Память
Детская память избирательна. Запоминаются какие-то яркие моменты, не связанные в общую картину. Я помню, как бабушка вырыла яйца из могилы — дело было на Пасху, — сказав, что это нам подарок от деда, умершего в 38-ом году. Когда я подрос, ни могилки, ни кладбища уже не было.
Перед войной мы жили в Ирбите. Как-то гуляя с нянькой по берегу реки, я нашёл шашку, потерянную, очевидно, во время Гражданской войны. Лет через сорок я спросил отца: куда девалась эта шашка? Он от удивления широко открыл глаза: «Ты не можешь этого помнить — тебе было всего три года!» — «Но ведь помню!» Я рассказал, что шашка лежала за сундуком, который стоял слева от входной двери. А ещё я рассказал, как младший брат бегал по крыше дровяника, а отец, стоя на лестнице, звал его. Из-за ветхости крыши он туда подняться боялся.
Помню как во время Первомайских праздников — скорее всего в 41-ом году, — по улице шли небольшие танки или танкетки. Неожиданно на проезжую часть выскочил маленький мальчик. Стоящий рядом милиционер бросился и, буквально из-под гусениц, вытащил ребёнка. Я напомнил это отцу. «Это был твой младший брат, — сказал он, — мать чуть сознания не лишилась».
Помню, как летом 40-го года старший двоюродный брат показывал из слухового окна бани малышне нарисованную им в картинках сказку «Репка». Спустя лет десять мы с отцом разобрали баню, и на чердаке я нашёл эти картинки.
Начало войны я не помню. Помню только, что отец отвёз нас к бабушке, мы сидели на тачке, младший брат хныкал: «Спать хочу». Отец его успокаивал. Он уехал на Дальний Восток, где был призван в армию. Вернулся через год — его комиссовали по болезни. Отец привёз пневматическую винтовку, которые мы называли «воздушка». Вдвоём с братом мы с трудом взводили пружину, вместо пуль заряжали хлебным мякишем и, держа вдвоём, стреляли.
Отца повторно мобилизовали в конце 42-го года. После короткой подготовки он отправился на фронт. Перед этим ему дали пять суток отпуска. Я просился, чтобы он взял меня на фронт, он соглашался, но в последний вечер сказал: «Ты ещё маленький, „воздушку“ с трудом в руках держишь, как же ты настоящую винтовку поднимешь?» И это меня убедило.
В 43-ем году мать избрали председателем завкома. У нас был большой дом, и мать устроила в одной, самой большой, комнате что-то вроде гостиницы. Называлось это «Дом приезжих». Это давало возможность получать дрова. За время войны у нас останавливалось много командировочных, одни на день-другой, другие жили месяцами. Запомнился один художник, который, не имея от рождения рук, — вернее это были культяшки, — рисовал ногами. У моих друзей детства до сих пор висят портреты, написанные маслом. Когда мальчики уставали, я позировал вместо них. За это он иногда угощал меня американскими консервами — кружки колбасы в бульоне. Банки открывались ключиком, который нужно было вставить в гнездо и вращать. При этом узкая полоска металла отрывалась и наматывалась на ключ. Выполнить эту операцию художник не мог.
В 44-ом году завод отмечал 125-летие. По этому поводу был устроен банкет. У рыбаков купили большущую щуку, которую готовила моя бабушка. На улицу вытащили большой стол, на котором рыбу и разделывали. Помню, щука была больше стола, хвост свисал, чуть ли не на полметра. Спустя год на этом столе стоял гроб с бабушкой, он был меньше стола. Когда рыбу распороли, в ней оказалась щука длиною 75 сантиметров. Поскольку она не числилась, бабушка её оприходовала и испекла нам из неё пирог.
Хлеб
Назвать это месиво хлебом можно было с большой натяжкой. Тёмно-коричневый, непропечённый, содержащий большое количество воды для веса, он выпекался из непросеянной муки. Попадалась ость, а иногда и кусочки соломы. Воспитатели в детском саду предупреждали, чтобы мы вынимали их, как кости из рыбы. После еды на столе оставались кучки этих отходов. И этого хлеба мне, как иждивенцу, полагалось 200 грамм в день. Это был кусок, отрезанный от булки, толщиной в палец. Половину куска давали на обед, по четверти — на завтрак и полдник.
