пролог
На Руси все закаты — червчатые, все звонницы — высокие. Коль столкнут — падать долго и больно. Даже если внизу заросли можжевеловые. А падать снова и снова будешь. Покуда участь свою не примешь, покуда чашу до дна не вылакаешь.
Эх, сквозь воду смотреть трудно. Наплывает, глаза застилает. Руками не взмахнёшь, как махал, когда с высоты падал, воду не разгонишь.
Небо северное и отсюда видно. Всё звездами усыпано, особливо в августе. Высо-окое небо. Лишь осока мешается. Откуда она?! Ах, да… Вода, водица над глазами, над веками.
В августе особенно маетно. Когда яблоками пахнет и дымом. Наглядеться на это небо — жизни не хватит. Что делал я в жизни своей, Господи?
Смотрел, да оказалось мало. И жизни самой — мало.
Руки выпростаешь, тянут. Иной раз думается, ангелы — вверх. А оказывается… бесы. Вниз.
Сыном быть хотел Тебе и миру, что сотворил Ты.
Не рабом.
Воином быть хотел Помазаннику твоему.
За это ли пять веков плачу?
Белое озеро, август 1570 г.
Закат только-только распластался над Белым озером, а месяц уж выглянул и начал плутать меж крестами Успенского храма, брежно поддевая рогами прозрачные облака и пугая своим внезапным появлением суеверных.
Тревожным казался вечер. Небо будто тлеющими углями засыпано. Тронешь — зашипят, задымятся, обожгут.
Зазвучали приозёрные заросли стрекотанием, зашуршали от ветра. Августовский день выдался солнечным и жарким, сморил всё живое. Но к вечеру Белое озеро покой потеряло. Волны тревожно обрушивались друг на друга, облизывая берег тёмно-синей, почти чёрной водицей. Оставляли на каменистой землице мутные разорванные водоросли. Хоть и запахло непогодой, но не менялся привычный ход вещей. Замолчали с последними лучами заката визгливые горобцы. Сменила их одинокая выпь, нагоняющая тугу на рыбаков.
Если бы захотел случайный путник с высоких холмов северного посада разглядеть, что происходит здесь, в укромном низинном уголке у Белого озера — глаза бы проглядел, а не смог. Да и не спешил сюда добрый человек после захода солнца. Ни разбойников, ни татей ночных страшился честной люд. Нечисти полуночной и той не боялся. Чего её, дурную бояться? От нечисти защита проверенная: молитва искренняя да воззвание к Божьей помощи. Иного страшились.
Узкую, поросшую ежой и сыпучим ржаником дорожку, что вела сюда от местной тюрьмы, в которую время от времени свозили опальных людей и царских изменников из града столичного, местные прозвали «безвозвратной». Онде чертями детей непослушных пугают, а местных пугали тюремщиками, столь непохожими на холёных столичных катов.
Угрюмые мужики то и дело сновали по этой дороге, особливо после наступления темноты. Даже не отай, открыто. Точно добрым промыслом занимались. Хотя от промысла их, жители прибрежных посёлков седыми становились раньше срока. Мнихи и те, не раскидывали в этой части озера рыболовные сети, опасаясь такого улова, после которого молиться придётся усерднее, а сна ещё долго не будет.
Последние дни затишье стояло. Дремала захудалая обитель, при которой несчастные и проклятые находились. Название обители людская память не сохранила. Да и зачем?
Нынче, тишина вокруг озёрная. Даже жутких отчаянных криков, что обычно прорывались сквозь ветряную немоту, не доносилось. И мучителей людских никто не видал ни в городе, ни на берегу.
Лишь этим вечером тишину нарушил навязчивый скрип телеги. Худая лошадёнка заржала, вскинулась, спугнув стайку поток, клюющих у обочины ржаник. Загремела, заскрипела телега, остановилась у обочины. Раздраженный возничий приласкал зазевавшуюся лошадь кнутом, но всё ж двигаться далее, не потребовал. Потрепал рыжую густую бороду, всмотрелся в бесконечную озерную даль, о чём-то думая. После, окликнул тех, кого вёз.
— Слезай! Приехали.
В телеге завозились. Старик зевнул, с ворчанием потёр затёкшую поясницу и ногой, растолкал человека, что забился в самый дальний угол.
— Меркушка, подымайса…
— Не сплю я — раздался молодой голос, — С таким грузом поспишь разве? Это вам, всё одно. Хоть репы мешок, хоть…
— Помолчи, остолбень!
— А ты что хотел, Спиридон? Что я вас по всему Белоозеру катать буду? — хмыкнул рыжебородый возничий, — Живее дело делайте и разойдёмся. Мне утром в столицу выезжать, государю объяснять, как же так вышло. Поблагодарите, что без ваших имен обойдётся. Да не мерекайте, что об вас пекусь! Пекусь я о себе, горемычном. Мне помощников нынче новых искать — хлопоты лишние. Тем паче, здесь одни мнихи, дьяки, пьяницы и рыбаки. Никого путного. Из столицы привозить? Кто сюда захочет? Уж сколько раз сбегали. Ищи их потом. К каждому стражнику стражника поставить, это не робь, а… баловство.
— Вышло что? — тот, кого возничий назвал Спиридоном, слез с телеги — В воду сейчас сбросим и дело с концом. Найдёшь что сказать, Григорий Лукьяныч. Первый раз что ли?
Мужичонка вгляделся в лицо возничего, пытаясь понять его настроение. Недовольный, злой, но желтоватые глаза молчаливы. Темнил столичный гость, явно темнил. Допрежь не случалось, чтобы так серчал. Будто к праотцам отправили не отверженного Богом шлынду, потерявшего всё что имел, а важного кого. Тюремщикам возничий нынче объяснял, как «робить надо», так две палки о хребты поломал. Скулёж на весь острог. С чего осерчал? А раз темнит, значит, лишнюю монету можно выпросить, ежели с умом подойти. За молчание дорого дают.
— Искать будут? Тех, кого к нам присылают, уж не ищут, не дозываются. Семья-то была него? Всё батюшку перед смертью звал и девку какую-то в темноте выискивал, по имени называл да едва разберёшь.
Спиридон замолчал, словно что-то вспоминая.
— Помешался видать.
— Такой раз первый — подумав немного, ответил возничий — Дай Бог, чтобы последний. Семья была. В наказанье такая семья даётся — он отмахнулся — Всё у него было. Слишком много и всё не по заслугам. С другими делиться нужно. «Найдешь, что сказать»! Экий ты умный, Спиридон. Всё — то у тебя просто. Не то, что у нас, грешных людей государевых.
Возничий покинул место, обогнул телегу, заглянув в неё. Цепко ухватил крупными мясистыми пальцами тяжёлый вытянутый тюк, обёрнутый мешковиной. Потянул поклажу из телеги. Спиридон суетливо присоединился. Негоже ворон считать, когда господа робят. Зло окликнул Меркушку, который молча продолжал сидеть в телеге, обхватив колени и старался не смотреть на поклажу.
— Помогай давай! Расселся, как невеста!
— Уйду, хватит! — внезапно прошептал юноша, вцепившись пальцами в борта телеги — Надоела работа проклятущая… Поганым себя чувствую!
Спиридон рассмеялся.
— Ну, иди, иди. Прямо сейчас иди. Куда уйдёшь, сукин сын? Токмо языком умеешь болтать и другим языки отрезать! Где тебя ждут?
— Провались ты — прошипел Меркуша — Я много чего умею. Меня батюшка всему учил!
— Свар не устраивайте! — вмешался возничий, — До ночи шимарить намерены? Уеду, хоть убейте друг дружку. Мне всё равно.
Спиридон, желавший выслужиться, особливо после той грозы, что над головой пронеслась, сильнее потянул тюк на себя. Но не удержал, подводили уж руки время от времени. Лета-то почтенные, силушка не та. Повалил груз на землю, грязно выругался.
— Нет, подумать… Чертовщина какая-то, прости Господи. Барчук-то тонкий был да лёгкий, что молодняк берёзовый. Кажись, пальцем тронь, сломается. В чем душа держалась, откуда только злость звериная?! Все зубы на нас глядючи сточил в крошево. Потом кровушки сколько вылилось! — Спиридон перекрестился — От еды сколько дней отказывался… Ещё легче должен был стать. Помирал, на отрока годков шестнадцати схожий — мальчишка точно, прозрачный весь. А словно камения тащу. Меркушка, ты кого замотал-то? Не перепутал? У нас вчера трое покойников случилось, так другие двое — потяжелее. Ничего тебе поручить нельзя, сколько тебя, межеумка, ни мордуй!
— Того, кого надо замотал — огрызнулся юноша — Ты один умный?
— Так вы его ещё и не кормили? — нахмурился возничий.
— Сам, он! Сам! Сам! — испуганный тем, что промелькнуло в голосе столичного гостя, воскликнул Спиридон — Горделивый был. За гордыню сами знаете плата высокая. Грех страшный! Что на том свете, что на этом. Брашно наше, видать, не по нраву пришлась! С блюд золочёных, видать, яство принимать привык. А где ж… Где ж мы ему тут яства-то возьмём, вкупе с блюдами?
Спиридон ехидно оскалился.
— По-хорошему с ним думали поступать, как велено. Так он в первый же день Ивашке голову миской расколотил. Вот как!
Возничий сжал кнут на поясе. Захотелось снять да хлестнуть по морде побольнее. Презирал он зверенышей этих ещё сильнее царских изменников, с коими его разделяло пламя Тайницкой башни, где располагалась главная столичная пытошная. Те хоть за своё стояли. Кто за что. А эти чего чужим мукам радуются? Он им монету звонкую за работу платит. Делай дело, да не рассуждай много. Особливо, ежели Господь способностей к хитросплетениям мысли не дал. Так нет же. Как ни приедет, так со своими разумениями лезут.
Спохватился столичный гость. Руку от кнута отнял. Положил на собственную щёку, точно зубная боль одолела. Вспомнил, что сам не лучше. Своё участие в случившемся тоже припомнил. Но успокоил себя быстро.
«Моё дело — малое. Тоже приказы исполнять, я человечишко подневольный».
Лукьяныч обернулся в сторону Белого озера. Брызнуло клюквенным цветом заходящее солнце, воду красненьким окрасило. Не впервой всё это видеть, а маята такая, будто черти смертушки Лукьяныча решили не дожидаться. Навалились нынче всем гуртом.
Закричали дурным голосом чайки. Углядели в озере добычу. Всё никак не уснут прихвостни бесовские.
«Да чей приказ нынче-то я исполнил? — подумал возничий, находясь расстерянности, чуждой и незнакомой его совести. Тёмные глаза Иоанна вспомнились, когда посылал разобраться, что к чему. Ох и страшны были глаза эти. Погибель так смотрит. А как приехать и доложить, ещё страшнее станут…
Вспомнилась и длань с перстеньком фряжским, басурманским. На перстеньке зверь диковинный, Григорий таких не видывал. Тоже фряжский. Лошадь — не лошадь, коза не коза. Рог один, изо лба растёт. По разумению Лукьяныча — забава нечистая, дьявольская, да кто он такой чтобы знатным людям повыше себя указывать, что носить да чем украшаться? Тем более, длань оказалась дающая. Высыпала перед ним мешок золотых.
— Хватит? Подсобишь, голубь? Избавишь нас от напасти и позора — почёт тебе. Не избавишь…
— Не пугай — рявкнул тогда Лукьяныч. Стукнул кулаком по столу так, что деньги на пол посыпались.
Зазвенели, раскатились по горнице. Но первый раз за жизнь не жалко денег было, хоть бы все они провалились под пол, в щели укатились бы. Сразу видно — поганые деньги, хоть и с улыбочкой добросердечной принесли. Брать ли?
— Сам напугать могу — Малюта тогда поднял на собеседника пьяный взор. Глаза в красных прожилках все. Несколько ночей без сна. Молчаливо и мрачно сжал несколько монет в кулачище, просыпая остальное. Другой рукой бачовку с дурным хмельком. Уж несколько дней пил, после последней работёнки своей. Уж больно грязная оказалась… Даже для него, пса верного государева. Внезапно, резким движением отшвырнул оставшиеся деньжата. Попятился гость ночной.
— Григорий! Добей. И блядь его отдай кому надо. Позор на весь род наш…
— Зачем тебе? — пьяным голосом проговорил Малюта — Никого из них больше не увидишь. Никто из них твой покой не обеспокоит. Дурь. Блажь. Забава сучья! Виданное ли дело? Пропятого с креста снимать! Чтобы добить?! Дело сделано. Плохо ли сделано?
— Поднимется! Живуч. Везуч. Гадёныш. Падаль худородная. Мало, Григорий? Ещё будет. Три мешка. Тридцать три! Сколько надо? Собственными руками добил бы, да…
— Да не для белой кости чёрная работёнка? — хмыкнул кат, отхлебнув ещё немного — Так? Для того все к Лукьянычу и ходите. От государя-батюшки до шельмы боярской… Для того Лукьяныч вам и нужен. Хоть и костерите за спиной — он жутковато улыбнулся — Что бельма пялишь? Худородный, говоришь, гадёныш был? Ты Бога-то князюшка, побойся. А то я не знаю… какого ты о нас, обо всех мнения. Я местом того гадёныша меньше. А то и двумя. Но приполз ты ко мне князюшка на четвереньках, к худородному. Средь ночи приполз. Чтобы о помощи просить. Ну?
— Григорий…
— Помолчи!
Лукьяныч рукавом утёрся, не сводя взгляда с побледневшего гостя. Пришёл… Страшно, а пришёл. К нему, к Гришке «худородному»… Сам, поди, делать ничего не привык. Жар чужими руками лучше загребать. А кости ломать тем паче лучше чужими.
С грохотом бачовку опустил на стол. Далеко плёвое дельце зашло. Не так оно Лукьяновичу представлялось. Куда уж дальше? Сами по лезвию прошли, едва курячьи шеи свои не поломали. А гость ночной ещё дальше завести хочет.
Первый раз тогда ничего не понял Григорий Лукьянович. Что делал, зачем? Для кого? И деньгам не рад. На что ему эти деньги за гробом-то? Невесть как окончится, когда перед государем отчитываться будет. Юлить да сочинять точно вшивый бахарь.
— А вот постригусь! — тихо, но с остервенелой уверенностью прошипел Меркуша, вернув возничего из его тяжких дум обратно — Постригусь, как батюшка мой хотел, видал я вас всех!
Юноша спрыгнул с телеги. Спиридон громко расхохотался. В прибрежных кустах закричала разбуженная утка. Взметнулась, покружила немного и опустилась обратно.
— Работай дурень! Ты ли монетки лёгкие на крест пудовый сменяешь? Ну уйдёшь, ну сбежишь. Через два дня обратно к нам вернёшься.
— К вам — не вернусь — отрезал Меркушка — По миру пойду. Милостыню просить буду. Работать буду. В разбойники попрошусь! Нехристи, а всё честнее…
— Пошевеливайтесь — рявкнул возничий — Лясы точить приехали? Меж собой потом разберётесь, кто куда пойдёт. Тащите к лодке! Вы лодку-то хоть приготовили?
Спиридон и Меркуша, один с ворчанием, другой с бормотанием, отдалённо похожим на сбивчивую молитву, ухватили тюк и потащили к берегу. Земля под ногами захлюпала, оказалась мягкой и скользкой. Одна из верёвок, которыми был перемотан груз, разболталась, развязалась, недалеко от воды окрутила ногу Спиридона по-змеиному. Мужик оступился, зацепился за что-то похожее на корень, выронил свою часть поклажи, толкнув при этом и Меркушку. Заскользил, сорвавшись с невысокого берегового изгиба спиной на камни.
Меркушка вслед за ним расцепил руки. Выронил то, что нёс и попятился к камышам. Тюк шлёпнулся у самой воды.
— Дроволомы чёртовы! Псы поганые! — заорал возничий, но всё — таки кинулся не к поклаже, а поднимать голосящего от боли Спиридона.
— Вот нечистая сила! — запричитал тот, хватаясь за возничего. Так вцепился, что и его чуть не повалил — Неладно что-то с вашим барчуком! То ли он проклятый, то ли нас проклял… Как прибыл сюда, так из рук всё валится! Помереть как люди не может, чёрт приблудный…
Меркуша и взгляда не бросил на повредившегося старика. С трудом ненависть скрывал. Не пытаясь унять сбивчивое дыхание, он во все глаза глядел на упавшую поклажу. В страхе попятился, наступил в воду, по щиколотку увяз в песке.
Угол мешковины оттопырился, явив перепуганному юноше то, что когда-то было человеческим лицом.
Красивым или безобразным, ныне определить никто бы не сумел. Но Меркуша это лицо хорошо помнил. Сам же первым и ударил после презрительного и высокомерного плевка. Пленник тогда оскалился по-звериному, еще глазами сверкал, жизнь в них не потухла. Бил Меркуша с остервенением, старясь всё больше по лицу, пока не испугался до смерти. Чего именно испугался, так и не понял. Даже после первых ударов, сплёвывая кровь, пленник посмотрел насмешливо, дерзко, точно до сих пор у царских покоев первым человеком стоял.
Подавая раскалённые щипцы Спиридону, недолго Меркушка наслаждался криками высокородного выскочки. Странным этот их пленник был. Нарушал привычный ход вещей одним своим присутствием. Не преувеличивал старик. Всё с ног на голову перевернулось. Не часто таких привозит Лукьяныч.
Ныне, в мреющем свете, наполненном алой закатной пылью, что кружила над Белым озером, можно было разглядеть лишь кровавое месиво и широко раскрытые остекленевшие глаза.
— Кажись, спину скрутило — жалобно стонал Спиридон, не в состоянии отцепиться от Лукьянича.
— Сюда мертвеца везли, отсюда опять повезем — вздохнул возничий.
— Дурно барин заживо хоронить! Я своё ещё не исходил.
— Исходишь! Скоро исходишь. Думаешь, тебе большой срок отмерян, коль так работаешь? Прибить бы тебя — процедил сквозь зубы Григорий Лукьянович — Прямо сейчас и дело с концом — он зло замахнулся на старика.
— Куда мне такому плыть? — дрожащими губами процедил Спиридон. Держась за спину и тяжко причитая, отпустил возничего, доковылял до мертвеца. Не смущаясь его присутствия, опустился рядом на траву.
— Там же грести надоть…
— А что мне одному плыть?! — возмутился Меркуша — Как сбрасывать-то?
— Мне что ли с тобой? — рявкнул Лукьяныч — Где это видано, чтобы царский человек за холопов их работу делал?! Я и так с вами вошкаюсь больше чем с дитями своими. Соромно! Ты на меня, малец, волчонком не гляди. Благодари Спиридонку. Робь на двоих вас рассчитана была.
