Философия — направление многих дорог, ведущее из ниоткуда в ничто. Амброз Бирс
Введение. Величие ничто
Когда мы слышим о том, что кто-то умер, у нас иногда возникает весьма странное чувство. Это ощущение появляется помимо нашей воли, и мы подвергаем себя жесткому анализу в такие моменты. Мы честно спрашиваем себя: «А ты готов умереть прямо сейчас? Сию минуту?» Признаемся: далеко не всегда мы отвечаем утвердительно. Мы почему-то вспоминаем, что у всех мертвецов глубоко в носовые пазухи вложена вата, чтобы не вытекала жидкость. Мы представляем, как их перед похоронами выпотрошили и наскоро заштопали от лобка до горла. Мы слышим глухие удары молотка по гробу и видим, как ящик опускают в холодную глиняную яму. Мы видим могильщиков, за считанные минуты засыпающих эту яму. Блин, а как там дышать-то?!
Трагизм завораживает, подобно взгляду змеи. И при этом он доставляет какое-то мрачное удовлетворение. В отличие от комедии, трагизм невозможно более или менее успешно имитировать. Бездарная подделка под трагизм мгновенно кричит о себе, и трагическое неизбежно превращается в свою противоположность, то есть, в фарс. Трагизм — это ведь не что-то такое, что придумал некто. Вся жизнь человеческая предоставляет столько материала для размышлений в трагическом ключе, что удивительно, как некоторые люди ухитряются «не замечать» трагизма существования.
Русский философ Арсений Чанышев считал, что лежащее в основе всего небытие (пустота) иллюзорно выступает как мир в его кажущемся многообразии. Небытие первично, оно представляет собой нормальное состояние мира, в то время как бытие — всего лишь временное отклонение, форма существования небытия. Небытие небытия есть бытие. Небытие в полном отсутствии чего бы то ни было фундаментально и определённо, в отличие от зыбкого, неустойчивого, непостоянного, переменчивого, неопределенного бытия.
Поскольку небытие существует, не существуя и не существует, существуя, оно есть время. Только небытие может быть и первопричиной и самопричиной: ведь то, что не существует, не нуждается в причине для своего существования. Всё большие скорости, всё более высокие темпы жизни, всё более дальние перемещения в пространстве, — разве это не стремление бытия хотя бы на миг оторваться от небытия? [60, с. 157—165] (А.Н.Чанышев. Трактат о небытии).
«Мы все ходим по тонкому льду над океаном небытия. Чем интенсивнее бытие, тем оно более хрупко, тем оно сильнее подвержено гибели», — говорит Чанышев. — «Любовь — это попытка зацепиться за чужое бытие, и тем самым сделать своё бытие более устойчивым». Именно поэтому перед лицом невыносимых физических и душевных страданий многие обращаются к Богу, пытаясь зацепиться за Его вечность.
Небытие абсолютно, бытие относительно. Небытие вечно и бесконечно, а бытие временно и ограничено. В абсолютном смысле бытия нет. Небытие как онтологическая определенность случайно и спонтанно порождает онтологическую неопределенность, то есть бытие. Бытие как иллюзия существования есть онтологическая противоположность небытия — реальности отсутствия. [60, с. 157—165] [40] [45] [46]
Бытие не имеет онтологического права быть, поскольку нарушает гармонию небытия и выступает как его патология. Поэтому бытие запрограммировано на уничтожение. Небытие порождает бытие, устанавливает ему пределы, поглощает его и вновь порождает, выполняя как конструктивную, так и деструктивную функцию по отношению к бытию. Небытие питается бытием и тем самым постоянно усиливает свою небытийность. Если с небытием, или в небытии что-то происходит, значит, мы говорим о каких-то изменениях в нём (с ним). Происходящее с небытием мы называем бытием. Мы являемся свидетелями и непосредственными участниками того, что всё возникающее исчезает в бездне небытия раз и навсегда. А также видим, что мир, окружающий нас, жесток, болезнен, исполнен страданий, ненависти, несправедливости. Плохие дела происходят с небытием! Модель «бытие — пища небытия» в таком случае вполне имеет право на существование. По крайней мере, логика здесь присутствует. При этом жизнь рассматривается как модус небытия, а человек — как низший, наиболее несчастный, в силу наличия самосознающего ума, выступающего как источник постоянного унижения, носитель этого модуса. В то же время, наше существование условно, ибо то, что неизбежно произойдет, уже случилось, и мы, часто сами того не сознавая, живём исходя из этого. По сути, мы все еще не родились и одновременно уже мертвы. В самом деле: если время — это наш способ восприятия мира, обусловленный особенностями строения нашего психофизического аппарата, то в каком-то смысле мы еще не родились, но уже умерли.
«Пустое должно оставаться незанятым, — говорит современный философ Д. Хаустов. — Попытка заполнить пустое — обман, миф, идеология; пустотность бытия — не приглашение к махинациям, но элементарная данность, допущенная к бережному сохранению». [54, с.84]
Культура это безнадёжная попытка человечества «заполнить пустое», зацепиться за иллюзию бытия и остановить соскальзывание в абсолютное ничто. Вся история религии, философии и науки это, прежде всего, оправдание жизни. Редкие исключения лишь подтверждают правило. С другой стороны, совершенно излишне умствовать и что-то придумывать для понимания того, что жизнь, во-первых, в силу своей конечности, совершенно бессмысленна и, во-вторых, категорически несправедлива. Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно посмотреть по сторонам. Именно поэтому всевозможные духовные практики ориентированы на достижение измененного сознания, которое нужно для того, чтобы видеть в окружающем не то, что есть, а то, что хочется видеть.
Рассказывает американский философ Джим Холт:
«В XX веке в физике произошло сразу два революционных открытия: первое, теория относительности Эйнштейна, утверждало, что у Вселенной было начало; второе, квантовая механика, имело еще более впечатляющие последствия, ибо подвергало сомнению саму идею причины и следствия. Согласно квантовой механике, события на микроуровне происходят случайно, что нарушает классический принцип причинности и открывает принципиальную возможность возникновения зародыша Вселенной без причины, сверхъестественным или каким-либо другим способом. Возможно, мир возник сам по себе из абсолютного ничто. Все сущее может быть результатом случайной флуктуации в пустоте, «квантовым переходом» из Ничто в Нечто.
Хотя Парменид, древний элейский философ, заявил, что невозможно рассуждать о том, чего нет (тем самым нарушая собственное наставление), простые люди о Ничто знают все. Что может быть лучше бокала сухого мартини? Ничто! Что может быть белым и черным одновременно? Только Ничто! Какую пару противоположностей ни выбери, Ничто их воплощает. Таким образом, кажется, что Ничто дает ответы на все вопросы. Возможно, именно поэтому в мире полно людей, которые знают и понимают Ничто, а также верят в него. И будьте осторожны, рассуждая о нем непочтительно, ибо многие самоуверенные типы (назовем их «ничелюбами») на вопрос «что для вас свято?», не задумываясь, ответят: «Ничто!» Ex nihilo nihil fit, как говорили древние философы, и король Лир с ним соглашался: в самом деле, что может произойти из ничего? Только Ничто! Похоже, что Ничто обладает замечательной способностью производить самое себя — то есть быть, подобно Богу, causa sui.
Ничто является не только самой простой, наименее непредсказуемой и самой симметричной из всех возможных реальностей, но еще и обладает самым лучшим профилем энтропии: его максимальная энтропия равна его минимальной энтропии, которая равна нулю. Неудивительно, что Леонардо да Винчи не удержался от несколько парадоксального восклицания: «Среди величайших вещей вокруг нас самым великим является существование Ничто!» [70, с. 21]
Если небытие абсолютно, то мы, а также весь мир суть проявленные формы небытия. Если следовать теории большого взрыва, получается, что до возникновения вселенной и после её уничтожения, не было и не будет ни времени, ни пространства. С позиций бесконечности небытия так называемся вселенная не более чем арифметическая погрешность, сбой в программе. Это можно сравнить с бесконечностью небытия до рождения и после смерти человека: не случайно Николай Кузанский говорил, что человек это микрокосм. Кроме того, окружающий нас мир не такой уж плотный, совсем наоборот. Скажем, наше тело, если рассмотреть строение составляющих его элементарных частиц, так же как вселенная, на 99% состоит из пустоты! Поэтому бытие материального мира, даже если рассуждать с позиций материализма, достаточно условно.
Согласно Гегелю, чистое бытие «простое и неопределенное», не имеющее определенных качеств, к примеру, числа, размера или цвета. Это чистое Бытие, являясь чистой абстракцией, следовательно, абсолютно негативно. Иначе говоря, поскольку чистое бытие никакими свойствами не обладает, оно равно отрицанию всех свойств. Оно есть Ничто. С этого начинается гегелевская диалектика: противоположность бытия и Ничто снимается у него становлением.
Известный гегелевский закон единства и борьбы противоположностей заключается в том, что крайние противоположности, при всей их кажущейся несовместимости, имеют тенденцию соединяться и образуют новое качество. Так происходит развитие. Например: хищники и жертвы в природе, ультралевые и ультраправые, сионисты и антисемиты в политике, рабовладельцы и рабы в истории, фанатично верующие и воинствующие атеисты в религии, крайний север и крайний юг в географии. Внимательный непредвзятый наблюдатель часто с удивлением обнаруживает, что эти и иные полярные противоположности, в сущности, настолько близки, что представляют собою почти одно и то же. Но что, если рассмотреть, по аналогии с вышеперечисленным, сверхбытийственность христианства и разрушительную небытийственность самого крайнего нигилизма? Ведь христианство достаточно пессимистически оценивает Град Земной и вся его сверхбытийственность заключается в утверждении метафизического Града Божьего. И, если это фантазия, и ничего за пределами материального мира нет, то получается, что христианство зовет в никуда и, тем самым, фактически утверждает ничто. А чем же оно тогда отличается от нигилизма?
