Глава первая
Трактир на перекрёстке
В трактире зазвенел колокольчик. Он висел неподвижно добрых две сотни лет, и в серебряном голосе прозвучал испуг. Дверь скрипнула и распахнулась настежь. Ворвался холод, прошёлся, прощупал всё синими ладонями от пола до потолка.
Собственник заведения — с чёрной бородой и похожими на угли глазами горбач, расположился за стойкой у огромного медного самовара. С поскрипыванием протирал полотенцем и без того блестящие блюдца. Когда внезапно ворвалась стужа, бутылки на полках звякнули, а свечи цвета слоновьей кости, мигнув, всё же не погасли, а продолжили мертвенно освещать пустынный общий зал.
На пороге показался путник, на широких плечах и меховой подкладке иноземного кафтана сверкали в лунном свете крупинки снега. Он будто бы шагнул из Петровских времён в Россию века девятнадцатого, где уже знали шум паровоза, стук телеграфа, чирканье спички и другие звуки новой эпохи. Незнакомец словно вырос из небытия, преодолев время и пространство:
— Добро пожаловать, великий герцог! Мы так ждали вас, мессир! — трактирщик спешно поставил блюдце на поднос, засеменил, перекатываясь на коротких ногах, к двери, и с почтением раскланиваясь, прикрыл её. Стон вьюги, казалось, немного утих. — Все эти годы мы томились одним только ожиданием!
— Как видишь, я вернулся, мой дорогой Гвилум, первейший из Вестовых Хаоса моих! — путник спокойно осмотрелся. Горбун лишь на миг посмел заглянуть снизу вверх в нечеловеческие, чёрные, с оранжевыми ободками на зрачках глаза. От путника шёл приторно-сладкий запах гари, будто от тления сырых осенних костров, но трактирщик вдохнул его с блаженством, так что заурчало в увесистом брюхе:
— О, знакомое эхо далёких пожарищ!
— Посетителей нет? — спросил гость.
— Разумеется, великий герцог! Мы ждали! Со мной, как и следует по вашему указанию, только мальчик-половой, но я велел отдыхать. Он так ждал встречи с вами, но сон сморил его. Бедняга сутки напролёт протирал полы, комнаты, чтобы ни одной пылинки, ваше…
Гость недоверчиво осмотрел помещение, опустил горящие глаза:
— Что ж, не буди мальчика, пусть отдыхает… до времени. А время пока есть. И, раз никого нет, не страдай, стань самим собой!
Трактирщик засиял, посыпались искры, кожа на лице натянулась, сделавшись тёмно-восковой, будто у покойника. Острая физиономия мялась, как глина, всё более обретая птичьи черты, кривая улыбка перелилась в истошную гримасу. Горбуна затрясло, огромное нутро забурлило.
С улицы налетел ветер. Дубовая дверь сама собой вновь ударилась с размаху, едва не слетев с петель, колокольчик сорвался и покатился со ступеней, звякнул, словно прощаясь, и утонул в сугробе.
В трактир надуло снега, и тёмно-красные сапоги гостя утонули в белом сыпучем ковре. В трубе послышался вой — домовой с шумом убегал от надвигающейся бури, едва слышались его сдавленные стоны и проклятия. Трактирщик упал к сапогам, целуя и размазывая слюни, кричал бессвязно. Его длинный нос обуглился, горбатое круглое тело затянуло дымом, и через миг перед гостем поднялся косматый чёрный ворон. Помахав крыльями, зашевелил клювом:
— Благодарю вас, великий герцог! Два этих столетия только и ждал вашего разрешения стать самим собой! Какие будут ваши дальнейшие р-р-распоряжения, мессир? — голос зазвенел по-вороньи высоко и противно. Впрочем, гость улыбнулся, и пошёл к самовару, постукивая тростью по надраенному до блеска полу.
— Старый Гвилум, я знал, что ты верен и ждёшь меня, — сказал он. — Как и обещал, я пришёл, чтобы нам, как встарь, снова отправиться в путь, и нести добро людям.
— Конечно-конечно, много добра! — прокаркал трактирщик. — Не угодно ли, ваша честь, чаю, сбитня, или…
— Да, или, — гость выдохнул, поморщившись. — Принеси осиновой настойки. Мне нужно принять лекарство.
— Да, господин, но, бррр, — раскаркался ворон. — Но вы будете болеть!
— Не более чем обычно, Гвилум. Но я стану неуязвим… Почти, — путник замолчал, думая о чём-то.
Ворон засеменил, тяжело дыша. Слышалось, как он шумно передвигает столы, бочки и другую утварь в подсобке. Затем долго тыкался клювом, пытаясь зацепить кольцо и поднять крышку погреба.
— Ух вы, неверные, как вы — ещё здесь?! — раздался приглушённый возглас Гвилума из погреба. Шум, биение посуды, возня длились долго, а затем из подпола выпрыгнули кошки. Они вбежали по-человечески, прыгая на одних задних лапах, и, замерев на миг, смотрели на гостя с волнением и страхом. Шерсть вздыбилась и стояла, будто иголки. Заметив на себе спокойный и недобрый взгляд путника, они опустились на четыре лапы и с визгом бросились к выходу. Лишь только промелькнули пушистые хвосты, дверь захлопнулась, и засов задвинулся сам собой.
— Туда и дорога, — прошептал тот, кого ворон именовал великим герцогом. Он понимал, что с его приходом домовой с помощниками — кошками-коловёртышами, в страхе и навсегда покинули эти холодные стены. Напрасно домовой столько лет ждал, что здесь появятся люди. Лишь тот, кто снова пришёл из Мира Теней, и его слуги — Вестовые Хаоса, могут жить теперь здесь. Трактир с бегством духов жилья совершенно потемнел, свечи лишь на миг вздрогнули, и опять продолжили гореть бледными огоньками.
— Несу-несу, мессир! — ворон сучил лапами, стуча когтями по полу, и тащил, обняв крыльями, бутыль с мутной жидкостью. Поставил рядом с самоваром, нагнулся, достав серебряную чашу-череп. — Разрешите, я отойду, воротит от одного вида вражьего зелья…
— Ничего, это простительно, а врага надо принять и победить, — путник взял чашу и налил. — Всё в мире устроено так. Нужно принимать яд, чтобы обрести силу.
— Да-да, вы как всегда правы, ваша честь, — ответил Гвилум, сжав крыльями клюв, чтобы не дышать.
Лишь только странник коснулся губами краешка, у черепа-чаши зажглись алыми огоньками глаза. Он выпил до дна — спокойно и безучастно, Гвилум восторженно смотрел, как ходит вверх-вниз большой кадык:
— Гвилум, — выдохнув, сказал человек в богатом иноземном кафтане. — Нам скоро отправляться в путь, и будет тот дальним, накопилось много дел. Помнишь, как мы дарили людям добро тогда, в века минувшие?
— Да, то были очень хорошие деньки, мой господин. Мы сотворили так много добра! — он закатил глазки, и загоготал. — Я все эти годы вспоминал, когда вы были с нами. Не было ничего лучшего в моей долгой жизни! И вот теперь, наконец, вы снова с нами!
— Да, вот и пришла опять пора, чтобы предложить людям всё самое-самое хорошее.
Гвилум с почтением убрал чашу, и вновь взялся за полотенце и стал протирать посуду.
— А ведь люди не меняются, сколько веков бы ни отмерили часы Вечности… Меня не было, но они же совсем не изменились? Как думаешь, мудрая птица?
— Вы правы, не изменились. У них так много всего полезного появилось в последнее время, шум паровозов добрался и сюда, слышите? Даже сквозь вьюгу доносится. Но они так же, как и раньше, падки на разное добро.
Странник подошёл к окну, всматриваясь во тьму:
— Век девятнадцатый, каков ты? — герцог помолчал. — Я должен всё обойти и внимательно осмотреть сам. Вот, уже знобит, — он сбросил кафтан, ворон подбежал и ловко принял его крыльями и клювом. — Ты должен помочь мне в одном деле, Гвилум. С нами мальчик — на всё мастер, многорукий наш половой. Ты — верный слуга, но мне нужен ещё и ездовой… как всегда, с вороным конём. Всё, как и раньше.
Гвинум покорно склонил голову:
— Что-то подсказывает, мессир, что тот сам найдёт нас. Я даже чувствую, кто он. Доверьтесь моему проверенному птичьему нюху.
— Не будем торопить события. Спешка не приводит к добру, а мы ведь на его стороне. Я пойду отдыхать, не беспокой меня, пока я сам не спущусь. Не смущайся и не тревожь, даже если я буду неспокоен, осина поломает меня, но так я верну всю мою силу.
Луна поднялась, налилась безжизненным бледным кругом над покатой крышей трактира. Домовой подхватил мохнатыми лапками своих кошек-помощниц, укрыл их от мороза косматой бородой, и, не оглядываясь, засеменил лаптями по снегу в сторону тёмного леса. Кошки жалобно мяукали, прижавшись к нему. Совы, вцепившись когтями в смолистые ветви, провожали его горящими глазами, радостно ухая от его возгласов и проклятий.
Округа замерла, высокие сосны спали, держа на зелёных лапах огромные снеговые шапки. Волки, сбившись в стаю, хрипели, косились недобро на бредущего мимо домового. Они дрожали от холода, но не смели поднять голову и завыть, — пустые желудки сворачивалось в морщинистые комки от жгучего нутряного понимания, что этой ночью в мир пришёл их хозяин. Звери знали, что он уже уснул после долгого пути, и не смели потревожить даже шорохом. И потому лишь скулили, острые зубы стучали, и бурые пасти выдыхали пар.
В ближайшем от леса селе Серебряные Ключи поджали хвосты их трусливые собратья — собаки, боясь высунуться из конуры. И лишь в небольшом привокзальном городке Лихоозёрске в трёх верстах на запад ничего не слышали и не знали — станционный смотритель в тёмно-синей форме из сукна, зевая, стучал в небольшой колокол, встречая задержавшийся из-за снегопадов и прибывший в столь поздний час курьерский состав.
Смотритель почтенно поклонился высокому молодому человеку в лисьей шапке, который после остановки тяжёлого, выдыхающего пар и лязгающего железом состава ловко спрыгнул и протянул ему монету. Старик не стал рассматривать её в потёмках, только заметил, что она тяжеловата, и положил в карман. Он прожил много лет, и ничему не удивлялся. Даже странному и такому несовременному виду господина, заплечной сумке и длинному, расшитому узорами чехлу за плечом.
Судя по этому чехлу, в нём хранилось охотничье ружьё…
Глава вторая
Пётр-полукорма
Именины, коль приходятся на макушку зимы — Петров день, как пригоршня снега за ворот, а не праздник. Не знаешь, куда и бежать. От правды — злой, холодной, недобро предвещающей приход времен тяжёлых, так просто и не убежишь. Да и не положено главе семьи бегать, какое бы лихо ни постучалось.
Сегодня — худшие из всех именин за четыре десятка лет, что прожил. Так думал Пётр Алатырев. В день Петра-полукорма издревле принято на Руси осматривать запасы, отсюда и народное название. И, хотя поставил он на заутрени апостолу Петру большую свечу, шёл домой с тяжёлым сердцем. Ещё и метель завьюжила так, будто хотела пробрать насквозь, залезть под шубу и защекотать ледяными колючими ногтями.
Проверил внимательно Пётр сенник, заглянул и в амбар, все углы-закоулки обошёл, да так и сел, смахнув высокую шапку снега с пенька у дровяника. Пётр-полукорма — выйти должна по приметам половина корма. А у него по подсчётам осталось всего-то, если трезво рассудить, дай бог треть… На пост, выходит, скотину придётся посадить, а ближе к весне так на строгий, вплоть до выпаса. А как сложится, скоро ли тепло, дружно ли будет в природе, один Бог, опять же, ведает… Когда снега растают, земля умоется, на солнышке отойдёт и первую травинку даст, никто ж не знает…
Пётр вглядывался в туманное зимнее небо, через которое едва пробивалось солнце. Интересно, если на небесах и правда живут Бог, святые и ангелы, видят ли они его сейчас, разумеют ли его тёмные думы? Там, высоко-высоко, думал он, колосятся вечные поёмные просторы луговин, и косят в белых одеждах небесные жители лазурными косами. Там всегда тепло, и забот земных нет. Здесь же зима о бесхлебице воет, метель голодную тризну правит, а там всё иначе…
А свеча-то в храме у иконы апостола Петра, пойди ты, и по сию пору горит, всё думал Пётр. Большая, толстая. Дорогая. Да что толку верить в помощь небес, в лучшее, когда пути-ходу добру не видать в густом зимнем мареве.
Тяжёлые мысли мучили Петра, и не ощущал он холода. А как быть, если весна заиграется в далёких краях, загуляет и явится совсем не к сроку? А по всем приметам опять же так и выходит. Именно так…
Дав корма скоту — от души, всё ж праздник — именины, долго стоял у вороного с синим отливом коня по прозвищу Уголёк, гладил, расчёсывал гриву. Конь был крепкий, сильный, с характером, — любимец хозяина. Пётр Алатырев мог подолгу говорить с ним, делиться мыслями, которые домочадцам никогда бы не высказал. Конь всё понимал, и притом — лучше других.
Вот и сейчас он шептал:
— Это тебя-то, Уголёк, и на посту держать? Ну уж нет, нет. Мы что-нибудь, да придумаем.
Пётр видел в отражении большого глаза коня своё лицо, бороду с проседью. Конь храпел, с хрустом переминая крепкими зубами душистую, пахнущую летней лужайкой солому.
Завершив дела по хозяйству, Пётр пошёл домой, с трудом стянул валенки, сев на лавку. От тепла его, сидя, тут же сморил сон, что редко бывало с ним по утрам, и потому видения были липкими, затяжными, неясными. Видел он сенник и амбар, и будто кто-то чёрный обходит их в длинном балахоне, заглядывает, трогает похожими на кружащиеся воронки руками, и зло посмеивается. Ржёт Уголёк, но отдаленно, и будто не он это, а конь из другого мира, нехорошо так, незнакомо ржёт.
Потом видит Пётр себя со стороны, как едет он бескрайним извилистым зимним путём, от полозьев остаются чёрные следы, как в вешнюю ростепель бывает. Но ведь мороз, мороз лютый, дерёт за нос, холодит горло, остужает нутро! А он мчится всё быстрее, аж дым за ним столбом. И вот сани отрываются, поднимаются, и Пётр летит выше позёмки, кружится над деревней, сбивает с купола церквушки крест, затем воспаряет над кромкой леса, а вокруг — чей-то смех, да бездонная синь тёмной ночи.
Его тронула жена Ульяна, он застонал и поднялся с хрустом в коленях. Пошатнулся, чуть не грохнувшись на пол. Потом долго ходил с помутневшими глазами и нечёсаной копной на голове, сам не свой, будто похмельный. Искал занятие, но всё в этот день валилось из рук.
Ульяна к именинам постаралась на славу: щей наварила, пирогов с грибами напекла. Но смотрел на всё коршуном Пётр. Ни о чём она его не спросила. А когда уж под вечер три дочери ушли в свой угол, произнёс, сидя за столом, чуть слышно, жуя ломоть:
— Вот что, мать, пойду я в извоз.
— Свят-свят-свят! — запричитала Ульяна. — Да что же это у нас такое выходит?
— Да то и выходит, — он продолжал жевать, тяжело заглатывая сухие куски.
Их село Серебряные Ключи было недалеко от большого по меркам крестьян города, с железнодорожной станцией, а значит — постоянной суетой. Но редко кто из местных шёл работать в извоз. А всё потому, что дело хоть и прибыльное, да опасное. И почти каждый, кто из простых сельчан пробовал заработать длинную деньгу, или оставался ни с чем, или вообще кончал плохо. Местные лесные болота имели дурную славу, будто нечисть там испокон веков водилась, оржавники, вировники, лобасты, багники да прочие могли запросто затянуть и сгубить в гнилой пучине. Но даже сбор ягоды на болотах и торговля ей на станции не таким опасным делом считались, как извоз. На дороге уж не бесы, а душегубы во плоти отыщутся.
Ох, как быстро и плохо, вспоминала Ульяна, отъездился в извозчиках Ерофей с его красивыми выездными санями. Нашли его без шубы, без денег, без саней и коня, в овраге на подъезде к селу. Что за лихие люди его встретили на пути домой, или сам вёз он своих убивцев, никто до сей поры не ведает. А многие, опять же, говорили, что нечистые его свели на тот свет. Поди разбери…
И тут Пётр вот говорит — в извоз пойдёт… А у самого глаза темнее ночи, да и сам весь какой-то, как камень холодный, тяжёлый. Дрожь пробирала, лишь представила Ульяна, что может случиться.
— Я так скажу, — хозяин утёрся, смахнул крошки со стола и кинул в рот. — Зима теперь с Петра разошлась на две половины, а второй половине конца и края-то не увидать. До апреля-снегогона далёко ещё. Пока всё сносно, но что будет? Да и дочкам надо, сама понимаешь, одной, другой, да и младшенькой тоже. Так что…
Ульяна тяжело поднялась, поправила праздничный, расшитый красными кониками передник, долго мяла его сухими ладонями. Подошла к окну — вроде бы и день только был, а как быстро стемнело, приближалась метель. Ждала, что Пётр ещё что-то скажет, но тот молчал. Тогда она осмелилась:
— От прабабки примету помню. Северный ветер на Петра-полукорма — к долгим морозам и холодам. И к метелям.
— А мне снилось, — ответил Пётр, вспоминая лишь последнюю часть затяжного сна. — Будто одеваюсь, а поддёвка в руку нейдёт. Это ж тоже по прабабкиному-то, к долгой дороге, верно?
Жена не ответила.
Пётр полез спать на печь, долго ворочался, постанывая, потом затих, слышалось его тяжёлое сипение. Ульяна, когда в доме затихло, помолилась у икон, прочла отдельно канон апостолу Петру, а затем сломала лучину, положив крестом на полу. И долго слушала, как непроглядной ночью воет, будто наседает на дом, ветер.
Ветер, похожий на табун вороных коней.
***
Дочери не спали, затихли в углу. Старшая — Фёкла, вела себя с сёстрами, как взрослая. Недавно вместе с отцом на празднике она выехала на санях, и заметила, как на неё смотрят деревенские парни. Год-другой, и выйдет замуж, мечталось ей. Об этом могла говорить часами, средняя смотрела на Фёклу с восторгом, а младшая лишь стыдливо отводила глаза. Что с неё возьмёшь — всего десять лет отроду, ничего ещё не понимает, считали сёстры.
Старшая уловила обрывки разговора родителей, и прошептала:
— Тятька, вот увидите, заработает в извозе, такие мне наряды и украшенья привезёт, что все будут в селе завидовать, глаз от меня не отведут! — говорила она, стараясь, чтоб её не услышали родители. — И тогда меня за самого Ивана сосватают!
— Да брось ты! — нерешительно сказала средняя Дуняша. — Он насколько ж старше тебя, и побогаче нас семья у них, они и не глянут, не то, что сватов к нам засылать!
— Ещё как глянут! — отрезала Фёкла. — Вот увидите, я за лучшего выйду, за Ваню! У меня такое приданое будет!
— Лучший не тот, кто богат и красив, а кто милее! — решилась прошептать младшая — синеглазая белокурая Есия, и сёстры едва сдержали смешки, чтобы не выдать, что не спят.
