Посвящается
Антуану Рокантену и всем тем, кого одолевает ТОШНОТА
Есть люди, которым снятся дурные сны, отравляющие им и дневное существование. Для многих же дневная жизнь кажется дурным сном, и они страстно желают наступления ночи, когда пробуждаются духи.
Карл Густав Юнг
Мы больше не ищем Бога. Мы сами — Бог. Мы убиваем и умираем вместе с убитыми, мы творим и воскресаем вместе с нашими снами.
Герман Гессе
Сон
Мир белковой материи окутал меня промозглостью осени и смрадом городских трущоб.
Трансматериализация прошла, как обычно, более или менее гладко — я покинул метафизические слои, чтобы воплотиться в своё материальное «я» здесь, в этом неуютном, грубом, душном, слепом, невежественно-тёмном, обременённом веществом, временем и пространством, мирке условно-живых существ. Порой я завидую им, этим странным существам, завидую их мужественной покорности судьбе, их отчаянной решимости жить вопреки всякой логике, жить во что бы то ни стало — они смертны, и это не является для них тайной. Жить ради грядущей смерти — это ли не мужество? Мужество, бред и абсурд…
Впрочем, эти вспышки зависти крайне редки. Чаще я подвержен изумлению. Я бессмертен, мне трудно постичь слабых, полуслепых, но фатально-отчаянных людей. К чему жить, если жизнь — всего лишь прелюдия к тому краткому мигу, который зовётся смертью? Впрочем, жизнь и смерть всегда шествуют бок о бок: не будь смерти, не было бы и жизни. Я — бессмертен, и потому я не живу. Я просто есмь.
Кто же я?
Дух, трансфизический сгусток разума, Монада, концентрат вечного «я», синтез личного Эго и безличного Мирового Духа, вместилище полного знания об Абсолюте, нематериальная, внепространственная и вневременная субстанция. Мой мир лежит в высших сферах бытия, где нет места ни материи, ни смерти, ни рождению. Время минует меня, лишая жизни (ибо жизнь, хотя и краткий, но всё же отрезок времени), пространство обволакивает метафизические слои, не смея коснуться их своею тягучею бесконечностью, — я есмь всегда и везде. Но нет, «всегда и везде» — атрибуты материального мира; я — миг, я — точка, лишённая границ. Мой мир непостижим для человека, этого примитивного трёхмерного существа, увязшего в потоке времени.
Мой мир. Что я знаю о нём?
Ничего.
Разум затмевается завесой полного забвения, когда дух мой обретает материальную сущность. Уподобляясь белковым существам, я «вспоминаю» свои прошлые погружения в мир грубой физической реальности. (Прошлые! принимая материальную форму, я начинаю мыслить категориями времени и пространства… как это пошло!) Там, во вселенной метафизики и чисто духовного бытия, я начисто лишён знания об этом мире, мире бренном, смертном и несовершенном; попадая сюда, в низшую вселенную времени-пространства, я забываю о мире том: он сокрыт от моего разума почти полностью. Именно «почти», ибо память о нём всё же таится где-то на задворках подсознания. Транспереход совершенно преобразует меня, остаётся лишь частица моего самосознающего «я» — и ничего более.
Зачем я здесь?
Процесс материализации (процесс! опять временная категория) включает некую глобальную программу, заложенную во мне и заменяющую мою волю; эта программа влечёт моё бренное физическое тело к цели, оставляя дух в пассивной созерцательности. Я становлюсь безвольным сгустком материи.
Цель?
Самая примитивная и прозаическая — подпитка энергией. Мой мир обладает одним характерным несовершенством: он не в состоянии обеспечить жизнеспособность нематериальных духовных субстанций, к коим принадлежу я, своими собственными ресурсами; для поддержания оной время от времени (нет-нет, никакого «времени», это лишь чистая условность) требуется подпитка определённого вида материальной энергией, за которой и отправляются наши бестелесные духи в бренный мир белковых существ.
Энергия?
Это особый вид тонкой материи, которая эманирует в момент смерти белкового существа — в тот самый момент, когда грубая материальная оболочка, именуемая телом, вступает в фазу необратимого биологического разложения. Эту эманацию, или тонкую материю, люди называют «душой». Таким образом, я питаюсь душами умирающих существ — неважно, человек это или низшее животное. Здесь главное — не упустить нужный момент, ибо душа сохраняет свою цельность и обособленность лишь в миг отрыва от тела; потом, по прошествии времени, эманирующая тонкая материя растворяется в космическом эфире и обезличивается. Сгусток энергии, заключённый в освобождённой душе, поглощается бессмертным духом в соответствии с программой, которая заложена в каждом духовном существе, прошедшем процесс трансматериализации. У людей подобная программа именуется «инстинктом».
Самый верный способ улучить нужный момент и «поймать» отлетающую душу — убить белковое существо. В своем материальном обличии мы, духи, снабжены всеми необходимыми средствами для убийства.
Каков я в этом обличии?
Не знаю.
Я никогда не видел себя со стороны. Мой облик не отражается в зеркале. Но одно я знаю наверняка: любая тварь, будь то человек, хищный зверь или безобидное травоядное, при виде меня впадает в состояние транса, панического ужаса, сменяемое затем безропотным подчинением моей воле, или могущественной программе, чьё телепатическое и гипнотическое воздействие полностью парализует волю обречённой жертвы. Никто никогда не оказывал мне сопротивления. Не осмелился.