Если даже христианство, при всей его метафизической устремленности за пределы наличного бытия, всё равно, с формальной точки зрения, бытийственно, то наука и рациональное мышление бытийственны в квадрате. В сущности, наука ничего, кроме физического мира, не приемлет. Она рассматривает мир с позиций его системно-структурной организации, стремясь, в первую очередь, решить все те же самые старые, добрые мировоззренческие проблемы, порожденные разумом: конечность жизни и справедливость. Все остальные социальные аспекты науки являются производными от этих двух. Преимущество науки перед религией заключается в том, что наука использует разум для решения проблем, порожденных разумом, по принципу «клин клином вышибают». Это преимущество и одновременно парадокс. Временами наука напоминает сказочного барона Мюнгхаузена, который сам себя поднял за волосы из болота. Какие же мировоззренческие ответы предлагает нам наука? (Разумеется, речь идет об объективных мировоззренческих последствиях научной революции, а не о сформулированной учеными идеологии) По вопросу конечности жизни наука актуализирует учение философов Киренской школы — Аристиппа, Гегесия и других. Они учили жить в свое удовольствие, не задумываясь о конечности жизни. Более того, не планировать ничего дальше сегодняшнего дня. Так, философ киренской школы Гегесий считал, что если человек болен, нищ и (или) стар, ему необходимо как можно скорее свести счеты с жизнью. При этом он был столь убедителен, что после каждой своей лекции обретал массу последователей, желавших немедленно перейти от теории к практике, поэтому афинские власти, в конце концов, запретили ему публично философствовать. Это было уникальным случаем, если не считать, конечно, казнь Сократа. Что касается порожденного научной революцией современного европейца, то он предпочитает в упор не видеть ничего, что содержит в себе хоть малую толику souffrance (страдания). Он воспитал в себе абсолютную бесчувственность, которая сродни профессиональной бесчувственности полицейских или врачей. Помимо такой душевной анестезии, наука, подобно религии, оставляет за собой теоретическую возможность достижения бессмертия или многократного увеличения продолжительности активной жизни медицинским путем. Но, к счастью, до этого еще не дошло, да и, едва ли дойдет. Иначе человечество станет намного активнее, чем сейчас, восстанавливать демографическое равновесие посредством массовых убийств. Таким образом, в результате ползучего вытеснения наукой религии человек оказывается привязан к «объективной реальности» так прочно, как никогда прежде. Любые религии и основанные на их учениях социумы оставляли индивиду определённые пути ухода в запредельность. При этом религии, в отличие от науки, способны дать ответы и на любые «зачем?», которые охватывают бытие в целом. Наука же неизбежно упирается в лишающую смысла всё и вся конечность бытия, пусть это даже будет гипотетическая тепловая смерть Вселенной.
Неудивительно, что переход от религиозной парадигмы к научной вызвал многочисленные возражения. В том числе и со стороны Льва Шестова, который обоснованно указал на ограниченность разума. В работе «Апофеоз беспочвенности» [65] и в других своих книгах Шестов неустанно борется с разумом, со здравым смыслом, с научным подходом, с «самоочевидными истинами». Так вот, он, к примеру, ставит вопрос: «Может ли Бог бывшее сделать небывшим?» И посвящает этому много страниц. На первый взгляд, это совершенно бессмысленное (хотя и интересное) рассуждение. Вообще, читать Шестова увлекательно. Но почему это рассуждение «бессмысленное»? Да потому что оно беспочвенное. А это как раз то, к чему изо всех сил стремился Шестов, полагая, что, именно пребывая на пике беспочвенности, человек может увидеть нечто такое, что недоступно массовому человеку, твердо стоящему на земле. Шестов был убеждён, что суть жизни и смерти открывается лишь способным освободиться от удушливого гнёта достоверности и самоочевидности. Дело в том, что мы все постоянно высказываем какие-то оценочные суждения относительно тех или иных событий и явлений. Значит, мы уже оперируем какими-то степенями реальности. Мы можем о чем-то сказать: «Это было, есть свидетельства, мы им доверяем». А о другом можем сказать: «Это вымысел, этого никогда не было». Если мы придадим статус реальности всем фантазиям и измышлениям человеческим, всему, что когда-либо приходило в голову человеку, и, более того, уравняем всё это в правах с нашим предметным материальным опытом, то мы потеряем почву. Для нас тогда все будет равноценно — что вымысел, что реальный факт, что стол, что Буратино. И даже вымыслы уравняются между собой в правах — ведь все они реальны. Тогда мы не сможем склониться ни к какой точке зрения — всё реально, всё равноценно (ну, или, если угодно, всё нереально). Но подобные суждения беспочвенны. Тем не менее, Шестов считал именно беспочвенные суждения верной дорогой к открытию запредельных истин. А что может быть запредельнее истин небытия?
Когда Шестов умер, кто-то из его последователей, глядя на мертвое лицо учителя, сказал: «Нет, это невозможно… Этого не может быть, чтобы такой могучий ум обратился в полное ничто! Тогда вся наша жизнь — чудовищная бессмыслица!» И был совершенно прав.
Любая жизнь это персонализированное самооправдание жизни. Перед кем ей оправдываться? Перед самой собой, поскольку жизнь, если она самосознающая, сознает то, что её быть не должно в принципе. Отсюда и библейский сюжет о грехопадении: сознающая себя (древо познания) и воспроизводящаяся в процессе размножения жизнь одновременно сознает себя в качестве греховной, как нечто, чего быть не должно, как грубое искажение чистоты и полноты ничто. Человек парадоксально стыдится полового акта, ибо он утверждает ложь, и одновременно стыдятся публичной демонстрации акта смерти, ибо она утверждает истину. Но так было не всегда. Например, в средние века акт публичная демонстрация любовного акта была строжайше табуирована социумом, зато толпы обывателей собирались на площадях, чтобы с наслаждением наблюдать казни. А сегодня обычная смерть (не говоря уж о казнях) стыдливо скрыта от взоров толпы, зато созерцание всевозможных форм сексуальности вполне доступно через интернет. Не случайно Ги Дебор называл современность «обществом спектакля». Это общество погрязло во лжи бытийности, оно намного дальше от истины, чем было тысячу лет назад. Люди утратили культуру умирания и смерти, а ведь смысл смерти заключается в освобождении от экзистенциальной лжи. Все технологические возможности общества потребления направлены на утверждение бытийности.
С древности до наших дней сложился достаточно большой круг литературы, так или иначе относящейся к философии небытия. Эта тема в интерпретации представителей различных культур раскрывается своеобразно и, тем не менее, так же как и в понимании Бога, здесь можно обнаружить много общего. «Небытие» как наиболее общий философский термин, выступает как некая альтернатива бытию. В данном контексте, небытие и бытие, как гегелевские противоположности, взаимно дополняют друг друга. Индийская «шунья» (пустота) это наиболее древнее и многосмысловое понятие.
Индийский философ Нагарджуна говорит, что нет ни бытия, ни небытия. Но одновременно он принципиально их не отрицает: именно по той причине, что нет ничего, подлежащего отрицанию. Это один из многочисленных парадоксов Нагарджуны, которыми изобилует стиль его мышления. Возможно, именно такие парадоксы призваны не прямо обозначить (это невозможно), но намекнуть на возможность соединения несоединимого, на котором и строится репертуар театра магической иллюзии, театра абсурда. Это предельное в беспредельном, бытие в небытии, которые взаимно погашают друг друга, так что в сухом остатке опять-таки ничего нет. Причём не в условном смысле, как у Чандракирти, ничего нет вообще. А что до логического обоснования… Нагарджуна говорит так: «Пойми, если все существующие вещи абсолютно пусты, покойны и чисты по своей природе, то нужен ли тезис?». Неразрешимая проблема заключается на наш взгляд в том, что любые попытки обосновать небытие мгновенно переводят его в статус бытия, так же как средневековые попытки логически доказать существование Бога автоматически лишали его права на существование. Ибо что же это за Бог, бытие которого нуждается в доказательствах путем логической казуистики?
Вообще, учение Нагарджуны, хотя формально и принадлежит к буддизму мадхьямики, фактически ближе к веданте, а через веданту и к философии Шопенгауэра. Точнее, Шопенгауэр через веданту местами весьма созвучен Нагарджуне. Это касается, прежде всего, иррационализма обоих, их мягко говоря, весьма скептического отношения к разуму, обслуживающему мировую волю (иллюзию бытия).
Характерно, что Чандракирти в книге «Буддийское учение о пустоте», рассуждая о пустоте, постоянно предупреждает против крайностей нигилизма. [56, с.272] И это не случайно, поскольку в буддизме принципиальное значение имеет понятие срединного пути, что и подразумевает необходимость избегать крайностей. «Ничто» это преимущественно европейская идея. Она берет начало в негативной (апофатической) теологии, утверждавшей понимание Бога как Абсолютного Ничто. В этом ряду можно вспомнить и философские новеллы Бонавентуры (Шеллинга) «Ночные бдения» в финале которых утверждается торжество ничто. [5, с. 157—171] Какое свое слово может сказать здесь представитель русской культуры? Видимо, сделать последний шаг и проанализировать достоверность самого крайнего нигилизма. Перефразируя Канта: насколько возможен крайний нигилизм, против которого предостерегал в своем учении о срединном пути Будда?
«Отсутствие, угасание, незанятость — эти представления не отражают подлинного смысла буддистской пустоты. Буддисты имеют дело с пустотой за пределами относительности. Речь идёт об Абсолютной Пустоте, выходящей за пределы всех видов взаимоотношений и противоположностей — субъекта и объекта, жизни и смерти, Бога и мира, „да“ и „нет“, утверждения и отрицания. В буддистской пустоте нет ни времени, ни пространства, ни становления, ни деления на объекты. Из пустоты возникает всё; это неисчерпаемый источник возможностей», — утверждает современный учитель дзэн-буддизма Судзуки. [42, с. 97] В древности мадхъямики, сватантрики, присангрики видели в пустоте различные смысловые составляющие. Но все они, так или иначе, связывали пустоту с отсутствием. Так, сватантрики утверждали, что предметы существуют реально, что позволяет избежать крайности нигилизма. Одновременно предметы существуют непостоянно и в этом заключена их пустотность. Для мадхъямиков же, идеи которых разделял Чандракирти, простое отсутствие того, что они квалифицируют как объект отрицания, это и есть окончательная природа реальности, другими словами — пустота. «Пустота хороша тем, что из неё способно возникнуть всё», — говорит Судзуки. [42, с. 143] В размышлениях Судзуки, как и многих других мыслителей, затрагивающих неподъёмную тему основ бытия, вызывает сомнения один момент. Почти все они, говоря о начале, сути, основании сущего, давая этому разные имена, подразумевают, что оно, в целом, довольно «благожелательное», хорошее, прекрасное. Тот же Судзуки пишет, что всё, включая нас, — это преображённая пустота. [42, с. 169] Пустота у Судзуки — это таинственный «резервуар», из которого возникает всё. В этой связи представляется, что именно через отсутствие, угасание и незанятость мы соприкасаемся с пустотой. Если бы мы не сознавали, что какая-то вещь, которой мы обладаем, утрачивается нами; что всё, имевшее когда-то начало, неизбежно заканчивается; что есть присутствие чего-либо, а есть — отсутствие, то не было бы и смысла говорить о пустоте. А у Судзуки, судя по его высказываниям, все вышеперечисленные явления не имеют отношения к пустоте. Точнее, они не являются ее признаками или характеристиками. Пустота у него — это что-то запредельное, таинственное, заключающее в себе все феноменальные противоположности, в том числе присутствие и отсутствие. В итоге пустота превращается в абстракцию. Если мы в своем опыте не видим следов пустоты, то что такое тогда для нас это понятие?