Старшие сёстры относились к ней грубо, порой и не стесняясь показать всё своё ехидство и язвительность. А всё потому, что знали — отец любит младшенькую сильнее их, да что там — любит больше жизни. Он так боялся, что девочка может родиться мёртвой, а заодно и унести мать на тот свет. Роды затягивались, и пришлись на глубокую осень, когда дороги размыло так, что никуда не доедешь. Потому рассчитывали только на помощь небес, да на местных повивальных бабок. А, когда девочка всё же пришла в мир — да такая хорошенькая, крепенькая, это стало настоящей радостью и долгожданным избавлением от мук и тревог. — Да, тот, кто милее! — повторила она опять сёстрам.
— Есюша-дурюша, любится-нравится тот, с кем жить будешь сытно, и любят ту, у которой приданое завидное, и на руки кто мастерица. Как я! — здесь Фёкла, конечно, привирала, навыки от матери она перенимала с неохотой, а когда оставалась за старшую в доме, всю работу перекладывала на сестёр, а потом хвалилась, что одна со всем управилась.
— Нет за тобой ничего, нет и тебя вовсе! — сказала Фёкла уверенно, и повернулась на бок спать.
Сёстры затихли, быстро уснули. Только Есия не смыкала глаз. Смотрела на железный крюк, вбитый в потолок. Когда-то на нём висела зыбка, и каждую из сестёр в своё время качали в ней. Крюк этот почему-то напоминал большой, рыболовный, как у деда Якима, который умел ловить сомов.
«Папу тоже хотят поймать, как рыбу крупную», — почему-то появилась мысль, и Есия тихо заплакала.
Метель выла. Есии казалось, что у окна замер высокий, прохожий на коряжистое дерево, уродец. Он то бросал сухой снег в окно, и тот осыпался, как песок, то поднимал к печной трубе и грел тонкие и сухие, как у мёртвого дерева, холодные лапищи.
Зимней ночи с тихим звоном подпевали запечные сверчки.
Глава третья
В извозе
Пётр Алатырев проснулся раньше жены, подбросил дров в печь, долго смотрел в покрытое морозными узорами окошко, будто в нём можно было что-то разглядеть. Вышел босиком во двор в исподнем белье, ноги утонули по колено в пушистом снегу, который за ночь замёл все узкие дорожки. Холода почему-то и не ощутил, наоборот, сделалось хорошо, радостно, словно морозец прошёлся от пяток до волос по всему телу, освежив ум.
Пётр нагнулся и подхватил ручищами с пня похожую на сахарную горку шапку снега, попробовал на язык, растёр лицо и грудь. Он всё же любил зиму за то, что та давала силы. Летом их приходилось без сна отдавать. Всем бы зима хороша, но в гостях подолгу засиживается, слепо и прожорливо выедая всё из закромов. Как в осаде живёшь и не знаешь, дотянешь ли до тепла?..
Метель утихла. Набросав в ярости снеговые горы, ушла шуметь и выть в далёкие земли. На востоке, как едва заметный огонёк в церковном кадиле, едва проклюнулась заря. Нужно одеться, отгрести снег, да и запрягать Уголька, подумал Пётр. Спешить, пока жена и дочки не проснулись, не зарыдали, не запричитали по-бабьи, провожая. Такого больше всего не любил. Что он, упокойник уже обречённый, раз решился идти в извоз?..
И всё же неясная тревога закралась злым комочком и покусывала сердце. Пётр перекрестился на восток, прогоняя сомнения.
«Глупые приметы и домыслы», — подумал он.
Он ходил в церковь, ставил свечи, крестился, но в душе не верил ни в чёрта, ни в Бога. От церковных служб и треб ждал, конечно, некоторых чудес. Надеялся, что в жизни само собой вдруг всё ляжет хорошо и ровно, окажется без усилий на своих местах. Бывает же иногда такое у других, есть же везение. Но чудес в его жизни как не было, так и не происходило. Как говорится, надейся на небо, а сам не плошай. И менее всего верил в приметы и суесловия, что передавались по женской линии.
Ну и пусть осталось меньше половины корма, это поправимо, когда рубль в кармане зазвенит! Да и главное добро его в хозяйстве, что осталось от деда, исправно. Это трое саней — розвальни, дровни и, главное, выездные! Смущало лишь то, что никто в семье не выезжал на них, чтобы возить, кого попало, тем более белоручек да лодырей городских. Было в этом что-то похожее на дешёвый размен, а точнее на предательство, даже на унижение рода. Дед делал сани с любовью, для семьи и потомков, для своих. А теперь получается, что любой городской проходимец с длинной деньгой будет усаживать изнеженный зад, будто хозяин, да ещё и Петра понукать, — гони, мол, да побыстрее! А то ещё посмеётся над простым деревенским человеком, или обзовёт так заковыристо, что не сразу обиду поймёшь… Да, было в этом всём что-то постыдное, нутром чуял Пётр. Но, помня о положении в хозяйстве, знал, что не отступится. Не в его правилах менять то, что обдумано, да и в роду все так и поступали — решительно и упрямо.
Пройдёт всё хорошо — и славно, а нет, так нет. Он готовился, что в городе никто не будет обращаться с ним, с неотёсанным по их понятиям мужиком, вежливо, даже и доброго слова не скажет. Да и пусть, лишь бы вернуться под вечер с какой-никакой монетой, да ещё и с гостинцами для дочек. С особым теплом представлял, как вручит какую-нибудь диковинную сласть младшенькой — Есюшке.
И он, обсохнув у печи после «снегового купания» и одевшись потеплее, спешно запрягал Уголька. Кровь будто заиграла по всему телу, стало даже нестерпимо жарко. Пётр старался не обращать внимания, что конь ведёт себя странно, несвойственно. Испуганно ворчит, прядет ушами, пятится, впервые не даётся встать под узду. Пётр не сразу, но успокоил его.
Он протёр выездные сани, выкатил их на снег и ещё раз придирчиво осмотрел в тусклом свете раннего утра. Хотя какие придирки: они были лучшими в Серебряных Ключах, просто загляденье! Единственное только, для городских могут показаться диковинными, разукрашенными по-крестьянски ярко, а значит — устаревшими. Теперь больше ценили все удобство, а не красоту. Ни и пусть. Он вывел и впряг коня, огляделся, будто видел в последний раз двор, постройки, укрытую снегом крышу дома, и вздохнул.
«Да что я, в самом-то деле, прощаюсь, что ли?» — подумал и, запрыгнув в сани, окликнул коня — Угольку хватало хозяйского голоса, чтобы тронуться в путь.
Уголёк шёл тяжело, но уверенно пробиваясь по глубокому снегу. Двор давно остался позади. Справа чернел лес, по другую руку извивалась беловато-синей змейкой незамерзающая даже в лютые морозы быстротечная речушка. После поворота выехал на большак, ведущий прямиком в город.
Несмотря на ранний час, тут прошло уже несколько подвод, видимо, к станции. Так что ехать по проторенному пути стало легче. Петру захотелось вдохнуть полной грудью, расслабиться, и даже запеть. Вернее, прогнать песней лихие думы. Знал, что все сомнения его — только от того, что дело извозное в новинку, а дальше будет легче.
Но лишь он затянул под нос начало старинной дедовой песни о санном пути, о звоне бубенцов и печали русской дороги, как конь заржал и встал, как вкопанный:
— Чего так испугался, Уголёк? — спросил Пётр, смахивая изморось с бороды. Крестьянин приподнялся на полусогнутых ногах, и осмотрелся. Много раз за зиму он проезжал тут, но не помнил, чтобы на подъезде к городу был перекрёсток. Диво какое! Но не в этом только странность — новый санный путь проложить — дело-то недолгое. Перекрёсток оказался напротив мрачного трёхэтажного крестового сруба, в котором никто не жил уж несколько столетий. Дурная слава ходила об этом строении из массивных чёрных брёвен: истории рассказывали самые разные, одна зловещей другой. Будто был здесь в старину, ещё во времена Петра-императора трактир, и ночёвка в нём становилась для случайных путников последним и страшным пристанищем. Кричали они всю ночь, выли, да никто им помочь не мог, а наутро пропадали бесследно. Владел трактиром то ли чародей, то ли просто злой и коварный тип, внешне как две капли воды похожий на чёрного ворона. Царские власти прознали про сию тёмную историю, хотели схватить душегуба, да тот исчез бесследно. Говорят, прямо на глазах у самого начальства и вооружённых людей обернулся птицей, и улетел. С тех пор и стоит этот мощный сруб пустым…
Пётр в бабкины прибаутки не верил, конечно, но вот откуда взялся свет в окнах?
Да, в окнах на первом этаже едва горел, помигивая, мертвенный белый огонёк. Пётр присмотрелся, над дверью прибили свежую доску с вытесанной неровной надписью: «Трактиръ «Добрый станъ» и ниже: «Для тѣхъ, кто готовъ въ путь».
«Что за глупость? — подумал он. — Что это значит? Кто удумал открыть здесь трактир, разве хоть один порядочный человек встанет здесь на постой? Чертовщина какая-то».
Пётр верил, и не верил, хотел перекреститься, но передумал, будто после этого трактир мог раскрыть дверь-пасть, заурчать, а затем высмотреть его бледно горящими глазницами-окнами, засосать в холодное нутро вместе с конём и санями. Сплюнув, Пётр встряхнул вожжами, но Уголёк не двинулся. Шевелил ушами, и, как показалось, тоже дрожал от страха. И только после уверенного хлопка по крупу двинулся с места…
Когда Ульяна проснулась и выбежала во двор, хозяина и след простыл. Вчера долго просила всех святых вразумить мужа, чтобы он отказался от задуманного. Молилась почти до зари, потому и проспала так долго. И мужа не оказалось рядом, даже место, где он лежал, на печи, было каким-то чужим, оставленным, холодным. Выбежав на снег, она голосила, упав на колени, и рвала волосы.
Небеса её не слышали — они были слишком высоко.
Придя в себя, Ульяна укуталась платком, чуть успокоилась. Вернулась в избу, оделась. Дочки не проснулись, и то хорошо, подумала она. Ульяна наклонилась и осторожно погладила белокурую прядь Есии, и, поцеловав в щёку, укрыла её одеяльцем из лоскутов.
Перекрестившись, пошла дать корма скоту.
Муж не одумался. Иного и ждать от упрямца не стоило. Остаётся молиться неустанно весь день, и верить, что её отчаянные просьбы пробьют тяжёлую пелену тёмно-сизого зимнего неба и дойдут до тех, от кто кого зависели земные пути-дороги простых смертных.
***
Лихоозёрск когда-то был отсталым заштатным городишком, о котором и слышать не слыхивали. Вернее сказать, и не город то был вовсе, а большое, растянутое вдоль реки до леса село с рублеными домиками, с грязью и вечными лужами на узких немощёных улочках. В старину по глухим ельникам, бескрайним болотам и озёрам прятались разбойники, говорят, что сам атаман Кудеяр грабил тут, да золото в проклятых курганах припрятывал. Недобрая молва ходила об этих местах, да и название Лихоозёрску дали, говорят, вовсе не местные, а заезжие чиновники, какие-то писчие дьяки, которые так его на картах потом и обозначили.
Лихоозёрск и поныне оставался больим селом, особенно если судить по окраинным улицам. Только в центре отстроили на городской манер дома богатые купцы, да имелся один самый крепкий и богатый особняк, славящийся увеселениями — им владел помещик Еремей Силуанович. Остальной люд был помельче и попроще, больше торговый да ремесленный. Легенды да придания о разбойниках и кладах здесь помнили, пугали сказками детей на ночь, да и только. А в остальном жизнь долгое время тянулась спокойная, однообразная, тихая. В прошлом случайный человек, не то что путник, а даже любой юродивый, калика перехожий тут был в диковинку, так что звали любого нового человека на постой, чтобы о том, как жизнь в России складывается, и что люди меж собой говорят-думают, выведать.
И было так до тех пор, пока пару десятилетий назад по этим глухим лесным местам не стали прокладывать железную дорогу. Всё переменилось, вернее, перевернулось с ног на голову, так что прошлое помяни добрым словом — и только, всё одно теперь не вернуть. Пётр Алатырев — мужик молодой, но и он помнил времена, когда о строительстве путей только судачили, верили и не верили, что мимо них такое страшное диво проложить хотят. Не знали, радоваться, или нет. Старики-то — понятно, ощетинили рваные бородёнки, застучали костяшками пальцев по столам. Один сказал, другой повторил, и понеслось: мол, прокладывают путь не шумным паровозам, а самому антихристу дорожку прямёхонько стелют. И по ней пойдут составы, как туши толстые, повезут народ русский в ад кромешный.
— Верно говорят в народе, верно! — сокрушался в те дни дед-старовер Федосей. — И правоз этот — никакой не правоз, а лжевоз, самый что ни на есть анчихристов! О нём древние пророки предрекли, сказав, что приидет он, дымом и огнём дыша, и тем сатане себя уподобляху!
Слушали Федосея, ударяя двумя перстами в свои лбы и причитая, такие же мхом поросшие деды да похожие на галок бабки-староверки. А мужики меж тем смекали, что по воле помещика да волостного начальства стройка дороги этой проклятущей без их плеч, пота да слёз и рваных жил уж никак не обойдётся. Так и вышло, немало поломало спин местных да пришлых крестьян на раскорчёвке леса и прокладке железных путей. Нет-нет, а со стариками соглашались: принесла «железка» бедствия да угнетения. Уж кто разбогател, так это местный помещик Еремей Силуанович, тот самый, что свой большой увеселительный дом в Лихоозёрске содержал. Вот он-то выжал немало доходов из своих крестьян, заключил выгодный контракт, о дальнейшей судьбе своих душ не заботясь. Даже подростков несмышлёных, и тех направлял гнуть спины на земляных работах.
Семью Петра Алатырева эта участь миновала — дед его служил старостой в Серебряных Ключах, подчинялся барскому приказчику и, сам будучи крепостным, распределял и отвечал за работу среди крестьян, был хоть на шапку одну, да повыше их деревенским статусом. Так что по их семье «железка» не прокатилась.
Пётр не любил приезжать в Лихоозёрск, тот казался ему злобливым, грязным, бездушным городишком. Чужим. И шумным. Сюда раньше он приезжал только продать что на рынке, да прикупить соли и гостинцев. Теперь он понукал Уголька, вздыхая и поминая время, когда железной дороги не было. Лучше уж жить в тиши, глуши, на отшибе, чем так. Шум железной дороги и пронзительные гудки были рёвом зверя, пугающими и чужими. Думалось даже, что когда-нибудь эти проклятые паровозы своим неумолкающим стоном разбудят всю нечисть, что спит до поры по лесам и болотам. Поднимется дед-пущевик ростом выше вековых сосен, придёт, тяжело ступая, да наведёт наконец порядок, раскидав по разные стороны Руси-матушки вагоны, словно упитанных поросят, да поломает ручищами-лапами рельсы, порвёт и загнёт их, как ивовые прутья. Вернёт былое, да снова в пуще глухой скроется…
«Эх», — выдохнул Пётр морозный воздух.
Уголёк тянул сани, уминая мощными мускулистыми ногами снег, радовался морозному утру, и будто хотел поделиться настроением с хозяином. Они пронеслись мимо двух покосившихся каменных башен. Для чего те служили, кому и когда — никто уж и не помнил. Но их не убирали. Теперь башни служили отправной точкой первой улицы в Лихоозёрске.
Дороги на окраине никто не чистил. Мелькали хаотично разбросанные вдоль неширокой полосы сонные дома с маленькими окошками, заборы — далеко не всегда ровные, а больше покосившиеся да щербатые, словно зубы стариков. Попадались утопающие в снегу и набитые каким-то хламом телеги. На окраине Пётр никого не встретил. Но вот мелькнул вдали золотом купол Предтеченского храма, и какой-то низкорослый мужик, ссутулившись, тащил огромную вязанку дров. Ещё пара одинаковых, будто близнецы, мальчишек в картузах, держа на плечах шест, несли большое деревянное ведро. Они что-то голосили, смеялись, беспечно расплескивая на ходу воду. Открылась дверь харчевни. Всего на минуту, но оттуда потянуло жареным луком так, что у Петра заурчало в животе.
Молочница, поминутно останавливаясь и задирая нос в сторону храма, сутуло кланялась и крестилась. Так и шла, а точнее ползла, с трудом тянула в горку санки с бидонами. Чем ближе к центру, тем больше встречалось бородатых краснолицых дворников, что скребли лопатами дороги, собирая снег в большие и грязные, смешанные с песком горы. Некоторые слегка кланялись Петру, отходили в сторону и пропускали, но шапок никто не снимал.
Стали встречаться ремесленные, мясные, скобяные и прочие лавки. Все они были ещё закрыты. Пётр взял вправо к обочине, остановил коня рядом со столбом, потянулся. Оглянулся — все эти редкие горожане не обращали на него внимания. Никому из них и в голову не придёт разъезжать с извозчиком в столь ранний час. И где найти желающих прокатиться?
Вот дурень, об этом Пётр и не подумал!.. По-крестьянски привык сызмальства, что любое дело, тем более серьёзное, нужно начинать спозаранку, а лучше так вообще затемно. Кто рано встаёт, тому…
«Да, но не всегда, видать», — горевал он. Вот же толоконный лоб! А вот бы теперь назад домой, к тёплой печи да жениным постным блинцам с парным молочком, да мороженой ягодой. А можно ещё и с…
Он отогнал наваждение. В животе снова предательски заурчало. Пётр только теперь вспомнил, что уехал из дома, ничем не закусив, да и с собой на дорожку Ульяна не собрала, само собой, не успела.
Развернув сани, направил полозья к развилке улиц, одна из которых вела к вокзалу. Пётр понятия не имел, когда, как часто приходят пассажирские составы. Но верил: наверняка найдётся кто-то, кого нужно подвезти до постоялого двора, или ещё куда-то.
Да с вокзала-то надо было и начинать! Ругал себя, что не понял этого сразу, зачем-то проехал вдоль весь заспанный город.
Он представлял, каким станет его первый попутчик, видя его человеком почтенным, но надменно-отстранённым и немногословным. Пётр слышал, что у торговцев вроде бы есть даже такая примета — коль первый покупатель будет приветливым да щедрым, так и день весь удачно заладится. Вот и ему бы так!
Ближе к вокзальной улице дома по обе стороны стали крепче, богаче — в основном двухэтажные, каменные. И дворы — с модными палисадниками, заснеженными фруктовыми деревьями и прочими причудами, которые, отъехав от Лихоозёрска, ни в одном селении не увидать. Было одно странное свойство: дома жались друг к другу, словно от холода. Или, кто знает, людям обеспеченным хотелось быть друг у друга на виду, поближе… Кто их причуды поймёт-разберёт? Жаль только, никому в путь-дорогу не надо.
Кое-где, но пока редко в окнах уже теплился свет, курились печные трубы.
«Кофею, наверное, пить собираются», — думал Пётр. Вкуса этого диковинного напитка он не знал, но понимал, что отведывать его могут только богатые. Представилось, как когда-нибудь, удачно заработав, позволит себе вкусить! Наверное, ничего слаще этого кофею и нету, раз все в городе над ним так трясутся.
Конь бежал, полозья приятно скользили. Дым из труб стелился низко — к снегу, пасмурной и затяжной зимней непогоде.
«Ничего! — подумал Пётр. — Вот бы заработать хоть какую деньгу, заглянуть в лавку за гостинцами, да и домой. Для первого раза немного заработать, и хватит, пожалуй. Для пробы… пока».