Помню, в одно из своих прошлых воплощений я очутился в зоне, которая на языке людей именуется «африканской саванной». В нескольких шагах от меня, на выжженной солнцем траве, мирно расположилась семья — отец-лев, мать-львица и три их детёныша. Львица блаженно щурилась, полулежа на горячей земле, и урчала от удовольствия, её игривые отпрыски, повизгивая и мяукая, карабкались на мать, то и дело скатываясь и падая, снова карабкались, и снова падали, а глава семейства, гордый и могучий лев, словно патриарх, благодушно взирал на семейную идиллию, одновременно зорко озираясь в поисках возможной опасности. Впрочем, какая опасность может грозить льву в исконных его владениях?
И тут появляюсь я.
Глаза обоих хищников становятся стеклянными. Они уже знают, кто я и что я, знают, зачем я пришёл, древний инстинкт безошибочно диктует им условия игры. Игры со смертью. Безропотно приемлют они свою судьбу, лишь хвост матери-львицы трижды бьётся о пыльную землю — и безвольно замирает. Несмышлёные львята продолжают резвиться у лап матери, но уже нависла над ними могучая громада отца. Три точных удара отцовской лапой — и три маленьких трупика навечно затихают, безжизненными комочками распростёршись на земле. Словно околдованная сомнамбулическим сном, ложится на спину грациозная львица. Зубы патриарха смыкаются на её шее, кровь фонтаном брызжет из перекусанной сонной артерии. Потом он приближается ко мне, покорно склоняет косматую голову, зажмуривает стеклянные, подёрнутые мутью глаза и…
Мне претит эта красная жидкость, липкая, тёплая, замирающими толчками пульсирующая из раны. Я предпочитаю обходиться без крови, но такая возможность выпадает не часто. Тонкий, аккуратный надрез на горле, там, где отчетливо бьётся обречённая жизнь — и всё кончено. Я упиваюсь их душами, свежими, сильными, цельными, полными живительной энергии.
Особая, редкая удача выпадает на долю тех духов, которых судьба бросает в самую гущу военных действий — о, такого обилия цельных, ещё не растворившихся душ вряд ли где ещё можно найти! Бывают, правда, ещё железнодорожные катастрофы, землетрясения, мор, снежные лавины, иные стихийные бедствия, влекущие сотни и тысячи смертей. Одному из нас посчастливилось материализоваться в самом эпицентре ядерного взрыва. Многомиллионный город тогда исчез с лица земли… Впрочем, во всём должна быть мера, перенасыщение тонкой эманирующей материей, или душами, чревато нежелательными последствиями. Бестелесный дух впадает в некое сверхсостояние, своего рода безумие, из которого вывести его потом бывает очень непросто.
…Я поглощаю пространство ночного городского проспекта, двигаясь неведомым мне способом. Мне оставлена способность проникать сквозь материальные преграды — способность, присущая лишь разумным субстанциям высших метафизических слоёв.
Город словно вымер — пустынные тротуары, безлюдные перекрёстки. Ночь. Сырая, вязкая мгла висит над землёй, низкое небо источает тонны колючей мерзкой пылеподобной влаги, застилающей всё вокруг дрожащим, промозглым маревом.
Я голоден.
Я жажду.
Нигде не видно ни единого живого существа, и лишь за толстыми бетонными стенами домов — я чувствую это — теплится благотворная жизнь. Разве что попытать счастья там?
Прохожу сквозь стену старинного особняка, на втором этаже которого, сквозь плотные шторы, брезжит свет. Большая гостиная, тонущая в темноте. Никого. Сверху доносятся голоса, мужской и женский. Её беззаботный, весёлый смех разливается по всему дому. Скоро, скоро они спустятся вниз, я знаю это.
Вдруг возникает ощущение, что в комнате помимо меня есть кто-то ещё. Осматриваюсь. Взор мой теряется в плотном мраке гостиной. Проклятье. Тиски материальной скорлупы препятствуют моему всеведению…
Шаги.
Они идут. Голоса всё ближе, ближе, ближе… Я замираю посреди комнаты, я готов к прыжку. Мужчина наверняка включит свет — и тогда я вопьюсь в его горло. Потом черёд женщины, быстро и без лишней крови. Но сначала они должны увидеть меня. Так нужно.
Скрипит невидимая дверь, тёмный силуэт возникает в трёх метрах от меня. Он. А вот и она. Его рука мягко скользит вдоль стены. Вспыхивает свет — и озаряет причудливо убранную гостиную.
Они молоды, прекрасны. Особенно она. Я знаю цену красоте.
Угрызения совести?
Мне неведома совесть. Я начинён программой, ею одной. Только целесообразность руководит мною. Целесообразность и требования пользы. Они лишь сырьё, пища, ничего более, мне нужны их души — остальное меня не интересует.
Она ослепительно красива. У меня сильно развито эстетическое чувство, именно оно заставляет меня медлить. Не совесть — а красота. Неужели эта прелесть должна погибнуть? Должна. Я лишь марионетка и неволен над своим «я».