— Дык потонет он — запричитал старик — Тело-то сбросить надо. А ежели лодка перевернется? Ох, сила нечистая!
Спиридон едва не плача стал раскачиваться, оглаживая себя по ушибленному.
— Не моя забота — отрезал Лукьянович — Кто из вас потонет, кто шею свернёт, мне дела нет.
Меркуша поискал взглядом припрятанный возле камышей рыбацкий ботник.
На мертвеца он старался не смотреть, но та самая нечистая, про которую голосил Спиридон, подталкивала снова обернуться.
Большие, широко распахнутые глаза с нечеловеческим ужасом взирали на Белозёрское небо, отражая бледный алый свет. Это были глаза живого человека. Покойник следил за огненно-багровым кругом. Ещё мгновение и улыбнётся, вздохнёт. Приподнимется на локтях, оскалится, да снова плюнет в своих мучителей.
— А он точно того? — даже видавшего виды Спиридона, передёрнуло.
— Что того? — переспросил Григорий Лукьянович.
— Точно помер?
— Да хватит уже, божевольные! К бабкам местным сходите, олухи. Пусть они над вами пошепчут чего.
Возничий, раздраженно шагнул к покойнику, ухватил верёвки, собираясь всё вернуть, как было.
— Что-то ты старик, сегодня как пьяный. Ни тебя, ни Меркушку не узнаю. Такой придури николи от вас не случалось.
— Григорий Лукьяныч, так ведь… Всё-то у нас нынче особенное — Спиридон улыбнулся широко, хищно, показав гнилые зубы — Мерекаешь, на себя шибко похож? Церемониться с покойничком было не велено. Неужто запамятовал свой же приказ? А теперь охаете, ахаете, да пляшите вкруг него. В скудельницу положить и землицей сырой засыпать, как положено, так нельзя! Как тати ночные крадёмся, соромно, ей Богу.
Почесав затылок и продолжая растирать ноющую спину, мужик прикидывал — нет ли кова? А если есть, то опять же монетку лишнюю с Григория Лукича взять можно за молчание. Григорий и раньше платил хорошо. А нынче, видать, случай особенный.
— Не твоё дело собачье.
Возничий наклонился над телом. Ухватив угол мешковины на мгновение замер. Глаза смотрели и обжигали пострашнее всех тех пыток, что приходилось наблюдать изо дня в день. Да и по совести если, всё что происходило в Тайницкой башне давно уже наводило на Григория скуку.
Яркий луч закатного света, не последний на земле, но последний для этого человека, скользнул по лицу. Осветил слипшиеся от крови ресницы. Из глубины зрачков, как показалось Григорию Лукьяновичу, поднялся голубоватый озерный отсвет, напомнил кату о временах не столь уж далёких и не таких уж плохих. Нынче времена похуже настали. Для всех. Для самого Григория тоже.
Вместо того чтобы завязывать, возничий размотал мешковину сильнее — убедиться. Глупо. Так глупо, что мысленно обругал сам себя распоследними грязными словами. Такими словами даже на изменников и холопов не плевался. Точно не человек государев, а попёнок малахольный, дьячок помешавшийся. А всё ж проверить надо. Привиделось? Чего только не привидится, коль совесть ноет. Григорий зажмурился, встряхнул головой. Рана на груди, что виднелась через исподнее, пропитанное застывшей кровянистой жижей, никуда не исчезала. Да, вот она. Как и было. А куда денется? Прошлого не воротишь, из мёртвых не воскресишь. Из раны рёбра торчали. Не выжил бы. Одно суеверие и суета.
На всякий случай Григорий Лукьянович снял с пояса нож, поднёс лезвие к тому, что раньше было губами. Лезвие ожидаемо не запотело. Но навязчивая оса жалила где-то внутри, под рёбрами. Выполнять последнее, что должно было теперь с телом сделать, возничий не захотел, ровно, как и оставаться рядом с покойником в самый последний момент.
Распрямившись и отряхнув колени от песка, велел:
— Завязывайте.
Меркуша уже хотел приступить к делу, надеясь побыстрее от этого дела избавиться, но Спиридон оглушил его восторженным восклицанием:
— Святые угодники! Экая вещица!
Забыв про боль в спине, тюремщик, охваченный лихорадочной радостью, доковылял до покойника. С трудом наклонившись, постанывая, пошарил небрезгливо пальцами по окровавленной ключице, после чего вытащил энколпион. Гайтан, на котором крест висел, тут же лопнул.
— Богато — восхищённо прошептал Меркуша, забыв про собственные тяготы и обиды.
Крест и вправду отличался прекрасным литьём, словно умелый розмысел сотворил и явно был из дорогого металла, каменьями разукрашенный.
— Вот дурень, Меркушка. Когда покойника обряжал, как не заметил? Как мог пропустить? Такая вещь сейчас бы костоголовам досталась бы!
— Положи, где взял — раздался сзади голос Малюты.
Спиридон растерялся и разозлился. Договор был старый, уж много лет действовал, покуда Григорий Лукьянович привозил в местную худую темницу тех, кого Боженька забыл. Все приглянувшиеся вещи, вне зависимости от ценности, позволял забирать. Работёнка-то чёрная. Себе ничего не оставлял. Ему и так хватало. Только вот… опять нечистая вспомнилась. Откуда мощевик-то появился? Всё же отобрали, когда пленника привезли. Чудеса. Но добрые ли?
— Это я… Принёс — после недолгого молчания ответил повисший в воздухе вопрос Григорий Лукьянович — Положь, говорят — повторил он.
— Уговор дороже денег –напомнил Спиридон.
— Тьфу, ты ж пакость — выругался Меркуша — То не перстень, не деньга. Спиридон, ты ж старый уже! Завтра помрёшь, а руки в грязи! О душе подумай. Я-то своё еще отмолить успею. А ты? Негоже у покойника крест забирать. Это последнее, что у него осталось… Бога побойся!
— Замолкни — рявкнул Спиридон.
— Верни — велел Малюта — А я тебе больше уговора дам, раз так вышло.
— Чудны дела твои Господи! Не ты ли Григорий Лукьянович, водице и днищу адскому тело приказал отдать? Ни погребения человеку, ни отпевания! Всё не по-божески. У нас пленников как псов закапывают, а всё ж… Батюшка приходит, а тут…
— Верни — повторил Григорий. Первый раз за долгую службу Спиридон услышал в его голосе что-то похожее на просьбу. Это окончательно склонило старого тюремщика к мыслям о наличии тайного умысла.
Григорию просить не по чину. Его удел палкой взмахнуть, позвонки пересчитать. Коль захочет, сам Спиридонка на месте этого мёртвого боярина окажется. А тут — почести какие! И это при том, что в общую яму бросать мёртвого, возничий отказался. Знать следы заметал. Не надо было Лукьянычу, чтобы кто-то прознал о том, что приключилось, как дни свои барчук молодой окончил. Чего боялся? Концы ему, видите ли, в воду, нужны…
«Концы в воду — повторил про себя Спиридон –нечистое дело» — мужик потёр спину — Концы в воду? Чего боится-то псина рыжая? Чего другим людям знать не положено? А сюда ли, к нам того барчука определили? Не в Кирилловскую ли обитель, куда таких белоруких всю жизнь свозили?»
Спиридон шмыгнул, высморкался в рукав, бросил быстрый взгляд на бледного забусевшего Меркушу. Тот был последним, кто покойника живым застал. Да и частенько возле него последние дни околачивался. Будто дружка себе нашёл, баланда. Во-от, этот дружок его с толку-то и сбил! И раньше межеумком был, а как речей вольных наслушался, совсем одурел.
То водички подаст, то ещё что. Спиридон знал, но не мешал в этот раз. Ему и самому нового пленника жалко бывало. Сильно он отличался ото всех остальных, дюже надоевших. Иной раз чувство накатывало, похожее на болотную удушливую воду. Будто не человека мучают, а птице крылья ломают. По пёрышку выдирают. А птиц, в отличии от людей, Спиридонке всегда жалко было.
К тому же, немногим старше самого Меркуши. Только-только в силушку молодецкую вошёл. Мальчишка вчерашний, хоть и зверёныш. У Спиридона свои сынки такие. Все в столицу укатили, негодники, счастья пытать. В опришнину, какую-то, сказывали. Ни весточки уж более двух лет, словно в воду канули.
Но Меркушка вопрошающего взгляда не видел. Молчал, отвернувшись к озеру. Ждал покорно, что повелят.
Пока все трое растерянно стояли вкруг мёртвого тела, точно это первый покойник в их жизни, день окончательно догорел. Тени разбрелись по камышам. Ветер усилился, стал холоднее. Равнодушно теребил уголки мешковины, раскидывал волосы мертвеца.
Глаза, напугавшие трёх мужиков своей живостью, всё также смотрели на небо, точно покойник в смерть свою не верил.
Меркуша заметил выпавшую из связки руку. Тонкие прозрачные пальцы, с отросшими в заточении ногтями, словно перебирали песок. Некоторые из них сломали почти сразу, как несчастного привезли. Когда пришло время снимать дорогие перстни.
Меркуша ощутил, как рубаха прилипла к спине, перекрестился испуганно. Спиридон, ощущая суеверный, неведомый ему доселе страх, также как и Меркушка, стараясь не смотреть покойнику в глаза, вернул мощевик назад. Небрежно положил его на ключицу — единственное не разодранное на теле место. После махнул рукой, призывая всех докончить работу, но вместо внятной речи — застонал. Боль в пояснице усилилась.
— Пора тебя менять Спиридон — разворчался возничий. Сплюнул раздраженно, отложил суму и сам помог Меркуше замотать мешковину как надобно. Или почти как надобно. Руки не слушались, работа в этот раз не спорилась, да и стоило ли стараться?
— Потащили — Григорий Лукьянович ухватил перемотанное тело в районе ног, Меркуша — верхнюю часть туловища.
Спиридон, прихрамывая, побрел за ними по берегу, пытаясь давать дельные советы.
— Без тебя обойдемся — огрызнулся раздражённый Григорий.
У самой воды все разулись, поскидывали обувь на песок. Босыми побрели к лодке, нос которой услужливо показался из-за камышей.
Пару раз покойник вырывался из рук, падал в тёмную водицу. Григорий, отвыкший за короткий срок от грязной работёнки, на все лады костерил помощников. Помощники мысленно костерили Григория. Но вслух лишь бормотали молитвы, глотая и путая знакомые слова.
Как погрузили тело в лодку, Григорий повторил:
— Я туда не полезу. Хватит с меня. За что я вам оглоедам плачу?
— За крестик заплатить обещал — вкрадчиво напомнил Спиридон — Возместить.
— За крестик — передразнил Григорий — За робь я вам плачу, дурень! А не за крестик.
— Справлюсь — Меркуша забрался в лодку.
Спиридон вздохнул. Судя по выражению его лица, он мысленно уже попрощался с молодым помощником.
От огня Меркуша отказался. Хвастливо сообщил что «видит в темноте, как зверь ночной». Да и надеялся обернуться до полной темноты.
Подождав, пока молодчик усядется за вёсла, Григорий подтолкнул лодку. Качнувшись несколько раз, она легко заскользила.
Темнело, но Меркуша стремился отплыть подальше. Знал, что пока темнота не густая, прозрачно-северная, смотрят на него с берега, следят за каждым движением. И только когда пришло понимание, что стал он для спутников всего лишь расплывчатым пятном, запыхавшийся гребец остановился.
Несколько минут сидел молча и неподвижно, оставив весла и обхватив собственное худое тело дрожащими руками. Затем выудил из-под одежды нож. Разрезав опять веревку, зажмурился, сунул руку под мешковину.
— Прости ты меня, Господи, не для себя! Не для себя… Ну?
Щупал наугад, но недолго. Вытащил тот самый энколпий, который лишь по случайности не соскользнул и не затерялся. Едва ухватил, зажмурился. Качаясь вместе с лодкой, несколько секунд не решался открыть глаза, затем потянул на себя. Вытащил испачканный кровью мощевик.
Молитва не давалась, даже звук собственного голоса пугал. Наконец Меркуша открыл глаза. Крест уныло поблёскивал. Откуда появился странный свет? Вроде лунный, а вроде и нет. Тонкий молодой серп, разгуливающий по небу над самым высоким холмом Белозёрья, вряд ли имел силенки так подсветить. Меркуша сжал мощевик в кулаке, затем вороватым жестом сунул за пазуху, да пробормотал холодными губами:
— Прости Господи… Я ж не для себя. Я ж не корысти ради, не ворую, не краду, лихого не думаю. Обетованье дал. Теперь знаю, что ей передать. Найти бы её ещё, в столице-то. Господи… слышишь ли ты меня?!
К Господу ли обращался юноша, к мертвецу ли, сам Меркуша не знал. А может просто чей-нибудь голос хотел услышать. Пусть и свой. Уж больно стало страшно. Никто, конечно, не откликнулся. Лишь лодку качнуло сильнее на спокойной озёрной толще, будто сомик днище боднул.
Переводя дыхание, Меркуша молча сидел на дне лодки рядом с телом, вдыхая солёный рыбный дух, исходящий от влажного дерева. Лишь некоторое время спустя потянулся к измученному покойнику, который в этот раз оказался смирным и податливым. Хоть и не сразу, несколько раз отчаянно удерживая равновесие, удалось юноше докончить. Сам несколько раз едва не последовал за покойничком, только святая молитва и умелые руки остановили лодку, готовую перевернуться.
Вода долго принимать не хотела, несмотря на то, что Меркуша всё сделал по уму. Не первый раз делать-то приходилось. Бывало, поручения пострашнее заезжий столичный гость оставлял. Но нынче, как заметил Спиридон, всё происходило особенно.
Белозёрье не проснулось от внезапного тяжёлого всплеска. Много чего на своём веку повидал северный край.
Меркушка обессиленно лёг лодочное донце. Сил на обратный путь требуется много. Темноты он не боялся, но с берега потёк густой пенистый туман. Доплыть бы, после всего что случилось.
Рука сама потянулась к мощевику. Поднял его, пальцами грязными растянул створки. От удивления приподнялся на локтях. Искал силы святой для поддержки в эту злую минуту, когда вода чёрная поглощающая чужое тело, словно поднималась внутри Меркуши, готовая горлом пойти, кровь живую из вен вытолкать, тиной вонючей эту кровь заменить. Внутри мощевика лежал свернутый колечком рыжеватый локон.
— Чудеса — Меркуша осторожно потрогал локон мизинцем.
Да и сам барин чудной был. Не нашёл Меркушка святые мощи, но в душе посветлело. Захотелось налечь на вёсла и прямо сейчас увести ботник как можно дальше от людей, что ждали на берегу. Сбежать. Впервые у Меркуши, который в глубине души хотел поменяться местами с этим человеком, цепляющимся за жизнь до последнего, цель появилась. Смешная может для других, но не для самого Меркуши. Среди всего гнусного, поганенького, что ежечасно окружало, давило дурнотой ледяных острожных ям, промелькнуло что-то светлое, согревающее надеждой. Надеждой на то, что кому-то он может помочь, сделать, наконец, дело доброе, пользу принести. Теперь Меркуша совершенно точно знал, куда пролегает путь его. От этого — сил прибавилось, хоть и не частицу святую обнаружил Меркушка в мощевике.
Разум судорожно вспоминал слова молитвы, но душа подсказывала, что помолиться стоит не за себя, а за того, кого он только что отправил на озёрное дно без отпевания. Горькое осознание заставило громко вскрикнуть, снова вспугнув белозерскую птичью тишину.
Всё, что нужно у боярина узнал. И что не нужно — тоже. А имя его так и не выспросил. Когда завязалась меж ними внезапная дружба, длившаяся всего несколько дней, но оказавшаяся такой странной для Меркуши, у которого отродясь друзей не было, искалеченный, избитый, но гордый, помня сквозь обморочное сознание, что представлял из себя ещё совсем недавно, имя своё называть отказался.
— Узнаешь по сроце. Все вы ещё узнаете, услышите обо мне — вспомните. Даже кто не захочет.
— Скажи. Я бы за тебя помолился — робко попросил тогда Меркуша — Отсюда не выйдешь. Никто уже не выходит.
— Неужто Господь без извода не разберется? — дерзко спросил боярин — Дьяк он что ли, Господь твой?
— Страшно, точно еретик говоришь — смутился молодой тюремщик, — От имени своего отрекаешься? Или от Господа?
— Он сам… От меня отрёкся. На что тебе имя моё? Я тебе другое скажу, девки одной. Вот её имя — запомни, коль помочь хочешь.
— Что ж за беда-то такая — вспоминая этот разговор, прошептал юноша — Не по-людски. Всё не по-людски.
Держась за борта лодки, Меркуша отчаянно посмотрел на небо. Ставшее серым, чёрным почти, оно набирало холодную высоту. Вода давно сомкнулась над телом, исчезнувшим в глубине Белого озера.
Мокрый, продрогший, в прилипшей к телу одежде, юноша налёг на вёсла. Отплыв несколько метров, остановился, чтобы перевести дыхание. Словно раскалённый прут воткнули между рёбер, когда на поверхности воды показалась размотанная невесть какими силами, мешковина. Завязали в три оборота, узлов не счесть!
Поднявшись с глубины, ткань распласталась на озерной поверхности, похожая на два крыла. Меркуша осенил себя крёстным знамением. Первый раз за свою недолгую, но полную грязной работёнки жизнь, он увидел как человек и смерть не принимают друг друга.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДООПРИЧНАЯ
Глава первая
Платье из красного кармазина
Преображение Господне, Яблочный Спас
август 1563 год, г. Переславль — Залесский
Незадолго до рассвета, когда шелест ночного холодного ветра стих, Переславль-Залесский наполнился звуком падающих яблок. Созревшие в этом году задолго до Спаса, отяжелевшие от сока, они срывались с веток и тут же становились добычей всякой живности. Первые в году, самые сладкие и желанные, не успевшие надоесть ни живности этой, ни людям.
Солнечные лучи не подсушили росу на растопыренных листьях копытня, а яблочный дух потёк над городом. Поднимался из корошней и пихтерей, подготовленных к освящению, поднимался из травы, куда яблоки закатывались и прели дождливыми, но жаркими ночами, никем не обнаруженные.
Просочившись сквозь неплотную утреннюю дымку, августовское солнце скользнуло по деревянным стенам Даниловской обители, что располагалась на окраинном холме Переславля.
Служба утренняя уже началась, но в праздник всё не так. Горожане опаздывали, до сих пор шли редким ручейком, щеголяя в праздничных пёстрых одеждах. Тащились с торбами, с корзинами да узлами, гружёные. Яблоки — куда ни глянь. Ещё немного и с неба падать начнут. Год удался! Девки грибы в подолах таскают, лукошка не хватает. Из ягод уж настойки заготовлены. В гости зайдёшь хоть в терем богатый, хоть в избу крестьянскую — всюду брусникой и малиной тянет. А то и пирогами с каманихой.
