, и улыбку редко кто видел.
Говорит, как осока на ветру — ровно и длинно. И так же, как трава, проста речь, да вдруг затянет, и уж что услышишь в ней — не ведомо.
Прочие девки ладят всё о своих персях, да его кудрях. Всё прошлогодний мёд, земляника спелая, да свекла на щёки, да сурьма на брови заморская… А Полуна вдруг сон расскажет, о гаданьях спросит, о воронах на тёсе. Или встанет во время прядения в общей горенке, подойдёт к двери и долго смотрит в ночи гущу.
Там — Киев, а за ним крикливый лес, чёрный бурелом, и на сотни сотен полётов стрелы — холмы, пустота, простор… а ещё дальше — конец света, кощуново царство, вечные материнские воды.
Посмотрит, вздохнёт и вернётся под лукавые переглядки товарок. Те шепчутся — бес в ней сидит, и, видать, крепкий горячий мужик ей нужен, чтобы всю эту водицу мутную болотную из сердца высушить. Шёл ей уже шестнадцатый год, отец её жил в Киеве всю жизнь, и его отец тоже. Да и дед, как говорят, отроду тут землянки рыл. Хотя дед погиб от аварской стали, когда отец был ещё младенец. Попала теперь Полуна в дворовые девки к жене самого наследника княжьего. К Полеле. Та, сказывали, из Полесья пришла с древлянами, пленницей.
Хозяйка была старше её, но не на много. И всё ещё разделяла девичьи забавы — гадать, ворожить, петь о красных молодцах. Тихая и спокойная Полуна нравилась Полеле, и та не спешила свою служку просватывать. Да и никто ей мил не был — только чудной паренек из дальних краёв. Не знатный, не местный, жил он с чернецами христианами, которых добрые киевляне обходили за версту.
Звали его Жегор. Слава мастера давно бы сроднилась с ним, да козни княжьи тому мешали. А ещё — скромность и робость самого Жегора.
— Что, Полуна, на своего хромоножку ходила смотреть? — смеялась старшая теремная служка.
— Не сердись, что тебя не взяла, сестрица, — говорила Полуна. — Да чернецам жениться не велено. А то бы тебе жениха сыскали греческого.
Девушки смеялись.
— У меня и тут есть посмотреть, — отвечала служанка, — из данов варяжских.
— Увезут тебя в ледяные страны, будешь шубу снежную, да понёву каменную носить, — говорила Полуна.
И снова смеялись. Девка кусала пухлую губу, и босой ногой топала по полу в клочьях льна.
А Жегор сидел себе на колоде и резал по длинной балке чёрным лезвием. Всё травы, да цветы. Он делал это изо дня в день, спокойно и молчаливо. На лице его светилась благодать. А из-под лезвия выходили узоры на зависть всем окрестным мастерам, на радость всем киевлянам и гостям. В особенности же — людям в чёрных одеждах. Их звали христианами. Было их немного, казались на люди они редко, но теперь уже коренные киевляне полянского племени не гнали их, как то было раньше. Аскольд велел не трогать и даже разрешил поставить теремную церковь.
Как жизнь свела с ними Жегора? Как хромоногий мальчик из Новгородских болот оказался в самом Киеве, да сменил рваные порты с дряхлыми лаптями на малахитовый кушак и кожные опанаки с гнутым мысом? Как из запуганного зверька, из рабчонка, стал он мастером?
Жегор смотрел по вечерам на суровый тёмный лик, что написал для киевской братии греческий монах. И пытался найти в нём ответы на все эти вопросы. А главное — было во всём том неведомое его уму высшее предписание или не было? Сам он хозяин своей судьбы или каждый шаг его — стежок в сложном узоре, который ткут высшие силы, и который уже есть во всей своей завершенности, и только для него, маленького человечка, узор этот неведом.
Потому ли, что человечек идёт по тропинке времени, а высшие те силы парят над всеми тропками и путями, там, где времени нет, и где всё, что должно быть — уже есть?
Тёмный лик со стены молчит. Копоть покрывает брёвна кельи, трещит лучина и гаснет. И приходит новое утро, новые заботы.
Так шесть зим тому назад выбрался Жегор на берег и уснул в корнях могучей сосны. Стылым осенним утром он проснулся от холода. Его разбудил собственный кашель. Живот крутило, тело не слушалось, и только дрожало. Кое-как он доковылял до окольного городища. Он слышал, что отсюда начинается сам Киев. Не так давно рассматривал славный град с палубы корабля.