Сжимаюсь в комок, превращаюсь в тугую пружину. Сейчас пружина взовьётся в воздух… сейчас…
Крик ужаса. Она кричит, захлёбывается собственным криком, медленно сползает по стене, уже без сознания. Мужчина сильно бледнеет и судорожно шарит по карманам. В руке его револьвер. Ага, они увидели меня!
Но что это?
Он смотрит в другой конец комнаты, туда, где в нише чуть тлеет камин. Он смотрит не на меня! Неужели здесь есть кто-то ещё? Неужели…
Женщина приходит в себя: инстинкт самосохранения придаёт ей силы. Она пытается подняться. В неё тоже заложена программа, заставляющая цепляться за жизнь.
Я слежу за направлением их взглядов — и вижу неподвижные глаза, устремлённые на меня. Странное существо, величиной чуть больше крупной собаки, притаилось за креслом в напряжённом ожидании. Моя память, начинённая исчерпывающей информацией о материальном мире белковых организмов, не в силах идентифицировать его ни с одним из известных мне земных видов живых тварей. Я лишён чувства страха, но отнюдь не чувства неуверенности. Я не знаю, что мне предпринять. Наделено ли это существо душой? И если да, то почему бы мне не начать с него?
Оно действительно способно вызвать ужас. Это настоящее чудовище. Голый скелет, обтянутый крепкими узлами сухожилий, крупная голова, напоминающая череп лошади, два ряда острых зубов, оскаленная, словно в дьявольской ухмылке, пасть — и глаза, круглые красные глаза, горящие жадным, голодным огнём, наделённые разумом. Огромная, сверхъестественная сила таится в этой груде костей.
Холодок струится по моей спине.
Оно смотрит на меня, только на меня, совершенно игнорируя тех двоих. Это даёт им возможность собраться с духом. Мужчина помогает женщине подняться и крепко прижимает её к себе. Обоих бьёт крупная дрожь. Револьвер в его руке, направленный на неведомого зверя, заметно подрагивает.
Красные немигающие глаза сверлят меня насквозь. Я делаю нетерпеливое движение — и тем самым привлекаю к себе внимание людей.
Женщина снова кричит. Теперь их глаза устремлены на меня, глаза всех троих.
— Боже, да что же это?! — крик женщины срывается на истерический вопль. — Смотри, Джон, их здесь два!
Два?! Кого это — их?!
Я не успеваю проанализировать эти странные слова. Бесшумно оттолкнувшись от мягкого паласа, чудовище вытягивается в тугую струну, взмывает в воздух и стремительно несётся к людям. Мужчина, не целясь, несколько раз стреляет, но пули не причиняют монстру вреда. Мощные челюсти сжимаются на горле человека, тот падает, хрипит, конвульсивно дёргается — и наконец замирает.
Мужчина мёртв.
Его душа исчезает прежде, чем я успеваю поглотить её. Смутное, растущее беспокойство одолевает меня. Это явно игра против правил.
Женщина снова падает и истерически хохочет. Я уже знаю — она лишилась рассудка. То существо, сильным толчком отбросив труп мужчины в сторону, словно тряпичную куклу, нацеливается на новую жертву. Морда в свежей крови, кровь ещё дымится на страшных клыках.
Ну нет, женщина — моя.
Я прыгаю, на миг зависаю в воздухе и опускаюсь точно у тела несчастной. Мгновение — и её душа, лёгкая, светлая, чистая, выпивается мною без остатка. Я чувствую неудержимый прилив сил.
Злобное рычание напоминает мне, что я здесь не один. Чудовище стоит в каком-нибудь метре от меня, у наших ног — два трупа. В огромных неживых глазах его — ярость и странное понимание.
Я уже знаю: оно лишено души. Знаю: оно не боится меня.
Мы стоим друг против друга и выжидаем. Сколько ещё продлится эта пытка? Мне ничего не нужно от него, и я готов уйти, но я не решаюсь сделать это первым. Чего оно ждёт? почему медлит?
Какая-то высшая сила заставляет нас повернуть головы к противоположной стене. Там, в простенке между высокими арками окон, стоит старинное трюмо. В громадном зеркале, вмещающем почти всю гостиную, за исключением, быть может, самых дальних её уголков, отчётливо отражается дверь, ведущая на второй этаж, часть лестницы, забрызганной кровью, два трупа и… ничего более. Ни меня, что вполне понятно, ни того странного существа.
Молнией сверкает страшная мысль. Всё вдруг становится понятным — и те слова, оброненные женщиной перед смертью, и то откровенное любопытство, с которым оно смотрит на меня.
Оно!
Оно — точная копия меня самого. Оно — материализовавшийся дух, явившийся в мир материи за энергией живых душ. Какая мерзость! Пусть я иссякну до небытия, пусть я лишусь права на жизнь в высших мирах, но я никогда — никогда! никогда! — не войду больше в мир людей в этом мерзком обличии!
Довольно! Лучше сгинуть, исчезнуть, раствориться в метафизическом эфире!
Но…
…я обречён на бессмертие. Проклятая программа вновь ввергнет меня в мир жизни и смерти — и нет возможности вырваться из этого адского круга!
Жажда смерти! может ли быть что-либо более страстно-желаемое, ненасыщаемое, недосягаемое для существа, потерявшего самого себя, но обречённого на вечную жизнь?!