— А небо! Небо какое, ты глянь! Небо нынче — точно наше озеро перевернулось и взлетело! Эх, жаль не нырнёшь, не искупаешься. И рыбы в нём нет. Что толку? Смотреть если только. Озеро лучше. Эй, Вараш! Сомлел что ли? Ты бы согласился жить на конюшне, где не кормят? Или кормят одними яблоками? Не надоест тебе такая жизнь?
Небо и впрямь над головой плескалось — волны лазоревые в стороны расходились.
Юноша лет шестнадцати, что лежал на траве возле Даниловской обители там, где смыкались кусты бирючины, защищая от неспокойного людского взгляда часть скудельниц, лениво потянулся. Приехал он сюда ещё до рассвета и до начала службы, одновременно с торжественным «поездом» тётки государевой Ефросиньи Андреевны Старицкой. Приезд сей и горожан и братию окончательно выбил из привычного русла, усугубив праздничную суету.
Слуги Старицкой, грубоватые в общении, как и сама матушка удельного князя Владимира Андреевича, толкались с местными, преграждая им путь. Тем паче, что расфуфыренные переславские зеваки, неспешные по характеру своему и впрямь норовили столпиться у Святых ворот обители, дабы не пропустить ничего важного.
Но даже в этой сутолоке, все заметили юного наездника в белом сафьяновом кафтане, расшитом золотом. Юноша подлетел к толпе на чёрном коне с длиннющей кудрявой гривой. Оба, словно хищные птицы взвились на крутое взгорье. Остановившись возле старицких мастериц, наездник дерзко оглядел взволнованных долгим перемещением девок. Смотрел пытливо, словно высматривал кого-то. После, рассмеялся довольно, подхлестнул коня. Никого не пожалел — пыль поднял столбом поднял и ускакал в сторону скудельниц, где зачинался солнечный круг. Лишь засверкало золото на одёже и русые вихры.
Ускакал быстро — только его и видывали, не успели переславские опомниться. Но если бы замешкался, мог услышать ропот девиц, смешки и мрачное ворчание самой царской тётки.
Укрывшись от любопытствующих, юноша слез с коня. Улегся прямо на траву, где и пролежал, высматривая на небе что-то для себя важное. Но через какое-то время, замаявшись бездействием собственным, устроился так, чтобы видеть дорогу, ведущую в город.
За спиной — влажная пахнущая сырым деревом монастырская стена. Сверху — небо бесконечное, расшитое мастерски белыми нитями. Здесь и прикорнуть можно, покуда время идёт, хорошо!
Уперев руку во влажную травяную кочку, юноша наткнулся пальцами на что-то тугое и гладкое. Ухватив, вынул — оказался плод. Конечно же, яблоко! Ухмыльнулся, поднёс близко к лицу. Укатившееся внезапно далеко от ближайших яблонь, невесть как сюда попавшее, оно чудом оказалось не битым и не треснувшим. Недавно сорвалось! Идеально круглое и румяное, вспыхнуло, смущённо зарделось на фоне светлеющего неба.
Откусить хотел, но вспомнил, что до праздника, покуда не благословлён урожай новый нельзя.
— Куда ни пойдёшь — всюду грешно.
Не запрет его волновал, а постыдные для мужчины россказни, которыми делились друг с другом дворовые девки. Ежели удержишься от соблазна, не попортишь плод раньше времени, то по сроце вкушая уже освящённым, сокровенное загадать можно. Пугали ещё и глупостями всякими. Дескать, червяки в теле заведутся — околеешь. Но такая брехня не пугала. А вот про желаемое… Не попробовать ли разочек?
«Девкам лишь бы загадывать. Все их желания наперёд известны» — подумал юноша ворчливо, скорее подражая невольно тону тех разговоров, что слышал от старших мужиков. Сам он супротив «известных желаний» ничего не имел. Наоборот потворствовал, а то и помогал исполнять некоторые, по мере сил. Пусть загадывают. Но и своих желаний у него хоть отбавляй, водилось. Поэтому удержался. Хотел убрать яблоко в суму, да не успел. Внезапно появилась чёрная конская морда. Конь сверкнул гагатовыми влажными глазами. После раздался хруст и на белый кафтан брызнул сок. Мгновение и от яблока ничего не осталось. Жеребец с довольным видом тряхнул длинной косматой гривой, втянул ноздрями воздух, выискивая ещё.
— Вараш! — юноша возмущённо вскрикнул, вскочил с земли, но выругаться не успел. Углядел троих всадников на дороге.
— Твое счастье! Пошли — он ухватил коня и заспешил на встречу приближающимся.
Переславль меж тем окончательно проснулся. Далеко-далеко расцвела похожая на распахнутый венчик цикория голубая озёрная выпуклость Плещеева озера. В осеннюю пору озеро становилось особенно ярким. Глаза слезились с непривычки, если кто пытался долго на волны смотреть. А юноша не боялся — смотрел. Плещеево, что раскинулось меж Переславлем и его родной вотчиной в селе Елизарово тянуло всегда к себе. Вот и сейчас от батюшки влетит за то, что удрал без спроса в самый неподходящий момент. До Рыбацкой слободы всего лишь. Туда, где Плещеево с рекой Трубеж сходятся и храм Введенский по ночам огнями рыбацких костров подсвеченный, становится похож на алый цветок.
Недалеко, но не вовремя. Юноша и сам знал негодность поступка своего, на бесов грешил, однако, вспоминал с удовольствием проведённую на берегу ночку.
Когда спустился к Святым воротам, увидел, что люди Старицкой всё унесли и самих след простыл. Видимо, уже на службе стоят. Опальная княгиня основательно решила нынче в обители разгуляться. Юноша хмыкнул. Поможет ли ей это теперь? Пока думал о превратностях судьбы не своей, а государевой тётки, у которой «превратностей» хоть отбавляй, подъехали те самые всадники, на встречу которым юноша вышел.
Это были трое мужчин. Один — в годах, крепкий, ладный собой, располагающей приятной наружности. На скуле — короткий глубокий шрам, нисколько не портивший царского воеводу боярина Алексея Даниловича Басманова, скорее наоборот. Во всём облике и в каждом движении — уверенном, спокойном, ладном, чувствовались основательность, надёжность. Аккуратная густая борода насчитывала немереное количество седых волос, но хорош был собой Алексей Данилович во всех смыслах.
Быстрее остальных спустился наземь, оправил чермный праздничный терлик, что-то крикнул спутнику своему. Тот сразу рассмеялся то ли шутке, то ли меткому замечанию Басманова. При взгляде на этого молодца ощущение спокойствия и надёжности беспричинно таяло.
На вид Афанасию Вяземскому, близкому другу Басмановых не стукнуло и тридцати. Придавала солидности кудрявая бородка, вида щегольского, но глаза выдавали весёлый, беспокойный нрав. Солидность его — пыль и морок. Афанасий часто щурился при разговоре, смотрел въедливо и пристально, словно в самую душу забраться хотел. Зато свою душеньку от собеседника до поры до времени предпочитал скрывать, покуда не убедится в расположении. Человек опытный, легко узнавал в нём того, кто пошутить может с перехлёстом, без удержу, жёнку у соседа увесть, чарку до дна осушить и в кулачном бою победить. Если захочется — честно. А если честно не захочется, тогда… Красавец — по женскому разумению. «Царедворец лукавый» — говорили про Афоньку — первого ныне советника государя мужики. Своего не упустит. Ни деньжат звонких, ни баб, ни выгоды.
В третьем юноша узнал младшего стремянного своего Озерка. Тот спрыгнул с коня вслед за Басмановым и пока на него никто не смотрит, выразительно попытался что-то молодому барину указать.
Воевода, не обращая внимания на болтовню Вяземского, который затараторил, не перекрестившись перед Святыми воротами, окликнул юношу:
— Фёдор! А ну, поди-ка сюда.
Сын радостно улыбнулся, прищурившись от солнечного луча, сам почти растворился в золотых крупинках, всем своим благостным видом показывая сыновью почтительность.
— С праздником, батюшка.
Ухватив Вараша, потянул за собой, тут же преградил дорогу запоздавшим горожанам. Отец семейства выругался, женская половина оживилась, из-под платов взгляды бросая. Залюбовались случайные ротозейки. Чудо как хорош был сын сурового воеводы.
Невысокий, но стройный и гибкий, словно прут серебристой ветлы. Не ступал — едва ли ногами земли касаясь. Пояс дорадовый, охватывающий стройную талию, вспыхивал на солнце. Осанка такая, что девицы, спину гнувшие над пяльцами и те позавидуют. Ежели и походил он на отца, крепкого, плечистого и приземистого, то не обликом. Русые волосы, мягко спускались на ворот. За минувшее лето выгорели вихры, посветлели, выдавая всадника, много времени проводящего в седле. Из прохладных теремов юноша и впрямь убегал при каждом возможном случае.
На батюшку Фёдор бросил взгляд виноватый, нагоняй предчувствуя. И ведь как обычно — есть за что. На люд же случайный, посматривал высокомерно. Пряталось это высокомерие за длинными, девичьими почти ресницами. Как приподнимались они, так можно было увидеть серые глаза — колкие, любопытные, с невероятной живостью, ощупывающие каждую травинку. Лёгкий озерно-голубоватый отсвет вспыхивал иногда, поднимался из самой глубины этих глаз, напоминая о связи древней с местным озером. Покуда молчал Фёдор, ресницами своими хлопая, вызывал чувство трепетного умиления. Но стоило ему выйти из состояния мирной задумчивости, заговорить, о чём угодно, хоть самую богоугодную молитву начать перед иконой Всемилостивого Спаса, на тонких капризных губах улыбка появлялась дерзкая и таинственная. Иной раз батюшка терялся, а то из себя выходил, особенно во время спора какого. Фёдор спорил всегда молча. Бессловесно. Лучше бы голос повышал, как молодая поросль обычно и делает. А этот… улыбнется, ресницами хлопнет. Но ежели показался озёрный голубоватый оттенок в глазах, знать расшаркается в поклонах, удалится молча, а за спиной отцовской ногой топнет, рукавом махнет и по-своему вздонжит.
Вот и сейчас воевода хмурится. Федька, сбежавший из дому по своим делам накануне важной поездки и оставивший лишь коротенькое распоряжение стремянному Озерку с обещанием, что в нужный день и час по уговору встретиться у ворот Даниловской обители, заставил воеводу поволноваться.
— Благодарствую тебя, сын мой. Но ты мне праздник устроил ещё вчера — насмешливо признался Басманов — Где был?
— Неужто Озерок не передал? — удивился юноша. Кроме самого Фёдора, у них все до последней девки сенной, отличались исполнительностью. Да не из-под палки добытой. Сознательной. Озерок, Федоров ровесник, обидчиво встрепенулся. Всем своим видом показывая, что передал, как полагается.
— Я у тебя спрашиваю, а не у стремянного.
— Как где, я…
— Крёстная сила! — отец заметил, что белый наряд отливает травянистой зеленцой. Опять валялся чёрте где. «А то и чёрте с кем» — успел отец заметить быстрое, едва уловимое движение глаз Федьки в сторону горожанки, что тащила корзину яблок.
Всюду девки и яблоки — от тех и других у воеводы уже голова начинала кружиться. Праздник святой, а куда ни повернёшься — одни шалыги и прочие безобразники. Девушка ответила взаимным, но испуганным взглядом. Быстро юркнула на территорию монастыря, оградив саму себя от соблазнов и дурных помыслов.
— Так на Трубеже я был — простодушно ответил Фёдор — Подсобил малость.
— А то не понятно Алексей Данилович, где был! В Рыбную слободу таскался — вмешался в разговор заскучавший Вяземский.
Спрыгнув с коня, он довольно потянулся, разминая спину.
— Лещами несёт на всю улицу хуже, чем от кота. В таком виде только на царский двор! Блюдо готовое. Украсим тебя Федька, зеленью фряжской, приправами швейскими и вместе с ряпушкой копчёной подадим — пусть государь тобой откушает.
Развеселился Афанасий не по-взрослому, рассмеялся задиристо. Никак не привыкнув к тому, что Фёдор не малец уже, снисходительно потрепал по вихрастой голове. Фёдор ёршисто руку оттолкнул.
— Девок так развлекай, лябзя!
— Как ты со старшими разговариваешь?! — вмешался Басманов.
— Видали старших — хмыкнул Фёдор — старшие в наместниках ходят, назначение за назначением в Разрядном приказе получают, а не кадушки в царском подполе с огурцами тягают с место на место.
— Договоришься — Вяземский рассердился, но лениво, не по серьёзу.
С Фёдором вечно покусывали друг друга. Он-то по-родственному, с теплотой, незлобиво. Это Фёдору слово ни скажи — обижается, что с ним как с отроком до сих пор. Ни советов, ни поучений не любит — самый умный вырос. Особенно от Афонасия советов. Виданное ли дело? Сам Вяземский еще недавно в поддатнях у рынды с саадаком ходил, а нынче нос задирает, всё поучать норовит.
Басманов обругал обоих. Напомнил Афанасию, что тот вырос уже для подобной шумной возни, поманил сына.
— Поди, сюда, хоть отряхну паршивца. Как есть чупаха. Где мы тебя теперь в порядок приведём? Ежели заночуем в обители — в мыльню пойдёшь. Не голова, а беркун пустой. Какая сила ознобная тебя на Трубеж понесла? Ещё ближе не мог? Вовремя! А если бы мы разминулись? Не на базар за пряниками Фёдор, а к государю едем. Мать старалась, в достойный вид тебя приводила, чтоб на человека был похож. Оделся и уехал невесть куда, в тине плескаться…
Отец с досадой похлопал Фёдора по спине.
— Да разве ж государь по кафтану оценивать будет? — простонал Фёдор, раздражённый церемониями.
— Хватит чепуху молоть, векша ты монастырская!
— Явился, не запылился, как условились! — возмутился Фёдор — Сказано же было, что сперва к даниловским заедем, а уж потом в слободу. Как видишь, тут я. Чего ругаться попусту?
— Тут он — передразнил Басманов — А если бы не успел? Или непредвиденное что? Думаешь, всё всегда будет по твоему хотению? Где нам тебя искать потом? Или государю, который строго настрого мне велел с сыном быть, объяснять, что Фёдор сам себе хозяин? Захочет, явится пред его очами, а не захочет…
— Только ты всё же запылился брат слегка — хмыкнул Афанасий.
— Ловцы рыбные, что из обители, заступничества просят — не обратив внимания на его зубоскальство, заговорил Фёдор — Опять троицкие сети порвали. На Трубеже вчерась, а на прошлой неделе на Вёксе. Говорят, что братия — он кивнул на ворота монастыря — Чужое себе присвоила.
— Это тебе кто сказал? Братия али рыбаки?
— Рыбаки. Но и в обители спроси, кто хочешь — подтвердит! Не веришь? — обиделся Фёдор — Я сам помогал рваные сети вытаскивать!
— Мало ли поганцев на свете — резонно заметил воевода — Таких, как вы двое… Не шибко умные, но шибко веселые взяли, да пошутили. Почему решено, что именно троицких козни?
— Было уже — рукава Фёдор отряхнул уже сам, гордо расправил плечи — Челобитную государю нашему писали, да не одну. Настоятеля спроси. Пусть я неразумный такой, мне веры нет! Так он, врать, что ли будет?
— Настоятеля — протянул воевода — Тебе он не настоятель, а крёстный отец твой. Вот своими руками выпороть тебя не могу — стыдоба. Не младенец и не отрок даже. Надо Кирилла попросить. Ему не соромно, ибо духовник. Для лица священного — возраста людского не существует, все пред ним дети малые, неразумные. А про дело спрошу, обязательно. Но спросить, да ответить — мало. Это всё пустое, Фёдор. Доказать надо. Чтобы извета не вышло.
— Батюшка! Какая разница? — поморщился Фёдор — Сети есть порванные? Есть. Течение унесло, по всему езу разбросало! Уже было? Было. Тогда точно троицких доказали. Что ещё?! За порты каждый раз ловить?! Толку?! Им и рыло не испоганишь! Поймаешь, тазать начнешь и вроде как не разбойника, а человечка святого… Позор один!
— За порты, Фёдор, за порты — уже без тени весёлости вмешался Вяземский — Иначе, какой прок в хорошем деле, ежели ты кого оговоришь?
— Я тебе дам сейчас, «какая разница»! — уже по-настоящему осерчал отец — Мало того, что с троицкими свар выйдет, а это тебе не попы с захудалого погоста. Они на нас же потом собак и спустят. Крайними останемся, сами будем перед государем ползать на коленях, виниться, прощение вымаливать. Нашёл с кем тягаться, то ли от скуки, то ли от скудоумия. Так ещё и непричастных оклеветать можно. Да и чего они к Челядниным не обратятся? Можно подумать, мы по случаю родства с отцом Кириллом, весь посад облагодетельствовать можем! У нас в Елизарово — не Челобитная изба, в конце концов, чего они все к нам тащатся?! Али, это ты самый умный, опять всем всё наобещал?
— Наобещал — Фёдор со вздохом потупился — А ты… не сделаешь?! Крёстный отец — передразнил юноша дерзко, щеками порозовев, вспомнил отцовское заповеданное — Помогать своим надо…
— Они и для Челядниных не чужие — напомнил Басманов.
— А что теперь Челяднины? — оживился Вяземский — До того им? Челяднин всё лето пока доследование по Старицким шло, в имении своём тулился, носа не казывал. Немощным прикинулся, даже каких-то лекарей вызывал к себе. Сейчас светлый князь явиться велел на службу, так он и то, торговался, точно ёра.
— Старицкие здесь — вдруг весело сообщил Фёдор — Слыхали? По случаю праздничка в Даниловскую прикатили. Сегодня всё утро корзины с брашном таскали. Видать не только бродяг, весь посад накормить хотят. Грехи княгиня замаливает…
— Ты откуда знаешь? — удивился отец.
— Про грехи?
— Про то что приехали — с досадой уточнил батюшка — Про то что ты о чужих грехах более чем о своих печёшься, это я не запамятовал.
— Знаю — уклончиво ответил Фёдор — Видал.
Афанасий загадочно хмыкнул в кулак.
— Плохо Алексей Данилович государева разведка налажена. Вы у Фёдора спросите, как работать надобно. Оне пока в Старице службу несли, всех тамошних сорок прикормили. Теперь во двор выходят, просо рассыпают, да сорок созывают! А сороки те, крутобокие, на зов слетаются, боками ряжеными сверкают — Афонька, подбоченившись с хохотком изобразил женскую походку — Да вести сносят в клювике. В клювике, а, Федька?