Размышляя об индийских истоках философии небытия, можно упомянуть и современного мыслителя Пападжи, который был очень своеобразным человеком. До того, как Пападжи открыл для себя «истину адвайты», он постоянно общался с Кришной. Да, именно так он о себе и рассказывает: с детских лет Кришна приходил к нему, обычно по вечерам, причем являлся в телесном облике и играл с будущим философом. Иногда Пападжи очень тяготился этими визитами: ему, набегавшемуся за день мальчишке, хотелось отдохнуть, а тут появлялся очень игривый Кришна и не давал покоя будущему учителю адвайты. Если вышесказанное — не выдумка самого Пападжи, то из этого следует, что мальчик обладал очень специфической психической организацией и был склонен к визионерству (или к галлюцинациям). Он постоянно пребывал в духовных поисках в контексте своей культуры. Многое из того, о чем он повествует, очень похоже на православные рассказы: например, на каком-то этапе его размышлений, к нему домой пришел некий человек и посоветовал отправиться в Тируваннамалай (город в Южной Индии). Пападжи проделал большой путь и оказался у Раманы Махарши. Каково же было его удивление, когда в Рамане Махарши он узнал того самого человека, который приходил к нему домой. Решив, что это какой-то розыгрыш, Пападжи захотел вернуться назад, но, узнав, что Махарши 50 лет не покидал своего места, — подножия горы Аруначалы, — всё-таки остался. То есть, в современной адвайте, как и в христианской литературе, мы встречаемся с чудесами. В конечном итоге, Пападжи постиг свою истинную природу — Пустоту, и больше не нуждался ни в визитах Кришны, ни в постоянном повторении его имени (обратите внимание на параллель с молитвой Иисусовой), ни в каких-либо поисках.
«Некоторые считают, будто в Пустоте нет Любви и нет Красоты, — говорит Пападжи. — Эти традиции и учителя говорят, будто Пустота — пуста от всего. Мой опыт не таков. Любовь это Бездонность Пустоты, самое Сердце Пустоты. Прибыв в глубины Пустоты, вы обнаруживаете Любовь и Красоту!… Если вы последуете за любой мыслью, которая появится в вашем уме, тогда вы обнаружите, что она появляется из пустоты, из своего источника». [28, с. 66]
Возможно ли помыслить некие принципиально новые, пока абсолютно невообразимые законы мышления и рассуждения в контексте философии небытия? В восточной традиции небезуспешной попыткой такого рода является книга Вэй у Вэя «Открытая тайна». Для западного читателя она достаточно трудна для понимания (хотя автор её европеец) — мы привыкли по-другому мыслить и рассуждать, иначе воспринимать. Сам автор — очень интересная личность, полная загадок. Это ирландский аристократ Терренс Грей, знаток вин и скаковых лошадей, публицист, писатель, египтолог, историк, театральный режиссёр, путешественник. Всю жизнь он скрывался за псевдонимами и очень редко фотографировался, но, будучи яркой и многогранной личностью, не мог оставаться незамеченным. Известно, что Грей несколько раз во время путешествий по Индии встречался с Раманой Махарши и это, несомненно, сыграло большую роль в формировании его мировоззрения. Последнюю свою книгу он подписал псевдонимом О. О. О., что означает ноль в кубе.
В книге «Открытая тайна» Вэй у Вэй рассуждает о несуществовании мира:
«Объекты познаются только как результат реакции органов чувств чувствующих существ на разнообразие раздражителей.
Кажется, что эти раздражители исходят из источников, внешних по отношению к реагирующему механизму, но этому нет другого подтверждения, кроме свидетельства самого реагирующего механизма.
Объекты, таким образом, — просто догадка, поскольку они лишены какого–либо доказуемого существования отдельно от познающего их субъекта.
Поскольку сам субъект непознаваем с помощью органов чувств как объект, он тоже лишь догадка.
Раз действительное существование как объекта, так и субъекта не может быть доказано, значит, существование — не более чем концептуальное допущение, которое с метафизической точки зрения недопустимо.
Таким образом, нет обоснованного подтверждения существования мира, внешнего по отношению к сознанию воспринимающих существ, чей внешний мир тогда — не что иное, как познающие его, то есть сами воспринимающие существа.
Но не может быть и обоснованного подтверждения существования самих воспринимающих существ — ни как объектов, ни как субъектов, — которые в таком случае являются лишь концептуальным допущением сознания, в котором они сознаются.
Отсюда следует, что «сознание» также может быть лишь концептуальным допущением без подтвержденного существования.
Что тогда может обозначать это допущение сознания? На этот вопрос можно ответить только в метафизических терминах, согласно которым сознание можно рассматривать как проявленный аспект непроявленного. Это, видимо, последнее из возможных приближение к выражению концепции того, что по определению непостижимо.
Почему это так? Это должно быть так, потому что источником концептуальности не может быть концептуальность, а только неконцептуальное, поскольку то, что постигает объективно, должно обязательно исходить из объективно несуществующего, проявленное — из непроявленного, так как концептуальность не может постичь или объективировать саму себя — как глаз не может увидеть себя как объект.
Следовательно, сознание можно описать как чистую неконцептуальность, «чистую» — потому что она не замутнена ни концептуальным, ни неконцептуальным, что подразумевает полное отсутствие как утверждающей, так и отрицающей концептуальности.
Не будучи объектом, даже концептуально, никакое «это» не может существовать. Нет никакой «вещи», чтобы иметь название, а там, где нет объекта, невозможен никакой субъект, из чего неминуемо следует полное отсутствие бытия.
Все, что мы можем сделать в отношении того, что мы есть, которое для нас должно быть объективировано как «это», чтобы мы имели возможность говорить о нем, — рассматривать «это» как ноумен феноменов. Но, поскольку ни то ни другое не существует объективно, с феноменальной точки зрения это можно понять как абсолютное отсутствие, из которого возникает всё присутствие.
Однако сознание, или «ум», не «проецирует» феноменальную вселенную: «оно» есть феноменальная вселенная, проявленная как его объективное «я».
Метафизика, полагаясь на интуицию или прямое восприятие, больше ничего не добавляет и указывает на то, что никакое слово, будь то Абсолют, Логос, Бог или Дао, не может быть ничем, кроме концепции, которая как таковая не имеет никакой фактической достоверности.
То–Что–Есть не может быть ни субъектом, ни объектом, не может быть названо или помыслено и его реализация есть окончательное пробуждение. На него можно только указать.
Меня нет, но видимая вселенная есть я». [11]
В главе «Абсурдность ничтойности», которую следовало бы озаглавить иначе — «Абсурдность концептуализации ничто», Вэй у Вэй продолжает развивать свои мысли в направлении философии небытия:
«Чжу Даоцянь (называемый Фашэнем, 286—374), один из группы монахов, изучавших и проповедовавших «Изначальное Небытие», говорил: «Что есть небытие? Пустота без формы, из которой, однако, порождаются мириады вещей. Хотя существующее плодовито, сила порождать все вещи — у несуществующего».
При ближайшем рассмотрении обнаружится, что «несуществующее», «пустота», «небытие» и т. д., о которых столько писалось и втолковывалось до и после Фашэня, фактически представляет собой не что иное, как философскую попытку объективировать субъективность.
Пока это не будет понятно, останется соблазн пытаться помыслить их объективно либо как «немыслимое» аннулирование и ничто, либо как равно «немыслимый» мистический источник и ключ всех вещей — альтернатива, которая кажется противоречащей, но на самом деле таковой не является.
Однако пытаться помыслить их как объекты — значит просто смотреть в неверном направлении, так как пока привычный механизм попыток объективировать каждое восприятие, превращать все воспринимаемое в объективную концепцию, не отброшен или не отложен в том смысле, который имеется в виду здесь, сущностное понимание не сможет развиться.
Мы можем непосредственно видеть, что эти, такие привычные «пустоты», описываемые как «несуществование, вакуум, небытие и т. п.», — вовсе не объекты и не могут быть чем-то как объекты, поскольку они есть то, что есть их воспринимающий, и нельзя увидеть, что они существуют, есть, не существуют, или не есть, поскольку их вообще невозможно увидеть.
На самом деле тут воспринимающий подошел к той точке в своем исследовании, когда он смотрит на то, что есть он сам. Он зашел в тупик в своем анализе и оказался лицом к лицу со своей собственной природой. Но вместо того чтобы признать ее как таковую и осознать, что его пустота — это то, что видит глаз, когда смотрит сам на себя, он продолжает пытаться объективировать то, что не видит и никогда не сможет увидеть, превращая это в объективную концепцию, подобно благовоспитанному и хорошо обученному философу, каковым он обычно и является.
Кажется вероятным, что некоторым это хорошо известно, но, если и так, они по-прежнему упорствуют в убеждении, что нет никакой альтернативы процессу объективизации, которому они и их читатели были обусловлены с младенчества.
Но есть, и всегда была, альтернатива, когда достигнут тупик, Абсолютный Предел концептуализации: следует просто обернуться назад и пробудиться к истине. Добравшись до врат, люди пытаются взломать их, не осознавая, что они уже находятся с правильной стороны.
Как концепции, эти понятия «небытия», «пустоты», «несуществования» и т. д. тщетны, бесполезны и воистину «пусты»: они лишь указывают на то, что конец пути достигнут и что путешественнику остаётся лишь обернуться назад, чтобы обнаружить, что он уже прибыл в место назначения — домой.
Тогда видно, что искомое есть искатель». [11]
Вэй у Вэй пишет, что объекты — это просто догадка. Но и субъект — это догадка. Можно говорить только о сознании (не моем, не вашем и не чьим-либо еще — нет никакой индивидуальной сущности, обладающей сознанием), в котором разворачивается вся эта драма — сновидение. Однако, сознание, по Вэй у Вэю — это тоже концептуальное допущение! Но что тогда можно было бы вообще сказать о сознании? Вэй у Вэй говорит: сознание есть проявленный аспект непроявленного. То есть, сознание — это проявление пустоты. Абсолютное отсутствие, из которого возникает всё присутствие.
А вот насчет фразы «реализация небытия есть окончательное пробуждение» не всё так просто. Первое, что напрашивается — смерть. Но у Вэй у Вэя это не смерть. Попробуем осторожно предложить свое понимание этой концепции. Рождение, как и смерть, относится к феноменальному миру — ноумен не рождается и не умирает. Вэй у Вэй пишет: «Субъективность», не имея никакого объективного существования, не может умереть — поскольку нет вещи, которая могла бы подвергнуться исчезновению, — как не может и родиться — поскольку нет вещи, способной обрести существование». Сознание — проявленный ноумен. Я, вы, все остальные — снящиеся сознанию персонажи. Сознание, будучи проявленным аспектом непроявленного — единственный сновидящий. Иначе говоря, пустота и видит этот сон посредством проявления сознания (оно неотделимо от пустоты, оно есть пустота в проявлении) — ведь именно благодаря сознанию возможен спектакль жизни. Реализация — пробуждение к этой истине, глубокое понимание её (такое понимание может случиться в отдельных индивидуумах). Сознание как бы поворачивается вспять, к своему источнику, «вспоминая», чем оно является (что оно есть) на самом деле. На индивидуальном уровне результатом этого пробуждения будет полное и окончательное исчезновение личного волеизъявления (если угодно, концепции личного волеизъявления). Разотождествление с псевдосущностью, называющей себя «я» и приписывающей себе то, что «принадлежит» ноумену». [11, с. 47] Какие подводные камни имеются у предлагаемой концепции? Какие слабые места? Верен ли сам подход? Нет ли самообмана и попытки таким хитрым способом оправдать бытие, стереть присущий ему трагизм?