Я вижу: его сжигают те же мысли. Он узнал во мне себя, и жизнь для него стала невмоготу. Мне искренне жаль его, но я бессилен чем-либо помочь ему. Мы оба в западне.
Моя рожа столь же мерзкая, как и его. Вот оно — зеркало, в котором я вижу себя в своём гнусном материальном облике!
Как он попал сюда? Впрочем, так ли уж это и важно? Случай свёл нас в замкнутом пространстве, случай приоткрыл нам истину, обнажил во всей её чудовищной очевидности — тот же случай освободит нас, поможет разомкнуть заколдованный круг вечности и бессмертия, по которому мы — я, он и нам подобные — обречены кружить до скончания веков, словно цепные псы на привязи.
Я знаю, что делать.
Он знает, что делать.
Мы кидаемся в объятия друг друга, смертоносные челюсти смыкаются на шейных позвонках, слышится хруст костей, треск рвущихся сухожилий. Мы сливаемся с ним в одно целое, рвущее, грызущее, самоуничтожающее единство. Последнее, что я успеваю заметить — это огромные красные глаза с застывающим, полным невысказанной благодарности, взором.
Дай-то Бог, чтобы наши кости обратились в прах — навечно.
Явь
Прав философ: слова суть живые символы. Символы той непостижимой реальности, которая являет себя человеку посредством словесных звуков, воплощает себя в них, одухотворяет и одушевляет их. И неважно уже, на каком языке выражено то или иное понятие — «внутренний язык» един, нерасчленим и однозначен, всё внешнее, множественное есть лишь различные грани одного целого. Человек не создаёт язык, он только вкладывает душу в вещи, срывает с них покрова, являет взору их истинные имена.
Есть хорошее русское слово — «обрыдло». Существует у него и целый ряд более или менее сходных по смыслу синонимов: «надоело», «опротивело», «осточертело». Но смысл ещё не есть слово, смысл несёт в себе мысль, однако он лишён души — лишь облечённый в словесное выражение, обретает он душу. Поэтому синонимы не тождественны друг другу, а только сходны по смыслу, слова же, в кои вложен сходный смысл, живут каждое своей душой, своей неповторимой жизнью. Взять хотя бы эту триаду: «надоело-опротивело-осточертело». Смысл их ясен, но что разнит, дробит их, не даёт слиться в единое целое? Их души. Душа слова «надоело» — ленивая, усталая, мягкая, неуверенно-относительная, пассивно-медлительная, не способная к длительной осаде. У слова «опротивело» заметна изрядная доза презрения, чувства омерзения, тошноты, но оно так же пассивно, недеятельно. «Осточертело», напротив, агрессивно, раздражительно, готово к активным действиям. Соединяет их всех одно: они относительны, половинчаты, незавершённы, однобоки — словно вся триада лишена последней буквы, последней точки. И лишь в слове «обрыдло» находит она своё органическое завершение, ибо слово это — абсолют, подведение черты, пропасть над бездной, в которой уже ничего нет и быть не может; в нём триада сливается воедино, суммируется количественно — и исчезает, являя новое качество, новую душу. Основа души той — равнодушие, лишённое всех надежд, доведённое до абсолютной необратимости, апатии, отрешённости от всех и вся, до полного нежелания что-либо желать. Вы чувствуете, как это резкое, грубое буквосочетание, воплощённое в звук, хлещет вас по ушам, заставляет вздрагивать, морщиться — вы отворачиваетесь. Отворачиваетесь, ибо не можете терпеть этого надрывного, надломленного, обречённого звука, от которого веет могильным холодом и крайней безнадёжностью.
Кто-то, наверное, скажет, что всё это ерунда, беспросветная и не имеющая смысла, ерунда. Но только не для меня.
Это действительно было бы ерундой и бредом свихнувшегося псевдоинтеллектуала, если бы непосредственно не касалось меня самого. «Обрыдло» — это как раз то состояние, в котором я пребываю сейчас, сию минуту, и пребываю уже давно. Мне всё, всё, всё обрыдло. Всё, без каких-либо исключений. Здесь невозможны полутона и компромиссы. Жизнь в своём внешнем проявлении совершенно перестала интересовать меня, я повернулся к ней спиной, задом, затылком, всей изнанкой души — и обрёл наконец долгожданный покой и возможность покопаться в самом себе. Но только в самом себе! никаких копаний вне меня, рядом со мной.
Я свободен: в моей жизни нет больше
никакого смысла — всё то, ради чего
я пробовал жить, рухнуло.
Я отвернулся от внешнего мира, дабы обрести мир внутренний, всецело отдаться ему, погрузиться в него целиком и полностью, без остатка, без надежды. Мосты сожжены, обратная дорога потеряна и забыта… У меня только один путь — путь вперёд, путь вглубь меня, и иного пути я не желаю. Вовне осталось лишь то, что я именую «энергетической станцией» — моё тело, обретшее статус зомби; как и прежде, оно продолжает функционировать, создавая видимость единства с моей душой, но душа связана с телом лишь энергетическими узами, что называется «фиктивным браком» — и только. Разорвать узы совсем? окончательно сбросить бремя телесной скорлупы? Боюсь, я не в силах сделать этого сейчас, я ещё не готов; наверное, внешний мир ещё не окончательно исторгнут из моей души, где-то есть какая-то зацепка, которая держит меня помимо моей воли, не отпускает… Надежда? Нет, надежда, изжита полностью. Возможно, меня держит страх, страх перед небытием, перед неизвестностью, — кто знает? Но я только ступил на путь — будущее покажет, куда он приведёт.