Пропечённый хлеб можно было купить у деревенских жителей на базаре, но стоила булка дорого, от 400 до 600 рублей. Можно было обменять на соль, или на табак-самосад, и того, и другого — стакан за булку. Мать доставала комки технической соли, которую я толок в чугунной ступе. Табак бабушка выращивала, сушила и заставляла меня резать и просеивать. Ох, и начихался я!
В войну и после, пока не отменили в 47-ом году карточки, при устройстве на работу интересовались не размером зарплаты, а какую карточку будешь получать. Инженерно-техническим работникам полагалось 800 грамм хлеба в день, рабочим 600, служащим 400, иждивенцам 200. Нам, на семью из пяти человек, полагались 1800 грамм, стоило это в магазине по карточкам что-то около двух рублей.
В детском садике хлеб, четыре кусочка, ставили на стол на тарелке первыми. Если была горбушка (она была лучше пропечёна), мы начинали крутить тарелку, говоря, что её вот так поставили. Дело доходило до драки, поэтому горбушки отдавали девочкам, они вели себя скромнее.
Как-то к нам за стол посадили мальчика, который был эвакуирован из Ленинграда. Увидев хлеб, он схватил все кусочки обеими руками. И хотя прошло много лет, у меня до сих пор перед глазами стоит эта картина: безумный взгляд и мякиш, вылезающих у него между пальцев. Мы в рёв. Воспитательницы отсадили его, а нам отдали свои порции. В дальнейшем его кормили отдельно.
Было это в самом голодном 43-ем году.
Голод
Насколько я помню в детстве, мне всё время хотелось есть. Ели мы, казалось, всё, что попадётся. Ранней весной ели пестики — молодые побеги сосны, молодые шишки, которые называли крупка. Летом собирали цветы клевера, которые почему-то называли кашка. Бабушка варила щи из молодой свёкольной ботвы. Уже после войны в пионерском лагере нас кормили супом из крапивы. Каждый день выделялось звено, в задачу которого входило настричь ножницами к обеду несколько ведер молодых побегов. Никаких перчаток у нас не было. Руки от ожогов крапивы были постоянно красными, но, что характерно, нечувствительны к действию крапивы.
В лесу собирали ранние грибы: сыроежки, маслята, рыжики. Их «жарили» на прутиках, как шашлык, на костре и ели горячими. Если удавалось, разоряли вороньи гнёзда и выпивали яйца. Собирали ягоды: землянику, чернику, костянику. В пионерском лагере перед выходом в лес каждому давался бумажный кулёк — примерно стакан, — который необходимо набрать за час-два. Кто не выполнял норму, тому ягод в обед не давали. Когда я стал взрослее, это где-то в 48-ом году, мы во время «мёртвого часа» убегали на речку и вилками кололи пескарей. На кухне повариха жарила их нам на каком-то вонючем масле. Один раз наловили раков. Сварили в баке, где грелась вода для мытья посуды. Я расковырял всего рака, но так и не нашёл, что можно есть. Позднее узнал, что едят клешни и хвост, а я их как раз и выбросил.
Ближе к осени становилось сытнее — поспевали овощи: бобы, горох, морковка. Можно было нарыть картошки и испечь её в костре. Соли не было, ели так. Я до сей поры, свободно ем яйца и картошку без соли. Но самым вкусным были семена конопли, которая, в то время, никаким наркотиком не считалась. Её выращивали ради волокна — кудели, которую пряли и вязали из ниток варежки и носки. В войну для фронта, после войны — для продажи. Семена мы жарили на листах железа, аромат был изумительный.
В 45-ом году недалеко от леса был посажен горох. Осенью большие скирды его стояли по всему полю. Мы незаметно подкрадывались к ближайшей скирде, набивали карманы стручками и стремглав убегали в лес. Горох охранял объезжщик верхом на лошади. Не всякий раз удавалось добежать до леса. Ох, и больно доставалось от его кнута! Как-то один из парней предложил: убегать не в лес, а в большой куст ивняка посреди поля, до которого от ближайшей скирды было метров двадцать-тридцать. Так и сделали. Лошадь перед кустами встала на дыбы и сбросила седока. Оказалось, у него нет одной ноги. «Ребята, — просил он, — приведите лошадь. Я больше вас гонять не буду, ешьте, сколько хотите». Но, памятуя, как больно он стегал нас, мы отказались. Впрочем, скоро горох увезли.