Вэй у Вэй говорит: сознание есть проявленный аспект непроявленного?
Здесь вновь возникает оксюморон по типу бытия небытия, ну да Бог с ним. Разотождествление с псевдосущностью, называющей себя «я» и приписывающей себе то, что принадлежит ноумену (пустоте) — отказ от осознанного волеизъявления — всё это действительно способно несколько уменьшить накал наличных страданий. Но проблемы трагизма жизни это, увы, не решает. Да и ничто не способно решить.
Вообще, при знакомстве с восточными подходами к интерпретации небытия, периодически возникает ощущение, что все они — современный философ адвайты Рамеш Балсекар, Вэй у Вэй, Нисаргадатта Махарадж, Лиза Кернз и т. д. — очень симпатично излагая вполне (на наш взгляд) интересную концепцию, обходят стороной самый сложный аспект. Этот аспект — страдание, которое буквально пропитывает ткань бытия. К примеру, вот что об этом говорит Вэй у Вэй:
«Ноуменальность, формирующая феномен, здесь не учитывается, поскольку в ней нет вещи (объекта), чтобы что-то испытывать или страдать при каких бы то ни было обстоятельствах. Если феномен кажется страдающим, это эмоциональная реакция на отождествление. Такое страдание феноменально, а ноуменальность остается незатронутой и неприкосновенной». [11, с. 49]
Поневоле возникает подозрение, а не являются ли все эти разговоры «просветленных» очередной попыткой затушевать трагизм жизни? Не скажем, что это плохо — в конце концов, все мы ищем какие-то костыли, которые помогли бы брести по жизненному пути. Но, с точки зрения истины, аутентичного отображения реальности — насколько верны их рассуждения?
В частности, при знакомстве с их идеями удивляет любопытный парадокс: если всё, буквально всё, просто случается, то ошибки быть не может ни в чем и никогда, верно? Тогда индивидуум, который считает себя независимой (относительно) сущностью, наделенной относительной же свободой волеизъявления — такое же проявление тотальности, как и всё остальное! Другими словами: категорически не принимая эту концепцию адвайты, «вы» ничем не хуже любого просветленного и понимающего! Тогда о чём речь? Получается замкнутый круг: утверждая, допустим, относительную свободу индивидуума и, ощущая себя в достаточной степени «деятелем», вы пребываете в потоке так же, как и тот, кто отрицает «деятеля» и полагается на спонтанное движение жизни. Но дело не только в этом. Страдание не обходит ни того, ни другого — иллюзия бытия бьет без разбору всех. Далее. О ничто говорить можно по-разному. Та же Лиза Кернз (ученица Рамеша Балсекара) излагает свое понимание бытия — как реализации ничто — достаточно позитивно. Но наше видение акцентировано на другом: бытие злокачественно. Оно то, что не должно было бы быть. Оно — болезнь небытия, его искажение, его ошибка. А это уже совершенно другой взгляд и на бытие, и на небытие. Хотя мы используем схожие термины и движемся — как будто! — в одном направлении. Только у Лизы улыбка и приговаривание «как здорово!», а у нас горечь и… отчаяние.
В европейской традиции с философией небытия тесно связана проблема солипсизма. На самом деле никто внятно опровергнуть позицию солипсизма до сих пор не смог, поэтому от неё и отмахиваются, как от несерьезной. Даже Декарт с его «cogito ergo sum» утверждает, и довольно неубедительно, лишь своё собственное существование, из которого вовсе не следует существование остального мира. Что касается Беркли, то он, к сожалению, тоже извивался, как змея, чтобы уклониться от обвинений в солипсизме. В его случае это понятно, поскольку он был епископом и миссионером, а солипсизм никак не вяжется с христианской догматикой. (Приходилось шифровать свои идеи и немецкому мистику Экхарту, с его скрытой проповедью ничто). Беркли закономерно делегирует позицию последней наблюдающей инстанции Господу, а самого себя и остальных позиционирует как сновидение Бога. [2, с. 115—215] Но Беркли всё равно не удается уйти от солипсизма, он лишь переносит его на иной уровень. Единственным солипсистом оказывается Творец, сотворивший мир и самого Беркли в своих фантазиях. Кроме того, сам Бог присутствует в сознании Беркли, а это оставляет пространство для предположения, что все-таки мир, включая идею Бога, есть порождение сознания философа. Именно от идей Беркли относительно субъективности зрительного восприятия мира различными живыми существами («Опыт новой теории зрения») [2, с. 15—103] всего один шаг до знаменитой кантовской дихотомии мира как «вещи в себе» (ноумена) и «вещи для нас» (феномена). Мы воспринимаем мир лишь в том виде, в котором он нам себя показывает через посредство возможностей нашего зрения. Какую бы технику мы ни использовали, восприятие все равно будет замыкаться на наше зрение. Каков мир на самом деле мы никогда не узнаем. Вполне возможно, что кантовский ноумен это и есть ничто, продуцирующее нам замысловатые картинки. Тогда непостижимая, трансцендентная, сугубо эксклюзивная флуктуация абсолютного ничто порождает этот мир как восприятие одного-единственного субъекта и вместе с его смертью обращается в ничто.
Различия между культурами Запада, Востока и России заключаются, в известной степени, в выборе субстанционального начала. Здесь вновь имеются в виду предельно общие онтологические категории: небытие и бытие. Давным — давно греческий философ Парменид заявил, что бытие есть, а небытия нет. Небытие, впрочем, никуда не делось. Оно по-прежнему внушает европейцам ужас, поскольку оказалось выдвинуто западным сознанием в будущее и превратилось в после-бытие. Восток же исходит из небытия, как до-бытия, которое является подлинной реальностью и содержит в себе все возможные и невозможные потенции существования. Если в западном небытии всё безвозвратно исчезает, то в восточном всё появляется, и на Востоке смерть не предстаёт ужасной, небытие не внушает ужаса, потому что оно до-бытие, а не после-бытие. Что касается России, то она не ориентируется ни на до-небытие, ни на после-небытие, а на само ничто, или, выражаясь по-русски, на «ничего». Таким образом, мы, в философском смысле находимся уже там, куда все остальные еще только устремляются.
Основателем отечественной философии небытия был Арсений Чанышев. «Заметим, что философия небытия учит, что „всё, что существует, в большей мере не существует“ (мягкая форма). В жёсткой форме: „всё, что существует, не существует (в подлинном смысле) “, — пояснял он. « — Бытие, Добро, Жизнь, Истина, Свидание, Любовь — лишь крошечные оазисы внутри бескрайней пустыни Небытия, Зла, Смерти, Лжи, Заблуждения, Разлуки… И это даже не реальные оазисы. Это лишь самообман, иллюзия, мираж». [60, с. 157—165]
Интересные мысли о небытии содержатся в работе современного российского философа Н. М. Солодухо «Философия небытия». [40] При чтении этой книги постоянно чувствуется неподдельный интерес Натана Моисеевича к проблеме небытия. Он излагает её основательно и, в отличие от А. Чанышева, достаточно наукообразно. При этом хотелось бы отметить принципиальный момент: автор пишет о небытии, но в итоге складывается впечатление, что его работа — это своеобразный гимн бытию. Также совершенно непонятна его идея борьбы между небытием и бытием. Небытие выпустило на волю джинна, которого не в силах обуздать, — считает Н. М. Солодухо. Здесь речь идёт о бытии. Совершенно непонятно, какая может быть борьба между небытием и бытием? Исход её, и в частностях и в целом, очевиден. Масштабы небытия и бытия совершенно несопоставимы, бытие по сравнению с небытием, проявляется на уровне арифметической погрешности, которую можно не принимать в расчет. Вопрос заключается скорее в вере или неверии в бытие. Действительно, что такое конечность перед бесконечностью? Или временность перед вечностью? Если принять бытие как реально существующее, поверить в него, то в контексте книги Н. М. Солодухо получается следующее: небытие по непонятным причинам разродилось бытием, которое, как евангельский блудный сын, ушло из отчего (небытийственного) дома и стало делать, что ему заблагорассудится. Оно как бы стало существовать само по себе, хотя небытие старается, по мере сил, приглядывать за ним и периодически бить по рукам. Но бытие сопротивляется, огрызается, иногда дерётся с небытием. Наконец, небытию это всё надоедает, и оно, как Тарас Бульба, говорит: «Я тебя породило, я тебя и убью!» На самом же деле бытие бытия это его агония.
Далее, у Н. М. Солодухо бытие переходит в небытие и обратно. Арсений Чанышев, кстати, в своих бостонских тезисах писал, что небытие порождает бытие, но не превращается в него, ни полностью, ни частично. А у Натана Моисеевича, получается, превращается. Вообще представляется, что интерес к такой запредельной теме, как небытие, должен бы был заставить автора пересмотреть отношение к тому, что мы называем «бытием», но на деле всё у Н. М. Солодухо происходит иначе. Очевидно, философия небытия должна вести либо к последовательному нигилизму, либо… к признанию некого Абсолютного Бытия. Если, конечно, это философствование не является только лишь профессиональной деятельностью или игрой ума. Но что за метаморфоза должна произойти с человеком, чтобы он от небытия вдруг переметнулся к сверхбытию?
Очень часто случается так, что философское или художественное произведение заманивает вдумчивого читателя, начинаясь как оратория мрачного опыта, но завершается тем, что автор внезапно выскакивает через заднюю дверь и пробивается к «светлому пути». Архетип подобной истории представляет собой «Исповедь» Льва Толстого.
В целом, радикальный философский нигилизм не имеет аналогов ни в каких нацеленных на укрепление иллюзии бытия учениях — ни религиозных, ни философских, даже в тех, которые, казалось бы, близко подошли к нему. Здесь имеются в виду не отдельные прозрения тех или иных мудрецов, а законченные, системные, институализированные учения. Крайний нигилизм — это хождение по тончайшей проволоке над бездною: чуть оступился — и полетел в пропасть иллюзии, в бытие.