Но разве это был тот же самый град? Всё теперь было черно. Терема и хаты стали осколками костей. Жилами дыма связались с ними тучи. Мелкий дождь не унимал пожара, и пока огонь не выел всё тело из деревянных стен и кровель, не погас.
По колено в золе брёл Жегор. Видел он и окоченевших детей, похожих на пригоревшие в печи шаньги. Видел тела, по которым и не сказать — мужик это или баба. Так огонь украл их образ. Могучий бог-огонь, весёлый, как младенец. И, как младенец, беспощадный.
Сгорел Киев, остался только детинец с опалённым частоколом. Ров с водой ограждал его, и те, кто спрятался за ним, сбивали огонь, как могли. Угры не стали нарываться на колья, за которыми сидела дружина и весь киевский люд, готовый драться до смерти.
Альмош не ставил целью равнять города с землёй и посыпать эту землю солью. Всё, что нужно было мадьярскому вождю — провести свой народ дальше на запад, на поиски новых земель под землянки и пашни. И не вина Киева в том, что встал он на пути переселенцев. Однако богатство города, его кладовые и житницы оказались слишком заманчивы. Многотысячное племя хочет есть. Так дикий зверь после голодной зимы не пройдёт мимо плетня, из-за которого тянет тёплым овечьим мясом. И угры, как тот зверь, сломали плетень, взяли снедь, и вот уже собирались идти дальше своею дорогой.
Жегор увидел у подножия холма на берегу сотни походных шатров. Красно-серые, как нарывы, они опадали, шкуры сворачивались и грузились на лошадей. Сердце его защемило, когда заметил он знакомый знак — красный сокол, трезубцем падающий вниз. Знак Рюрика на парусах. Это в заводи стояли корабли Олега. Но паруса зияли дырами, неумелые угры-гребцы поломали вёсла и мачты, когда перевозили с берега на берег своё племя. Они не стали предавать корабли огню, уходя. И раскуроченный флот медленно погружался на дно. Вскоре лишь мачты с красными соколами застыли над водой.
Греясь у пепелищ, мальчик дожил до вечера. Не в силах терпеть жгучий голод, он рылся в обломках, и находил полусгоревшее зерно, ел его горстями. Когда же киевляне начали выходить из-за крепостных стен, он спрятался вновь. Люди ходили по углям и страшный вой стоял над холмами. Живые и мёртвые смешались в этом плаче своими голосами.
Ночью вокруг рыскали дикие звери, не было в городе светочей, и леса обступили окраины. Только вдали тучи подсвечивались мадьярскими кострами — угры ушли за холмы, и никто никогда больше не видел их здесь.
Он не знал, сколько прошло времени, всё неслось в сыром пепельном бреду. Люди проходили мимо, у всех было одно лицо. Вытянутое, бледное. В Жегора всматривались, пытались разглядеть в мальчике своего пропавшего сына. Одна баба даже принялась оттирать сажу с его лица. Присмотрелась и бросила, вновь залилась слезами. Это был не её мальчик.
Но через пепел росла зелёная трава. И вместе с ней — новые землянки и мазанки. Чуть в стороне от пожарища. Хотя никто не покидал холма — тут были зарыты кости предков, вокруг летали их духи. А всем ведомо, что духов надо кормить и привечать. Куда ж тут уйти? И люди отстраивали свой город.
Даже княжья дружина, обычно не трогавшая топоров да брёвен, жившая на полном содержании у мирян, ввязалась в работу. Быстро возвели новую стену, ещё крепче прежней. На сей раз частокол окружил и землянки с мазанками. О такой защите простой люд и мечтать не смел прежде. Но прежде никто и не видывал таких осад. Воеводы быстро смекнули — один раз было, другой раз случится. Многие кланы угров ещё жили в степи. Надо быть готовым. Иначе кормить некому будет.
Жегора начали забывать. Жизнь возвращалась в старое русло. Поначалу никто не обращал внимания на тощего пацаненка. Да и сам он прятался по развалинам. Гостей, да купцов в эти дни на пепелищах не водилось. Все, что были, отсиделись в крепости и быстро вернулись в Византию, Итиль, за моря и горы — подальше от страшных картин. А вот коренные все друг друга знали.
Так появление бродяжки вновь привлекло внимание.