По большому счёту, я наелся досыта только в 52-ом году, когда мы переехали в закрытый город. Помню, мать послала меня в солдатский городок, где выпекали очень хороший хлеб. Он был еще горячий, и так аппетитно пахнул, что я не удержался и, пока шёл домой, — а это минут тридцать, — съел полбулки. Думал, попадёт от матери. А она только спросила: «Почему же не купил две?» После отмены карточек в 47-ом году в деревнях и посёлках больше одной булки в руки не давалось. У меня это, видимо, закрепилось в памяти.
В восьмидесятые годы, когда в стране было плохо с продуктами, как-то на работе молодые инженеры посетовали, что-де наступил голод. «Ребята, — остановил их я, — вы голода не видели, так что лучше помолчите. Голод — это не то, что вы хотите есть, это вы испытываете каждый день перед обедом. Голод — это унижение. А этого вы и представить себе не можете. И дай то Бог, чтобы вы никогда этого не видели!»
Наган
Старший брат моей матери в конце войны был назначен комендантом конезавода. В его обязанности входило следить за спецпереселенцами с Кавказа, Крыма и других территорий. Форму он не носил, но был вооружён револьвером, который ещё назывался наган. Каждый раз, когда он приходил к нам, я просил: «Дядя Федя, дай наган». Он извлекал и барабана патроны и давал мне поиграть. В свои семь лет я мог, держа оружие двумя рукам, взвести курок и нажать на спуск. Происходил щелчок. Я называл это — «чакать».
К нам, в дом приезжих, командировочные приезжали, как правило, ночным поездом. Утром мы с младшим братом тихонько приоткрывали дверь и смотрели: кто приехал. В этот раз прибыл из района сотрудник милиции. Он спал. На стуле висела форма и — надо же — в кобуре револьвер. Я тихо вытащил его, взвёл курок, наставил на окно и нажал на спуск. Милиционер буквально подпрыгнул на кровати и рывком выхватил у меня оружие. От грохота выстрела я оцепенел. Привела меня в чувство бабка, отвесив ощутимый подзатыльник. На удивление стекло не разбилось, пуля пробила только маленькое аккуратное отверстие. Бабушка заклеила его кусочком бумаги. С этой заплатой мы и жили без малого восемь лет. Это был мой первый в жизни выстрел, к тому же из боевого оружия.
Второй выстрел из револьвера я сделал в студенческие годы. Во время каникул друг пригласил меня на охоту с гончей собакой. Перед этим он показал револьвер, который в то время был переведён из боевого оружия в спортивное. У друга был знакомый в стрелковом клубе, он и дал ему оружие с пятью патронами. Заряжать друг не умел и попросил меня. Помня, как это делал дядя Федя, я снарядил барабан патронами. «Ну, и возьми его, — сказал друг, — тем более что у тебя карман с застёжкой».
Охота не заладилась. Собака лаяла где-то далеко, похоже, сбилась со следа. От нечего делать я стал рассматривать наган. У револьвера была интересная кинематика: при нажатии на спусковой крючок барабан немного отходил назад, поворачивался на одну седьмую окружности и подавался вперёд. В это время взводился курок, а при дальнейшем нажатии происходил выстрел. Этот револьвер был порядком изношен, поэтому курок не взводился. Я нажимал на спуск и смотрел, как проворачивается барабан. Чтобы лучше рассмотреть, я повернул ствол к себе. Видимо, у меня есть «ангел-хранитель». В какой-то момент краем глаза я увидел: курок взводится. Мне показалось, что я оцепенел, понимая, что сейчас грянет выстрел, и я всажу себе пулю в лоб. Усилием воли я приподнял ствол и стал ждать выстрел. А он не произошёл — курок просто встал на боевой взвод. Я перевёл дыхание и спрятал наган — от греха подальше, — а при первой возможности отдал его хозяину. Впрочем, на привале мы расстреляли все патроны по бутылке.