В любом социуме имеются общепринятые представления о норме. При этом у разных народов и в различные эпохи они могут заметно различаться. Но все-таки, нормальным у всех, в основном, считается то, что направлено на поддержание и воспроизводство жизни. На умножение существования, так сказать. Поэтому пессимистические, депрессивные и, тем боле, суицидальные настроения ни в каких культурах обычно не приветствуются. Они могут рассматриваться как различные формы отклонений от нормы, начиная от вполне невинного чудачества вплоть до угрожающего существованию личности и общества деструктивного поведения. При этом необходимо помнить, что экстремальные опыты учителя адвайты Рамана Махарши это удел единиц. Большинство известных мыслителей, исповедовавших пессимизм, в повседневной жизни вовсе не стремились принципиально отказаться от благополучия и комфорта. И это касается почти всех: взять хотя бы тех же Шопенгауэра, Гартмана, Чанышева, да и Сиорана, в конце концов. Принести элементарный комфорт в жертву философской честности и при этом обречь себя на страдания, насмешки и издевательства — на такие подвиги философы, как правило, не способны. Да и зачем? Кому и что могут они доказать своей честностью, если учитывать, что подлинному философу, признание окружающих совершенно неинтересно, главное — уверенность в своей правоте. Доказывать самому себе? Ну, это уже какое-то раздвоение личности получается. В отличие от религиозного фанатика философ абсолютно одинок, а глубоко верующий человек находится в непрерывном общении с Богом, во имя которого можно и пострадать, и умереть, чтобы подать достойный пример и обратить в свою веру колеблющихся. Философу это ни к чему. Но не должна ли внешняя сторона нашей жизни естественным образом отражать наши мысли? Не сиюминутные, проскакивающие мысли о том, о сём, а мысли рождённые, продуманные, порой выстраданные, важные для нас? Если человек упорно и много думает о чём-то, размышляет, приходит к каким-то выводам в процессе серьёзного думания, разве не отразится это на его поведении, образе жизни, взаимодействии с окружающим миром? И не является ли раздвоением личности как раз отсутствие такого отражения? Если некто денно и нощно медитирует на какой-то теме, непрерывно прокручивая в голове всё, что с ней связано, а образ жизни его совершенно не совпадает с его думами — тут также налицо раздвоение.
Из современных авторов, пытающихся рассуждать в русле философии небытия, можно упомянуть Михаила Бойко и его очерк «Манифест нигилософов». [6] Как литературный манифест текст написан неплохо. Проще говоря, это такой весьма добродушный юмор, выдающий себя за философию, совсем как «меон» выдаёт себя за ничто. С полемическим вызовом, которого требует жанр. Местами напоминает «Трактат о ничто» Филдинга. Возможно, автор даже наивно надеялся, что ему удастся в какой-то степени разбудить и возбудить «профессиональное философское сообщество». Что касается интерпретации ничто, то у Бойко получается следующее: абсолютное (единственно подлинное) ничто не имеет никакого отношения к бытию и к нам. Его просто нет, на то оно и ничто (этот лингвистический парадокс был уже многократно проигран). И говорить о нём категорически незачем. Всё по Пармениду. Остаётся так называемый «меон», иначе говоря, бытие, которое притворяется ничто. Но это не есть ничто. Значит, следует вообще закрыть тему ничто и принять бытие как единственную данность. С другой стороны, рассуждая об «уконе», Бойко противоречит сам себе, то есть, говорит ни о чём, что, если следовать его логике, вполне бессмысленно. Что ж? уничтожение смысла это вполне себе нигилистическая цель.
В книге В. Н. Финогентова «Человек на грани небытия» [50] есть несколько интересных суждений. В частности, автор говорит о необходимости в первую очередь оставить пустые надежды на жизнь после смерти. В этом он видит некий трагический и даже героический гуманизм. Действительно, в контексте тотального господства иллюзии бытия, целиком и полностью построенной на лжи, что-то героическое в этом, наверно, есть. Кроме того, автор убеждён, что у человека постоянным внутренним фоном должно присутствовать отчаяние. Эти идеи присутствуют и в нашей книге «Сны воинов пустоты». [46]
Но дальше, как и следовало ожидать, начинается традиционное мыслетрусие. Вначале Финогентов квалифицирует философских нигилистов как циников. Точнее, он пишет так: циники и нигилисты. Очевидно, последовательная интеллектуальная честность, предполагающая привычку называть вещи своими именами, рассматривается им как цинизм, то есть, как демонстративное попрание приличий. Что здесь сказать? В культуре, целиком и полностью ориентированной на апологию бытия, это, видимо, так и есть. Но чем же конкретно не устраивает автора этот самый цинизм –нигилизм? А вот чем: по его мнению, широкое общественное признание подобных идей приведет в скорейшей деградации и вымиранию всего человечества. Но, во-первых, такое широкое признание немыслимо. Во-вторых, непонятно отчего это гипотетическое признание неизбежно приведет к деградации? Если кто и демонстрирует деградацию, так это так называемое общество потребления, радикально ориентированное на бытие. И, наконец, если человечество, с чем соглашается автор, неизбежно когда-нибудь исчезнет, то в чём заключается интерес оттягивать его конец?
И ещё: автор пишет, что его упрекают в излишнем пессимизме, несмотря на то, что он ожидаемо свернул на привычную дорогу апологии бытия. Сознание того, что жизнь конечна, придаёт ей обострённую ценность? Это очень сомнительное предположение. Ценность судорожного цепляния на краю обрыва, при полной уверенности, что упасть всё равно придётся? В чем ценность и смысл, когда результат перечеркивает всё?
При этом не исключено, что не только страх смерти заставляет философов изворачиваться, сочиняя на фоне трагизма жизни жизнеутверждающие агитки. Здесь и нежелание оказаться маргиналом.
На фоне вышеупомянутых работ можно в положительном смысле представить замечательную книгу Натальи Саенко «Нигитология культуры (опыт построения)». [32] Автор, опираясь на философию небытия, рассматривает проблемы этики и экзистенции небытия, социального опустошения, эстетики и семиотики пустоты. Характерно, что небытие, ничто, пустота выступают в качестве объекта осмысления не только в предметном поле философии, но и культуры в целом, включая, например, художественную литературу. Видимо, не случайно философские построения Натальи Саенко близки к стилистике постмодернизма.
Разумеется, ссылаться на персонажей из истории философии или даже на кого угодно, как на некие авторитеты, глупо. Думать лучше самостоятельно. Это средневековые схоласты, марксисты–ленинисты и всевозможные сектанты подкрепляют «свои» идеи ссылками на авторитетные писания. Именно оттого, что у них отсутствует логика, с ними невозможно конструктивно разговаривать. Но бывает приятно, если находишь у кого-нибудь подтверждение своим мыслям. Вот и цитируешь, без всякого пиетета.
Но что такого знают философы о жизни, что не доступно простым смертным с элементарной наблюдательностью и минимумом вдумчивости, и почему это их «знание» требует облечения в громоздкие неудобовоспринимаемые словесные конструкции?
До сих пор мы не знаем философов, способных дать удовлетворительный ответ на вопрос: «Почему должно существовать нечто вместо ничто?»
Представленный краткий очерк предыстории и истории философии небытия и, в частности, философского нигилизма, показывает, что соответствующие идеи являются объектом интеллектуального интереса уже много сотен лет. При этом философия небытия стоит отдельно от всех остальных философских систем: она не «заговаривает» смерть, а честно утверждает ничто. Есть ли в поле нашего зрения что-то такое, что не вызывает ни малейшего сомнения, что является безусловным и не поддающимся опровержению, что можно назвать неоспоримой очевидностью? Шопенгауэр однажды написал: «Почему здравствуют тысячи ошибок, если критерий истины — очевидность — столь прост?» Так в чем же мы видим эту «неоспоримую очевидность»? В смерти. Можно подвергнуть сомнению всё что угодно, но только не смерть, которая рано или поздно приходит к каждому и одним ударом разрушает всё. Она забирает и того, кто любим, — и того, кто любит. Не остается ничего и никого. Вероятно, смерть — это отправная точка для всех возможных размышлений, которые претендуют на объективность. Реальная смерть — кульминация всех маленьких символических смертей, через которые мы проходим в течение жизни: вещи, люди, события входят в нашу судьбу и исчезают бесследно, оставаясь иногда лишь в нашей памяти, которая так же обратится в ничто с последним нашим вздохом.
Помимо смерти есть ли еще какая-то очевидность? Думаем, она есть, и сформулирована Буддой в Первой Благородной Истине:
«Вот, о братья, благородная истина о страдании. В муках рождается человек, он страдает, увядая, страдает в болезнях, умирает в страданиях и печали. Стенания, боль, уныние, отчаяние — тяжки. Союз с немилым — страдание, страдание — разлука с милым, и всякая неудовлетворенная жажда сугубо мучительна. И все пять совокупностей, возникших из привязанностей — мучительны. Такова, о братья, благородная истина о страдании». [7, с. 48]
Скажем, если какой-нибудь философ, опираясь на логику, попытается подвергнуть эту истину сомнению, то предпочтительнее будет остаться не с логикой (даже если она будет «математической»), а с очевидностью, которая присутствует в опыте всех живых существ.
И, наконец, третья очевидность, с которой далеко не все соглашаются, но, подозреваем, многие просто пытаются обмануть себя и «заговорить» эту очевидность так же, как очевидность смерти. Речь идет о тотальной несправедливости, пронизывающей как социум, так и природу.
Итак, три точки, которые могут служить отправным пунктом для философских размышлений. Три очевидности: несправедливость, страдание и смерть.
Интересно, что Амброс Бирс определял философию, как «направление многих дорог, ведущих из ниоткуда в ничто», а реальность, как «мечту сумасшедшего философа».
Здесь возникает ещё один принципиальный момент: философия небытия парадоксально позиционирует себя как живая философия. Есть философия живая и философия мёртвая. Так, Эмиль Сиоран думал, что отвергает философию в целом, но он отвергал её с позиций своей живой (хоть и акцентирующей смерть) философии. Поэтому деление философии на школы и направления не так уж важно. В первую очередь необходимо отличать симуляцию («философоведение») от реального философствования, а потом уже, внутри последнего, разбираться со школами. Вот что пишет об этом Арсений Чанышев:
«Кто же такие философы?
Скажем сразу, что надо различать философа и философоведа. Поэтами и философами рождаются, а литературоведами и философоведами становятся. Если вопрос о философии как науки спорен, то философоведение — наука. Философоведение состоит из теории философии и истории философии. Возможна теория истории философии.
Следует также различать мнимого и действительного философа. Мнимый философ лепит слова («Из слов системы создаются»). Его отличают внешние важность и значительность. Будучи фактически вне философии, он воспринимает философию как «важную даму» и относится в ней «коленопреклоненно». Настоящий философ может позволить себе некоторую фамильярность с философией». [58]
При этом водораздел между формальной и реальной философией проходит именно по линии связи теории с практикой. Если философ искусно рассуждает о единстве трансцендентальной апперцепции, но при этом исходит из того, что апперцепция сама по себе, а жизнь сама по себе, и находит эту ситуацию нормальной — то это типичный философовед.
Именно поэтому цель данной работы формулируется в русле практической философии: обозначить связь философии небытия с экзистенцией и попытаться построить модель этики небытия. Реализация данной цели включает в себя конкретные задачи: рассмотрение проблем соотношения необходимости и случайности, свободы воли, антинатализма и смысла жизни, а также анализ небытийных идей классика философского пессимизма Артура Шопенгауэра и его последователей.