— Помолчи! — Фёдор покраснел густо до самых ушей. Взвился, готовый Афоньку стукнуть.
— Чего ты мне возразишь-то, окромя ушей своих красных?
— Не твоё дело!
— О чём вы? — удивленно глядел на обоих воевода.
— Моё иль не моё, ты гляди лучше, чтобы государю на глаза твой курятник не попался!
— По-твоему, светлый князь за чужими курятниками следит?! — вспылил Фёдор — Это ты — сплетник, да за всеми смотришь!
— Я?! — Афанасий растерял шуточный задор и уже с настоящей обидой двинулся на Фёдора — Ещё что скажешь? Я что ли послухом царёвым заделался в самом начале службы!
— Это я послух?! — под громкое ржание Вараша едва не бросился Фёдор на Вяземского.
— А ну, прекратите — встал меж ними Басманов — Поганцы срамные! Нашли место! Вспомните, что служба давно идёт, везде мы грешные опоздали!
— Не мы, а вы — поправил Фёдор — Я раньше вас прибыл. Тогда и видел Старицких! А что Афонька болтает и есть извет настоящий.
— Челяднин нынче прижимистый стал — спешно сменил тему разговора Вяземский — Поэтому-то Кирилла со Старицкими и свёл. Ефросинье всё равно, скольким обителям покровительство оказывать. Одной больше, одной меньше. Всех своим расшитым тряпьём завалит.
— Ефросинья может и ветрогонка, а тряпьё у них знатное! — возразил Фёдор.
— Тебе виднее — хмыкнул Афанасий — Ты ж у нас в тряпье копаешься как баба — от зорьки до зорьки кафтан выбираешь. Покуда для девок наряжаешься, девки уж все замуж выскочат…
— В мешковину завернуться ещё успею — огрызнулся Фёдор — А ты, если хочешь, мешок прямо на голову сейчас напяль и…
— Оба перестаньте — выругался воевода — Мне бы с Кириллом с глазу на глаз побеседовать. Денег недавно просили на покупку сельца. Присмотрели на Кипсе…
— Ещё одно? — присвистнул Афанасий — Даниловским ничего в руки давать нельзя. Уж больно выгоду блюсти умеют. Всё под себя. Опять безоброчное будет и опять мимо казны государевой.
— Рачительный ты, Афанасий, бережливый. В походе замену тебе найти сложно. На себе я это в Полоцке почувствовал. Потому государев тебе почёт. Иной ратник так оружие в порядке не держит, как ты хозяйство. Но и о душе иногда надобно. Кто ж на божье дело денег жалеет, особливо, когда не в пустоту и не в худые руки? А руки у даниловской братии не худые. Лучше чем иной хозяин приспособят.
— Не худые, зато загребущие! Разве спорю? Только у них грамот, жалованных от светлого князя нашего, словно косточек в карасе. И грамотки ещё от светлейшего Василия Иоанновича. Пятьдесят возов товара купить — продать могут и все без оброка. Деньги сейчас нужны на государевы нужды. Сам знаешь, Алексей Данилович! Да и об них же пекусь! Ты ли переславских не знаешь? Вот все твердят «Новгород да Новгород»! Чуть что, Новгород… У Новгорода — норов! Новгород свой норов испокон веков показывает. А здесь всякий дьяк себе на уме. И не дай Бог люд местный опять ополчится как Немчин да Изъединов. Думаешь, наместник переславский расхлёбывать будет?! К тебе и прибегут заступничества искать, как с рогатиной кто попрёт.
— Не те времена, нынче, Афанасий, чтобы на мнихов с рогатинами ходили. К тому ж, неудачный пример. Разобрались тогда с ними как надобно.
— А говорят полюбовно…
Басманов отмахнулся.
— Как надобно полюбовно. Земли их тогда монастырю и отдали. В назидание другим.
Фёдор в этом разговоре участия уже не принимал. Знал наперёд, что ежели Афонька песню свою завёл про деньги из казны государственной — надолго. Всех заморочит казной своей. На место казначея Фуникова, что ли метит? Скучно стало. Улица уже опустела. На службу последние, опаздывающие горожане не торопились. Всё больше старики. Ни девок смешливых, ни жёнок, стыдливо прячущихся под плат. Все, небось, уже в храмах. Фёдор сорвал овсяницу, по-детски искусал тонкий стебель. Пальцем росу потрогал, после чего нарвал ещё травы, послаще, пожирнее — скормил Варашу.
Всех девок всё одно не пересмотришь. А как говорил дружок детства Наумка Зайцев, даже не перещупаешь. Много их слишком. Раскидав носком белого сафьянового сапога листья вокруг себя, Фёдор нарочито шумно вздохнул. Незаметно толкнул Вараша, зная, что за этим последует. Конь оскорбленно дёрнулся, в отместку попытался хозяина укусить, но не дотянулся, зафыркал. Учинилась внезапная возня.
— Хватит ворон считать — Басманов, наконец, заметил, что сын растерял последний серьезный настрой, если таковой у него имелся — Возьмите с Озерком коней, отведите на конюшенный двор, пусть напоят.
Басманов утёр рукавом вспотевший лоб.
— Утро раннее, а как печет. Будто и не осень через пару седьмиц. Выехали до рассвета, а как к Переславлю приблизились пот градом. Фёдор, если не признают, они там все в думах своих, не стесняйся напомнить, что царским людям. Али на распоряжение Кирилла сошлись.
Положением своим, что с недавнего времени занимал при царском дворе, Басманов не бахвалился. Хоть и заработал всё делами честными, ратными. Но и удобства любил, особливо, когда другим хлопот малость. Много ли удобств таких бывает, когда жизнь от похода до похода? Раз выпадает возможность, от чего не воспользоваться? Конь — душа живая, друг и помощник. Сытый и отдохнувший конь — благо себе и службе.
— А государыня Мария нынче на пиру будет? — Фёдор послушно взял поводья своего коня и батюшкиного. Стремянному — Афонькиного перекинул.
— Тебе на что? — удивился воевода.
— Так спрашиваю — простодушно ответил Фёдор. О чём-то задумавшись, сунул прядь золотистых волос, что непослушно падали на щеку, за ухо.
— Видел ли ты батюшка, какие очи у неё черные? Понять не могу, как земля кабардинская таких женок рождает?
— Думать тебе не о чем — вспылил Басманов — Потому о ерунде и думаешь. Не опора мне выросла, как светлый князь предрекал, а пагуба верная. Чтоб я ерунды этой больше не слышал, Фёдор. Будет или не будет царица, не для того, чтобы тебя порадовать. Займитесь лошадьми, наконец. В храме встретимся.
Все вместе они вошли на территорию обители.
— Не перекормят ли? Я перед дорогой Вараша кормил. А ваши, голодными тем паче не выглядят. Обленятся, да округлятся в боках, что ярки, если на каждом яме сено в них пихать. Они и рады, как караси хлебному мякишу на тоне. Да и недалече тут — Фёдор прикинул что-то в уме — Моргнуть не успеем, уже в слободе будем. Или вы решили, в обители остаться на ночь?
— Недалече — передразнил Афанасий — Всё верно. Не ты коня везешь — тебя конь. Поэтому тебе и недалече. А коню? Это не ряпушка, мякишем не обойдёшься. Да Бог с ним с мякишем. Жарко, Фёдор. Останемся, не останемся — потом порешим. Вели, пусть воды им дадут первым делом!
— Оба вы, как я гляжу хозяйственные. Фёдор, ты хоть что можешь сделать, без своего разумения? Ишь, всё посчитал — чужое сено. Из собственного дома последнее вынесет, то рыбакам, то девкам, то ещё каким-то бессамыгам приблудным. Дай волю, по миру нас всех пустишь. Зато у чужих распоряжаться готов!
— Отяжелеет рано или поздно вашей заботой — Фёдор со вздохом похлопал Вараша по тугому гладкому боку, — Мне, батюшка, скакать на нём, супротив татар. А не в обоз запрягать.
— Я за этого чёрта — Басманов кивнул в сторону Вараша — трёх хороших, работящих отдал. Ещё и доплатил. Хороши были колхани. И на что сменял, спрашивается, дурень старый?
Конь и впрямь на чёрта вполне походил. Лёгкий и гибкий, как и сам Фёдор. Угольно — чёрный. Летучий! Только крыл нет. Хотя кто его знает? Ночью у чёрного коня не разберешь, что у него есть, чего нет. И кем он там оборачивается. Бывало, что местные, живущие подле озера, сынка Басмановского у Плещеева на закате видели. Особенно летом минувшим раздухарился. Когда небо кровавым становилось, провожая тающее солнце, с хохотом выскакивал невесть откуда. А то и в ночную пору. Две гривы разлетались, как вода о камни разбивается — черная да золотая. Летели оба по берегу, вдоль воды, местных пугая. Заставляя креститься и дочерей запирать дома. Не признаешь — страшно. Признаешь — тоже страшно. Слава бродила — глаз у Басмановского сына огневой, горячий. До баб зоркий. Ещё тот разбойник вырос у человека степенного. Увезёт, как потом правды сыскать? Кроме позора, что на семью ляжет по причинам известным, ещё и вернется девка сама не своя, точно ума лишившись, имя шёпотом повторяя…
По самой воде пенистой летали с Варашем. Точно не из городской темноты посадской появлялись, а с капища бывшего переславского, что ныне иван-чаем поросло. В те места устремлялись, куда и днём-то добрые люди старались не ходить. Гадали случайные свидетели, что делать-то там можно, в тех местах то ли заповедных, то ли проклятых предками, куда Федор с Варашем стремились плескаться, на солодке следы оставлять. А всего-то! Фёдор, укрывшись от надоедливых взглядов, коня купал, на траве валялся разымчивый от запаха донника. Увидел бы кто, со скуки бы помер от увиденного!
Норов коня внешнему облику соответствовал, о чём лучше всего знали искусанные дворовые. Платили за своё желание коня диковинного потрогать, погладить. Друг дружке самые невероятные россказни передавали про то, как барин сего коня добыл. Особенно привлекала невероятной длины и густоты волнисто-пружинистая грива, похожая на расплетенную женскую косу. Над этой гривой Фёдор трясся часами. Чапать разрешал только понравившимся девицам, но к хорошему это не приводило. Девицы нравились Фёдору, но не нравились Варашу. Оканчивалось одинаково: шумом, криком, жалобами.
После каждой проездки, Фёдор сам, лично, вычёсывал из гривы репьи и прочую нежелательную гадость. Впрочем, завистников у него в этом деле не было и охотников помочь, тоже не водилось. Одно дело потрогать, посмотреть, а другое… Кому ж охота без пальцев остаться? Никого кроме юного хозяина Фёдора Вараш не признал. Даже Алексея Даниловича норовил то прихватить, то каким ещё чудным образом характер показать.
— Фризская, басурманская — продолжал воевода –Из-за моря-океяна прибыла. Больше нас с тобой, Афонька, повидала, представляешь? Ты по морю ездил?
— Не-ет…
— Вот! А этот чёрт ездил. Страшно подсчитывать, почём обошлась сия забава. Не знаю я, какие бесы меня одолели. А Висковатый с Черемисиновым и рады были избавиться. Им в нагрузку с каким-то товаром гостевым досталось счастье это. Уже прирезать хотели, порченный — говорят. Фёдор увязался за мной тогда в слободу — как увидел, совсем ополоумел. Покой и сон потерял. Мне, дураку старому, жалко стало…
— Кого? Коня, али Федьку?
— Обоих — отмахнулся воевода — А больше всего — себя! Душу вытряс. Дай, думаю — возьму, попробую. Всё одно обещал подарочек по случаю начала службы.
Алексей Данилович повернулся к сыну.
— Коли ты, рачительный хозяин, уморишь сию животину, босиком, с сумой, по миру пойдешь. Покуда, потеря не окупится. И куда ты на ней, голодной, скакать собрался, скажи на милость?
Отец то ли нахмурился, то ли сделал вид, что сердится. Сердиться за сегодняшнее утро воевода уже устал. День только зачинался, Фёдор будет рядом ещё долго. А значит стоит запастись смирением христианским, чтобы до страшного греха — гнева, не доходить ежечасно.
— Это я-то уморю? — дерзко хмыкнул Фёдор. Передёрнув капризно плечом, он сделал знак Озерку, чтобы брёл за ним в сторону конюшенного монастырского двора.
— Балуешь — скорее по-доброму, чем осуждающе заметил Афанасий, глядя Фёдору в спину.
— Балую — не стал спорить Алексей Данилович — Говорю же! Бес тянет. Федька теперь с ним не расстаётся. Ещё немного, по терему начнет разъезжать. Дай волю, в храм негодник на коне въедет. Такое иной раз перед девками в Елизарово выделывает… Бояться начинаю, что шею свернёт. Себе, иль кому из девок этих. Ногами ходить разучится, спать в денник переселится. А чёрт этот… то покусает кого, то лягнёт, от баб визга — воевода болезненно поморщился — Бабьё-то молодое оно тоже… без ума. Сами лезут, потом вой стоит.
Подумав, Басманов добавил:
— А кого мне ещё баловать, Афанасий? Меня никто не баловал. Я теперь за двоих стараюсь. Знаю — дурно. Сам плакать потом буду, так всегда бывает. А остановиться, сил нет.
Вяземский смутился. Вспомнил запоздало, что Алексей без отца рос. Погиб Данила Плещеев по прозвищу Басман, в чужеземной Литве, в плену. Как сынок вырос не увидел. Алексей Данилович отца не запомнил. Помнил лишь, что смешливым был, улыбчивым, за что турецкое «басман» и прилипло. Шутковать любил, толк не только в службе, но и в веселье понимал. Государю Василию был не токмо слуга верный, но и друг сердешный. Когда Алёшку маленького на колени сажал, в глазах серых с голубоватым отливом (точь-в-точь Федькиных — только Алексей и знал тайну в кого Фёдор такой уродился), бесята прыгали.
Когда же Алексею Даниловичу время пришло самому отцом становиться, долго — долго вместе с супругой не могли вымолить у Бога простого человеческого счастья. Появлялись дети на свет, но не доживали и до отроческого возраста. Глупо гибли, будто проклял кто весь род. И лишь шестнадцать лет назад, посреди студёного февраля, словно пытаясь расколотить своим звонким криком стекло застывшего Переславского озера, завозился на руках у Ирины Басмановой долгожданный сынок.
Всевышний не просто услышал — сделал как лучше. Ниспослал счастье терпеливому воину своему в день святого Феодора Стратилата, до слёз умилив не склонного к излишним нежностям воеводу. Истовый русский воинник о таком и не мечтал. Сразу понятно стало — Феодор. И воин, и дар от Господа отцу с матерью. Так и нарекли. А как улыбнулся впервые, понятно другое стало… Аукнулось забытое прозвище деда. Заглянула душа Данилы, не нашедшего покоя на чужбине, к своим внучатам в гости.
До сих пор, Алексей Данилович, любил вспоминать серьёзно ли, а может, преувеличивая, что больше мамкиной груди, Фёдор интересовался оружием, что у батюшки на поясе.
— Не угаснет славный род Басмановых-Плещеевых. Нового воина мне воспитай. Себе — надежу и опору — сам государь Иоанн Васильевич богатые поминки прислал по такому случаю. Хоть и не был Алексей Данилович первым советником в те годы, но воеводой толковым и надёжным являлся. Всегда на хорошем счету. Отметился смелостью своей и преданностью государеву делу. Чередой мелькали Казань, Судбища, Нарва… Что ни битва — Алексей Данилович положение спасал, когда воеводы опытные терялись.
Словно вчера всё случилось. А ведь шестнадцать лет минуло. Этой зимой Фёдор новиком стал. Начал службу в трудном, хоть и победоносном походе на Полоцк.
Недавно у Алексея и Ирины нежданно-негаданно второй сын появился — Пётр. Такой же бойкий, беспокойный и шустрый. Упрямый, как и старший брат да проще. Родители с облегчением выдохнули, когда поняли, что у Петьки всё на лице написано. Когда радуется, когда злиться. Фёдор же — скрытный. Ладно бы просто упёртым был, так нет… Затаит что — жди беды.
Двое сыновей у воеводы теперь. Но к Фёдору по-прежнему осталась в сердце тягучая, порой изматывающая до одури мучительная нежность, как к самому долгожданному дару Господнему, ниспосланному ему в момент отчаяния, когда надежды не оставалось. Всю жизнь обуревал свои страсти и слабости раб божий Алексей. Ни в чем себе излишней блажи не позволял. И только Фёдор отцу крохотной ручонкой сердце скрутил. Глазами своими озёрными, плещеевскими да головой золотой вихрастой. Злить умел до темени в глазах и к коленям ластиться, так, что аж сердце заходилось, из груди выпрыгивало.
Гибкий и ловкий, не по-мужицки легко заливающийся румянцем сын воеводы, раньше остальных на коня забрался. Хоть с седлом, хоть без, такое вытворял, что у отца кровь к лицу приливала. Сам же всему научил до срока, потом жалел. Ведь не баловаться всё-таки учил… А Фёдор — дурашливый и смешливый. Ему конь — в удовольствие, оружие — на забаву. Нож — продолжение длани. Метнёт через плечо, не оборачиваясь — седой волос с макушки срежет.
— Петька мал ещё — точно ответил Басманов на раздумья Афанасия — Все игры его — коники, пряники, леденцы. Шлемик тут давеча на царевиче Иване углядел, такой же захотел. Сделали. Будут внуки — воевода мечтательно вздохнул — Внуков буду баловать. Даром ли храм в Елизарово достроил? Столько сил. Все вместе ходить будем к службе. На руках носить стану, али на шее. Пусть садятся, едут, погоняют. Едят меня старого дурака до кусочка последнего — Басманов отмахнулся с безнадёжностью счастливой — Кому я старый и немощный на службе-то государевой нужен буду? Одно токмо, внуков баловать и останется.
Афанасий улыбнулся. Редко сурового воеводу видел кто в момент сердечной слабости. Негоже первому царскому советнику свои слабости показывать. А нынче праздник такой, что душа улетает вместе с птицами.
Только Афанасий про птиц подумал, над головой вскрикнули чисто, громко, горласто. Афонька на небо глянул, с восторгом увидел несколько кречетов. Недавно меж двумя обителями Даниловской и Горицкой, велением государя новая слободка раскинулась, где поселились помытчики и ловчие. Теперь красивых хищных птиц жители посада видели часто. Вот и сейчас на прогулку, али на учение выпустили. Алексей и Афанасий залюбовались. Отвлёк лишь стук очередного сорвавшегося с яблони плода. Монастырские гуси тут же устроили за яблоко свару, покуда не шуганул их в разные стороны спешащий по двору келарь. Остановившись, он с опаской поглядел с опаской на кречетов, потом на гусей, перекрестился. Видимо, опасаясь за судьбу домашней птицы. Опасное им соседство выдалось с недавних пор.