Удача, как подумалось ему, улыбнулась раньше, чем он подъехал к вокзалу. Расхристанный, в длиннополой шубе барин выбежал навстречу, размахивая руками. Пётр всех, кто носил такие шубы, принимал за барчуков. Большой, почти как у попа, золотой крест блестел на раскрасневшейся груди, воротник, заметил Пётр, порван. Захотелось проехать мимо. Даже если бросится этот отчаянный под ноги коню — его беда. Но вместо этого Пётр резко затормозил, Уголёк дёрнулся в сторону, едва не запрокинув сани на бок.
Человек, тяжело пыхтя и укрывая грудь, забрался в сани, не ожидая приглашения:
— Голубчик, будь мил, свези к Марьиным рядам! Трогай!
Пётр не посмел даже бросить «угу». Слегка приподнял зад с козел, когда тронулись, сам не понимая, откуда в нём проснулось угодничество. Не так уж много времени прошло со дня отмены крепостного права, Пётр — из поколения тех, кто застал его только в юности. Но угодничество сидело внутри, он хотел его преодолеть, победить, но не очень-то и получалось.
Барин же, развалив ноги в полосатых шароварах, ехал, посвистывая. Красный сапог чертил по снегу. То засыпал, громко мыча, то просыпался, пел, заходился в дурном кашле. В морозном воздухе от него тянуло тонко и противно винной бочкой. Пётр иногда оборачивался — да уж, такого красного мордатого прохиндея и уважать было не за что. Очнувшись, барин повёл мутными глазами:
— Не туда, голубчик, к Марьиным рядам направо, или города не знаешь?
— Знаю-знаю! — залепетал Пётр.
Спустя четверть часа они подъехали к торговой площади, было немноголюдно. Пётр остановил коня, выпрыгнул из саней, помог вылезти барину.
— Спасибо тебе, Ванька, выручил! — тот покачался, кряхтя, — ты, если что, приходи, завсегда выручу, — и побрёл в сторону торговых рядов.
Пётр стоял с протянутой рукой, не понимая ещё, что ему заплатили «добрым словом». Барин шёл, путаясь в полах шубы, и снова что-то то ли мычал, то ли пел. Пётр сжал выставленную ладонь в кулак, и с горечью плюнул.
Обернулся — по другую сторону площади в церкви уже били колокола, женщины стайками, кутаясь в платки и шали, спешили на службу. Пётр покачал головой, снял шапку, перекрестился, но про себя перебрал самые грязные маты, какие только знал.
— Ванька, — сказал он. — Сам ты Ванька расхристанный! Нелюдь, пропоица!
Для себя Пётр решил, что больше никогда не посадит в сани хмельного попутчика, какая бы шуба на нём ни была.
Ничего, подумал он. Рано опускать руки, и снова поехал к станции. На вокзале как раз был состав! Крестьянин помог изящной, не по погоде одетой даме погрузить саквояж, домчал её до гостиницы. Подвёз затем толстого, держащего в рукавицах счёты управленца частной суконной мануфактуры. Тот ругался, но не на него: бурчал что-то из-под густых и чёрных, как смоль, усов. Пётр невольно засмеялся, видя, как тот кутается в шубёнку, а большие очки-велосипеды покрываются инеем…
Зимний день короток, мимолётен, солнце так и не пробилось через плотные снеговые тучи, и бежало стремглав от холодов куда-то далеко, в дальние страны, где грело уже по-другому. Пётр подумал, как несправедливо всё устроено, даже в природе. Кому-то там в жарких странах — вечное лето, а им в северной России — протяжённая, почти вечная зима. Он ничего не знал о далёких странах, но был уверен, что там всегда лучше, сытнее и теплее. Жаль, туда, если ехать, ехать без остановок, всё равно скоро не доедешь… Может, когда-нибудь и попадёт в те края, кто знает.
Заработал он за день горстку меди, пересчитал, аж стыдно стало… ни на какие гостинцы, конечно же, не хватит. Пора возвращаться домой. Позвякивая скудной выручкой в ладони, подумал, что хватит её лишь на шкалик, чтобы погреться. Он не имел привычки к вину, избегал кабаков, но теперь решил — если по пути попадётся какое питейное заведение, заедет на минуту-две.
Вечерело, он ехал, уже остались позади старинные башенки на въезде в город, а Пётр так и не решился заскочить в какой-никакой кабак. То ли стыд грыз, то ли ещё что… Но уже твёрдо решил — быстренько, до захода солнца доберётся до дома, а там уж отогреется у печи, наестся с дороги остатками со вчерашнего праздничного стола.
Даже как-то повеселел, и хотел было затянуть песню, как Уголёк заржал, и встал на перекрёстке.
И снова перед ним был этот странный трактир «Добрый станъ». В сумерках едва можно было прочесть вывеску: «Для тѣхъ, кто готовъ въ путь». Пётр уже и позабыл о том, что прочёл по слогам утром эту надпись. Нечистое какое-то местечко. Смахнув с бороды изморозь, крестьянин принялся понукать Уголька, но тот и не думал трогаться. Рядом с трактиром стояла ещё одна лошадь, запряжённая в лёгкие красивые санки. Значит, посетители всё же были, и это определило решение Петра. Раз другие люди есть, на миру и не страшно зайти. Всё же шкалик сегодня он опрокинет! Да и любопытство подталкивало — кто же решился открыть трактир в этом жутком здании, неужели какой-то заезжий чудак, не знающий о дурной славе этого места?
Он подвёл Уголька почти к самому входу, погладил, укрыл тёплой попоной:
— Отдохни, постой, я скоро, — сказал коню, и тот фыркнул с какой-то брезгливостью, отвернул морду в сторону перекрёстка. Пётр тоже посмотрел туда. Там, где сходятся пробитые в снегу дороги, стояли сани. Присмотрелся — вроде бы возничим был человек в рясе. Очень уж похож на дьячка городской церкви Евтихия. Алатырев хотел было помахать тому рукой поздороваться, но человек в рясе хлестнул лошадь, и сани резво помчались в сторону Лихоозёрска.
«Странный какой-то, будто чем испуган», — подумал Пётр.
Покачал головой, и вошёл внутрь. В трактире, как сначала показалось, вроде бы никого и не было. Окна запотели, блестел самовар. Тепло, хорошо, чисто до блеска, но почему-то совсем неуютно, словно в склеп, барскую усыпальницу какую зашёл на кладбище. Стараясь не глазеть по сторонам, Пётр неловко переминал ручищами шапку.
Хозяин — невысокий и чёрный, протирал блюдце и, усмехнувшись, налил ему без разговоров стаканчик, хотя Пётр и не просил. Тот взял лёгкую посудинку в ладонь, посмотрел, как свет холодных, оттенка слоновьей кости свечей отражается в гранях. В его доме подобной посуды, конечно же, не водилось, а была бы — пить из неё не стал. Быстрым взмахом влил в себя шкалик — и сразу почувствовал тепло, будто проглотил маленький уголёк.
«Да, чуть крепче сдавишь, и треснет сосудик-то», — подумал он.
— Сколько? — спросил чёрного трактирщика. Тот растянулся в улыбке:
— Нисколько, сударь, вам, как дорогому гостю нашего «Доброго стана», за счёт заведения, — и вдруг он немного ощетинился, чуть захрипел. Но не на Петра. Кто-то подошёл сзади:
— Эх, Ванёк, — услышал Пётр за спиной.
Алатырев подумал, быть может, это обращался к нему утренний попутчик? Вдруг он и тут гуляет? Злоба обуяла его. Представил, что обернётся, увидит улыбающуюся красную, со свиными глазами морду. Если это тот барин, вот он уж съездит сейчас кулачищем по этой ухмылке, а там будь, что будет! Недаром и этот чёрный на него шипит! Пускай потом Петра отведут к исправнику, посадят за решётку, неважно. Хотелось выплеснуть горечь и досаду, что накопились за день.
Крестьянин резко обернулся. И не узнал в подтянутом, с щегольски подстриженной бородой мужике того барина.
— Я не Иван, а Пётр! — огрызнулся он.
— А я и не сказал, что ты Иван, а Ванёк, — ответил тот, и обратился к хозяину. — Налей нам!
— Я угощений не принимаю, будьте благодарны, — ответил Пётр. — И с вами тоже расплачусь, — сказал Пётр трактирщику, но тот покачал головой.
— Да ты чего насупился? — улыбнулся подтянутый мужик. — Ванёк — это так называют неопытных деревенских, вроде тебя, что в извоз подались. Кто первый раз, как ты, таких за версту же видно. Не обижайся, угостись. Я уж больно поговорить с тобой хочу.
Тепло от первого стакана уже ударило в голову.
«Да, будь, что будет! Теперь хоть с чёртом, да пить!» — махнул рукой Пётр.
Они отошли к столу, сели и выпили. Нового знакомого звали Матвей, тот говорил и говорил добродушно, а Пётр просто и по-крестьянски удивлялся всё больше, чувствуя себя рыбой, рискнувшей из тихой заводи заплыть в буйное, незнакомое, чуждое для неё море:
— Странное какое-то заведение тут открыли. Я мимо ехал, смотрю — вывеска, дай, думаю, загляну. Да мне и по долгу службы обо всём знать надо, мало ли, кто сюда ехать восхочет, — сказал он. — Ты не обижайся, что я тебя Ваньком назвал. Я ж говорю, мы так всех деревенских вроде тебя называем, кто на своих или хозяйских лошадях. Не знаете, сколько просить, готовы ехать, куда прикажут, и часто вашего брата обманывают. Ваш удел — копейка за извоз небогатых, какой-нибудь приказчик — высший ваш клиент. Никаких прав нет у вас нет, ничего вы не докажите, коль и обидят. Я тебя, братец, ещё утром приметил, и подумал: «Ну-ну, этот и к вечеру с фигой в кармане останется!» Ну и что, я прав?
Матвей же, судя по его рассказу, принадлежал к особому сословию извозчиков — «лихачам». У него были хорошие сани, и возил «с ветерком» только купцов, офицеров, кавалеров с дамами и прочих, кому было важно красиво проехаться по улочкам, для них, оказывается, это не просто поездка, а «выход в люди».
А Пётр слушал, и думал: деревенские тоже гуляли на праздниках, катались на санях, но никто так не задирал нос, пытаясь показать, насколько выше и лучше других. Городской подход Пётр принять и понять не хотел. Он и не знал теперь, соберётся ли опять, решится ли попробовать ещё раз, завтра, или в иной день заняться извозом.
Матвей же разлил на двоих и вытряс графин до последней капли. А как выпили, откланялся:
— Домой? Счастливой дороги! — сказал Пётр.
— Домой, — усмехнулся тот. — Моя ночная служба только начинается. Я сутками на пролёт могу. Доставил вот уважаемого человека в одно местечко, и мимо, говорю, случайно тут проезжал, — он посмотрел на хозяина. — И не понравилось мне тут у вас, мрачно! Мерзко! Никому не порекомендую! Да и поприветливее надо с людьми, а вы на меня чёрным вороном! Ишь ты!
Чёрный же усмехнулся:
— Наш трактир назван «Добрый стан» неспроста. Его добрый хозяин всегда желает людям только добра!
Матвей усмехнулся, поправляя шапку.
— Вот и тебе, милый «лихач», добрый совет. Поезжай-ка ты лучше прямиком домой, к жене, — вдруг добавил трактирщик, снова взявшись протирать блюдце.
— Это ещё почему, интересно знать?
— Да вот, говорят знающие люди, что волки этой зимой настолько оголодали, что страх потеряли, прямо у дорог уже стаями бродят. Напасть могут.
— Ерунда! Лес хоть и рядом… Но чтоб так близко подходили — не помню такого, — сказал Матвей, поправляя кушак. Он осматривал себя с ног до головы, будто собирался на парадный выезд. — Да и конь у меня такой, ни одному волку не угнаться. А тебе бы — типун на язык, тоже мне, «Добрый стан» назвали, кто сюда поедет-то, в ваш дохлый стан. И запашок ещё какой-то, ты чуешь, Ванёк? — он усмехнулся. — Ладно, поеду господ развозить. Я, между прочим, самого главного нашего достопочтенного барина, Еремея Силуановича, и того, знаешь, ли, случается, вожу. Частенько моими услугами пользуется, да похваливает меня, деньгой балует. А заслужить уважение такого человека — это ещё суметь надо. Он ведь у нас, почитай, весь славный город Лихоозёрск в своём большом кулаке держит! Ну да ладно, разболтался я, а в нашем деле это плохо. Заболтаешься — деньги недосчитаешься. Бывайте, в общем, господа хорошие!
Пётр что-то промямлил, а трактирщик проводил бравого Матвея внимательными и злыми чёрными глазами. Усмехнулся, а затем сказал Петру:
— Нужно говорить правду, и желать людям только добра! А всё уж остальное зависит не от нас, мил человек, только от людей. Вот и хозяин наш так думает.
— Какой хозяин? — Пётр очнулся от нетрезвой думы, и, сидя за столом, оторвал голову от ладони, но трактирщик не ответил.
Выбежал мальчик-половой, и стал спешно наводить порядок. И казался таким резвым, будто были у него не руки и ноги, а множество резвых похрустывающих лапок, как у проворного паучка.
Когда Матвей уехал, Пётр понял, что остался в трактире единственным посетителем. Стало неуютно, и он уже взялся было за шапку, когда услышал лёгкие шаги по лестнице. Его глаза округлились: человек в тёмно-бордовом заграничном облачении шёл прямо к нему, и улыбался:
— Я стоял наверху и был невольным слушателем вашего любопытного разговора, — промолвил он.
Пётр не знал, как поступить. Хотел привстать — нельзя же сидеть в присутствии этого человека, явного вельможи, который к тому же говорил с заметным акцентом. Но тот только похлопал Петра по плечу, и сам, расправив платье, сел рядом. Посмотрел так, будто видел насквозь. То ли было темно, или выпитое дурманило, или ещё неведомо почему, но Петру показалось, что у странного собеседника постоянно то появлялись, то пропадали оранжевые ободки вокруг зрачков:
— Разрешите и мне вас угостить, — сказал человек, и тут же этот низкорослый, похожий на чёрную птицу трактирщик подбежал к ним с графином. Но теперь он был благодушен и раскланивался в три погибели. — И не вздумайте отказывать, обидите! Я знаю, точнее вижу-вижу, вы не из тех, кто любит получать что-то за дармовщинку. И это весьма похвально! Я очень ценю таких людей! Уж поверьте, и давайте-давайте, без стеснений…
Они выпили и закусили слегка поблёскивающими в свете свечей капельками жира кусочками сельди.
«Совсем без костей, во рту прямо тает! И дорогая, наверное», — подумал Пётр. Он привык к простой речной рыбе, в которой костей столько, что облеваться можно.
— Видите ли, в чём дело, — произнёс странный человек и изящно поставил на стол выпитую рюмку, и зелёный камень блеснул на тонком пальце. — Я ведь тоже сразу понял, как и этот дерзкий мужчина, как только вы вошли, что никакой вы не извозчик. Не ваше это занятие. Не по вам, и не по вашему славному коню, — он аккуратно вытер рот и руки салфеткой.
«Непонятный, заковыристый какой-то… и откуда он знает про коня, вроде бы сверху, говорит, стоял, не выходил… Да кто это вообще такой?» — подумал Пётр, и помрачнел.
— Вот того ловкого гарсончика, выхолощенного молодчика, с которым вы изволили мило побеседовать, я бы к хорошему делу и на версту не подпустил. Я не этот, как он назвал… Еремей Силуанович. Мне такие «лихачи» крайне несимпатичны. Я бы даже сказал, отвратительный наглец. Ещё ведь и Ваньком назвал. Мерзко звучит, верно? И мне было бы обидно. Не про вас, не про вас сии слова… А вот вам, милый сударь, мне бы хотелось предложить службу, притом постоянную.
У Петра глаза округлились и забегали. Совсем растерялся:
— Я вообще-то из крестьян, это… из Серебряных Ключей, то есть, другим делом занимаюсь. Извоз — вынужденно, зимой только, и только от нужды…
— Я всё-всё понимаю, не извольте утруждаться излишними объяснениями. Но нанять на службу я хочу вас, Пётр, вместе с вашим бравым конём… на всю жизнь, можно сказать, навечно, — Пётр поперхнулся. — Не удивляйтесь только, да-да. И у вас будет время подумать, прежде чем мы подпишем с вами деловой договор.
— Деловой, что? Да и пишу-то, как курица…
— Неважно. А пока вот, примите задаток, — незнакомец щёлкнул пальцами, и, непонятно как появившись, кожаный мешочек отяжелил его ладонь. Внутри что-то хрустело, будто там скребся небольшой многолапый паук. Ослабив узелок, иностранец достал большую золотую монету, протянул Петру:
— Одна монета, но какая! Не жалкая медь, что дают за извоз. Да-да, это можно считать задатком, авансом, называйте, как душе вашей угодно. Это ни к чему не обязывает. Если откажетесь, решив, что не хотите поступать ко мне на службу, что же, никто вас за то не обвинит, не осудит. Что ж, не захотите трудится на дело добра, и ладно. Вернётесь, братец, к себе в свою тихую захолустную деревеньку, будете считать каждую соломинку в закромах и думать, хватит ли до выпаса… А если нет, — он подбросил в ладони кошель. — Мы подпишем контракт, и все эти деньги осчастливят вашу семью, Пётр. Ваши родные получат их буквально сразу же, я обещаю! И тут столько, что они ни в чём не будут нуждаться, ни супруга драгоценная ваша, ни дочери, ни их будущие дети, ни дети их детей… Они получат от меня это добро! Ведь творить добро — как раз то, для чего я и приехал сюда недавно… издалека.
«Откуда ему знать про дочерей? И моё имя, и вообще? Что-то совсем уж нечисто!» — но эта здравая мысль утонула в хмельном кружении. Голова почти ничего не соображала, лицо Петра раскраснелось. Но монету он всё же взял, попробовал на зуб.
— Чистейшее золото, мой дорогой, — сказал человек в иностранном костюме, и встал. — За такую монету можно сеном набить закрома всех окрестных селений. Но… вынужден вас покинуть. Если надумаете согласиться послужить мне и подписать контракт, приезжайте на своей замечательной расписной повозке и вороном коне ровно в полночь… через три дня.
— В полночь? Виданное ли дело?.. Какое же такое добро можно делать в тёмный час? И куда же мы двинемся? К тому же метели грядут, по всем приметам…
— Двинемся в путь дальний, — странный человек улыбнулся, вновь блеснули оранжевые ободки глаз. — Но в это я посвящу вас только после подписи нашего договора. Гвилум, — он громко щёлкнул пальцами, вновь блеснув большим зелёным камнем на перстне. — Дорогой Гвилум, прикажи мальчику-половому, чтобы взбил мне как следует постель. Мне пора прилечь — что-то я пока так быстро устаю…
Пётр ещё долго сидел и смотрел, как в безжизненном свете трактирных свечей поблёскивала на его ладони большая золотая монета…
Глава четвёртая
Господин в лисьей шапке
Следующим утром Пётр поехал в извоз больше из-за упрямства, хотя самому не очень-то и хотелось покидать натопленную избу и запрягать Уголька. Да и смысла не было: зачем собирать жалкие медяки, когда уже получен такой аванс в трактире? Но жена, как бывает, испортила настроение: упала в ноги, со слезами молила остаться дома. Слушать причитания, и тем более выполнять её слезливые просьбы было не в его правилах.