— Эй, немовля! — услышал Жегор, и вздрогнул.
Впервые с ним заговорили. А то, что обращались к нему, было ясно — вокруг ни живой души на пепелище.
Это был высокий крепкий мужик с рыжей бородой, маленькими глазками и низким лбом. Жегору не понравилось его лицо.
— Ну-кась, поди сюда.
Жегор сидел, обхватив коленки и поглядывал косо.
— Да поди-поди.
Рыжий ухмыльнулся, но так, что идти к нему расхотелось ещё больше. А затем достал из-за пазухи белый ломоть. Жегор сглотнул — это был свежий хлеб. Рыжий протянул его мальчику. Жегор потерял контроль, тело его встало и пошло само по себе.
Он видел только тёплую мякоть, чуял душный сладковатый запах. А меж тем рыжий ещё жаднее рассматривал его.
— Хромой? — он досадливо дёрнул губой. — Ну всё равно иди, бери.
Жегор протянул руку, ощутил пальцами мякоть. И тут же — крепкие тиски на плече. Рыжий схватил его и поволок. Хлеба ему так и не досталось.
— Нечего тут…, — бурчал рыжий на ходу.
Жегор еле поспевал, а тот шагал широко, оглядываясь вором.
— Найдём сейчас… ты чего, ты зря. Тут не место. Сейчас-сейчас…
Они ушли с пепелища, но мужик повёл его не в город, а окраинами, за гумна, через кусты и бурелом. Там зачем-то сел в овраге и всё выглядывал, точно прятался от прохожих. Хватки он так и не ослабил. Когда вокруг никого не стало, снова заспешил через кусты. Наконец, вышли на дорогу. Жегор понял, что они обошли торжище с другой стороны, где было безлюдно.
Рыжий уже бегом, подхватив Жегора на руки, добрался до своей землянки, вломился в неё и запер дверь изнутри.
Под низким плетёным потолком, на длинной скамье вместе с курами сидело без числа детей, перед ними стояла глиняная посудина с костями. Жегор побледнел, хотя и без того был, что мел.
Рыжий тем и промышляет — ворует детей и ест их. Норманны на Ильмене рассказывали про горных карликов, которые так делают. Но те карлики были где-то за вечными льдами, куда он ни за что на свете бы не согласился плыть. А теперь всё само приплыло к нему. Коленки подогнулись.
— Ну! — рыкнул рыжий. — Чего смяк? Иди-ка.
И вместо того, чтобы бросить его в печку, толкнул к скамье.
Детишки подвинулись, разглядывая пришлеца с удивлением и страхом. Все они были мал мала меньше. Жегор оказался среди них старшим.
Тут он заметил, что в другом углу тесной землянки стоит баба. Стоит подбоченясь, довольно кивая. Рыжий улыбается бабе глупой улыбкой и морщинит низкий лоб. Из-под верхней губы торчит гнилой зуб. Вдруг Жегор осознал, что бояться пока нечего.
— Меня, значит, Бамбуй звать. Это вот, — рыжий тыкнул пальцем на скамью, — всё чадушки мои. А это жинка.
Та шмыгнула носом и снова кивнула.
— Ну, чего стоишь? — рыкнул Бамбуй жене. — Есть неси.
При этом он запустил в свой рот тот самый ломоть хлеба, на который рассчитывал Жегор. Однако к немалому удивлению мальчика, скоро ему поставили плошку варёной репы. Пахло от неё так сладко и душисто, что он чуть не упал в обморок.
— Благодарствую, — прошептал он.
— Ешь-ешь, — почти хором сказали Бамбуй и жена.
Кто-то из детей попытался сунуть руку в плошку, но Бамбуй тут же залепил ему подзатыльник. Жегор ничего этого не видел, а только утопал в ароматах, и ел, облизывая пальцы.
Жена Бамбуя нашла мальчику новую одежду. Та оказалась ему мала — видимо, когда-то принадлежала детям, но истлела и осталась на ветошь. И вот сытый, в короткой рубахе и портах, он тихо засыпал в углу. А Бамбуй всё поглядывал на него и о чём-то перешептывался с женой.
Утром дети шли работать на поля. Взрослые корчевали пни под озимый засев, а дети собирали с земли ветки и сор. Жегора оставили дома. Так было и на следующий день. При этом кормили его за двоих, а далеко от землянки уходить не велели. Он не скучал, а вырезал из чурбанов фигурки — точило, подаренное Сурьяном, было при нём. Он носил его на шейной бечеве в самодельных ножнах.