Я интраверт, интравертирующий эзотерист — если, конечно, сие словосочетание допустимо и не вопиет о своей бессмысленности и напыщенно-глупой пустоте… Что отвратило (какое меткое слово; «отвратить» может только что-то очень «отвратительное»), — итак, что же отвратило меня от внешнего мира вещей? Что именно в том мире вызвало это чувство «обрыдлости», равнодушия и слепой безнадёги? Пожалуй, не что-то конкретное, а весь мир целиком, вся жизнь, там, вне меня, жизнь пошлая, мелочная, тупая, гнусно-мерзкая, жестокая. Жизнь обречённого на одиночество, чуждого миру отщепенца…
Страшная пустота жизни. О, как она ужасна…
Возможно, я прошёл все три стадии той нерасчленимой триады, чтобы обрести себя в её абсолютном завершении — в том, что выражает слово «обрыдло», — и навсегда нырнул в себя самого, уйдя с головой в тёмные воды «я» -бытия. Возможно… Не помню, как произошло обращение. Впрочем, всё это осталось за гранью — значит, его просто не существует, того мира.
Отвратив взор свой от всего внешнего, что же обрёл я в самом себе? Может быть, внутренний мир — лишь фикция, иллюзия, пустота? Реален ли он?
Истина сокрыта от меня. Иллюзия. Что из того? Разве все мы — не иллюзия?
Жизнь — абсурд, галлюцинация Дьявола…
Дьявола ли, Господа Бога — есть ли разница? Важно лишь то, что и жизнь, и весь мир, и я в том мире, и этот мир во мне — всё это… Господи! просвети меня! ведь когда-то я был убеждённым материалистом! свято веровал в «диамат», как веруют в Бога — безоговорочно, слепо и бездумно. Те времена давно уже канули в Лету. Как же всё зыбко, непрочно, эфемерно…
Какими-то затуманенными глазами
гляжу я на мир. И ничего не вижу.
Пусть иллюзия. Пусть. Для меня он реален, этот мир. Иллюзорная реальность. Реальная иллюзия. Важно не это: мой мир, мир меня самого живёт своей жизнью, мне неподвластной и для меня внешней. Жизнь та являет себя в моих сновидениях. Мир грёз… о, как он прекрасен!..
Я робко вхожу в него. Словно кадры немого кино, сновидения проносятся немыслимой чередой, жизнь снов наполнена всем тем, чем полон был мир внешний: страстями и радостями, бедами и надеждам, ненавистью и любовью, смертью и ещё раз смертью. Сотнями, тысячами смертями, и столькими же воскрешениями.
Это мой мир, и я в нём не одинок. В нём я обрёл самого себя.
Разве этого недостаточно?
Более чем.
Сон
— Долго ещё?
Бронзовый бедуин, облачённый в белоснежные одежды и гордо возвышающийся над медленно плывущим верблюдом, не ответил. Четверо путников — один араб и трое англичан — пересекали пустыню Сахару древним способом — на верблюдах. Солнце жгло и палило, стараясь превратить людей в живые факелы.
— Чёртов мавр! — проворчал Чарльз Редлинг, тучный англичанин с золотыми очками на потном багровом носу. — Молчит, словно сфинкс.
— К вечеру будем у цели, — на чистейшем английском отозвался бедуин, не оборачиваясь. Впрочем, он мог бы ответить на столь же чистом французском, немецком или хинди. Он был профессиональным проводником, пересекающим пустыню то ли в тридцатый, то ли в двести тридцатый раз. Обычно он водил туристов через эти мёртвые пески, но трое англичан не были туристам. Они назвались научной экспедицией, и вместо того, чтобы воспользоваться традиционным самолётом, почему-то выбрали этот архаичный способ передвижения по пустыне. Но бедуину было всё равно, кто они — лишь бы платили щедро. А сэр Чарльз Редлинг — начальник экспедиции — похоже, скупостью не страдал.
Процессия цепочкой тянулась по раскалённым пескам: впереди — безмолвный, словно изваяние, бедуин, за ним — сэр Чарльз, вечно брюзжащий и недовольный всем и вся, далее — два его помощника-ассистента. Оба были молоды, оба в душе кляли шефа за самодурство, толкнувшее его на безумный переход через Сахару на верблюдах.
К вечеру обещал показаться оазис. По словам проводника-бедуина, там их ждали отдых, вода и ночлег.
Через каждые пятьсот метров сэр Чарльз неуклюже скатывался с верблюжьего горба в горячий песок, делал какие-то замеры, брал пробы песка и воздуха — но чаще заставлял делать подобные процедуры своих ассистентов, которые нехотя подчинялись.
Воздух был настолько сух и горяч, что готов был самовоспламениться, а от песка шёл такой нестерпимый жар, что вода во флягах, казалось, вот-вот закипит. Ветра не было совсем, видимость была великолепная. И ни облачка.
В три часа пополудни следовавший третьим в кавалькаде молодой человек по имени Ганс Маркус, взглянув случайно вверх, вдруг побледнел и с тревогой произнёс:
— Господин Редлинг! Небо… падает!..