Благостно было на территории обители. Лето догорало, сбивая золочёные листья с фруктовых деревьев. Возле храма Святой Троицы накрывали длинные столы. Обычно, переславцы в Даниловскую не спешили. Церквей по Переславлю много разбросано. В солнечный день поднимешься на самое высокое место, увидеть можно как купола повсюду полыхают, жаром наливаются кресты. Монастырь, хоть и получал царские милости исправно, но жил скромно и уединенно. Густыми дремотными вечерами, когда крапивой пахнет и солоноватыми водорослями с Трубежа, обитель на скудельницах огибали по причинам «поганого суеверия языческого», как говорили попы, презрительно морщась. Хорошее дело преподобный Даниил Переславский сделал, собрав и похоронив бродяг со всей округи в одном месте. Отпел по-человечески, храм поставил. Но всё ж опасался посадский люд соваться в это место по вечерам.
В иное же время, более светлое, чуждой казалась сама братия. Угрюмая, далёкая ото всех хлопот мирских. Оно для мнихов и понятно. Но переславский люд разговорчивый и веселый, с таким мирился неохотно. Потому, стремились в другие обители и храмы. Особенно, в Никитскую, что у самого переславского озера разместилась. С никитскими не забалуешь, но зато жизнь там кипела. Знали все от мала до велика, что никитские мнихи любимцы самого государя. Когда богомолье, не обходил он стороной этот монастырь. А нынче слух пронёсся, что светлый праздник государь соизволил в слободе встречать, отгородившись и от люда честного и от бояр, сто раз провинившихся. Зато тётка царская, среди прочих святых мест, решила даниловских монахов посетить. Откуда прознали и кто проговорился — тайной осталось, но верным слушок оказался, вот любопытные и Даниловскую обитель и заполонили.
Старицкие девушки-мастерицы, что неизменно передвигались повсюду за Ефросиньей Андреевной, нарядные, в платах, расшитых собственными руками так, что любая переславская модница от зависти задохнется, выкладывали на огромные круглые блюда яблоки, калачи да пряжные пироги. Расставляя корцы, разливали можжевеловый и брусничный мёд, кисель, морс монастырский. Богатый нынче стол ожидал всех желающих.
— Смотри, Алексей, кабы внуки раньше времени не пошли — весело сказал Вяземский, заметив издали, что Фёдор до конюшенных не дошёл. Бросив коней поперёк подворья, к мастерицам свернул. Едва Озерок успел Вараша ухватить. И то, в последний момент, когда конь уже что-то из-под рук, с блюда утащил. Мастерицы загалдели, нарушив тишину обители непотребным визгом.
— Разве может быть раньше срока? — удивился воевода, не сразу поняв, о чем Вяземский молвит — Всё, что Господь посылает, всё вовремя. А я ждал даже лишнего….
Афанасий толкнул воеводу под руку, указал.
— Фёдор! — выкрикнул воевода, опомнившись — Коней отведи куда сказано!
Сын обернулся, сердито сверкнул глазами. Озерку что-то бросил через плечо почти зло. Девицы, сбившиеся в стайку, на воеводу смотрели то ли благодарственно как на спасителя, то ли с бабской злостью. Пойди их разбери.
— Женить бы тебе его побыстрее, Алексей — проводив Фёдора взглядом, заключил Вяземский — Дел понаделает, на свою и твою голову. Меня вот не женили вовремя…
— А женить, не понаделает? Женю, а потом двоим таким сопли утирать? Пусть уж лучше отгуляет своё. Куда его такого женить? Чтобы он две семьи сразу ославил?! Не девка — не перезреет. Так-то, ежели подумать, то с тобой согласен — сам измаялся. С малолетства по коленям бабьим прыгает, под юбки лезет. Как мог рано, отнял у мамок, да нянек. До того ласкучий, боялся девка растёт.
— А как же сабля? — перебил Вяземский.
— Какая сабля?
— Ну, та, которую схватил быстрее мамкиной груди — усмехнулся Афанасий.
— А, ты об этом… И что? Одной рукой саблю, второй — Басманов отмахнулся досадливо и перекрестился — Как подрос — ясно стало, зачем лазает. Не пойму только в какого такой?! Прости Господи, мысли мои грешные… Да, тьфу… Мои что ли? Я-то тут причём? Все бывало, конечно — смущённо добавил воевода — Так ведь по уму и с мерой… А жена — не вериги. Тебе ли не знать, как оно бывает. И куда спешить? Поспешишь — людей насмешишь. Присмотрим. Бог даст, при дворе найдём. Есть у меня на примете. Да и до того ли сейчас Афанасий? Знаешь сам, какие планы у государя. Намечает он, а коснутся перемены всех. Жениться, потом жену осиротить, как… — Басманов тяжело вздохнул — Мой батюшка. Ни сегодня — завтра на Ливонию пойдем. Дома бывать станет некогда.
— Твоя правда — согласился Вяземский — Балтика перед нами откроется, море и пути новые. Значит возможности новые и для таких как Федька. Это нам было — не прыгнуть. А нынче времена другие…
— Нам? — изумился воевода, который ждал возможность проявить доблесть и храбрость много лет — Чего прибедняешься? Обделён был? За два похода ратных — прыгнул! Голова у тебя Афонька светлая, вот и заметил тебя государь. Теперь дорога тебе везде, какого б ты ни был роду-племени. Не застал ты времена, когда кусаешь свод небесный — не раскусишь, а любая новина — зло сатанинское.
Вяземский пожал плечами.
— Не спорю я, Алексей Данилович. Так, к слову пришлось. Понимаю печаль твою.
— А Федьке — какое море? Обождёт. Судьба у него, видать, иная.
— Не боязно, тебе Алексей Данилович, царю-то его вот так отдать? Время сейчас злое, подлое, вокруг Иоанн недругов — каждый роток без платка, зато с засапожным. Рядом с татарвой поганой спокойнее, чем в царской горнице. С меня самого иной раз семь потом сойдёт, когда князьки в спину глядят. Того и гляди… острое всадят.
— Афонька, я пятерых детей схоронил. Боязно, что шалопая моего, у Бога, вымоленного ночами бессонными, в первой же битве убьют. По дурости и горячности его же. Ты сам видишь, что никого он слушать не желает. Моя вина да поздно уж виниться. И детишек оставить не успеет. Пока Петька вырастет… А я внуков не увижу. Да и что внуки? Без Федьки сердце само остановится.
— От тебя ли Алексей Данилович слышу? Ты же его сам раньше на коня посадил, покуда ровесники ещё слюни пускали — возмущенно зашептал Вяземский.
Басманов усмехнулся.
— Посадил. А ты попробуй Федьке не дать, чего он хочет. Умник нашёлся. С конём и седлом тебя сожрёт. В кого такой упёртый понять не могу…
— Ой, ли?
— Не ойкай — осадил воевода –Да и куда от этого деться? Не девка же, всё одно ратному делу учить. Начал учить, когда Фёдор собственную волю проявил. Да за что Бог наказал? Ни в чем меры не знает. Испола не делает, даже когда надо. Пусть сперва опыта жизненного наберётся от людей достойных. На других посмотрит. А там и на битвы царь пошлёт. Никуда его битвы от него не денутся. Пока Иоанн захотел при себе держать. Ему иные Федькины способности нужны. Мне ли противиться?
— Фёдор знает?
Афанасий остановился на паперти. Из Троицкого храма доносилось пение. Двери чуть пошевелились — кто-то кого-то толкнул, вырвался на улицу горячий ладанный запах, тут же смешался с запахом перезревших яблок и пирогов.
— Нет. Нынче узнать должен. Серьёзный разговор его с князем ждёт. Ждёт его, а коленки у меня дрожат.
Афанасий осуждающе покачал головой.
— Шалый он у тебя. Беспокойный. Заскучает быстро в кремнике. А ты его при дворе держать хочешь. Видел я, как он в Полоцке в битву рвался. Но негде ему там разгуляться было. Дело сделали без него, старыми силами, проверенными. До сих пор досаду в глазах таскает. Жаловаться не станет, гордый. Но я же не слепой, вижу, что все губы искусал.
— Мало ли чего он хочет. Афанасий, хоть ты не начинай — устало поморщился Басманов –Не я, а царь — батюшка так решил — поправил воевода — Не мне царскую волю обсуждать, а тем паче противиться. И зачем? А про скуку, так тебе скажу. Дело молодое, Афанасий! Юродивые и мнихи в стороне, когда бой праведный идёт. И то… Мних с мечом — такое ли уж дело невиданное? Никто у нас не скучает дольше дня. Обождёт! Поскучает, потом втянется. Любая служба — славная, любая нужная. Да и государь человек весёлый. Бывает ли скучно с ним, Афонька? — Басманов дружественно и доверительно похлопал Вяземского по плечу.
— Пожалуй, прав, Алексей — согласился тот — Прав, как есть! Эх! — он задиристо, в порыве ухарства, махнул рукой, срывая невидимою шапку точно. Была бы, наземь бросил! В духоту идти не хотелось, хоть беги. Из приоткрытой двери тугие маслянистые запахи льются и вязкий дымок. Тело досадная маята одолела. Сейчас бы кваску холодного с того самого стола, девок этих старицких обнять как следует, крепко, хватко. Уж это Вяземский хорошо умел. Да не жадно, как Фёдор, по молодости лет ещё не насытившийся женской красой, а как надо! Степенно, с толком. Чтобы и себе и девке сладко. Хороши заразы, точно не то талантам золотошвеек тётка царская их подбирает, а по ладности мужикам известной. Выпить до донца, губы, грудь замочить. Аж завидки к Фёдору взяли. Хорош гусь! Умеет на всё и на всех плевать! Коль служба не в радость, али ещё что «не хочу и не буду», как ребёнок малый избалованный отцовским мирволеньем, сапогом топнет, кудрями русыми тряхнёт, только его нос вздёрнутый и видели. И всё ему, как с гуся вода. Всё с рук сходит. Вот и сейчас: куда делся и провалился? Коней свести, передать — минутное дело, тем более что вдвоём.
— Если выгорит, что государь задумал, не до баб никому будет. Только в помеху…
— Так –то уж… Совсем помехой бабы помехой не бывают — вырвалось у воеводы.
— А еще Федьку ругаешь — бровь Афанасия чуть изогнулась, придав его лицу обычное хитрое выражение.
Басманов спохватился, стыдливо похлопал себя по лбу, но быстро суровым стал.
— Молчи пока о делах-то. Не трепись.
— Ты меня знаешь… Моё слово — могила.
— Знаю! Потому и говорю. Слово — могила? У тебя, что ни слово, то другим могила.
Афанасий не обиделся, вспомнил какой-то свой промах. Почесав затылок, задумчиво протянул:
— Кто старое помянет…
— Помяну, Афанасий! Чтобы не пришлось нашим жёнкам, да прочим бабам — Басманов осенил себя широким знамением перед входом в храм — Нас потом поминать. Всем ты Афонька хорош. Но язык у тебя — помело. Говоришь, что воду сквозь решето льёшь. Пошли! Фёдора только за смертью посылать, не дождёмся. Найдёт, не заблудится, если совести огарок остался.
В небольшую залу Троицкого храма люда набилось… И с поклажами все. Яблоку негде упасть. Хотя, как раз яблок — валом. И падают, падают, падают. Везде и у всех. Вывалили поперёк себя для освящения, попу и тому не протиснуться. Ступить негде.
Солнечные лучи пробиваясь через узкие окна под барабаном купола, перемешивались с золотистыми облаками воженных светильников и маревом елейных лампад. Сливались, образовывали золотой ослепительный водопад, который стекал по Святым ликам и настенным киотам. Многоярусный иконостас — настоящий Град Небесный, полыхал, словно огонь в печи, которую забыли закрыть заслонкой. Взволнованный шёпот и громкие голоса церковнослужителей сливаясь воедино, заполнили пространство двух нефов, возносились к куполу и там рассеивались.
Пахло воском, миррой и цветами осенними. Да яблоками всё теми же, что честной люд всюду двигал в корзинах. Яблоки лежали горкой, часто выкатывались. Миряне, к порядку и строгости в обычное время приученные, сегодня точно ошалели. Пьяные от праздника и яблочного духа, со смешками то бросались эти яблоки подбирать, то под подолы бабьи за ними лезть, коль так удачно укатится, то друг дружку в руки совали плоды вместе со свечами. Яблоко, яблоко, вот недаром — символ греха. Праздник-то светлый, Господне Преображение, а люди с ума сходят в горячей, праздничной безалаберности своей. И никто не одёргивает нынче. Служители сами в светлых праздничных ризах сверкающих, делают вид, будто не видят ничего.
От женских нарядов в глазах в глазах рябит. Строгий и мрачный храм, нынче сам свою строгость изжил, запрятав её по углам вместе с мраком дымчатым, который можно было наблюдать в даниловской обители на утренних и вечерних службах в обычные дни.
Вяземский свечек принёс — одну, посолиднее, Басманову протянул вместе с помятой просфорой, невесть, как и откуда добытой. Впрочем, Афонька всё добыть мог — хоть из-под земли. За то государю и дорог. Свою просфору тут же за щеку сунул, точно несколько дней в пути пробыл, оголодал. Огляделся, пытаясь Фёдора узреть, думал не пропустит. Встали ведь почти у входа, позади, притвор лишь. Двинуться и то некуда. Шаг сделаешь — на корзину налетишь. В другую сторону — на яблоко упавшее наступишь, тут же какая-нибудь старуха раскричится. Не храм, а ярмарка.
Однако ж, пропустил.
Платье бело-сафьяновое через какое-то время впереди мелькнуло. Афанасий ахнул, едва смешок подавил. Проявив чудеса свойственной ему гибкости, Фёдор ловко пробирался сквозь толпу к одной ему ведомой цели.
— Куда его понесло? — заметив, прошептал воевода. Хотел махнуть сыну, но вовремя понял, что тот и не обернётся. Только Озерок молчаливой преданной тенью из-за плеча воеводы выглянул, чем ещё больше обозлил.
Фёдор задержался лишь возле иконы Стратилата — небесного покровителя своего. С искренним и жарким усердием юного воина, только службу начавшего и мечтавшего о славных подвигах ратных, дабы и род не посрамить и собственную душу, которая у Фёдора отличалась детским ещё задиристым тщеславием, потешить, произнёс он молитву, да попросил участия для себя в битвах самых важных за Отечество. Преклонив колено пред образом, Фёдор на некоторое время погрузился в сладкие мечтания о пленных ливонцах и поверженных татарах. Но усердие его молитвенное иссякло быстро, уступив место беспокойству. Происходящее в храме праздничное действо, несомненно увлекало. Позвякивало кадило и каждый раз вздымались сероватые облака приятного дыма, радовали душу, наполняя её праздничным волнением. Но нетерпение одолело. Фёдор пристально стал рассматривать толпу.
Поиски увенчались успехом — недалече от клироса молилась тётка царская Ефросинья Андреевна Старицкая.
Это была женщина в летах, плотная, низенького росточка и не самой красивой наружности. Сказывали, что в молодости невероятно хороша была Ефросинья. Породы статной, русской. Походка гордая, спина прямая. Дескать, сама чужеземка Елена Глинская ей завидовала, когда семью её изводила не только причинам государственным. Подозревал Фёдор, что ничего подобного не было. А слухи сама Старицкая распускала. С неё станется! Но батюшка подтверждал, что красотой царскую тётушку во времена былые Господь на самом деле не обделил. Многих с ума свела. В том числе и супруга своего, князя удельного Андрея Старицкого. Ему одному огнь её глазах открылся. Огнь древний, недобрый. Но недолго счастье их длилось. Царица-иноземка на Руси освоилась, править стала по-своему.
Глинской Елены давно на этом свете не было. И Ефросинья постарела. Красота давно увяла. Не из-за лет почтенных, скорее из-за забот бесчисленных и горестных. Много Старицкой вынести пришлось. Глинская родню за непослушание при первой же опасности жалеть не стала. В Новгороде и сейчас помнили, как по дороге, что в столицу ведёт, изменники в петлях коченели.
И её понять можно. Сыновей своих оберегала, оставшись без властителя-супруга. Две матери, две жены, а после — две вдовы, орлицы две, лбами столкнулись. Друг против друга. Но всю Русь своими кнутами исхлестали.
Вдовье Старицкая как надела, так и не снимала более. И всё же, что-то притягательное в чертах её осталось. Возможно, зеленоватые глаза на холодном, всегда недовольном лице. С тем самым древним огнём, который теперь загорался при виде недругов своих. Недругами она считала всех и каждого. Звёздами блестели глаза злые, колючие как крыжовник. С чего довольной быть? Добра Старицкая видела мало. Вот и других одаривать просто так не спешила. Смех грубый, злой, руки тонкие, пальцы — хваткие и верткие, иглу привыкли держать, нить через мельчайшее ушко тянуть. Как в шитье, так и в забавах дворцовых.
Сейчас Фёдор видел лишь согбенную в поклоне крепкую спину, но глаза помнил хорошо. Теплели они лишь при воспоминании о сыне, Владимире Андреевиче Старицком. Стоило появиться князю рядом, счастливее этой женщины, казалось не сыскать на целом свете. Нежность проступала на огрубевшем от невзгод, вечно заплаканном лице. Часть из этих невзгод свалилась на голову Старицкой по воле рока. Другую часть неугомонная Ефросинья Андреевна Старицкая создавала сама.
Слыла она знатной мастерицей и вышивальщицей. Но никак ей зимними вечерами за пяльцами не сиделось. Тянуло напакостить по старой памяти царственному племяннику, хотя уже давно никто не знал: за власть ли она борется, али мстит за неудавшуюся жизнь и вдовью участь. Так или иначе, но неприятностей Ефросинья добывала на двоих. Для себя и для сына.
Сейчас Владимира Андреевича рядом не было. Супруга его, сестрица князя Андрея Курбского, с привычной покорностью держалась подле свекрови. По нехитрым прикидкам Фёдора, удельный князь должен был находиться в Александровской слободе, встреча с ним только предстояла.
Ефросинья, упав на колени, молилась в окружении родни и многочисленных девок — приживалок. В другом нефе, где толпились мужчины, виднелись дальние братья Ефросиньи — князья Хованские.
Фёдор внимательно оглядел всех, кто обступил Ефросинью. Приживалки и родственницы за княгиней следили больше, чем за самой службой, подобострастно повторяя едва ли не каждое движение. Одна лишь маленькая фигурка, стоящая далее остальных, заметно выбивалась из этой толпы.
Забилось сердце, к щекам хлынуло жаркое и горячее, заглушив праздничное молитвенное пение и гул человеческих голосов.