Да и не такого поведения он ждал от неё — ведь Пётр покрутил перед глазами Ульяны блестящей монетой, и сказал, что это только задаток перед большим делом. Таких денег, что ему предстоит заработать, в их краях никому из крестьян отроду видеть не приходилось! Но Ульяна не слушала его спокойных доводов, и ревела, причитая:
— Ой, нехорошо, Петрушенька, это дело кончится, ой нехорошо, чует моё сердце! Брось, оставь этот извоз Христа ради! И от этого предложения странного тоже откажись! Переживём, протянем как-нибудь, разве оно нам впервой? Будет зима — будет и лето, недаром говорят. Да и одного этого золотого нам хватит!
Старшая дочь крутилась радостная и веселилась, как собачонка, и всё спрашивала, как много нарядов можно купить на такой золотой? Пётр тешил старшую и говорил, что исполнит все её прихоти, лишь бы мать слушалась, да за сёстрами следила со строгостью.
Младшая же Есия его опечалила. Может быть, именно от её ясных бирюзовых глаз он и уехал в извоз, лишь бы только не видеть этого взгляда. Ни о чём она не просила, но смотрела с какой-то обречённой и нежной тоской. Она протянула руку, чтобы подержать монету, и отец с радостью дал. Но лишь девочка положила её в ладонь, как тут же вскрикнула, и золотой, поблёскивая и будто даже пульсируя, как уголёк, покатился по полу. Есия плакала:
— Что случилось, краса моя? — Пётр взял её за плечи, и вздрогнул от её неожиданных слов:
— Из печи огненной монета сия! Выплавили её на тех же кострах, где грешников на вечные муки подвешивают!
— Что ты такое говоришь, радость моя? А ну брось, глупости! Откуда такие разговоры пошли! — Пётр пытался утешить, но не получилось. Ульяна поддержала младшую, и выдержать бабский гомон он не смог.
Потому, насупившись, запряг утром Уголька, и уехал.
Он не поднимал бровей, хмурился, и потому даже не заметил, как доехал до перекрёстка. Конь проехал его мимолётом, и потому, когда Пётр огляделся, так и не понял — а была ли трактирная вывеска на старом здании? Вроде бы как и нет… Неужели ему вчерашнее только померещилось? Тогда откуда эта странная монета? Что за чертовщина кругом? Он хотел было уже развернуть коня, чтобы проверить — так есть ли треклятая вывеска, как впереди запестрела фигура. Снова какой-то нездешний, подумал Пётр, совсем уж в странном одеянии — похож на охотника времён царя гороха. Незнакомец помахал ему:
— Голубчик, милый, не торопись, мне тебя сами небеса послали! Слава Богу!
«Бога поминает, и то уж хорошо, — подумал Пётр. — А ну как я!»
И, подъехав к незнакомцу, он остановил лошадь, и трижды с молитвой перекрестился! Ничего не поменялось — незнакомец не исчез, не провалился под землю.
— Рад человеку богобоязненному, — ответил путник, улыбаясь. Пётр рассмотрел его ближе. Был путник молод, с рыжеватой бородой, в шубе и шапке с пушистым лисьим хвостом, который укрывал его шею, словно шарф. За плечами — длинный, украшенный узорами в виде танцующих зверей чехол. Должно быть, там хранилось изысканное зарубежной ручной работы ружьё, решил Пётр. Вновь в нём заиграло уважение в смеси с желанием угодить, поддакнуть. Наверняка незнакомец богат.
Но то, что тот сказал, шокировало Петра. Лицо крестьянина от услышанного стало белее снега:
— Голубчик, то, что я встретил тебя на пути, большая удача! Я с самого утра хочу поймать извозчика, а человек я приезжий, недавно только прибыл на станцию. И мне много где нужно побывать! Но ни одного, представляешь, ни одного извозчика с утра! Говорят, все напуганы! Будто бы, как мне рассказал один нищий, которому я подал, дикие звери задрали некого «лихача» Матвея. Прямо по дороге к городу! Будто бы ехал он, да так и запропал по пути. А нашли его: лучше и не видеть. А главное — не съеден! Растерзали беднягу, аж кожа сорвана. Да что это я, и тебя пугаю!.. Выручишь, братец, ой как надо! Я уж тебя отблагодарю, в обиде не останешься!
Пётр ничего не ответил. Он сидел, держась за вожжи, вспоминая вчерашний вечер, нагловатого «лихача», который угощал его и учил жизни. А ещё почему-то вспомнил, какими недобрыми глазами проводил его до двери трактирщик, похожий на чёрную птицу… Как тот что-то говорил про волков и советовать домой ехать. Как же это всё странно! Странно и нехорошо…
Человек в лисьей шапке не стал ждать приглашения, запрыгнул ловко в сани, поправил полы шубы, и, уложив на колени чехол, погладил с нежностью, будто кошку. Затем достал из-за пазухи кошелёк и протянул Петру монету:
— Честность — превыше всего. И это — пока задаток, — Алатырев повертел в руках серебряный рубль с профилем царя и датой выпуска: 1878 год. Новенькая совсем!
«Что ж это такое творится? — удивился он про себя. — И этот платит так, что я скоро сам барином заделаюсь!»
— Не удивляйся, мил человек! — сказал человек, располагаясь удобнее. — Говорю же: извозчиков нет, я рад, что чудом увидел тебя! И потому не поскуплюсь. А поедем мы, — он огляделся. — Ты ж местный, сударь? Так вези меня к старой шахте.
«Ничего себе!» — Пётр аж подпрыгнул.
В пяти верстах от города на слиянии реки с ручьём Гнилушка была старая запущенная шахта. Будто бы в том месте ещё в петровские времена пытались найти золото, да не докопались до него. Сколько раз пытались и потом, не раз, да всё тщетно. Этим местом никто давно не интересовался. И более всего потому, что ходила о нём дурная слава. Со всеми, кто заходил в полуразрушенные шахты, происходили несчастья. Потому особенно следили за детьми, чтобы и думать не смели убегать и играть там. Старики поговаривали, что на глубине шахты живёт её хранитель — огромный злой крот по имени Кродо. Хотя он и слеп, но, если попасться ему в лапы, или загрызёт, или утащит в своё подземное царство, заставив там вечно работать на него… Да и помимо нечистой силы, если даже она и была, опасность шахта представляла также и из-за возможного обрушения. А теперь этот странный богач вдруг задумал ехать прямо к этому гиблому месту!
Пётр тут же захотел вернуть серебряную монету:
— Уволь, барин, не поеду я туда!..
— Знаю-знаю, всё знаю, — он не принял, а сложил протянутые пальцы Петра в кулак. — Не надо мне рассказывать бабушкины сказки, я тоже, хотя и прибыл издалека, все их прекрасно знаю. Да тебе и не придётся меня сопровождать. Доедем до слияния рек, а там уж я, уверяю, сам пройдусь, один. К нему же прямая дорожка идёт, верно мне всё рассказали? — человек в лисьей шапке говорил размеренно, поглаживая бороду. — А затем вернусь, и мы поедем дальше. Только и всего. Впрочем, если боишься, я могу пойти и пешком, но у меня так мало времени. А деньги, наоборот, имеются, чтобы тебя благодарить.
Пётр снова вспомнил о дочерях и представил, как накупит им разного добра. Не знал, где и как ему разменять золотую монету, а вот с серебряной будет проще. К тому же — сам он к шахте не пойдёт.
Они поехали в объезд Лихоозёрска. Утро только начиналось, и Пётр подумал: всё же встретить такого путника — большая удача. Но заговорить с ним он не решался, да и человек в лисьей шапке надолго ушёл в свои думы. Но затем тот всё же произнёс:
— Ты, милый человек, должно быть, подумал обо мне, что я — ловчий. До ловства зверей охочий барин? Что ж, так и есть. Нужно мне выследить и кончить одного ярого зверя, для того и прибыл в эти глухие края. Моя чуйка охотничья подсказывает, что где-то тут он, гадина, упрятался. Затих покамест, но скоро проявится. А как проявится, так даже башни, что стоят на въезде в Лихоозёрск, и те взвоют!
— Про ведмедя какого говорите поди, барин? Так их теперь в наших местах и не сыскать. Не те времена пошли, вот раньше — да. Как чугунку эту стали строить — начала она шуметь паровозами, так тут не то что косолапого, так, зайчонку ещё поискать надобно. Забился зверь глубоко в чащу.
— Нет, мил человек, медведь мне совсем неинтересен.
Пётр слышал, что в далёких заморских странах, где лето круглый год и куда он мечтал когда-нибудь попасть, водятся разные чудные звери — мелкие и огромные, голые и лохматые, ушастые, с рогами и клыками. Да каких только нет! От одного вида их можно помереть. Неужели этот странный барчук в их места умудрился приехать искать таких чудо-зверей? Да ещё для этого к шахте ехать собрался? Кто знает, шахту православный люд за версту обходит, может быть, там что и развелось досель невиданное? Но расспрашивать более он не решился.
Чем ближе к месту, тем тяжелее становилось везти Угольку сани по непролазному снегу. Пётр уже несколько раз спрыгивал и помогал сам тянуть, барчук же, казалось, задремал. По правую сторону стоял высокий лес, и по приближению к нехорошему месту чаще встречались деревья сухие и даже гнутые до самой земли — будто бы кто-то огромный и сильный бродит тут ночами и забавляется так от скуки. И, на что ещё обратил внимание Алатырев, — ни звука в безветрии. Ни стука дятла, ни падения снега с ветвей, ни даже лёгкого древесного треска от мороза. Ничего: лес был молчалив и пустынен. Тишина эта холодила, вела к нехорошим мыслям. И только одна из них выглядела разумной: оставить тут барина, без слов развернуть сани и, не оглядываясь, ехать назад.
Наконец они спустились с небольшого взгорка. За ним сплошняком стоял лес, и только узкая тропинка вела между вековыми деревьями, которые напоминали злых молчаливых стражников.
— Вроде здесь, барин. Спите? Приехали!
Путник открыл глаза:
— Слияние реки там вроде, правее.
— Да, но эта вот дорожка, будь она неладна, она туда выведет. Странное дело — ведь тут уж несколько веков рука человека не касается, а тропка эта и не заросла мелколесьем, сором каким. Стоит чистенькая.
— А так и должно быть, — человек в лисьей шапке выпрыгнул из саней, перекинул через плечо расписной чехол, и пошёл, говоря на ходу и не оборачиваясь. — Не знаю, скоро ли управляюсь, иль нет. А ты меня всё же дождись. До самых сумерек, если что. Ну, а уж если не вернусь, тогда поезжай, как темнеть начнёт.
— Свят-свят! — перекрестился Пётр. — Да не ходил бы, барин! Дурное место, ей Богу! Народ — он лишнее говорить не будет.
— Вот и посмотрим, что там.
И он ушёл. Пётр привычно укрыл Уголька тёплой попоной, сел в сани, поднял воротник и укутался поглубже в тулуп. Слушал, как хрустит снег под ногами странного охотника, но вскоре всё стихло. Алатырев стал думать, как заживёт, когда заработает много золота и серебра.
«Можно попробовать и в город перебраться, хоромы какие-никакие, а построить, — мечтал он, стараясь не уснуть. Перед глазами рисовался образ этого дома — крепкого, рубленного, с коником и резными украшениями. Видел, как радостно бегают по двору дочери, а жена кричит на какую-то девку — у них обязательно будут слуги.
— Эх, вражьи мечты! — выругался он, и расправил плечи. — Только бы не уснуть — замёрзну тут. Вон, и на бороде уж ледяные иголки.
Уголёк стоял спокойно, выдыхая из ноздрей пар. Пётр снова вспоминал вчерашний вечер, странного, похожего на ворона трактирщика, и не менее странного постояльца в дорогом иноземном кафтане. Владелец заведения всё время поминал какого-то хозяина, щуря чёрные глазки. И перед господином этим раскланивался. Может, о нём он и говорил? Пойди догадайся… Ульяне он твёрдо сказал, что на предложение о службе непременно согласится, но только представлял, что снова перейдёт порог этого странного трактира, дрожь пробегала по спине. Тепло, спокойно, чисто, но почему же там так неуютно, и хочется бежать, не оглядываясь?
Он чихнул, утерев нос рукавом, и огляделся.
— Мать честная! — вырвалось вместе в паром.
В мертвенной этой тишине послышалось, будто глубоко под землёй кто-то молниеносно пробивает путь. Пётр привстал. Земля качнулась, Уголёк заржал и попятился, упёршись задом в сани. Огромная сухая сосна накренилась и упала с треском, перекрыв тропинку, словно шлагбаум на ямщицком тракте.
Кто-то или что-то стремительно двигалось там, в глубине, даже снег вздыбился и пошёл полосой, как будто по нему прошёлся невидимый пахарь, оставив борозду.
Пётр хотел было перекреститься, но застыл в ужасе. Из глубин раздалось, чётко и глухо:
— Кродо!
Глава пятая
Золотой землишник
— Есюшка, ну почто тебя ждать приходится! Да что ж ты у нас копуша такая-разэтакая! Догоняй, без тебя пойдём! Чай, не барыня, ждать тебя ещё! — старшая сестра Фёкла, как всегда, сердилась. Средняя Дуняша ей поддакивала.
«Вот Фёкла как расфыркалась!» — подумала Есия, но ничего не сказала. Она никогда не перечила старшим, и все замечания, ехидные смешки сносила с ангельским терпением.
С того времени, как отец решил заняться извозом, и прошёл то всего день, а жизнь девочки круто изменилась, будто разделилась на две части. Её и саму стало не узнать: Есия замкнулась, ни с кем не разговаривала. Такой же стала и их мать Ульяна, и та больше серчала, ругалась на дочерей, а затем долго молилась у икон, бормотала и плакала. Вот и этим утром, когда глава семьи умчался на санях в город, Есии не хотелось идти с сёстрами на обучение. Нет, она любила занятия, и более того, просто обожала Антона Силуановича. Он был из дворян, жил в запущенном особняке в центре Серебряных Ключей, и слыл умным, внимательным, глубоким человеком. Только вот — весьма бедным. Он сам вызвался учить крестьянских детей счёту и грамоте. Больше было и некому: барин был едва ли не единственным по-настоящему образованным на всю округу. Возить же детей в город к дьяку Евтихию в теснотах крестьянской жизни ни у кого не было ни времени, ни возможности.
Антона Силуановича в народе, конечно, уважали, но и посмеивались над ним. Благодушно так, с сожалением и любовью. Он был младшим братом помещика Еремея Силуановича, который жил в богатом доме в Лихоозёрске и по праву слыл истинным хозяином этих мест. Вот тот знал толк, как преумножить состояние, и жил по принципу: «Деньги должны приносить деньги». Вся округа ходила у него в должниках и знала, насколько опасно, если к сроку и с хорошим процентом не вернуть взятое в долг.
Младшего отпрыска старинного дворянского рода Еремей Силуанович презирал, стараясь как можно реже видеться и общаться с братом. Антону Силуановичу досталось в наследство имение в Серебряных Ключах, которым он не сумел распорядиться с умом, и потому довёл до столь нищенского, убогого положения. К тому же младший брат в своё время, не слушая наказов, уехал из этих мест в столицу, долго учился наукам, а потом вернулся. Поговаривают, вынужденно, не по своей воле. Связался, мол, там с нехорошими людьми, входил в какой-то тайный кружок, за что его и сослали обратно в родные края без права появляться в Петербурге и вообще в крупных городах. Так и осел в опостылевшем ему медвежьем краю, мечтая, что когда-нибудь лучшие люди изменят положение дел в России, и наступит время свободы, процветания и благоденствия. Для всех — и для люда простого в первую очередь. И потому вызвался он сам учить крестьянских детей, чтобы они затем, в скором новом времени, стали счастливыми людьми просвещённого общества.
Антон Силуанович был робок, застенчив и тих, но когда начинал после привычных уроков письма и счёта рассказывать о дивном мире книг, о героях и злодеях, дальних странах и путешествиях, Есия замирала, слушая. И теперь, вспомнив его умное лицо, внимательный взгляд, она быстро собралась.
— Иду, иду, сейчас! — ответила она.
— Так догоняй, сестрица! — сказала Фёкла, произнеся последнее слово с едкой иронией.
Усадьба Антона Силуановича Солнцева-Засекина была хорошо заметна со всех сторон небольшого села. И только издалека могло показаться, что это имение принадлежит знатному, обеспеченному человеку. Но, подходя ближе, становилось понятным, что лучшие деньки, может быть, и текли неспешно в этих крепких стенах, но очень давно. Во всём чувствовался недостаток рабочих рук. Три сестры шли по неметёным дорожкам мимо мраморной ограды — потемневшей, покрытой местами мёрзлым мхом, отчего казалась та неуютной, кладбищенской. Они шагали длинной аллеей, обрамлённой старыми, давно потерявшими форму липами, обогнули пустую, увитую сухими лианами беседку и поднялись по скользкой мраморной лестнице.
Над дверью висел слегка покосившийся герб рода Солнцевых-Засекиных: золотой диск, который с двух сторон поддерживали крыльями дивные птицы. Несмотря на всю бедность хозяина, у него оставался слуга, который чтил старинные правила. Девочки должны были дёрнуть за тонкий шнурок и дождаться, когда дверь отварит угрюмый Пантелей — приказчик Антона Силуановича с мохнатыми, как у старого кота, бровями, и густыми нестриженными бакенбардами. Вот и сейчас, встретив их, по обыкновению бранился, но так, что слов было не разобрать. Он носил затасканный допотопный камзол, но всем видом пытался показать свою степенность, превосходство. Девочки поклонились ему, и вошли.
В вестибюле было немногим теплее, чем на улице, и оттуда на второй этаж вела лестница. Пантелей, сходив по ней прежде к хозяину, вернулся. Сгорбившись и заложив руку за спину, молча проводил их наверх. Барин в просторном длиннополом сюртуке стоял у окна, и, отогрев ладонью небольшой кругляш на окне, смотрел на заросший, укрытый снегами парк. В комнате почти вдоль боковых стен от низа и почти до самой лепнины у потолка возвышались ряды толстых книг. Мебель стояла изысканная, старинная, но её вид портила оборванная обивка.
— Доброго утра вам, сударыни, проходите, — сказал хозяин, и взглядом приказал Пантелею удалиться. — Присядьте там, на диване, подождём остальных.
Есия медленно опустилась на краешек, и затихла. Каждый раз, попадая в эту комнату, не могла отвести глаз от картины. Неизвестный художник изобразил большого и странного крота золотого цвета. Тот лежал, распластав огромные когтистые лапы, и то ли спал, то ли был мёртв. Этого не понять, ведь животное это создатель обделил глазами. Она всматривалась в фигуру зверя, и не знала, что заставляет её вздрагивать, переживать. Словно бы это был не простой крот, а какой-то особенный! Сказочный. Только сказка эта была вовсе не доброй, какую обычно рассказывают на ночь, а таящей тревогу, опасность, и старинную неразгаданную тайну. Не раз она пыталась поговорить об этом с сёстрами, но Фёкла лишь ехидно перебивала:
— Ох, и горазда ты на выдумки, Есюшка! Всё тебе глуповство какое-то мерещится! Ну крот, самый что ни на есть простой. Странный, конечно. Но на то они и баре, чтоб было у них всё такое вот было. Не копну же сена намалёванную им на стену вешать!