Сэр Чарльз, не прекращавший брюзжания ни на минуту, ворчливо и назидательно, уткнувшись багровым, в крупных капельках едкого пота, носом в какие-то расчёты, провозгласил:
— Небо, Маркус, упасть не может, ибо оно суть лишь кажущийся свод, а на деле — атмосфера толщиной в десятки миль, то есть воздух. А воздух, как тебе известно, не падает. Это галлюцинации, Маркус. От жары. Хлебни из фляги, поможет. Мне тоже поначалу всякая чертовщина мерещилась, а потом привык — и ничего; мираж, одним словом. Пройдёт.
А небо действительно приближалось…
Полчаса спустя забеспокоился второй помощник Чарльза Редлинга, Виктор Зак.
— Неужели и у меня началось? — прошептал он, с тревогой щурясь на солнце.
Но вот заёрзал и вечно невозмутимый бедуин. Он то и дело прикладывался к биноклю и оглядывал далёкий горизонт, пытаясь найти там причину своего безотчётного волнения. В воздухе явно наблюдалось напряжение.
Небо медленно опускалось на землю…
Ещё час спустя Чарльз Редлинг, оторвавшись наконец от своих дел, поднял глаза и замер с открытым ртом.
— Боже! — прошептал он удивлённо. — Оно и в самом деле — падает!
Небесный свод теперь стремительно нёсся вниз, сплющивая видимое пространство. Воздух стал тяжёлым и густым, с трудом проникающим в человеческие лёгкие. Было нестерпимо душно. Хотелось выть от тоски и ужаса, солнце сделалось кроваво-красным и пекло уже с удвоенной, утроенной, удесятерённой силой. Шерсть на верблюдах стала тлеть и слегка дымиться. Безумными глазами смотрел бедуин на корчащийся в судорогах мир и был теперь не величественно-бронзовым, как прежде, а мертвенно-голубым, с отливающей бледностью и лоснящейся жиром кожей. Кровавый пот выступил на лбу Чарльза Редлинга, кожа на суставах вдруг с треском лопнула.
Небо падало, сокрушая примитивные законы классической физики… Четверо людей тряслись от ужаса, жадно хватая распахнутыми ртами вязкий, словно кисель, воздух, жуя его и глотая, не в состоянии вдохнуть, как ещё минуту назад. Зак вдруг истерически захохотал, но внезапный порыв огненного ветра сбросил его наземь, оборвав тем самым эти похожие на лай бешеного пса воющие звуки.
— Что это, Редлинг?! — успел крикнуть Маркус, но тут же язык его лопнул и истёк сукровицей на дымящуюся гриву верблюда. Волосы под пробковым шлемом лезли, падали и истлевали на лету, не достигнув ещё земли. Корабли пустыни, эти бедные животные, хрипели и тряслись под непомерной тяжестью взбесившейся атмосферы.
А небо неудержимо неслось вниз, вниз, вниз — искривляя пространство, время, материю…
Люди, уже сошедшие с ума, пытались орать, выть, визжать, но их языки либо растекались тут же закипавшей жидкостью, либо вдруг ссыхались и превращались в порошок, — они могли только мычать, тоскливо, протяжно, исступлённо. Одежда давно уже истлела на них, и теперь кожа струпьями слезала с их тел, обнажая чёрные, в запёкшейся крови, язвы. Глаза безумными пузырями ещё смотрели на мир, но уже не понимали его. Всё гудело вокруг, вибрировало и металось — но ветра не было. Ветра не было, потому что воздух был твёрд, тяжёл и неподвижен, как гранит. Внезапный призыв муэдзина пронёсся над жёлтым песком — и смолк, словно одумавшись.
Некогда бездонное, а теперь обретшее дно, ставшее твердью, но всё такое же голубое, кристально чистое, небо было совсем уже рядом. Вот оно, можно рукой коснуться…
Оно упало, уйдя сквозь песок.
Тишина, покой и безмолвие снизошли на землю. Ставший вдруг каменным монолитом песок нестерпимо блестел, сверкал, отражая ядовитый свет ярко-белого светила, жадно лижущего ультрафиолетовыми языками беззащитную и безжизненную пустыню. Чёрная, глубокая, вечная пустота, мерцающая редкими холодными звёздами, висела над землёй. Восемь скелетов — четыре человеческих и четыре верблюжьих — украшали каменный ландшафт матовыми костями. Одинокое, неведомо откуда взявшееся белое голубиное перо медленно падало, несмотря на глубокий вакуум, и печально кружилось, хотя ветра не было, над мёртвой пустыней. Вот оно коснулось застывшего в неподвижности бархана и…
Громовой голос, родившийся из пустоты, возвестил: «За грехи твои, человек!..»
Явь
Видение апокалипсиса…
Это странное, наполненное ирреальным ужасом видение ввергло меня в какое-то мистическое возбуждение: словно бездна разверзлась вдруг под моими ногами, и я лечу в неё, лечу в вечность, в никуда — и нет тому полёту ни конца, ни границ. Но прошло мгновение (час? день? год?), и мрачное преддверие конца света покинуло меня, ушло на задний план, осело где-то в анналах моей памяти — я словно прозрел. Свет истины внезапной вспышкой озарил мой разум, путь, на который толкнуло меня отчаяние, открылся мне во всей своей очевидности и ясности.