Школа
В 44-ом году я пошёл в школу. Шла война. Почти каждый день кто-нибудь из школьников не приходил. Учительница сообщала: «У них убили папу». И весь класс замолкал. Не было ни тетрадей, ни карандашей. Мать отдала мне чёрный карандаш, которым она подводила брови, бабушка сшила сумку, в которую я положил оставшийся от старшей сестры букварь. От отца — он был учителем — остались тетради, некоторые были исписаны карандашом. Ластика не было. Я снял со швейной машинки резиновое колечко и стирал им карандашные записи. Так у меня появилась тетрадь. Другие писали на старых газетах, некоторые на полях книжек. Сумку с букварём и тетрадкой я не снимал ни на уроках, ни на переменах.
У нас была большая карта Советского Союза, которая висела на стене. Каждый вечер мы слушали по радио «Последние известия», а я втыкал иголки в освобождённые города и натягивал на них красную нитку, которая — конечно приблизительно — изображала линию фронта. К бабушке приходили старушки-подружки, читать они не умели, но, видя, как двигается по карте красная нитка, откровенно радовались приближающейся победе. К сожалению, не все они, включая и мою бабушку, дожили до этого радостного дня.
В средине сентября после занятий нас выводили на уборку картошки. Старшие школьники копали, младшие собирали. После десяти собранных ведер одиннадцатое отдавали нам. С какой гордостью я нёс ведро картошки домой — это был мой первый заработок. В зимние каникулы нас привлекли к вывозке дров для школы. Дрова были наколоты, но лежали в стороне от дороги. Мы, как муравьи, двигались цепочкой, неся каждый по одному полену. Заведующая школы вместе с физруком укладывали дрова в сани, в которые (не удивляйтесь!) была запряжена её корова.
Победа
В шесть часов утра 9 мая к нам в окно забарабанила соседка. Мать открыла.
— Лидка! Лидка! — с надрывом кричала женщина.
— Что случилось? — с тревогой спросила мать.
— Лидка! Лидка! — только и могла выговорить соседка.
И только, когда мать впустила её в дом и дала воды, она выдохнула:
— Победа, Лидка! Победа! Война кончилась! Мужья вернутся!
Они обнялись и заплакали. Мы выскочили на улицу. Рассказать, что там творилось — невозможно. Это надо было видеть. Возбуждение охватила всех. Одни плачут навзрыт, другие смеются, третьи пляшут. Всё смешалось, и горе, и радость! Мы носились между взрослыми, не до конца понимая происходящее.
Эйфория продолжалось до полудня, постепенно стихая. День был объявлен нерабочим.
Денежная реформа
12 декабря 1947 года. Утром по радио объявили, что существующие деньги действительны только до двенадцати часов дня, после чего они обесцениваются в десять раз. Началась паника. Люди, имевшие деньги, бросились скупать в магазинах всё, что можно. Давка неимоверная. У нас больших денег не было, но, то немногое, что было, истратить мать просто не решилась, а отдала нам. В магазины мы, понятно, не пошли, а направились в аптеку, где очереди не было. Мы и раньше покупали там витамины, небольшие жёлтые «горошинки». Они были сладко-кисленькие и заменяли нам конфетки. Продавали их поштучно. Теперь же их просто развешивали на аптечных весах и насыпали в бумажные кульки. Вначале мы их сосали, потом разжёвывали, а когда пресытились, надумали стрелять ими в школе из рогаток. Заведующая школы пыталась запретить продажу, но это не имело успеха — процесс, как говорится, пошёл.
Недалеко от школы находился склад, построенный ещё до революции. Обычно он был закрыт. Но сейчас тут творилось что-то невообразимое. Товар, а это были рулоны материи, так называемые «штуки», продавали прямо из ворот склада. Перед воротами собралась толпа желающих хоть что-то купить. Давка, крики, ругань, женские вопли всё слилось воедино.
Из толпы пытается выбраться женщина. На руках у неё несколько таких «штук», которые она держала, как охапку дров. Сверху насыпаны (вряд ли можно подобрать другое слово) катушки ниток. Женщину толкают со всех сторон, катушки падают, их затаптывают в снег. Ребятишки на четвереньках шныряют между взрослыми и собирают нитки. Их толкают ногами, но никто на это не обращает внимания. Женщина кричит, чтобы нитки отдали, но не тут-то было, ребята разбегаются — нитки в войну были в большом дефиците. Кто-то из взрослых, наблюдавших за этим столпотворением, со вздохом произнёс: «Неужели так будет при коммунизме?»