Девушка в летнике из красного кармазинного сукна, то и дело поправляла сползающий на лопатки платок. Невысокого росточка, но какой-то особой округлой ладности. Вроде бы — девка как девка. Нынче полный храм таких. И от всех дух яблочно-пироговый. И светятся все от солнечной пыльцы, проникающей через узкие оконца. И каждая — сама как яблоко. Хватай, да кусай, пока не укатилась. А как покатится — лови. Всё одно далеко не сбежит. В обычные же дни по улицам и вовсе такие толпами слоняются.
Такие, да не такие.
С того момента как приехал Фёдор с вестью победной о взятии государевым войском града Полоцка, принял из рук крестницы Владимира Андреевича хлеб да вино, покой потеряла его душа. Выпил залпом из золотой братины, что поднесли ему. Как у мужиков старших видывал, сохраняя при этом гордое выражение. Вздрогнул, себя не помня. Девица — чудная. Взгляда не упустила, а сверкнула глазами похожими на серую дымчатую яшму. Поклонился ей тогда до полу. Не хозяевам дома. В глубине души презирал их Фёдор, как изменников государевых. И не победе — мало ли их ещё будет, побед славных? А девушке, которую первый раз увидел, тогда поклонился. Смущенно гадая, поняла ли она взгляд его пристальный и затаённый? Не разглядела ли смущения?
Завидев меж лопаток русую косу с рыжеватым отливом огнёвки, Фёдор почувствовал знакомое желание совсем уж для святого неуместное — пальцами тугое плетение потрогать. Коса как обычно выглядела небрежно, точь с ленцой заплетала её девка. Но знал Фёдор, как старается она каждое утро. Просто коса такая упёртая! Недаром девушка из дома Старицких. Там каждая кошка с норовом. И девка с норовом. И даже коса её тоже с норовом, будь здоров! Вечно выбиваются завитки, падают на уши, придавая вид смешной. А после дождя, когда воздух тягучим и густым становится и совсем беда бедовая.
Несколько минут юноша мучительно решал, стоит ли озаботиться приветствием после окончания службы? Все вокруг прекрасно знали, что трещина в отношениях царя и его двоюродного брата Старицкого растёт и увеличивается не по дням, а по часам. Юный Басманов знал это лучше остальных, ибо собственными руками помог этой трещине стать огромной. Посланный к царской тётке в Старицу, Фёдор прожил в имении княжеском несколько седмиц до приезда самого государя и только после удалился, лишь по его воле отпущенный.
Все дни Басманов самым старательным образом выполнял помимо основного, гласного, еще и негласное поручение царя, известное лишь ему, отцу да самому Иоанну. Приглядывал за людьми, которые очередной раз показали себя изменниками. И рад бы перед государем опосля руками развести! Сказать о чистоте родичей царских. Разве доклад таков приятен сильно? Как всегда с Ефросиньюшкой бывает — вышло гнусно. Опять злосчастья приключились у Владимира Андреевича. В февральском походе бежали люди из его полка на вражескую сторону. Вроде не причем в этот раз матушка. Но даже сидя у себя в тереме, в имении Старицком, умудрилась посодействовать неприятностям.
Не поприветствовать женщину, пусть дюже вредную, но в доме, которой гостевал и ел хлеб, Фёдор не мог. Про то, что любые сношения со Старицкими теперь особенно небезопасны — осознавал. Даже о дальнейшей участи князей, Басманов знал больше их самих. Промучившись так какое-то время, он ничего не решил. Но с самим собой договорился, предоставив мысленно право решения батюшке. Всё одно служба окончится. Пусть сами разбираются. А он издали посмотрит.
Фёдор воровато огляделся. Убедившись, что отца и Афанасия поблизости нет, он ловко стал пробираться туда, где расположилась женская часть многочисленного Старицкого семейства и где в переливчатом свете лампад, краснело кармазиновое пятно.
Благодаря гибкости своей, юноша никого не потревожил. Изредка крестясь перед иконами наугад, даже не разбирая толком, кто из святых перед ним, он добрался до поставленной цели, юркнул в тень, что падала от сводов возле ризницы. По пути возжёг свечу. Досадливо и даже брезгливо поморщился, обнаружив подле себя сюжетцы Учительских икон и Страшный Суд почти над головой. Окинул взглядом знакомые образы и символы, в который раз подивившись пугающей и грозной придумке. Экий мудрёный путь человеческой душе пройти надобно, чтобы даже до Геенны огненной добраться… Всякая ли душа дойдёт и не заплутает? А всякая ли в путь этот двинется? А бывает ли такие души, что не схотят через мытарства такие проходить, на земле захотят остаться? Сюжетцы с детства пугали Фёдора не карой страшной за содеянное, а тоскливой предопределённостью этого самого пути.
Басманов вздохнул. Каждый раз, когда пытался выспрашивать у батюшки такие вещи, тот сердился, называл богохульником и еретиком, распоряжался подобные бредни из головы выкинуть, чтобы не ляпнуть там, где это чревато потерей головы. А ещё лучше — забыть начисто и покаяться. Ибо от людей и даже от государя помыслы утаить можно, а от Господа, как утаишь? Он всего тебя всего знает.
— И все твои глупости непотребные — назидательно добавлял Алексей Данилович, с трудом скрывая тоску, которая поднималась каждый раз, когда приходилось видеть глаза сына в такие минуты.
— А есть, чего Господь не знает? — спрашивал маленький Фёдор. Когда повзрослел же, вопросы усложнились, стало только хуже.
— Цикавый больно — злился отец.
С горечью замечал он голубоватый озёрный отсвет, что иной раз казался проклятием языческим, невесть как проникшим в родовую кровь и пустившим свои корни через Федьку. Всякая благая мысль, ухает точно камень, брошенный в воду. На самое дно. И пользы не будет, сколько крапивой выпороть не грозись.
Фёдор торопливо кивал, каялся, горячо и даже искренне обещал глупости из головы выкинуть. А думал всё равно о своем. Глядя отрешённо на небо, на дождь, на открытый огонь. Страшно иной раз было вообразить, о чём думает.
Потом долго гадал Алексей Данилович, где сын такой опасной вольности мысли, коей самые чёрные еретики страдают, нахватался. Но разуметь не мог. Ни в семье, ни рядом, никто о подобном не заикался. Не было таких вольнодумцев рядом с Басмановыми.
Девушка, которую столь внимательно высматривал Фёдор, зашевелилась. Видно было, что и до этого службу выстаивала с каким-то затаённым беспокойством.
Сердце Федькино стучало быстро-быстро, даже Страшный Суд перестал пугать. Воды огненного озера слились воедино с красным кармазином пятном, став чем-то единым. То ли спасительным в момент жажды, то ли наоборот. Какое уж тут спасение, когда огонь в самой груди полыхает! От запаха яблочного сока и ладана уж и так голова кружилась, а тут совсем невмоготу. Почти испуганно поискал взглядом Споручницу Грешных. Знал, что где-то здесь она. Часто Фёдор в Даниловской обители бывал, по случаю и просто так. Мог бы в храмах обители с завязанными глазами бродить. Каждую икону помнил. Особливо новгородские, которые сам преподобный Даниил когда-то для нового храма привёз.
Неужто матушка-Богородица да не поймёт? О каком празднике помнить, коли один грех на уме?!
— Буди убо мне многогрешному теплый ко Христу предстатель и молитвенник… Да и аз, от потопления греховнаго избавлен, ко пристанищу непорочнаго жития благодатию Христовою достигну…
Дурманом настолько глаза заволокло, что захотелось упасть перед Споручницей на колени, умоляя освободить от грешного наваждения.
— Улита — прошептал Фёдор из темноты — Уля!
Прошептал да нырнул обратно в тень от полукружья низко нависающего потолка. Прошептал-то неслышно, едва ли онемевшие губы разжались. Даже пламя свечи, что таяла в горячих пальцах — не дрогнуло. А всё ж девушка обернулась, услышала. Сквозняк ли, ветерок, дым нашептали? Показалось на мгновение — белый царский кречет за спиной опустился! Да откуда же хищная птица сюда попадет? Помытчики в слободке умелые, такого не дозволят. Всего–то… Тонкий юношеский стан, золотым поясом поверх белоснежного одеяния перехваченный. Рукава белые — крылами и перстенёк знакомый рубиновый на пальце. Не видно отсюда, на таком расстоянии, да точно знает — пальцы воском закапаны. На ребрышки рубина желтые капли налипли. Палец с перстеньком нервно по свече постукивает.
Никакой не кречет! Всего-то кудри русые, что разметались по вороту. А отчего-то Улите дурно стало и в обморок захотелось. Снег искристый в Старице вспомнился. Тот же стан гибкий, смешливость надменная. Щёки от мороза красные, как яблоки что сейчас на освящение принесли. Тяжело дышали тогда, по снегам-то пробираться — пар изо рта валил…
Звёзд на небе было… К ягодному году! Так и вышло. А как лето наступило, Улита меньше всех остальных девушек ягод собрала. Всё не о том думала. Сестры смеялись, Евдокия, душа добрая сочувственно головой качала. Правды не знала, но понимала всё.
Но сдержалась Улита, волнения не выказала. Отвернулась, ничем благочестие и размеренный ход праздничной службы не нарушив.
Фёдор едва в кровь губы не искусал. Себя последними словами обругал. Знал ведь — будет душу из него тянуть, ведьма старицкая! Слепил комочек из воска, что на пальцы стёк, повертелся, но не найдя успокоения ни в чём, сунул руку в калиту дорожную из такого же белого сафьяна. Нащупав там безделицу, что для сегодняшней встречи заготовил. Полегчало.
Несколько минут ещё, пока Фёдор переминался с ноги на ногу, ничего не происходило. Улита усиленно молилась позади Старицкого семейства и лишь когда заволновалась толпа людская, потянула Евдокию за рукав, шепнула что-то. Та лишь кивнула незаметно и когда Улита сделала несколько шагов назад, встала на место освободившееся.
Девица проскользнула за людскими спинами. Задрожало красное кармазиновое пятно, волнами пошло, точно это волны огненного озера. Вспыхнул кармазин совсем рядом. Мгновение ещё одно и девушка появилась перед Фёдором. Встала между ним и образом Страшного Суда. Широко перекрестилась, не сводя напряженного взгляда со своего семейства.
Не сдержавшись, коснулся Фёдор красного рукава. Мало показалось — к руке прикоснулся. Улита дрогнула, точно обожглась, руку отняла. Пахло нестерпимо от волос её яблоками и мягкой полевой травой.
— Что за молитву читаешь? — прошептал Басманов, не зная о чём заговорить
— Уж и не знаю, что и кому читать, чтобы защититься. Нам двоим читать от мыслей похотных надобно!
Фёдор глупо улыбнулся.
— От тебя ли слышу? Неужто у нас мысли с тобой одни и те же, ясочка? Не смотря на сердитость твою!
— Глупости! — прошептала Улита.
— Чего отозвалась, раз я такой негодный? Скажи лучше, получила грамотку мою с человеком? Али так, случайно встретились, Господь не оставил меня в тоске-кручине?
— Господу делать нечего таким причудам покатать. Полно Фёдор Алексеевич, как шелова себя вести — тихо и ворчливо промолвила Улита, умолчав о кручине собственной. Лишь по глазам догадаться можно было, что много слез пролила она перед образами, радость от встречи скрывает. Да прятала глаза, покуда сил на то хватало.
Фёдор снова попытался коснуться руки. Пальцы Улиты зимой, в мороз, горячими были. А сейчас наоборот — прохладными. Нестерпимо захотелось, чтобы такими пальцами прямо сейчас ко лбу его прикоснулась — жар сняла. Жар такой до костей пробивает, спать по ночам не даёт.
— В храме мы, в святом месте! И я не девка корчмарская, хотя ты с моей семьёй, благодетелями моими и того хуже поступил. Получила я… весточку. Человек три дня и три ночи под моими окнами кружил, спасения от него как черта, прости Господи, не было — Улита перекрестилась — Ни мне, ни девушкам нашим. Караулил окаянный, сколь ни тулилась, проходу не давал, пока не взяла. Из-под земли достать решил?!
Улита наклонила голову, с опаской повернулась к Фёдору. Но натолкнувшись на его горящий взгляд, отвернулась, ища спасение в службе праздничной. Юноша ахнул, губы сжал, глядя на то, как орлики в ушах над белой шеей покачиваются. Заметила, а скорее почувствовала Улита взгляд этот, натянула плат повыше.
— Увидит нас кто вместе, тебе худо будет в первую очередь — заговорила девушка жалобно — Вон, Алексей Данилович у двери. Вон дружок твой… Востроглазый. Смотрит, смеётся. Вечно он смеётся. Мне-то что? Столько в нашем доме за всеми слушали. Мы нынче как прокаженные! День прожили, молимся, что закат встречаем. Утром встаем, молимся с благодарностью, что ночь пережили, что никто в наш дом не постучался…
— Все так молятся и все так живут — пожал плечами Фёдор — Скажи лучше… не рада встрече? — он всё же ухватил руку, слегка сжал прохладные пальцы. Счастье застучало где-то под рёбрами! В этот раз не дёрнулась Улита, позволила ухватить себя на мгновение. После руку отняла, но не пугливо, не резко, словно бы даже нехотя спрятала в складках платья.
Фёдор свечу поднял так, чтоб свет упал на медовую рыжеватую косу.
— Чему мне радоваться, Фёдор Алексеевич? А то я не знаю, зачем вы к нам тогда приезжали. Поняла уже давно всё. Сперва, как и все думала. Голубем считала. Весть благую нам принесли! Как не радоваться? Владимир Андреевич жив-здоров… Потом надеялась и молилась, что беды от не будет. Потом уж о том молилась, чтобы притка поменьше вышла.
— Чего же Владимиру Андреевичу не пожаловалась, ежели такая смышлёная? Али сразу этой… — Фёдор кивнул в сторону Ефросиньи — Кинула бы она мне яду, а не только травок для оморочки и дело с дело с концом. Мне… мне зачем помогала с первого дня! Думал, вырваться хочешь из болота своего! А ты? Пойми вас, девок! — зло процедил сквозь зубы Басманов.
— Не знала я, не думала — отчаянно прошептала Улита — Что до беды такой дойдёт…
— Не думала — передразнил юноша — Вот и хорошо. А то беда твоя в том, что думаешь слишком много. Хотя это не дело бабское. Сидела бы за пяльцами своими!
— Было бы дело моё бабское — вскинулась девушка — Ты бы в сторону мою и не посмотрел!
Улита подняла взгляд — схлестнулись. Два озера, серое да голубое, в непогоду из берегов вышли.
— Благодарить ещё меня будешь — зашептал Фёдор — Как можно с изменниками царскими путаться?! Не надо литовцев у себя принимать, да бояр беглых с особыми грамотками! А ты — дура дурная, как есть! Им ещё и дорожку до терема ночью освещала. Что я, молчать ли должен был, коли государь говорить велит, как оно было? И не я дьячка вашего Савлука посередь двора батогами испорол, как холопа последнего, потом в подвал подыхать бросив. А заступница ваша, благодетельница, Ефросинья Андреевна — произнес Фёдор ехидно.
— Память царю от Савлука тоже не вы передали? А потом… самого Савлука сманили!
— Мы. Но то служба.
— Вон оно как! От меня теперь что хочешь? — устало перебила Улита — Мне до того, с кем Ефросинья и Владимир Андреевич шепчутся, кого у себя привечают или батогами бьют, дела нет.
— А когда тебя били… до себя самой, тоже дела не было?
Фёдор замолчал. Улита, понуро опустив голову, тоже. Юноша пошарился в калите, что-то достал и протянул девушке, сунул почти в руку. Та оторопела. В свечном матовом свете заблестели новенькие одинцы — золотые, с каменьями сердоликовыми да зёрнами вениса. Глазки хищно вспыхнули, камешки увидав. Сразу в головке появились мысли о том, как чудно смотреться будет с лучшими нарядами, еще не надёванными! Но недолго этот блеск, являющийся залогом примирения, грел сердце Фёдора. Быстро глазки затянулись холодком.
— Возьми подарочек. Как обещал. Думал о тебе. Кто ж знал, свидимся ли? Но надеялся. Руку жгут, словно горсть углей держу. На груди носил с того дня, почитай, как обещался. Бери, давай!
Щеки Улиты покраснели.
— Забери! Мою семью чуть не сгубил, думаешь одинцами откупиться?!
— Дура! — рассердился Фёдор.
— Не возьму — Улита попыталась сунуть серьги обратно юноше. И от меня отойди! А то прямо здесь…
— Что здесь? Закричишь? — Фёдор, окончательно забывшись и теряя остатки памяти, ухватил её крепко, придвинулся к Улите, ягливо коснувшись бедра — Знаю, не закричишь — соромно! Кто ж на службе — то в храме кричит? Полоумный только! А ежели и… Кто царскому человеку поперек встанет? Заступники твои малахольные? — юноша кивнул в сторону Старицких — Им, заступникам твоим сейчас самим всем угодникам молиться без устали, чтобы заступничества найти! Они ли на Басмановых гавкнуть посмеют?
— Рано власть свою показываешь! Всего пару раз пред государевым взором мелькнув!
— Когда иная власть у меня будет, батюшкиной равная, а то и более, я тебя спрашивать не стану!
— Тише, Фёдор Алексеевич, тише — чуть ли, не плача зашептала Улита, пытаясь вырваться.
— Что надо — всё одно возьму!
— На этом ли свете?
— На любом! Уж не знаю, сколько их?! А, сколько бы ни было!
— Побойся Бога, Фёдор Алексеевич! — девушка испуганно обернулась. Но испуганный голос заглушило высокое праздничное пение. Никто на них не смотрел. Подружки-мастерицы, полукругом встали, загородив Старицкой всё, что творилось позади. А другим и дела нет. Народу –полно. А все спинами, спинами.
— Эх, блазная! Сил никаких нет — прошептал Фёдор на ухо, так что волосы у виска дрогнули, орлики — птицы качнулись — Соскучился по тебя, ясочка!
— Обоих нас погубишь — отчаянно зажмурилась Улита — Но не про тебя, про меня гулливая скажут!
— Ясочка… — продолжал Фёдор шептать едва ли не на ухо — Сам знаю — грешу! Стоять мне, грешному, в следующий раз в притворе! Ты виновата. Как тебя вижу — сам не свой. Уж сколько времени прошло, думал — остыл. Блажь! А сейчас, увидел и в петлю.
— Подарок забери — попыталась оттолкнуть его Улита — Если он тебе руку жжёт, то мне тем паче. А повешу на себя, так бесы ночью тягать придут!
— Не заберу. От сердца, Улита!
— Мне от сердца твоего, Фёдор Алексеевич, ничего не надо! Мне и так… За то, что помогла тебе по дурости своей, гореть вон там! — девушка указала на икону.