Закрой глаза и смотри
Сон вторгся в моё «я» как чётко осязаемая очевидность (или я стал частицей мира сна?), подобно гигантской волне, захлестнул меня всего, без остатка, смыв последние наносы внешнего мира, вызвал к жизни инобытие, воплотился в него, обрёл статус высшей реальности (или реальность явила себя посредством сновидения?) — я более не сомневался: избранный мною путь интраверта есть единственно истинный и единственно верный путь познания самого себя. Мистический опыт, пережитый мною во сне, облёк во плоть ту мысль, которая до сего момента была лишь плодом умственных спекуляций.
Откуда-то из глубин сознания всплыли слова того индийского пророка со священной Горы Аруначалы: нет различия между бодрствованием и сновидением, ибо оба эти состояния — нереальны. Что ж, мудрец отринул и мир внешней реальности, и мир сновидений, и своё собственное «я» — чтобы раствориться в Брахмане, Абсолюте, первичной недвойственной Реальности, которая и есть Истинная Природа человека. Он прошёл весь путь до конца и постиг истину в её первозданности. Не стану оспаривать его опыт, не стану подвергать сомнению его путь — наши пути различны, хотя и берут начало в общей исходной точке. Слова мудреца обрели для меня иной смысл, наполнились иным содержанием, я вдруг постиг, на собственном опыте испытал, что реальность мира бодрствования и реальность мира сновидений — реальности одного порядка, одного уровня значимости; возможно, они лишь тени той недвойственной Реальности, о которой твердит Махарши, — но что мне до неё? какое мне дело до Абсолюта? Мир грёз вполне устраивает меня в качестве среды обитания моего отверженного «я»; если же и этот мир когда-нибудь породит во мне чувство «обрыдлости», — что ж, тогда, быть может, я продолжу свой путь и завершу его в священном Храме Господа Аруначалы. Как знать.
А пока — пока я понял (не понял — постиг) одно: не внешний мир утратил свою реальность, а я утратил чувство реальности по отношению к нему; я отвернулся от него, дабы обрести не менее реальный, но куда более богатый мир сновидений — и не раскаиваюсь в своём шаге. Обратный путь мне заказан, впереди же — бесконечность…
…Визг телефонного звонка вырвал меня из моего «я» -бытия и швырнул в мир объектов. К горлу подкатила тошнота — возвращение, даже на миг, было тягостным, болезненным, совершенно ненужным.
Кажется, я вздрогнул. Откуда-то сзади, из-за миллиона световых лет, донёсся ехидный басок:
— Спал? Ай, нехорошо! На рабочем-то месте? В разгар рабочего дня! Фи, как не стыдно!
(Как же его… а, вспомнил! Вадим. Впрочем, уверенности у меня не было. Как и желания копаться в памяти).
Телефон надрывался. Я судорожно сорвал трубку с аппарата.
— Галин? — Голос шефа резанул по ушам подобно острому стилету. — Зайди ко мне. Срочно.
Гудки. Отбой. Я осторожно положил трубку — и только тогда открыл глаза.
Просторное помещение. Одна из ламп дневного освещения агонизирует, посылая в пространство предсмертный бред на языке Морзе. Двенадцать столов. Одиннадцать бесполых сотрудников имитируют бурную деятельность, яростно переписывая никому не нужную документацию и складируя исписанные листы в кипы никому не нужной готовой макулатуры. Двенадцатый — я, Галин. Я на работе. Роюсь в своей памяти и извлекаю на свет Божий очередную информацию: я — инженер. Этого вполне достаточно, чтобы определиться в пространственно-временном континууме мира объективной реальности. Обречённой реальности.
Не успел я переступить порог кабинета шефа, как в мою переносицу, всего на миг, упёрся укоризненно-холодный взгляд.
— Садись, — сухо кивнул шеф на стул возле своего стола-динозавра. Он с остервенением листал телефонный справочник. Шеф тоже неплохо умел имитировать бурную деятельность, когда того требовали обстоятельства. Похоже, сейчас обстоятельства того требовали. Я сел.
Шеф отшвырнул справочник в сторону и поднял на меня глаза. Теперь в них таился едва сдерживаемый гнев.
— В каком состоянии эскизный проект Экспериментальной установки Р-2? — спросил он официально.
— Проект? — похоже, я удивился.
— Да, проект! — Его вдруг прорвало. — У тебя что, Галин, с памятью стало туго? Или ты бессрочную забастовку объявил? Может, ты болен, а, Галин? А, понял — ты шпион!
Он вскочил с кресла и стремительно зашагал по кабинету.
— Ты затесался, Галин, в наши дружные ряды, дабы подорвать работу ведущего отдела, так сказать, изнутри. Отвечай, Галин, затесался?! — Он вдруг замер и вперил в меня внимательно-сострадательный взгляд; гнев его как-то разом иссяк. — Послушай, Андрей, может быть, у тебя дома что-нибудь не так?
Дома? Что значит — дома? Ах да, каждому человеку свойственно иметь свой дом. Есть, наверное, он и у меня.
Я пожал плечами. Как ему объяснить, что дом мой — это я сам!