Пантелей возвращался несколько раз, приводил с собой мальчишек и девчонок, и не только. Были среди учеников и люди возраста постарше, даже старик один — в деревне его звали Вихранком. Он больше слушал да посматривал, сидя в уголке, а барина просил соизволить его допустить к занятиям, так как сам хотел на старосте лет обучиться грамоте, чтобы читать вечерами Евангелие. Поговаривали, что Вихранка в барский дом подрядили местные бабы, дабы иметь там глаза и уши. Почтенный человек Антон Силуанович, да мало ли, что в голову может взбрести молодому и почему-то неженатому затворнику.
Когда все собрались, Пантелей распахнул двери соседней комнаты. Та была большой и просторной. Видимо, в далёком прошлом она предназначалась для званых ужинов и других вечерних увеселений, но теперь рядами стояли грубо сколоченные некрашеные парты, а на стене висела чёрная доска. Когда все уселись, Антон Силуанович по обыкновению прошёлся из угла в угол, сложив руки на спиной и, собравшись с мыслями, стал рассказывать. Начать занятия решил с истории, говорил о Петровских реформах и их значении для страны, о необходимости постоянных перемен, о том, к чему ведут застой, закостенелость, запущенность:
— Множество таких вот слов, начинающихся на «за», приводят к тому, что великая страна наша отстаёт, и потому надо учиться, чтобы преодолеть это. Если вы думаете, что ваш день завтрашний зависит от высоких господ, что живут в столицах, то нет. От вас он только и зависит, — свои революционные мысли он старался донести как можно более иносказательно. Чтобы никто из слушателей не вздумал доложить исправнику в город, будто он проповедует лихое вольнодумство.
Местные власти и так смотрели на него искоса, и не трогали только потому, что побаивались его старшего брата. Тот хоть и недолюбливал и посмеивался над обнищавшим родственником, но вряд ли уж хотел, чтобы тот пострадал. Да и на него тень упадёт. Хотя не раз во время их редких личных встреч и так, и эдак просил братца прекратить занятия. Больше ввиду их бессмыслия. Зачем учить тех, чьи предки из рода в род землю пахали и спину гнули, и их роды наперёд ещё сто веков в этих глухих краях этим же и будут обречены заниматься?
Антон Силуанович применял новую методику в обучении: на его занятиях каждый мог в любую минуту говорить, спрашивать, если только по делу, и это помогало усвоению предмета. Поэтому, когда закряхтел на самой дальней парте старик Вихранок, он остановил рассказ:
— Вы что-то хотели сказать, Яким Иванович?
— Да так, ваше сиятельство, — он поправил длинную бороду, которая лежала на парте. — Вот вы, значится, про Петровские времена хорошо так сказываете, а ведь при Петре-батюшке у нас как раз золото искать пытались.
— Это хорошо, говорите, — Антон Силуанович подошёл к нему. — Я думаю, что в будущем непременно будет отдельный, выделенный, так скажем, раздел в истории, посвящённый не всеобщему прошлому, а местному. Не только губерноскому, но даже уездному. Кто знает, может быть, кто-то из тех, кто сейчас сидит за партами, потом об этом расскажет на бумаге.
— Да можно было бы, особливо если нас, стариков, порасспросить. А то ведь мы уйдём все на красную горку-то, да большинство уже и на ней давно собрались, и обсказать, выходит, некому уж станет. Стало быть, при Петре-батюшке приезжал в наши края некий барин, высокого-превысокого чину, вроде бы как цельный герцог даже. Ведением этих приисков и занимался. Поговаривают, что золотишко-то он нашёл, и много-много. Токмо чёрный он был, этот герцог, от самого лукавого к нам запослан. И, прежде чем отбыл в неведомые края, то золотишко-то и заколдовал, дабы никому неповадно было на него позариться. Да ещё привратника призвал из самой что ни на есть глубинной преисподней, чтоб его охранять. Огромного злого крота. Его потом наш крепостной, что дар об Бога малевать получил, и изобразил, у вас, ваше сиятельство, по сей день и висит картина. Оттого-то народ богобоязненный к той шахте ни-ни, не ходит.
— Эх, уважаемый вы человек, хороший. Много поработали за свою жизнь, честно прожили, но вот верите в небылицы. Они ведь идут от тьмы, отсутствия знаний.
— А я так и сказал, барин, от самой что ни на есть тьмы тот крот. И звать его Кродо. Это так по-народному, то есть, выходит. Кто смел в ту шахту спускаться, да целым иметь счастье вернуться, рассказывали, что слышали из-под земли такой вот громовой гул: «Кродо»! А многие-то ведь из тех, дюже любопытных, и не возвернулись. Зажал-заел их там, горемычных, златой землишник.
Есию передёрнуло, на щеках заблестели слёзы, и Антон Силуанович заметил это:
— Что ж, лучше перейдём с вами к счёту. Есия, раздай всем палочки.
Когда окончились занятия и все разошлись, Есия задержалась. Учитель тоже заметил её рассеянность — он несколько раз задавал ей вопросы по арифметике, и смышлёная девочка не могла решить простейшие задачи. И потому решил спросить, как остались одни:
— Есия, с тобой всё в порядке?
— Я боюсь за папку, — и она рассказала обо всём, что произошло за последние несколько дней, но больше делилась страхами, догадками, предчувствиями:
— Я и за маму боюсь. Её тоже не узнать стало. Как бы не захворала…
Антон Силуанович чуть приобнял её, сказал простые слова утешения, но девочка, казалось, их не услышала.
— А правду дедушка рассказывал про этого страшного крота из подземелий? Мне сердечко подсказывает, а я его слушаю, будто бы тятя мой прямо сейчас там, у этого места, и ему грозит опасность.
— Нет-нет, не бери в голову! Всё с твоим папой будет хорошо. Я вот жил в столице, знаешь, сколько там извозчиков? Сотни! И ничего, работают, ни с кем ничего дурного не случается, поверь. И с твоим отцом будет всё хорошо…
— Но эта картина, такая странная. Почему она у вас? Она же… некрасивая. И вы не снимите её?
Антон Силуанович задумался. На миг закралась мысль рассказать девочке старинное предание их рода, которое и ему самому с самого детства не давало покоя. Не раз он мальчишкой просыпался в холодном поту, потому что видел во сне, как заходит в шахту, уходит вдаль по прорытым глубоким тоннелям, и вдруг слышит лязг огромных острых когтей и тяжёлый стон рядом: «Кродо!» Но не стал ничего говорить и без того перепуганной девчушке:
— Иди домой, всё будет хорошо! Поверь мне!
И, когда все ушли, обедневший, но знающий цену таким понятиям, как долг, честь, призвание дворянин остался один, и смотрел на картину. И златой землишник, как называла его народная молва, будто бы тоже взирал на него, не имея глаз. Ощущал его издалека своим нечистым огромным нутром…
— Подаю обед, ваше сиятельство, — отвлёк его Пантелей и произнёс звук, похожий отчего-то на мяуканье. — Капустные щи, но с ржаным хлебом для сытости. Извольте откушать.
— Иду, — сказал он, и снова устремился взгляд на картину.
Есия тем временем спускалась со ступенек, догоняя сестёр. Старые липы молчали. Близился полдень, и в мертвенной тишине девочке показалось, что откуда-то далеко, со стороны безжизненного усталого леса раздался глухой треск и вопль:
— Кродо!
Глава шестая
Фока Зверолов
Сколько раз во сне он видел эту уставленную крепкими стволами дорогу… Как идёт по ней, а тропка всё сужается и сужается, пока не выводит к чёрному зёву шахты. Даже во сне будто бы ощущал запах: из мёртвого подземелья тянуло холодом, землёй, и ещё каким-то несвежим животным запахом. Он не раз бывал на самых разных охотах, забирался в душные логова к всевозможным зверям, спускался даже в медвежью берлогу, но ни один из тяжёлых запахов не напоминал этот. И вот теперь наяву охотник стоял тут, и всё странным образом сходилось… Да-да, теперь точно понимал, что видел это всё в ночном мороке, и не раз. Даже эти завалы камней лежали именно так, как снилось когда-то.
И запах, запах был тем же! Значит, зверь, о котором ему рассказывал ещё прадед — великий охотник Протасий, был тут. Это его логово, и он — Фока Зверолов, на верном пути. Эти места называли глухими, лесными, но сам он родился в краях, которые намного глуше и непролазнее. В его роду были известные мастера, которые сопровождали на охотах даже самих царей. Из рода в род передавались предания, а также и знания. Фока умел многое — не только «читать» следы, но даже понимать голоса птиц и зверей. И не только это: ему было достаточно нарисовать в воображении место, куда нужно попасть, и сами пути-дороги без труда, лишь по наитию выводили его к нужной сторонке. Именно внутренний охотничий зов привёл его и сюда — к шахте, где он пока точно и не знал, с чем предстоит столкнуться. Но ведал иное: обитающий тут зверь — вовсе не главная цель его пути, на которую давным-давно указал великий прадед. Протасий перед смертью завещал ему найти и убить иного зверя, и говорил, что тот будет в обличии человечьем. Сделать сие будет трудно, почти недостижимо, но для этого и только для этого Фока появился на свет. И ещё тогда сказал великий охотник: весь род их, идущий от ловчих огромных ящеров и мохнатых слонов и до сей поры появился по высшему замыслу на свет только для того, чтобы остановить одного этого лютого, бесчестного зверя. Сотни охотников рождались, передавали опыт детям и внукам, и умирали, с одной только целью — чтобы их потомок совершил великое дело. А про зверя того Протасий говорил: «Он рядится в одежды богатые и благородные, но нет более падшего под звёздами!»
Фока слушал, не понимая ещё тогда, то ли Протасий бредит, выйдя из ума на старости лет, то ли говорит истину, которая вот-вот всё сдвинет с места в его юной судьбе.
«И помни, Фока: этот зверь знал о тебе ещё задолго до того, как ты родишься! Он знал о тебе всегда. И мы же не по прихоти своей когда-то вынуждены были оставить царский двор и скрыться в этой глуши: всё ради того, чтобы он не наслал своих слуг на тебя до срока, не сгубил ещё во младенчестве. Чтобы ты вырос, окреп, и прежде постиг своё предназначение!»
Старик ещё рассказал, как погубить сего лютого зверя, а также чем можно сразить его бесчисленных слуг, которых не возьмёт даже самая меткая, но обычная пуля…
И вот он пришёл сюда, чтобы всё увидеть своими глазами. А затем — и произойдёт это очень скоро, встретиться здесь с главным зверем, тем, что в обличье человечьем. Ведь тот придёт сюда, непременно придёт.
Фока Зверолов снял с плеча чехол и расстегнул, ствол блеснул серебром. Он нежно провёл по прикладу с гладко вырезанными оленями, посмотрел, как играет солнце на изумрудах. Это ружьё изготовили ещё в те времена, когда мир не знал пороха, а тайны его уже были доступны родичам Фоки. И для него, только для него хранили это оружие. Зверолов навсегда запомнил минуту, как Протасий перед смертью подозвал его к постели, и после долгих наставлений передал это ружьё, и умер. И именно тогда, как вышел дух из великого охотника, и обрёл юноша все свои невиданные дарования, научившись в один миг слышать и понимать голоса зверей птиц, и идти по наитию по неведомым дорогам.
Теперь, когда треснула земля, и борозда, вспенивая снег, двинулась в сторону шахты, он не вздрогнул, а улыбнулся, взведя курок, и направился в шахту. Расписной чехол остался лежать на камнях, и его слегка припорошил снег…
***
Барина, крепкого хозяина Еремея Силуановича Солнцева-Засекина внешне было трудно отличить от богатого купца или даже горожанина. Одевался он именно как северный купец: носил сапоги «бутылками», сибирку из блестящей шерстяной ткани с декоративными пуговками — размером всего с копейку. А ещё любил рубахи-косоворотки, и подпоясывался по-старому: шнуровым поясом с кистями. При виде его было и не понять сразу — то ли городской дворянин перед вами, то ли просто зажиточный деревенский хозяин.
Ранним утром он шёл по просторному коридору второго этажа своего особняка в Лихоозёрске и был хмур: готовился слушать отчёт приказчика о должниках. Дверь из детской распахнулась, и со смехом выбежала белокурая девочка лет пяти в платьице с вышивкой и отделанных кружевом панталонах. К себе она прижимала искусно сделанную куклу с круглым фарфоровым личиком:
— Доброе утро, папенька! Как спалось?
— Хорошо, радость моя! — он просиял, и, словно пташку, поднял её и поцеловал. — А ты?
— Всё хорошо, папенька! А мы, — девочка указала на куклу. — Очень ждём, когда ты к нам придёшь и запустишь паровоз по железной дороге. Чух-чух, чух-чух!
Еремей Силуанович мечтал о сыне, ему и заказал из самой столицы игрушечную железную дорогую. Но родилась дочь. Что же, и девочке паровоз, так похожий на настоящий, только маленький, пришёлся по душе.
Глядя на дочь, грубые, звериные черты лица Еремея Силуановича распрямились:
— Не сейчас, доченька, я после дел непременно зайду, и мы поиграем. А потом ты пойдёшь спатеньки!
— Хорошо, папочка! А пока я причешу мою куколку!
— Иди, иди!
И, опустив дочь, он направился к кабинету. Лицо Еремея Силуановича вернуло привычную звериную оскомину. Хмуря кустистые брови, он выслушал доклад приказчика. Тот читал его таким дрожащим голосом, словно боялся, что стоящий у окна хозяин со скрещенными на груди руками вот-вот развернётся и сшибёт его крепким ударом в ухо. Такое уже бывало не раз, хотя слуга всего лишь докладывал об убытках и должниках.
— Привели… этого?
— Да, ваше сиятельство. Ловить пришлось, силком тащить.
— Это ничего, правильно. А ну пошли!
Еремей Силуанович шёл, агрессивно стуча грубыми сапогами по полу с украшенной дорогим орнаментом паркетной плиткой. Он любил, чтобы в комнатах было много света, поэтому даже днём постоянно горели свечи. Их огонь бешено колебался от его движения. Приказчик семенил следом, прижав папку к груди одной рукой, и неловко крестясь другой. Они спустились на нижний этаж, дошли по коридору до угла. В полумраке скрипнула дверь:
— А теперь затвори-ка за собой, да поплотнее! — приказал барин.
Приказчик спустился в подвал, с большим трудом и лязгом закрыл массивную железную дверь, и слеповато осмотрелся по сторонам — после комнат со стенами, ярко расписанными золотом на белом фоне, он никак не мог привыкнуть к мраку. Наконец различил силуэты предметов пыточной камеры: посередине была раскалённая жаровня, огонь в которой раздувал угрюмый широкоплечий здоровяк с косматой бородой. Весь угол занимала дыба-ложа — большой стол с плашками-фиксаторами для рук и ног. К ней пристёгнутым лежал, извиваясь, какой-то несчастный в одном исподнем белье. Приказчик, конечно, не раз бывал здесь, и входил в число посвящённых в тайную жизнь хозяина дома, но снова приходил в ужас.
На столике были аккуратно разложены всевозможные щипцы и зажимы, предметы для прижигания раскалённым железом. На полу стояли огромные железные башмаки для сдавливания ног, рядом — коленодробилка и пресс для черепа. По стенам висели кольца с гвоздями на внутренней стороне, капканы, ручная пила с запёкшейся кровью на тупых зубьях. Он в ужасе сглотнул — не раз приказчик видел во сне, как и его за какую-нибудь провинность будут мучить здесь. О том, что в городском особняке столь уважаемого дворянина имеется камера пыток, знали только избранные. И никто, кто попадал сюда как жертва, живым уже не выходил. Потому и приказчик знал, какая судьба ждёт этого несчастного. Его причитания ничего не разбудят в барине:
— Еремей Силуанович, ваше сиятельство, прошу, не надо! Я верну, я всё обязательно верну, и с лихвой! Только отпустите! — верещал тот. И зря: с каждым новым словом лицо Солнцева-Загряжского становилось только суровее, окончательно теряя что-либо человеческое:
— Вот мой горе-братец, знаешь ведь поди ж его, Антоша который, так тот любит говорить, что будущее — за наукой, — и он жестом что-то приказал палачу. — Так, милок, и я тут тоже наукой занимаюсь. Вот, например, ложа-дыба, на которой ты сейчас возлежишь за свои немыслимые провинности… Так я за эти годы точно выяснил, что человека можно растянуть на ней аккурат на шесть с половиной вершков, — и злобно хохотнул. — А потом всё: мускулы рвутся! Нестерпимая, брат, боль, понимаю.
— Прошу вас, не надо!
— А разве тебя мои люди не просили по-человечески, по-христиански — верни Еремею Силуановичу долг! Ведь он, как человек верующий и богобоязненный, всегда идёт на выручку ближнему, ссуду даёт! Знаешь, сколько людей под Богом ходят, и за моё здоровье молятся, благодарят, что я выручил их, помог! А ты что? На сторону лукавого встал? Ну-ну, твой выбор. А за грехи надо перед Богом платить!
— Но вы — не Бог! — в отчаянии выкрикнул человек, и поперхнулся.
— Верно. Но я — его верный слуга, его орудие возмездия. Ты вот, негодяй, как много взял в долг, а добрый барин тебе поверил! И вразумлял, и ждал! А ты тянул! Вот и дотянул до того, что теперь твои жилы тянуть уж будем!
— Но у меня есть, есть добро, припрятано! Я скажу, где! Пусть ваши люди сходят и всё-всё возьмут, до гроша! Там много! Только не надо, не надо!
— Не нужны мне уж больше твои жалкие гроши. Ты перешёл порог, за которым уж нет прощения, а есть лишь справедливое возмездие Божие! — и барин широко перекрестился.
Когда палач собрался уже начать медленное изощрённое убийство, в железную дверь робко постучали. Еремей Силуанович разгневался — небольшой круг его преданных слуг, кто знал о тайной жизни хозяина, никак не мог в этот час потревожить его. За такое ослушание любой мог сам оказаться на дыбе, или примерить на шее удавку с гвоздями.
Барин подошёл к двери:
— Кто ещё? — рявкнул он по-медвежьи.
— Ваше сиятельство, никогда не посмел бы вас потревожить, но событие крайней важности. К вам пришёл весьма странный, и, как мне видится, важный господин. Он приезжий, сразу видно, не из наших краёв.
Это был один из редчайших случаев, когда слугам всё же разрешалось потревожить хозяина, если тот занят в пыточной камере. Еремей Сиуанович знал, что, коли вскроется его тайная жизнь, то от виселицы его не спасут никакие деньги. Лишь откроется, сколько человек он сгубил здесь, и всё… Ведь даже пропавшие крестьяне, которые в прошлом уходили в извоз, были тоже на его совести. Он сгубил их не за какие-то долги или огрехи. Ему нужны были жертвы, без пыток чувствовал себя разбитым, и будто его голову сжимали в прессе для черепа, а колени дробили на мелкие кусочки. А после длительной экзекуции становилось легко, хорошо, и потом мог часами играть с любимой дочкой, запуская паровоз в детской.
О любом посетителе, особенно не местном, слугам стоило тут же сообщать. Это мог быть кто угодно, но больше всего барин боялся сотрудников сыска и других представителей власти. Поэтому Еремей Силуанович не без жалости снял передник со следами запёкшийся крови, внимательно осмотрел себя, и, оставив пыточную, поднялся по лестнице. Тяжелейшую дверь он без труда распахнул и закрыл одной рукой.
Его самый преданный личный слуга был спокоен. А это значило, что внезапный посетитель, скорее всего, никакой опасности не представляет.