Внезапно Фёдор переменился. Тем самым образом, каким пугал знакомых и незнакомых людей, заставляя коситься и досадливо сплевывать, называя сына первого советника царя, то щенком, то бесом, то гадёнышом полоумным. Перемены происходили мгновенно, никогда беспричинно, но причин этих обычно никто не знал. Даже локоны, похожие на спелый распушенный мятлик, в такой момент темнели. Лицо становилось резче, прятался румянец. Фёдор схватил Улиту за пояс цепко и грубо потянул в сторону ризницы. Втолкнул под тень сводов, самое место чёрное, на свою свечу дунул, загасив оную. Продолжая болезненно сжимать локоть Улиты пальцами, привыкшими и к рукояти сабли и к поводьям, но не привыкшими ещё силу соизмерять.
— Не верещи заполошно, терпеть не могу, воя бабского — голос его также внезапно стал жёстким, грубым — Думаешь, маяться к тебе пришел или пустое суторить? Много о себе возомнила! Сюда слушай! Упредить тебя хочу, а времени мало. Ты мою шкуру однажды спасла. Я тебе тоже — сгожусь. И не перебивай. Юлил, юлил твой Володимир Андреевич, так и сяк, да в этот раз не свезло. Не его нынче время, не помогают святые угодники. То Савлук не вовремя огорчился за честь свою поруганную, то человек под Полоцком на вражью сторону перебежал, сама знаешь историйку эту. Пусть своего Хлызнева благодарит, а не меня. Нечего с больной головы валить на здоровую. Я всего лишь службу свою несу, светлым князем мне порученную. Да и служба-то невеликая. Если по совести. Нынче всё решено… — чуть мягче зашептал Фёдор, заметив самодовольно, что Улита, к стене прижатая спиной, вырываться перестала. Обмякла, дрожит, но слушает внимательно. Только глаза бегают, следят за людскими тенями, чтобы не обернулся никто. Ума у этой девки на троих хватит, если выслушает, всё как надо разумеет.
Фёдор наклонился чуть, задул и её свечу. Своей ладонью девичьи накрыл. Вокруг ещё темнее стало. Золотой поток огоньков впереди течёт, будто мимо темноты полукруглой. Лишь Споручница впереди, да отсветы красные Учительных икон. Был праздник, и нет праздника. Точно ночка на землю ухнула. Лишь глаза, горящие перед Фёдором. Глаза, которые в ад ночи молодецкие превратили.
— Слушай тщательно. Ефросинью Андреевну постричь хотят в Горицкую обитель вологодскую. По мне, так милостиво даже слишком за все её заслуги прежние! Не наказание, а баловство выйдет, ежели не будет сильно артачиться. Разрешат с собой слуг взять. На богомолья по её хотению и разумению выезжать дозволят. Государь сердит, но и хуже бывало. Тем более, митрополит Макарий вмешался. Всё лето вокруг слонялся, из слободы не вылезал, чтобы раздор и разлад в семье государевой погасить. На том и порешили. Владимира Андреевича к суду призовут больше для острастки, меной земель всё обойдётся. Уж больно воин толковый. Про то, даже батюшка не спорит. Когда потребовалось — сам встал, слово молвил за отвагу его…
Улита растерянно и испуганно смотрела на Фёдора, не пытаясь вырваться. Ему только гадать оставалось, от растерянности или всё же другие причины были, почему вырываться не спешила из-под властной горячей руки его, ухватившей за складки летника, под грудью самой.
Остался Басманов довольным. Вся топорщится как птица, которую вабишь. Не ручная ещё пока, но и не дикая уже.
— Зачем мне это всё знать? Что изменится? Я должна испугаться, удивиться, али восхититься той работой, что вы в дому нашем проделали? Не твоими стараниями это?
— Не мели, как ветрогонка, чего не знаешь. Ефросинья Андреевна сама виновата. Она хулителей царских у себя привечала. И литовцев, но… Про это всё ты лучше меня знаешь! А говорю я тебе, чтоб сама в боготь этот не попала. Тебе за них отвечать? От судьбы не уйдёшь, но зачем голову в медвежью берлогу совать, коли обойти можно?
— Чем судьба моя дороже?
— Не чем, а кому. Успеешь ещё норов свой показать — усмехнулся Фёдор — Там, где это не грешно. Али грешно, но дюже сладко. Тогда и посмотрим, везде ли он таков — юноша улыбнулся мечтательно, ласково. Улиту дрожью гневливой объяло с ног до головы. Аж зубками клацнула.
— Э-эх, ты, чаровница! Ясочка! Свет мой невечерний! Как есть, правду говорят — ведьма! Да я и сам знаю…
Девушка отстранилась, но не резко. Внимательно всматривалась в лицо юноши. Её сейчас больше занимал смысл его речей, чем нечестивые жесты.
— Всё ли?
— Нет. Попросись к Владимиру Андреевичу — продолжил шептать Фёдор, касаясь пальцев девичьих, что держали подарочек и погасшую свечу — Что хочешь, делай, но сделай. Хочешь в услужение, хочешь на коленях моли, реви, в ножки падай. Вы, девки, это умеете! Любит он тебя — знаю. Ещё в Старице понял. И не поверю никак, что любовью отцовской. Добрый — добрый, а брат наш такой, что…
— По себе не мерь!
— Помолчи! Сейчас неважно! Он не откажет. Да и супруга его к тебе расположеньице имеет. С Владимиром Андреевичем сейчас спокойно будет, только если опять в дурное что не попадёт. А будет мать его далёко — не попадёт. Старицкое имение отберут, наместника царского в Старицу назначат. Зато другие земли дадут и вернут двор в Кремле, будем, видеться часто — шепча, Фёдор наклонился к шее так близко, что помнить приличия всякие становилось почти невозможным. Одна только мысль о ничтожном расстоянии от собственного московского терема до двора Старицких опалила внутри. Зажгла всё, как упавший из печи уголёк избу деревянную зажигает. Заставила пошатнуться, точно пьяного. Фёдор едва спохватился, когда наклонялся поцеловать шею в том месте, где платок соскользнул. Опомнился лишь потому, что взгляд на омофор Споручницы наткнулся. Тяжкое, огненное, томливое прошло по всему телу.
— Слуг и свиту не тронут — с трудом разжимая губы, проговорил Фёдор, заставив себя отвлечься, когда понял, что пропадает — Про родичей всех тоже сказа нет. При князе останешься. А там, придумаю, что для тебя ещё сделать можно…
Басманов ухмыльнулся, не сводя взгляда с растрепанной косы. Со спины Улита её перекинула. Грудь под красным кармазином вздымается возмущённо. Вот бы косицу растрепать ещё больше. Грубо, сильно, как лихой злой разбойник может. Раз, за разом мстя Улите за каждую издёвку её, за холодность, за каждый час, проведённый в мучениях — заслужила девка самых страшных мук и наказаний! Растрепать косу, расшвырять по доннику, по чине луговой, чтобы потом долго рядом лежать, выплетать из волос сиреневатые мелкие цветочки.
Длинные и долгие золотые всполохи упали туда, где они ещё недавно стояли. Напомнило о себе огненное озеро, которое Улита некогда прикрыла вздрагивающим платьем из красного кармазина. Подумалось, что озеро сейчас станет больше, разверзнется, выйдет из берегов, чтобы поглотить обоих.
— С чего взял ты, Фёдор Алексеевич, что мне милость и помощь нужны? Мне за своими благодетелями в суводь дорога, откуда они меня, сироту, вытащили, не оставили. Коли погибать, так всем. Особливо, после того, что вы всё учинили, мне быстрее их спасаться нужно! В сердце своё погубителя главного пустила! Что ж теперь? Свою шкуру спасти, первой и последней грешницей стать? А потом что? Как Иуда на осинке повеситься?!
Голос её прозвучал слабо, без уверенности. Ликовал Фёдор. Понял он давно уже всё. Знал, что говорить, знал, на что давить. Жизнь в Улите по венам кровушкой горячей течёт. Жизни в ней, как и разума на троих хватит. Упрямства ещё больше. А гулливой не стала, лишь потому, что сам не тронул. А так бы давно… Пожалел пока. Для себя же самого и пожалел. Страшнее иноческого ничего для этой девки нет. Лучше вены перегрызёт зубами как у дикой лисицы бешеной, чем постричь себя даст.
Нынче стоит и врёт — вид смиренницы приняла, лукавая. Сама уши навострила — каждое слово его ловит, глаза блазными смотрит.
— Грешницей стать разные способы есть — хмыкнул Фёдор, не отрывая взгляда от огневой косицы — Есть и такие способы, которые тебе по душе будут, головой ручаюсь. Хоть своей, хоть чьей!
— Голову побереги, Фёдор Алексеевич — обозлилась Улита — Она еще пригодится за другое ручаться и за другое платить. А чужие головы тем паче трогать не нужно!
— Ты эту дурь брось! — у Фёдора потемнело в глазах от негодования. Точно загасили не две, а все свечи в храме. Едва Улита представилась в монашеских одеяниях.
— Погибнуть успеем ещё. Вот убьют меня на сече с нехристями, тогда и пойдёшь в монашки. Будь воля моя, я бы царских охальников и христопродавцев вроде Курбского вашего, живьем закопал так, чтобы несколько столетий никто не сыскал, чтобы собака на могилу помочиться, и та не пришла. Самая сука распаршивая. Пожри их огонь проклятый. Но княжеская милость границ не знает — Фёдор широко перекрестился — Государь всем нам отец. Храни Господь государя, а ты — за здравьице его помолись! Поняла? Лучше скажи, что в инокини, что так рвешься? — не без ехидства поинтересовался Басманов — С чего вдруг? Куда угодно? Хоть в монастырь, лишь бы только от меня поганого спрятаться? Так ли?
— Полно — смутилась Улита, не поняв, что юноша просто дразнит.
Девушка вспыхнула, чуть заметно покачнулась, тут же подхваченная крепкой рукой.
— Но-о! В монастырь собралась — с ехидством победителя проговорил Басманов, прижимая к себе ослабевшую добычу — На себя бы поглядела, прежде чем меня упрекать. В храм и то… разоделась, как на Сырную неделю! Эх, щёки твои румяные до сих пор как вспомню, спать не могу. Костры до неба, а над кострами — Иерусалим-дорога! Весело было! Куда только Ефросинья ваша благочестивая смотрит? А может для меня принарядилась? Лучшее, поди? Ни тётке, ни крестному не пожаловалась? Защиты не попросила, смолчала!
— До меня ли им сейчас?! Постыдись! Нравится мучить меня? За что? За то, что уберегла тебя по глупости своей? За это? На всё воля Божья. Кому без покаяния лежать, кому в огне сгореть, кому в невесты Христовы, кольми паче для других невестой мне не быть. Участь, как участь. Своя собственная. Какая своя ни есть, а чужой — не надо.
— Господь тебе извол не сказывал! С твоими очами блазными, только по монастырям таскаться — перебил Фёдор — Что делать тебе там, в сырых стенах?
— Богохульник! — наконец по-настоящему рассердилась Улита — Ветер-кубра! И себя и меня погубишь, как бы потом несколько веком шатить не пришлось!
— Коли шатить, так вместе, вдвоем — прижавшись к телу горячему, зашептал Басманов — Грех-то такой одному — не дается! Лишь на двоих. Углядел твоё платье красное среди всех, думаешь, через пять веков не угляжу, не найду, спрячешься от меня?! Как дерево одинокое для грозы стоишь, посередь полюшка. Так дай, я под это деревцо присяду, пусть молния в обоих ударит. Коль сгорим вместе, то и не жалко! Ежели б не храм… Пред Господом не стыдно! В помыслах моих обиды для тебя, поругания нет и быть не может! Любовь моя — честная! Людей уж больно много — сжал её локоть Фёдор — А то прям тут, норов бы твой проверил! Не смотрит ты так, бесстыдная…
— Фёдор Алексеевич! Не меня… собственную душу пожалей, Христа ради!
Оттолкнув Фёдора, с трудом сдерживающего молодецкий озорной хохот, девушка отскочила. Заволновалось снова красное кармазиновое пятно подола, точно кровушка, что отливает от лица. Бросилась к Старицким, вынырнув из темноты.
Тут же Фёдора дверью ризницы стукнуло чутка. Монашек какой-то испуганный выглянул, натолкнувшись на злой шальной взгляд, перекрестился, юркнул испуганно обратно.
Фёдор замер счастливый. Поток людской под пение высокое, струился к дверям, вон из храма, за священнослужителями, устремившимися на улицу столы кропить. Когда Фёдор позади всех устроился, кто-то крепко схватил за плечо. Юноша решительно обернулся, готовый дать отпор наглому смельчаку, но увидел Афанасия.
— Что ты руками машешь, брат Фёдор Алексеевич? — проговорил тот насмешливо — Батюшка передать просил, что лучшего места для назидания, твой ангел-хранитель выбрать и не мог — Вяземский выразительно указал взглядом Учительную икону — Дабы поразмыслить над превратностями земной своей жизни и мытарствами посмертными. И напомнить велел про святейшего и мудрейшего Златоуста: блудники дорогой смерти сами идут, доколе стрела в печень не вонзится. Римляне и того лепше, блудников своих за воротами храма хоронили. Сам не знаю, врать не стану, но, говорят без почестей. А дети блудников, то нести за родителей будут, а семя ложа такого исчезнет, ужасным концом неправедного рода. У Златоуста, что-то ещё про свиней было, но я подзабыл. И батюшка тоже подзабыл. Сейчас вместе вспоминали — не вспомнили.
— Врёшь ты! — возмутился Фёдор, сердито тряхнув русыми кудрями, что упрямо ёршились от горячего липкого воздуха. Почувствовал испуганно, что щёки полыхнули. Отвернулся от Афанасия.
— Про свиней?
— Про то, что батюшка передать такое велел!
— Разобрало-то тебя, Фёдор! Маята напала — шикнул Афонасий, схватив юношу под локоть прошептал — Федька, дурная башка, угомонись ты! Охолонись! Глаза больные! Приди ты в себя уже! Как звать эту злокозненную маяту? Не она ли? — Афанасий указал взглядом в сторону Улиты. Старицкие неспешно двигались в самом конце толпы. Улита плелась за Евдокией, рядом с малыми дочками князя, не оборачиваясь и не оглядываясь. Заметив, как от Фёдора жар пошёл, точно прознобило всего до пят, Афанасий и сам себя неловко почувствовал. Ясно же… угадал верно да не стоило этого делать.
— Не вертись, говорю, Заметно. И так все уже со всех углов таращатся. Мне Фёдор всё равно. А батюшка просил передать, что, не смотря на великокняжескую милость, тебе оказанную и возраст твой солидный, хорошими розгами тебя побалует, ежели продолжишь.
— То-то и оно. Больше на правду похоже — Фёдор вздохнул.
— Что ты здесь забыл? — осведомился Афанасий.
— Где?
— Возле Старицких что делал?
Юноша равнодушно пожал плечами.
— Что велено было, то и делаю — он указал на братьев Ефросиньи, князей Хованских — Афонька! Видал псоватых? Все Хованские — бесы вылитые. То-то они еретиков у себя в доме пригревали.
— Не перестарайся.
— Мне приказов отпускных Иоанн не давал! Следил я. Думал, вдруг услышу, что…
Афанасий покачал головой.
— Услышишь что? И как? Ежели ты в одном нефе, они в другом?! Зубы мне не заговаривай. Следил он. За кем, спрашивается? Обождёшь, хвост-то тебе общиплют. Фёдор, возьми себя в руки, наконец. Сам не свой из Старицы вернулся! Дурень, если думаешь, что мне дело есть за кем ты слоняешься или тем паче считаешь, что зла тебе желаю! Хороша девка, понимаю. Да только старицких она… Погубит тебя твоя невоздержанность. Ничего так помыслы не очищает, как пост добрый и молитва искренняя…
— Все лучше, чем ежели воздержанность погубит — уже не дерзко, а скорее с надеждой посмотрев на Вяземского, Фёдор спросил — Ещё способы спастись какие есть?
Афанасий с трудом скрыл улыбку, лукаво прищурился и, обернувшись по сторонам, перекрестился.
— А то! Конечно, есть брат. Уйдём из храма, расскажу.
***
Когда столы святили, солнце августовское уже высоко взошло над Переславлем и жарило беспощадно. Разогрело осеннюю пахучую траву и яблоки на сверкающих блюдах. Запах маслянистых пирогов приманил всякую живность монастырскую и мелких горобцов, что прилетали со скудельниц, побираться вместе с нищими и бродягами у накрытых столов.
Зазвенела осенняя медь повсюду, исчезла роса с преющей травы, сухими стали и запылили овсяницы на холмах возле монастыря. К столам нищие стянулись, теснили обычных горожан.
Фёдор утянул с блюда пару освящённых яблок, едва на них пали первые капли. Улита оказалась по другую сторону, в этот раз держалась она близ Ефросиньи, делала вид, что внимает высокой праздничной молитве. Может и внимала. Но не так, как надобно.
Поклясться мог Фёдор, что думает вовсе не о Преображении. Румянец рассеянный, болезненный по всем щекам, взгляд опущенный. Княгиня Евдокия — хрупкая, тоненькая, при том грудастая, в тяжелом пурпурном шугае, поблёскивая на солнце бусами из жемчуга бурмицкого, бросая на Улиту тревожные взгляды, всё норовила встать меж ней и Старицкой, чтобы дурёху подальше от сварливого взгляда упрятать.
Довольный смятением, посеянным в чужой душе, Фёдор подавил зевок сладкий. Как только встреча состоялась, скучно стало. Не выдерживал служб длинных, быстро туга одолевала. Душа в вечном галопе. Когда зимой, морозным утром или вечером — оно хорошо. Всюду слякоть или стужа, а в храм зайдёшь, тепло разливается, огоньки хороводят. А сейчас, когда озеро плещется недалече… Всего лишь город насквозь проехать! Последние деньки медовые. Захотелось на Вараша прыгнуть да к озеру повернуть. Увидеть, как в лазоревую бесконечность отплывают белые струги.
Фёдор прислушался, благо конюшни находились едва ли не за спиной. Голос Вараша узнавал из сотни, никому неведомым образом. Да и конь вечно выкликал Федьку, стоило тому появиться из-за угла. Появлялся на людях всегда дерзко, вызывая раздражение степенных бояр своей надменностью. Не пряча насмешки своей от тех, кто за спиной об отце говорил без почёта, а то и хулил, юный Басманов проплывал павой по двору, подбоченившись. Свистнуть мог так, что у всех уши заложит. И тут же раздавалось знакомое, такое же дерзкое ржание в ответ. Нынче Вараш молчал.