Глава первая
Ничтожность жизни
1. 1. Небытие нужно заслужить?
Почему мы обращаемся именно к Шопенгауэру? В первую очередь потому что нам близко его пессимистическое мировоззрение.
Философский пессимизм имеет очень древние традиции. Его истоки можно, в частности, проследить в древнеегипетской «Песне из дома царя Антефа», «Книге Екклесиаста», идеях античного киренаика Гегесия.
В этом ряду следует положительно отметить буддизм как философию и даже как религию — за отсутствие всемогущей божественной фигуры, а так же за его учение о Четырех Благородных Истинах. Первая из этих истин, как уже было здесь упомянуто — это приравнивание жизни обычного смертного к «дуккха» (грубо говоря «страданию», по сути дела любому вообразимому негативному состоянию). Вторая истина говорит о том, что желание чего-либо в этом мире — хорошего физического или психического здоровья, долгих лет жизни, счастья, или даже желание устранения самого желания — есть источник страданий. С точки зрения самих буддистов, их религия является системой представлений об истинной природе человека, и только. Тем не менее, буддизм и пессимизм невозможно отделить друг от друга. Сходство между ними буквально бросается в глаза. По мнению буддистов, они являются не пессимистами, а реалистами. Пессимизм выступает с тем же заявлением. Единственная действительная разница между этими философиями заключена в том, что миллионы буддистов приняли «дуккха» как непосредственную реальность существования. Странно и печально, что пессимисты не могут похвастаться таким числом сторонников. Эти двойные стандарты попросту вопиют к логике.
Один из взглядов, которого придерживаются многие буддисты, состоит в том, что человеческие существа есть просто части и фрагменты, которые являют собой ничто, склеенные модельки, пустые марионетки небытия, которые полагают себя тем, чем на самом деле не являются. Другие буддисты считают, что это только половина истории: все существует и не существует; вещи не то, чем они кажутся, и не то, чем они не кажутся; вещей много, но все они одно; всё есть ничто, включая и само ничто.
До тех пор пока вы желаете просветления, вы никогда его не достигнете, поскольку, по буддизму, желание и есть то, что не позволяет вам достичь желаемого. Проще говоря, если вы хотите прекратить свои страдания, вы их никогда не прекратите. Это условие именуется «парадокс желания».
Согласно буддизму, нет ничего, что можно было бы понимать, и нет никого, кто может понимать. И пока вы полагаете, что есть некто, кто может понять нечто, что можно понять, вы обречены. Попытка преодоления подобного состояния представляет собой, по сути, нигилистический вызов. При этом не пытаться понять вышесказанное равносильно попытке понимания. Нет ничего более тщетного, чем пытаться найти что-то, способное дать вам спасение.
Мы пойманы в иллюзии, и выхода нет.
Восточную традицию философского пессимизма продолжает современный индийский учитель адвайты Нисаргадатта Махараджа (учитель Рамеша Балсекара). Ученик спрашивает Махараджа: «Разве то, что я родился, не везение? Разве сознание — не благословение?» Махарадж отвечает: «Появление бытия из состояния небытия — величайшая ошибка». И вот ещё интересный диалог Махараджа (М) с посетителем (П):
М: Вы присутствовали во время своего рождения?
П: Когда я родился, и мои родители праздновали это событие, я должен был быть там.
М: Но это не ваше знание, это умозаключение.
П: Конечно.
М: Попытайтесь вспомнить самое раннее событие из своей жизни. Сколько вам тогда было лет?
П: Я помню посещение Ниагары, мне тогда было четыре года.
М: Это начало вашего отождествления. Примерно в том возрасте вы должны были начать узнавать свою маму. Она говорила вам, что ваше имя Уилсон и что вы мальчик, а не девочка.
П: Если бы я был Параматмой, я должен был бы знать себя и без маминой помощи.
М: Параматма — это состояние небытия. Оно подобно вашему переживанию глубокого сна без сновидений.
П: Оно всегда пребывает в глубоком сне?
М: Оно никогда не спит, хотя термин «бодрствовать» также нельзя к нему применить.
П: Это очень интересно. Пожалуйста, расскажите ещё о нём.
М: Во время вашего зачатия в утробе матери началось проявление. До этого вы были непроявлены и пребывали в состоянии небытия. После зачатия состояние небытия продолжилось. Ваше проявление подобно внезапной вспышке света от зажжённой спички. Есть лишь свет, нет ничего до него и ничего после него. Ваше отождествление с именем и формой началось примерно в четыре года. Поскольку вы появились из состояния небытия, вам пришлось начинать своё знание с нуля. Вы не знали, что вы такое. Самым близким для вас было ваше тело. Естественно, вы чувствовали, что вы и есть ваше тело, а ваша мать и другие это подтверждали. Могло быть и наоборот — ваша мать говорила вам, что вы — тело, имя которого Уилсон. И у вас не было иного выбора, кроме как поставить на этом свою печать одобрения.
После появления живой формы Параматма принимает имя и форму и приспосабливается к происходящему вокруг. Что происходит и почему — она не знает.
Вся жизнь этой формы подобна зажжённой спичке, и она продолжается, пока горит огонь. Есть ли форма у пяти элементов?
П: Нет.
М: У всего этого нет создателя. Всё это — спонтанное явление.
Всё прекрасно, пока не появляются формы с бытием, с любовью к себе, с любовью к существованию. Вместе с жизнью начинается борьба за выживание. Все действия всех живых существ направлены на поддержание бытия. Это включает защиту их тел и поиск пищи. Помимо этого, у них нет никакого знания о своём происхождении. Космическая основа и космический дух бестелесны, но все живые тела обретают существование благодаря им. Весь этот мировой спектакль неоправдан и не нужен. Я говорю, что моё тело — это союз пяти элементов. Это касается всех форм, включая вашу. Вы знаете это. Ваше тело занимает место в пространстве, которое является его частью. В нём присутствует воздух. Температура тела указывает на присутствие тепла. Большая часть тела состоит из воды, а оставшаяся — из элемента земли. Всё тело — это пища сознания, которое в свою очередь представляет собой качество эссенции пищи.
Во всём существовании сознание — единственная причина страдания.
П: Говорят, что рождение — это божий дар.
М: Таков ваш личный опыт?
(Нет ответа.)
М: Это чей-то краткий миг удовольствия, а я должен сто лет за это страдать. Разве не так? Почему я должен страдать за чьи-то действия? Почему наказывают меня?
Из пяти элементов течёт поток сознания, представленный различными формами. Пять элементов не страдают. Только формы страдают из-за сознания. В человеческой форме страдание чаще возникает из надежды на светлое будущее, ради которого я должен жить. Всё это — игра первичной иллюзии. Когда вы больны, вы принимаете лекарство. Ваша болезнь тогда умирает?
П: Я выжил, когда болезнь исчезла.
М: Болезнь не умерла, но ваше страдание прекратилось. Давайте обобщим это: с какого момента мы становимся несчастны?
П: С момента появления нашего знания.
М: Совершенно верно. А это знание — несчастье или океан блаженства?
(Молчание.)
Надежды на будущее есть только у человека. Но есть ли в человеческой форме хоть какое-то осязаемое нечто, которое может процветать в будущем?
Рождается не человеческая форма, а несчастье в человеческой форме. Разве нет?
(Нет ответа)». [27, с. 73—75]
Потрясающе!
И всё-таки, в истории философии не так много можно вспомнить авторов, которые столь пронзительно говорили бы о страданиях человеческих и делали бы столь радикальные выводы («мир — это нечто такое, чему лучше было бы не существовать»), как Шопенгауэр, с его знаменитой системой, основанной на воле.
Почему именно воля? Мы стремимся понять, отчего именно такой мир произошел (проявился) из небытия. А не может ли в основании мира лежать нечто промежуточное между небытием и бытием? Тогда происхождение страждущего мира будет если не более объяснимо, то, по крайней мере, более удовлетворительно для ума. Пусть это промежуточное звено между небытием и проявленным бытием будет называться волей — какая разница? Но… воля ничего не разрешает в этом плане. Ведь если мы в качестве промежуточного звена или моста будем рассматривать волю (или еще какое-либо метафизическое начало), то наша задача усложнится: раньше нам нужно было как-то объяснить возникновение мира из пустоты, а теперь надо еще объяснить волю, о которой мы ничего толком сказать не можем. Мы не можем даже утверждать, что эта воля, как вещь в себе, существует. У Шопенгауэра она является пределом — дальше воли он в своих рассуждениях не идет. Но сколь могущественной бы она ни была, — если даже допустить, что именно воля становится миром, то всё равно пред Ничто она — ничто. И, как бы увидев это, в самом конце своего фундаментального труда Шопенгауэр посвящает вышесказанной мысли несколько строк: «Мы открыто исповедуем: то, что остается после окончательного упразднения воли для всех тех, кто ещё исполнен воли, есть, конечно, ничто. Но и наоборот: для того, чья воля обратилась назад и отринула себя, этот наш столь реальный мир со всеми его солнцами и млечными путями — ничто». [64, 1, с. 349]
Наверно, та картина мира, которую предложил Шопенгауэр, имеет право на существование. Однако, думается, что его воля требует такой же веры, как и любое другое метафизическое начало. Можно верить в волю, можно верить в Бога или Абсолютный Разум. Видимо, более правильным было бы остаться со своим принципиальным непониманием того, каким образом из ничего произошел этот мир, так же как и с непониманием того, почему возник именно такой мир. Все предлагаемые метафизические начала только запутывают разум. Просто нужно поставить интеллектуальную преграду в этом вопросе, сказав себе, что он для нашего ограниченного разума совершенно недоступен. В противном случае, мы обречены на бесконечное блуждание по метафизическим лабиринтам. Скажем, мысль о том, что мир является искажением, болезнью пустоты (эту мысль тоже следует воспринимать как условный образ: понятно, что пустота болеть не может) вполне подходит в качестве такой преграды. Итак, если разум остаётся с идеей пустоты и миром, который проявляется как искажение пустоты, то на этом и следует строить дальнейшие умозаключения. И здесь нет каких-то спекуляций, как нам кажется. Мы не можем отрицать небытие, которое опытно воспринимается нами как отсутствие. Более того, мы несомненно знаем, что всё, имевшее когда-либо начало, обязательно будет иметь и конец. Мы также знаем, что всё возникает на время, а погибает навечно. И, самое главное, мы знаем, что сами мы тоже исчезнем, а вместе с нами — и весь, выступающий как наше представление, мир. Это самое несомненное знание. Конечно, этому знанию можно противопоставить веру в загробную жизнь, но у нас нет никаких оснований для утверждения, что загробная жизнь существует. Нельзя доказать, что её не существует, из чего, однако, вовсе не следует, что мы должны её признавать. Ради интеллектуальной честности скажем так: наиболее вероятным представляется, что загробной жизни нет. Для такого утверждения имеются весомые основания, в отличие от обратного утверждения, которое базируется на вере и желании, чтобы «там что-то было». Но это отдельная тема. Далее. Мы приходим к выводу, что небытие, которое поглощает любое бытие, неизмеримо мощнее любого бытия. И еще: кратковременное бытие всего живого проникнуто болью и страданием, вот почему можно высказаться о бытии как нарушении гармонии пустоты или как «болезни пустоты». Вот почему небытие видится как избавление от бремени бытия, как желанное пристанище, как исправление возникшего по непостижимым для нас причинам сбоя в пустоте. Мы иногда боимся себе признаться в зависти к умершим, потому что с точки зрения практического мировоззрения, целиком и полностью подчиненного инстинкту самосохранения, это чувство можно рассматривать как кощунственное… Тем не менее, когда мы слышим о чьей-либо смерти, в нас, наряду с человеческой жалостью, происходит какое-то странное завистливое шевеление.