— Ну что там ещё стряслось? — рявкнул хозяин.
— Ваше сиятельство, к вам господин, по платью видно — иноземец. Он представился каким-то странным званием — обер-камергер, вроде бы. И сказал, что представляет некого герцога, который хочет посетить вас с визитом по одному очень важному делу. Теперь ожидает вас. Я, разумеется, не оставил его одного — с ним сейчас двое, развлекают разговорами. Не знаю, вроде бы всё чисто…
— Проверим, что за гусь. На меня посмотри, — и барин обернулся.
— Всё чисто, ни пятнышка.
— Да я ещё и не начинал. Ладно, посмотрим, кто это осмелился мне так грубо помешать… Приезжий, говоришь, с виду-то? Если какой-нибудь проходимец случайный, я вежливо провожу его. И вы все расшаркайтесь перед ним! А потом — не дайте ему далеко уйти! Ты знаешь, что делать!
***
Фока Зверолов был готов к тому, что в шахте ничего не видно, но надеялся на своё кошачье зрение — этот навык охотник тоже получил от прадеда Протасия. И теперь он осторожно, боясь оступиться, двигался ниже и ниже по покрытым сыпучей извёсткой ступеням и думал: кем же были старатели, пытавшиеся отыскать здесь несколько сотен лет назад золото? Насколько мог знать Фока, что в прошлом, что сейчас орудия у поисковиков драгоценного металла просты: лопата да кирка, а работа сложна до изнеможения. Здесь же, похоже, использовали какие-то невиданные не то что для прошлых веков, но и для века девятнадцатого приспособления. Удивляясь всё больше, Фока уходил в глубину, и в нос ударил едкий запах. Снова тот самый невыносимый тяжёлый дух, отголосок которого Фока Зверолов сумел уловить в далёких снах.
Ружьё держал наготове, и не зря. Лишь ступеньки окончились, и он с эхом от каждого шага двинулся по длинному круглому тоннелю, что-то большое — размером не меньше кошки, проскочило мимо сапог. Он пригляделся: крыса! Или нет? Зверь тоже замер и сидел, напоминая небольшого сгорбленного старика. Их взгляды сошлись, при этом глаза у обитателя шахты горели в полумраке двумя малахитовыми огоньками. Мгновение — и тварь бросилась, в прыжке метя зубами и когтями точно в горло.
Комнатную муху почти невозможно пришибить ладонью — улетит. А всё потому, что по-иному воспринимает время — то, что для нас лишь короткий миг, для неё растягивается намного дольше. Зная языки всех животных, насекомых и птиц, Фока Зверолов давно перенял у простых мух и этот навык. Потому во время прыжка мохнатого зверька он видел, как ощетинилась облепленная комками земли шкурка и напряглись мускулы. Охотник рассмотрел его от острых когтей лапок до кончиков тонких, как проволока, усиков, прежде чем повернул навстречу приклад ружья. Через миг безжизненное тельце отлетело и распласталось у ног охотника. Крыса это всё же, или нет — рассматривать не хотелось, важно другое?
«Что делать любой живой твари в этом диком запущенном месте? — подумал он. — То ли это существа тёмного мира, а может быть, главный привратник этого логова просто выращивает себе их на еду, словно цыплят…»
Фока брезгливо обошёл грязное обрюзглое тельце и продолжил углубляться в шахту. Становилось всё холоднее, тянуло сыростью, где-то вдалеке противно и однообразно капала вода. Охотник всё больше понимал, что зря так самонадеянно рассчитывал на зрение — впереди начиналась кромешная тьма. Нужно было заранее позаботится о каком-нибудь факеле — знаний хватило бы, чтобы сделать его из подручных предметов на входе в шахту. Он огляделся — уже поздно, кругом только земляные стены округлой, тянущейся вдаль шахты, дубовые обломки, проржавевшие изогнутые обручи, и… Фока нагнулся и поднял обломок человеческого черепа:
— Да, весьма странные дела творились здесь, — сказал он, и поразился, каким эхом разошлись его, в общем-то, негромко сказанные слова по всей шахте. Казалось, они обошли каждый уголок, и неожиданно вернулись к нему отголоском, став в десятки раз громче. Словно кто-то огромный шёл ему навстречу и проорал бешено:
— Дела творились здесь!!!
И он невольно присел — всё вокруг задрожало, сверху посыпалась земляная крошка, Фока ощутил, как песчинки падают на шею и противно, медленно скатываются за шиворот. Но охотник думал уже не об этом — впереди, в каких-то десяти-пятнадцати саженях длинные кривые когти прорубали новый ход сбоку. Огромное, жирное и будто пульсирующее тело с чавканьем прошло его насквозь. Существо прорывалось, разбрасывая комья размером с конские головы, и выдавливало из себя с кошмарным эхом, так что хотелось заткнуть уши:
— Кродо!
Фока понял, что был на волоске от гибели. Если бы его не задержала эта уродливая крысоподобная тварь, и он не склонился бы потом рассмотреть осколок человеческого черепа, то оказался бы точно в том месте, где только что прошёл этот гигантский крот. Слепой землишник и не заметил бы его, а легко перемолол огромными когтями, точно жито в зернодробилке.
Шахта, до этого напоминающая пустой склеп, вмиг ожила. Фока, как ни напрягал зрение, не мог различить, что делается впереди, но нутром ощущал там какое-то оживление. Что-то подсказало ему — отступай! Огромная масса собиралась воедино, словно кулак, и двигалась на него. Что это было? Может быть, сотни, и даже тысячи таких же крысопобных существ, как он убил только что, теперь медленно наступали на него? Если так, отбиться не было возможности.
Зверолов попятился, и уже через миг повернулся и бежал к выходу. Знал, что задержка хоть на секунду могла означать гибель. И потому мчался, видя перед собой тусклый, мелькающий свет выхода. Фока споткнулся уже на ступеньках, и, сделав сальто, приземлился на снег. Ружьё выпало у самого входа в шахту. Когда охотник обернулся, невольно отпрянул — из круглого узкого входа торчал огромный, покрытый землёй нос крота. Крот так сипло и так сильно вдыхал, что Фоку потянуло потоком воздуха, и он удержался, схватившись за кривоватый ствол сухого дерева. Зверь рычал и продолжал жадно внюхиваться. Своды шахты покачнулись. Фока упал на живот, подобрался ползком и схватил ружьё.
Эхо выстрела разрезало спящую округу. Выстрел донёсся до Петра, Уголёк вздрогнул и разжал.
— Успокойся, милый! — сказал Пётр, хотя ему самому стало настолько не по себе, что едва сдержал желание без оглядки покинуть это проклятое место. — Да что же там твориться такое? Привела же меня нелёгкая! — и он собрал все проклятия.
Пётр привстал, поднёс ладонь ко лбу и посмотрел на тропинку. Только через пару минут он заметил вдали бегущую фигуру. Не дожидаясь, крестьянин стал разворачивать сани. Фока Зверолов стремглав запрыгнул, и они помчались.
— За нами погоня, барин? — спросил Пётр, не оглядываясь.
— Да нет, — попутчик тяжело дышал. — Всё в порядке, не волнуйся. Сейчас это, тише давай, дай ружьё хоть зачехлю.
— Я слышал выстрел.
— Да, ну и что, — Пётр понял, что спутник ищет вариант, как соврать. — В общем, там у шахты был зверь какой-то странный, прятался в тени деревьев, я даже и не рассмотрел. Пальнул в него, и сразу назад.
— А я говорил вам, барин, не след ездить сюда, зря народ говорить не станет!
— Может, ты и прав. Определённо прав. А теперь поедем-ка в город! В самый центр, на площадь. В общем, к церкви давай!
Уголёк с трудом пробивался через снега, а вдали за их спиной раздавались истошные вопли:
— Кродо!
Кому бы они ни принадлежали, Пётр был уверен: так может кричать только смертельно раненое, в истошном гневе умирающее существо.
Глава седьмая
Дела минувшие
Антон Силуанович после ужина велел приказчику Пантелею не беспокоить его. Дом — и без того пустой и серый, замер. Влачащий безрадостные дни в нищете и забвении молодой барин долго стоял у окна и смотрел, как сумерки обволакивают тёмным саваном угрюмый зимний парк.
На память приходили, дразня и кусая душу, столичные дни — такие близкие, и далёкие, невозвратные теперь. Как много надежд было!
Никто не знал, что ему удалось избежать по-настоящему сурового наказания за вольнодумство только благодаря случаю. Как сейчас перед ним всплыл в памяти тот полдень, когда он должен был встретиться с друзьями, в их тесном тайной кругу собирались обсудить в очередной раз, как можно и нужно переустроить царскую Россию. Антон Силуанович не попал вовремя только благодаря тому, что мчался стремительно, понукая извозчика, и от такой спешки, налетев на придорожный валун, отлетело колесо и лопнула рессора… Извозчик кланялся в пояс и винился, что никак не может продолжить путь. Молодой барин, тогда не знавший трудностей, щедро отблагодарил лихача за старания, дав денег на ремонт. И пошёл пешком, на счастье своё — теперь-то он знал — не встретив больше попутного транспорта.
Успей же он, отправился бы на каторгу, как сотоварищи по кружку. Оказалось, в их сплочённом коллективе был всё же доносчик. Тот выдал всех, и только из-за отсутствия прямых обвинений и главным образом благодаря тому, что Антон Силуанович не явился на тайное собрание, его не арестовали, а сослали на веки вечные в глухие родные края…
Каждый вечер вспоминал друзей и думал, где же они, и каково им теперь? И как живётся иуде, предавшему их светлые помыслы и чистые свободолюбивые идеи? Наверняка теперь занимает какой-нибудь пост в Петербурге, такие, как он, только и нужны сейчас царской России…
Он всматривался в парк, и на миг показалось, будто там, среди снегов и осыпанных белой бахромой деревьев, стоит девочка. Неужели эта она, милое светлое создание с красивым именем Есия? Барин присмотрелся — нет, мираж, причудливая игра теней. Но воспоминание на миг осветило его уставшее осунувшееся лицо.
«Ради таких, как она, все беды и лишения пали на моих товарищей, и на меня, — подумал он. — Таких, как она, тысячи в России, и настанет и для них ясный день».
Антон Силуанович подошёл к полкам. Каждый вечер он коротал за книгами, но всё чаще и чаще чтение наводило только тоску. Даже самые светлые книги, особенно такие, как «Город Солнца» Кампанеллы, дразнили невозможными, немыслимыми горизонтами, своей несбыточностью. К тому же все прочёл не раз, а на то, чтобы заказать новые, совершенно не было средств. Он несколько раз пробежался глазами по корешкам, и вдруг взгляд остановился на чёрном переплёте.
«Что за книга, не помню совсем» — подумал Антон Силуанович и, пододвинув стул, встал и потянулся за ней. Пролистнув несколько страниц, удивился ещё сильнее — это была рукопись! Что-то вроде дневника, и автор — кто-то из предков! Открыв первую страницу и вчитавшись внимательнее, понял, что это записи его давнего-давнего пращура, Алексея Ильича Солнцева-Засекина, жившего ещё во времена самого царя Петра! Как же так могло случиться, что он ранее никогда не видел её, словно неприметная книжица пряталась всё это время?
Он окликнул Пантелея, и тот явился, посмотрел близоруко заспанными впалыми глазами. Выслушав барина, сказал:
— Нет, ваше сиятельство, я никогда ранее не слышал ничего об этом. Право-право, удивительная находка.
— Протопи печь и зажги мне внизу свечи, я, пожалуй, уделю внимание…
Судя по первым страницам, чтение вряд ли предстояло интересное — предок описывал, как проходили день за днём, в скуке и однообразии тянулись часы неспешного барского уединения. Приёмы редких гостей, обеды, охота… Рассказы о тех далёких временах к тому же были полны однообразных деталей — жизнь описывалась также скучно, как и, собственно, протекала. Радовало лишь то, что чтение это было новым.
Уединившись, удобно расположившись в глубоком кресле, молодой барин принялся листать страницы. И вдруг глаза его округлились, когда он дошёл до середины бытописания:
«Должно мне теперь сказать и о делах минувших, да приснопамятных. Был у нас с визитом гость странный — и одеянием, и речью, и сам собою необычен. Представился не кем-нибудь, а великим герцогом! Откуда столь высокому гостью да с таким диковинным титулом оказаться в местах наших захолустных — не ведаю, и спросить о том не решился.
Оказался я в некотором замешательстве. Чем же удивить, как развлечь столь неожиданного гостя? По этому случаю произошёл, несомненно, большой переполох в нашем тихом спокойном местечке. Предложили мы господину различные охоты и забавы, да только он великодушно отказался. Затем и выяснилось, что же привело его в наши захолустные непроезжие края. Золото. Вознамерился сей господин соорудить шахту, и нанять моих крепостных людей на такое вот немыслимое начинание. И бумагу с высочайшим царским разрешением показал, и отплатил щедро и сразу.
Тут бы радоваться впору, но впал я в некоторое уныние. И отказать нельзя, да и отправлять людей на труд сей тяжкий и неблагодарный не годилось. Откуда быть у нас золоту, коли до сей поры и малой крохи его не встречали?
Дело тихо, но пошло. Подрядились вполне с охотою многие лучшие мои люди на сию стройку, и отдали ей немало времени и сил. Управились всё же до поздних затяжных дождей и первого снежка, и тут и произошло такое, что памятно останется во все дни. Ведь, кроме того, что мне как хозяину добро дал денег сей великий господин, также щедро наградил и всех работников. Никогда такого они ещё не видывали, и вскружило головы сие подношение.
Запил, закуролесил народ, да так, что дым пошёл по дворам да дорогам! Обернулось лихое загульное празднование окончания работ на шахте кровавым похмелием, отчаянной поножовщиной по всем околоткам да закоулкам нашим. Отошёл народ наш только после того, как пришло мне усмирять его силою, вынужденно приумножив пролитую кровь. Долго ещё ходила сия чёрная буря промеж людей.
Горькую жатву пожали, как счёт произвели всех убиенных да калеченных. И что мне до награды денежной того господина, коль вышел мне великий убыток, и случился у нас на другой год большой недород по хлебам и голод. Не сразу, но одумались, отошли мои крестьяне, хоть поздно, да оторопь их взяла. Обернулось то добро герцога злом несусветным. Хотя, коли рассудить, не его руками, а своими же, будто разбудил он в душах нехороший огонь, тлевший там до поры и до сроку. Мне же в сем удивительнее всего вышло, что не мог я никак управиться со своими людьми, хотя допреж считал себя хозяином рассудительным, верным и справедливым.
По прошествии времени только разумею, что верным было бы и вовсе отказать тому великому герцогу под каким убедительным предлогом, и не допускать его до подобных начинаний в моей вотчине. Но и как отказать, коль бумага царская у него имелась.
И ещё одного уразуметь не могу, для чего сие строительство угодно было, и за что же так щедро угостил и потому разбесил народ этот господин, ведь никто из работников в той шахте золота не видывал, и итогом всему вышла пустота суть. Многое почерпнул я странного, и большей частию нелепого из рассказов моих людей, на той шахте подвизавшихся. Божатся они, что непрестанно во все дни труда сталкивались они с разнообразною чертовщиною — то звуки да стоны слышали какие, после коих непременно кто из работников пропадал безвозвратно. И смех, и вой, и скрежет слышали, и пугающие глухие звуки некоего звериного нутра.
Уехал тот великий герцог из наших мест, как и не бывал, а след дурной остался, как и шахта, ныне никому, само собой, не потребная, и потому пребывающая брошенною».
Антон Силуанович отложил рукопись на мягкий валик кресла и долго сидел, почти не моргая глядя на пульсирующий жар в печи. Пантелей — вот странность, протопил сильно, чего раньше с ним не случалось, ведь этот скряга дорожил всем, даже дровами! Было так душно, но по спине бежал противный холодок, и молодой барин ёжился, сняв пенсне и нервно потирая переносицу. Он думал о картине с золотым кротом, что висела в кабинете на верхнем этаже. Представилось, что описанный две сотни лет назад загадочный герцог стоял сейчас там, рядом с ней, в своих дорогих заграничных одеяниях, и от грозного взгляда картина ожила, и землишник сошёл с неё грузно. Вот-вот он начнёт двигаться, ломая и круша всё в узком для него пространстве, а потом слепо найдёт путь к лестнице, съедет с неё огромной тушей, ломая ступеньки и осыпая бетонную пыль, а потом ворвётся сюда…
Ещё сам до конца не понимая как, младший Солнцев-Засекин увидел пугающую связь между этой картиной и прочитанным о шахте и странном госте, что бывал здесь когда-то, в забытую давно эпоху… Вспомнил он и сегодняшние занятия, слова старика, и выходило, что молва народная имела под собой какую-то почву. И почва эта теперь будто тряслась, ходила ходуном под его старым особняком.
Антон Силуанович сжал веки, в голове кружилось. Вот он откроет глаза, а перед ним — чудовище, и его грозный хозяин.
— Уморились совсем, ваше сиятельство! — он очнулся, и увидел скучное и обвислое, как у помятого кота, лицо Пантелея. — Поднимитесь лучше наверх, там посвежее будет вам. А, если желаете, можно уже и на покой — кровать я приготовил.
— Хорошо, — не сразу ответит он, и ушёл, покачиваясь.
Рукопись осталась лежать открытой на валике старого кресла, и Пантелей, проводив взглядом барина и усмехнувшись, перевёл взгляд на неё.
***
Зимний день и не заметишь — вот, казалось бы, зачинаться только начал, солнышко проглядывает, а уже и на убыль пошёл.
— Милый человек, надобно бы нам в город поспеть, в церковь, к концу службы — но быть! — сказал спокойно человек в странном одеянии, когда вернулся.
«Неужто помолиться решил, или свечу поставить, требу какую заказать? — перебирал в голове Пётр, понукая коня. — Не похож на богомольца-то».
Петра так и подмывало спросить о чём-нибудь этого дивного барчука-охотника, но заговорить он больше не смел. Так и протянулся в скучном молчании под монотонный звон бубенцов их путь до самого Лихоозёрска. И, когда подъехали к церкви, услышали они ровный, звонкий перелив колоколов в неподвижном зимнем воздухе. Укутанные бабы шли гурьбой после службы, поминутно оборачиваясь и крестясь на медовые маковки, поблескивающие на закате.
— Пожалуй, на этом отпущу тебя, мил человек! — сказал охотник, и протянул ещё одну монету. — Ловко мы управились, добрый ты оказался извозчик, таких ещё поискать!
Он перемахнул через плечо чехол, убрал ладонью льдинки с рыжих усов:
— Всё же, лучше никому не сказывай про меня, куда возил, что слышал, если слышал вообще что, конечно, — он усмехнулся. — Оно так спокойнее будет… Поверь, и мне, и тебе.
И, обернувшись у церковных ворот, добавил зачем-то:
— Какой у тебя всё же славный конь! Как по сугробам идёт, словно зверь какой! Я уж думал, перевелись такие, только встарь и были. Береги его, а пуще того сам берегись! Если кто такой же с виду странноватый, вроде меня, да при деньгах появится тут и предложит что, откажись наотрез, мой тебе совет!
Пётр сглотнул, когда до него донеслась последняя фраза:
— А то не сносить тебе головы!
…В храме уже никого не осталось, было пусто и тихо. Свечи потушили, и густо пахло восковым дымом и ладаном. Последние закатные лучи опускались через высокие окна, высвечивая кружащиеся пылинки. Они отражались на золочёных окладах и преломлялись так, что лица святых казались чёрными.