Лицо шефа снова посуровело.
— Мне говорили, что ты связался с кришнаитами. Так? — я снова пожал плечам. — Хорошо. — Он сел в кресло и снова принялся за телефонный справочник. Я для него больше не существовал. — Можешь медитировать сколько хочешь, Галин, меня это более не интересует. Считаю своим долгом предупредить: со следующего месяца начнётся обещанное сокращение, и твоя кандидатура в списке стоит под номером первым. Иди.
Боже, как он мне надоел! Единственное, что я хочу от людей, это чтобы меня оставили в покое. Ведь это так мало!
Я встал и вышел. У самой двери обернулся и тихо сказал:
— Я не шпион.
— А? — шеф удивлённо вскинул брови, но меня в кабинете уже не было.
Сон
Голан дёрнулся, зашипел и стал надуваться. Серый, смрадный воздух со свистом вливался в его обмякшее тело, рождая в нём жизнь, биение пульса и живительную пустоту. Тяжёлое, слипшееся веко единственного глаза приоткрылось, и сумрачный взгляд воскресшего объял видимый мир.
— Инкарнация! Инкарнация! — в исступлении завизжала толпа у его ног.
Голан вздохнул полной грудью и расправил затёкшие плечи. Сжиженный аммиак потёк по его жилам, жизнь снова вошла в это уродливое тело — душа слилась со своей материальной оболочкой. Палач с длинной, остро отточенной металлической спицей в страхе попятился, оступился, скатился с эшафота на землю и, подгоняемый хохотом, гневными воплями, свистом и пинками, обратился в бегство.
— Инкарнация! Хвала Богу! — неслось отовсюду.
Голан, убийца и насильник, был казнён прилюдно, всенародно, но Господь вдохнул в него новую жизнь, вошёл в него, слился с ним в нерасторжимое единство, стал им самим, и теперь Голан — Инкарнация Бога в посюстороннем материальном мире, Верховный Правитель, ибо миром правит Бог, только Бог, никто кроме Бога. Он — претендент на престол, и место его — во Дворце Каземата.
Он спустился на землю и вошёл в толпу. Толстуны визжали, брызгали слюной и изливали на Голана верноподданнические чувства, а круглые, туго накачанные животы их мерно колыхались в сумеречном вечернем свете, подпрыгивали, словно мячи, с глухими ударами бились друг о друга, деформировались, мялись, скрипели. Голан с ненавистью взирал на их мерзкие лоснящиеся рожи, ещё минуту назад обрёкшие его на позорную смерть, а теперь готовые восхвалять Творца за ниспослание им Своей Инкарнации в его, Голана, образе.
— Свиньи, — прошипел претендент с омерзением. — Грязные, вонючие свиньи.
Прямо перед ним приплясывал, захлёбываясь от восторга, толстый, обрюзгший тип с заплаткой на брюхе и жрал Голана лезущим из орбиты единственным глазом.
— Вот ты! — Голан ткнул в него пальцем. — Повторяй: я — грязная свинья, пёс шелудивый, презренный раб. Ну!
Толстун, на которого пал выбор Верховного Правителя, осклабился, взвыл от восторга, завибрировал всем своим тучным телом и с готовностью повторил, потом повторил ещё раз, потом ещё, ещё и ещё…
— Хватит! — рявкнул Голан и резким движением вонзил толстый длинный ноготь мизинца в его тугое брюхо. Тот испуганно затрепетал, заморгал, забулькал, стал неуклюже оседать, а из отверстия в брюхе тонкой струйкой, со свистом, окутывая стоявших рядом существ полупрозрачным белесым облачком, стал вырываться аммиак, унося с собой жизнь, тепло и пустоту. Тело обмякло, бесформенной оболочкой осело на пыльную землю и тут же было затоптано десятками ног.
Новый взрыв верноподданнического восторга исторгся из сотен лужёных глоток и потряс материальный мир. Верховный Правитель имел право карать или миловать своих вассалов, не испрашивая на то ничьей санкции.
— Хвала Верховному Правителю! Война! Святая война! Изъяви волю! О, Инкарнация!
По законам материального мира, подвластного Господу, или Верховному Правителю, восходящая на престол Инкарнация должна объявить войну — всё равно кому. Таков порядок. Достаточно указующего перста, чтобы изъявить монаршую волю и направить толпы покорных вассалов на смерть и победу. Голан знал это. Длинный указательный палец его средней руки взметнулся вверх, и Голан на мгновение замер, стоя у подножия эшафота — того самого эшафота, где его, Голана, только что казнили. Мстительная усмешка искривила его фиолетовые губы, обнажив нестройный ряд редких гнилых зубов.
— Враг там! — возвестил он, и толпа, грозно улюлюкая и хрипя, покатилась в ту сторону, куда указывал монарший перст, сметая всё на своём пути, сметая эшафот, сметая лёгкий кустарник, сметая хлипкие деревянные постройки, растаскивая попутно колья и брёвна и вооружаясь ими, взметая ввысь тучи голубовато-белесой пыли, клубы которой тенью ложились на багровое предзакатное солнце. И лишь три одинокие фигуры, три толстуна остались на опустевшем поле. В отличие от других, они были худы и тщедушны.
— Пацифисты?! — прогремел Голан и радостно заржал, предвкушая расправу.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.