Одновременно мы пребываем в стойкой убежденности, что мы, индивидуумы, не имеем никакого влияния на разыгрываемый абсурдный спектакль. Роли распределены случаем, а актёры — всего лишь марионетки, которые не имеют ни малейшей власти ни над своими мыслями и эмоциями, ни над поступками. Этим для нас объясняется непоследовательность философов, которые провозглашают одно (и, возможно, сами верят в это!), но думают совсем другое, а делают третье. Подобная непоследовательность имеет место среди всех людей, не только среди философов. Непоследовательность заключается не только в рассогласованности между тем, что мы думаем и что делаем, но и в самом движении наших мыслей. Сегодня нам думается так, а завтра, ни с того ни с сего, может подуматься совсем по-другому. Но это тоже отдельная большая тема.
И всё-таки, зачем Шопенгауэру понадобилось основывать свою систему на воле? Не лучше ли было остановиться на пустоте — ведь за ней, а не за волей последнее слово, хотя философ и утверждает, что воля неразрушима? И в то же время говорит так: «Умирать охотно, умирать радостно — это преимущество человека, достигшего резиньяции, преимущество того, кто отверг и отринул волю к жизни. Ибо лишь такой человек действительно, а не притворно хочет умереть, — оттого ему не нужно, он не требует бесконечного посмертного существования своей личности. Он охотно поступается своей жизнью, которую мы знаем; то, что он получает взамен неё, в наших глазах — ничто, ибо наше существование, сравнительно с тем, что ждет его, — ничто. Буддизм называет это жаждущееся нами ничто нирваной, то есть «угасшим». [64, 5, с. 207—219]
Возможно, Шопенгауэр ввёл понятие воли для того, чтобы как-то объяснить несуразность, абсурдность, жестокость и несправедливость жизни. Ведь любой оптимизм, в какие бы одежды он ни рядился — неубедителен. Любая попытка хоть как-то оправдать существование — хотя бы и с помощью философии небытия — жалка.
С позиций последней, шопенгауэровская воля это идея относительно удачная, если рассматривать её как злокачественное искажение ничто. Любое изменение предполагает некий источник, почему бы не назвать его волей? Симптомами разворачивания воли являются страдания, несправедливость и смерть. Это три основания мира как воли и представления. Исходя из этого, очевидно, что ни одно ничтожное частное явление (человек) не способно нарушить ход текущих процессов. Однако столь же очевидно, что Майя будет когда-нибудь поглощена небытием, ибо любое движение непременно заканчивается возвращением к покою. «На свете счастья нет, но есть покой и воля». [29]
Воля, как вещь в себе, скрыта от нашего постижения в отличие от мира как представления. Мир — это проявление воли. Такие понятия как время, пространство, причинность, множественность относятся к миру явлений, но не к воле. В каждом индивидууме воля действует сполна, целиком. Воля имеет разные ступени объективации, но на высшей ступени она обретает в лице человека самосознание и познание, воля как бы познает себя через человека. Познание изначально не присуще воле, но её, слепую, неразумную и крайне беспокойную, судя по всему, что-то взрывает изнутри так, что она, объективируясь от неорганического до органического, и, доходя в своих пределах до человека, способна себя в человеке познавать. В процессе саморазвёртывания и самосознания воля творит страждущий и несправедливый мир индивидуумов, которые блуждают, к чему-то стремятся, борются друг с другом. И, как бы напуганная тяжелым сновидением, стремится к прежней бессознательности. Человек мудрый, разумный, честный пред собой, понимает, что жизнь и мир — это нечто такое, чему изначально лучше было бы не существовать. Получается, что на этом всплеске сознания, который проявился в конкретном индивидууме, слепая воля на мгновение прозрела, увидела глазами человека ужас бытия, осознала кошмар положения. И вот, путем этой объективации в человека, воля сама себя пытается уничтожить. Пока она слепа, у нее ни за что не получится это сделать, но, проявившись человеком разумным, воля может это совершить. С точки зрения индивидуума это будет сознательный отказ от воли к жизни, отвращение от этой воли. Любопытно вот что: убив себя, индивидуум уничтожится как явление воли, но не как сама воля. Но, чтобы полностью прекратить страдания, необходимо уничтожить саму волю, что достижимо только прижизненной резиньяцией, но никак не насильственным прерыванием биологических функций организма.
Теперь неизбежно возникающие вопросы. Если какой-то индивидуум сумеет отвратить волю от жизни, то, по идее, с его смертью должен исчезнуть и весь мир, верно? Ведь воля сполна пребывает в каждом индивидууме. Получается, что для уничтожения воли не требуется общечеловеческих усилий — достаточно одного человека. Но мы видим, что люди умирают непрерывно, однако мир продолжает существовать. Для умершего индивидуума мир исчезает, но для других индивидуумов он есть. Тогда спрашивается, чего добился в процессе резиньяции индивидуум? Он ушел в небытие, но разве те, кто жил, ничего не зная о воле, и не пытаясь отвратиться от жизни, после смерти получат что-то другое? Или же выходит такая картина: не один индивидуум не смог по-настоящему отвратить волю от жизни (можно сказать иначе: воля не сумела ни через одного индивидуума разрушить сама себя, поэтому она продолжает предпринимать новые попытки), иначе весь мир исчез бы в одно мгновение. Звучит не очень убедительно. С другой стороны, индивидуум как явление уничтожается вместе с сознанием и чувствами — так какая ему разница, что происходит с остальным миром, если для него мир перестал существовать? В его лице мир уничтожился! Но зачем нужен аскетизм и отказ от воли при жизни, если после индивидуальной смерти для субъекта всё заканчивается? И почему бы не убить себя? «Воля возродится в новом индивидууме», — ответил бы Шопенгауэр. Но она и так это делает ежеминутно! И потом: даже если аккуратно допустить близость шопенгауэровской мысли к идее реинкарнации, то будущее перерождение для меня, сегодняшнего, имело бы смысл и значение только в том случае, если бы будущая личность была хоть как-то была связана со мной нынешним. Если этой связи нет, то это будет совсем другой человек, никак ко мне не относящийся. Однако Шопенгауэр нигде прямо не говорит о карме и связи между прошлой жизнью индивидуума и жизнью после «перерождения». В его работе «Смерть и её отношение к неразрушимости нашего существа» об этом не сказано ни слова. Неразрушима воля, которая объективируется в мыслящих существах. Шопенгауэр пишет: «Чем же был я до того, как родился? Я всегда был я. Все те, кто называли себя когда-либо я — это были я». Понятно, что множественность «я» относится к миру как представлению, но не к воле. Тогда поставленные выше вопросы пока остаются неразрешёнными.
Конец личности так же реален, как реально было ее начало, и в том самом смысле, в каком нас не было до рождения, нас не будет и после смерти, — поясняет далее Шопенгауэр. — Но при этом смерть не может уничтожить большего, чем дано было рождением, — следовательно, не может она уничтожить того, благодаря чему только и стало возможным самое рождение.
Внутренняя сущность, таким образом, остается недоступной для временного конца какого бы то ни было временного явления и постоянно удерживает за собою такое бытие, к которому неприменимы понятия начала, конца и продолжения. А подобное бытие, насколько мы можем его проследить, это, в каждом являющемся существе, — его воля.
Ошибка всех философов заключалась в том, что метафизическое, неразрушимое, вечное в человеке они полагали в интеллекте, между тем как на самом деле оно лежит исключительно в воле, которая от интеллекта совершенно отлична и только одна первоначальна.
Со смертью, таким образом, погибнет сознание, но не то, что породило и поддерживало это сознание: гаснет жизнь, но остается принцип жизни, который в ней проявлялся.
Это не сознание, как и не тело, на котором, очевидно, зиждется сознание. Это скорее то, на чем зиждется самое тело вместе с сознанием, т.е. именно то, что, попадая в поле сознания, оказывается волей. Выйти за пределы этого непосредственного проявления воли мы, разумеется, не можем, потому что нам не дано перешагнуть за предел сознания; и поэтому вопрос о том, что такое это неразрушимое в нас начало, поскольку оно не попадает в сознание, т.е. что оно такое само по себе и безусловно, — этот вопрос должен остаться без ответа.
Ужасы смерти главным образом зиждутся на той иллюзии, что с нею «я» исчезает, а мир остаётся. На самом же деле верно скорее противоположное: исчезает мир, а сокровенное ядро, я, носитель и создатель того субъекта, в чьем представлении мир только и имеет свое существование, остаётся. Вместе с мозгом погибает интеллект, а с ним и объективный мир, его простое представление.
А вот дальше идет интересное: «Если в человеке не наступило отрицание воли к жизни, то смерть оставляет после него зародыш и зерно совершенно иного бытия, в котором возрождается новый индивидуум, — таким свежим и первозданным, что он сам предается о себе удивлённому размышлению. Воля человека, сама по себе индивидуальная, в смерти разлучается с интеллектом и затем, согласно своим вновь модифицированным свойствам, получает в новом рождении новый интеллект, благодаря которому она становится новым существом, не сохраняющим никакого воспоминания о своем прежнем бытии, ибо интеллект, который один только и обладает способностью воспоминаний, представляет собою смертную часть, или форму, между тем как воля — вечная субстанция; вот почему для характеристики этого учения более подходит слово „палингенезия“, чем „метемпсихоз“. Эти постоянные возрождения образуют собою череду жизненных снов, которые грезятся воле, в себе неразрушимой, пока она, умудренная и исправленная такой обильной сменой разнородного познания в постоянно новых и новых формах, не уничтожит сама себя». [64, 5, с. 207—219].