Но показывать Бамбую свои поделки опасался. Ведь эти люди проявили о нём такую заботу, а он прохлаждается. Нужно было показать, что ему скучно и нечего делать, чтобы как можно скорее его взяли в поля, где бы он пригодился. Однако шли дни, а ничего не менялось. Он заметно окреп, порозовел от медовой репы, лепешек и оленины. Детвора Бамбуя, все десять человек, не задирали его. Лишь раз старший попытался затеять драку, но Бамбуй так отходил его палкой, что охота отпала у всех навсегда.
В своём положении Жегор видел нечто неестественное. Ни образ жизни, ни поведение, ни даже лица Бамбуя с женой не нравились ему. Слащавыми и лживыми были их улыбки.
И он решил не спать по ночам. В это время взрослые общались меж собой, и можно было подслушать много интересного. О том он знал ещё с Ильменя, когда жил у Боруна.
И он услышал.
Была ночь. Дети сопели по углам. Куры, гуси и козы спали тут же. Вполглаза Жегор увидел, как в свете лучины отворилась дверь, через порог ступил Бамбуй. Он теперь возвращался поздно — ходил на петушиные бои. Жена выставила ему хлеб и квас. Он ел молча. Казалось, муж с женой общаются шмыганьем носов — так громко и часто они это делали. Полчища мышей свиристели за очагом.
Наконец, Бамбуй откинулся на лавке, притянул жену, пошарил большой рукой у неё под рубахой, но она недовольно вздохнула, что настали запретные дни, и Бамбуй вздохнул грустно. Зевнул и осмотрел спящие рты. Тогда он смекнул — запретные дни у бабы означали, что нового рта пока ждать не придётся, и это заметно улучшило настроение.
В дальнем углу на соломе спал чужой ребенок — Жегор. Глаза Бамбуя сверкнули. Он кивнул жене.
— Ладно выкормили.
— Уж объел всех, — проворчала жена. — Когда сведёшь?
— Завтра. Нынче рабов надо, после пожара-то. Межуй-бортник как раз без сынка остался. Пчельник в лесу цел, а что толку. Сам старик, на дерево не влезет, а помощник-то сгорел.
— Межуй-бортник, — протянула жена с благоговением, — человек богатый. Да жрец. Ты с него проси побольше.
— Да уж попросишь, — хмыкнул Бамбуй, рыгнув, — хромой раб в полцены.
— А ты с другого конца гляди. Хромой — значит, не убежит. Лучший раб не тот, кто хорошо работает, а кто далеко не уйдёт.
Бамбуй почесал низкий лоб, очевидно, оценивая мудрость жены и снова вздохнул, оценивая округлые, но запретные на сегодня, формы её. С тем и уснули. Только Жегор не сомкнул глаз. Всё, наконец, прояснилось — он стал рабом. И откормили его на продажу.
***
Межуй-бортник был худой и высокий, медленный в движениях человек. Волосы нежно убелила старость, но глаза горели углём. Тонкие пальцы не знали плуга и копья — от того и дожил до таких лет. Три жены его давно померли, а сын был лишь от последний. Но и он не пережил нашествия угров. Теперь Межуй остался один.
Жил он не в землянке, а в бревенчатой избе — то есть, в доме, который можно истопить большой печью. При том, с двумя клетями. Кленовые клети сгорели в пожаре, а изба уцелела чудом. Этим чудом был отчасти воск, коим Межуй часто промазывал брёвна. Воска у бортника, главного медвяных дел мастера в Киеве, было, что воды у мельника. А пожара старик боялся, как сама пчела.
Теперь изба его стояла вся снаружи в чёрной маслянистой саже, а внутри светлая и медовая. Только крышу положили новую. Увешал её Межуй оберегами, да душистыми травами, залил воском с пахучими маслами, чтобы дух схватывало. И сидел во всём белом на троне из пня, пил травяной отвар, заедал пчелиным хлебом — пергой. А больше, говорят, и не ел ничего.
Таким увидел его Жегор, когда стоял на пороге душистой избы. На плече его лежала большая ручища Бамбуя. Он низко кланялся домовому идолу сам, и гнул мальчика.
— Вот, дед Межуй, привёл тебе помощника.
Межуй глядел не моргая, как белая птица.