— Вам ещё чего нужно? — с досадой и даже злостью сказал визгливым голосом дьяк Евтихий. — Служба окончена, поздно явились, мне закрывать надобно!
Фока снял лисью шапку, погладил её, словно живое существо. Дьяк пока не видел его лица, но вот охотник сделал от входа несколько шагов к центру, где на аналое стояла праздничная икона, и сухощавый церковный служитель икнул от страха, попятился:
— Нет, я как раз успел вовремя, Евтихий, сын Никиты, потомок Геласия. Я пришёл. Ты ждал меня?
***
Еремей Силуанович сжимал в своей большой, как медвежья лапа, ладони украшенную старинными вензелями плотную карточку, и удивлялся невиданному типографскому качеству:
— Сие моя визитная карточка, ваша милость! — Гвилум, окружённый внимательными, напряжёнными слугами лихоозёрского барина, сделал почтительный старомодный реверанс, при этом саркастически ухмыляясь и поблёскивая глазами из-под чёрных бровей.
«Прям как у ворона зеньки-то!» — подумал Солнцев-Засекин, негласный хозяин этих мест, повертев неловко в пальцах картонку:
— Признаться, никогда ранее таких красивых и диковинных вещиц не видывал. Так вы, сударь…
— Изволю служить в должности обер-камергера, в точности как там и отмечено…
— Признаться, мы люди простые, совсем можно сказать… В наших палестинах и не слыхивали о том, что сегодня ещё где-то состоят на службе в таком, кхм, чине.
— Я человек не государственный, а нахожусь в подчинении у господина весьма знатного рода — благородного, известного, доложу я вам. Мой господин — великий герцог, и он имеет честь сегодня оказаться проездом в ваших краях.
— Великий герцог, надо же, ну как в сказке какой! — усмехнулся недоверчиво Еремей Силуанович, и протянул обратно визитку.
— Что вы, что вы, это вам на вечное, так сказать, пользование!
— Да, но зачем?
— Даёт возможность связаться со мной. Если я буду нужен вашей милости, и захотите передать что-либо моему господину, просто соизвольте взять в руки сию визитку, потрите чуть, и в скорости, как только позволят мне обстоятельства, я непременно окажусь к вашим услугам…
«Ерунда какая-то! — подумал барин, убрал визитку в карман, и посмотрел на слуг. Те недоумевали не меньше.
«Умом тронутый какой явился? Но это даже и хорошо, я уж боялся — кого ненужного принесло в такой… неудобный час», — барин не отпускал мысль о том, что в пыточной подвальной комнате висит подвешенный должник. Если тот крикнет истошно — стены массивные, вряд ли звук пробьётся, но кто знает…
«Вот отвлёк, мерзавец! Ну ничего, окажешься у меня в руках, испытаю на тебе одну новиночку!» — подумал барин, и посмотрел в глаза Гвилума. Они были глубокими — и такими, что Еремей Силуанович испугался их! Никогда ранее такого не случалось! Этот странный гость будто всё знал о нём, и даже прочёл последнюю мысль, ехидно посмеявшись.
— Чем же я могу служить? — наконец выдавил хозяин.
— О, не извольте беспокоиться, служить готов именно я! — Гвилум снова сделал реверанс, и барин недовольно цокнул языком. Ему стал надоедать этот нелепый концерт со светскими условностями.
Гвилум поджал ладонью смолистую бороду и распрямился после поклона, насколько позволял горб, и достал из-за пазухи свёрнутую трубочкой бумагу. Протянул её барину.
Слуги вытянулись в смирном молчании, когда Еремей Силуанович развернул свиток. Они хорошо знали хозяина — если у него начинает слегка трястись плечо, верный знак близкого гнева. Если не на горбе этого чудаковатого гостя, то уж на их спинах точно выместит он потом всю злобу! Но они выдохнули, увидев, как распрямились морщины на суровом лице барина:
— Неужели? — воскликнул он. — Но как? Я же искал! Я сбился с ног в поисках! Я столько многолетних накоплений своих вложил на поиски без пользы, всё перевернул, всё! Меня уверяли, что эта бумага потеряна!
Его плечи затряслись, но теперь это значило крайнюю степень возбуждения, близкую к восторгу:
— Да что же мы тут стоим! Не извольте гневаться на моё нечаянное такое… я, смею уверить, гостеприимный хозяин, и всегда рад! Милости прошу пройти со мной, и всё обсудить, а после отобедать! — и он громко, словно лая, дал короткие распоряжения, так что слуги за миг разбежались исполнять.
— Не стоило так беспокоиться, ваша милость! — сказал Гвилум, грузно переваливаясь по лестнице вслед за хозяином. — Мне поручено обсудить с вами некоторые детали, и тут же явиться на доклад к моему господину. Искренне буду рад отобедать, но в случае приглашения нас с великим герцогом…
— Непременно, безусловно, конечно же! — Еремей Силуанович пропустил вперёд гостя и, бросив острый взгляд в разные концы длинного пустого коридора, глухо захлопнул массивную дверь своего кабинета.
Глава восьмая
Тайна старой шахты
Вечером отец вернулся, завершив благополучно работу в извозе, и конское ржание у ворот стало главной радостью для Есии после долгого дня. Она так переживала, особенно после того, как на занятиях у Антона Силуановича стали говорить о старине и шахте. Девочка была уверена, что папа оказался там, и его жизни грозит опасность. Но вот он вернулся, цел и невредим, и можно вздохнуть спокойно.
Пётр был необычайно весел, много шутил, раздавая жене и дочерям подарки. Жена Ульяна старалась улыбаться, но что-то поменялось в ней. Может быть, сказались долгие переживания, бессонница, но выглядела хозяйка дома сухой, измученной. Лицо стало бледным и натянутым, будто кто-то стёр с него все краски. Пётр же этого не замечал, радовался возгласам старших дочек, да приговаривал:
— Всё вам, всё вам, смотрите, сколько накупил всего! Сегодня подвозил… одного барина, так он так щедро расплатился серебром, что я теперь всех, милые мои, одарю, хоть трижды! Как в сказке! Это тебе, Фёклушка, ты же у меня, старшенькая моя, считай, невестушка, а ну-ка, примерь нарядец, впору ли будет? А то, у отца глаз востёр, я видел же, что прям по тебе шито-кроено!
— То золотом, то серебром платят, что ж это такое получается? — говорили негромко Ульяна, потому её никто в гомоне и не услышал. Она отошла в сторонку, где стояла младшая:
— А ты что там скукожилась вся, Есюша, а ну-ка, иди сюда! — подозвал Пётр. — Смотри, что тятька тебе привёз! Ай, какие, прям на твои белые ноженьки!
Есия примерила красные сапожки из мягкой кожи — оказались в пору:
— Ни у кого таких нет, а у тебя будут!
— Будешь ходить с красными ножками, как петушок! — посмеялась старшая.
— А ну перестань, ох, я тебе задам! — строго пресёк отец, и обратился к младшей. — А ты выйди, пройдись по двору, как они тебе будут, не холодно ли ножкам? Если холодно — то быстрей в дом! А так скоро тепло придёт, весна, раздолье, и мы уж так заживём, как никогда не живали! Уж поверьте, милые мои девчушки!
Фёкла гоготала от радости, а Дуняша, получившая в подарок мешочек сладостей, посасывала петушка на палочке, и непрестанно поддакивала старшей.
Во дворе совсем стемнело, и Есияя пошла по дорожке, ведущей к хлеву. Смотрела под ноги, и казалось, что яркие сапожки светились на фоне тусклого снега. Она не могла понять — почему же ей не радостно, как сёстрам? Девочка, как и мама, радовалась только тому, что тятька вернулся невредимым, а остальное вызывало почему-то лишь непонятную, гнетущую тревогу, которая только нарастала. И, будто подхватывая её тревожное настроение, из хлева послышался сдавленный глухой плач. Никто из животных таких звуков издавать не мог, но кому быть там, и тем более рыдать в столь поздний час?
Есия скрипнула дверью, осторожно повела глазами в темноте, и всё живое там на миг замерло, будто девочка застала врасплох своим внезапным поведением. Пройдя к стойлу, она увидела маленького косматого старичка. Удивилась — лапти на кривых ножках спутаны, смотрят носками в разные стороны, а тулупчик, подпоясанный ремнём с подковкой у круглого пузика, вывернут наизнанку. Дедушка сидел на жёрдочке, расчёсывал расписной деревянной скребницей густую смолистую гриву Уголька, орошая её слезами. Девочка заметила — у этого странного человечка было шесть пальцев, а вместо обычных ушей — мохнатые, и точно такие же, как у лошадей.
Сердце Есии дрогнуло, и вырвалось чуть слышно:
— Ой!
Дедушка кубарем перевернулся на жёрдочке, точно ловкий скоморох, и вмиг вернулся к прежнему положению:
— А, это ты, Есюшенька, а я что-то совсем уж сопли распустил на старости лет, чуйку потерял, не успел схорониться!
— Кто вы, дедушка? Я вас совсем не знаю!
— Милая моя, так я же — Вазила, конюшник! Слышала, поди, про меня?
— Вазила? Конечно! В сказках маминых было…
— Какие сказки! Я, как видишь, есть на самом деле, только ты про то никому, смотри, не сказывай! Тебе-то я готов показаться, ты девочка добрая, одна такая, у отца-то. А я, что я? По нём, по тятьке твоему, горемычному, плачу, слёз унять нет мочи. И по Угольку нашему милому — тоже. Ох, и уготовано им… И тебе, родненькая, и тебе, — конюшник посмотрел на неё, и Есии показалось, что вместо глаз у дедушки — большие, пришитые грубыми нитками пуговицы.
— И моё сердечко тоже чует беду, дедушка…
— Ох, — Вазила выдохнул пар, и в клубах заискрились снежинки. — Как бы знал хозяин, какая страшная, косматая беда на двор к нам пожаловала! Пришла вон, у воротин стоит, покачивает их костистыми лапами, зырит одним глазищем своим горящим. Я ведь, красавица ты наша, не один век прожил, и всё опять, выходит, повториться должно. И рад бы что поменять, да мал и слаб я больно. За конём да порядком по двору следить — вот и вся моя забота, а дальше не суйся, а то ведь такие силы, такие ведь грядут. Раздавят, и мокрого места от меня не останется!
— Может, я смогу уговорить тятьку…
— Эх, да что пытаться, Есюшенька, пустое всё. Навряд тебя послухает. Вскружили ему головушку так, что вскоре уготовано ему будет потерять её вовсе.
Старичок помолчал, и добавил:
— Всё опять повторяется, как встарь. Снова эта сила явилась в наш мир, и нужен ей для дел её и твой тятька, и конь такой вот масти, как наш Уголёк. Я же ведь так вот гриву на прощанье расчёсывал, другому славному коню, пару сотен лет назад тому было, при Петре-государе…
Конюшник ещё долго охал:
— Но ты не печалься пока, раньше сроку-то, девочка! Вон, и сапожки у тебя теперь есть какие славные! Ещё предстоит тебе в них путь немалый прошагать. Знаю, знаю я о тебе — дар будет. Научишься ты с нашим братом, который для других невидимый, дружбу водить. Но как же нелегко тебе эти познания дадутся! Что ж я, ною тут… Дел невпроворот! А ты иди, иди себе, а то ведь, неровен час, начнут ещё искать!
Есия вышла из хлева и зашагала к дому, а плач и стоны за спиной не умолкали. А, когда воротилась к теплу, удивилась пугающей тишине. Все же только радовались обновкам да сладостям, а теперь будто все ушли!
Мама лежала — бледная, вмиг осунувшаяся, а отец и сёстры окружили её в молчании:
— Доченька, подойти до меня, голубушка, наклонись, хочу тебя в последний раз рассмотреть, — еле слышно сказала Ульяна. — Я ведь вот-вот умру…
***
Молчаливыми свидетелями их напряжённой беседы были только старинные иконы. Евтихий, не смея поднять глаз на незваного гостя, кряхтел, утирал влажный красный рот длинным рукавом, переводил блуждающий трусливый взор то на одного, то на другого святого, и в каждом тёмном лике читал немой укор:
— Так что же ты, выходит, смалодушничал? Ты — сын Никиты, потомок самого Геласия? — Фока уже не в первый раз с холодной точностью перечислял длинную родословную дьяка, и каждое имя сыпалось, словно камни, от которых не укрыться:
— Да говорю же, что приехал я в нужный час, всё, как и было мне завещано… к тому распроклятому трактиру, и всё в точности и увидел — горел там огонь, горел! Зло так, пугающе, аж мурашки по коже.
— Вот и ты струсил!
— Да нет же, нет! Не в том вовсе дело было! По-другому всё оказалось. Остановился я, значит, на самом перекрёстке, а там одна лошадь уже стоит, да и ещё крестьянин подъехал на расписных таких санях. Конь у него чёрный, видный собой весь. Ну и я, и я, — Евтихий поперхнулся и начал икать, выпучив по-рачьи глаза. — Вот я и не решился войти, повернул сани, да и вернулся к себе. А как быть, если всё сложилось не так, как мне мои сродники завещали, они мне ничего не говорили, что я там не один буду…
— Да замолкни ты уж! — огрызнулся Фока.
В наступившей грузной тишине дьяк не знал, как оправдаться. Он трепетал перед гостем, сжимавшего в руке чехол — явно с оружием. Мысли блуждали судорожно, и дьяк пытался, словно тонущий, схватиться хотя бы за какой-нибудь довод:
— Ничего мне ни дед, ни отец о том не сказывали! Мне след было одному там оказаться! Свести знакомство с неким господином, войти в доверие, чтобы попасть на службу…
— Эх ты, жалкая твоя душонка! — брезгливо перебил Фока. — От предков передавалось мне, что я — Фока Зверолов, должен выследить и свести этого лютого зверя в обличии людском, а ты, ты! — он ткнул в грудь Евтихия, и тот невольно отшатнулся, задев головой лампаду, масло пролилось за шиворот. Дьяк с трудом подавил крик. — Именно тебе было уготовано стать его возничим, и суметь задержать его под любым предлогом, чтобы помочь мне одолеть его. Но вот теперь и скажи мне, такое ты отродье, недостойное славных предков, как мне быть?
— Уверяю, этот крестьянин непонятно как появился, должно быть, произошла какая-то странность! Да это он во всём и виноват, не я! Поверь мне, славный охотник!
— Брось эту мерзость, ещё сапоги мне вылежи, отродь! — Фока уже с трудом удерживался. И только взгляд на иконы немного его успокоил. — Ладно… Я, верно, знаю крестьянина, о котором ты тараторишь. Эх, зачем его только отпустил до сроку. Если бы он меня дожидался там, у ворот, как бы всё хорошо сложилось!
— Да он, поди же, из Серебряных Ключей, знаю его! Дети его тут крещены! Звать Петром, найдёшь легко! Дело-то — нехитрое!
— Нехитрое дело тебе было доверено, но почём зря! А ты в самом зачинке его провалил! — он выдохнул. — Лучше скажи мне, ты слышал что про Кродо?
— Про гигантского крота, обитателя шахты? Знамо дело! О нём отродясь говорят, байка такая местная, страшилка для детёв…
— Несколько часов назад я убил Кродо.
Евтихий сглотнул.
— И у меня больше нет ни одной заговорённой серебряной пули, чтобы разить тех, кто явился оттуда, — и он посмотрел вниз. — Как нет и времени.
Фока порылся в карманах, и извлёк горсть монет:
— Слушай, отродье, раз ты провалился, но хочешь жить, соображай-ка быстро, где я могу это всё переплавить хотя бы на одну пулю…
***
Еремей Силуанович любезно пододвинул Гвилуму кресло, и тот, долго и степенно отказываясь и выполняя множество других старинных условностей, всё же опустил круглый зад, положив руки на пухлые подушки.
«Точно крылья они у него, надо же!» — подумал барин, и перешёл сразу к делу.
— Говорю я, значит, что совсем уж сбился весь с ног в поисках этой бумаги, ведь без неё, как чернильные души в конторах настаивают, мне никак не оформить моего права на владение шахтой. Знаю по отголоскам только, по редким семейным рассказам, что строилась она во времена, когда мой славный предок владел этой землёй, а, стало быть, и имею я на неё полное право. А им, по новым порядкам, нет-нет, а подай же бумагу!
— Безусловно, имеете право! — прокряхтел Гвилум. — И одна из целей визита моего господина в ваши края — помочь восстановить это право!
— Вот как! Какой милостивый господин!
— О, не извольте даже сомневаться! В этот непростой век это так важно — помогать людям! Паровозы шумят, скоро самоходные повозки появятся, и время так ускорилось! Но так легко стало утерять всё простое, важное, человеческое!
— И не говорите! Я, знаете ли, человек старых убеждений, ничего хорошего во всей этой свистопляске не нахожу. Вот, казалось бы, столько всего хорошего пришло в нашу жизнь? А что видим в итоге — забвение духовности, былых устоев. Душегубство процветает!
— Именно! — Гвилум подмигнул, и барин невольно сглотнул, ему показалось, что собеседник видит его насквозь, и поэтому ехидно посмеивается.
— Мой господин — великий благотворитель, и потому совершает добрые поступки безвозмездно, и вам готов помочь.
— Прямо таки без корысти? Хотя, признаться честно, с обретением прав на эту шахту у меня будет только больше суетной волокиты, но мне хочется, чтобы всё, находящееся в моей вотчине, было оформлено по закону, на меня. Для прямой пользы.
— А вот тут вы неправды, милостивый сударь. Отнюдь дело обстоит совершенно не так. Шахта вовсе не бесполезна, иначе зачем мне отвлекать вас по пустякам? — Гвилум, вновь старчески покряхтев, полез за пазуху, и достал мешочек. Протянул его. Еремей Силуанович удивился, но подошёл и взял. Ослабив узелок, он высыпал на огромную ладонь блестящие крупинки:
— Что это? Не иначе как золото?
— Не извольте сомневаться. Уверяю вас — самое чистейшее золото, какое только может быть в природе земли. И происхождением своим оно обязано шахте, о которой вы изволили великодушно вести со мной речь. Да, и не говорите, злой век, поддельный во всём, бумажный, и чиновничий. Но с помощью бумаги, что имелась у меня, а теперь находится в вашем распоряжении, вы без труда получите в собственность шахту, а значит, и всё, что хранят её глубины.
— Но… как? Это безумие — пытаться там искать золото после стольких безуспешных попыток? Где же оно там?
— Ответ на этот вопрос, конечно же, имеется, и точный, — Гвилум блеснул глазом. — И находится он… точнее, висит на стене в запущенном имении вашего родного братца.
— Вот что? — Еремей Силуанович заходил по кабинету, словно зверь в клетке. Было трудно понять, какая сила захватила его — нервное возбуждение, или тёмное озлобление. — Уж не хотите ли вы сказать, что он встанет на моём пути, и мне придётся делиться с этим несчастным кривым отпрыском нашего рода? Он не знает цены золоту, и промотает его! Нельзя допустить, чтобы хоть крупинка достанется этому вольнодумцу! Страшно представить, что будет со всеми нами, с нашей державой, если такому выпадет шанс владеть богатством!
— Полагаете, он потратит его, — Гвилум огляделся, как будто их кто-то может услышать. — На совершение какого-либо государственного злодеяния?
— Не иначе! Он же бунтарь! И потратит добро, которое по праву принадлежит нашей семье, а значит — мне как старшему представителю рода, на организацию мятежа.