«И впрямь, окормили, наверное — подумал Фёдор — Сомлел»
Стоило службе закончиться, Ефросинья Старицкая тут же овладела вниманием настоятеля отца Кирилла. Да так крепко, Алексей Данилович помешать не смел. Но заскучать, в отличии от сына и Афанасия, что в Переславле был гостем, у Басманова не вышло. Многие били челом воеводе, каждый норовил приблизиться, чтобы приветственное слово молвить, о себе напомнить. Царская-то тётка что? Приедет и уедет. Мало ли обителей на земле русской, нуждающихся в покровительстве? Особливо на севере, где Ефросинья предпочитала проводить время подальше от великодержавного племянника.
А воевода — свой, переславский. Сынок старшой, чудной, конечно. Ветер в голове, ежели без грубостей сказать. Но так-то по молодости лет, с кем не бывало? Но и он то с рыбаками, по пояс в водице, то с бортниками, то с охотниками. Оба — опора человеку простому. Быстро две вести средь людей разнеслись. Первая, о том, что в имении Елизаровском новый храм возвысился. Ещё и каменный… Посреди церквей деревянных. Люди ахали. Камень — забава царская. Таких в Переславле раз-два и обчелся. И все по государеву велению. А тут, по хотению боярина Басманова. Любопытствующие специально мимо старались проехать, когда по делам в иные края отправлялись.
Белый храм — точно ночной дурман, точно бутон крина. И пахло вокруг впрямь сладко, дымчато, цветочно.
Вокруг храма — луга. До конца лета дышать нечем, лишь вязкой сладостью, от которой через десять минут кружится голова. Давно эти земли Плещеевым принадлежали. Но так глубоко и крепко как воевода Басманов, который словно бы извинялся перед родом за чужеродное прозвище, прилипшее надолго, никто из прошлых поколений с землёй не роднился.
Не знали переславские, сколько усилий стоило Басманову разрешение на строительство выхлопотать. Немало умников таких храмов понастроили, но не каждый этот крест на себе до конца нести хочет. Строили божьи гнёзда, бросали. Почему? Пойди, дознайся. Опала, разорение или же забава? А тут не блажь. До конца выстоял упрямый во всём воевода. В этом основательном укоренении видели посадские люди заступника. Тем паче, что второй вестью была весть о возвышении Басманова на службе государевой. Передавали шёпотком разное. Люди добрые и недобрые. Но в Переславле добрых больше было. Они-то и верили в ум да силу земляка. Почему бы доблестному воину и не иметь почёт государев? Прежде всего, подвигами своими славился Басманов. Отвагой и умом.
Фёдор, стараясь не попадаться на глаза отцу, крутился у стола, меж девок из свиты Ефросиньи. Девок он не помнил и не различал, за исключением некоторых. Все на одно лицо. Тем более, что и не всегда на лица смотрел. Румяные, смешливые, особливо пока благодетельница в сторону смотрит.
А вот девки помнили гостя старицкого, посланника царского — хорошо. Обмениваясь с ними смелыми шутками-прибаутками, Фёдор отвечал рассеянно. Зато внимательно наблюдал издали за отцом и Ефросиньей. Воевода при встрече всё же раскланялся с почтением положенным. Не побрезговал. О здоровьице царской родни учтиво осведомился, хотя Фёдор точно знал — врёт! Оба врут. Не батюшка ли эту самую Ефросинью вяжихвосткой называл? Столько ругательств и ни разу не повторился. А намедни, лягушек нарожать на старости лет желал с такой искренностью, такой пылкостью, какой Федька от него во время чтения молитвы не видывал. Старицкая же без затей «всему роду басмановскому подохнуть». Она ещё зимой, глядя на пьющего за её столом сынка Басмановского, едва язык сама себе не откусила.
Могла бы взглядом поджарить, так ещё в день приезда поджарила. А тут, расшаркиваются, видите ли.
Фёдор досадливо вонзил острые зубы в освящённое яблоко. Сморщился, едва не выплюнул, прям посередь подворья. Кислятиной оказалось.
«От одного вида Ефросиньи даже яблоки киснут» — пронеслось в голове.
Отец и тётка царская, встретившись столь внезапно, держались в рамах приличия. Настоятель Кирилл, огромный точно медведь, с кулаками хорошего бойца, а не священнослужителя и глазищами тёмными, следил за всем и за всеми зорко.
Ефросинья так и ластилась, Фёдору аж любопытно стало, что за выгоду она метит? Знал точно — без выгоды, хоть малейшей, ничегошеньки Старицкая не делает.
Оно бы так и обошлось, не угляди царская тётка мелькающую за отцовской спиной Федькину русую гриву.
— А-а, яблоко от яблони — сквозь зубы проворчала княгиня — Гляди, Евдокия — наклонившись к золовке, проговорила она тихо, но так, чтобы все рядом услышали — Яблоньки какие нынче государь выращивает. Не яблочки на них и не сливки даже, а репьи размером с кулак. Все честные здесь, собрались. Черкасского да Зайцева не хватает…. А вы, Алексей Данилович, о здоровьице моём у сына своего спросите. Сдаётся, что знает он о моём здоровьице лучше меня самой! Булавку под нашими кроватями найдет, куда упала несчастная…
— Ежели сын мой обеспокоил чем, на то суд государев всегда имеется — хитро улыбнулся Басманов — Княгиня, тебе у спального крыльца, аки холопам ждать не нужно. Одно повеление, и Фёдор…
— Государев! — громко воскликнула Старицкая — Суд государев! Слышала? — снова обратилась она к молчаливой и побледневшей Евдокии, — Где б на государя вашего суд найти, раз до Божьего никак не дозовёшься?!
— Вашего? — переспросил Фёдор, выглянув из-за батюшкиной спины — То есть нашего? А у вас с князем Владимиром, нешто иной государь какой?
Афанасий дернул Фёдора за рукав.
— Помолчи — обернувшись, прошептал воевода.
— Замашки ливонские — проговорил Фёдор тише, но отчётливо — Видали? Оглянуться не успеете, как старицкое княжество — княжеством быть перестанет, царством себя нарекут! Любопытно, на престол кого посадят… Князя али Жигимонда?
Фёдор бросил кислое яблоко в траву.
— Ефросинья Андреевна, очень прошу к столу — вмешался настоятель Кирилл — Вас ждали.
— В былые времена, мои девки дворовые, коих ты попортил, тобой бы поросей кормили по одному моему хотению.
— Я ваших девок пальцем не тронул — Это тех, которых моим людям по ночам присылали, дабы нас, царских сеунчей задобрить? Так я всех до единой волочаек выставил! У вас девки такие, что за живот свой боязно!
— Федька, язык твой поганый — зашептал Вяземский.
— Вспомни уже, где мы находимся! — вмешался Басманов.
— Узнаете ещё правоту мою — проговорил сын — С малой хулы всё начинается. Видали? Государь-то им уже и не государь. И суд у государя не таков и планы сатанинские и сам он…
— Щенок! — Ефросинья, с грохотом отшвырнула корец, из которого пила, вцепилась взглядом в Фёдора.
— Кто? Государь?
— Ты! Шельма ты эдакая! Как приехал, покоя не стало! Весь посад перевернул вверх ногами! Холопи вольностей нахватались еретических, каких и братьям моим несправедливо за речи богохульные осужденным, в голову бы не пришли — Старицкая постучала себя по лбу — Уж несколько человек за Савлуком в столицу сбежали, воронье!
— А! Знать есть, что государю что рассказать, коль сбежали?!
— За язык тебя бы подвесить, а не выше Дмитрия Ивановича сажать за столом царским!
— Это за выше меня Дмитрий Иванович сидеть должен, что в Полоцке в первый же день по пьяни свар на весь город устроил?! — усмехнулся Фёдор — Завидный герой! Как ему в столице-то потом… гусей паслось?
— Не найду суда человеческого на вас, так до божьего суда достучусь — пригрозила Старицкая — И на государя вашего!
Федор, было, открыл рот, возмущенный хулой, но получил лёгкий пинок в бок то ли от отца, то ли от Афанасия.
— Ефросинья Андреевна — настоятель Кирилл, часто крестясь, ухватил Старицкую под локоть, ласково нашёптывать начал что-то, махнув рукой Басмановым.
Отец, пылающего праведным гневом Фёдора, едва ли не в кулак сгрёб, оттащил подальше. По глазам было видно — подзатыльником бы одарил, будь Фёдор поменьше. Как с напастью такой быть? Сам сына учил, что государь Иоанн — батюшка им всем. А кто ж стерпит, когда отца поносят?! Сам учил хулу, на государя возводимую, искренне, всем сердцем ненавидеть. Да вот сдерживаться, видать, не научил. Молодость — огонь. Пройти должно. Но сколько дров наломает, пока пройдёт?
Члены братии, ставшие свидетелями распри, окружили Кирилла и Старицкую, поклонами и сладкими речами, не без помощи спокойной, ласковой Евдокии, тоже умеющей словцо верное сказать, тётку всё ж успокоили, умаслили. После увели в главную трапезную, откушать.
Лишь через какое-то время Кирилл вернулся. Ни слова укоряющего не молвил. Ни сыну, ни отцу. После поклонов низких, последовали братание да ликование, удивившие случайных свидетелей. Точно два друга старых, два брата встретились. Так оно и было. Допрежь Кирилл колонтарь носил. Служил ещё государю Василию, позже с Алексеем на Казань ходил. Хороший воин был, но обидчивый. Одна из таких обид и подвигла броньку снять. В ином искать смысл.
Намолвка ходила средь люда переславского, что не просто так Иоанн игуменствовать Кирилла в сей обители поставил. Нужен ему был здесь не поп, а воин. Для каких дел? Кто ж про такое знает наверняка. Другие добавляли, что первый царёв советник Басманов, не просто так наведывается в обитель иной раз тихо, скрытно, ночью. Желающие сие брехнёй назвать, тоже находились. Дескать, Кирилл сыну его старшому, крёстный отец. Чего бы к родному человеку и не наведываться по делам личным, от государевой службы далёким? И всегда ли для того день нужен?
А правды даже Фёдор не знал. Сколь ни допытывался, отец всегда охотно разоблачающий смотников и глазопялок, отшучивался или отмалчивался.
Кирилл радости не скрывал. Поприветствовал и Афанасия. Вяземский растерянно ответил. Он опять что-то жевал, бросая тоскливые взгляды на столы, от которых утащил его воевода. Кирилл старого друга похлопал по плечу огромной тяжёлой дланью.
— Не ждал тебя нынче, Алексей Данилович! Да ещё и с Фёдором. А уж если бы все вместе, всей семьёй приехали, то праздник для меня ещё светлее стал бы. Как Петька, Ирина? Здоровы ли?
— Твоими молитвами — улыбнулся Алексей — И с помощью Божьей. Заедем. Нынче в слободу путь держим. На пир государев. К завтрашнему дню поспеть.
— Коль к завтрашнему, оставайтесь как в старые добрые времена на ночь — угадав его мысли, сам предложил Кирилл — Нынче за стол. Рады тебе всегда. Куда спешить? Успеете. Думаешь, отпущу так просто? — игумен хитро прищурился.
— Благодарствуем — Вяземский первым поблагодарил. Совсем его лень одолела. День жаркий разогрелся. Сейчас бы отобедать хорошо и квасу полный корец, а не скакать по пыльным дорогам. А с Басмановых — извергов, станется! Потащат в седле трястись. Что старый, что малый. Никому в их семье не сидится спокойно. Зря только воевода Фёдора вечно гоняет. Сам хорош.
Алексей Данилович позвал сына. Фёдор, радостный от того, что о нём наконец вспомнили, оставил очередное яблоко. Подбежал раскрасневшийся, растрёпанный после общения с девицами, у которых искал успокоения, точно не человек царский. Точно не он хоругвь в Полоцке нёс, не он речь победную в Старице зачитывал, нос задрав. Изморённый, весь изгвазданный солнечным соком и соком яблочным… Золотые вихры в разные стороны.
Почтительно приложил растопыренную руку к груди, махнул ресницами, глаза закрыв, да уж хотел то ли колено преклонить, то ли что ещё что-то почтительное устроить. Но Кирилл сморщился, досадливо фыркнул, притянул к себе. Отечески обнял, поцеловал прохладными губами в лоб.
— Экий ты горячий! Да-а… Сказывают, душновато у нас в храме. Ходили бы бабы к нам в обычное время, обморок за обмороком… Да чего ты лыбишься? Не от твоей улыбки, чай, падали бы, а от духоты! Эх ты, ерохвост! Где носит тебя, сокол? — не выпуская из объятий, встряхнул его игумен. Федька с удивлением силу и мощь ощутил. Удивлялся он каждый раз. Точно вчера святой отец чин принял, да схиму надел, а позавчера с поле боя вернулся.
Хотя годочков с казанских событий — немало прошло.
— Не спрашивай, святой отец — вмешался Басманов, не успел Фёдор рта открыть — А то придёт ему в голову, как на духу выложить, где и вправду носит, осквернение и один стыд выйдет. Я и сам не допытываюсь. Меньше знаешь — спишь крепче. Сам только что видел, как оно бывает.
— Ну! А на что мне, Алексей Данилович расшаркивание-то? Вы мне или честно, или никак.
— Тогда лучше никак!
— И разве не заслужил я правды? Рассказа честного, сбивчивого, запальчивого, сердечного… от близких своих? — продолжил Кирилл — Помнишь ли Фёдор Алексеевич, что я тебе сто раз говорил? Какие слова прадеда твоего, Алексия святителя московского? Откуда ряпушкой так тянет? — отвлёкся Кирилл.
Алексей Данилович досадливо сморщился.
— Так со столов — хмыкнул Вяземский — Хороша рыбка.
Федька на вопрос же мотнул головой, но как-то неопределённо.
— Истинное покаяние в том и состоит, чтобы возненавидеть свои прежние грехи. Стыдно ль тебе, ерохвосту, хоть за что — то? — добавил Кирилл с усмешкой.
— Стыдно — протянул Фёдор как-то не слишком уверенно — Разве же, я каменный? Ну, или пропащий совсем? Вот давеча…
— Христом Богом, прошу, Кирилл — перебил Басманов — Не пытай ты его. Особливо при мне. Знать я и слышать сих исповедей не хочу и не желаю.
Кирилл рассмеялся. Сгрёб Федьку, тряхнул словно маленького. А давно ли маленьким быть перестал? Приедет с отцом, бывало, не углядишь, так сразу зеленых яблок нажрётся или к бортникам сунется, пчёл повыпускает…
А бывало, до отроческого ещё возраста, сбежит из Елизарово с мужиками до Рыбацкой слободы. Многократно Кирилл помогал отцу отыскать неугомонного в городе. Знал уже все места в Переславле, куда Фёдора силы неведомые носили. В такие минуты ему даже благодарен был — вспомнить былое, на коня верхом сесть. Но все колени стёр, покуда за него молился. Молился да ругался, ругался да молился, не зная, от чего в данном случае пользы больше. Не ума-разума просил. А чтоб Господь берёг такого, как есть, отрока своего, очей не отвернув.
— Нынче чем помыслы заняты? — Кирилл потрепал засмущавшегося Федьку, по русым спутанным вихрам.
— Службой. Чем же ещё? — изумился Фёдор.
— И только? — рассмеялся Кирилл.
— Зимой срок пришёл, в новиках он — отозвался отец. Вмиг посуровел, вспомнив что-то, обратился к сыну — Федька, пошёл бы ты… Ефросиньи бы помог что ли. Вишь, девки-красавицы корзины таскают? Нищие, гляди, стянулись. Подсоби там… Мне с отцом поговорить надобно.
— Отай?! — изумился и обиделся сын — Вон оно как. Когда ругать, так Фёдор взрослый, подойди сюда! А как о деле говорить…
— Ладно, ладно, что разворчался, умник? Опосля узнаешь — примиряющее обещал воевода — Слово даю. Когда я слово своё нарушал? Иди пока. Всему своё время. Да не далёко — крикнул Басманов вслед, словно по затылку догадавшись о каких-то Федькиных планах.
— Удивил — заговорил Кирилл — О чём же? Да погоди. Как я сам не догадался? Не просто же так, приехал на праздник? Вы люди нынче занятые — он оглядел Басманова и Афанасия, вкладывая в тон свой почтение высокое, но и добрую насмешку — Не до нас уж стало. Понимаю, понимаю тебя — остановил настоятель воеводу, взмахом руки — Не спорь. Лучше о деле твоём давай. Про что поговорить хотел, Алексей Данилович? По глазам твоим вижу — дело у тебя важное, безотлагательное.
— Степан Кондратьевич… — упомнил Басманов имя мирское друга старинного, испытанного не в молениях, а в боях — Фёдор у нас в новиках нынче. Сказал я уж. Зима зиму сменяет. Только родился, только-только кажется, с женской половины забрали, а уж на службе царской! Дал бы ты благославеньице какое — немного смущенно молвил Басманов теребя бороду — Равное отеческому мудрому напутствию.
— Слыхивал я, Алексей Данилович про дела ваши, хоть и не от вас. Фёдор заезжает, грех жалобиться, но разве поймаешь его, неугомонного? Примчится и к нашим рыбакам. Хоть бы разок остановился, посидеть, поговорить. Да не смотри ты так — рассмеялся Кирилл — Виноват будто в чём! Ты это, Алексей, брось. Понимаю я всё. У нас свои хлопоты, у вас — свои, мирские. Да и у нас… — настоятель вздохнул — Не все хлопоты божественным овеяны. Скоро не токмо тебе, а и Фёдору не до нас будет. Счастлив за вас безмерно, молюсь, как положено и сверх того — улыбнулся настоятель — Радоваться надо! Есть, кому саблю передать. Не просто молюсь — в Фёдора верю, не как отец святой, а как отец крёстный. Как воин верю. Что имя ни твоё, ни моё не посрамит. Ни прадеда Алексея. Внуком его достойным окажется. Да и с чего сомневаться мне?
Кирилл поискал Фёдора взглядом, но того и след простыл.
— А коли больше вам надо, чин по чину… всё как надобно сделаем, со святой молитвой — приезжайте. Только не пойму, я тебя Алексей Данилович. Вы на Полоцк зимой ходили — начало положено. Господь не оставил ни войско наше, ни государя, ни христиан, еретиками обиженных, ни Фёдора твоего. Можно ли сомневаться, что начало славное? Что ж раньше-то не пришли? Вдруг опомнились, вдруг подумали, что благословение нужно? Я не укоряю Алексей — поймав растерянный взгляд воеводы, снова повторил Кирилл — Ваше дело правое — отчизне служить. И бережёт вас святое небесное воинство. Сам знаешь, как бывает. Под Ругодивом не я, а ты божественное явление видел! Не каждому ниспослано. Удивляюсь. Будто что особое за твоей просьбой имеется.
Басманов понимающе кивнул.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.