— Отрок смирной. Да вот особая увага — хромой он, зарок от всякого побега. Коли лихо возьмёт. Да токмо его не возьмёт. Уж очень робкий.
— Откуда таков? — скрипнул Межуй, не меняя позы.
Жегор заметил, что ногти на руке, в которой тот держал чашу, были длинными, как ножички.
— Из самого Новгорода.
Одна из белых бровей чуть дрогнула.
— Как же сюда занесло?
— Без роду, затесался на ушкуи, да чудом плена избег. От угров вырвался.
Упоминание о степняках кольнуло старика. Он глотнул из чаши и прикрыл глаза. Так прошло время. Бамбуй ощутил, что хмелеет от резких непривычных запахов, и кашлянул.
— Так что, дед Межуй? Много не прошу.
— Вон, бери.
Ноготь указал на бочку у входа в избу. Жегор остался стоять под грохот выкатываемой бочки.
Межуй жёг его своими угольками.
— Ты знай, — почти шёпотом сказал он, и Жегору показалось, что старик наполовину обитает в ином мире, — знай, что ты гость печали. Покуда все живы были бы, я бы на тебя и не поглядел. Сынка моего забрали в ирей берегини. Ты мне его не заменишь. А только отрок всё равно нужен. Мужику на дерево за мёдом не взлезть. А ты лёгкий. Как подрастёшь — продам на греблю. Ты, стало быть, хромой?
Жегор кивнул.
— Значит, хорошо заплатят. Хромой гребец — лучший. Да, долго гребцы не живут. Спины крутит. Да тебе жить и так не долго. Так что я рад. Хороший вклад. Ты скажи, лазать-то умеешь?
— Умею, — кивнул Жегор, вспоминая, как ловко и радостно было карабкаться по мачтам драккара.
Не то было взбираться по деревьям в поисках дикого мёда.
Уже на второй день работы Жегор покрылся волдырями от укусов и насквозь пропах дымом. Межуй велел убирать за пояс тлеющие головни, чтобы всё тело окутывал едкий дым, и пчёлы не могли добраться до плоти. Но дым так ел глаза, что Жегор выбрасывал часть головней. Хранителям мёда это было в самый раз — они облепляли мальчика и плясали на нем танец смерти.
Старик держал ещё троих работников, гораздо старше Жегора. То были не рабы-челядины, как он, а наёмные служки. Лазать по веткам им уже вышел срок, и они занимались кто чем. Бондарили бочки, сторожили пчельник, гнали медовуху, ездили на торги. Жили они в мазанках, и двое уже имели жён. Место у Межуя было хлебным, уходить от него не хотелось. Но было ясно, что время не на их стороне. Особенно теперь, после пожарища, когда Киев строился сызнова, а работали задарма, и голод лютовал.
На Жегора они смотрели с презрением, ему завидовали, что он мог лазить за мёдом. Это было самое важное в деле бортника. Не достанешь из высокого дупла, то бишь, древесного борта, сот — не из чего делать товар.
И вот трое стояли внизу, а Жегор в перевязи и дымном облаке, карабкался по липовому стволу. Там, в расщепе ветвей, было гнездо. Жужжание всё злее, окрики снизу всё настойчивее, а слёзы от дыма мешают видеть. Вот пчёлы начинают жалить, руки словно опускаются в горящие угли. Обмотка не спасает — насекомые находят лазы в тканях. Наконец, янтарный кусок хлюпается в заплечный короб. Жегор спускается вниз, он уже ничего не видит — брови и щёки опухли, как после драки. Дышать тяжело, руки горят от жал и мозолей.
— Ты что разленился, немовля? — кричит старший работник. — Кусок на гривну. Мало. Ещё полезешь.
— Всё верно, — кивал второй, хрустя яблоком, — день год кормит. А мы день теряем. Скоро холода придут. Вересень на исходе.
Натирают его брагой с крапивным соком, чтобы ушёл отёк, и вновь лезть на липу. А пчёлы теперь ещё бойчее.
Было, что приходили на пчельник чужаки из сёл. Тогда Межуевы люди доставали батоги с кистенями и отгоняли гостей. Было, что те возвращались с подмогой, и видел Жегор с высоты дерева, как случалась драка. Однажды угодили чужаку кистенём в самое темя, и зарыли труп прямо здесь, в корнях липовой рощи, откуда брали мёд.