— Вы, я смотрю, человек благоразумный. Да, этого как раз и нельзя допустить. Никак нельзя, милейший Еремей Силуанович!
— Теперь я всё понял, — барин наклонился к собеседнику. — Можете не отвечать. Вы, должно быть, член какого-то тайного общества, близкого к нашему государю, и горите желанием сохранить царский трон и вековые устои Руси?
Гвилум невольно рассмеялся, потёр ладони и слегка кивнул. Было трудно понять, соглашается ли он на самом деле, но Солнцеву-Засекину этого было достаточно. Всё складывалось настолько хорошо, что трудно и представить лучше:
— Скажите же конкретнее, как мне отыскать золото в этой шахте? Как и где мне найти ответ в усадьбе моего братца, которую он так бездарно запустил?
— О, об этом вы непременно узнаете, и очень скоро, если соблаговолите встретиться с моим господином — великим герцогом!
— Непременно встречусь! — Еремей Силуанович сжал мешочек, глядя на ладонь бешеными глазами. — Приезжайте сегодня же вечером! Мой дом хлебосольный, славится гостеприимством, и как раз именно на вечер намечено увеселительное мероприятие для лучших людей нашего города. Или, если господин пожелает, я могу встретиться с ним без свидетелей…
— В этом нет нужды! О, сливки вашего прекрасного общества, это так замечательно! Мой господин как раз хотел бы взглянуть на этих милых людей! Более того, милостивый сударь, я вас попрошу — никого не обойдите вниманием, зовите всех-всех, кого только сочтёте достойными!
— Не извольте сомневаться! Люди, отвечающие за все вопросы бытования нашего славного Лихоозёрска, непременно будут к назначенному часу!
— Вот и славно! — Гвилум с трудом встал. — Как у вас всё же уютно, благостно здесь, но мне, увы, пора! — он поклонился и уже пошёл к выходу, но задержался. — Впрочем, совсем забыл! У меня будет до вас одна маленькая просьба, так скажем, не откажите в малейшей услуге. И пусть она останется в тайне между нами!
— Не извольте сомневаться! Буду рад сделать всё, что в моих силах! — и грозное лицо Еремея Силуановича исказил кривой звериный оскал.
***
Антон Силуанович не сразу нашёл в себе силы, чтобы подняться наверх. Шёл по лестнице, покачиваясь, словно спешил покинуть трюм в сильный шторм. И он не знал, какая неведомая сила, зачем и почему манит его туда. После чтения рукописной книги нестерпимо захотелось посмотреть на картину с изображением золотого крота. Казалось, что вот-вот — и откроется какая-то неведомая тайна, которая перечеркнёт его безрадостную жизнь на «до» и «после».
Тихая зимняя ночь окутала всё вокруг. Быть может потому, что Пантелей так сильно протопил печь, тепло поднялось вверх, и разукрашенные зимними узорами окна оттаяли. Свет луны холодно, безжизненно освещал картину. От этого золотые тона на ней стали бледно-кровавыми, пугающими. И крот — как впервые с точностью показалось — был убитым! И не крот уже это: округлое тело в свете ночной владычицы неба выглядело, как бесконечно глубокая и глухая пещера. Лапы превратились в ответвления шахты, и каждый коготь на лапах стал путями, уводящими в бесконечные подземные катакомбы.
Да что же это, как если не!..
— Это! — Антон Силуанович сделал шаг назад. — Это!
Да, перед ним был не плод воображения художника из далёкой эпохи…
— Сие карта, она хранит тайны путей шахты! — раздался спокойный голос, но в полной тишине он прозвучал, как грохот камней. Звук прошёлся по пустым комнатам, и вернулся эхом назад.
Молодой барин тысячи раз слышал этот голос — это говорил Пантелей. Но, повернул голову, Антон Силуанович вместо привычной фигуры старого приказчика увидел большого серого кота! От слуги, что служил верой и правдой столько лет, остались только рваные бакенбарды. Глаза казались знакомыми, уставшими, но теперь горели тускло-жёлтым светом, напоминая огоньки керосиновых ламп.
— Что… что с тобой? — не сразу обрёл дар речи молодой барин.
— Не волнуйтесь, и не бойтесь. Вы забыли внизу это, а такими драгоценными предметами разбрасываться не стоит! — спокойно сказал кот Пантелей — иначе и назвать его было нельзя. Он промурлыкал что-то невнятное, и протянул в лапе рукописную книгу. Антон Силуанович обратил внимание, как крепко тот сжимал её чёрными когтями. — Всему свой час, как любит повторять мой благородный господин, который наконец-то вернулся к нам, чтобы мы все могли соединиться! — и в животе кота гулко заурчало. — Вы недаром ранее никогда не встречали этой книги, в мои обязанности входило не только следить за вами, но и до времени хранить эту важную реликвию! Я — один из Вестовых Хаоса. Мне долго приходилось скрывать это от вас, живя бок о бок.
Кот подошёл ближе, заслонил собой картину, и свет луны упал на его фигуру. В другой лапе Пантелей сжимал трость. Ступал он бесшумно на мягких лапах, а вот тростью постукивал так, что на каждый удар отзывалось сердце. Мгновение — и он вновь исчез в темноте, а луна продолжила освещать изображение золотого крота.
— Обратите внимание и запомните — вот здесь! — и кот ткнул тростью в золотую точку на голове крота, а затем провёл к брюху, словно разрезал. — Здесь веками хранится то, что по праву должно принадлежать вам, мой милый сударь! Вы прошли столько тягот, честно, не испачкавшись, сумели преодолеть все испытания, и показали не раз, что знаете цену таким вещам, как достоинство, честь, отвага, решимость, верность долгу и друзьям. Не скрою, мне было поручено внимательно проследить за вами, и я без тени сомнения теперь готов доложить моему господину, что вы заслужили добро! И вы его получите!
— Пантелей! — не сразу ответил барин. Он прижался к рядам полок, и несколько книг упали на его голову. Антон Силуанович отмахнулся от них, словно это были летучие мыши. Страх, что в деревенской глуши можно пошатнуться умом, похоже, стал реальностью. — Пантелей, слышишь меня! — выкрикнул он, как будто бы их разделяла пропасть. — Если это всё только не наваждение! Я не имею желания знать, кого ты дерзнул назвать своим хозяином! Странно слышать, что ты, постоянно находясь рядом, на самом деле всё время прислуживал кому-то другому! Как ты мог? Так вот, передай тому, кто послал тебя ко мне, что я вовсе не нуждаюсь в его золоте! Мне ничего и ни от кого не нужно!
— Нет, золото принадлежит именно вам по праву наследования, — спокойно ответил кот со скучной мордой. — По праву, так сказать, рода.
— Нет, нет и нет! У меня есть старший брат!
— Сейчас как раз выясняется также, достоит ли он, — Пантелей потёр когти о мохнатую грудь, посмотрел на них сквозь свечение луны. — Думаю, вряд ли тот пройдёт испытание.
— Это золото должно принадлежать народу!
— Душенька вы моя, барин, о чём вы? Кажется, вы не здоровы? — промурлыкал тот в ответ. — Если вы не поспешите, то золотом и правда, может статься, завладеет ваш отчаянный братец. Тот ещё дуралей! А тот ой как стремится к этому! Уже сейчас, в сию минуту, извольте знать! И если он завладеет такими неслыханными сокровищами, то страшно даже представить, какая катавасия из этого последует! Уж я то знаю, мяу, толк в катавасиях! Как он распорядится таким неслыханным добром? На что употребит? Из истории уже известно, сколько морей крови пролито из-за сладкого сияния этого металла! — и он вновь обернулся к картине. — Вот и Кродо, братец мой милый, чует сердце, уже пал на этой жуткой войне.
«Нет, это снится, это бред! — у Антона Силуановича тряслись руки. Он судорожно схватил себя за щёки и ущипнул. Боли не должно быть! Невольно вскрикнул и посмотрел на ногти — на них была кровь.
— Зачем же истязать себя, совсем неразумно! — покачал головой Пантелей. — Впрочем, ваше право решать, как поступить дальше. А мне пора, милостивый сударь. Прошу меня по великой вашей милости отпустить, более я, к огромному сожалению, уже не смогу служить вам, как делал это все годы. Должен признаться, были то прекрасные годы! Что стоят нищета и забвение, нехватка всего и вся по сравнению с тем, что мне выпало наблюдать становление такой прекрасной личности, как вы! Что может быть лучше? Только долгожданная встреча с нашим великим господином герцогом! — и он вновь с возбуждением посмотрел на луну.
Помолчав, кот добавил:
— Если же вы всё-таки проявите благоразумие, то уже совсем скоро легко сможете нанять хоть тысячу таких же примерных слуг, как я! Да что там, как я! Вам будут рады находиться в услужении молодые и проворные слуги, ммм… девицы даже! Мяю!
И он, низко поклонившись, растаял в темноте, как и не бывал. Антон Силуанович упал, поджав под себя ноги и, прислонившись спиной к книгам и обливаясь холодным потом, смотрел на золотую точку, украшающую голову крота на старой семейной картине.
Глава девятая
«Я весь к вашим услугам…»
Они шли берегом протекающего извилистой змейкой вдоль Лихоозёрска незамерзающего ручья, к нему спускались вытянутые огороды. Пробиваясь по глубокому снегу, Евтихий не раз умолял изменить путь, уверяя, что в столь поздний час можно было просто пройти тёмными улочками, и никто бы им не встретился. Его чёрные длиннополые одежды не были предназначены для столь отчаянных прогулок, но охотник, казалось, и не слышал его реплик. Когда же дьякон стал ныть непрестанно, тот прервал:
— Тише ты! Даже тут могут услышать!
— Да чего там! Мы же не лихие люди какие-нибудь!
— Я одним видом своим могу вызвать вопросы! — ответил Фока.
— А нельзя было одеться как-то скромнее, неприметнее, что ли?
— Ты — дурак, а я — охотник! Лучше под ноги смотри! И так уже по твоей милости всех собак окрестных подняли!
Истошная псиная брехня действительно не смолкала. Евтихий посмотрел в сторону домов, которые виднелись отсюда тёмными неровными контурами крыш. Красноватая, будто вся в кровоподтёках луна покрывала снега бледной синевой. Он обернулся, и посмотрел на свой неровный след. Каждый шаг был отмечен: где тот проваливался и уходил в сугробы по колено. Этот же странный человек с расписным чехлом за плечом вовсе не оставлял следов, а будто плыл над бугристой пеленой.
«Как волк матёрый! — подумал Евтихий. — Хотя и тот ведь наследит!»
И тут на взгорке предстал именно он — волк! Так показалось дьякону. Ощетинившись, с грязной свалявшейся шерстью, зверь осматривал округу, длинную полоску ручья, жадно вдыхал рваными ноздрями, а затем наконец увидел их! Он стремглав рванул вниз, разбрасывая когтистыми лапами снежную пыль.
Всё закончилось также стремительно, как и началось — Фока заслонил собой Евтихия, молча вытянув ладонь. Внезапно поднялся и сипло запел ветер. Казалось, что вокруг руки охотника крутятся, собираясь в огромную сферу, ледяные кристаллики. Серая фигура, оступившись, полетела кубарем, и, оскалив красную пасть, косматый зверь рухнул у их ног:
— Кто это, или что вообще? — едва выдохнул дьяк. — В…в…волк?
— Да какой-там! Чей-то пёс злющий, сорвался с цепи, вон — ошейник на нём весь драный! — Зверолов прислушался — собаки окрест продолжали лаять. — Нужно спешить! Тварей на двух лапах я усыплять не умею!
Евтихий впервые за долгие годы молился по-настоящему, просил небеса, чтобы всё как можно скорее закончилось! Мысленно обещал — если суждено будет вернуться домой невредимым, то будет жечь свечи, кадить ладаном, читать каноны до утра, а с завтрашнего дня начнёт новую жизнь! Станет подлинным христианином, перестанет принимать и тем более требовать подаяний от прихожан. А лучше вообще — соберётся и уйдёт на вечное житьё в самый дальний лесной уголок, найдёт себе место для землянки, и проведёт остаток жизни в строгом посте и молчании. Уж там-то его точно никто больше не побеспокоит! Только бы кончилось всё хорошо, да быстрее…
— Долго ещё? — спросил Фока, глядя на полную луну.
— Аптека почти в самом центре! Где же ей ещё быть?
— Аптека. Почему, какого нечистого ещё… аптека?!
— Только два человека могут отлить пулю — это охотник Гордей, но к нему мы не доберёмся и до утра, если вообще найдём дорогу к заимке в лесу… И аптекарь Залман, инвалид войны с турками, то ли хирургом на ней он был, то ли как раз провизором, я не очень понимаю. Есть у этого господина всё нужное для дела, это я точно знаю. Только это тайна — никому!
— Залман, Залман… Да уж, всем расскажу, кого знаю! — усмехнулся Фока. — Если живы с тобой будем…
Евтихий сглотнул, и указал на покосившийся забор:
— Вот, выходим по нему, я летом от центра здесь путь к церкви срезаю, огородами!
— Ох уж, ходок выискался. Что ж, веди.
Идти вдоль забора стало легче, но скользко — там, видимо, по склону шли к ручью грязные городские стоки, и Фока несколько раз протягивал руку, когда дьякон, взбираясь, терял равновесие.
«И по льду идёт ведь ровно, сущий дьявол!» — подумал Евтихий. Он ещё раз обернулся назад — вдалеке виднелась фигура огромной собаки. Она напоминала болотную кочку, уже слегка припорошённую снегом.
Всё же Лихоозёрск был заштатным худым городишком, хотя и длинным, как змея. Ведь из такого захолустья путники поднялись к самому центру. Они миновали косогор, и вышли к задним дворам двухэтажных зданий. Дьяк зашагал в узкий проём между домами первым, но охотник дёрнул его за рукав, и заставил плотно прижаться спиной к шершавой стене:
— Что! — тот не успел вскрикнуть, ладонь зажала рот. Они посмотрели из проёма на тускло освящённую керосиновыми лампами мостовую. Мгновение — и по ней промчались сани с двумя вооружёнными ездоками:
— Никак! Ой ты, помощник исправника, а с ним — унтер-офицер! — прошептал Евтихий, когда Фока убрал ладонь. — Вот так ночка!
— Да, похоже, крупные птицы вылетели на нашу поимку! — ответил Зверолов. — Учти, схватят нас вместе, и тебе, братец, тогда несдобровать! Так где же эта проклятая аптека?
— Да вон, на углу, только перебежать и осталось!
— Если бы всё так просто! — Фока тревожно втянул воздух, его затрясло. — Ты вот что, готовься оправдываться! Врать-то ты мастак, так что, считай, настал твой заветный час! Отвяжись от них, если сможешь!
— Что? — дьяк ничего не понимал. Он закашлялся, и, выглянув к свету, увидел, что сани остановились.
— Не с места, кто там? — послышался окрик унтер-офицера. — Стрелять буду!
Евтихий осел, взмахнул руками, словно тонул в пучине, но ухватиться было не за что. Не в силах даже сделать вдох, он поднял слипшиеся от страха глаза к небу, где луна летела сквозь дым зимних облаков…
***
Еремей Силуанович с нетерпением потирал ладони, поминутно подходил к окну, теребил бороду. В кабинет нерешительно вошли двое слуг. Хозяин посмотрел на стенные часы с боем — маятник за стеклом в виде солнца ходил из стороны в сторону, а золотые стрелки на циферблате с римскими цифрами сообщали, что прошла всего четверть часа с того момента, как ушёл странный, похожий на толстого ворона гость.
Слуги встали у большого кашпо с заморским деревом, словно хотели спрятаться в его листве, и прижались плечами. Один из них — высокий и рябой, не отводил взгляда от мощного хозяйского стола, где на зелёном сукне лежал развёрнутый свиток, прижатый увесистым мешочком.
— Чего уставился, дурень, а ну докладывай! — барин схватил ценности, и громко зашагал к стоящему у камина сейфу. — Языков нет у вас, что ли? Ну-ну, а ведь и правда не будет, срежу враз, притом обоим!
Но слуги в панике молчали, слушая, как хозяин нервно гремит связкой ключей и лязгает тяжёлой дверцей. Понимая, что слова Еремея Силуановича с делом не расходятся, стали кое-как подбирать фразы, перебивая друг друга:
— Мы вышли за ним сразу, задним двором.
— И он исчез!
— Сразу исчез!
— Как и не бывал!
— Сразу!
— Закройте рты, дурни! — рыкнул барин, и, подойдя, ударил открытой ладонью по столу. Тот с треском прокряхтел, словно глухой старик. — Он что, песчинка, что ли, взять и раствориться?
— Мы шли, — снова начали они наперебой. — И видели, как этот господин в чёрном свернул за угол. Шёл медленно, переваливалась, мы ещё подумали, как такой толстяк вообще может… Словно мешок с сажей.
— Сам ты мешок с сажей! Ну, что дальше? — Еремей Силуанович, потирая кулаки, подошёл к ним вплотную.
— А когда мы тоже свернули за ним за угол, то, это… никого вообще не увидели, пустая улица!
— Разве что, — добавил другой.
— Что? — выкрикнул барин. Оба отпрянули к двери, прижались к ней. Отступать было некуда.
— Ворон разве что только сидел на пожарной каланче, на самом верху, и орал диким голосом. Чёрный весь, аж угольный…
— Сами вы вороны, ишь! — барин ударил высокого слугу по щеке, а меньший получил коленом в пах. — Так бы и прокаркали сразу, что проворонили его!
— Барин, смилуйтесь! — сказал высокорослый, согнувшись в три погибели. — Сколько раз вы посылали вы нас по таким делам, и ни разу вашего доверия мы не потеряли! Всегда старались, как могли! Не хуже собак выслеживали. А тут — промашка вышла. Ей-богу, чертовщина какая-то!
— Да, без неё тут не обошлось! — добавил низкий, держась за глаз. — Я, когда этого ворона увидел, у меня аж нутро всё сжалось.
— Ещё и не так сожмётся! А ну, кыш с глаз моих! Хотя стойте, ироды! — Еремей Силуанович выдохнул. — Так, оба, бегом до исправника! Чтоб быстрее мухи летели! Передайте ему от меня поклон и приглашение как можно срочнее проследовать до меня. Что стоите?!
Слуги, прижавшись друг к другу и не оборачиваясь, ретировались, открыв дверь спинами. Барин вновь стал расхаживать из угла в угол, слово зверь в клетке, и когда часы пробили полдень, ему доложили, что его благородие — начальник уездного управления полиции господин Голенищев изъявили желание прибыть.
«Ещё бы он не изъявил, — подумал хозяин, спускаясь по лестнице встречать. — Никто другой в этом дрянном заштатном городишке так не обласкан и не прикормлен мной, как эта служивая шавка!»
Радушно встретив начальника городской полиции, Еремей Силуанович пригласил его в кабинет, и, предложив то же кресло, где совсем недавно восседал Гвилум, налил коньяка:
— Благодарствую, с морозца как своевременно, как уместно, и, — он не находил больше слов, отдувался, поглаживая пышные, как у гусара, усы и мохнатые бакенбарды.
«Да ты, голубчик, уже с утра не раз причастился в своём участке святых тайн!» — усмехнулся про себя барин, и сказал:
— Извольте угоститься, испить, как говорится, господин исправник, наилучший коньячок, из самой, как её, Франции-Хранции.
— Да уж, господа французы знают толк в коньяках и винах…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.