Итак, воля в конце концов должна набраться мудрости и уничтожить сама себя. Получается, что от индивидуума здесь опять-таки ничего не зависит. Но почему Шопенгауэр был противником самоубийства? И зачем призывал к аскетизму и отрицанию воли ещё при жизни, если воля сама превосходно справится с самоуничтожением в надлежащее время? Вновь обратимся к первоисточнику: «Познание, как разумное, так и созерцательное, исходит первоначально из самой воли, принадлежит к существу высших ступеней её объективации, в качестве простого „приспособления“ средства к сохранению индивидуума и рода, подобно всякому органу тела. Предназначенное к служению воле, оно почти неизменно вполне к ее услугам: по крайней мере у всех животных и почти у всех людей». Однако: «В отдельных людях познание может освобождаться от этой служебности, свергать свое ярмо и свободное от всех целей хотения существовать чисто само по себе, в качестве ясного зеркала мира, откуда возникает искусство. Когда такое познание воздействует на Волю, может возникнуть самоуничтожение последней, т.е. смирение (резиньяция), которая есть конечная цель, даже глубочайшая сущность святости и избавления от мира… Самоубийство, добровольное разрушение одного частного явления, не затрагивающее вещи в себе, представляет собою совершенно бесплодный и безумный поступок. Именно потому, что самоубийца не может перестать хотеть, он перестает жить, и Воля утверждает себя здесь именно путем разрушения своего проявления, ибо она уже не в силах себя утвердить. Самоубийца, уклоняющийся своим поступком от страдания, похож на больного, не позволяющего довершить начатой уже болезненной операции, которая окончательно бы исцелила его, и предпочитает сохранить болезнь». [64, 1, с. 338—339] Вот здесь не совсем понятно. Чем рискует индивидуум, убивающий себя? Пусть как явление, но он ведь исчезнет вместе с сознанием? И что приобретает тот, кто решил терпеть до конца «болезненную операцию»? Поставим вопрос иначе: как тот и другой почувствуют на себе последствия своего решения самоустраниться или продолжать оттягивать свой конец? Цитируем дальше, и, кажется, подходим к самому главному: «Коль скоро воля к жизни существует, то её, как вещь в себе, не может сломить никакая сила… Самая воля ничем, кроме познания, не может быть упразднена… Вместе со свободным отрицанием, отменой воли, упраздняются и все те явления, то беспрестанное стремление и искание без цели и без отдыха, на всех ступенях объектности, в которых и через которые существует мир, упраздняется разнообразие преемственных форм, упраздняются все ее проявления и, наконец, пространство и время, как и последняя форма проявления — субъект и объект. Нет воли — нет представления, нет мира». [64, 1, с. 347—349] Всё вышесказанное определенно наводит на мысль, что, как ни абсурдно это звучит, Шопенгауэр верил в возможность уничтожения мира одним индивидуумом. Разве не достигается это простой смертью индивидуума? Нет, говорит Шопенгауэр. Иначе суицид был бы выходом. Но сознание-то все равно умирает. Да, но возрождаются новые индивидуумы, потому что воля продолжает существовать. Как её уничтожить? Посредством смерти индивидуума. Получаем замкнутый круг.
Говоря о суициде, уместно вспомнить о понятии свободы. Свобода от воли заключается, по Шопенгауэру, в аскетизме. Но это на самом деле никакая не свобода, а бесконечная борьба воли с самой собой, которая заканчивается только со смертью. И нет никакого критерия, позволяющего утверждать, что к моменту наступления смерти тела субъект уже полностью уничтожил в себе волю и умер осмысленно. Единственный случай, когда свобода может обнаружиться в явлении — это когда воля-сущность вступает в противоречие с волей-явлением (телом) и, отрицая последнее, уничтожает его. Однако самоубийство, или добровольная смерть, вызванная крайним пределом аскетизма, парадоксально представляет собой у Шопенгауэра феномен мощного утверждения воли.
В предисловии к собранию сочинений Шопенгауэра говорится, что философу был предложен двумя кадетами военной школы в Вейскирхене вопрос: как возможно продолжение существование мира после уничтожения какой-нибудь единичной воли; ведь воля едина и неделима, как же возможно, чтобы с прекращением моего единого сознания (оно субъект всего мира — представления) не прекратился тотчас же и мир? Шопенгауэр уклонился от ответа на этот вопрос, ссылаясь на его трансцендентность.
Мы подходим к мысли о том, что в рассуждениях Шопенгауэра отчетливо выделяются два уровня. Отсюда мотивация его философствования и вся специфика высказываемых им идей.
Основной уровень собственно философский. Шопенгауэр стремится взглянуть на мир отстранённо и, по возможности, объективно. Для философа важнее всего «вопрос разрешить». Важнее любого опыта собственной жизни, сколько бы этот проклятый опыт ни довлел над нами в каждый отдельно взятый момент нашей жизни. Исходя из такого понимания, Шопенгауэр не удовлетворяется решением проблемы для одного себя. Или применительно к любому абстрактному человеку. Нет, что ни говорите, а в суициде есть этот нехороший оттенок трусливого бегства. Досмотреть спектакль абсурда до конца — ведь к этому призывает вся внутренняя сущность философа, даже если он почти полностью уверен, что всё предсказуемо и финал не сулит никаких неожиданностей. Просто досмотреть — для очистки совести, для чистоты эксперимента, так сказать.
Известно, что на письменном столе Шопенгауэра стояли фигурки Канта и Будды. Последний тоже мог спастись от страданий, просто убив лично в себе волю к жизни. Чем он успешно и занимался, пока его не спасла сельская девочка с миской риса. Однако Будду не устраивала идея исключительно собственного спасения, он пожелал не больше ни меньше как избавить от страданий весь мир. А если бы он заморил себя голодом, то и буддизма не было бы. А ведь буддизм мадхьямики ближе всех остальных философских учений подошел к пониманию пустоты.
То же самое относится и к Шопенгауэру. Для него «решить вопрос», причём не только лично для себя, но и для всего мира, было делом философской честности. Но здесь мы уже выходим на второй, «человеческий, слишком человеческий» уровень мотивации его философствования.
А причины не слишком последовательного отношения философа к проблеме самоубийства ещё более очевидны. С одной стороны Шопенгауэр был мизантропом, что, казалось бы, должно было подтолкнуть его «за роковую черту». Но, с другой стороны, согласно свидетельствам современников, он был весьма трусоват. Например, спал с пистолетом под подушкой, поскольку опасался ночных грабителей. Обратите внимание: застрелиться под горячую руку совершенно не опасался, а вот мифических грабителей — другое дело. Ещё один момент: в первой половине 19 столетия тема суицида была под запретом. Трактат Давида Юма «О самоубийстве», написанный им в 18 столетии, опубликовали только в веке двадцатом. В то время большую роль продолжали играть, в том числе, и религиозные ограничения. При этом Юм, в отличие от пессимиста Шопенгауэра, весьма логично и честно разбивает в пух и прах философские, религиозные и бытовые предрассудки относительно недопустимости суицида. Однако Шопенгауэр, помимо того, что был весьма робкого десятка, отличался преувеличенными представлениями о собственной гениальности. Достаточно вспомнить его сложные отношения с Гегелем. Впрочем, справедливости ради, следует признать, что Шопенгауэр и был гениален, но об этом никто кроме него не знал. Естественно, что мрачноватый философ в глубине души до последнего жаждал признания. Возможно, он сам себе был не готов в этом признаться, но это так. И определенное признание всё-таки в итоге пришло. А ведь если бы он совершил суицид или выступил публично с апологией суицида, то никакого признания могло и не случиться. По крайней мере, при жизни философа. Возможно, поэтому Шопенгауэр был вынужден рассуждать о самоубийстве «применительно к подлости». Да ведь, в конце концов, его частная жизнь. Большую часть которой он провёл достаточно безбедно в качестве затворника, была не так уж и плоха. Чем не жизнь, достойная философа, пусть даже и убежденного пессимиста? Это не Ницше, который был вынужден читать за весьма скудное жалование лекции по филологии в Турине. Так что у Шопенгауэра имелось достаточно причин, и человеческих и общефилософских, для того чтобы не акцентировать проблему суицида, противопоставляя последнему резиньяцию и квиетизм воли.
Есть много подтверждающей это предположение, интересной информации о жизни и личности философа. Вот что пишет, например, некий Эрнест Ватсон (не путать с коллегой Шерлока Холмса!): «Наружность Шопенгауэра биографы описывают следующим образом. Это был человек несколько ниже среднего роста, крепкого телосложения, стройный и с громадной головой; но особенно замечательны были его светлые, блестящие, голубые глаза, обращавшие на себя, во время многочисленных его странствований, внимание людей, совершенно ему незнакомых. Одни находили в нем некоторое сходство с Бетховеном, другие утверждали, что лицо его, и в особенности очертание рта, напоминало Вольтера. Одевался он всегда чрезвычайно изящно, сохранив, впрочем, вопреки современным модам, покрой платья начала девятнадцатого столетия. Малообщительный и в молодости, он, после своих университетских неудач, стал еще больше чуждаться общества. Поселившись окончательно во Франкфурте-на-Майне, он старался держаться как можно дальше от местных интересов, мало сходясь с окружавшими его людьми. Он терпеть не мог не только светских, но и обыденных разговоров; но когда ему приходилось говорить в обществе, он никогда не говорил отвлеченными фразами: его разговорная речь была так же проста, наглядна, ясна, точна и жива, как и его слог. Сумев избежать мелочных интересов, забот, радостей и огорчений семейной жизни, относясь довольно безучастно к явлениям жизни общественной, он сосредоточивал все силы своего ума на том, что в древности называлось диалектикой, то есть на искусстве вести разговор исключительно в области чистого мышления. Образ жизни Шопенгауэр вёл необыкновенно правильный. Если он признал что-нибудь разумным и ввёл в свой домашний обиход, он уже не переставал придерживаться того с педантической строгостью. Бывают такие люди, которые не умеют извлекать пользы из своего опыта; но для Шопенгауэра всякий новый опыт, сделанный в каком бы то ни было направлении, становился руководящим началом в дальнейших его действиях, и он продолжал идти в данном направлении с железной последовательностью. Шопенгауэр вставал летом и зимою между 7 и 8 часами утра, причем пил кофе, который сам себе готовил; его экономке было строго-настрого приказано даже не показываться по утрам в его рабочем кабинете, так как он считал утренние часы, когда мозг достаточно отдохнул, самым лучшим рабочим временем, и не терпел в этом отношении ни малейшей помехи. Он усидчиво работал до половины первого, затем около получаса играл на флейте, и ровно в час отправлялся в ресторан обедать: во всю свою жизнь он не заводил у себя домашнего хозяйства и оставался верен своим ресторанным обедам. Но в общих застольных разговорах он почти никогда не принимал участия. После обеда он возвращался домой, пил кофе, отдыхал с часок, и затем занимался сравнительно более легким чтением. К вечеру он отправлялся гулять за город, выбирая преимущественно самые уединенные дорожки; только в дурную погоду он гулял по городским бульварам. Походка его до самой старости оставалась легкой и эластичной. Он любил гулять один, чтобы быть возможно ближе к природе и возможно дальше от человеческого общества». [10, с.32]
Думаем, здесь уместно привести и надгробную речь, сказанную ближайшим учеником философа:
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.