Такое повторилось и следующим летом. Чужаков стало больше. Жегор устал жить в страхе и недугах и явился на порог Межуевой избы.
Старик смазывал бороду белой мазью, пахнущей воском. Он часто вымазывал ей волосы и ходил, опьяняя собой всё вокруг. И сам он редко когда бывал в трезвом уме, хотя и научился проворачивать свои дела в таком состоянии.
— Чего тебе?
— Господин, — Жегор знал, что так следует обращаться к нему, он часто слышал такое от пленной челяди, которой торговали новгородские варяги, — многими тревогами ты обременен. К чему множить их? Ведомо мне, как убавить напраслину. Позволь говорить.
Старик развёл белыми ногтями, предлагая сказать.
— Почему бы нам не срубать дупла и не вешать их близ избы? Знаемо, пчела селится на том же месте всякое лето. Принесём борты сюда, чтобы не ходить в лес. И не лазить за ними, и от сельчан не терпеть. Двор у тебя большой, соседи далеко. Мёд всегда под боком будет.
Межуй прикрыл глаза и махнул тощей рукой — иди, мол, я подумаю.
Прошёл месяц червень, сменил его липец, разгар лета. А Жегора всё так же посылали лазить по веткам в дымном чаду. Он стал сильнее хромать, и постоянно кашлял, от чего сделался бледным и худым. Межуй не послушал его совета, и мальчик в душе негодовал — отчего всё по-старому? И старшим работникам нашлось бы дело, раз лазать не нужно. И мёду бы собирали больше… Но Межуй больше и слушать не хотел. Придёт, бывало, на пчельник, стоит на опушке и наблюдает, как Жегор кожу дерет на стволах, а трое служек внизу стоят с кистенями, да место стерегут. Потом выведет какие-то руны на стволах ножичком и растает белым облаком в дубраве.
В погожие дни сборщики уходили далеко, и часто ночевали в лесу, где искали ульи. Стояла полная луна, было тепло и сухо. Жегор не мог уснуть от зуда — так часто бывало после неудачных поисков, когда его заставляли лазать снова и снова, пока всё тело не покрывалось ссадинами и волдырями. Он натирался крапивной кашей, но от того чесалось только сильнее.
Молочный свет утопил всё вокруг, и можно было разглядеть каждую веточку и травинку. Мальчик встал и похромал к ручью. Вода на время унимала зуд. Он снял рубаху и прошёл за камыши. Лунный пепел поглотил все тени и ложбины. Гладкая вода, гладкий луг, серебряный лес.
Оттуда был виден холм — лысая гора. Однако на нём бледность ночи уступила чужому свету. Точно капля крови в молоке — дальний костёр.
Можно было различить искры и языки — признак большого пламени. На лысой горе не было ни леса, ни кустарника. Стало быть, это люди. Жегор выбрался из ручья, натянул рубаху и, как зачарованный пошёл на свет. Чем ближе был холм, тем яснее слышал он голоса. Это были странные, почти звериные стоны, присвисты, гогот. И земля, как незримое сердце, издавала гул бубна.
Осока была промята множеством троп, но Жегор нашёл островки высоких зарослей и крался в них вверх по горе. Наконец, стало возможно увидеть, что творилось на вершине. В большом кругу, где не росла трава, рыскали десятка два теней. В центре стоял точёный столб — огромный детородный уд. На нём угадывалось вырезанное лицо. Это был Род — один из главных богов, которому поклонялись поляне.
Люди в шкурах жгли рядом с идолом костёр, бросая в него что-то из мешков. Вокруг них водили хоровод голые мужики и бабы. В стороне прямо на земле копошились белёсые тела. Жегор слышал исступлённые стоны. Вот женские руки терзают ногтями мужскую спину, вот ноги оплетают другие ноги, жилы на руках упором в землю, колышутся власяные гривы, сверкает в алом пламени пот. Хоровод рассыпается, начинается повальное действо. Теперь уже все, кто на холме лезут друг на друга, как козлы на коз.
И только жрецы продолжают кормить костёр, а идол — жрать требу жрецов.
Был среди служителей и Межуй. Худое лицо его в окладе белой бороды Жегор бы не спутал с другим. Он доставал из своего мешка куски медовых сот. Те сладостно сочились над пламенем и валились в угли, шипя. Жегор даже раскрыл рот — там было почти всё, что удавалось собрать на пчельниках за это лето. Вся и без того скудная добыча шла на корм Рода…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.