Мать, работавшая тогда в бухгалтерии, рассказала, что в течение нескольких месяцев происходил обмен старых денег на новые. Из деревень старушки привозили их мешками на санках. Многие купюры были настолько истлевшие, что обмену не подлежали, они просто-напросто рассыпались в руках. На вопрос: «Где вы их хранили?» — «Закопали в подполе», — был ответ.
Домовой
Электроснабжение посёлка обеспечивал завод. Летом генератор крутила гидротурбина, зимой — паровая машина. Энергии не хватало, особенно в зимнее время, поэтому её разрешалось использовать только для освещения. Установка электрических розеток категорически запрещалась. Впрочем, в послевоенное время никаких нагревательных приборов: плиток, утюгов и тому подобного в посёлках не было. Электромонтёры, однако, придумали оригинальный способ обойти запрет. К цоколю от электрической лампочки прикреплялся патрон, в его корпусе устанавливается устройство, напоминающее розетку. Всё это вворачивалось вместо лампочки — вот тебе и розетка. Некоторые ухитрялись расположить розетку между цоколем и патроном, получалось и освещение и возможность дополнительно «отбирать» электроэнергию. Матери сделали такое приспособление — отец вечерами занимался, освещения ему не хватало, и он включал настольную лампу. В народе это приспособление получило меткое название — «жулик».
В мои студенческие годы в универмаге я что-то выбирал в отделе электрических товаров и стал невольным свидетелем любопытной сцены. Старушка, явно откуда-то из деревни, просила у девушки-продавщицы продать ей «жулик». Продавщица её не понимала и советовала обратиться в милицию. Я отвёл старушку в сторонку и объяснил, что «жулики» в магазинах не продаются, так как они, по сути, предназначены для хищения электроэнергии (электрических счётчиков тогда в деревнях не было), а это наказывается штрафом в 500 рублей.
Основным продуктом питания в послевоенные годы была картошка, как тогда писали в газетах — «второй хлеб». В народе шутили: не второй, а первый — хлеб в ограниченном количестве выдавался по карточкам. Сварить картошку зимой не представляло труда, печи вечерами всегда топили для тепла. А вот летом топить печь было невыгодно — дрова доставались с трудом. Поэтому приспосабливались, кто, как мог: варили на кострах во дворе (часто это было причиной пожаров), некоторые обзаводились примусами и керогазами. Моя бабушка устанавливала таганок на шестке «русской» печи — благо печь была большая, — и раскладывала под ним небольшой огонёк. Яйца она варила в самоваре: заворачивала в марлю и опускала, когда вода в нем закипит.
Вместе с матерью в бухгалтерии завода работала молодая женщина. Жила она с маленькой дочерью (муж погиб) и своей бабушкой, старушкой под девяносто лет. Ей достали электроплитку, а знакомый электрик установил розетку в кухне в углу под потолком над полкой, где хранилась разная кухонная утварь. И вот женщина готовит ужин, бабушка ворчит: «Почему чистишь картошку, а печь не затопила?» — «А я так», — ответила та. «Как это так? — возмутилась старушка. — Я хоть и старая, а из ума ещё не вышла! Как это можно что-то сварить, не затопив печь?» Каково же было её удивление, когда женщина поставила готовую картошку на стол. Старушка после этого долго крестилась.
Бабушка, однако, оказалась любопытной. Заметив, куда женщина ставила котелок с картошкой, она в её отсутствие заглянула. Ничего, конечно, она там не увидела — электроплитка была спрятана. И вот она стала рассказывать старушкам на завалинке, что у них завёлся домовой, живёт он в кухне на полке и варит им картошку. Слухи дошли до руководства завода. Те быстро догадались, что это за домовой. Плитку отобрали, розетку срезали, а женщину оштрафовали за кражу электроэнергии. В бухгалтерии долго смеялись над незадачливой сотрудницей: «Ты что не могла рассказать старухе правду?» — «Как я расскажу, она всё равно ничего бы не поняла, а я была уверена, что она ни о чём не догадается, старенькая же». Вот тебе и старуха!
Правосудие
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.